Глава 17

Онлайн чтение книги Олений заповедник The Deer Park
Глава 17

Муншин рассказал лишь часть правды. Он говорил со мной два-три часа в помещении, где стояла рулетка и где мы с Лулу проводили время, уехав из Дезер-д'Ор. Возможно, мы вернулись в ту ночь, когда Айтел посещал Бобби, — так или иначе, мы пропустили почти все, и я ничего не знал ни о новом сценарии Айтела, ни о том, что Колли так часто бывал у него.

Я был слишком занят. Как-то днем Лулу предложила сесть в ее машину, взять с собой ужин для пикника и, переехав границу штата, отправиться за триста миль в ее излюбленное игорное прибежище. Поскольку Лулу не умела ездить по дорогам пустыни со скоростью меньше девяноста миль в час, а я любил скорость в сотню миль, пикник представлялся вполне возможным. Однако получилось так, что мы съели принесенные ею сандвичи в два часа ночи и нам понадобилось бы пятьдесят галлонов кофе, чтобы продержаться на время стоянки.

Я отправился туда, чтобы играть. Половина от четырнадцати тысяч долларов, с которыми я приехал в Дезер-д'Ор, уже исчезла, и я решил, что пора пополнить карман. Я предполагал выиграть большой кусок или потерять большой кусок, и пока мы играли, было и то и другое. Мы приехали туда всего с несколькими сотнями долларов на двоих, но у Лулу был открытый кредит, и я черпал оттуда, пока не понял, что мы не собираемся уезжать. Тогда я закрыл свой счет в банке Дезер-д'Ор.

Мы играли на протяжении двенадцати дней, и играли бы еще тридцать, если бы не приехал Колли и не помешал нам, а мы занимались тем, что делали ставки весь долгий рабочий день игрока с десяти вечера до девяти утра, и в течение этого времени нахлынь волна жары, произойди землетрясение или даже война, мы бы об этом так и не узнали — мы трудились всю ночь, стараясь спать днем, а во время еды Лулу просчитывала серийные номера на банкнотах, чтобы определить счастливый номер на ближайшую ночь, а я страницу за страницей покрывал астрономическими выкладками, пытаясь вычислить систему игры на рулетке. Я нашел одну систему, как раз когда начал терять интерес к игре, и это была система человека сдавшегося: при капитале в тридцать тысяч долларов я мог быть уверен, что выиграю сотню за ночь, или по крайней мере мог быть более или менее уверен, — соотношение было двести пятьдесят к одному в мою пользу; если же я проиграю, то проиграю всё, все тридцать тысяч. Я объяснил эту систему Лулу, и она скорчила гримасу.

— У тебя не кровь течет в жилах, а ледяная вода, — изрекла она.

Лулу играла, как человек-оркестр в час, отведенный для любителей. Она ставила на счастливое число, или на два счастливых числа, или на десять и играла так, пока не надоедало, а потом выбирала любое число — сколько людей за столом или сколько пуговиц на жилете крупье, а потом ставила на красное и черное или на чет и нечет, какое-то время держалась на двойном зеро и снова переходила на два, три, семь или одиннадцать и, словно пару кубиков, меняла сукно рулетки, прилипала к двойкам и тройкам в свои, как она говорила, «вредные часы», к семеркам и одиннадцати, когда все шло хорошо. Выиграв, она взвизгивала от восторга, а проиграв, тяжело вздыхала и порой настолько переставала соображать — а она никогда ничего не помнила, даже не знала правил игры, — что выигрыш на красном мог прокрутиться несколько раз, прежде чем она его заметит и охнет от удивления, или столь же часто не знала, сколько проиграла, потому что слишком долго не подсчитывала свои чипсы. При всем при этом она давала крупье на чай — и сколько давала! — и, ко всеобщему раздражению, часто сорила деньгами. Наблюдая, как она играет, можно было поверить в басню о льве и овце. Рулетка — ее страсть, говорила Лулу всем, кто хотел ее слушать, но играла она со страстью ребенка к десерту или мороженому.

Она, безусловно, раздражала меня. Я был не большим профессионалом, чем Лулу, но у меня был талант — по крайней мере я так считал — и я относился к игре серьезно. Игра была для меня тяжелой работой, и я всегда садился за стол с двенадцатью выкладками в уме, записывая все номера, какие выпадали в ту ночь, и отмечая их красным или черным, чет или нечет, стараясь понять, какая из пяти наполовину разработанных систем перевешивает — выпадет сейчас красное, или очередь за черным, или же закон средних чисел будет серьезно покалечен?

Время от времени я вижу себя в этом большом зале, где люстры в стиле Людовика XIV нахально висят над флуоресцентными трубками, освещающими игорные столы, а за современным баром вдоль одной из стен почти никого нет, кроме туристов, приехавших, чтобы напиться, просадить свои тридцать долларов и продемонстрировать свое боязливое плотоядие англосакса в тропическом борделе. Затем, окинув взглядом сотни людей в зале, вслушиваясь в тишину и сухой звук подпрыгивающего шарика, следующего своим путем по колесу, я вздрагиваю, словно обнаружив, что я голый, и на миг почувствовав себя призраком, и жизнь покажется призрачной. А вот деньги обычно были для меня чем-то реальным — у меня всегда было их так мало, и даже в Дезер-д'Ор мне, словно разбогатевшему деревенскому парню, трудно было купить себе пиджак за восемь долларов или заказать пятидолларовый ленч. Однажды, должен признать, в Токио я сорвал банк в покер, но в то время я был слабым игроком, ничего в этом не понимал, мне просто повезло, как везло Лулу, а теперь, когда я с холодным расчетом, возникавшим, стоило мне подумать о размере зала, а не о вращающемся колесе, ставил двадцать, сорок, восемьдесят долларов и несколько раз их удваивал, относясь к суммам как к цифрам в моем блокноте, это уже говорило о таланте — во мне сидел хладнокровный игрок.

Кстати насчет моего таланта: под конец я проиграл кучу денег. Не стоит говорить о том, как я себя чувствовал в ночи выигрышей и ночи проигрышей. Общий знаменатель был всегда один и тот же: я хотел вернуться и снова играть, и если я выигрывал, то, конечно, благодаря моей новой системе, а если проигрывал, то, конечно же, учту совершенные ошибки и промашка будет назавтра ликвидирована. Выигрыш или проигрыш — я в уме контролировал ситуацию, я был над ней, я все понимал, в этом радость игры, а потому нет нужды долго это описывать — все настоящие игры одинаковы. К чему рассказывать, как мои семь тысяч долларов превратились в пять, а пять — в восемь и как восемь тысяч упали до трех, и описывать увлекательные часы той ночи, когда три тысячи превратились в десять тысяч, а потом понизились до пяти. Главное, что я вернулся в Дезер-д'Ор с третью той суммы, с которой уехал, и зуд играть пропал вместе с деньгами.

Но пока этот зуд владел мной, он меня не отпускал. Мы с Лулу сняли соседние номера в отеле с кондиционерами, где на окнах висели тяжелые занавески, чтобы превращать день в ночь. Номера эти были приспособлены для сна, вот мы и спали, погружаясь в дрему, как больные с высокой температурой. За все эти дни мы ни разу не занимались любовью: Лулу так же мало волновала меня, как если б это была коза или фургон с сеном, и я тоже мало ее волновал. Мы жили вместе, мы ели вместе, мы играли вместе и спали в соседних комнатах. Никогда еще мы не были так вежливы друг с другом.

Как я уже говорил, так могло бы продолжаться целый месяц, но нас вывел из этого состояния приехавший Колли. Произошло это всего через несколько дней после того, как мы начали играть, и все, что он в то время говорил, не казалось таким уж срочным. С таким же успехом посторонний человек мог бы подойти ко мне сзади и сказать, что я унаследовал миллион. «Отлично, — сказал бы я ему, — но заметили ли вы, что семнадцать трижды выскакивало в последних двенадцати конах? На этом числе можно выиграть кучу денег».

Колли их и выложил на стол: он сказал, что раз я передал ему права, дал право подписи, он и вручает мне десять тысяч. Поскольку я не проявил интереса, сказав ему: «Ой, дружище, да возьми хоть мою жизнь и забудь об этом. Меня интересует другое», у Колли, в свою очередь, появился интерес к игре, пока десять тысяч долларов постепенно не удвоились. Лулу принялась его поддразнивать, а я сказал, что никогда не принимаю решений наспех. Он сдался, даже не дождавшись от меня обещания дать ответ, и как только он ушел, мы на день-другой забыли о нем, но я услышал потом, как он говорил по телефону с Лулу и о чем они говорили — во всяком случае, речь, по-моему, шла о Германе Тепписе, и Колли делился с ней своими впечатлениями. Лулу стала выбираться из долгого периода, когда ею владела лихорадка: она снова стала меня критиковать. Ко времени нашего отъезда мы уже устали от игры — что-то другое заняло ее место.

По пути домой мы поссорились.

— Ты, естественно, не хочешь думать о будущем, — заявила Лулу.

Вот об этом мне меньше всего хотелось думать.

— Ты знаешь, что ты человек безразличный, Серджиус?

— Я не хочу, чтобы мое имя стояло под слюнявой картиной.

— Значит, под слюнявой картиной! Если бы ты действительно любил меня, ты бы хотел жениться на мне, а не вел себя так. С двадцатью тысячами в кармане ты финансово обеспеченный человек.

— Невероятно обеспеченный, — сказал я. — На двадцать тысяч долларов ты себе купишь разве что лак для ногтей.

Она так разозлилась, что съехала на обочину и ей пришлось выворачивать назад машину.

— Ты меня не любишь, — сказала она. — Если б любил, ты бы меня послушался.

Полпути прошли в ссоре. Внезапно Лулу осенило.

— Ты прав, Серджиус, — сказала она, — двадцать тысяч недостаточная сумма.

— Крысенкам на еду, — осторожно вставил я.

— Но я знаю, как ты можешь это увеличить.

— Как?

На лице ее появилось напряженное выражение, словно она решала, какое платье надеть.

— Сладкий мой, я хочу, чтобы ты в точности сказал мне, что говорил тебе Г.Т. в тот день, когда пригласил на прием.

— Ну, послушай!

— Серджиус, я серьезно. Скажи мне слово в слово.

Я стал рассказывать, и она слушала со слегка победоносным видом, время от времени кивая и как бы соглашаясь с отдельными моментами.

— Конечно, так оно и есть, — объявила она, когда я закончил. — Скажу тебе, мой сладкий, я так и вижу, что творится в мозгу Г. Т. Он вот что думает: не можешь ли ты сыграть в твоем фильме. Взять на себя роль звезды. — Я засмеялся, и она положила руку мне на плечо. — Да будь же серьезен! — воскликнула она. — Г.Т. явно стоит за спиной Колли и хочет, чтоб была снята эта картина. Ты нравишься Г. Т. Он считает, что у тебя есть сексуальное обаяние.

— Ты что, дала ему обо мне справку?

— Я просто знаю. Если мы правильно разыграем карты, Г.Т. согласится на все, что хочешь. — Она, как бы в подтверждение своей мысли, кивнула. — Если, сладкий мой, ты станешь звездой, мы оба будем финансово независимы и сможем обвенчаться.

— Я же не умею играть, — сказал я.

— Тут нет никакой премудрости. — И она прочитала мне лекцию. По словам Лулу, ничего нет легче. Хороший режиссер вытащит из меня все, что надо. — Если ты будешь держаться скованно, — сказала Лулу, — он сделает так, что это будет отражать твою сущность. Если будешь застенчив, он сумеет сделать так, чтоб ты выглядел парнем из провинциального городка. А если ты испортишь сцену… ну, видишь ли, они ведь снимают дубли. При том, как они работают, ты всегда сумеешь сыграть свою роль.

— Ставим на этом точку, — сказал я. — Я не хочу быть актером. — Но сердце у меня забилось, словно намекая, что я лгу.

— Подожди, вот Колли возьмется за тебя, — пообещала она.

Лулу не ошиблась. Через два дня после того, как мы вернулись в Дезер-д'Ор, продюсер прилетел к нам и затащил меня на совещание. К моему удивлению, — а я всегда считал, что людям нелегко меня раскусить, — Колли мигом разложил меня по косточкам.

— Вот что, Серджиус, — сказал он в первый же час нашего пребывания вдвоем, — я тебя знаю и буду с тобой откровенен. Ты малый больной. В твоем характере есть много такого, что можно было бы считать существенным: честность, неподкупность, храбрость, страстность, выносливость, душевность… — Он это отбарабанил, точно читал рецепт. — Но они не сливаются в тебе. Ты ими не пользуешься. Все эти качества в тебе спят. — И продолжал в таком же духе, раня меня в самое сердце. — Я старше тебя, Серджиус, — сказал он, — и я могу понять, что лежит в основе твоей позиции. Ты боишься перемен. Ты несчастлив с Лулу и, однако, держишься за нее. По-настоящему пугает тебя то, что в один прекрасный день она отправится в киностолицу сниматься в своей новой картине и подцепит кого-нибудь другого. Знаешь, что я тебе скажу? Я не виню ее. Ты боишься сделать шаг назад, боишься сделать шаг вперед. Ты хочешь сидеть на месте. А это невозможно. Сколько у тебя осталось денег?

— Три тысячи, — неожиданно для себя признался я.

— Три тысячи. Я так и вижу, как ты зажимаешься, стараешься держаться на прежнем уровне с Лулу, надеясь, что сидящий рядом человек заплатит по счету. На три тысячи прожить можно — пожалуй, ты сумеешь продержаться недель десять. А что потом? Полный разор. Ты хоть понимаешь это? Что дальше будешь делать? Превратишься в бродягу, пойдешь работать на автостоянку? Милый, не изображай высокомерия. Я твое высокомерие мигом разобью. Ты хоть знаешь, каково это приехать в незнакомый город без цента в кармане?

— Да, знаю, — сказал я.

— Раньше ты это знал, а теперь попробовал другой жизни. Думаешь, тебе понравится трахаться с официантками, когда ты спал с первоклассными женщинами? Я скажу тебе, братец: если ты лежал в постели с классными бабенками, тебе становится плохо, физически плохо, когда приходится брать далеко не лучшее. Ничего хуже не бывает, — заключил Муншин.

И победил. Проколол броню. Впервые проигрыш четырех тысяч стал для меня реальностью, и я понял, что потеря этих денег является потерей будущего. Муншин правильно все рассчитал: я тратил — сам не знаю на что — по несколько сотен долларов в неделю, и, слушая его, увидел, как пролетают недели — пятнадцать недель, шестнадцать недель; внезапно я понял, что мне осталось совсем мало времени быть на курорте и я не знаю, куда двинуться и как быть с Лулу.

А Муншин тем временем переменил тактику. Подобно сотруднику рекламного агентства он сначала напускал страх, а потом вселял надежду.

— Я знаю, как ты относишься к кинопромышленности, — сказал он. — Ты считаешь, что она производит фальшивки, тебе не нравятся фильмы, которые она выпускает, ложь, которую тебе преподносят. Сказать тебе кое-что? Мне это тоже отвратительно. Почти не проходит и дня, чтобы я не испытывал такого отвращения, что кажется, сейчас лопну. Кинопродукция вызывает отвращение у всех, кто хочет создавать нечто серьезное, важное и прогрессивное. Такие люди имеются, они работают, они создают три четверти, четыре пятых продукции, и ты был бы поражен качеством отдельных вещей. Говорю тебе: работа в кино не означает лишь приобщение к чему-то нелепому и коррумпированному. Она дает шанс вести борьбу, возможность для роста! — И Муншин широко развел руки, словно расширяя творческое пространство мира. — Серджиус, ты считаешь, что продаешь душу за мешок награбленного добра. Ты ребенок! — прорычал он. — Тебе дают возможность получить настоящие деньги, миленький, а также обрести достоинство и вес. Так что для начала стань актером. Я сам не люблю актеров. Но ты сможешь потом стать кем угодно — продюсером, режиссером, даже автором, хотя не советую. Но ты познакомишься с имеющими вес людьми, у тебя появятся разные возможности. Ты получишься и сможешь это использовать. Какого черта, чего ради я так надрываюсь, убеждая тебя? Серджиус, я же тебя знаю. Включайся в работу, и ты сможешь стать полноценным грамотным человеком, приносящим пользу миру и приносящим пользу себе, если не упустишь свой шанс. Что, по-твоему, в другой области чище? Да ты понятия не имеешь, как мы планируем показать этот приют, где тобой помыкали. Возможно, это была единственная ошибка Колли. Я тут неожиданно вскипел.

— Показать этот приют? — рявкнул я. — Муншин, чертов ты враль.

А он явно пришел в восторг от того, что вызвал такой взрыв, и тем самым еще больше разозлил меня.

— Значит, кино — это область прогрессивная? И там работают имеющие вес люди? — захлебываясь слюной, вопил я. — Серьезные?

— Выкладывай, малыш, — добродушно предложил Муншин.

— Все это — вранье! — ревел я. — Война, брак, кино, а возьми религию, — оказал я, сам не понимая, при чем тут это, — предположим, есть Бог, и представим себе, что он думает, видя, как люди собираются в каком-то помещении и падают на четвереньки, а теперь представь себе этот идиотизм — засовывать детишек в сиротский приют. Ты когда-нибудь думал, какой это бред, я хочу сказать, когда мужчина и женщина, например, решают заключить официальное соглашение жить вместе всю жизнь? — В его глазах я, наверно, выглядел сумасшедшим. — Да ты сам, Муншин, тоже полон вранья.

— О-о-о, еще один анархист, — со вздохом произнес Муншин. И развел руками. — Знаешь, что я тебе скажу? — спросил он, снова принимаясь за свое. — Из анархистов выходят талантливые люди. Возможно, в глубине души я думаю, как ты. Я знаю, что Чарли Айтел так думает.

Он произнес это таким непринужденным тоном, что я выглядел полным идиотом.

— Выпей, Серджиус, — с улыбкой сказал он, и я понял, как легко ему устраивать вспышки вроде моей.

После ставки на надежду делается ставка на чувства. Так десять раз был продан мир.

— Единственное, насколько мне известно, к чему можно по-настоящему воззвать, — сказал Муншин, — это к твоим лучшим чувствам. Я считаю, что ты должен играть в этой картине, но тут есть более серьезное соображение. Ты можешь помочь другу.

— Айтелу? — спросил я. И ненавидел себя за то, что продолжаю разговор, точно этому ничто не предшествовало.

— Совершенно верно. Он единственный, кто, как режиссер, может по-настоящему поработать с тобой. Я знаю, что смогу уговорить на это Г. Т. Ты хоть понимаешь, что это будет значить для Айтела?

— Он хочет все делать сам, — сказал я.

— Глупости. Я не один год знаю Чарли Айтела. Ты хоть понимаешь, какой у него талант? Жаль, что ты не видел, как Айтел в лучшие свои годы мог взять человека средних способностей и слабый сценарий и создать красоту. А сейчас его талант ржавеет, потому что он раскрывается, только когда Айтел работает с людьми, когда он чувствует, что его любят и им восхищаются. Ты мог бы вернуть его в родную среду.

— Ты хочешь сказать, что я мог бы вернуть его туда, где ты хотел бы его видеть.

— Знаешь, у тебя мозги зажаты в кулак. Я понимаю Чарли лучше, чем он понимает себя. Для него сейчас все дороги закрыты. Ты не можешь и представить себе, насколько производство картины зависит от финансов. У Г.Т. длинные руки, достаточно длинные, чтобы занести Айтела в черный список на всех студиях мира, и убрать его из этого черного списка может только Герман Теппис. А с твоей помощью я могу убедить Г.Т., что он должен вернуть Айтела.

— Даже если я пойду на сговор с вами, убедить Г.Т. будет не так-то легко.

— Вполне легко, — сказал Муншин. — Когда Г. Т. хочет выпустить какую-то картину, — а я могу сделать так, что он захочет выпустить именно эту, — он готов ради этого даже лишиться руки, если его не остановить. Так что он возьмет даже Айтела.

— Я б хотел увидеть это на бумаге.

— Ты что, вышел из леса? — спросил Колли. — Пятьдесят юристов будут доведены до инсульта. Уж можешь мне поверить. Я больше тебя хочу, чтобы Айтел вернулся.

— А почему? Знаешь, я не могу этого понять, — сказал я ему.

— Сам не знаю почему, братец, — с широкой улыбкой произнес Колли. — Может, мне следует потолковать с моим психиатром.

— Я хотел бы поговорить с Айтелом, — сказал я.

— Валяй. Испорти все. Чарли Айтел — сама гордость. Ты думаешь, можно прийти к нему и спросить, чего он хочет? Да ты должен упрашивать его, чтобы он снял про тебя фильм.

— Право, не знаю, что и сказать, — наконец произнес я. Ну и ответ!

— Скажи «да». Ты бы сразу согласился, если б не был такой упрямый и не боялся переломить себя.

К утру Муншин уже должен был вернуться в киностолицу, так что он наконец распростился со мной, пообещав звонить. Должен сказать, он сдержал слово. А у меня между игрой на чувствах, затеянной Лулу, и разговорами по телефону с Колли не было ни минуты на обдумывание.

Меня не раз так и подмывало подписать бумаги, которые даст мне Муншин, но удерживало не только упрямство. Я то и дело вспоминал японского военнопленного, работавшего на кухне, — у него была обожжена рука, и я так и слышал, как он говорит: «А меня будут снимать в кино? Они покажут мои струпья и гной?» Чем больше я склонялся к тому, чтобы подписать контракт, тем больше это меня беспокоило, а Колли наседал или же наседала Лулу, описывая, какая меня ждет карьера, рассказывая о чудесном мире, реальном мире, в который я вступлю, и обо всех чудесных вещах, которые произойдут со мной, я же думал, что они не правы и что реальный мир находится под землей — это лабиринт пещер, где сироты жгут сирот. Однако чем больше Колли и Лулу говорили, тем больше мне хотелось послушаться их, и я просто не знал, как быть. Я не знал, как правильнее поступить, и не знал, хочется ли мне этим заниматься, и даже не знал, знаю ли я, чего хочу или что происходит во мне.

Несмотря на то, что говорил Колли, я все-таки отправился к Айтелу. Я не мог не пойти к нему, я уже не понимал, что было бы эгоистичнее — отказать Муншину или дорого продать историю моей жизни «Сьюприм пикчерс».

Сначала Айтел отказался об этом говорить.

— Понимаешь, — сказал он, — я обещал в это не вмешиваться.

— Кому, Колли? — в изумлении спросил я.

— Извини, Серджиус. Я не могу этого сказать.

— Вы же мой друг, — возразил я. — Вам не кажется, что для меня это важнее, чем для Колли?

Айтел тяжело вздохнул.

— Я, наверно, понимал, что не смогу держаться в стороне, — сказал он.

— Так что, по-вашему, я должен делать?

Он печально улыбнулся.

— Право, не знаю, что ты должен делать. Тебе никогда не приходило в голову, что чем старше ты становишься, тем труднее давать советы?

— Иногда мне кажется, что бы ни происходило, ты все равно должен как-то поступать, — сказал я ему.

— Да. В мое время это было предметом полемики. — Он кивнул, словно решая, принять это за истину или сразу отбросить.

— Скажите мне, — попросил я, — какого рода фильм может, по-вашему, из этого получиться?

— Серджиус, не будем наивными, — резко произнес он. — Из этого материала получится фильм, где будет много красивых кадров о том, как аэропланы стреляют по аэропланам. Какие еще, по-твоему, картины делает Колли?

— А как насчет планов, которые Колли вынашивает в отношении вас? — спросил я.

Айтел передернул плечами.

— Я знаю об этих планах, — сказал он. — Если картину о тебе решат делать и захотят, чтобы я ее снимал, мне нелегко будет принять решение. — Он приложил палец к носу, как бы останавливая меня, так как хотел что-то еще сказать. — Серджиус, я не думаю, что было бы хорошо использовать меня в качестве предлога. Понимаешь, ты можешь оказать мне этим дурную услугу. — Потом долго смотрел мне в лицо, и вид у него был суровый. — А ты уверен, — наконец произнес он, — что не хочешь сделать карьеру… и заработать денег… и все прочее? Ты в самом деле уверен, что не хочешь стать актером? — И он принялся пересказывать мне свой разговор с Колли.

Я слушал его, и меня начало подташнивать. Это был всего лишь кишечный приступ, и я на миг почувствовал, что бледнею, но в эту минуту я понял, какое рассудочное честолюбивое желание я столько лет в себе подавлял, и сейчас, казалось, глубоко во мне шла борьба, будто сцепились две мощные руки, дергаясь туда-сюда, — и ни для чего другого уже не было места.

— Понимаешь, — тем временем произнес мне в ухо Айтел, — я только сейчас осознал, что очень этого хочу, и именно потому остался в столице.

Я едва ли мог как-либо на это реагировать. Мне было плохо от того, что я обнаружил в себе.

— Вы правы, — сказал я, и голос у меня, кажется, дрожал. — Пожалуй, я пытался переложить это на вас.

— Возможно, — сказал он и наклонился ко мне. — Я немного приоткрою тебе то, о чем думаю. Я думаю, если тебе больше хочется заняться чем-то другим, лучше пройти мимо этого предложения. Но это тебе решать.

Я кивнул.

— Как вы думаете, выйдет из меня писатель? — медленно произнес я.

— Ну, Серджиус, это трудно сказать.

— Я знаю. Я тут принес одну вещицу, которую написал пару недель назад. Это стихотворение. Проба пера. — Я надеялся, что мне не придется его показывать — я написал его под впечатлением от увиденного сна, — тем не менее достал из кармана лист бумаги и протянул ему. — Мне нравится жонглировать словами, — пробормотал я.

— Да заткнись же наконец, Серджиус, дай мне прочесть твой шедевр.

Прочитав стихотворение, он рассмеялся.

— По-моему, это забавно. Я не представлял себе, что ты в такой мере находишься под влиянием Джойса.

Я понимал, что покажусь идиотом, но на сей раз мне было все равно.

— А кто это — Джойс? — спросил я.

— Джеймс Джойс. Ты, конечно, его читал?

— Нет. Но имя, по-моему, слышал.

Айтел снова взял листок со стихотворением и прочел его.

— Как странно! — произнес он.

Мне же хотелось уйти от него, услышав только одно.

— Как вы считаете, у меня есть талант? — спросил я.

— Я начинаю подозревать, что да.

— О'кей. — Я кивнул. — Значит… в общем… — Столько всего рвалось из меня, таким я пылал восторгом. Я чувствовал себя десятилетним мальчишкой, и мог себя так чувствовать, потому что рядом был человек, которому я доверял. — Не возражаете, если я расскажу, почему никогда не думал стать профессиональным летчиком-истребителем? — спросил я его.

— Я всегда считал, что ты не хотел, чтобы твои мозги превратились в яичницу.

— В общем, да, — сказал я, — знаете, вы попали в точку. Я этого боялся. Как вы это поняли?

Он лишь улыбнулся.

— Я все время этого боялся, Чарли. Знаете, есть такие летчики, и некоторые становятся даже достаточно квалифицированными, но это не жизнь. Нельзя всякий раз со страхом садиться в самолет.

— Возможно, парни, против которых ты сражался, тоже испытывали такое.

— Некоторые, я думаю, испытывали. Но я этого тогда не знал. — Я потряс головой. — А кроме того, было кое-что и похуже. Через некоторое время я понял, что не обладаю жаждой врезать. Противник, который не стремится врезать, сражается всю ночь и бывает слишком жестоко наказан. — Я присвистнул. — Я едва ли способен передать вам, как мне неприятно признаваться себе в том, что нет у меня жажды врезать. Настоящей жажды.

— Да, понимаю.

— Однажды она у меня появилась, — сказал я ему. — Во время четвертьфинала авиасоревнований. По базе прошел слух, что тот, кто попадет в полуфинал, наверняка будет принят в летную школу. Поэтому я очень старался в бою и меня чуть не сбили. Я ничего не помню, но мой второй пилот рассказал мне, что я достал того простофилю красивой комбинацией, когда он подлетал, чтобы прикончить меня. И ему было засчитано поражение, а я узнал об этом, только когда все было уже позади. Ну а в полуфинале мне досталось. Меня просто размазали. Но говорят, летчик-истребитель становится опасным, когда начинает действовать по инстинкту, потому что продумывать ходы он уже не может. Похоже, что решения приходят к тебе откуда-то изнутри, точно ты подыхающее животное.

— А что подсказывает тебе сейчас твой инстинкт? — спросил Айтел.

— Ничего не могу с собой поделать. По-моему, хочу стать писателем. И не хочу, чтобы кто-то говорил мне; как надо выражать свои чувства.

— Доверься своему инстинкту, — сказал Айтел и состроил гримасу. — Какой же я в глубине души оптимист. Поступай, Серджиус, так, как считаешь нужным.

Почему-то я заранее знал, что Айтел поможет мне отвергнуть предложение. По пути домой, сознавая, что решение принято, я обнаружил, что чувствую себя достаточно хорошо. Я понимал, что мое решение особого значения не имеет: если фильм обо мне не станут снимать, снимут другие, но по крайней мере мое имя не будет использовано. А на самом деле я, пожалуй, думал, что навсегда останусь игроком, и если я упустил этот шанс, то потому, что считал: мне уготовано поставить на нечто лучшее, чем деньги или стремительно сделанная карьера. Тогда я увидел, что обладаю честолюбием того же рода что и Айтел. Каждый из нас считал себя твердым орешком, ибо в нас крепко сидела мысль, что мы должны быть безупречны Мы понимали, что лучше других, и, следовательно, должны лучше других поступать. Это говорит об огромном честолюбии К вечеру страх вернулся — физический страх, когда пересыхает горло и горит душа. Мной владел страх, и я не мог его подавить, так как знал, что решение принято и теперь я не отступлю. Я даже заставил себя сообщить о моем решении Лулу. Я ожидал от нее чего угодно — вспышек, ссор, возможно даже, объявления, что она не желает больше видеть меня. А она меня удивила. Долго молчала, потом сказала:

— Тебе не хотелось этим заниматься, верно, Серджиус? Я это знала, сладкий мой. Я знала, что ты чувствуешь себя несчастным.

В этот момент мне стало жаль ее. Она была такая маленькая, такая светленькая, такая разочарованная и напуганная, тем не менее она даже не пыталась меня переубедить. Я неожиданно почувствовал, какая она хрупкая, и еще больше полюбил ее. Злость на нее исчезла. Она дала мне то лучшее, что в ней было, и я способен был снова любить ее, — любовь ведь нуждается в слабости! Я понимал лишь, что хочу отдать ей все, чем обладаю, и было больно сознавать, что я обладаю столь малым.

— Я люблю тебя, детка, — сказал я ей.

На глаза Лулу навернулись слезы.

— Я тоже тебя люблю, — прошептала она. — Теперь я это знаю.

— Ой, послушай, — сказал я, — послушай, давай поженимся.

— Как же?… — голосом, полным безнадежности, произнесла она.

— Послушай, это же несложно. Уедем отсюда. Бросим все. Бросим кино. Может, ты устроишься играть на сцене, а я найду чем заняться. Клянусь, найду.

Лулу заплакала.

— Это невозможно, Серджиус, — сказала она.

— Возможно. Ты ненавидишь кино. Ты сама мне говорила.

— В общем-то не ненавижу, — произнесла она тоненьким голоском.

— В таком случае будем жить там, где ты скажешь. Только выходи за меня.

Она постаралась кивнуть. Ведь как раз этого она хотела месяц назад, но, возжелав большего, мы едва ли согласимся на меньшее.

— Ничего из этого не выйдет, Серджиус.

Я и сам не знал, может ли это получиться. Мы сидели обнявшись, я пытался найти выход, и в том состоянии возбуждения, в каком я находился, все казалось возможным.

— Давай все же попытаемся, — сказал я под конец.

— Поцелуй меня, дорогой, — сказала она.

Мы еще крепче обнялись, и она, обливаясь слезами, принялась целовать мокрыми губами мои глаза и нос.

— Ох, Серджиус, будем какое-то время жить, как живем, и не волноваться, а там посмотрим.

От ее слов на меня снова напал страх, и это был ощутимый страх, словно я знал, что, выйдя из ее комнаты, увижу за дверью обугленные тела половины мира. Мы предались любви, и я уже не мог думать ни о ней, ни о себе, ни о чем., кроме плоти, и перед моим мысленным взором возникла вспарываемая плоть, гниющая плоть, плоть, висящая на крючьях мясника, горящая плоть, окровавленная плоть.

И все время, пока мы с Лулу ласкали друг друга, я не мог думать ни о чем другом, и сколько ни старался избавиться от этих мыслей, понимал, что все равно не смогу. Тело Лулу пугало меня.

— Нет, я не способен, сегодня просто не способен, — сказал я ей в панике, а она, должно быть, это уже поняла, так как лишь гладила меня по лицу, легко и нежно.

— Бедный мой мальчик, — сказала Лулу, прижимая меня к груди. — в чем дело, дорогой? Я же люблю тебя.

А я боялся разрыдаться и не мог решиться заговорить. Нас разделяло всего несколько дюймов, а у меня было такое чувство, словно мне надо преодолеть большое расстояние, чтобы дотянуться до нее.

— Все не так, — сказал я и почувствовал, как пот выступает по всему телу.

— Расскажи мне, расскажи, что бы там ни было.

И я рассказал ей — во всяком случае, попытался рассказать; целых полчаса, а может быть, и час, может быть, и больше я рассказывал ей то, чего не говорил никому: об операциях, в каких я участвовал и как они назывались — «кассовые» названия, какие им давали сотрудники по связи с прессой, чтобы они звучали, как шоу в ночных клубах: «Операция „Кастаньета“», и «Панчбол», и «Знойная мамочка», и как ярко пылали пожары, которые сеяли наши самолеты, и как немилосерден был желеобразный бензин — стоило капле попасть на человека, и тот вспыхивал, причем огонь был настолько жаркий, что плавились кости черепа. И я рассказал ей, как, по-видимому, выглядели трупы, ибо нас никогда не приглашали посетить фронт, зато я знал, как на другой день после бомбежки выглядят с воздуха вымершие восточные деревни, обратя в небо слепой глаз, похожий на черный пепел на поверхности мусорной ямы, а мы летали над всем этим, и пили, и посещали дома гейш, и играли в покер, и ощущали во рту неприятный привкус, проснувшись в четыре утра, чтобы отправиться в полет, и вели нескончаемые разговоры о вечеринках и девочках, и непонятно было, кто знает больше всех, и обсуждали технические возможности самолетов и какие из них лучше, и какую карьеру можно сделать в авиации. Я старался рассказать ей все: и про японского военнопленного, работавшего на кухне, и про то, как я невзлюбил летчиков, которых знал, дойдя наконец до той поры, когда я не мог больше посещать гейш, таких милых, таких женственных, потому что плоть не позволяла — в реальном мире ты ведь сжигаешь плоть, и, в известной мере обозлившись на себя, я кричал, стараясь рассеять тяжесть, которая давила на мой мозг: «Мне это нравится. Мне нравится жечь. Я жесток, потому что я мужчина». Словом, я жил без женщины и без любви до того вечера, когда встретил ее, она была моей первой за год женщиной, и это значило для меня так много, настолько больше всего, что произошло со мной… только вот беда в том, что моя болезнь, похоже, вернулась.

— Ох, деточка моя, ох, мой дорогой, — сказала Лулу, — если б только я могла ее прогнать. — И с видом озадаченного ласкового ребенка, словно она до тех пор не представляла себе такого, Лулу сказала: — А ты, оказывается, пострадал еще больше, чем я.

Она была доброй в ту ночь, мы лежали рядом, и по мере того, как час проходил за часом, отступал и мой страх, став под конец совсем слабым. Я снова чувствовал ее тело, мог заставить себя ласкать ее, ощущал и понимал, как оно прекрасно, и наконец, очарованный изгибом ее живота, наслаждаясь гладкостью ее бедер, влюбленный в ее едва намеченные груди, я смог снова овладеть ею. Это была наша лучшая ночь, ибо я любил ее, и она, по-моему, любила меня. Мы проникли друг в друга и еще долго потом лежали, глядя друг на друга и улыбаясь.

— Я люблю тебя, — шептал я ей, и ее глаза наполнились слезами.

— Я впервые чувствую себя женщиной, — сказала она. Однако еще до моего ухода наше настроение изменилось.

Если я любил ее в начале вечера, то сейчас любил куда больше, я никогда еще так сильно ее не любил, но это была горькая любовь, с ощущением утраты. Каждый из нас понимал, что после этой ночи дальше двигаться некуда.

Мой инстинкт не подвел меня. К следующему дню я уже потерял ее. Мы потеряли то, что имели. Мы больше не были близки и редко могли подняться над унылой депрессией, которая нависает над людьми, все еще находящимися во власти чувства и знающими, что у этого чувства нет будущего. Мы поступили так, как сказала Лулу, мы продолжали следовать тем же путем, мы даже делали вид, что ничего не произошло. И все это время я оплакивал наш единственный звездный час.

Мы по-прежнему совершали обход всех мест, понемногу ссорились, даже занимались любовью и все это время чего-то ждали. День, когда Лулу начнет сниматься в новой картине, приближался, и словно это был первый из серии дней, ставивших точку, — день, когда она уедет в киностолицу, день, когда я выну последние деньги из банка, день, когда мне придется расстаться с Дезер-д'Ор, — мы никогда об этом не говорили. Однажды она сказала мне, что Тедди Поуп и Тони Тэннер скоро приедут на курорт, чтобы сняться с ней для рекламы, и даже потрудилась рассказать сюжет фильма. Новая картина будет о треугольнике. В конце Тедди Поуп завоюет ее, а в середине фильма она будет считать, что влюблена в Тони Тэннера.

— Я не хочу, чтобы ты переживал, — сказала она мне. — Естественно, мне придется все время быть с Тони и Тедди. Студия хочет, чтобы была большая предварительная реклама этому фильму.

— Очевидно, я буду редко видеть тебя.

— Какая глупость! Ты можешь быть с нами все время. Просто когда нас станут фотографировать, тебе лучше будет отойти в сторонку.

— Я буду носить с собой опускную дверь, — сказал я.

— Ты совершенное дитя.

Как только Тедди и Тони приехали, наша жизнь изменилась. Вместо того чтобы бывать у Доротеи, мы объезжали клубы, где ужинают, и ночные клубы — Тедди с Лулу, а мы с Тони Тэннером сзади. Так прошла неделя — виски с содовой, темные залы с волнистыми стенами и ребристыми арками, свойственными архитектуре Дезер-д'Ор. Мы составляли любопытный квартет. Для публики снова пущен был слух о романе между Тедди и Лулу, и было сделано, наверное, сто снимков, как они смотрят друг другу в глаза, держатся за руки или танцуют вместе. Однако когда мы сидели за столом и поблизости не было фотографов, Тедди Поуп все внимание уделял мне, а Тони Тэннер затевал долгие беседы с Лулу. На заре, расставшись с актерами, мы с Лулу на час-другой оказывались вдвоем. Я никогда еще не видел ее такой счастливой. Она была в восторге, что при ней трое мужчин.

— Интересно, какую себя ты больше любишь, — заметил я после одного вечера.

— Ту, которая с тобой, — слишком уж быстро ответила она. — Этот Тони такая зануда.

А Тони был хорош собой. От природы. Высокий, с хорошо развитой мускулатурой и черными волнистыми волосами. На подбородке у него была ямочка. Хотя ему минуло двадцать пять, он все еще ходил враскачку и держался агрессивно, как некоторые актеры, не обладающие юмором. Я понимал, что отношусь к нему предвзято, но он раздражал меня.

— Эй, цыплята, — говорил он, — давайте загоним мышь в очередную ямку. — Этим он хотел сказать: «давайте двигать».

У Лулу всякое его высказывание вызывало смех. Он набрался разных манер разговора и пользовался ими, как палкой, которой выколачивают ковер.

— Милок, — перебивал он, если я начинал с ним препираться, — не глотай слова. Дискуссия должна быть без обмана.

Если женщина принималась нервно хихикать, он успокаивал:

— Дамочка, смажь свой инстинкт самосохранения.

Возможно, легче будет понять его, если я скажу, что наедине со мной он держался всегда по-дружески. В те единственные полчаса, что мы провели вместе, он не переставал восхищаться тем, что я летчик.

— Вам, ребята, — говорил он, кивая с серьезным видом, — в самом деле крепко досталось. Я был за океаном в командировке с развлекательной программой и в меру своих скромных возможностей видел, что это такое.

— Да, — сказал я, — в меру твоих скромных возможностей.

— Поэтому мне бывает стыдно и я чувствую себя полным ничтожеством, когда разговариваю с такими, как ты. Как все-таки…

— Насколько я понимаю, ты знаешь Мэриона Фэя, — прервал я его.

— Этого мерзавца. Пара девчонок, с которыми я знался, выполняли кое-какую работенку для него, и пошел слушок, что я сутенер. Такого рода вещи случаются, когда начинаешь преуспевать в нашем деле.

— А ты хочешь преуспеть, верно? — осведомился я.

Он настороженно посмотрел на меня, словно пытаясь понять, насколько важно для меня хорошо к нему относиться.

— Как же иначе? А ты разве не хочешь? — Уголки его губ опустились. — Однако ничего у меня не выйдет. Никогда я ничего, дружище, не добьюсь.

— Неизвестно. Может, и добьешься.

— За мной тянется одна скандальная история. Я жил с одной трахалкой, и она втюрилась в меня. Только это была безнадега. Я терпел ее сколько мог, а потом сказал, чтоб она проваливала. И знаешь что? Она покончила с собой. Хочешь верь, хочешь нет, я ведь думал сделать как лучше. Какая заварилась каша! Говорят, что я довел ее до этого.

А когда Тони Тэннер был не наедине со мной, он держался иначе. При других он всегда нападал на меня. Они с Лулу, случалось, вели своеобразный обмен мнениями.

— Ты мальчик, которого ничто не способно возмутить, — однажды сказала она ему.

— Значит, невозмутимый? Лапочка, да я как кисель.

Лулу рассмеялась.

— Держу пари: чуть не теряешь сознание, входя в комнату.

— В твою милую комнатку? — Тони покрутил пальцем волосы. — Впусти меня, и я такую бурю устрою, что весь дом разнесу. — Он произнес это так громко, что люди за соседними столиками повернули к нам головы. Тони подмигнул им, и они снова опустили глаза в тарелку. — Какие же вы милашки, — произнес он, обращаясь к ним.

— О Господи, — тяжело вздохнул Тедди Поуп. В эти дни настал его черед сидеть с мрачным видом.

— В чем дело, — сказал Тони, — ты истекаешь кровью?

— Хотел бы я, чтоб ты уже стоял в рейтинге Биммлера, — сказал ему Поуп. — Стало бы легче дышать.

— А я хочу сообщить тебе новость, — сказал Тони, — знаешь, сколько писем от поклонников и поклонниц я получил на прошлой неделе?

Тедди зевнул и отвернулся.

— Как жаль, что ты боишься меня, — сказал он мне на ухо.

Его манера держаться многократно менялась. В первый вечер он принялся меня поддразнивать.

— Я вижу, ты так и остался застенчивым авиатором, — сказал он. И снова зевнул. — Извини. Я забыл, что ты влюблен.

Постепенно дело пошло на лад. После нескольких вечеров, проведенных вместе, он стал даже дружелюбен.

— Когда перевалишь за тридцать, как я, — сказал он однажды, — поймешь, что роман можно завести, лишь забыв об условностях.

А Тони с Лулу тем временем почему-то беседовали о Мессалине.

— У тебя от Мессалины ничего нет, мышка, — говорил Тони.

— Ты мне нравишься, Тони, — сказала Лулу. — Ты такой первобытный.

— Я весь покрыт татуировкой. Полюбуйся.

Все происходило приблизительно так. Усугубило мое настроение одно открытие: после нескольких дней я обнаружил, что, согласно ходившей по Дезер-д'Ор сплетне, Тони уложили в постель к Лулу, а Тедди — ко мне.

— Теперь, когда мы стали любовниками, — однажды вечером сказал с усмешкой Тедди, — разреши предупредить тебя, что у меня дурной характер. — И разыграл сценку с рассказом своей биографии. — Моя мать была весьма несчастной женщиной, — сообщил Тедди. — Отец умер, когда я был мальчишкой, и она потом знакомила меня все с новыми и новыми дядями. На меня просто паника нашла. И сегодня мне б хотелось, чтобы случилось нечто такое, и я тогда показал бы, какой я на самом деле. Мог бы проявить достоинство.

— Ты же это не серьезно, — сказал я ему.

Тедди посмотрел на меня.

— Серджиус, ты меня не любишь, — сказал он.

— Я ничего не чувствую ни так, ни этак.

— Нет, чувствуешь. Тебе со мной не по себе. Многим людям со мной не по себе, но это еще не значит, что они могут смотреть на меня сверху вниз.

— Ты прав, — сказал я ему. — Извини.

— Ты действительно считаешь нужным извиниться?

— Да, — сказал я. — Все имеют право любить так, как могут. — Я действительно так думал — полагаю, я не мог думать иначе, но в этом, должно быть, прозвучало превосходство.

Тедди выдохнул дым мне в лицо и сказал:

— Я терпеть не могу выпендриваться. Но почему-то в твоем присутствии мне этого хочется.

— Хватит, ребята, прекратите, — прикрикнул на нас Тони Тэннер. — Дулу не слышит, даже когда я шепчу ей на ухо.

— Давай выйдем и немного поговорим, — предложил я Тони.

— Говори в присутствии слушателей, — ответил он. — Это меня стимулирует.

— Ты сам очень стимулирующий. Когда вокруг тебя толпа, — сказал я ему через столик. Он был фунтов на двадцать тяжелее меня и явно в хорошей форме, а я нет, но меня не волновал исход. Удовольствие от бокса мне давали руки. Как почти все, бокс можно назвать хорошим тогда, когда он идет в ритме, и, пожалуй, в еще большей мере — когда он идет без ритма. Я был настолько готов схватиться с Тони, что надеялся: он окажется хорошим боксером — мне не хотелось, чтобы схватка сразу окончилась. — Я вот что скажу тебе, дружище, — сказал я, — ты выйдешь со мной или будешь сидеть тут и слушать, что я говорю?

Но Лулу положила этому конец.

— А ну прекрати, Серджиус, — набросилась она на меня. — Ты человек жестокий. Ты же, по сути, профессиональный боксер.

— А ведь ты, — с облегчением произнес Тони, — не упомянул об этой детали, верно?

Я не понимал, кто и когда кажется мне хуже — Тони, Лулу или я сам. Я не мог даже придумать, что сказать. А вот Тони — надо отдать ему должное — знал что говорил.

— Что ж, почему бы нам и не выйти? — сказал Тони. — Только когда ты меня разделаешь, разделывай как следует, потому что если ты меня не убьешь, у меня есть парочка друзей, которые найдут тебя.

— Хватит, пошли, — сказал я, вставая.

И Лулу снова нас остановила. Такой это был вечер. Не знаю, как насчет других, но в тот вечер я не один час сидел и пил, и весь нерастраченный адреналин горел во мне.

— Вот что, дружище, давай забудем об этом, — сказал в конце вечера Тони, а я был настолько глуп и настолько измотан, что, если уж быть предельно искренним, даже пожал ему руку.

Неделю мы четверо протерпели друг друга, а потом настало время Тони и Тедди возвращаться в киностолицу. В тот вечер, когда они уехали, на Лулу нашло плохое настроение. Я повел ее в один из клубов, но она никак не могла успокоиться.

— Терпеть не могу Тони, — сказала она. — Это у меня сейчас реакция на него. Ненавижу его вульгарность, а ты, душенька? При нем и я становлюсь вульгарной. Вот что омерзительно.

В последующие вечера мы снова стали ездить в «Опохмелку». И привычный ход вещей был восстановлен. Мы играли в «Призрак» и слушали Мартина Пелли, превозносившего Доротею. Однако Лулу изменилась. Вернулась ее грубая манера говорить со мной, и она была безразлична и злобна в постели. Она погрузилась в глубокую, как густой туман, депрессию.

Желая изменить настроение Лулу, Доротея в один из вечеров наняла киномеханика и показала нам две картины с ее участием. Фильмы, по-моему, были плохие, а игра Лулу озадачивала. В нескольких сценах она изображала то, чего требовал сюжет, а в других играла себя, и было немало таких, где она являла мне совсем новое лицо. Однако она привнесла кое-что в характер своей героини и одержала победу: такой красивой я ее никогда еще не видел. Молоденькое существо — где-то между подростком и женщиной — танцевало в фильме. В ней было наивное целомудрие, привлекавшее мужчину своей противоположностью. Хриплый голосок сыпал остротами. Я сидел рядом с ней в кабинете Доротеи, мы смотрели фильм, и я чувствовал, что он ее поразил. Она издавала какие-то звуки, губы ее открывались и смыкались, тело медленно раскачивалось. Она смотрела на себя с восхищением, с болью и со своего рода изумлением.

По окончании просмотра она выпила, выслушала с легкой улыбкой восторги друзей Доротеи, не забыла поблагодарить их и даже просидела еще полчаса. А дома у нее началась истерика.

— Это ужасно, ужасно, — рыдала она.

— Что же тут ужасного? — Перед моими глазами все еще стояло серебристое изображение Лулу, куда более реальное для нее и куда более ее волновавшее, чем чье бы то ни было.

— Ох, Серджиус, — сквозь слезы говорила она, — теперь весь остаток жизни я буду идти под гору.

Как всегда в подобные минуты, казалось, все происходило одновременно. Зазвонил телефон. Звонил Тони из киностолицы. Лулу зарыдала в трубку, повесила ее, снова заплакала. Полчаса я старался ее успокоить, и наконец прерывающимся голосом она произнесла:

— Серджиус, ты имеешь право это знать: я трахалась с Тони Тэннером.

— Но где? Когда? — воскликнул я, словно узнать это было для меня важнее всего на свете.

— В телефонной будке.

Произнеся это, она совсем обессилела. Тем не менее выдавила из себя, что он унизил ее.

— Я никогда уже не стану приличной, — прорыдала она в темноте, так как я выключил свет и, сев рядом с ней у кровати, закурил.

На другой день она уехала из Дезер-д'Ор в киностолицу. Она вынуждена быть там из-за фильма, сказала она. Фильм начнут снимать лишь через десять дней, но ей надо срочно ехать. Я целую неделю пытался связаться с ней по телефону, но она никогда не перезванивала мне и никогда не была на месте.


Читать далее

Глава 17

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть