Глава седьмая

Онлайн чтение книги Генерал мертвой армии The General of the Dead Army
Глава седьмая

— Это случилось в начале войны, — начал на ломаном английском кафеджи. [5]Владелец кофейни.Он несколько лет работал официантом в Нью-Йорке и говорил с сильным американским акцентом. Генерал попросил, чтобы историю проститутки ему рассказал кто-нибудь из жителей этого затерянного в горах, древнего каменного города. Все сошлись во мнении, что лучше всех об этом может рассказать кафеджи, хотя он и заикается, и по-английски говорит не очень хорошо.

На имя проститутки они наткнулись утром на военном кладбище, на городской окраине. Она была единственной женщиной среди найденных до сих пор погибших, и генерал захотел услышать ее историю. Может быть, он прошел бы равнодушно мимо ее могилы, если бы ему не бросилась в глаза мраморная плита с обычной надписью: «Пала за Родину».

Генерал еще издали заметил белую плиту. Она резко выделялась среди сгнивших и покосившихся крестов и ржавых касок, лежавших на могилах.

— Мраморная плита, — сказал генерал. — Какой-нибудь старший офицер? Может быть, полковник?

Они подошли к могиле и прочли высеченную надпись. На плите были написаны имя, фамилия и место рождения какой-то женщины. Генерал никому не сказал, что родом она из его города.

— Я одним из первых услышал эту новость, — сказал кафеджи. — Не то чтобы я уж очень интересовался подобными вещами, просто я работаю в кофейне и всегда раньше других узнаю о любом событии в городе. Так случилось и в тот день. В кофейне было полно народу, когда разнеслась эта весть, неизвестно даже, кто ее принес. Одни говорили, что солдат, направлявшийся на греческий фронт, — ночь он провел в городской гостинице и напился там до бесчувствия. Другие — что Ляме Спири, он всегда только о таких вещах и думал. Мы были так удивлены и так потрясены этим известием, что пьяный ли солдат его принес или этот бродяга Ляме Спири, для нас уже не имело никакого значения.

Вообще-то нас трудно было чем-либо удивить, время было военное. Узнавали мы теперь самые невероятные вещи. Когда мы в первый раз увидели в нашем городе пушки и зенитки с длинными стволами, которые проезжали по мостовым с ужасным грохотом, мы подумали: дома от этого грохота наверняка рухнут. А потом мы видели воздушный бой прямо над нашими головами; и чего только мы после этого не видели!

Поговаривали, что какой-то крестьянин встретил в горном ущелье старого Бабай Али [6]Персонаж албанского фольклора.с посохом в руке, и тот предсказывал всякие ужасы. И петушиные лопатки предсказывали только войну и кровь. Во время гадания они краснели, и люди, мрачнея, ждали еще больших бед.

А одно время только и было разговоров что о сбитом во время налета английском летчике. Я собственными глазами видел руку пилота — единственное, что от него осталось. Ее показывали народу на площади перед муниципалитетом вместе с обгоревшим куском комбинезона. Рука была похожа на желтую деревяшку, а на среднем пальце блестело кольцо — его еще не успели снять. Самолет, как я уже говорил, был сбит из зенитки, когда уже улетал, отбомбившись над городом. Одна из бомб попала в городскую тэке, [7]Мечеть мусульманской секты бекташей.и все говорили, что пилота настигла божья кара.

Так что мы действительно всякого наслышались и навидались, но слух о том, что у нас откроют публичный дом, потряс всех. Мы ждали чего угодно, но только не этого. Большинство даже и не поверили сначала. Город наш очень старый, помнит разные времена и обычаи, но к такому он не был готов. Это же просто позор! Древний город, проживший с честью всю свою жизнь, — и вдруг такое?! Все были совершенно растеряны. Что-то неведомое, страшное врывалось в нашу жизнь, будто мало нам было оккупации, казарм с чужими солдатами, бомбежек, голода. Мы не понимали, что это тоже часть войны, как бомбежки, казармы и голод.

На следующий день после того, как разнесся слух, делегация стариков направилась в муниципалитет, и той же ночью другая группа собралась в кофейне, чтобы составить письмо наместнику фашистского диктатора в Тиране. Они просидели очень долго, вон за тем самым столом, писали что-то, зачеркивали, снова писали, а все остальные, столпившись вокруг, заказывали кофе, курили, уходили по своим делам, снова возвращались и спрашивали, как продвигается письмо. Это непростое дело — написать такое письмо. У многих жены уже заволновались и посылали ко мне детей посмотреть, не перепились ли мужчины, и я помню, как заспанные детишки смущенно заглядывали в большие окна и убегали домой, ежась от ночной сырости.

Никогда я еще не закрывал кофейню так поздно. В конце концов письмо было написано, и кто-то его прочитал вслух. Я плохо помню, что именно было в этом письме. Знаю только, что перечислялось множество причин, по которым уважаемые граждане города просили наместника диктатора отменить решение об открытии публичного дома, дабы спасти честь нашего древнего города, настолько древнего, что его история терялась в глубине веков, города с такими прекрасными традициями.

На следующий день письмо было отправлено.

Надо сказать, нашлись люди, которые выступали против письма и вообще против каких бы то ни было писем и прошений оккупантам. Но мы их не послушались, надеялись, что письмо поможет. Ведь тогда, в начале войны, мы многого не понимали, многое видели в искаженном свете.

Нашу просьбу не приняли во внимание. Через несколько дней пришла телеграмма: «Публичный дом будет открыт поскольку имеет стратегический характер точка». Старик телеграфист, прочитавший телеграмму первым, сначала вообще ничего не понял. Некоторые уверяли, что это какой-то секретный шифр. Кто-то даже сказал, что речь идет об открытии второго фронта и что военные всегда мудрено выражаются. Но те, кто по ночам слушал радио, прекрасно знали, что значит выражение «стратегический характер». Скоро все выяснилось: будет открыт действительно публичный дом, а не второй фронт.

Через несколько дней мы узнали подробности. Публичный дом откроют оккупационные войска, а их привезут из-за границы.

В те дни в городе ни о чем другом не говорили. Может быть, дома у людей и были какие-нибудь заботы, но в кофейне только об этом и говорили. Все хотели знать, каким будет это заведение и какими будут они. Те немногие из мужчин, которые ездили на заработки в другие страны, удовлетворяли любопытство остальных и за чашечкой кофе чего только не рассказывали. Каждый старался показать, что уж он-то человек бывалый и чего только не насмотрелся на своем веку. Они рассказывали о японских гейшах и португальских проститутках так, будто и страны эти знали как свои пять пальцев и были лично знакомы чуть ли не со всеми шлюхами в мире.

Слушатели осуждающе покачивали головами, они беспокоились за своих сыновей, особенно те, у кого сыновья были уже взрослые. А дома их жены наверняка волновались еще сильнее, и трудно сказать, за кого они больше волновались — за сыновей или мужей. Старики видели в происходящем мрачное предзнаменование и с тяжелым сердцем ждали от всевышнего еще более суровых испытаний. Впрочем, наверняка кто-то и радовался, люди-то всякие бывают, но никто не осмелился открыто показать свою радость, да и было таких мало. Конечно, некоторые мужчины не ладили со своими женами, были и неженатые парни, которые целыми днями читали романы про любовь, а вечерами не знали, чем заняться. Кто-то пытался утешить себя и других тем, что хоть теперь оккупанты не будут приставать к нашим девушкам, потому что у них будут свои собственные. Но это было слабым утешением.

Публичный дом еще не открылся, а уже начались всякие беды. Двоих арестовали за разговоры о том, что это делается для навязывания нам чужого образа жизни и для разложения Албании и что все это входит в обширный план денационализации страны и распространения в ней фашистской идеологии, в результате люди стали разговаривать шепотом, и только старики и старухи без всякой опаски громко ругались, когда речь заходила о будущем публичном доме.

Наконец прибыли они. Их привезли на зеленой военной машине. Как сейчас помню. Солнце только что зашло, и в кофейне было полно народу. Сначала я не понял, почему все вдруг вскочили из-за столов и кинулись к окнам, выходящим на муниципальную площадь. Кое-кто даже выбежал на улицу, а остальные растерянно спрашивали друг у друга, что происходит. Большинство столов опустело, впервые у меня столько людей ушло, не заплатив за кофе. Выскочил на улицу и я, не утерпел. И из другой кофейни, напротив, и из клуба охотников — отовсюду выходили люди, толпились на тротуаре. Машина подкатила к единственному в нашем городе памятнику, и они вылезли из машины и с удивлением стали оглядываться. Их было шестеро, усталых, вымотанных дальней дорогой. На них со всех сторон таращились, как на диковинных животных, а они казались совершенно спокойными и с улыбками перебрасывались какими-то фразами. Может быть, они изумлялись, как это они вдруг очутились в таком удивительном каменном городе, в сумерках наш город действительно кажется сказочным — крепостные башни и молчаливые, вздымающиеся ввысь минареты, шпили которых сверкают под лучами заходящего солнца.

Тем временем на площади уже было полно народу, мальчишки выкрикивали им какие-то иностранные слова, которым они научились у солдат. Взрослые отгоняли мальчишек и смотрели на них молча, и нам трудно было понять, что творилось с нами. Мы только поняли, что все эти рассказы о шлюхах из Токио или Гонолулу не имели никакого отношения к ним, здесь было что-то совершенно другое, гораздо более сложное и печальное.

Их небольшая группа, сопровождаемая несколькими военными и служащим муниципалитета и преследуемая мальчишками, словно покорное стадо, направилась к городской гостинице. Там и провели первую ночь диковинные гостьи нашего города.

На следующий день их разместили в двухэтажном доме с садом, в самом центре города. У ворот вывесили небольшую табличку с расписанием — для гражданских и для военных. Эту табличку мы все только потом разглядели, потому что в первые дни улица опустела, словно во время чумы, Никто по ней не ходил. И даже позже, когда мы уже начали по ней ходить, эта улица казалась нам самой безобразной, самой кривой в городе, она стала для нас чужой, опозоренной навечно, словно падшая женщина. Затем один сотрудник милиции [8]Коллаборационистские вооруженные формирования в период оккупации.принялся выслеживать тех, кто намеренно обходил эту улицу, и постепенно там снова стали ходить, сначала мальчишки, а затем и все остальные, потому что у людей и так дел хватает, чтобы еще кружить по переулкам. Но несколько стариков и старух заупрямились и никогда больше на этой улице не появлялись.

Для всех нас наступили мрачные и беспокойные дни. В нашем городе никогда не было женщин легкого поведения, а семейные скандалы на почве ревности или измены случались крайне редко. И вот теперь — такое заведение в самом центре города. Невозможно описать, сколь сильное беспокойство охватило всех теперь, когда публичный дом и в самом деле открыли. Мужчины теперь расходились по домам рано, и кофейня быстро пустела. Женщины просто места себе не находили от подозрений, если мужья или сыновья где-то задерживались. Они были как бельмо на глазу у всего города.

Понятно, что сначала туда никто не ходил, и наверняка они были очень удивлены и обсуждали между собой, что это за странный народ, который не интересуется женщинами. А может быть, они и сами поняли, что в этой стране они чужие, что они — всего лишь часть оккупационных войск, враждебных всем нам.

Первым, кто посетил публичный дом, был этот охламон Ляме Спири. Он зашел туда однажды после обеда, и известие об этом мгновенно облетело весь город, так что, когда он вышел оттуда, из всех окон на него уже таращились, словно на воскресшего Христа. Ляме Спири гордо шествовал по улице, нимало не смущаясь. Уходя, он даже помахал на прощанье рукой одной из них, сидевшей у окна. И как раз в этот момент какая-то старуха выплеснула на него из своего окна ведро воды, но — промахнулась. А проститутки вышли на балкон и удивленно наблюдали, посмеиваясь, за множеством людей, собравшихся у окон в домах напротив. Старухи аж в лице переменились, они проклинали их, отчаянно жестикулируя. (У нас в городе обычно трясут раскрытой пятерней в сторону того, кого проклинают.) Но они, похоже, ничего не понимали и смеялись.

Вот как оно сначала было. А потом и к этому все привыкли. Были и такие, что тайком посещали, выбрав вечер потемней, этот самый дом, доставивший нам столько беспокойства. Прошло еще какое-то время, и они вошли, если можно так выразиться, в нашу жизнь.

Часто они выходили на балкон, курили, рассеянно глядя на возвышающиеся со всех сторон горы, и наверняка вспоминали свою далекую родину. Они подолгу сидели так в полумраке, пока муэдзин с минарета монотонно тянул призыв к вечерней молитве, а горожане возвращались с базара домой.

К ним уже не испытывали прежней ненависти. Некоторые их даже жалели. Говорили, что они такие же мобилизованные, как и остальные солдаты, и содержат их на средства армии. Время от времени по их вине случались разные несчастья. Арестовали, например, одного гимназиста за то, что тот употребил выражение «милитаризованные шлюхи». Но это было в порядке вещей.

Казалось, в городе начали привыкать к их присутствию. Теперь уже не закипали страсти, если кто-нибудь встречал их случайно в лавке или по воскресеньям в церкви, только старухи молились день и ночь, чтобы на этот проклятый дом упала «англицкая бомба».

Страна была оккупирована, многое нам приходилось терпеть, в том числе и это.

Но ведь и им было несладко!

Не так уж далеко от нас проходил итало-греческий фронт, и по ночам до нас доносился грохот пушек. В нашем городе останавливались и свежие войска, направлявшиеся на фронт, и возвращавшиеся с фронта.

Часто на воротах публичного дома висело объявление: «Завтра гражданские не обслуживаются», и все знали, что на следующий день на фронте будет передвижение войск. Объявление вешали совершенно напрасно, потому что ни один гражданский не входил в этот дом днем, тем более если там были солдаты, один Ляме Спири приходил в любое время, когда ему только вздумается.

Как-то мы пошли туда, чтобы посмотреть на вернувшихся с передовой солдат, выстроившихся в длинную очередь перед воротами публичного дома, немытых и небритых. Они не нарушали порядка в очереди, и наверняка их легче было выбить из траншей, чем из этой неровной, казавшейся бесконечной, печальной очереди. Они стояли так даже под дождем, отпускали похабные шуточки, вычесывали вшей, грязно ругались и ссорились, спорили, сколько минут каждый проведет там, внутри. Кто знает, каково приходилось им, но они должны были подчиняться, ведь они состояли на службе в армии.

Обычно к вечеру очередь заметно уменьшалась, а когда наконец уходил последний солдат, ворота закрывались и все затихало. На следующий день, после такой утомительной работы, они вызывали жалость своим изможденным видом — желто-серые лица, растерянные глаза. Казалось, всю окопную грязь, тоску, поражения солдаты оставляли у несчастных женщин и шли дальше уже налегке, довольные, сбросив тяжесть с плеч, а они оставались здесь, в нашем городе вблизи фронта и ожидали следующую партию солдат, чтобы до конца испить горький яд отступления.

Может, так оно и продолжалось бы и не случилось бы ничего особенного, потому что жизнь есть жизнь, в конце концов. Может быть, они прожили бы всю войну в нашем городе, засыпая после скучного дня под заунывный голос муэдзина, принимая и провожая из бесконечной очереди солдат, бог знает откуда заброшенных сюда судьбой. Может быть, все именно так и было бы, если бы в один прекрасный день сын Рамиза Курти не отказался от невесты.

Город у нас маленький, и подобные события — нечто из ряда вон выходящее. Тем более что вряд ли можно найти такой город или село, где было бы меньше разводов, чем у нас. Из-за разрыва сына Рамиза с невестой произошел скандал. Много ночей подряд в доме Рамиза Курти собиралась вся его родня, старики обсуждали случившееся и угрозами пытались заставить парня вернуться к невесте. Но тот уперся и никого не хотел слушать. Самое скверное было то, что он даже и не пытался как-либо объяснить свой поступок, и родственники понапрасну выпытывали у него причину упорства. Он все больше отмалчивался, но день ото дня худел и бледнел, словно на него напустили порчу.

Между тем семья девушки требовала объяснений. Ее родственники, а их было не меньше, чем у жениха, собрались на совет и дважды посылали гонцов к Рамизу Курти, чтобы узнать причину разрыва. Но выяснить ничего не удалось, и посланцы ушли, холодно бросив на прощание, что не позволят марать свою честь. Это значило, что после слов заговорит оружие, и действительно, оружие заговорило, но не так, как все ожидали.

Именно в те дни, когда обе семьи завершали переговоры и стало ясно, что их старая дружба, рожденная при помолвке мальчика и девочки, когда те были еще в колыбели, вот-вот перейдет во вражду, во вражду долгую и грозную, все узнали подлинную причину разрыва. Причину простую и постыдную: сын Рамиза Курти ходил в публичный дом. Ходил он всегда к одной и той же.

Позднее мы часто ломали голову и пытались понять, что за отношения были у него с этой иностранкой. Может, он ее на самом деле любил? А может, и она его любила? Одному богу известно, что было между ними. Правду так никто и не узнал.

В тот день, когда об этом стало известно, сразу после захода солнца Рамиз Курти, желтый, как воск, без шапки, с палкой в руках, спустился из верхнего квартала и направился к публичному дому. Глаза его словно остекленели, он несомненно был в невменяемом состоянии. Вы только представьте, как, должно быть, удивились они, когда увидели бледного старика, который распахнул палкой железные ворота публичного дома и вошел внутрь. Они сидели на веранде, и, когда старик стал подниматься по ступенькам, одна из них захихикала, но смех почему-то застыл у нее на губах, и на веранде воцарилось гробовое молчание. Старик ткнул палкой в ту, к которой ходил его сын (говорят, он узнал ее по волосам), и она покорно направилась в свою комнату, подумав, что он — обычный посетитель. Старик пошел за ней. Затем, собираясь уже раздеваться, молодая женщина подняла голову и увидела его застывшее, словно маска, лицо. Она закричала от ужаса. Может, старик и не выстрелил бы из своего револьвера, если бы она не закричала. Крик словно вывел его из оцепенения. Старик трижды выстрелил, бросил револьвер и, шатаясь, как пьяный, вышел под визг женщин.

Рамиза Курти повесили через три дня. Сын его скрылся.

Это случилось в октябре, с гор днем и ночью дул ледяной ветер. Тем не менее убитую хоронили с почестями — музыка, венки, пальба из ружей. Фашисты согнали всех, кто был в это время на улице и в кофейне, и заставили сопровождать процессию до кладбища. Мы шли молча, и ветер обжигал наши лица. Ее повезли на военной машине, в красивом красном гробу. Оркестр играл похоронный марш, и ее подруги плакали.

Никогда еще наш город не провожал гроб с иностранкой, тем более с женщиной подобного сорта. Мы словно онемели, окаменели. Я смотрел на плывущие высоко в небе облака и вновь и вновь размышлял о ее судьбе. Кто знает, какие беды заставили несчастную забраться так далеко, вслед за солдатами в касках, бравшими одну линию обороны за другой, пока она не попала в наш город, где ей суждено было погибнуть, принеся и другим множество несчастий. Может быть, и она собиралась как-то устроить свою жизнь, потому что каждый надеется на лучшее в своей жизни, как бы тяжело она ни складывалась.

Ее похоронили на военном кладбище, среди «братских могил», как их называют, и на могилу положили ту мраморную плиту, что вы видели утром. На ней выбили обычные слова: «Пала за Родину», точно такие же, как и у всех солдат.

Через несколько дней пришел приказ, и публичный дом закрыли. Как сейчас, помню то холодное утро, когда они с чемоданами в руках стояли на площади и ждали машину, которая должна была их отвезти. Прохожие останавливались на тротуаре и смотрели на них. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, растерянные и жалкие.

Когда они забрались в кузов и машина тронулась, кое-кто помахал им на прощание рукой, так, вроде бы нехотя. И они тоже помахали, но не так, как обычно машут руками подобные женщины, совсем по-другому, устало, с отчаянием. Мы смотрели им вслед, пока они не скрылись вдали, но нам не стало легче оттого, что они уехали. Ведь мы всегда думали: вот уедут они, и это будет такой праздник для нас, мы такой пир закатим. Но все было совсем по-другому. Наша жизнь оттого, что они уехали, не стала лучше. Да и могла ли она быть лучше — повсюду шла война, и у нас хозяйничали фашисты.

Кто знает, куда их отправили, наверняка в какой-нибудь другой прифронтовой городок, где останавливаются на ночь войска, идущие на передовую, и войска, возвращающиеся оттуда. И наверняка их жизнь снова наполнилась бесконечными очередями усталых и грязных солдат, оставляющих им всю скорбь войны.


Читать далее

Глава седьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть