Часть пятая

Онлайн чтение книги Олений заповедник The Deer Park
Часть пятая

Глава 21

Я расстался с домом, где жил столько месяцев, и на то время, что я еще оставался в Дезер-д'Ор, снял меблированную комнату в одном из нескольких дешевых домов, где комнаты сдавали понедельно. Затем я нашел себе работу. Словно желая сделать из Колли Муншина пророка, я стал мойщиком посуды. Работал я в дорогом ресторане, куда мы часто ходили с Лулу, — достоинством его было то, что там платили пятьдесят пять долларов в неделю.

Я мог бы найти себе и другую работу. Мог бы стать охранником машин, как предсказывал Муншин, или работать на парковке, или получить ту или иную работу в каком-нибудь отеле, но я решил мыть посуду, словно восемь часов стояния в парном помещении среди жира и удушливой жары, когда пальцы мои обжигали тарелки, которые я брал из посудомоечной машины, а глаза краснели от пота, было для меня чем-то вроде турецкой бани для бедняков. А когда рабочий день кончался, я наскоро съедал что-нибудь в магазине для мелочей, дорогом магазине, но это была самая дешевая еда, какую я мог найти, так как здесь легче было приехать в пустыню на яхте, чем найти забегаловку, а ресторан, где я работал, не кормил своих сотрудников, разве что мне подбрасывала иногда еду дружелюбно настроенная официантка, последняя фигура в предсказаниях Муншина, — которая совала мне то салат Цезаря, то персиковое мороженое, которое я ел прямо распухшими от воды пальцами, почти не пропуская ни одной тарелки, выскакивавшей из машины, в тени которой я стоял, и при этом постигая простейший классовый урок, траурную песню мойщика посуды с яростью вопрошающего себя: неужели этим боровам, этим богатым боровам нужно есть на стольких тарелках?

С другой стороны машины, забрасывая в нее жирную глиняную посуду и выпачканные в яйце вилки, стоял седой тощий пятидесятилетний мойщик, который за все недели, что мы проработали вместе, не произнес и ста слов. Он работал, чтобы пить, и пил, чтобы умереть, и, как все пьяницы, продолжал жить, его похмелье, словно вымытое утром белье, высыхало под бледным солнцем неоновых трубок на кухне, и первые четыре часа работы его рвало, а остальные часы своей смены он подбирал остатки еды — тут кусочек филе, там чистый горошек, совсем как воробей, выбирающий золотые зернышки из конского навоза, только ел он нервно, с нетерпением дожидаясь луж, которые образуются после вечернего дождя, чтобы утолить жажду, которая может сравниться только с голодом. Глядя, как его руки хватают ценный кусочек и отправляют в рот, а остальное он сбрасывает в помойку, я начал завидовать ему больше, чем кому-либо в Дезер-д'Ор. У его работы было столько преимуществ перед моей. Я не завидовал тому, что он мог насыщаться, но меня мучило сознание, что на его стороне машины было на десять градусов прохладнее и тарелки, с которых он соскабливал еду и потом ставил их в машину, были холодные, а с моей стороны туннеля они выходили, шипя, из кипятка, словно полуживые крабы, делающие последний глоток воздуха, пытаясь выбраться из котла. Мною снова овладела бешеная ярость от того, что работаешь на самом дне, где мысль, что у тебя нет «кадиллака», так же не приходит в голову, как пехотинец не думает о том, что никогда не станет генералом, зато раздражает его то, что у человека на соседней койке в бесконечно длинном бараке легкая работа: скажем, он постоянно чистит уборную и потому может не являться на утреннее построение.

Я снова был в приюте и снова обрел дом — точно никогда его и не покидал. После работы, поев в дорогом магазине для мелочей, я возвращался в свою меблированную комнату и принимал ванну — роскошь, какою пользуются и бедняки, — потом ложился голый и обсыпанный тальком на кровать — у меня от жары выступала потница — и читал газету, пока не засыпал. Так я провел три или четыре недели — мой мозг спал и не делал бесцельных подсчетов. Я тратил час, проверяя свой бюджет, и в какой-то вечер принимал решение, что могу сократить свои расходы предельно до тридцати четырех долларов в неделю, что означало: после всех вычетов я никогда не смогу откладывать в месяц больше пятидесяти долларов. Значит, за год я наберу шестьсот долларов и через шесть лет и восемь месяцев стараний не свариться как рак верну то, что растратил за двенадцать дней жизни с Лулу; эта мысль преисполнила меня меланхолической радости — подобно той, с какой святой считает свои раны, — от сознания, что завтра меня снова ждет тяжелая работа.

Всем, что со мной происходило, я был обязан себе. У меня все еще оставалась большая часть моих трех тысяч долларов, и я мог не работать, но Лулу ушла, и у меня не было другого выбора как сесть и начать обучаться писательскому мастерству. Это честолюбивое желание породило во мне страх, и я готов был улететь куда угодно — на экватор, если нужно, но экватор всегда стоит на месте и его нетрудно найти, и мне не было надобности уезжать из Дезер-д'Ор. Ожидание свелось для меня к вони помойки и жару печи в задней части современного ресторана, я похоронил себя там на неделю, и еще на неделю, и еще на пять недель, убивая свою энергию, хлыстом изгоняя из себя дух, готовясь к той, другой работе, которая вызывала у меня религиозный страх, и все это время, поскольку романтика пускает самые крепкие корни в доме для сирот, я все не мог избавиться от сладостной мечты, что Лулу однажды явится в ресторан, заглянет на кухню, увидит меня в переднике посудомойщика и заплачет, в ней проснется любовь ко мне такой силы, какую она не испытывала никогда прежде, и чудо произойдет человек ведь падает на дно лишь для того, чтобы набраться сил и выпрыгнуть на самый верх.

Вечно так продолжаться не могло. Мои сказочные мечты начали рассеиваться под влиянием светской хроники, и каждый вечер почесываясь от жары, я заставлял себя читать новости о том, что происходит в киностолице. Там было много сообщений о браке Лулу, и журналистам нравилось называть это «Любовным матчем года». Журналы, избравшие Лулу своим идолом, без стеснения печатали подписанные Лулу Майерс статьи: «Почему я мечтаю о Тедди Поупе» и отводили место для большой копилки Тони и Лулу Тэннер. В тексте, написанном принятой в этих журналах кастрированной прозой с широким использованием слова «поцелуй», сообщалось, что всякий раз, как Тони «целует» Лулу или Лулу «целует» Тони, победитель в состязании опускает в копилку монету. «Она так быстро наполняется, — сказала Лулу или сказал ее пресс-агент, — что у нас с Тони вечно не хватает мелочи».

В какой мере это было правдой или хотя бы частичной правдой, я не мог знать, так как, поступив на работу, отсек себя от всего света и не бывал ни у Айтела, ни у Фэя, ни у Доротеи или у кого бы то ни было из моих знакомых на курорте. Поэтому я верил светской хронике, и самое удивительное, что она излечила меня от ожидания чуда — я даже стал подумывать о том, чтобы оставить работу и начать писать. И наконец однажды вечером я отправился к Айтелу.

Я полагал, что все будет как прежде. Со мной же ничего не произошло, поэтому я считал, что ничего не произошло и с остальными. Самое большее, что я мог представить себе, это что я увижу Айтела с Иленой в моем ресторане за тихим столиком, или подвыпивших Доротею с Пелли, или Мэриона, подбирающего себе компаньона. А все было не так. В тот вечер, когда я пришел к Айтелу, он как раз готовился переезжать из Дезер-д'Ор в киностолицу. Он порвал с Иленой, сказал он мне, и она живет теперь с Мэрионом Фэем.

Мы просидели с ним несколько часов за бокалом вина, он рассказал, что произошло, и мне неприятно было это слушать. Он был вконец опустошен, как и все остальные, и я услышал подробности. Во всем виноват он, для начала сказал мне Айтел. После приема у Доротеи он знал, что надо решать — принимает он предложение Крейна или нет. Он не мог дольше откладывать, а выбирать надо было из двух возможных вариантов. Он мог оставаться в Дезер-д'Ор и продолжать быть конем благородных кровей на тайной конюшне Муншина или мог вернуться в киностолицу. Но вернуться туда с Иленой казалось маловероятным: она едва ли подходила для подруги человека, имеющего коммерческий успех. И мысли его бежали по старому кругу, так что теперь, после ночи, когда он рыдал в ее объятиях, Айтел жил, постоянно опасаясь проявить нежность, которую чувствовал к ней.

Все это он понял в то утро, когда зазвонил телефон и он, услышав голос Биды, понял, как старательно забыл тот разговор, что у него был с Бидой ночью, на приеме у Доротеи. Но сейчас забыть его было уже нельзя. В его ухе звучал голос Биды.

— Слушай, малыш, тебе решать. Sans façons[9]Попросту (фр.). приедешь с Иленой ко мне сегодня вечером?

— А кто там будет? — спросил Айтел.

— Я же сказал: попросту. Зенлия мне все уши прожужжала про то, какая аппетитная Илена.

Айтел заволновался.

— Послушай, я перезвоню тебе, — сказал он. — Я хочу поговорить с Иленой.

Ее реакция удивила его. Он понял, что ожидал отказа с ее стороны, а она изобразила из себя этакого котенка.

— А что, ты думаешь, там будет? — со смешком спросила она и добавила чуть серьезнее: — Чего от нас ждут?

— Ты же не подписываешь контракт и не обязуешься что-то делать.

— Я так странно себя чувствую, Чарли.

— Я тоже. — Он передернул плечами. — Давай не поедем, — сказал он и почувствовал, что делает усилие не поддаваться разочарованию в том случае, если она согласится с ним.

Илена же лишь задумчиво смотрела на него.

— Ты считаешь эту его жену привлекательной?

— Ну, она, безусловно, красива, — сказал Айтел, — но не могу сказать, что это мой тип женщины.

— Какой же ты враль! — Илена оживилась. — А вот Дон Кида по-моему, очень привлекателен, — сказала она, немало чтим удивив его. — Но, конечно, не в такой мере, как его жена.

— Конечно, нет.

— Ты разозлился, а я только хотела тебя предупредить, — кокетливо сказала она.

— Вовсе я не разозлился, — утверждал он.

— Если ты хочешь туда поехать, я тоже поеду, — заявила Илена. — Но я думаю, что мы просто рехнулись.

Айтел позвонил Биде и весь остаток дня пребывал в каком-то странном возбуждении. Из прошлого всплыло воспоминание. Когда ему было тринадцать или четырнадцать лет, он впервые поцеловал девчонку и, прощаясь с ней, упросил ее встретиться завтра вечером. Весь следующий день он шагал по улицам взволнованный и возбужденный, с таким чувством, что жизнь открывается перед ним словно полный сюрпризов пир. Как он нервничал в ожидании вечера!

Сейчас Айтел чувствовал отзвуки тех эмоций и весь этот день ощущал себя снова молодым. Атмосферу портило лишь молчание Илены. «Что за тяжелая женщина», — со злостью говорил он себе. Ну и, конечно, когда они садились в его машину, она повернулась к нему, жестом жены-собственницы положила руку ему на плечо и сказала:

— Чарли, может, мы совершаем ошибку?

— Нашла время принимать решение, — со вздохом произнес он.

— Тебе хочется поехать, да?

— Давай им отзвоним. Для меня эта затея не имеет такого уж большого значения.

Вид у Илены был несчастный.

— Я не корчу из себя чистоплюйку, — сказала она. — Просто было бы куда лучше, если бы это не было запланировано, то есть я хочу сказать: если бы просто так случилось.

— Ты же говорила мне, что занималась такими вещами, чтобы выглядеть более интересной в глазах своего психоаналитика. Разве твои действия не были запланированы?

— Я была тогда совсем еще зеленая, — сказала Илена. — А кроме того, я вовсе не получала от этого удовольствия, правда. Только с тобой я могу этим заниматься. — Она нежно поцеловала его в щеку. — Чарли, я хочу, чтобы ты обещал, что сегодняшняя ночь не внесет между нами разлада.

— Мы ведь даже не знаем, что там будет происходить. — С этими словами он повернул ключ зажигания, и они поехали.

В тот вечер у Биды какое-то время похоже было, что ничего и не произойдет. Несколько часов они просто сидели и пили, и это не было приятным времяпрепровождением. Зенлия была не в духе. Она курила сигарету с длинным мундштуком, выпускала дым в воздух и рассеянно улыбалась мудрствованиям, которые произносил Айтел или Бида.

А Илена, напившись, повеселела. Бида осыпал ее комплиментами, и под их влиянием она преисполнилась уверенности в себе и начала сыпать высказываниями, которые, не мог не признать Айтел, были прелестны. В ее зеленых глазах горел огонек, раздвинутые губы были влажны, а кожа блестела, оттененная темным платьем. Айтел вставлял время от времени какое-нибудь словцо и пытался поймать взгляд Зенлии. А она, казалось, была безразлична к нему — собственно, ей были безразличны все, кроме Илены. Она редко произносила что-либо, но в какой-то момент ясно и четко произнесла:

— Вы ведете себя как моя любимая кузина, Илена.

— В самом деле? — осторожно спросила Илена.

— Да, — сказала Зенлия, всем своим видом показывая, что ей скучно, — у моей кузины вот такая же бросающаяся в глаза грация.

— Ну а у меня довольно бросающееся в глаза отсутствие грации, — произнесла Илена с на редкость комичным английским акцентом.

Когда они все четверо впервые за вечер рассмеялись, Айтел почувствовал, что она расцвела.

После этого атмосфера изменилась. Бида пошел танцевать с Зенлией, потом с Иленой, потом пустил по кругу закрутку «чая», то есть марихуаны.

— Отличная мексиканская травка, — сообщил он, взмахнув рукой.

Один лишь Айтел отказался от курева. Закрутка совершила еще один круг, и Бида произнес своим тенором:

— Ну, слава Богу, теперь все настроены тусоваться, — клали конец предварительным приготовлениям.

В ту ночь Айтел стал рогоносцем. Он ничего не мог с этим поделать и был в панике. Через какое-то время все бросили его, он плюнул и уселся в кресло, стал курить, потягивая виски и пытаясь утишить биение сердца. Казалось, шли не минуты, а часы.

Наконец все окончилось. Илена, увидев, что он сидит один, подошла, пошатываясь, к нему и спросила:

— Хочешь домой?

— Нет, пока ты не захочешь.

— Ну так я хочу уехать.

Они распростились с хозяевами у дверей, словно провели вечер за игрой в бридж, но прежде чем отъехать, Айтел услышал смех за оградой, окружавшей внутренний дворик Биды.

По дороге он молчал, и когда Илена несмело положила руку на его ногу, он не шевельнулся — не придвинулся к ней даже на волосок и не отстранился. Так же вел он себя и когда они легли в постель. Айтел лежал на спине, так пристально глядя в потолок, что под конец ему показалось, будто он может видеть в темноте. Илена все время ворочалась. Раза два она вздохнула. Айтел чувствовал, что она старается заговорить, складывает в уме слова и молчит. Наконец ее рука коснулась его руки, пальцы попытались сжать ему кисть, а он словно весь окаменел.

— Не трогай меня, — сказал он ей в темноте.

— Чарли… — начала было она.

— Я пытаюсь заснуть.

— Ты же хотел уехать оттуда, — мягко произнесла она.

— Я не знал, что ты такая вонючая необузданная сука, — услышал он свой шепот.

— Чарли, я же люблю тебя, — сказала она.

— Любишь меня? Да ты любишь кого угодно, — сказал он. — Гориллу, гиену, четырехглазую лошадь. — Но это было лишь начало. — Ты любишь меня, — повторил он, — да, ты, безусловно, любишь, особенно когда ахаешь и вскрикиваешь под любым дешевым псом. — Его трясло.

— Чарли, это же совсем другое, — сказала она тоненьким голоском. — Я их не люблю. Просто мой глаз косит в другую сторону. — Она заплакала. — Чарли, не отворачивайся от меня, — сказала она. — Я же люблю тебя. Я единственная, кто тебя любит.

— Любишь, Илена? — сказал он. — Любовь — это просто громкое слово.

А невыносима ему была мысль, что она не любит его безраздельно — не думая ни о чем другом и не интересуясь никем другим.

— Ох какой же ты жестокий, — сказала она.

— Жестокий? — воскликнул он. — Что ж, я учусь у тебя.

— Ладно, Чарли, — сказала Илена и села в постели, лицо ее стало жестким, на нем читалась ненависть к нему; она казалась Айтелу такой красивой и одновременно немного пугающей. — Теперь послушай меня, — сказала она. — Сегодняшний вечер устроил ты, и однако же ты называешь меня свиньей. Если бы все сложилось более удачно для тебя, ты бы снова любил меня, ты говорил бы мне, какое я чудо.

А он устал, он был без сил — человек, потерпевший поражение, не может обладать моральной храбростью победителя. И Айтел, повернувшись к Илене, своим самым красивым голосом произнес:

— Неужели ты должна поклоняться глупости как своему святому?

Тут она разрыдалась. Он слышал, как она пытается справиться с горем, а в темноте всякий производимый ею звук — она никогда не плакала громко — грохотом отдавался в его ушах. Он услышал, как она выскользнула из постели, прошла на ощупь в ванную, яркий свет из ванной кнутом полоснул его по глазам, прежде чем она закрыла дверь и он остался один со своей яростью, своей холодной враждебностью и сознанием, что Илена там плачет, стоя замерзшими ногами на каменном полу. Айтел старался выбросить ее из головы, тем временем его собственные ноги коченели, а тело дрожало, покрываясь холодным потом. «Я никогда больше не дотронусь до нее», — поклялся он себе и тем не менее знал, что не сможет оставить ее одну в ванной плакать перед холодным отражением в зеркале, среди плиток и хрома. «На самом-то деле ведь это моя вина», — подумал он, вылез из постели и пошел к ней. Она дрожала в его объятиях, тело ее было ледяное, и, успокаивая ее, пытаясь прекратить ее слезы, забыв о своей злости из нежности, какой он считал нужным окружить Илену, Айтел лишь говорил:

— Все в порядке, детка, все в порядке.

А она, казалось, даже не сознавала, что он тут, с ней.

— Ох, Чарли, ты должен меня простить, — сквозь слезы наконец произнесла она. — Я думала, ты никогда больше не заговоришь со мной, и, знаешь, я поняла, ничто, просто ничто не существует… я хочу сказать, без тебя. Ох, Чарли, прости меня. Клянусь, я расплачусь с тобой, я проведу весь остаток моей жизни… — Она уже захлебывалась словами. Еще минута — и начнется истерика, но она словно хотела погрузиться в истерику, оставить недосказанным то, что должна была сказать, и он чувствовал, как она цепляется за него точно глубоко несчастный ребенок. — Понимаешь, — она икнула, уже не в силах сдерживать рыдания, — я повела себя так, потому что… ох, Чарли… я им нравилась, и я была в центре внимания.

Он прижал ее к себе и повел обратно в спальню, где она, намучившись, уснула в его объятиях, а он все шептал ей: «Все в порядке, детка, слышишь, все в порядке», шептал это даже после того, как она уснула, шептал в темноту, в то время как долгоиграющая пластинка с ее словами: «Я была в центре внимания… Я была в центре…», — усыпляла его, звучала и в его снах. Он был чуть ли не счастлив. Он понял, насколько она дорога ему. Однако его сознание, строгий учитель, знало, что он закрыл для Илены драгоценную возможность вырасти, назвав ее глупой в тот момент, когда она наиболее точно разобралась в его характере. Поэтому, прижимая ее к себе как провинившегося, но прощенного ребенка, он уснул тем не менее глубоко опечаленный.

Весь следующий день у него болело тело, словно его отдубасили ножкой стула. Только после ссор или кризисных ситуаций Айтел чувствовал любовь к Илене, настоящую, какую ему хотелось чувствовать. Однако при этом он удивлялся себе. Неужели память о происшедшем может так легко стираться?

Айтел постигал жизнь. Все шло нормально, пока они не попытались снова предаться любви. И Илена, и Айтел были далеки друг от друга. А он ненавидел ее. Невозможно было не помнить, как она отдавалась другим, и любое выражение, появлявшееся на ее лице, искажалось в его глазах, отравляя прошлое, пока он видел за спиной Биды легион ее бесчисленных любовников, которым она, наверное, отдавалась вот так же. Словом, утратив гордость от сознания, что это он дал ей все, что в конце-то концов он чего-то стоит, Айтел лишился всего — никогда еще он не чувствовал себя таким незначительным.

Илена, конечно, тоже это чувствовала. Она была напряжена, с ней было трудно иметь дело, и ее попытки взбодрить себя оскорбляли Айтела. Всякий раз как они пытались заняться любовью, в его мозгу возникала фраза: «Любовь, любовь — это много шума». И Айтел чувствовал, как она, подобно ядовитому туману, исходит от него, превращая кости в резину, а мозг в желе, так что он не только ненавидел Илену и ненавидел себя, но и всякую жизнь вообще. Ему казалось наиболее омерзительным то, что они были нежны друг к другу, что они простили друг друга, хотя он не любил ее, она не любила его и никто вообще никого не любил. Он думал об этом и потом, лежа рядом с Иленой, даже ласкал ее всего лишь с хитрой мыслью удержать ее от сцен. И каждую ночь — или почти каждую ночь в течение недели — Илена поощряла его заниматься любовью, а потом лежала не шевелясь, и он знал, что она вспоминает все, сказанное им в ярости. Он даже говорил себе, что она выросла со времени их знакомства — в первые недели их совместной жизни она бы и дня не сумела так провести, а теперь проводила так целые недели.

В это время он закончил сценарий. Работая над новым вариантом, он боялся приступать к той сцене, где Фредди возвращается в семинарию и все оканчивается хором ангелов. Айтел понимал, что пишет не свой сюжет, он прекрасно знал, что новый сценарий лихо и эффектно выстроен, что он блестящ с профессиональной точки зрения, но существовала одна проблема: в своем роде сценарий был настолько хорош, что к нему нельзя было привязывать искусственную концовку, — сценарий коммерчески успешного фильма требовал своеобразной фальшивой искренности, и Айтел не мог придумать, как этого побиться. Но последняя сцена вышла идеально. Она была просто чудо, и Айтел был в восторге от того, как хорошо выписал то чему не верил. Он чувствовал себя сильным.

Сценарий, решил Айтел, слишком хорош, чтобы отдать его Муншину на оговоренных условиях, а потому настало время вносить изменения в контракт. Сидя за своим столом, работая на Колли, Айтел возвращался мыслью к Крейну и, подобно торговцу, выставившему свой товар у дверей лавки, перечислял все доводы за: человеку, не интересовавшемуся политикой последние десять лет, смешно проявлять упрямство. Фамилии, которые он не хотел называть, принадлежали людям, которые выступали против него; в последние месяцы если он что-то и узнал, то узнал прежде всего, что он не художник, а чего стоит коммерсант без лавки? Доводы стучались в дверь, они снимали шляпу, заходили внутрь и оставляли образцы, а потом уходили, пообещав вернуться.

Айтел написал осторожное письмо Крейну, сообщая, что, очевидно, скоро готов будет предстать перед комиссией, а когда Муншин в очередной раз позвонил, Айтел сказал ему, что кончит сценарий не раньше чем через несколько недель.

— А из-за чего задержка? — спросил Муншин.

— Перестань трепыхаться. Ты составишь на этом состояние, — небрежно произнес Айтел.

Он расстался на день с Иленой и слетал в киностолицу, чтобы поговорить со своим адвокатом и посетить своего агента.

Конец дался ему легче, чем он предполагал. Илена уже давно обещала подстричься, и однажды утром она это совершила — получилось плохо. На его взгляд, она выглядела как общипанный кролик. Время от времени он смотрел на нее и не верил, что перед ним не уборщица, которая приходит в его дом. Айтел сидел, погруженный в раздумья, и смотрел, как она работает, — он понимал, что она безнадежна. Илена подметала пол, но до того рассеянно, что он видел, как она трижды перегоняла пыль из одного угла в другой, а потом обратно. Накануне вечером Айтел получил телеграмму от Крейна. Комиссия соберется через две недели, и Крейн был в восторге от того, что Айтел надумал с ними сотрудничать. Илена спросила, что в телеграмме, и Айтел ей сказал.

— Наверно, это означает, что ты снова начнешь снимать фильмы, — сказала она.

— Наверно, да.

— Что ж… — Она никак не могла придумать, что бы сказать, так как хотела спросить всего лишь об одном и не смела. — Когда же ты уезжаешь? — немного позже спросила она, ожидая, подумал он, услышать, что она поедет с ним. Только это имело для нее значение, не без горечи решил Айтел.

— Через пару недель, я думаю, — ответил Айтел, и больше они об этом не говорили.

Она кончила подметать и, присев к обеденному столу, по-крестьянски стоически смотрела на юкку за панорамным окном, как, должно быть, таким же каменным взглядом глядели ее родители из грязного окна своей кондитерской лавки. Он подошел к ней сзади, дотронулся до ее плеча и сказал:

— Знаешь, мне действительно нравится, как ты причесана.

— Тебе это кажется препротивным, — возразила она.

— Нет, я бы так не сказал.

Из глаз ее потекли слезы, и она явно разозлилась от того, что они выдали ее, так как, должно быть, поклялась себе не плакать. Айтел отошел от нее и встал на другом конце стола, наблюдая, как Илена теребит ногти. На расстоянии от нее он почувствовал своего рода сладостную печаль от того, что ни он, ни она не сумели создать счастья, а ведь могли. Он обычно испытывал подобные чувства по окончании очередного романа, и хотя потом ему было стыдно, что он так легко все пережил, сейчас это помогало ему считать, что он может разорвать отношения с Иленой сегодня.

— Илена, — сказал он, — я хочу поговорить с тобой кое о чем.

— Ты хочешь, чтобы я ушла, — произнесла она. — Хорошо, я уйду.

— Не совсем так… — начал было он.

— Ты выдохся, — сказала она. — Ладно, значит, выдохся. Возможно, я тоже выдохлась.

— Нет, постой…

— Я знала, что так кончится, — сказала Илена.

— Виноват я, — поспешил признаться Айтел. — Я ни для кого не гожусь.

— Какая разница, кто виноват? Ты… ты просто жуткий тип, — сказала она и заплакала.

— Послушай, маленькая обезьянка, — уговаривал он, пытаясь погладить ее по плечу.

Она сбросила его руку.

— Я ненавижу тебя.

— Я тебя за это не виню, — сказал Айтел.

— Язык у тебя хорошо подвешен. Я в самом деле ненавижу тебя. Ты… от тебя смердит, — потеряв всякую надежду, грубо выкрикнула Илена, и он отшатнулся от нее.

— Ты права, — сказал он. — От меня смердит.

Она раздражающе монотонно забарабанила пальцами по столу.

— Я сматываюсь, — заявила она. — Пойду паковаться. Спасибо за прекрасно проведенное время.

«Какой у нее жалкий сарказм», — подумал Айтел.

— А почему бы мне не уехать? — спросил он. — Ты можешь еще какое-то время здесь пожить. Ведь это и твой дом.

— Это не мой дом. И никогда им не был.

— Илена, не говори так.

— Да заткнись ты, — сказала она, — это не мой дом. — И снова заплакала.

— Илена, мы по-прежнему можем пожениться, — уговаривал он и, произнося эти слова, понял, что говорит искреннее, чем предполагал.

Она ничего не ответила. Просто выбежала из комнаты. А в следующую минуту он услышал хлопанье ящиков, и нетрудно было представить себе, как она сваливает вещи то в одну сумку, то в другую, стараясь не показывать, что плачет, и потому безудержно рыдая. Наконец он вылез из этой истории. Оставалось лишь дождаться, когда она уедет.

Но расставание оказалось куда тяжелее, чем он ожидал. Ему тяжело было слышать, как она рыдает в спальне, — это выводило из состояния покоя, которое он не хотел нарушать, и ставило перед ним вопрос: что она будет делать дальше? Он крепился, как если бы ему необходимо было пять минут продержать тяжелый груз, потом еще пять минут и еще пять. Расслабляться было нельзя: каждая его любовь затягивалась дольше положенного срока из-за того, что слишком долго паковали вещи. Айтел подумывал даже выйти прогуляться, но не мог так поступить. Он должен вызвать такси, посадить Илену в машину, закрыть за ней дверцу, помахать с грустной, сконфуженной улыбкой, как человек, знающий, что плохо поступил, и жалеющий, что не смог поступить лучше. Внезапно ему пришло в голову, что в тот момент он будет смотреть на Илену, как, должно быть, смотрел Колли Муншин, когда бросал ее в Дезер-д'Ор. Что-то перевернулось в душе Айтела. Нельзя так плохо относиться к Илене.

Он услышал, как она вызывает такси, услышал, как, заикаясь, дает их адрес и бросает трубку на рычаг. Потом послышался звук застегиваемой на сумке «молнии», потом на другой сумке. Все, что она накопила за свою жизнь, уместилось в две единицы багажа.

Когда она вышла из спальни, он уже готов был сдаться. Достаточно было любого ее жеста — достаточно было ей сделать шаг к нему или просто выглядеть беспомощной, и ему пришлось бы что-то предпринять — возможно, даже пообещать, что она поедет с ним в киностолицу.

Но она ничего такого не сделала. Она сухо, с горечью пробормотала:

— Я подумала, что тебе, возможно, интересно знать, куда я еду.

— Куда же ты едешь? — спросил он.

— К Мэриону.

В нем возродилась ненависть.

— Ты считаешь, что действительно должна так поступить? — спросил он.

— А тебе не все равно?

Его возмутило то, что она прибегла к такому трюку, чтобы он задержал ее.

— Наверно, мне все равно, — сказал он. — Просто любопытно. Когда же ты договорилась об этом? — Горло у него пересохло, и, казалось, он вот-вот потеряет голос.

— Я позвонила ему вчера. А потом договорилась насчет стрижки. Остриглась, как тебе не нравится. Тебя это удивляет? Ты думал, что пинком выставишь меня за дверь? Так вот. — Она прочистила горло. — Может, я стану проституткой. Не волнуйся. Я не пытаюсь вызвать у тебя жалость. Ты ведь в любом случае считаешь меня проституткой, так что меня жалеть? — Глаза у нее были тусклые Он понимал, что на этот раз она не заплачет. — Собственно, ты всегда считал меня проституткой, — сказала Илена, — но ты не знаешь, кем я считаю тебя. Ты думаешь, что я не смогу без тебя жить. Возможно, у меня на этот счет другое мнение.

Послышался звук подъезжающего такси. Айтел начал было вылезать из кресла, но Илена уже подхватила свои сумки. И, повернувшись к нему лицом, произнесла, как это делают актрисы, свою последнюю реплику.

— Наконец-то я сама даю кому-то отставку, — сказала она и вышла из дома.

Айтел продолжал стоять, пока такси не отъехало, а потом сел и стал ждать телефонного звонка от Илены. Он не сомневался, что она позвонит, но прошел час, потом остаток дня и большая часть вечера. Айтел сидел и пил — им владела такая усталость, что он не мог даже взять кусочек льда с подноса, а когда стемнело, он тяжело вздохнул, не понимая, испытывает ли облегчение от того, что свободен, или же чувствует себя более несчастным, чем когда-либо.

Глава 22

Айтел кончил свой рассказ, и мы продолжали сидеть в гостиной среди дюжины наполовину полных картонок и нескольких чемоданов.

— Помочь вам паковаться? — наконец спросил я.

Он отрицательно помотал головой:

— Нет, мне почему-то нравится заниматься этим. Это ведь последняя возможность какое-то время побыть одному.

Я догадался, что он имел в виду.

— Все решено относительно ваших показаний?

Айтел пожал плечами.

— Не стану скрывать. Ты все равно скоро прочтешь обо всем в газетах.

— Что же я прочту?

Он не ответил прямо на вопрос.

— Видишь ли, после того, как Илена ушла, — сказал он, — мне невыносимо было здесь оставаться. Во всяком случае, первые несколько дней. И вот в то утро я отправился в киностолицу и встретился с моим адвокатом. Нет смысла рассказывать тебе все подробности. Я разговаривал, должно быть, с десятком человек. Самое удивительное, что это оказалось так сложно.

— Значит, для вас будет устроено закрытое заседание?

— Нет. — Айтел отвел глаза и стал закуривать сигарету. — Они так легко не спустят меня с крючка. Видишь ли, эти люди — артисты. Раз ты признал, что готов выступить на закрытом заседании, они понимают, что ты выступишь и на открытом. Они выкапывают факты, понимаешь? — Айтел задумчиво улыбнулся. — О, я заставил их немного поволноваться. Я ушел со встречи, когда мне сказали, что заседание, где я буду выступать, должно быть открытым, я отправился к своему адвокату, и я бушевал и брызгал слюной, но все время знал, что уступлю им. — Он не спеша сделал глоток из стакана. — Если бы у меня было к чему вернуться в Дезер-д'Ор… в таком случае, не знаю, я не стал бы искать оправданий. Да, собственно, у меня их и нет. Я мог лишь признать, что они очень умны. Они понимают, что можно выиграть империю, прося всякий раз по акру. После того как мы договорились об открытом заседании, началась история с фамилиями. — Он издал легкий смешок. — Ох уж эти фамилии. Ты и понятия не имеешь, сколько таких фамилий. Я, конечно, никогда не принадлежал к той политической партии, поэтому сразу было ясно, что из меня никогда не выйдет Свидетеля года. Тем не менее они знали, как меня использовать. У меня было несколько встреч с двумя детективами, которых использует Крейн для своих расследований. Они выглядели как американские гвардейцы, позирующие для фотографий. Они знали обо мне куда больше, чем я о них. Я никогда не представлял себе, на скольких бумагах человек может за десять лет поставить свою подпись. Кто предложил мне, хотели они знать, подписать петицию против эксплуатации детского труда в соляных копях Алабамы? Словом, такого рода вещи. Сотня, две сотни, четыре сотни подписей. С таким же успехом я мог вернуться в свое детство, когда лежал на кушетке и кашлял. Перекинулся словцом на коктейле с опасным политическим деятелем — учти: идиотом-писателем, которому нравилось считать себя крепким орешком, либералом, — и он дал мне подписать бумагу. — Айтел провел рукой по лысине, словно проверяя, сколько за это время потерял волос. — Иногда я путался. Они хотели, чтобы я обвинил определенных людей, а в некоторых, особенно паре звезд, которых я знал на студиях «Сьюприм» и «Магнум», они были абсолютно не заинтересованы. Когда я начал понимать, какого рода соглашения существуют между комиссией и студиями, дело пошло быстрее. Понимаешь, у них был заготовлен для меня список в пятьдесят человек. Семерых, клянусь, я никогда в жизни не встречал, но, оказывается, был не прав. Ведь столько было больших приемов, и два моих футболиста все знали о них. «Вы оба находились в одной комнате в такой-то и такой-то вечер на таком-то и таком-то приеме», — сообщали они мне, и я придумывал разговор на политические темы, который мог между нами быть. К концу мои футболисты стали держаться более дружелюбно. Один из них потрудился сказать, что ему понравилась картина, которую я снял, и мы даже поставили на боксеров. Под конец мне уже казалось, что я отношусь к моим детективам с не меньшей приязнью, чем к тем людям, чьи фамилии я собирался им назвать. Правда, половина фамилий в моем списке принадлежала отвратительным личностям. — Айтел устало улыбнулся. — Допрос продолжался два дня. Затем вернулся Крейн, и я отправился на встречу с ним. Он был очень доволен, но, похоже, все еще осталось немало такого, о чем он хотел меня спросить. Я недостаточно выложился.

— Недостаточно? — переспросил я.

— Оставалось снять урожай еще с нескольких акров. Крейн вызвал моего адвоката, и они потрудились сообщить мне, что после выступления в комиссии я должен сделать заявление газетам. Крейн написал за меня это заявление. Я, конечно, мог употребить другие слова, но он подумал, сказал Крейн, что надо дать мне наилучший образец. Потом мой адвокат предложил мне другой текст. Все, похоже, считали, что целесообразнее купить в газетах место среди объявлений и сказать, как я горжусь тем, что дал показания комиссии, и как надеюсь, что люди, находящиеся в моем положении, также выполнят свой долг. Хочешь посмотреть на заявление, которое на будущей неделе я передам в газеты?

— Да, я хотел бы посмотреть, — сказал я.

И пробежал глазами несколько строк:

Мне потребовался год напрасно потраченных в неверном направлении усилий, чтобы признать, какую полезную и патриотическую функцию выполняет комиссия, и я выступаю сегодня перед ней без нажима с ее стороны, гордясь тем, что могу внести свой вклад в защиту моей страны от проникновения подрывных элементов. Твердо сознавая, что мы разделяем демократическое наследие, могу лишь добавить, что долг каждого гражданина всеми своими познаниями помогать комиссии в ее работе.

— Это в русле, — сказал я.

Тем временем Айтел уже перешел к другому.

— Ты должен знать, — заметил он, — что Крейн держит слово. Пока я был у него в кабинете, он позвонил разным людям на нескольких студиях и замолвил за меня словечко. Вот эта часть процесса удивила меня. У меня слишком изощренный ум. Я не ожидал, что он снимет трубку при мне.

— А как насчет вашего сценария? — спросил я. Голова у меня разламывалась.

— Это забавная история, Серджиус. Знаешь, когда мне стало стыдно? При мысли, что я подвожу Колли Муншина. Я решил: надо сначала встретиться с ним и сказать, что сценарий пойдет под моим именем. А он даже не рассердился. По-моему он этого ожидал. Просто сказал, что рад моему возвращению на студию, и уговорил меня пожить с ним. Знаешь, я понял что он дорожит мной, и меня это очень тронуло. Мы сочинили новый контракт. Мы с Колли поровну разделим гонорар, если он сумет уговорить Тепписа поручить мне режиссуру. Завтра, когда я выступлю, все будет уже решено. Мне останется лишь одобрить верстку моего заявления.

— Все это так, но как вы себя чувствуете? — неожиданно спросил я, не в силах больше слушать его.

Ироническое выражение, которое он силой воли удерживал на лице, уступило на миг чему-то уязвимому.

— Как я себя чувствую? — переспросил Айтел. — О, ничего необычного, Серджиус. Видишь ли, по истечении некоторого времени я понял, что они поставили меня на колени, и если я не готов принять сверхдозу сонных таблеток, мне придется пройти через это испытание, не пытаясь сопротивляться. Так, впервые в жизни у меня возникло ощущение, что я полнейшая проститутка в этом мире, и я принимал каждый удар, каждый пинок и каждое неожиданное проявление доброты с внутренней благодарностью за то, что все могло быть куда хуже. А сейчас я чувствую просто усталость и, по правде говоря, доволен собой, потому что, поверь, Серджиус, это была грязная работа. — Он раскурил сигарету и вынул ее изо рта. — В конечном счете для самоуважения у тебя остается одно. Возможность сказать себе, что ты омерзителен. — Он сунул сигарету в рот и снова вынул ее. — Кстати, — пробормотал он, и вид у него стал немного извиняющимся. — Я подумал, что, пожалуй, слишком много на себя взял, посоветовав тебе отказаться от предложения «Сьюприм».

— Я не жалею об этом, — сказал я не вполне правдиво.

— Ты уверен? — Он покрутил стакан в пальцах. — Серджиус, я думал о том, чтобы пригласить тебя быть у меня ассистентом.

Я внезапно разозлился.

— Это они вас подталкивают? — спросил я. — Они все еще думают снимать обо мне фильм?

Он обиделся.

— Ты слишком далеко заходишь, Серджиус.

— Возможно, — сказал я. — Но что, если бы я не заехал к вам сегодня? Вы бы подумали сделать мне такое предложение?

— Нет, — сказал Айтел, — должен признаться, я не думал об этом до настоящей минуты. Да это и не имеет такого уж значения. Можешь до конца жизни начищать ножи и вилки.

На какой-то миг я снова почувствовал соблазн. Но тут в мозгу возникла мысль, что я могу увидеть на студии Лулу и что она будет здороваться со мной как с помощником Айтела. Поэтому я положил его предложение в папку работ, от которых мы отказались и которую мы носим всегда с собой, и сказал:

— Забудьте об этом, — затем взглянул на часы.

Уже поднявшись, чтобы уйти, я вдруг спросил:

— Вы хотите, чтобы я приглядывал за Иленой?

Айтел казался таким заброшенным среди своих чемоданов.

— За Иленой? — переспросил он. — Ну, не знаю. Пожалуй, поступай так, как считаешь нужным.

— Вы имеете от нее известия?

Он вроде бы собирался сказать «нет», а потом кивнул.

— Я получил от нее письмо. Длинное письмо. Мне переслали его, когда я был в киностолице.

— Вы собираетесь ей ответить?

— Нет, я просто не знаю, как это сделать, — сказал он.

Айтел проводил меня до двери, и мы распрощались. Когда я уже шел по подъездной аллее, он окликнул меня и вышел в сад.

— Я перешлю тебе ее письмо, — сказал он. — Я не хочу его хранить и не хочу выбрасывать.

— Написать вам после того, как я его прочту?

Это тоже заставило его задуматься.

— Пожалуй, нет, — размеренно произнес он. — Понимаешь, мне кажется, что если я распущусь, то буду очень скучать по ней.

— Ну, до свидания.

На миг сверкнула его чарующая улыбка.

— Пожалуйста, прости меня, Серджиус, за это предложение быть моим ассистентом.

— Мне кажется, вы сделали это из добрых побуждений, — сказал я.

Он кивнул. Хотел что-то сказать, передумал, и когда я уже повернулся, чтобы продолжить свой путь, он все-таки не удержался.

— Знаешь, мне не хотелось тебя волновать, — сказал он, — но эти детективы задавали кучу вопросов о тебе.

В глубине души я, пожалуй, не так уж этому и удивился.

— Ну и, — сказал я тоненьким голоском, — что же вы им сказали?

— Ничего. То есть я сообщил им несколько деталей твоей жизни — я подумал, что это будет выглядеть подозрительно, если я ничего не скажу, — но по-моему, мне удалось убедить их, что нет нужды тебя тревожить.

— Только вы в этом не уверены, — сказал я.

— Нет, — признался Айтел, — они могут явиться с визитом к тебе.

— Что ж, спасибо, что сказали, — холодно поблагодарил я. Тут он впервые посмотрел мне в глаза и тихо произнес:

— Серджиус, почему ты так жесток со мной? Я всегда по возможности честно относился к тебе.

Я кивнул. Голос у меня слегка захрипел, и я поспешил поскорее выбросить из себя слова. Помимо моей воли Айтел был все еще дорог мне, поэтому я немного соврал, сказав:

— Извините, но, возможно, сегодня вы были даже слишком со мной честны. — Его глаза на миг вспыхнули, а я невольно, сам не понимая, поступаю ли я так из жестокости или мне важно быть честным, вынужден был снова причинить ему боль. — По-моему, — сказал я, — нехорошо было строить из себя нечто большее, чем вы есть.

Однако это не явилось для него неожиданностью.

— Да, — сказал он, — ты теперь достаточно взрослый и можешь обойтись без героев. — И, погладив меня по плечу, повернулся и пошел к дому.

Письмо я получил только в конце недели. До того дня у меня была возможность услышать достаточно всего об Айтеле: каждый вечер я читал в своей меблированной комнате что-то о нем. Целую неделю после того, как он дал показания в комиссии, в светской хронике писали о нем, словно он был героем дня, а когда эта тема исчерпала себя, мне попалось лишь несколько заметок. Появилось сообщение о том, что «Сьюприм пикчерс» приобрела сценарий под названием «Святые и любовники», авторы — Чарлз Фрэнсис Айтел и Карлайл Муншин, ставить его будет Айтел, а продюсером будет Муншин Если кого-то удивило, как это Муншин может работать с Айтелом, то большинство журналистов светской хроники разъяснили, что Муншин с Тепписом убедили Айтела дать показания в комиссии. Это была ситуация, в которой лучше было глубоко не копаться, что и не делалось, и об Айтеле какое-то время перестали писать. Время от времени в газетах появлялась строчка-другая, где говорилось, что он занят подбором актеров для картины.

Задолго до этого он переслал мне письмо Илены, и я прочел его целиком, с трудом пробираясь по страницам, исписанным ее почерком. А она писала, вымарывая слова, перечеркивая, строки шли вверх и вниз, она делала примечания, стрелки на полях, ставила скобки, письмо ее было далеко не тем, о чем рассказывал мне Айтел в своей гостиной.

Глава 23

«Дорогой Чарли!

Так и вижу, как ты улыбаешься, читая это письмо. „Вот глупая девчонка“, — подумаешь ты, но в этом нет ничего нового, так как мы оба знаем, что я глупая и неотесанная, а кроме того, я помню, что ты мне как-то сказал: „Илена, не говори со мной как с психоаналитиком и не думай, что ты от этого будешь выглядеть более культурной“. Ну так вот: не забудь, что я по-своему культурная, потому что все католики — люди, так или иначе, культурные. Только ты прав: культурные по-другому, и я надеялась, что люди это поймут, пока ты не подорвал эту идею. Но ты и представить себе не можешь, как мне страшно писать тебе — ты ведь такой критикан, хотя, поверишь или нет у меня в школе были самые высокие отметки по английскому я даже получала пятерки — я тебе об этом не говорила, впрочем, ты все равно не поверил бы, что бы я ни сказала. Неприятно мне так писать, Чарли, потому что выгляжу я рыбной торговкой, как ты мне однажды сказал, но для меня важно то что я в состоянии написать тебе письмо.

Вот только говорю я совсем не то, что хочу сказать. Я села писать это письмо, чтобы поблагодарить тебя, потому что ты был по-своему очень добр ко мне, ты вообще куда добрее, чем ты думаешь, и когда я думаю о тебе, я могла бы, Чарли, по тебе заплакать, вот только пока еще не могу — к чему врать? Я все еще в обиде на тебя, но я надеюсь, что лет через пять или не знаю когда — через сколько-то лет в будущем — смогу думать о тебе и быть благодарной, потому что хоть ты и сноб — и еще какой сноб, Чарли! — ты ненавидел себя за это, как я ненавижу себя за то, что я такая, и я это серьезно.

Понимаешь, я начала писать это письмо по одной-единственной причине. Мне захотелось сказать тебе: не чувствуй себя виноватым, потому что это глупо. Ты мне ничего не должен, а я тебе за многое должна. С тех пор как я живу с Мэрионом Фэем, кое-что очень огорчительное произошло — собственно, это произошло до того: в ту ночь, когда мы были с твоим приятелем Д.Б. и его женой З., и кончилось все так, как мы заслуживали, я ненавижу вспоминать о той ночи… вот только не знаю, наверное, все так в любом случае кончилось бы. Но если в самом деле говорить правду, такое случилось со мной много-много раньше, даже до того, как я познакомилась с тобой, — собственно, накануне ночью, и хочешь знать правду? Мне кажется, я в своей жизни вообще никогда никого не любила. Даже себя. Я не знаю, что такое любовь. Я думала, что любила тебя, но это не так. Потому что, понимаешь, я знаю, что не люблю Мэриона, хотя — и я говорю это не для того, чтобы уязвить тебя, Чарли, но сексуально — а Мэрион с большими причудами, я не хочу пускаться в подробности — только он в одном отношении похож на тебя: ему кажется, если он делает что-то грязное, мир от этого изменится или взорвется, — словом, что-то произойдет. В общем, есть в нем нечто такое, что в определенном смысле с ним так же хорошо, как с тобой. Я знаю, что ты подумаешь. Ты скажешь себе, что, конечно, с ней всегда было так, но это неправда, и когда я в первый раз побаловалась с Мэрионом в ту пору. когда наша с тобой связь только начиналась, мне не хотелось в ту ночь, чтобы мне было с ним хорошо, и хорошо не было, потому что мне хотелось верить, что я полюбила тебя. Я даже соврала тебе потом, сказала, что знаю Мэриона с детства, но это неправда. Я познакомилась с ним в баре тут, в городе, и пошла с ним как-то днем, и я знала, что он сутенер, знала его репутацию, а если б и не знала, он ее не скрывал. А сейчас я знаю, что нечего больше себя обманывать — пропащая я, пропащая, Чарли, я проститутка, самая обычная проститутка, хотя я себя такой никогда не считала. Моя мать всегда говорила, что я — пропащая, и вот вчера я вдруг подумала: что, если она права? — и это страшно, Чарли. Не знаю, как это выразить, но что, если все глупые завистливые люди правы?

В общем, есть кое-что, о чем я тебе никогда не рассказывала. И дело в том, что в тот день, когда я от тебя ушла, в какой-то момент я чуть не рассмеялась при мысли, которая пришла мне в голову. А знаешь, что это была за мысль? „Ну, девочки, снова мы вместе“. Вот что я подумала — это я сказала и Колли, что на сей раз я сама выставляю за ворота мужика. Однако знаешь, какая смешная штука: три или четыре мужика предлагали мне выйти за них, два из них в первую же ночь, а я давала им от ворот поворот, потому что считала — недостаточно они для меня хороши. Один был даже гангстером — ты это знал? Мой доктор говорил мне, что я воображаю себя этакой королевой и императрицей, и тигрицей, которая пожирает людей, и, конечно, он был прав. В глубине души я очень высокого о себе мнения. Хочу дать тебе наилучший пример того, какая я глупая. Когда Колли вышел за дверь и между нами все было кончено, знаешь, что я сделала? Я пыталась покончить с собой. Мне всегда было стыдно рассказывать тебе об этом, но это правда, и самое странное, что я рассказала об этом Мэриону в первый же день, как с ним познакомилась, — рассказала, как после ухода Колли сидела в гостиничном номере, который Колли для меня снимал, в отвратительном номере — Колли ведь так осторожничал, и самое ужасное, что я думала: столько лет я любила его а под конец решила, что ненавижу, но факт остается фактом: ничего я тогда не чувствовала. А потом начала пить одна, чего почти никогда раньше не делала, мне было так одиноко и немножко страшно, но вся беда в том, что у меня начала кружиться голова и так жутко кружилась, что вся комната ходила ходуном, и самое ужасное, что это казалось хуже всего, мне почудилось, что я умру, если комната не перестанет крутиться, и не знаю, как я к этому пришла, только я почувствовала, что надо себя убить, иначе я все равно умру — ну не фантастика? В общем, в номере у меня была упаковка сонных таблеток, и я все их приняла — их было пять или шесть, а когда проглотила, заволновалась, что меня сейчас вырвет, но этого не случилось — только голова стала еще больше кружиться и потом в голову все время лезла одна мысль. Я вспоминала, что в старые времена всегда говорил мне Колли во время ссоры. Он любил повторять: „Не будем сейчас это обсуждать, лапочка. Как-нибудь мы разрешим все проблемы, а теперь я развязываю один узел в моем психоанализе“. Он всегда так говорил, и вот я сидела в том гостиничном номере пьяная как свинья и твердила голосом Колли Муншина: „Не волнуйся, Илена, как-нибудь мы разрешим все проблемы“, а я отвечала ему: „Конечно, Колли, разрешим, потому что я буду преследовать тебя“. И я стала говорить себе, что не могу умереть, потому что если умру, то стану призраком преследовать Колли, и это стало так меня мучить, что я решила: надо позвонить ему и сказать, чтобы не волновался, что я ничем его не потревожу, и я спокойно, мило, разумно с ним поговорю, но как только услышала в трубке его голос, я пришла в ужас, я решила, что разговариваю с моим доктором или со святым Петром, сама не знаю, что я подумала, только я закричала, что сейчас умру, что я приняла яд, и я помню, Чарли, что не могла остановиться — повесила трубку и продолжала кричать, и мне было так плохо, я была просто очумелая, и комната продолжала крутиться, так что мне хотелось стать на четвереньки и молиться, чтоб она остановилась. А когда Колли приехал, он сначала был такой деловой и раза два дал мне затрещину, потому что я, кажется, была в истерике, а затем спросил про яд, и я показала ему тюбик, и, помню, он сказал: „Слава Богу, ты полная идиотка“ — и начал смеяться, а я чувствовала себя хуже, чем когда-либо до или после этого, потому что поняла: никогда и ничего я не сумею сделать правильно, даже убить себя не сумела, а позже я обнаружила, что приняла даже не снотворное, а слабительное, и Колли заставил меня вызвать рвоту и велел принести в номер кофе и вливал его в меня, так что не пришлось даже доктора вызывать. Зачем я тебе все это рассказываю? Даже и не знаю. Вот только пару часов спустя, ночью, когда меня уже больше не мутило, я только очень нервничала, и мне уже было наплевать, что я теряю Колли, я чувствовала лишь ненависть к нему, он даже казался мне совсем чужим, я вдруг почувствовала возбуждение от того, как он вызвал у меня рвоту и смотрел, как меня рвало. И я могу не говорить тебе, насколько мне это казалось противоестественным — ты ведь знаешь, что мне не нравилось, когда ты видел меня без макияжа, и я всегда стремилась уединяться, даже и сейчас мне стыдно писать тебе, — что меня возбудило, когда Колли смотрел, как меня рвало, почему-то это подействовало на меня очень возбуждающе, и я легла в постель с Колли. Вот что я хотела тебе рассказать. Раньше Колли никогда меня так не возбуждал, но я должна сделать одно ужасное признание, и оно может обидеть тебя, но, понимаешь, Колли был очень даже хорош, очень продвинут, как ты, только толстоват немного, и он неотесанный, правда, не такой уж неотесанный. Я всегда актерствовала, изображала, будто мне с ним очень хорошо, да в общем-то так оно и было, потому что виновата-то была я, а не он. Понимаешь, я никогда не доверяла ему, а если девчонка не доверяет мужику, который в нее влез, тогда она, наверно, остается холодной; правда, это сложный предмет и кто я такая, чтобы об этом рассуждать, потому что я не доверяла тебе в первую ночь, когда мы встретились. Я думаю, пожалуй, ты даже не очень мне нравился, ведь я, помню, ревновала Серджиуса за то, что он так увлечен Лулу, а ты казался мне таким высокомерным и смотревшим на меня сверху вниз, но я с тобой не актерствовала. Ты в определенном смысле первый настоящий мужчина в моей жизни, хотя это неправда, потому что той ночью с Колли, о которой я тебе рассказывала, значит, ночью перед нашей встречей с тобой, когда мы отправились на прием, я по-настоящему дала себе волю с Колли, мне казалось, я очутилась на небесах или где-то еще, и у меня вдруг возникло ощущение, что меня ничто не стесняет. Не знаю, как это выразить, но мне казалось, можно найти нечто подобное где угодно; и странное дело: потом мы с Колли долго разговаривали и решили, что он время от времени будет приходить ко мне на ночь и будет мне за это платить — платить, как девице по вызову. По-моему, мы условились о пятидесяти долларах за раз, и, уходя, он вроде бы хотел, чтобы я поняла что больше мы не живем — вот только будем встречаться время от времени на часок, и он сказал, что на другой день пришлет тебя, и ты должен понять, Чарли, что в тот первый день, когда мы были вместе, весь тот вечер на приеме и потом в твоем доме я считала тебя будущим клиентом — кажется, так это называется, — и меня это фантастически возбуждало. Я вовсе не хочу сказать, что играла, потому что этого не было, я была очень возбуждена, но, понимаешь я не знала тогда и не знаю сейчас, было ли это из-за того, что ты такая персона, или из-за ситуации, а на другой день, когда я начала понимать, что ты, конечно, не считал меня девицей по вызову, да и Колли ни слова на этот счет мне не сказал, я была очень подавленна и очень счастлива, в общем, сама не знаю, что я чувствовала. Ты так хорошо ко мне относился и был таким порядочным, что у меня в голове все перепугалось, и вот тут я допустила ошибку: надо было мне тогда убраться, но я представляла себе мой маленький гостиничный номер и боялась, что стану там психом, да и возвращаться в город не хотела — к кому я могла там пойти? Ну и я, конечно, поплыла с тобой по течению и прежде, чем сообразить, что к чему, снова влипла в любовную историю, и я этому не верила, не хотела верить, потому что, понимаешь, в голове у меня все снова стало путаться — ведь в тот последний раз, когда я занималась любовью с Колли, я поняла, что можно проглотить весь мир, если захочешь, если только не станешь слушать, что говорят зануды-мещане, а ты приобщал меня к ним. Терпеть не могу женщин, которые, встретившись с мужиком раза два-три, моментально вбивают себе в голову мысли о замужестве. Вот так вышли замуж моя мать и уйма моих сестер, и какую же унылую жизнь они ведут, все они так боятся жить. Я тоже боюсь, и это глупо. Помнится, была у меня подружка, и у нее был постоянный парень, и я черт-те что устраивала с ними обоими по субботам, когда Колли ходил на свои большие киноприемы, и я знаю, ты не поверишь — я вовсе не хочу напоминать тебе о Доне Биде, но с теми моими друзьями было все иначе, потому что на другой день я чувствовала себя отлично, и мы все трое любили друг друга как добрые друзья, и я никогда не считала, что опустилась с ними. Но для примера скажу, что почти такое же удовольствие, как от ночи, мы получали, завтракая в воскресенье, а все потому, что мы ничего не осложняли, и девчонка очень любила меня, и никто не просил никого решать его или ее жизненные проблемы. А ты именно об этом меня просил, и я об этом тебя просила, и мне это не нравилось, как и тебе. Потому-то я и спала с Мэрионом Фэем в первую неделю нашего знакомства, но я была трусихой: я все твердила себе, что ты — чудо и я влюблена в тебя, что жизнь прекрасна и любовь прекрасна, и, Чарли, я так фальшивила, потому что боялась и цеплялась за тебя, а когда Колли зашел навестить нас, мне не хотелось даже смотреть на него, он казался отвратительным, и казался мне таким толстым и отвратительным потому, что я помнила, какое наслаждение получала и с ним, по крайней мере одну ночь, а мне хотелось верить, что я люблю только тебя.

Я такая невропатка и, наверное, мне надо больше писать письма, потому что я никогда не умела разговаривать с тобой, а сейчас вот могу, наверное потому, что между нами все кончено, но есть вещи, которые тебе действительно надо знать, потому что ты никогда не мог прочесть об этом в моих глазах, как умеют водители такси. Не знаю, почему они всегда это чувствуют, но они знают, что со мной не обязательно говорить вежливо, и даже в тот день, когда я от тебя ушла и положила в такси чемоданы и дала шоферу адрес Мэриона, мы не проехали и двух минут, и я пыталась разобраться в своих чувствах, как вдруг шофер говорит мне: „Давно знаешь этого Фэя, крошка?“, и произнес он это с такой усмешечкой, какая появлялась на губах моего отца, когда он разговаривал с женщиной, и я так возмутилась, принялась кричать на него прямо во время езды, чтоб он закрыл свой грязный рот. И когда я приехала к Мэриону и вошла в дверь, я уже была готова на что угодно, я надеялась, что он тут же отправит меня куда-нибудь в качестве девицы по вызову. Тебе приходилось когда-нибудь переживать такие унижения?

Так или иначе, Мэрион меня никуда не отослал, он только поил меня и поил, хотя особых усилий, чтобы напоить меня, не требовалось, не знаю, знаешь ты или нет, но я уже пьяной вышла от тебя: рано утром я позвонила Мэриону и сказала, что приеду к нему, а потом так перепугалась, что налила целый стакан виски и всякий раз, как спускалась на кухню, делала глоток, так что я была уже навеселе, когда приехала к нему, а он влил в меня еще, так что я даже не помню, что было дальше, помню только, что в голове у меня крутилась мысль: „Как же Колли будет страдать — ну и поделом ему!“ И я начинаю думать, Чарли не любила ли я Колли в определенном смысле больше, чем тебя потому что, помню, я думала о нем и не очень-то думала о тебе — во всяком случае, пока не начала писать это письмо. И, возможно, в определенном смысле я люблю Мэриона больше, чем кого-либо из вас, хотя не знаю, и мне все равно, например, иногда мне с ним бывает очень неуютно, а когда хорошо, мне кажется, так же хорошо, как с тобой, не знаю, может, я пустая, может, я ничтожество, ну и что? Наверно, ты был прав, когда говорил, что я думаю только о себе. Но я знаю, что по крайней мере у нас есть что-то общее с Мэрионом: он не трус и не сноб, как ты, я даже не знаю, что он во мне находит, но это и не ново, потому что я никогда не понимала, что люди находят во мне, но хочешь знать, какой глупый спор у нас идет с Мэрионом? Я прошу его сделать меня девицей по вызову, а он отвечает „нет“, говорит, что хочет на мне жениться и вот тогда я смогу стать девицей по вызову. Наверно, он хочет стать чемпионом среди сутенеров. Вроде Дона Биды или кого-то в этом роде. Выйти за него замуж невозможно — он это в шутку говорит, да я и не хочу выходить замуж, меня тошнит от самой идеи, а Мэрион устраивает спектакль, умоляя меня выйти за него, это правда, Чарли, и когда я спрашиваю, зачем ему это нужно, он говорит, что хочет, чтобы я вступила в кофе-клуб его матери (это так пишется?) или что-то в этом роде, и он требует, чтоб мы все время были пьяными или накачивались „чаю“, хотя, откровенно говоря, я против этого не возражаю. Правда, иногда от „чая“ на меня нападает такой страх, что я готова перелезть через стену или, может, умереть от инфаркта. И Мэрион ругает меня. Я думаю, где-то когда-то ты, должно быть, обидел его. Все это как-то нелепо. Не знаю, к чему мы идем, и это жутко, я не хочу причинять тебе боль, сказав, что Мэрион настоял, чтоб мы пошли к Зенлии и Дону Биде, но ты, наверное, уже слышал об этом, и я могла бы рассказать тебе, что еще он делает, но это не имеет значения, я думаю о нем так плохо, что пишу как о незнакомом человеке, и я поступила совсем уж плохо, рассказывая ему о тебе, как рассказывала тебе про Колли, то есть очень критически, и мне всякий раз становится стыдно, а дело в том, что я стерва и я так и не выросла, и ты был прав, называя меня стервой, и я хочу чтобы ты этому поверил, потому, Чарли, что ты такой несчастный человек и это несправедливо, сама не знаю, почему я говорю, что это несправедливо, но мне просто хотелось бы, чтобы у тебя появился просвет, немного счастья, хотя только гений мог бы сказать, что такое для тебя счастье, но мне, наверно, надо признаться, что я такая же порочная, как и ты, и что я обнаружила, что не любила тебя так, как хотела, и я хочу извиниться за то, что плохо говорила о тебе. Как я могла так поступить? Чарли, ты заслуживаешь чего-то хорошего. Это несправедливо».

Чернильная клякса, перечеркнутое начало нового абзаца, а затем она, видимо, решила кончить письмо и поставила подпись. Глядя на вычеркнутые слова, кляксу и подпись, я подумал, сколько же времени она сидела над этим письмом и хотела что-то добавить, как если бы не могла вспомнить, что побудило ее написать его, и пьяный мозг, должно быть, перебирал мерзости ее жизни, пока она не решила ни на что больше не обращать внимания, поставила подпись, заклеила конверт и отослала.

Глава 24

Прочитав письмо, я отправился навестить Илену и Мэриона, но она стеснялась меня, а Мэрион держался неприступно, так что я вынужден был уйти. Я выбрал неподходящий вечер, так как сам был в необычайно подавленном состоянии, и, помню, когда я через полчаса неуклюжих попыток разжечь потухающий разговор распрощался с ними, Илена на минуту остановилась возле меня в коридоре.

— Я тебе больше не нравлюсь, — сказала она.

— Пожалуй, не нравишься, — буркнул я и закрыл перед ее носом дверь.

Мне стало немного легче, потому что я причинил ей боль, а потом подавленное состояние вернулось с удвоенной силой, и я лежал в моей меблированной комнате и не чувствовал ничего. Чтение письма словно придавило меня, а когда я увидел ее с Мэрионом, мне стало еще хуже. Я считал, что знаю все о дне, но мне предстояло снова все познать, как познаешь всякий раз в жизни, что не существует установившегося дна, и как бы скверно тебе ни было, всегда может стать еще хуже. И я погружался в депрессию все глубже и глубже, пока память о вчерашнем дне не стала ностальгией по сравнению с тем, что я чувствовал сегодня, энергия начала покидать меня, и я проснулся утром более усталым, чем когда ложился спать. В те дни я изматывал себя. Я начал писать и покрывал страницы вязью и рыбьими крючками выученной в приюте прописи и, чтобы отомстить Лулу — а ничего нет хуже, если писатель из трусости занимается местью, — исписывал длинные неразборчивые страницы, пытаясь уничтожить ее, и весь катехизм, который заложила в мою голову добрая сестра Роза, пришел на помощь, чтобы изничтожить всех, кого я знал в Дезер-д'Ор, так что я не только ненавидел Лулу и ненавидел Айтела, и Мэриона, и Илену, но и презирал себя. Я никогда не питал такой жалости к себе и никогда не был так себе противен, а самое худшее — я был уверен, что никогда ничего хорошего не напишу и что у меня нет таланта, и у меня нет девушки, и я сомневался, будет ли у меня когда-либо девушка, и в общем и целом был не храбрее восьмилетнего мальчишки, оказавшегося на дне заброшенной шахты. Я думал, что буду так себя чувствовать всегда, но под конец что-то произошло, и моя болезнь прошла, и я вылез из дыры, в которую себя загнал. Я стал старше и других причин на самом деле не знал.

Однажды, вернувшись с работы, я обнаружил в своей комнате двух мужчин. Они были в летних костюмах из какого-то светло-серого материала, и каждый держал на коленях шляпу, темно-коричневую летнюю соломенную шляпу с тропической лентой по тулье. Айтел достаточно хорошо описал их — они действительно выглядели как американские гвардейцы и футболисты, но если мы решим пользоваться этим образом, то должен сказать, что разница между гвардейцем и футболистом была. Футболист был очень высокий, длинноногий и тощий, из тех, кому доставляет удовольствие подличать, — прототип мерзавца из описания Доротеи. Я понял, взглянув на него, что, если ситуация выйдет из-под контроля, надеяться мне не на что. Он сможет пустить в ход руки — по крайней мере, не хуже меня, — и это будет только начало. Он явно был из тех, кто не любит проигрывать и знает разные приемы боя. Прежде чем мы расстанемся, я узнаю все о его локтях и коленях и о том, как он умеет врезать ребром ладони по моим почкам, по моей шее и, конечно, по другим местам. Судя по его виду, он в своей жизни перекроил внешность не одного человека.

Гвардеец был ниже ростом и поплотнее, и лицо у него было дружелюбное. Это был борец. Он был из тех, кто улыбнется печальной скромной улыбкой, ввяжется в драку в баре и отбросит ближайшего человека через всю комнату. При всем при этом оба выглядели неглупыми, как хорошие спортсмены, обладающие практическим умом.

— Привет, — сказал я, — давно вы тут сидите?

И тут же понял, что дело будет худо, потому что я, как всегда, пришел усталый и хотя старался, чтобы голос звучал ровно, не сумел выдержать интонацию. Помню, я подумал, как по-разному сложился бы наш разговор, если бы они пришли говорить со мной не в дешевую меблированную комнату, а в современный дом, в котором я раньше жил, со встроенным баром и большим зеркалом во всю стену, в котором они видели свое отражение. Тот, что был похож на футболиста, держал в руке вырезку из газеты.

— Ваша фамилия О'Шонесси или Макшонесси? — спросил он, глядя на меня. У него была странная манера смотреть на человека. Он смотрел не в глаза, а на мою переносицу, и этому трюку надо было научиться, потому что я почувствовал себя еще хуже.

— Правильно первое.

— Морская пехота или авиация?

— Авиация.

Тот, что выглядел гвардейцем, продолжал с улыбкой смотреть на меня.

— Почему вы выставляете себя капитаном морской пехоты? — спросил футболист.

— Я никогда этого не делал.

— Вы что, хотите сказать, что эта статья врет?

— Ну, знаешь, Мак, — сказал я, — ни одна газета никогда не допускает ошибок.

Он что-то буркнул и передал вырезку гвардейцу. Гвардеец заговорил с акцентом южанина.

— Слушайте, почему вы пишете свою фамилию так странно, через «е»? — спросил он.

— Об этом надо спросить моего папашу.

— Он был каторжником, да?

— Мой отец выступал в разных качествах, — сказал я.

— Да, — сказал футболист, — он был каторжником.

Я сел на кровать, так как они занимали оба кресла, и стал медленно и старательно вскрывать пачку сигарет, и, по-моему, руки у меня при этом не тряслись. Но вот поднести огонь к сигарете было уже выше моих возможностей. Я понятия не имел, приехали ли они в Дезер-д'Ор на день и зашли ко мне, чтобы провести часок, или все это было какой-то большой ошибкой.

— Прежде чем мы пойдем дальше, — сказал я, — вы не могли бы показать мне ваши документы?

Мы посидели так с минуту, а потом футболист достал из нагрудного кармана бумажник и протянул мне внушительно выглядевшую карточку с печатью Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и словами «следователь по особым делам», напечатанными жирным шрифтом под фотографией с паспорта. Фамилия его была Грин, Харви Грин.

— Ну, так что вы хотите? — спросил я.

— Выяснить кое-что о двух-трех людях, включая вас самого.

— И что же вы хотите выяснить?

— Вопросы задаем мы. На случай, если вам неизвестно, у вас могут быть небольшие неприятности.

— Не вижу никаких неприятностей, — сказал я.

— Скажи-ка мне, парень, Пулу Майерс — красная? — спросил гвардеец.

Я рассмеялся.

— Знаете, я никогда не знал ни одного красного. Я просто никогда не бывал в этих кругах.

— Но ведь ты же знаешь Чарли Айтела, верно, приятель?

— Да, знаю.

— А Айтел якшался тут с людьми, политически сомнительными.

Мне немного полегчало.

— Ну так он, наверно, сообщил вам их имена.

— Конечно, — сказал Грин.

— А ну расскажите мне про Пулу, приятель, — потребовал гвардеец.

— Мы никогда не говорили о политике.

— О чем же вы говорили? — спросил Грин.

— О личном.

— У вас были личные интимные отношения?

— Разве вам не известен ответ?

— Мы ждем его от тебя.

— Я любил Лулу, — сказал я.

Рот Грина скривился в презрительной гримасе.

— Ты хочешь сказать, что состоял в грязных и противозаконных отношениях с ней.

— Я так не считаю, — сказал я.

— Значит, ты так не считаешь, — сказал Грин. — Потому что если бы считал, то такой ирландский парень не общался бы с этими извращенцами.

Тут я очень испугался. Единственное, что соответствовало фамилии Грина, это его глаза — они были варено-зеленого цвета. На память мне пришел полицейский с такими же варено-зелеными глазами, который пришел к нам в приют, потому что несколько приютских мальчиков устраивали набеги на кондитерские магазины. Он допрашивал меня целых полчаса и наконец довел до слез, заставив признаться, что я развлекаюсь сам с собой. И меня охватила тревога — это самое подходящее слово, — что то же произойдет со мной и сейчас.

Но лишь немногие полицейские умеют все время держаться как команда, и гвардеец на какое-то время избавил меня от Гоина. Я подозреваю, что они с Грином немного надоели друг другу. Так или иначе, гвардейца интересовали другие вещи в большей мере, чем состояние моей души.

— Тебе повезло, приятель, подцепить кинозвезду, — сказал он с юмором превосходства, но в голосе его чувствовалось также и то, что он скорее всего зарабатывает сто двадцать долларов в неделю и в пригороде его ждут жена и дети. — Тебе, должно быть, доставляло удовольствие получать большие счета за право лечь в постельку.

Тут я почувствовал, что передо мной открывается некий выход из положения. И, к собственному удивлению, улыбнулся и сказал:

— У вас хороший инстинкт по выуживанию подробностей личной жизни.

— Я знаю достаточно, чтобы понимать, что ты считаешь себя лихим малым, — сказал гвардеец.

— Я не бахвалюсь.

— Ну и не бахвалься. Всем известно, что кинозвезды — ледышки, — сказал гвардеец. Он пригнулся в кресле и явно начинал злиться. А Грин сидел и печально покачивал головой. — Ты не согласен, что они ледышки? — повторил гвардеец.

— Это зависит от мужчины, — осторожно произнес я.

— Да, — сказал гвардеец, — это твоя теория. — Он раскраснелся. — Ну так расскажи нам, раскаленная кочерга, расскажи про Лулу. — Но не успел я еще подумать, что бы им подбросить, как гвардеец снова заговорил. — Я слышал, — начал он, — что Лулу… — И говорил целых две минуты. Нельзя сказать, чтобы он обладал богатым воображением, но, во всяком случае, у него было определенное мнение по этому вопросу, а потому он молол и молол языком. — Да ни одна уважающая себя девица по вызову не станет разговаривать с ней, — закончил он.

Я призвал на помощь все свое мужество и проявил его в большей степени, чем обладал.

— Если вы намерены меня допрашивать, — сказал я, — я хочу включить запись.

Гвардеец тут же умолк. Улыбка сбежала с его лица, как и возбуждение, сменившееся озадаченным видом. А мне меньше всего хотелось видеть его озадаченным. На какой-то миг у меня появилась уверенность, что я зашел слишком далеко и что, когда все закончится и я буду лежать в больнице со сломанной челюстью и загипсованным плечом, они станут щипать меня, чтобы привести в чувство и я мог пробормотать полицейскому стенографу: «Да, признаюсь, я был смертельно пьян и свалился со стола».

Гвардеец протянул руку и ткнул меня пальцем в бок.

— Мы слышали, ты носишь лавандовую рубашку, которую подарил тебе Тедди Поуп, — сказал он. — Лаванда не твой цвет, парень, но я подозреваю, что тебе нравится лаванда.

— Когда вас перевели из звена по борьбе с пороками? — спросил я.

Тут вмешался Грин. Он уставился в пространство между моими глазами.

— Ну-ка повтори, — сказал он.

Я был на грани истерики, хотя и не жажду это признать, но в этот момент наступает странное спокойствие. Во всяком случае, у меня. Я уже был близок к тому, чтобы сломаться, и, однако, голос мой звучал спокойно, ровно и говорил я медленно.

— Грин, — сказал я, — у меня в банке лежат три тысячи долларов, и я потрачу эти три тысячи на адвоката. Так что попытайтесь представить себе, какой шум поднимется вокруг вашей комиссии, когда выяснится, что вы наехали на летчика военно-воздушных сил. — Это хорошо прозвучало для моего уха, не говоря уже о том, какое произвело действие на мой организм.

— Ты подрывной элемент и извращенец, — заявил Грин.

— Напишите это, и я подам на вас в суд за оскорбление.

— Не слишком ли много ты болтаешь? — сказал Грин.

Я, наверное, стал бы чем-то вроде героя, если бы предложил ему спуститься во двор, а я вместо этого снова улыбнулся.

— Все много болтают, — заметил я.

Тут они оба поднялись с кресел — помнится, я не без некоторого удивления подумал, что, возможно, они тоже немного боятся меня; у двери Грин остановился и, повернувшись, сказал:

— Не уезжай из города, не поставив нас в известность.

— Да, пришлите мне бумагу насчет этого.

— Просто не уезжай из города, — повторил Грин и вышел из комнаты, а я выждал с минуту, подошел к двери и запер ее, чтобы они не могли вернуться, а потом лег на постель и дал волю мыслям.

Ведь это были люди того типа, среди которых я вырос, их тень висела над приютом, и, откровенно говоря, я знал, что не так уж отличаюсь от них, во всяком случае, не настолько, как мне хотелось бы. Все время, пока они находились у меня в комнате и мы разговаривали, я нервничал и чувствовал раздвоение, и многое во мне соглашалось со всем, что они говорили. И я по-другому посмотрел на те диалоги, которые на протяжении лет вел сам с собой, когда не одну ночь лежал, выдохшийся и опустошенный после мытья посуды, и стал задумываться — во всяком случае, учился думать, ибо для этого надо жить, охотясь за самым ускользающим — за подлинной причиной или разными причинами наших поступков, а не видимым обоснованием — и, следовательно, копаться в себе. Но это не было самым легким на свете, ибо что мне было в себе открывать? Ведь я — ничто, фальшивый ирландец из настоящего приюта, боксер без удара, летчик с утраченными рефлексами, потенциальная находка для любого полисмена, способного применить кулаки, и самое худшее — мальчик для спальни. Такое может остановить всякое желание думать. Ибо кто захочет знать больше, когда, стремясь узнать больше, говоришь себе: «Ничего особенно хорошего я не обнаружу в себе, если стану думать». И самое худшее: если не буду настороже, я стану жертвой — ничего хуже не может быть для воспитанника приюта. Судьбы слишком многих мужчин, как и слишком многие факты истории, похоже, сводятся к смерти жертв. Правда, я понял, что, конечно, не знаю истории, и если я намерен разговаривать на равных с жестоким миром за моими окнами, пора открыть книгу.

Словом, с фацией коровы, разбрасывающей копытами землю, и с давно волновавшей меня мыслью, что меня, возможно, слишком часто били по голове и потому я никогда не смогу как следует соображать, я влез в то, с чем все так или иначе пытаются разобраться: стал думать о мужестве и о трусости, и как все мы бываем храбрыми и все боимся каждый по-своему и в своей меняющейся пропорции, и я думал о чести и обмане, и какой они устраивают танец, так как, стоит нам ближе подойти к чему-то, ложь заставляет нас отойти, и мы, спотыкаясь, движемся вперед, следуя неверному пониманию, пытаясь понять себя, исходя из общих мест и лжи в прошлом. И вот думая о некоторых словах не как о словах, а как о серьезных этапах моего опыта — а каждый человек воспринимает свой опыт серьезно, — я думал о таких дублетах, как любовь и ненависть, победа и поражение, и о том, каково чувствовать себя в тепле и чувствовать себя в холоде. Я исследовал этот предмет со всей скромностью и пробуждающимся нахальством, лежа на бугристой постели, страдая от жары и паники, понимая, что я человек слабый, и раздумывая, смогу ли когда-либо стать сильным. Ибо я сам дошел до дна — на этот раз до самого дна. Я вернулся на дно, я катался по нему, смотрел на себя, и чем дольше смотрел, тем менее страшным и более понятным казалось мне мое положение. И тогда я начал мучительно стараться приобрести самую неуловимую из всех привычку — мыслить как писатель, и хотя я едва ли могу судить по первым страницам, был ли я талантлив или глуп, я продолжал писать, какое-то время не отрываясь, пока не пришел к мысли, которая приходила в голову многим людям и многим еще придет — да, собственно, я и начал с этой мыслью, — словом, наконец я понял, что надо действовать, просто действовать, а ведь мы совершаем поступки в полном неведении и, однако же, в честном неведении должны их совершать, иначе мы никогда ничему не научимся, так как едва ли верим тому, что нам говорят: мы способны измерить лишь то, что происходит в нас самих. Итак, я написал несколько паршивых страничек и перечеркнул их, зная, что предприму новую попытку.

А пока никаких вестей от детективов не поступало, и я постепенно пришел к выводу, что пора расставаться с Дезер-д'Ор, и если я действительно влип в неприятности, в чем я сомневался, ну, что поделаешь. Я решил отправиться в Мексику — эта мысль мне нравилась — и там поступить в какую-нибудь мексиканскую школу искусств на пособие для ветеранов или же заняться изучением археологии — это неплохой способ проводить жизнь на солнце В конце концов, правительство должно мне, а человеку нужно жить, и не каждый год можно выиграть четырнадцать тысяч долларов в покер. Я даже начал играть с очень любопытной мыслью. Чем больше я думал об Илене, тем больше я был противен себе из-за того, как вел себя с ней в последний раз у Мэриона, и на меня нашло просветление: мое суждение о ее письме частично объяснялось тем, что я не сумел получить от Лулу — оставим в стороне, кто в этом виноват и в какой мере. Тем временем письмо Илены медленно воздействовало на меня, и я не раз перечитывал его, как когда-то читал показания Айтела, и под конец пришел к выводу, что я в долгу перед Иленой, — такое у меня появилось чувство. И я решил снова посетить ее и Мэриона, и если я приду к выводу, что ей с ним не так хорошо — а в душе я был уверен, что дело обстоит гораздо хуже, — что ж, я сделаю ей предложение. Она может поехать со мной в Мексику, и мы даже можем совершить путешествие как брат и сестра, если ей так захочется, но, оглядываясь назад, я понимаю, что всерьез у меня таких намерений не было. Словом, чем больше я об этом думал, тем лучше казалась мне подобная перспектива, хотя в другое время я приходил к выводу, что взять на содержание Илену было бы безумием. Потому что, оглядываясь назад, теперь я понимаю, что в глубине души уже знал: жизнь дает не много шансов, и если мы с Иленой сойдемся, это будет не мимолетная связь, значит, вопрос в том, являемся ли мы с Иленой такими натурами, которые способны извлечь из сожителя то лучшее, что в нем есть, а я в этом сомневался; с другой стороны, я, по всей вероятности, был еще достаточно молод, чтобы пуститься в такую авантюру. Так, существуя противоположными началами в себе, мы приходим к решению. Я раздумывал и спорил с собой, получая удовольствие от мысли, какой я альтруист, и упустил время. А потом, однажды ночью, возвращаясь со смены посудомойщика, я услышал от одной официантки, что случилось с Мэрионом и Иленой в тот вечер, и это была страшная новость. К лучшему или к худшему, я, видимо, прождал слишком долго.

Глава 25

Ну что я могу по этому поводу сказать? Фэй кожей чувствовал одиночество Илены. Оно поджидало ее словно мрачная вода, сдерживаемая плотиной; образуйся в ней брешь, и Илену понесет по уже затопленным водой землям прошлого. Таким образом, Фэй знал, что Илена — материал, из которого сделаны самоубийцы.

Многие месяцы Фэя терзала мысль, что жизнь его утратила смысл, и в те часы перед рассветом, когда он лежал в постели без сил от страха, что не запер дверь, часто убежденный, что звуки, донесшиеся с улицы, были наконец шагами убийц, которых он всегда ожидал, приходила другая боль, более сильная, чем первая, являвшаяся следствием только трусости. «Я всего лишь сутенер. И ничего большего в жизни не добился», — думал он и с досадой следопыта, странствующего из бара в ночной клуб и обратно, приходил к выводу, что ему нужна лишь точка на компасе, любая точка, и он совершит мрачное героическое сафари к ней.

Но в это путешествие он так и не отправился. Прошел год, прошло два, и Фэй, казалось, навсегда засел в своем бизнесе — никто уже не считал его богатым мальчиком, у которого есть хобби. Фэй был в деле и знал это. Логика коммерции уже заставила его держать двойную бухгалтерию, иметь адвоката и отдавать определенный процент выручки, он даже поймал себя на том, что танцует вокруг одного из руководителей синдиката, чья деятельность из киностолицы охватывала и пустыню. Хуже того: за неделю до переезда к нему Илены его избил хулиган, взявший девочку и отказавшийся заплатить. Фэй ни слова никому не сказал про избиение, не стал жаловаться на хулигана своим покровителям — они взяли бы на себя труд расправиться с ним, но это было слишком унизительно для Фэя. Ему неприятно было признаваться в том, что он стал уважаемым человеком и потому хулиганье больше не уважало его. «Я стал лавочником», — подумал Фэй после этого случая, и собственная злость показалась ему нелепой.

В свое время — ему было тогда пятнадцать-шестнадцать лет — он без конца пытался отгадать, кто же его настоящий отец. Казалось, он терпеть не мог, когда Доротея похвалялась, что это член европейской королевской семьи; довольно часто Фэю хотелось верить, что его отец был блестящим и развратным священником. Сегодня он с содроганием вспоминал, как пытался объяснить это священнику на исповеди и в ответ услышал лишь порицание — неделю за неделей он выслушивал одни только порицания. Это был период, когда он впал в религиозность, постился, думал пойти в монастырь и, к удивлению и некоторой гордости Доротеи, провел целую неделю в схиме. В ту неделю он чуть с ума не сошел: бритвой отрезал крошечный кусочек от алтарного покрова и в панике убежал.

Куда все это ушло, думал сейчас Фэй. Он прошел через это, прочитал все старые документы о судах над ведьмами и о Черной мессе, об интригах, и отравлениях, и о пирогах любви, которые пекли на лонах изнывавших от сладострастия женщин, о том, как аббатиса колола иголками монахинь, проверяя, не являются ли они ведьмами и не вошел ли в них сатана. В юности Мэриону мнилось, что он хранит историю тысячелетия, но это прошло: ему исполнилось восемнадцать, потом девятнадцать, и он вышел в мир, гордясь тем, что никто не знает, сколько он всего прочел и что он по этому поводу думает.

С тех пор как Илена переехала к нему, его стали мучить кошмары. Он не мог избавиться от мысли, что она — ею монахиня и он превратит ее в ведьму. Он мысленно сочинял разные истории, романы, целые тома, живописуя себя в качестве страдающего священника, который молит Бога позволить дьяволам войти в него, чтобы он один горел потом в аду, а все остальные — монахини, паства, обитатели замка, страны, словом, весь мир, — были пощажены. Отец Мэрион молится об этом, думал он, и, молясь, чем же сам занимается? Не такое это уж большое дело, и однако же он проклят, ибо оклеветал мальчиков из хора и обрюхатил половину жен деревенских богачей, довел до безумия женские монастыри, исхлестав монашек орудием дьявола в их одиноких постелях, дав пососать этим религиозным душам ведьмину метлу и украв у самой преданной Богу сестры, самой чистой, самой высокодуховной, ее преданность, так что она любила теперь не Господа, а Мэриона, любила безумно, плотски, но в этом нет ничего плохого, говорил он ей, так как тело и душа существуют порознь и, чтобы очиститься, надо найти порок, вывалять тело в грязи и тем возвысить душу. Однако вовсе не достаточно превратить монашку в ведьму — она еще должна быть и выявлена, но не слишком скоро. Если выявить ее слишком скоро, она станет мученицей, а слишком поздно — умрет, поэтому священник, который принимает дьявола, чтобы спасти мир, должен использовать дьявола и для того, чтобы его разрушить. А в этих целях святая сестра, которую он превратил в ведьму, сначала должна втянуть в это и других — монахинь, церковников, обитателей замка и мирян, выдавая их и обвиняя, пока они не сгорят, а потом сгореть самой с криком: «О Господи, смилостивись над отцом Мэрионом, ибо он святой в аду». И когда все совершится, когда все они сгорят, он останется чистым со своими молитвами и мольбами: «О Господи, я трудился во благо Твоего дела и обнаружил, что души, которые я подвергал проверке, не выдержали испытания и потому недостойны Тебя». Однако, молясь, он переживает кошмар, ибо Он — Он накажет его, отправит в ад, к дьяволу, и не за такую малость, как соблазнения женщин и педерастия, не за развращение благочестивых монашек, не за костры, которые он разжег, не за обвинения и уничтожения людей, а за куда больший грех — грех такой страшный и огромный, что сам Господь должен побледнеть, узнав о нем. «О Господи, — молится отец Мэрион в келье мозга Мэриона Фэя. — Я грешен и недостоин Твоей милости, ибо я жажду ниспослать вечные муки на Тебя».

Заточенный в постели с лежащей рядом Иленой, страдая чесоткой от соприкосновения с ней, с отвращением вдыхая запах ее тела, которым так наслаждался Айтел, Фэй под действием марихуаны блуждал по джунглям и выбирался из них на холодный каменный пол женского монастыря и шел по нему туда, где горела сестра Илена — тело ее пылало, а ноги были как лед, пока не наступал момент, когда Фэй уже был уверен, что голова у него сейчас лопнет, что ни один черт не может выдержать натиска фурий и подступавших все ближе соблазнов. Он мог лишь открыть глаза, стиснуть зубы и пробормотать в сторону изножья кровати, обращаясь к духу, плясавшему на пальцах его ног: «Все это дурость, дурость. Прекрати дурить. Остановись намертво», словно его мысли действительно стали иголками, с помощью которых определяли в нем колдуна, и когда в его мозгу нашли точку, куда игла вошла без боли, тогда он был обнаружен, проклят. Или же его отпустили? Ибо за всем этим — далеко-далеко — существовала ересь, которая утверждала, что Бог — это дьявол, а тот, кого они называли дьяволом, — это изгнанный Бог, лишенный, как благородный принц, своего рая, и Бог, который на самом деле дьявол, одержал верх над всеми, кроме немногих, которые увидели обман, поняли, что Бог — это вовсе не Бог. И Фэй молил: «Сделай меня, дьявол, бесчувственным, и я буду править миром от твоего имени». Так продолжалось до бесконечности — вверх, вниз, пока разгоряченный этими мыслями Фэй не протягивал к Илене руку, будил ее и шептал ей в ухо: «А ну давай потрахаемся». Со времени своего появления Илена стала для него огнем — испепеленный лес давал новые ростки, которые снова сгорали. И, работая бедрами, испытывая отвращение к тому, что она давала ему, он наказывал себя — пришедший в ужас священник, перед мысленным взором которого стоял монах, наказывавший распутницу сестру, которая, предав свою веру, залезла к нему под сутану. Кончив, он в миг опустошения увидел, как его проклинают, отвернулся от Илены и постарался заснуть, а мозг, невзирая на ужас, все еще работал: он должен уговорить Илену убить себя.

После того как она переехала к нему, Мэрион обнаружил, что довольно быстро соскальзывает в непредвиденном направлении, так что под конец, к своему ужасу и гордости, он все понял в момент, когда его тело лежало, прижавшись к ней, ища тепла своим холодным ногам. В его голове возникла мысль: «В один из этих дней она убьет себя», и прежде чем он сумел поразмыслить над этим, мозг его, подобно железному монарху, выносящему приговор врагу, немилосердно добавлял: «Ты должен заставить ее это сделать». Фэй возмутился, как возмущался против собственного решения не запирать дверь; он уговаривал себя, молил: «Нет, это уж слишком», а в ответ слышал лишь то, что всегда подстегивало его сделать еще один шаг. «Если ты не можешь этого сделать, ты никогда не сможешь сделать и ничего другого», и в темноте дрожь пробегала по его телу. Его владение ситуацией казалось ему более страшным и более ценным, чем если бы он приказал себе убить Илену. В убийстве нет ничего особенного. Мужчины убивают друг друга миллионами и обнаруживают, что это легче сделать, чем любить. Однако заставить Илену убить себя будет собственно убийством, поэтому Мэрион содрогался от своего увлечения этой мыслью и одновременно знал, что обязан это сделать.

Но как в том преуспеть? Он сомневался в себе, не верил, что задумал это всерьез, и все время в его голове тикала эта мысль, как часовой механизм бомбы, поставленный без его ведома. В глубине души Фэй чувствовал, что наконец возникла ситуация, когда он превзойдет сам себя, дойдет до конца, как обещал столько вечеров назад, и выйдет из нее победителем — он не знал где, но это будет испытание, которое превзойдет все другие испытания, это будет нечто. В этом он был уверен.

Соответственно не успела Илена пробыть в его доме и часу, как он сделал ей предложение, сам в тот момент не понимая, зачем он это делает.

— А почему бы нам не пожениться, — сказал он. — Ты хочешь выйти замуж, а мне все равно.

Хотя Илена была пьяна, она рассмеялась.

— Жизнь — странная штука, — сказала она.

— Конечно.

— Я была с Колли три года, и он ни разу не взял меня с собой ни на один прием.

— И Айтел так и не сделал тебе предложения.

Поскольку она никак не реагировала — лишь сделала глоток из стакана, — Мэрион, продолжая смотреть на нее, пробормотал:

— Так что скажешь, Илена? Выходи за меня.

— Мэрион, я чувствую себя здесь как-то странно.

Он рассмеялся.

— Ну, я повторю свое предложение завтра.

Так они начали свои несколько недель совместной жизни. Шли дни, и они с Иленой никогда не были трезвы, полностью трезвы, но и пьяны тоже не были, во всяком случае Фэй. Он с неприязнью наблюдал за тем, как Илена пьет, а она переходила от веселости к крайнему возбуждению, затем к недомоганию, затем к депрессии и возвращалась к вину. Большую часть времени она болтала и смеялась с друзьями Фэя и говорила ему, насколько свободнее чувствует себя с ним, чем с Айтелом, где она всегда ощущала пренебрежение.

Но время от времени она впадала в панику и несколько раз днем и вечерами, когда он оставлял ее одну и отправлялся устроить какую-нибудь очередную встречу, она, казалось, была в ужасе от того, что остается одна.

— Тебе в самом деле надо идти? — спрашивала она.

— Дела не делаются сами.

Илена дулась.

— Лучше бы мне быть одной из твоих девиц по вызову. Тогда я бы чаще тебя видела.

— Может, ты такой и станешь.

— Мэрион, я хочу быть девицей по вызову, — объявляла она в состоянии опьянения.

— Позже.

Она суживала глаза, стремясь добиться более драматичного эффекта.

— Что ты хочешь этим сказать? — спрашивала она. — Ты что, считаешь меня проституткой?

— Зачем придираться к словам? — говорил он.

Он уже стоял на пороге, а Илена льнула к нему.

— Мэрион, возвращайся скорее, — молила она его.

А когда он через несколько часов возвращался, она объявляла, точно эта мысль впервые пришла ей в голову:

— Ты думаешь, я люблю тебя? — И хихикала. — Я хочу стать девицей по вызову.

— Ты пьяная, крошка.

— Поумней наконец, Мэрион! — кричала ему Илена. — Почему, ты думаешь, я с тобой живу? Потому что я слишком ленива, чтобы жить одной. Что на это скажешь?

— Все чего-то боятся, — говорил он.

— Кроме тебя. Ты такого высокого мнения о себе. А я никем тебя не считаю.

Такие припадки проходили, и она принималась плакать, и просила прощения, уверяла, что вовсе не имела в виду того, что сказала, и, пожалуй, она все-таки любит его, хотя сама не знает, и он говорил:

— Давай перестанем изматывать друг друга и поженимся. Илена отрицательно трясла головой.

— Я хочу быть девицей по вызову.

— Ты не из того теста сделана — ты не сможешь, — уверял он. — Сначала давай поженимся, а там посмотрим.

Он сам не понимал, что чувствует к ней. Он считал, что ненавидит ее, видел в Илене не больше, чем испытание для своих нервов, а в постели вообще питал к ней отвращение, и если бы ему не доставляло удовольствие изучать это чувство, подмечать, как он не в состоянии ни на секунду забыться с ней, а она преисполнена решимости забыться, ему было бы трудно — если б не было этого чувства отвращения — вообще приблизиться к ней. Он вытаскивал ее на вечеринки и приемы — к Дону Биде, в собственном доме, к некоторым своим девочкам, к совершенно посторонним мужчинам, к Джей-Джею, словом, ко всем, кто приглашал его.

Она бывала мрачна, бывала весела, и Фэй властвовал ее настроениями, как циркач, щелкающий кнутом, — она была натасканным зверьком, и он мог делать с ней что захочет. Эта мысль, казалось, порождала в нем бесконечные запасы энергии, и он давал себе слово, что действует серьезно, чувствуя, как каждый новый трюк ломает установленные границы, и так будет, пока он не исчерпает ее энергию, саму ее способность получать удовольствие, и у нее не останется ничего. Словом, он отделит душу от тела, внушив телу, что оно никогда не сольется с душой и что величайший грех считать, что душа и тело могут сосуществовать. Илена попыталась поставить точку. Однажды утром, после того как они провели ночь у Биды и Мэрион снова сделал ей предложение, она сказала:

— Я скоро отсюда уеду.

— И куда же ты отправишься? — спросил он.

— Ты считаешь, что ненавидишь меня, — сказала она ему. — Если бы я всерьез в это поверила, я не жила бы с тобой.

— Я же люблю тебя, — сказал он, — почему иначе я стал бы делать тебе предложение?

— Потому что ты считаешь это большой шуткой.

Он рассмеялся.

— Во мне много противоречивого, — сказал он и улыбнулся — лицо его на мгновение стало таким мальчишеским.

Однако как-то ночью, не в силах заснуть, он встал и, обойдя кровать, постоял, глядя на нее и оплакивая, как если бы она уже умерла, и из какого-то уголка его мозга пришло сострадание к ней — это сострадание помимо его воли вырвалось наружу, комок мучительного сострадания отделился от него, как плод во время аборта, чувство живое и неживое, но очень болезненное. А Илена свыклась с мыслью, что может выйти за него замуж, он же мог даже жалеть ее, поскольку она не понимала, в какой мере зависела от его обещания жениться. Его забавляло то, что в их совместной жизни на брак была похожа лишь ее манера захламлять быт. Она вечно разбрасывала свою одежду по его комнатам, проливала еду на кухне, била стаканы, прожигала дыры сигаретами, а потом извинялась или приходила в ярость, когда он говорил ей, что надо прибраться. Он жил в идеальном порядке до того, как Илена приехала со своими двумя чемоданами, а с тех пор, как она была тут и нервно разбрасывала свое имущество по всему дому, он находился в состоянии смертельного раздражения. У них была горничная, немолодая мексиканка с тупым лицом, которая приходила каждое утро на два часа и приводила дом в порядок до той минуты, пока Илена снова все по нему не разбрасывала. Из-за этой горничной между ними возникали ссоры. Илена утверждала, что женщина ненавидит ее.

— Я слышала, как она называла меня puta,[10]проституткой ( исп. ). — говорила ему Илена.

— Она, наверно, молилась.

— Мэрион, либо я ухожу, либо уйдет она.

— В таком случае уходи, — говорил он ей.

Все чаще и чаще он говорил ей это, будучи уверен, что Илена не может уйти, и поддразнивая ее.

— Ну кого ты дурачишь? — говорил он. — И куда, ты думаешь, пойдешь?

Илена неожиданно удивила его. Она стала дружить с мексиканкой. Около полудня он слышал, как болтали женщины, и одна из них время от времени смеялась. Илена стала говорить, что была неверного мнения об этой женщине.

— У нее доброе сердце, — сказала ему Илена.

Его это позабавило — он был убежден, что ее восторги пройдут. Они никогда не смогут быть подругами, подумал он, с мексиканской крестьянкой, которая будет напоминать ей, что она тоже крестьянка. Все-таки это зашло слишком далеко. В тот день, когда служанка принесла Илене деревянное кольцо для салфеток и Илена обняла ее, Фэй выдал женщине недельное жалованье и сказал, чтобы Илена сама прибиралась в доме. После этого они жили в бедламе и ссорились, когда Илена ходила к мексиканке. — Грязь всегда ищет грязь, — сказал он Илене, и это возымело свое действие. Илена больше не выходила из дома. Через некоторое время Фэй стал на многие часы оставлять ее одну. Когда он возвращался, она от ревности была совсем беспомощна. И вот в один из таких дней он сказал Илене, что она стала меньше возбуждать его и тут уж ничего не поделаешь.

— Это, конечно, пройдет, — сказал он. — Я слишком мало бываю дома.

А через два дня он перебрался в другую спальню и, когда лежал без сна, слышал, как она ворочается. Однажды он услышал, что она плачет, и весь вспотел от усилия, какого ему стоило не откликнуться.

Они устроили последнюю вечеринку. Зенлия ушла от Дона Биды и вернулась на Восток, и как-то вечером Мэрион пригласил Виду домой одного. Бида в те дни был в плохом настроении.

— Тебя зациклило на Зенлии? — спросил его Мэрион.

Бида рассмеялся.

— Да меня вот уже пятнадцать лет не зацикливает ни на одну бабу. Но я живу в таком месте, где люди страдают от высоты.

Илена сказала сердитым голосом:

— Мне нравится Бида. Мне нравится мужчина, который не зацикливается.

— Лапочка, ты мне нравишься, — откликнулся Бида. — Ты прелестнее, чем думаешь.

Илена посмотрела на Фэя.

— Чего ты хочешь? — спросила она.

— Меня на сегодняшний вечер исключи, — ответил Фэй.

— Тогда держись подальше, — сказала она ему, и Фэй устроился в гостиной, а Илена с Бидой ушли в другой конец дома.

А Фэй посасывал свою закрутку «чайка» и повторял про себя мысль, казавшуюся ему бесконечно забавной: «У меня молодое лицо и старое тело».

Наконец появился Бида без Илены и, причесываясь, заговорил с Мэрионом.

— Твоя девочка взвинчена, — сказал Бида. Вид у него был бледный.

— Она просто немного перебрала.

— Мэрион, не заезди ее. Она девчонка по-своему мужественная.

— Да, — согласился Фэй, — говорят, все обладают мужеством.

— Знаешь, — сказал Бида, — такие, как ты, бросают тень на таких, как я.

— Миленький, я не знал, что тебя это заботит, — парировал Мэрион.

— Я приду к тебе в тюрьму.

Когда Бида ушел, Мэрион отправился в спальню взглянуть на Илену. Она лежала на спине.

— Надо было мне уехать с этим человеком, — с холодным безразличием произнесла она.

— Он продержал бы тебя день, не больше.

Илена повернулась на кровати.

— Ты больше не предлагаешь мне выйти за тебя, — сказала она.

— А ты меня любишь?

— Сама не знаю. — Она перевела взгляд на стену. — Кто мог бы тебя любить? — спросила она.

Он громко рассмеялся.

— Я этого не знаю. Немало девочек считают, что я самец.

Илена с шумом выдохнула.

— Я чувствую себя такой испорченной. Мне тошно.

Он вдруг разозлился.

— Ты как все. Делаешь то, чего, как ты считаешь, совсем не хочешь, а потом чувствуешь себя испорченной и думаешь, что ты вовсе не хотела этим заниматься.

— Как же быть, если ты прав? — спросила она.

Фэю пришлось ей это разъяснить. Ему приходится всем разъяснять.

— Забирай дерьмо всего мира, — сказал он. — Это и есть любовь. Гора дерьма.

— А ты вовсе не так уж счастлив, — заметила Илена.

— Сам виноват. Если какая-то идея для меня не срабатывает, это не значит, что она неверна. — Он поднес огонек к новой закрутке и выпустил на Илену дым. — Илена, ты думала, что тебе хочется выйти за Айтела. Ты говоришь, что любила его. Ты все еще его любишь?

— Не знаю, — сказала она. — Забудем о нем.

— Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что ты была влюблена в него. — Мэрион рассмеялся. — Так оно и есть. Теперь я понимаю. Ты действительно была в него влюблена.

— Прекрати, Мэрион.

— Как трогательно, — съязвил он. — Ты, со своим жестким сердцем итальяшки, любила его. Ты считаешь, что страстно его любила?

Он залезал в нечто очень для нее личное и понимал это, а потому продолжил:

— Ситуация была безнадежная, потому что вы с Чарли не сумели по-настоящему установить друг с другом связь. Позволь рассказать тебе один секрет про Чарли Фрэнсиса. Он несостоявшийся учитель. Можешь ли ты понять такой тип людей? В глубине души человек вроде Айтела всегда жаждет вызывать у людей доверие.

— Откуда тебе это известно? — спросила Илена.

— Ты не могла заставить себя поверить ему, верно, Илена?

— Оставь меня в покое, Мэрион. Возможно, слишком многие подводили меня.

— В самом деле? Неудивительно, что ты так и не рассказала Айтелу о мужчинах и мальчиках, которых ты надувала, чтоб получить два билета в ночной клуб.

— Не столь многих, как ты думаешь, — сказала она. — Хочешь верь, хочешь нет, а у меня есть гордость.

— Да, — согласился Мэрион, — и, возможно, ты была слишком гордой и не заметила, что Айтел был влюблен в тебя. Он этого сам не понимал, а ты была глупа и правильно ему не подыграла, но он был влюблен в тебя, Илена, у тебя просто не хватает ума, ты тупица и потому не можешь выйти замуж и тихо сидеть под камушком.

Она впитала в себя каждое его слово, а когда он кончил, попыталась улыбнуться.

— Держись меня, Илена, — сказал Мэрион. — Мне плевать, веришь ты мне или нет. Я специалист по глупым девчонкам.

— Я же говорила, чтоб ты сделал меня девицей по вызову, — сказала она уныло.

— А я не думаю, чтобы из тебя вышла девица по вызову, — сказал Мэрион.

— Почему? Я могу стать очень хорошей девицей по вызову.

— Нет, — бесстрастно произнес Мэрион, — ты сырой материал. У тебя нет класса.

Она сморщилась, словно он ударил ее.

— Тогда сделай из меня проститутку, — колко бросила она.

— Давай поженимся, — сказал Мэрион, посасывая свою закрутку.

— Я никогда не выйду за тебя.

— Слишком гордая, да? А что ты скажешь, дорогуша, если я скажу тебе, что это я не собираюсь на тебе жениться.

— Я хочу стать проституткой, — повторила Илена.

— Я не занимаюсь проститутками, — сказал Мэрион. В груди заломило. — Хотя я мог бы послать тебя к одному приятелю. У него найдется для тебя место, где ты сможешь работать как бы наполовину в борделе.

— Что это значит — «наполовину в борделе»?

— А то и значит, что в борделе, — сказал Мэрион. — Например, на границе с Мексикой.

Вид у Илены стал испуганный. Испуг возник и снова исчез.

— Я туда не пойду, Мэрион, — сказала она.

— Вы что, доктор, сноб? А ты подумай об этих несчастных воришках, как они будут ползти к тебе.

— Мэрион, ты не можешь заставить меня этим заниматься.

— Я могу заставить тебя делать что угодно, — сказал он. — Только знаешь, Илена, надоела ты мне. Немного надоела. Может, лучше тебе убраться из этого дома.

— Я ухожу, — произнесла она еле слышно.

— Так уходи.

— Я уеду, — сказала она.

— Валяй уезжай.

Илена перевернулась на спину и снова уставилась в потолок.

— Хоть бы мне умереть, — пробормотала она. — Я б хотела убить себя.

— Да у тебя кишка тонка.

— Не поддевай меня. Для этого не нужна храбрость.

— Не сможешь ты это сделать, — сказал Мэрион.

— Нет, смогу. Я смогу это сделать.

Он на минуту вышел из комнаты, дрожащими пальцами пошарил в шкафчике среди тюбиков с лекарствами, геля для волос и пластырей и вытащил маленький пузырек с двумя капсулами.

— Я берег это для себя, — сказал он. — Они действуют как снотворное. — И поставил пузырек на ночной столик. — Дать тебе воды?

— Думаешь, мне их не принять? — спросила Илена. Казалось, она была далеко-далеко от него.

— Я не думаю, чтобы ты вообще что-то сделала.

— Убирайся. Оставь меня одну.

Мэрион вернулся в гостиную и сел, слыша, как бьется сердце. Звук был такой, что, казалось, заполнял все его тело. «Не может так продолжаться», — подумал он, и сердце его снова подпрыгнуло, когда он услышал, как Илена встала с кровати и прошла в ванную. Он услышал, как полилась вода, потом тишина, потом Илена снова открыла кран. На сей раз вода полилась в ванне. Удивляясь себе, он задавался вопросом: «Неужели я действительно могу так далеко зайти?»

Вода в ванну перестала течь. Мэрион уже не мог распознать звуки и сидел, застыв, решив не двигаться — по крайней мере час. Он считал это своим долгом по отношению к Илене, так как страдал, сидя в кресле. Если бы он мог ходить по комнате или хотя бы закурить сигарету, ему, возможно, стало бы легче, но он твердил себе, что должен постичь то, что она чувствует. И уверенный, что она мертва, оплакивал ее. «Она была лучше других, — говорил он себе. — Она была самая сильная».

Целый час он просидел, не спуская глаз с часов, и, когда вышло время, подошел к двери в ванную. Илена заперла дверь, и Мэрион стал дергать за ручку, кричать: «Илена?… Илена?…» Ответа не было, и он подумал, что, если подождать, дверь откроется. Он снова подергал за ручку. Поколотил по двери ладонью. Потом начал всхлипывать. Детская паника охватила его, словно это он был заперт внутри, и, разозлившись на охватившую его панику, уже собрался взламывать дверь, но тут вспомнил, что среди ключей в его кармане есть и универсальный ключ. Усилием воли он унял дрожь в пальцах, когда поворачивал ключ в замке, и взору его предстала Илена — она сидела в халате перед наполненной водой ванной, зажав в кулаке пузырек с пилюлями, — сидела как статуя, сосредоточив всю силу в костяшках пальцев, рука ее выступала дальше колен, протянутая в безмолвном жесте, так что казалось, будто она каменная. По щекам Илены текли слезы, и она так смотрела на Мэриона, словно пыталась уцепиться за что-то, не важно за что, хотя бы за него.

Фэй протянул руку и взял пузырек из ее пальцев. В нем по-прежнему лежали две пилюли. Фэй издал звук словно обжегся: в этот момент он почувствовал облегчение, а вслед за облегчением — ненависть к Илене, ненависть столь сильную, что мог бы ударом уложить ее на пол.

Илена подняла на него глаза и с трудом прошептала:

— Ох, Мэрти, прости меня, прости, но я не хочу это делать, не хочу… прекращать жизнь, клянусь, не хочу. — Она молила, словно он был итальянским гангстером и она просила о капельке снисхождения. Потом заплакала, тихо, как бы от усталости. — Я уберусь отсюда через день-два. Клянусь, меня тут не будет.

Фэй понимал, что потерпел поражение. Он ничего не мог с этим поделать — в конце концов, на его долю выпало дать ей каплю снисхождения. И он уложил ее в постель и всю ночь лежал рядом с ней — не спал и даже не думал, а лишь чувствовал боль во всем теле от изнеможения. На другой день Илена была в подавленном состоянии, и на следующий тоже, но проиграл-то Фэй, и на него навалилось новое отчаяние.

Она начала укладывать вещи, и он не возражал, а когда она сказала, что уезжает, он лишь кивнул.

— Куда же ты перебираешься? — спросил он.

— Буду искать работу в городе.

— Ладно. Разреши мне тебя отвезти.

— Я не хочу с тобой ехать. — И она отрицательно помотала головой.

— В таком случае я подвезу тебя до аэропорта.

— У меня нет денег на самолет.

— Я куплю тебе билет.

— Нет, не надо.

— Ты должна мне позволить, — сказал он, и в голосе его прозвучала такая нотка, что она взглянула на него. — Пожалуйста, — добавил он.

— Не понимаю я тебя, — сказала Илена.

— Я тоже себя не понимаю, но разреши мне купить тебе билет.

Она согласилась, и он позвонил в агентство путешествий, заказал билет и положил ее багаж в свою заграничную машину.

По дороге в аэропорт он стал обгонять машину на единственном изгибе в пустыне — стал обгонять, зная, что навстречу идет другая машина, так как видел ее огни. Слишком поздно он обнаружил, что это грузовик. Ускорив ход, чтобы выйти на свою полосу, Мэрион на миг осознал, что ему не успеть это сделать, и тут услышал вскрик Илены и почувствовал удар поразительной силы, когда перед грузовика врезался в его заднее крыло и руль вывернулся из рук. Тут ему показалось, что тело его разрывают на части, и он почувствовал, что они остановились, а голова его уперлась в сгиб локтя и ему больно. Он попытался навести порядок в мыслях — о чем-то надо было помнить, и, слыша, как рыдает рядом Илена, он хотел ей это сказать. В отделении для перчаток у него лежит револьвер, и если только он сумеет заставить себя заговорить, надо сказать Илене, чтобы она выбросила пистолет в канаву, так как наличие пистолета могут использовать против него, а он всегда знал, что если попадет в тюрьму, то за что-то совсем нелепое, вроде, например, хранения оружия без разрешения. «Не страшно, — думал он, стараясь держаться в сознании, словно это могло помочь ему справиться с разбитым ртом, — не страшно. Чтобы чего-то добиться, возможно, мне и надо провести там годик. Стану более образованным», — хотелось ему сказать, но приступ боли вверг его в кому.

Грузовик остановился, машина, шедшая сзади них, тоже остановилась; в одну минуту толпа человек в десять собралась вокруг машины Фэя. Сначала вынули Илену — она была в сознании. У нее шла кровь из носа, и она застонала, когда кто-то дотронулся до ее руки, так как рука была сломана. Однако у нее достало силы встать на ноги, когда ее вытащили из машины, и, поддерживая сломанную руку другой рукой, чувствуя, как кровь из носа заливает рот, она сделала шаг, потом другой, пока ее не подхватили и не усадили, а ей в этот момент казалось, что она бежит от них в темноту, как ребенок бежит из постели, где ему привиделся кошмар, и сквозь кровь, заполнявшую рот, она прошептала, хотя для ее уха это прозвучало как выкрик:

— Ой, Чарли, прости меня. Ой, Чарли, прости.

Однако она должна еще что-то сказать — все так перепуталось, и загадка любви была, как никогда, тайной. «Мэрион, Мэрион, — думала она, погружаясь в сон, когда боль отступила. — Мэрион, почему ты меня хоть немного не любил? Почему ты не знал, что можешь полюбить меня?» Потом подъехала «скорая помощь» — Илена, лежа на обочине, услышала вой ее сирены.

Глава 26

В больнице возле Мэриона дежурил полицейский, и к Илене до утра никого не пускали. Проспорив с дежурной по этажу целых препротивных десять минут по поводу того, кто оплатит счет за пребывание Илены, я облегчил свой бумажник от недельного заработка, вручил деньги дежурной сестре и решил позвонить Айтелу в киностолицу. Я подумал, что, если он не приедет, мне придется взять заботы об Илене на себя, а я теперь знал, что вовсе этого не хочу. И понимал, что не скоро стану с удовольствием думать о том, какой у меня характер.

Номер телефона Айтела не был зарегистрирован, как и Муншина, но я помнил фамилию агента Айтела и сумел дозвониться ему. По тому, как разговаривал агент, передо мной возник портрет неврастеника в халате, с сигарой в углу рта, но он вполне мог выглядеть и бухгалтером.

— Так кто вы такой? — спросил агент.

— Не важно, кто я. Я его приятель из Дезер-д'Ор.

— Я не хочу даже слышать название этого места. Послушай, оставь-ка моего крошку Чарли в покое.

— Вы дадите мне номер его телефона?

— А зачем он тебе нужен?

— Нужен, — сказал я. — Поверьте, дело срочное.

— Оставь в покое Чарли Айтела. Все хотят изложить ему свои беды.

— Очень дорогой ему человек, возможно, умирает сейчас, — преувеличил я.

— Женщина?

— Не все ли равно.

— Так вот: Чарли Айтел не должен утруждать себя из-за женщины, какая бы она ни была. Он теперь, слава Богу, человек занятой, так что перестань ему надоедать.

— Послушайте, если он сегодня вечером не получит сообщения о случившемся, — рявкнул я в трубку, — завтра утром он подаст на вас в суд.

Итак, пропотев полчаса в телефонной будке, истратив два доллара мелкой монетой и попав не туда, я наконец добрался до Айтела. К тому времени я был настолько раздражен и так кипел, что, наверное, не говорил, а буркал.

— Что это у вас за агент такой? — были мои первые слова.

— Серджиус, ты что, пьян? — послышался в телефоне голос Айтела.

Тут я ему все выложил, и секунд двадцать царила тишина Возможно, я это вообразил, но у меня было впечатление, что мое сообщение привело его в ярость. Однако в ответ он произнес:

— О Боже! Она в порядке?

— По-моему, да, — сказал я и рассказал то, что знал.

— Ты считаешь, мне надо приехать? — спросил он и, поскольку я молчал, добавил: — Завтра мы определяем состав актеров.

— Вы хотите, чтобы я выступал за вас? — спросил я.

— Хорошо, я что-нибудь придумаю, — сказал он мне в ухо. — Скажи Илене, что я сажусь на самолет и увижу ее утром.

— Вы сможете сказать ей это сами. Сегодня вечером ее не разрешено посещать.

— Значит, положение серьезное, — произнес он как-то беспомощно, и мне на мгновение стало жаль его.

Утром Айтел приехал в больницу до меня, и мы встретились на ступеньках, когда он выходил от Илены.

— Я женюсь на ней, — первое, что он сказал мне.

Собственно, выбора не было. Когда он пришел, она сидела на больничной койке, рука у нее была на перевязи, а нос залеплен пластырем, точно она хотела укрыться от посторонних глаз. Она смотрела куда-то в сторону, пока он не коснулся ее плеча.

— Ох, Чарли, — только и сказала она.

Он понял, что она находится под действием успокоительных.

Сначала они не могли найти тему для разговора. Она посмотрела на него и шепотом произнесла:

— Я слышала, ты снова работаешь.

Он кивнул.

— Тебе, должно быть, трудно было вырваться.

— Не так уж трудно, — сказал он со своим обычным обаянием.

— Тебя радует, что ты работаешь? — из вежливости спросила она.

— Все оказалось не так плохо. Большинство людей на студии ведут себя прилично. Я даже получил комплименты за свое выступление перед комиссией.

— Ох как мило, — сказала она.

Они попытались улыбнуться друг другу.

— Так что, как я понимаю, ты можешь продолжать делать карьеру? — добавила Илена.

— В какой-то мере. Многое надо залатать.

— Но ты снимешь хорошую картину.

— Постараюсь.

— Я знаю, что ты снимешь хорошую картину. — На сей раз она кивнула. — И все будет у тебя снова как прежде, Чарли.

— Не как прежде, — сказал Айтел.

В его голосе прозвучало что-то, побудившее ее слегка повернуться к нему, и она осторожно, шепотом спросила:

— Чарли, ты скучал по мне?

— Очень, — сказал он.

— Нет, Чарли, я хочу знать правду.

— Скучал, Илена.

Она тихо заплакала.

— Да нет, Чарли, ты был рад избавиться от меня, и я тебя не виню.

— Это неправда. Ты ведь знаешь, какой я. Я не позволяю себе ни о чем думать. — Он закашлялся и проглотил пару слов. — Однажды ночью, Илена, — сказал он, — я думал о тебе и понял, что рассыплюсь на части, если не перестану думать.

— Я рада, что ты испытывал ко мне что-то.

Произнеся следующие слова, он сразу понял, что совершил ошибку.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он. — Я хочу сказать, столкновение, наверно, было ужасным.

Он словно поднес ей зеркало, в котором отразился весь период после ее ухода от него, и Айтел почувствовал, как ее относит от него волной боли, словно его тут и нет и она сидит одна на больничной койке со своим разбитым прошлым и непостроенным будущим, и койка, стены и инструменты в палате окружают ее холодным белым морем.

— Да нет, не таким уж и сильным, — сказала она и снова заплакала. — Ох, Чарли, лучше тебе теперь уйти. Я ведь знаю: ты ненавидишь больницы.

— Нет, я хочу позаботиться о тебе, — сказал он — слова слетели с языка помимо его воли.

— Женись на мне, — неожиданно вырвалось у Илены, — ох, Чарли, пожалуйста, женись на мне. На этот раз я научусь себя вести. Обещаю, что научусь.

И он кивнул: сердце его спало, воля была атрофирована, в голове мелькнула мысль, что выход найдется, но он знал, что выхода нет. Ибо стоило ей произнести эти слова, как он вспомнил другие слова, которые она произнесла в тот вечер, когда он сделал ей предложение. «Ты меня не уважаешь», — сказала она тогда, и, как нищий не может отказать другому нищему в гордости, он понял, что не может сказать ей «нет». Держа в объятиях Илену, он был холоден как камень и в то же время понимал, что женится на ней, что не может ее бросить, так как по жестокому и справедливому закону жизни надо либо расти, либо расплачиваться за то, что не меняешься. Если он не женится на ней, он никогда не забудет, что в свое время она была счастлива с ним, а теперь у нее нет ничего, кроме больничной койки.

И он продолжал гладить ее по плечу и ласково расспрашивать и говорить о предстоящем браке, сохраняя при этом уверенность в том, что какие бы чувства он к ней ни питал, они одной породы, и одному легче переносить боль от своих ран, если ранен другой, и это лучше, чем ничего. Быть может, через год, если она найдет кого-то, он сможет развестись с ней.

Неделю спустя они поженились в тот день, когда ее выписали из больницы, и я прочел об этом в газетах. Айтел отвез Илену в городок за пределами киностолицы, и их сочетали там браком в присутствии Колли Муншина в качестве шафера, что, по размышлении, не слишком меня удивило.

В следующий месяц я получил от Айтела письмо с приглашением на свадьбу — я ответил, послал подарок и объяснил мое отсутствие. Я уехал из Дезер-д'Ор и работал над книгой о приюте в номере дешевой гостиницы в Мехико-Сити за две тысячи миль оттуда. Впоследствии то немногое, что я слышал, настигало меня как легкая зыбь от камушка, упавшего на дно. Среди того, что я читал об их браке, было немного скандального и немного милосердного, и хотя в некоторых газетах появились фотографии Мэриона Фэя, светские хроникеры не слишком тявкали. Я так и не узнал, что говорили в киностолице, впрочем, легко было догадаться. Затем, много месяцев спустя, после суда над Мэрионом, я получил от него открытку — на ней была изображена светлая, хорошо освещенная, чистая камера в его тюрьме. «Вспоминая наши беседы, — гласил текст, — я, кажется, прихожу к выводу, что начинаю кое-что понимать. Твой друг мошенник Мэрти». И внизу открытки он добавил: «P. S. Ты по-прежнему работаешь в полиции?»

Когда через полтора года в кинодворце на Бродвее началась демонстрация фильма «Святые и любящие», я заплатил доллар восемьдесят центов и пошел его смотреть. Рецензии были превосходные, и зал был почти полон. Следуя дурной причуде, я купил воздушной кукурузы и жевал ее на протяжении всего фильма. Картина была по меркам кино неплохая, она была добротно сделана и не изобиловала вызывающими смущение сценами, но и великолепной она не была, во всяком случае на мой взгляд, и девочка-подросток, сидевшая рядом со мной, тискалась со своим мальчиком, смеялась над остроумным диалогом и раза два зевнула. Мне неохота в этом признаваться, но часть картины вызвала у меня восхищение. Хотя Айтел утверждал, что ничего не знает про Церковь, он в мелочах имел о ней очень точное представление — во всяком случае, более точное, чем имел я о том, какая картина могла понравиться католикам. Потом на протяжении нескольких лет я все думал написать Айтелу, но никак не мог решить, что именно сказать, и порыв прошел. Я чувствовал, что отдалился от него, и было бы нахально сказать ему об этом. Годы текут за годами, и мы измеряем время каждый в своем ритме, что отнюдь не совпадает с количеством лет, или суждениями, или туманными, изменчивыми воспоминаниями друзей.


Читать далее

Часть пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть