Онлайн чтение книги Потоп The Deluge
XI

Слова панны старостянки сохачевской наполнили душу Кмицица бодростью и надеждой и целых три дня не выходили у него из головы. Днем на коне, ночью в постели он все продолжал думать о том, что случилось, и каждый раз приходил к тому выводу, что это не могла быть простая случайность, а скорее явный перст Божий и предсказание, что если он твердо устоит и не сойдет с того пути, который указала ему Ол е нька, то девушка останется ему верна и вознаградит его прежней любовью.

«Ведь если старостянка, — думал пан Кмициц, — остается верной своему Андрею, который до сих пор не стал на путь исправления, то и для меня, раз есть у меня искреннее желание служить отчизне, добродетели и королю, не потеряна еще надежда».

Но, с другой стороны, у пана Андрея было немало и горьких мыслей. Искреннее желание у него было, но не слишком ли поздно оно пришло? Есть ли перед ним еще какой-нибудь выход? Речь Посполитая с каждым днем опускалась все глубже в бездну несчастий, и трудно было закрывать глаза перед страшной истиной, что для нее уже нет спасения; Кмициц ничего не желал так страстно, как приняться за дело, но не находил вокруг людей, которые бы ему сочувствовали.

Все новые лица, все новые люди встречались ему по пути, но один их вид, их разговоры и стремления отнимали последнюю надежду. Одни душой и телом перешли на сторону шведов и искали в этом главным образом собственной выгоды; они пили, гуляли, веселились, как на свадьбе, и топили в вине и разврате свой стыд и шляхетскую честь.

Другие в каком-то непонятном ослеплении рассуждали о том, какую силу будет представлять собой Речь Посполитая, когда она соединится со Швецией, под скипетром первого полководца в мире; эти были особенно опасны, так как были искренне убеждены, что весь шар земной должен будет преклониться перед такой силой.

Третьи, как пан староста сохачевский, люди почтенные и любящие родину, искали знамений на земле и на небе, повторяли пророчества, усматривали во всем, что происходило, Божью волю и несокрушимое предопределение и приходили к тому выводу, что нет надежды, нет спасения, что близится конец мира, что думать о земном, а не о небесном спасении — явное безумие.

Другие, наконец, скрывались в лесах или бежали за границу.

И пан Кмициц встречал только развратных, испорченных, безумных, трусливых или отчаявшихся; но верящих он не встречал.

Между тем удачи шведов все росли. Известие, что остатки войска бунтуют, устраивают заговоры, угрожают гетманам и хотят перейти на сторону шведов, с каждым днем становилось более вероятным. Слух о том, что пан хорунжий Конецпольский со своей дивизией сдался Карлу-Густаву, громовыми раскатами отдался по всей Речи Посполитой и убил последнюю надежду в сердцах, ибо пан Конецпольский был збаражский герой. Его примеру последовал староста Яворский и князь Димитрий Вишневецкий, которого от этого шага не удержало даже имя, покрытое бессмертной славой.

Начали сомневаться и в пане маршале Любомирском. Те, которые хорошо его знали, утверждали, что в нем самолюбие и гордость сильнее рассудка и любви к отчизне, что до сих пор он был на стороне короля, так как ему льстило, что глаза всех были обращены на него, что то те, то другие тянули его на свою сторону, звали и говорили ему, что судьбы отечества у него в руках. Но удачи шведов поколебали его, он стал медлить и все яснее давал чувствовать Яну Казимиру, что может спасти его или окончательно погубить.

Король-изгнанник сидел в Глоговой, и горсть тех, кто оставались ему верными, кто разделяли его участь, редела: то тот, то другой покидал его и уходил к шведам. Так слабые духом, даже такие, которым сердце велит идти честной, хотя бы и тернистой дорогой, сгибаются под бременем несчастий. Карл-Густав принимал их с распростертыми объятиями, награждал, осыпал обещаниями, с их помощью переманивал на свою сторону других, и власть его все возрастала; сама судьба устраняла перед ним все препятствия, с помощью польских сил он покорял Польшу и побеждал ее без битв. Толпы воевод, каштелянов, коронных и литовских сановников, целые полчиша вооруженной шляхты, полки несравненной польской конницы стояли в его лагере, заглядывая в глаза новому повелителю и ожидая его приказаний.

Остатки коронных войск все настойчивее кричали своему гетману: «Иди! Преклони свою седую голову перед величием Карла, иди, мы хотим принадлежать шведам!»

— К шведам! К шведам!

И грозно сверкали тысячи сабель.

В то же время пожар войны не прекращался и на востоке. Страшный Хмельницкий снова осадил Львов, и полчища его союзников, минуя неприступные стены Замостья, разливались по всему Люблинскому воеводству, до самого Люблина.

Литва была в руках шведов и Хованского. Радзивилл начал войну на Полесье; курфюрст медлил и с минуты на минуту мог нанести последний удар умирающей Речи Посполитой, — пока же он собирал силы в королевской Пруссии.

Со всех сторон к шведскому королю спешили посольства и поздравляли его со счастливым завоеванием.

Подходила зима, листья падали с деревьев, стаи галок и ворон, покинув леса, носились над деревнями и городами Речи Посполитой.

За Петроковом Кмициц снова стал встречать шведские отряды, которые занимали все большие и проселочные дороги. Некоторые из них после взятия Кракова шли к Варшаве, ибо был слух, что Карл-Густав, после того как южные и восточные воеводства изъявили ему покорность и он подписал «капитуляцию», ждет только покорности от остатков того войска, которое находилось под командой Потоцкого и Лянцкоронского, а потом сейчас же двинется в Пруссию, и поэтому высылает вперед войска. Пана Андрея нигде не задерживали, ибо шляхта вообще не возбуждала подозрений, тем более что немало шляхты с вооруженной челядью шло вместе со шведами; другие ехали в Краков, либо на поклон к новому государю, либо с какой-нибудь просьбой, поэтому ни у кого не спрашивали ни пропускных грамот, ни паспортов, тем более что неподалеку от главной квартиры Карла, игравшего в великодушие, никто не решался притеснять шляхту.

Последняя ночевка перед Ченстоховом пришлась пану Андрею в Крушине, но не успел он расположиться на ночлег, как в Крушину прибыли гости. Сначала подошел шведский отряд человек в сто, под командой нескольких офицеров и какого-то важного капитана. Это был человек средних лет, довольно представительный, высокий, сильный, плечистый, с пристальным взглядом, и хотя он носил чужеземное платье и был совершенно похож на иностранца, но, войдя в корчму, он заговорил с паном Адреем на чистейшем польском языке, спрашивая его, кто он и куда едет.

Пан Андрей на этот раз сказал, что он шляхтич из Сохачевского воеводства, так как офицеру могло показаться странным, что подданный курфюрста забрался в такие далекие края. Узнав, что пан Андрей едет к шведскому королю с жалобой на то, что ему не платят за лошадей, офицер сказал:

— Всегда лучше молиться у главного алтаря, и вы, ваць-пане, совершенно правильно поступаете, что едете к самому королю, ибо хотя у него тысячи дел в голове, но ведь он всех выслушивает, а по отношению к вашей шляхте он так великодушен, что шведы даже вам завидуют!

— Только бы деньги нашлись в казне…

— Карл-Густав не ваш прежний Ян Казимир, который должен был даже у жидов занимать, ибо все, что имел, отдават просителям. Впрочем, если только удастся одно предприятие, то денег в казне хватит!

— О каком предприятии вы говорите, ваша милость?

— Я слишком мало вас знаю, пан кавалер, чтобы передавать вам секреты. Знайте только одно: что через неделю или через две казна шведского короля будет так же богата, как казна султана.

— Значит, какой-нибудь алхимик наделает ему денег, ибо в этой стране их ниоткуда нельзя достать!

— В этой стране? Достаточно только смело протянуть руку. А смелости у нас хватит. Доказательство этому — то, что мы здесь властвуем!

— Правда, правда! — сказал Кмициц. — Мы очень этому властвованию рады, особенно потому, что вы научите нас, как загребать деньги лопатой…

— Средства к этому были в ваших руках, но вы предпочли бы с голоду умереть, чем взять оттуда хоть один грош…

Кмициц быстро взглянул на офицера.

— Но ведь есть такие места, на которые даже татары не смеют поднять руку! — сказал он.

— Вы слишком догадливы, пан кавалер, — ответил офицер, — помните, что вы за деньгами едете не к татарам, а к шведам.

Дальнейший разговор прервало прибытие нового отряда. Офицер, очевидно, ожидал его, так как быстро выбежал из корчмы. Кмициц вышел за ним и остановился в дверях сеней, чтобы посмотреть, кто приехал.

Сначала подъехала закрытая карета, запряженная четверкой лошадей и окруженная отрядом шведских рейтар, и остановилась перед корчмой. Тот офицер, с которым разговаривал Кмициц, быстро подошел к карете, открыл дверцы и отвесил глубокий поклон особе, сидевшей внутри.

«Должно быть, какой-нибудь сановник…» — подумал Кмициц.

Между тем из корчмы вынесли горящие факелы. Из кареты вышел какой-то человек, одетый по-иноземному, в черный плащ до колен, на лисьем меху, в шляпе с перьями.

Офицер выхватил факел из рук рейтара и, поклонившись еще раз, сказал:

— Сюда, ваше сиятельство!

Кмициц быстро вернулся в избу, а они вошли вслед за ним. Офицер поклонился в третий раз и сказал:

— Ваше сиятельство, я Вейхард Вжещович — ординарец и провиантмейстер его величества короля Карла-Густава, высланный навстречу вашему сиятельству с отрядом.

— Мне приятно познакомиться со столь знаменитым кавалером, — сказал человек, одетый в черное, отвечая поклоном на поклон.

— Вашему сиятельству угодно остановиться здесь или сейчас же ехать дальше? Его королевское величество жаждет видеть ваше сиятельство как можно скорей.

— Я хотел остановиться в Ченстохове, чтобы помолиться, — ответил приезжий, — но в Велюне я получил известие, что его королевское величество велит мне спешить, и поэтому, отдохнув немного, мы двинемся дальше, а пока отправьте отряд и поблагодарите командира, который его привел.

Офицер вышел отдать соответственное приказание. Пан Андрей остановил его по дороге.

— Кто это? — спросил он.

— Барон Лизоля, императорский посол, который отправлен бранденбургским двором к нашему королю, — ответил офицер.

И, сказав это, он вышел, но сейчас же вернулся.

— Приказания вашего сиятельства исполнены, — сказал он барону.

— Спасибо, — ответил Лизоля.

И с изысканной любезностью высокопоставленной особы он указал Вжещовичу место против себя.

— Ветер что-то завыл во дворе, — сказал он, — и дождь идет. Может быть, придется обождать здесь подольше. А мы пока поговорим до ужина. Что здесь слышно? Мне говорили, что малопольские воеводства покорились его шведскому величеству.

— Точно так, ваше сиятельство. Его королевское величество ждет только изъявления покорности от остатков войска, а потом сейчас же пойдет на Варшаву и оттуда в Пруссию.

— А разве войско наверное изъявит покорность?

— Депутаты от войска уже в Кракове. Впрочем, они иначе поступить не могут, так как у них нет другого выхода. Если они не перейдут на нашу сторону, то Хмельницкий вырежет их всех до одного. Лизоля склонил свою умную голову на грудь.

— Страшные, неслыханные вещи! — сказал он.

Разговор шел на немецком языке. Кмициц старался не потерять из него ни слова.

— Ваше сиятельство, — ответил Вжещович, — что должно было случиться, то и случилось.

— Возможно… Все же нельзя не пожалеть об участи огромного государства, которое пало на наших глазах. Всякий не швед должен скорбеть о нем.

— Я не швед, но раз сами поляки не скорбят, я тоже не чувствую себя обязанным скорбеть, — ответил Вжещович.

Лизоля взглянул на него внимательно.

— Правда, у вас не шведская фамилия. Вы откуда родом?

— Я чех.

— Следовательно, подданный австрийского императора… Значит, мы подданные одной и той же страны.

— Я на службе у его величества шведского короля, — ответил с поклоном Вжещович.

— Я нисколько не хочу вас упрекнуть, — ответил старик Лизоля, — но ведь такую службу нельзя назвать постоянной, а главное, будучи подданным нашего государя, где бы вы ни служили, вы не можете признавать над собой другого государя!

— Не отрицаю.

— И поэтому я искренне скажу вашей милости, что государь наш скорбит об участи великолепной Речи Посполитой, о судьбе ее монарха и не может сквозь пальцы смотреть на тех своих подданных, которые способствуют окончательному падению союзного нам государства. Что сделали вам поляки, что вы так плохо о них отзываетесь?

— Ваше сиятельство, я мог бы об этом слишком много рассказать, но боюсь злоупотребить терпением вашего сиятельства.

— Вы кажетесь мне не только превосходным офицером, но и умным человеком, а мне моя должность велит ко всему присматриваться и ко всему прислушиваться; поэтому говорите, ваша милость, как можно пространнее и не бойтесь злоупотребить моим терпением. Наоборот, если вы когда-нибудь перейдете на службу к нашему государю, чего я желаю вам от всей души, вы всегда найдете во мне друга, который сумеет за вас заступиться и повторить ваши доводы, если вас будут упрекать за вашу теперешнюю службу.

— В таком случае я скажу все, что думаю. Как многим нашим дворянам, так и мне пришлось искать счастья за границей; я прибыл сюда, где народ родственный моему и где иностранцев охотно принимают на службу.

— И что же, вас плохо приняли?

— Мне поручили заведовать соляными копями. Я нашел доступ к хлебу, к людям и к самому королю. Теперь я служу шведам, но, если бы кто-нибудь назвал меня неблагодарным, я бы должен был протестовать.

— А это почему?

— Потому, что от меня нельзя требовать большего, чем от самих поляков. Где теперь поляки? Где сенаторы этого королевства, князья, магнаты, шляхта, солдаты — разве они не в шведском лагере? А ведь они первые должны знать, что им надо делать, где спасение и где гибель для их отчизны. Я следую их примеру, кто же имеет право назвать меня неблагодарным? Почему же я, иностранец, должен быть вернее польскому королю и Речи Посполитой, чем сами поляки? Почему мне было пренебречь той службой, на которую они сами напрашиваются.

Лизоля ничего не ответил. Он подпер руками голову и задумался. Казалось, что он слушает свист ветра и шум осеннего дождя, который стал барабанить в оконные стекла.

— Продолжайте, — сказал он наконец, — действительно, вы говорите мне вещи не совсем обыкновенные.

— Я ищу счастья там, где могу его найти, — сказал Вжещович, — а о том, что этот народ погибает, мне нечего скорбеть больше его самого. Впрочем, если бы я и скорбел, я бы ничем не мог помочь, потому что они должны погибнуть.

— А это почему?

— Прежде всего потому, что они сами этого хотят; во-вторых, потому, что они этого заслуживают. Ваше сиятельство! Есть ли на свете другая страна, где было бы столько неурядиц и столько своеволия? Какое здесь правительство? Король не управляет, потому что ему не дают… Сеймы не управляют, потому что их срывают… Войска нету, потому что никто не хочет платить податей; нет послушания, потому что послушание несовместимо с их свободой; нет справедливости, потому что некому приводить в исполнение приговоры, и всякий более или менее влиятельный человек может их попирать ногами; у этого народа нет даже верности, ибо, вот, все покинули своего государя. Нет любви к отчизне, ибо они отдали ее шведам за обещание, что шведы не будут мешать им жить по-прежнему, с их своеволием… Где можно встретить что-нибудь подобное? Какой народ стал бы помогать неприятелю завоевывать его страну? Какой народ покинул бы своего государя не за тиранию, не за дурные поступки, а только потому, что пришел другой, который сильнее его? Какой народ стал бы заботиться больше о своих частных интересах, чем о государственных делах? Что у них есть, ваше сиятельство? Пусть мне назовут хотя бы одну их добродетель: постоянство, ум, дальнозоркость, воздержание? Что у них есть? Хорошая конница — и больше ничего… Но ведь конницей славились и нумидийцы, и галлы, как это можно прочесть в римской истории, — а где они? Погибли, как погибнут и эти! Кто хочет их спасать, тот только даром потеряет время, потому что они сами не хотят себя спасти… Одни безумцы, своевольники, злые и продажные люди населяют эту землю.

Вжещович проговорил последние слова со вспышкой настоящей ненависти, столь странной в чужеземце, который у этого народа нашел кусок хлеба; но Лизоля не удивился. Искусный дипломат знал свет и людей, знал, что тот, кто не умеет платить благодарностью своему благодетелю, тот ревностно ищет в нем каких-нибудь недостатков, чтобы прикрыть ими свою неблагодарность. Впрочем, он, может быть, сознавал, что Вжещович прав, и поэтому не спорил; он только спросил вдруг:

— Пан Вейхард, вы католик?

— Точно так, ваше сиятельство, — ответил он.

— Я слышал в Велюне, что есть такие, которые подговаривают его величество Карла-Густава занять Ясногорский монастырь… Это правда?

— Ваше сиятельство! Монастырь этот неподалеку от силезской границы; Ян Казимир очень легко может получать от него подкрепления. Мы должны его занять, чтобы помешать этому… Я первый обратил на это внимание, и поэтому его королевское величество поручил мне осуществить эту задачу.

Тут Вжещович вдруг замолчал, так как вспомнил, что в другом конце горницы сидит Кмициц. Он подошел к нему и спросил:

— Пан кавалер, вы понимаете по-немецки?

— Ни единого звука! — ответил пан Андрей.

— Жаль, а мы хотели пригласить вас с нами побеседовать. Сказав это, он обратился к Лизоля:

— Тут есть польский шляхтич, но он по-немецки не понимает, и мы можем говорить свободно.

— У меня нет никаких тайн, — ответил Лизоля, — но так как я тоже католик, то я не хотел бы обидеть чем-нибудь это святое место… И так как я уверен, что мой государь питает те же чувства, то я буду просить его величество шведского короля пощадить монахов. А вы не торопитесь с занятием монастыря, впредь до новых распоряжений.

— У меня есть вполне определенные, хотя и тайные инструкции; я не утаю их перед вашим сиятельством, ибо всегда хочу верно служить моему государю. Я могу только тем успокоить ваше сиятельство, что святое место ничем не будет осквернено, я католик…

Лизоля улыбнулся и, желая выпытать у менее опытного человека правду, спросил шутливо:

— Но в сокровищницу вы таки заглянете? Без этого не обойдется? Правда?

— Это возможно, — ответил Вжещович. — Пресвятой Деве талеры из этой сокровищницы не нужны. Раз все платят, пусть и монахи платят.

— А если они будут защищаться?

Вжещович рассмеялся:

— В этой стране никто не будет защищаться, а теперь даже и не может… Для этого было время раньше, а теперь поздно…

— Поздно, — повторил Лизоля.

На этом разговор кончился. После ужина они уехали. Кмициц остался один. Это была для него самая ужасная ночь из всех, какие он провел с тех пор, как уехал из Кейдан.

Слушая слова Вейхарда Вжещовича, он должен был сдерживаться изо всех сил, чтобы не крикнуть ему: «Лжешь, пес!» — и не выхватить саблю. И если он этого не сделал, то потому, что, увы, чувствовал и сознавал правду в словах иностранца — страшную, палящую как огонь, но несомненную правду.

«Что бы я мог ему сказать? — говорил он про себя. — Какие возражения я мог бы представить кроме своего кулака? Какие доводы привести? Этот пес прав… Чтоб его разорвало! Да и тот дипломат согласился с ним, что теперь уже все потеряно и защищаться поздно!»

Кмициц страдал так отчасти потому, что это «поздно» было приговором не только для отчизны, но и для его личного счастья. А ведь этих мучений было уже довольно; у него уже сил не хватало, ибо в течение целых недель он не слышал ничего другого, как только: все пропало, все слишком поздно. Ни единый луч надежды нигде не запал ему в душу.

Подвигаясь все дальше, он потому так спешил, потому ехал днями и ночами, что хотел бежать от этих зловещих предчувствий и найти какое-нибудь место, какого-нибудь человека, который влил бы в его душу хоть каплю утешения. Между тем он всюду находил все больший упадок, все большее отчаяние. Наконец, слова Вжещовича переполнили чашу горечи и желчи: для него стало совершенно ясно то, что раньше он только смутно чувствовал: отчизну погубили не столько шведы, русские и казаки, сколько сам народ.

«Одни безумцы, своевольники, злые и продажные люди населяют эту землю», — повторил пан Кмициц слова Вжещовича, — и нет в ней других… Короля не слушаются, сеймы срывают, податей не платят, сами помогают неприятелю завоевывать эту землю. Они должны погибнуть»…

— Господи боже, если бы хоть что-нибудь здесь было ложью! Неужели, кроме конницы, у народа нет ничего хорошего, а есть только зло?

Пан Кмициц искал в душе ответа. Он был уже так измучен и дорогой, и огорчениями, и всем, что он пережил, что у него стало мутиться в голове. Он почувствовал, что болен, и им овладела какая-то смертельная усталость. В голове был все больший хаос. Мелькали знакомые и незнакомые лица, те, кого он знал раньше, и те, кого он встретил в пути.

Все эти люди говорили, точно на сейме, приводили цитаты, пророчества, — и все это касалось Ол е ньки. Она ждала спасения от пана Андрея, но Вжещович удерживал его за руку и, глядя ему в глаза, повторял: «Слишком поздно! Что шведам, то шведам!»… А Богуслав Радзивилл смеялся и вторил Вжещовичу. Потом все закричали: «Слишком поздно! Слишком поздно!» — и, схватив Ол е ньку, исчезли где-то в темноте.

Кмицицу казалось, что Ол е нька и отчизна — одно и то же и что он обеих погубил и предал шведам.

Тогда его охватывала такая безмерная скорбь, что он просыпался и изумленными глазами поводил вокруг или прислушивался к ветру, который свистел на разные голоса в печи, на крыше и гудел в щелях, как в органных трубах.

Но видения возвращались. Ол е нька и отчизна снова сливались для него в одно существо, которое похищал Вжещович со словами: «Слишком поздно! Слишком поздно!»

В таком горячечном бреду пан Андрей провел всю ночь. Когда к нему возвращалось сознание, он думал, что придется серьезно заболеть, и хотел уже звать Сороку, чтобы тот пустил ему кровь. Между тем начало светать. Кмициц вскочил и вышел на двор. Первые проблески рассвета слегка разрежали мрак; день обещал быть погожим; тучи вытянулись в длинные ленты и полосы на западе, но на востоке небо было чисто; оно бледнело слегка, и мерцали звезды, не заслоненные утренним туманом. Кмициц разбудил людей, оделся в праздничное платье, так как было воскресенье, и они тронулись в путь.

После ужасной бессонной ночи Кмициц устал телом и душой.

И это осеннее утро, бледное, прохладное и погожее, не могло рассеять грусти, которая камнем лежала на сердце рыцаря. Надежда выгорела в нем до последней искорки и погасла как светильник, в котором не хватило масла. Что принесет ему этот день? Ничего! Ту же грусть, те же огорчения… Он скорее еще прибавит тяжести в душе, чем облегчит ее.

Он ехал молча, уставившись глазами в какую-то точку, которая ярко сверкала на горизонте. Кони фыркали, предвещая хорошую погоду; люди запели сонными голосами утреннюю молитву.

Между тем становилось все светлее, небо стало избледна-зеленым и золотистым, а точка на горизонте сверкала так, по глазам было больно смотреть.

Люди перестали петь, и все смотрели в ту сторону, наконец Сорока сказал:

— Чудо, что ли? Ведь там запад, а будто солнце восходит?

И действительно, это сияние росло в глазах, из точки оно превратилось сначала в кружок, а потом в большой круг — издали казалось, точно кто-то повесил над землей огромную звезду, сверкавшую нестерпимым блеском.

Кмициц и его люди с изумлением смотрели на это световое явление, дрожащее и лучезарное, не зная, что перед ними.

В эту минуту по дороге от Крушины показалась мужицкая телега. Кмициц подъехал к телеге и увидел, что мужик, который сидел в ней, держал шапку в руках и, глядя на это сверкающее пятно, молился.

— Эй, мужик, — спросил пан Андрей, — что это там так светится?

— Ясногорские купола! — ответил мужик.

— Слава тебе, Пресвятая Дева! — воскликнул Кмициц и снял с головы шапку; то же сделали и его люди.

После стольких дней огорчений, сомнений и неудач пан Андрей почувствовал вдруг, что в нем происходит что-то странное. Как только он услышал слова: «Ясногорские купола» — грусть свалилась с его сердца, точно кто-нибудь рукой ее снял.

Рыцаря охватил какой-то невыразимый страх, полный благоговения, и вместе с тем какая-то неведомая радость, великая и благодатная. От этого монастыря, который горел куполами в первых лучах солнца, исходила надежда, которой пан Кмициц не знал так давно, вера, которой он напрасно искал, неодолимая сила, на которую он мог опереться. В него вступила как бы новая жизнь и разлилась в жилах вместе с кровью. Он вздохнул так глубоко, как больной, когда он очнется от горячечного беспамятства.

А монастырь горел все ярче, точно он впитал в себя весь солнечный свет.

Вся страна лежала у его подножия, а он смотрел на нее с высоты, точно страж ее и опекун.

Кмициц долго не мог оторвать глаз от этого света и пил его, как некий целительный бальзам. Лица его людей были сосредоточены и выражали страх.

Вдруг в тихом утреннем воздухе раздался звук колокола.

— С коней! — крикнул пан Андрей. Все соскочили с седел и, опустившись на колени на дороге, начали молиться. Кмициц читал молитву вслух, солдаты вторили ему хором. К этому времени подъехали новые телеги; мужики, видя людей, молящихся на дороге, присоединились к ним, и толпа все росла.

Когда, наконец, молитва кончилась, пан Андрей встал; за ним поднялись и его люди, но дальше они пошли уже пешком, ведя лошадей под уздцы, и пели: «К вратам осиянным прибегаем…»

Пан Андрей шел так бодро, точно крылья были у него за спиной. Монастырь то исчезал перед ним, то показывался снова. Когда его заслоняли холмы или когда дорога шла оврагом, Кмицицу казалось, что мрак заволакивает мир, но, когда монастырь начинал сверкать вновь, лица всех прояснялись.

Так шли они долго. Костел, монастырь и окружавшие его стены виднелись все отчетливее, становились все огромнее и великолепнее. Наконец они увидели город вдали, а у подножия горы, на которой стоял монастырь, ряды домов и изб, которые в сравнении с огромным монастырем казались маленькими птичьими гнездышками.

Было воскресенье, и, когда солнце взошло на небе, вся дорога зароилась телегами и пешими людьми, которые шли к обедне. С высоких башен доносился гул больших и маленьких колоколов, наполнявших воздух торжественными звуками. Во всей этой картине и в этом колокольном звоне была какая-то мощь, какое-то безмерное величие и вместе с тем спокойствие. Этот кусок земли у подножия Ясной Горы был совсем не похож на остальную часть страны.

Толпы людей чернели вокруг монастырских стен. У подножия горы стояли сотни телег, бричек, колясок, карет; шум людских голосов смешивался с ржанием лошадей, привязанных к повозкам. Дальше, справа, вдоль главной дороги, которая вела в монастырь, виднелись ряды палаток, где продавали металлические и восковые образки, свечи, четки и кресты. Все было затоплено волной людей.

Монастырские ворота были широко открыты, — кто хотел, входил, кто хотел, выходил. По-видимому, монастырь и костел охраняла самая святость места, а может быть, верили грамотам Карла-Густава, в которых он ручался за неприкосновенность монастыря.


Читать далее

1 - 1 04.04.13
ВСТУПЛЕНИЕ 04.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
XIII 04.04.13
XIV 04.04.13
XV 04.04.13
XVI 04.04.13
XVII 04.04.13
XVIII 04.04.13
XIX 04.04.13
XX 04.04.13
XXI 04.04.13
XXII 04.04.13
XXIII 04.04.13
XXIV 04.04.13
XXV 04.04.13
XXVI 04.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
XIII 04.04.13
XIV 04.04.13
XV 04.04.13
XVI 04.04.13
XVII 04.04.13
XVIII 04.04.13
XIX 04.04.13
XX 04.04.13
XXI 04.04.13
XXII 04.04.13
XXIII 04.04.13
XXIV 04.04.13
XXV 04.04.13
XXVI 04.04.13
XXVII 04.04.13
XXVIII 04.04.13
XXIX 04.04.13
XXX 04.04.13
XXXI 04.04.13
XXXII 04.04.13
XXXIII 04.04.13
XXXIV 04.04.13
XXXV 04.04.13
XXXVI 04.04.13
XXXVII 04.04.13
XXXVIII 04.04.13
XXXIX 04.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
X 04.04.13
XI 04.04.13
XII 04.04.13
XIII 04.04.13
XIV 04.04.13
XV 04.04.13
XVI 04.04.13
XVII 04.04.13
XVIII 04.04.13
XIX 04.04.13
XX 04.04.13
XXI 04.04.13
XXII 04.04.13
XXIII 04.04.13
XXIV 04.04.13
XXV 04.04.13
XXVI 04.04.13
XXVII 04.04.13
XXVIII 04.04.13
XXIX 04.04.13
XXX 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть