Часть третья

Онлайн чтение книги Итальянка The Italian Girl
Часть третья

18 Кольца Эльзы

— Он еще там?

Да.

Отто открыл очередную бутылку шампанского. Нас уже довольно давно закрыли в этой маленькой белой больничной комнате ожидания. Пробка ударила в потолок и присоединилась к своим товаркам на полу. Горлышко бутылки позвякивало о край бокала. Белая дымящаяся пена залила перевязанную руку Отто. Он поспешно выпил и вновь принялся расхаживать, то и дело поворачивая в замкнутом пространстве. На стене образовалась отметина в том месте, о которое он каждый раз терся плечом. Эльза умерла.

— Ее платье сгорело так быстро, — пожаловался Отто. — Я, конечно, тут же схватил ее и попытался потушить. Но она пылала, как факел.

Он сказал это мне десять раз, двадцать раз.

— Если бы я остался…

Я сказал это ему десять раз, двадцать раз.

— Она крутилась как дервиш. Ничего бы не изменилось.

Кто знает? Почему Флора именно в тот миг увлекла меня прочь, подобно демонице? Если бы я по-другому вел себя с Флорой, возможно, Эльза не умерла бы. Мне казалось, что я убил ее, что мы все убили ее, и я знал, что Отто чувствует то же самое.

— Вряд ли она очень страдала, правда? После первых секунд. Конечно, она не страдала. Она не понимала.

Это он тоже уже говорил.

— Она не понимала. Была без сознания, когда я вернулся. И больше не приходила в себя. Доктор сказал…

Мы нараспев повторяли одно и то же снова и снова.

— И все же это было так долго, — продолжал Отто тихим, хныкающим, страдальческим голосом, совсем непохожим на его обычный рык. — Она, наверное, понимала. Когда они думали, что она без сознания, она могла думать. Она могла думать обо мне, о том, как я с ней обошелся…

— Отто, прекрати. И хватит пить.

Отто беспрерывно пил шампанское. Он был чудовищно оторван от реальности, уверенный, что это единственный напиток, который можно пить и пить. Мне был противен вид бутылок.

— Сейчас мне кажется невероятным, что я мог так поступить, — сказал он. — Бросить ее вот так. Надо было что-то придумать. Я должен был просто любить ее и найти способ любить ее и дальше.

Ее смерть сделала его любовь совершенной. Теперь он видел только бесконечные требования, которые люди могут выдвигать друг к другу. Теперь он считал, что мог попытаться намного полнее заплатить по всем своим обязательствам. И с ужасающей ясностью, дарованной ее смертью, ему представлялось теперь, что он мог в этом преуспеть.

Я сел на стол. Мы были точно двое заключенных в темнице. Казалось, больше нет никаких возможностей, есть только здесь и сейчас и именно так. Мы находились в маленькой комнатке во время долгого жуткого срока, пока она была без сознания. Настало время уйти, но мы не могли. Я видел, что Отто больше не осознает себя. Как я потащу его отсюда?

— Ты уверен, что он еще там?

— Да. Я видел его через стеклянную дверь. Хочешь с ним поговорить?

— Нет, — ответил Отто.

Его лицо продолжало хранить гримасу, которую я увидел, прибежав из леса. Маска лишь чуть-чуть обмякла. Он неуклюже протопал мимо меня к стене.

— Поговори с ним, Эд. Узнай, что он хочет сделать с… О боже!

Мы все переместились на какую-то иную грань бытия. Отто жил теперь в муках, которые казались ему, а может, и были подлинной сутью его отношений с Эльзой. Нечто чрезмерное, некая истина, слишком отвратительная, чтобы ее обдумывать, и все же поразительно очевидная, чудовищным горбом пробилась на поверхности наших жизней. Одним из результатов этого стало то, что мы все были изолированы друг от друга, словно нас заперли в одиночные камеры. После катастрофы Отто и Дэвид обращались друг с другом с мягкостью, даже с нежностью, которая казалась чудом внимания, если учитывать, какое беспредельное горе оба испытывали. Эта почтительность напоминала любовь, но не общение. У каждого из нас была своя Эльза. С трепетным уважением Отто признал право Дэвида, право, которое трогательно напоминало право собственности, первым побыть с Эльзой. Были сделаны распоряжения, установлено дежурство, и теперь…

— Я с ним поговорю, — пообещал я. — Мне попросить его вернуться… домой?

Это звучало нелепо.

— Да, — сказал Отто. — Но он не придет.

Он поднял голову, и на мгновение маска боли растаяла и сквозь нее проглянул новый Отто, сбитый с толку, безропотный, обездоленный.

— Мы должны позаботиться о нем.

Отто покачал головой. Прежняя гримаса вернулась.

— Мы не можем. Мы не можем. Мы когда-нибудь станем прежними, Эд? — спросил он.

Я знал, что он имеет в виду. Дело не только в том, что мы видели и слышали в те минуты: пылающая комната, визжащие женщины, прикосновение к обгорелой плоти. Мы внезапно поняли слишком многое, слишком многое о смертности и случайности, слишком многое о последствиях своих действий, слишком многое о подлинной природе мира.

— К несчастью, да, — ответил я.

За стеклянной панелью двери промелькнула фигура, и я вскочил.

— С тобой все будет нормально, Отто? Я скоро вернусь.

— Да, иди, иди.

Дэвид уже исчез. Я пошел по белому проходу, спустился по нескольким каменным ступеням к шахте лифта. Услышал топот бегущих ног впереди. И тоже побежал.

Передо мной открылся длинный коридор с аркой в конце. Юноша мчался далеко впереди, точно олень. Он повернул к главному входу и скрылся. Я еще быстрее побежал по пустому, чистому, белому коридору. Пронесся между колоннами и очутился на улице, оживленной в этот дождливый летний вечер. Дэвид уже переходил дорогу. Я заметил у него в руках чемоданчик.

После столь долгого одиночества, столь долгой жизни в заточении меня смутило такое обилие лиц. Моросил тихий дождик, кротко и недоверчиво гладил меня по лбу и волосам. Желтоватый солнечный свет делал здания яркими и близкими на фоне свинцового неба. Я погнался за Дэвидом через дорогу.

Он снова побежал. Он не оглядывался, но все равно казался преследуемой жертвой. Меня остановил поток машин на боковой улочке, и юноша скрылся из виду. Я видел только его голову вдалеке среди множества других, и мысль, что он может теперь просто исчезнуть и никогда не дать о себе знать, наполнила меня внезапной болью. Я рванул вперед, чуть не угодив под грузовик, и побежал по краю тротуара, продираясь сквозь медлительную густую толпу людей, идущих мне навстречу.

— Дэвид!

Я почти поймал его, но туг он резко повернул в дворик, окруженный зданиями красного кирпича, и я увидел, что мы пришли на железнодорожную станцию. Людей поубавилось. Я поднажал и схватил его за плечо.

— А, это вы. Я думал, Отто.

Какое-то мгновение он выглядел разочарованным. Затем повернулся, и мы уже медленнее пошли вместе в станционный зал.

— Зря ты так бежал. Ты же не уезжаешь?

— Уезжаю.

Дэвид сверился с расписанием на стене и направился к окошечку билетной кассы. Я беспомощно, почти робко стоял за ним. Его лицо тоже стало новым.

Он повернулся ко мне, немного успокоившись и, похоже, ожидая, что я составлю ему компанию.

— Платформа номер три. Двадцать минут до отправления.

Мы молча прошли по мосту. Дэвид столько плакал, что весь его профиль изменился, щеки и нос распухли и блестели. Выражение лица тоже стало другим. Черты лица сместились и распались, как будто лопнула внутренняя пружина, которая стягивала улыбчивые морщинки к его узким глазам. Он не выглядел старше, но напоминал несчастного ребенка. У меня заныло сердце. Но, как и Отто, я чувствовал его привилегированную обособленность.

— Дэвид, мне неловко тебя беспокоить, но я должен. Отто спрашивал… что ты хочешь, чтобы было сделано. Или ты уже что-нибудь устроил?

— Нет. Пожалуйста, позвольте Отто все устроить. Простите, что оставляю это на вас. Сами понимаете, я не мог…

— Конечно, конечно. Все в порядке. У тебя есть какие-то особые пожелания? Еврейские похороны…

— Да, — произнес он слегка удивленно. — Разумеется. Если вы найдете главу еврейской общины, он все устроит, все.

Дэвид выглядел сбитым с толку и каким-то отстраненным. Я увидел, что слезы возвращаются, и опустил глаза, не в силах вынести таинства его боли.

— С тобой все будет нормально? Мы хотели, чтобы ты вернулся домой.

Он поставил чемоданчик на землю и закрыл лицо обеими руками, словно чтобы остудить его. Погладил пальцами распухшие бесформенные щеки.

— Мило. Но мне надо идти. Со мной все будет хорошо.

— Не горюй.

На редкость идиотская реплика. Я сам был готов вот-вот заплакать. Он тяжело вздохнул.

— Я знал, что она обреченное дитя. Я знал, что мне придется оставить ее.

Торжественность его слов заставила меня воспринимать его самого как ребенка.

— Куда ты едешь, Дэвид? Возвращаешься на юг, к своим людям? Не оставайся один.

— На юг? — На мгновение он замешкался, — Нет-нет. Я еду домой. На настоящий север.

Он натянуто улыбнулся и потер глаза. Его слова озадачили меня.

— Куда?

— Я возвращаюсь в Ленинград.

— Возвращаешься?.. — Я уставился на него. — Но я думал…

— Вы думали, я родился в Голдерс-Грин, а мой отец был… я уж и забыл кем… торговцем мехами? Нет. Это ложь. Мы приехали из Ленинграда, как она и сказала, совсем как она сказала.

— То есть вся эта история правдива?

— Ночной лес, и прожекторы, и рука отца — все правда, каждое слово правда, совсем как она сказала.

Я уставился на его пылающее, в потеках слез лицо.

— Но почему?..

— Почему я солгал? А почему я должен говорить правду, такую правду, всякому, кто спросит? Почему я вечно должен таскать, как ярмо, такую историю и быть для мира такой фигурой? К тому же были вещи и хуже, хуже, чем она сказала. Я не хотел быть трагическим, страдающим. Я хотел быть легким, новым, свободным…

Он говорил нетерпеливо, жестикулируя, словно ловил темные фантазии, которые стекались к нему.

Невозможно было теперь сомневаться в нем. И когда я понял, что он, конечно же, не избежал своей трагической судьбы, до меня дошла важность его предыдущих слов.

— Ленинград? Но, Дэвид, подумай…

— Я хочу вновь увидеть Неву, — перебил он меня, — Хочу коснуться гранитных набережных, увидеть Шпиль Адмиралтейства на солнце…

— Дэвид, не будь идиотом. Ты не можешь туда вернуться. А вдруг тебя посадят в тюрьму? С тобой что угодно может случиться.

Он развел руками и сделал это таким образом, что мне сразу стало ясно: он действительно еврей.

— Кто знает? Я верю, что со мной все будет в порядке, я верю, что меня оставят в покое. Почему бы им не оставить меня в покое? Но я готов к тому, что все может оказаться наоборот. А даже если все и будет наоборот? Это мое место, а каждый должен страдать на своем месте.

— Глупый дурачок! — сказал я. Мне хотелось встряхнуть его, вытащить из этого мгновения фантазии. — Да ты рехнулся, совсем из ума выжил! Хочешь тоже умереть? Не нужно сейчас принимать окончательное решение. Нужно подождать.

Дэвид покачал головой.

— Сейчас время, самое время решать. Разве вы не понимаете, что сейчас мы знаем правду о себе? Правду, которая потом поблекнет.

Именно это я только что говорил себе в ответ на вопрос Отто. Она поблекнет. Но я попросил Левкина:

— Пожалуйста, не уезжай.

— Это единственное место, где я настоящий. Там говорят на языке моего сердца.

— Там могут разбить твое сердце. Не будь романтиком.

— Мне теперь открылась истина. Настало время последовать за истиной, в какое бы безумие она ни вела.

— Это безумие будет очень долгим, Дэвид.

— Пусть так. Но здесь я бесполезен. Возможно, вы не понимаете, но для меня ничто не имеет смысла вне России. Ваш язык сухой, сухой у меня во рту. Здесь я не человек, я должен стать клоуном, ничем, игрушкой чужих людей, как стал бы игрушкой вашего брата, если бы он захотел. Я лучше умру, чем буду бессмысленным.

— Не сходи с ума. Возможно, таковы твои чувства. Но подумай о свободе. Ты сказал, что хотел быть свободным, легким, новым. Свобода — вот что действительно необходимо. А там, что бы ты ни обрел, свободы у тебя не будет.

Я посмотрел на часы. У меня было десять минут на то, чтобы развить всю теорию вопроса, десять минут на то, чтобы убедить его.

Он — вроде как улыбнулся, растянув пухлый рот на страдальческом лице.

— Что толку спорить с сердцем! Кому-то свобода дается, только чтобы погубить. Это просто такой Способ жизни…

— Идиот! Думай, думай! Что ты будешь делать в Ленинграде? Представь, представь! Как насчет твоей живописи? Ты говорил мне о ней…

— Я сжег те картины. И рад, что ты их не видел. У меня нет таланта. Есть вещи более важные.

— Возможно. Но для тебя?.. Вопрос не в том, какая жизнь лучше, а в том, какой жизнью лучше жить тебе. Ты должен принять во внимание свои нужды, и не только ради собственного блага.

Как объяснить ему это за десять минут?

— У меня нет таких нужд. Только те, о которых я говорил. Вернуться туда. Как сказал поэт: «А в сердце светит Русь».[34]Строка из стихотворения С. Есенина «О пашни, пашни, пашни…». Я не хотел уезжать. Нельзя спастись от страдания мира.

— Не накликай беду. Помнишь, что ты говорил мне насчет двух видов евреев?

— Я никогда по-настоящему не верил в это, во всяком случае в том, что касается меня. Я знал, что рано или поздно меня схватят, из-за нее…

— У тебя есть там семья?

— Сестра.

— А, еще одна сестра. Чем она занимается?

Он снова натянул болезненную улыбку.

— Она успешный человек, инженер.

— Понятно. Возможно, она спаслась от своей еврейской судьбы.

— Возможно, я — ее еврейская судьба.

— Ты попадешь из огня да в полымя.

— Так уж заведено в нашей семье.

Эта мрачная шутка потрясла меня ужасным ощущением его серьезности. Его переполняло отчаяние ранней юности, прекрасная бескомпромиссность, которая может привести к крушению длиной в жизнь.

— Не уезжай, Дэвид. Пожалуйста, хотя бы подумай немного. Подожди месяц или два, ничего не решай. Позволь мне вновь с тобой увидеться и поговорить. Езжай ко мне, поживи у меня дома, отдохни, обдумай все как следует. Пожалуйста, позволь мне позаботиться о тебе.

Он уставился на меня широко раскрытыми, воспаленными глазами.

— И к какому выводу я, по-вашему, должен прийти? Нет-нет. Лучше поступить неверно по верным причинам, чем верно по неверным причинам. Ах, вы не понимаете…

Однако я прекрасно его понимал. Оставалось только ломать руки над ужасной неразберихой человеческой судьбы: о эти непостижимые указания добра и зла, что ведут нас по сумрачным дорогам туда, откуда нет возврата!

— Тебе нечем заплатить за проезд, — резко сказал я.

Дэвид улыбнулся, на этот раз более свободно, и это напомнило мне лицо Отто, когда с него как будто спала маска.

— Да. Но у меня есть это.

Он порылся в кармане и вынул сжатый кулак. Повернул его и открыл ладонь. На ней лежали четыре бриллиантовых кольца.

Охваченный смесью ужаса и боли, я узнал их.

— Значит, та часть истории тоже была правдой.

— Я же сказал вам, что все было правдой. Мой отец был предусмотрительным человеком. А ей… ей было бы все равно.

— Но не твоему отцу. Он взял эти кольца, чтобы помочь тебе выбраться, а не вернуться.

Дэвид пожал плечами.

— Он взял их ради нашего будущего.

Подъехал поезд. Дэвид поднял сумку. Последним усилием воли я выхватил записную книжку и нацарапал на странице адрес. И сунул сложенный листок ему в нагрудный карман.

— Здесь я живу. Еще раз подумай. Дай мне знать.

Он повернулся, чтобы открыть дверь вагона.

— Дэвид, ты ничего не хочешь передать… им?

Он замер.

— Нет. Лучшее, на что я могу надеяться, — это поскорее стать для них таким же нереальным, какими они станут для меня.

— Это не лучшее, как ты знаешь.

— Лучшего достичь невозможно, как вы знаете.

Сложенный листок бумаги, порхая, опустился на землю между нами.

Раздался свисток. Дэвид поставил ногу на подножку поезда. Неторопливо обнял меня за плечи и поцеловал в обе щеки.

— Прощайте, хозяин Эдмунд.

19 Самшит

— Прошлой ночью мне снилось, — сказал Отто, — будто в доме гигантская птица. Кажется, коршун…

— Стервятник, — устало произнес я.

— Что? В общем, она таскалась за мной по комнатам, волоча за собой крылья, точно поезд, и я все время слышал за собой такой тяжелый скребущий шорох. Я бросился к телефону, чтобы вызвать помощь, но диск был сделан из ирисок, и я не позвонил, а потом эта птица…

— Отто, нам надо что-то решить насчет памятника Лидии.

Мы были в мастерской. Отто сидел на рабочей скамье, расчистив местечко среди инструментов, и обедал. Он только что запихнул в рот увесистый кусок сырой морковки. За ним немедленно последовала горсть петрушки, и крошки пережеванной моркови выпали на голую грудь Отто, застряв в свалявшейся курчавой поросли. Я сидел на глыбе черного ирландского известняка. Пол вокруг был усыпан черной пыльцой. Отто работал.

Он потер большой небритый подбородок — словно по наждаку провел.

— Да. Я уже думал. Давай просто напишем «Возлюбленная жена такого-то» и «Возлюбленная мать таких-то». Обычную ерунду. Как по-твоему? В конце концов, она была нашей матерью и женой нашего отца. Почему бы нам теперь не смириться с этим?

— Согласен. Я пришел к такому же выводу. И, Отто…

— Мм?

— Ты правда согласен принять предложение Мэгги? Не разозлишься потом?

— Что дом останется мне, а остальное мы поделим на троих? Нет, я ничуть не против. Это кажется разумным. Страховка от пожара нас здорово выручила, слава богу. И огнетушители Лидии пригодились. Погибла только комната Изабель.

Я с легким удивлением уставился на брата. Я ожидал каких-то жестов, каких-то возражений, но Отто, похоже, воспринял щедрость Мэгги как должное.

— Сам знаешь, денег довольно много, — сказал он, поскольку мое изумление породило наводящую на размышления тишину.

— Да-да, много. Ладно, Отто…

— Да, я в курсе. Ты уезжаешь. Ну ладно. Мэгги тоже уезжает, представляешь? Она уходит. Не думаю, что мы с ней еще встретимся. Это кажется концом эпохи, правда?

— Как ты справишься, Отто, без… без всех?

— Так ты знаешь, что Изабель тоже уезжает? Я правильно сделал, что не остановил ее, верно? Я никогда бы такого не предложил. Но мы стали наказанием друг для друга. Странно, но мне кажется, что все к лучшему, по крайней мере эта часть. Я не помру, пока смогу ходить к зеленщику. И я только что научился варить картошку. Надо просто…

— Знаю, Отто. Я сварил много картошки. Ты справишься.

— И Изабель тоже справится. Она чудесная, сам знаешь.

— Знаю.

— Ты же не считаешь, что я должен был бороться, убеждать ее остаться?

— Не считаю.

— У меня было неясное ощущение, что отпустить ее, отпустить без ненависти, дать свободу — это все равно как избавиться от тяжелой ноши. Это стало представляться очень важным, очень правильным, и теперь мне намного легче, что касается ее. Ты же знаешь, как это неожиданно просто — в конце концов поступить правильно?

— Вообще-то не знаю.

— Может, это как-то связано с отчаянием. Помнишь, как я сказал, что хочу стать ободранным, обобранным? Что ж, вот и оно. Я превратился в овощ. Больше нет ни надежды, ни страха, я просто живу в настоящем. Я даже пить не хочу. Как по-твоему, это надолго, как по-твоему, я действительно изменился?

— Не знаю, Отто.

Он действительно выглядел другим. Крупное обрюзгшее лицо словно обрушилось, развалилось, как если бы кто-то обрезал струны боли. Рассеянный, странно безмятежный свет струился изнутри. Я не ожидал этого, я предвидел настоящую драму жестокого горя и вины. Ждал краха, но после возвращения домой Отто был совершенно спокоен. Он регулярно работал и практически не пил. Он не избегал разговоров об Эльзе; похоже, он был больше способен думать о ней, чем я. Не то чтобы ему была безразлична ее смерть или он не видел собственной вины в ее гибели. Просто размышления о ней довели его, как он сказал, до крайности, для которой слово «отчаяние», возможно, было не совсем правильным названием. Он вышел за рамки сожалений вины. Он даже вышел за рамки трезвого покаяния. Он был сломан и упрощен осознанием смертности. Я не был уверен, что он останется таким. Но в каком-то смысле (это крайне удивило бы его) я почти завидовал ему.

— Сходи повидай Изабель до отъезда, Эд. Ты ей очень нравишься. Может, ты сумеешь ей помочь. Она в гостинице.

— Я знаю. Как раз туда направляюсь. Потом вернусь и соберу вещи.

— Забавно, что ты едешь домой, правда? Мы все изменились, а ты остался прежним. Хотя ты всегда был на мили впереди нас, выше нас. Иногда мне казалось, у тебя призвание свыше, Эд. Если бы только нас воспитали по-другому…

— Нет. Это у тебя призвание свыше. Мне же придется очень долго достигать человеческого уровня. Ты — тот, кто наблюдает.

— Что наблюдает?

— Неважно. Мне пора.

Отто отложил луковицу, которую ел. Вытер рот длинными шелковистыми черными волосками на тыльной стороне ладони. Смахнул морковные крошки на поношенные и довольно пахучие вельветовые брюки. Он встал, похожий на гориллу, и я тоже поднялся, чтобы попрощаться.

Краем глаза я заметил какое-то новое цветное пятно слева, среди высоких камней. Флора стояла там так неподвижно, что мгновение казалась девушкой в духе прерафаэлитов: вся терпение, вся внимание. Но затем я увидел, что это новая Флора. Она тоже изменилась. Она была четкой, напряженной, современной, стремительной. Флора шагнула вперед, и я отступил в сторону.

Флора поставила чемоданчик на пол, пока я возил ногами по черной известняковой пыли. Коротко и жестко посмотрела на меня и обратила суровый взгляд на Отто. Он немного съежился, глядя на нее с открытым обмякшим ртом, жадно, но жалко.

— Флора…

— Я решила остаться здесь, — произнесла она высоким голосом. — Буду заботиться о тебе.

Она выглядела, она говорила как Лидия. Отто дернулся, точно сдувшийся воздушный шарик, и вернулся на свою скамью. Он улыбнулся благодарной улыбкой безумца. Я собрался уходить.

— Уезжаешь, дядя Эдмунд?

— Да, похоже на то. Думаю, мне пора!

Я улыбнулся обоим. Меня очень обрадовало, что она вернулась.

Отто повернул ко мне сияющее лицо. Он улыбался мне нежно, устало, словно в присутствии смерти. Я никогда еще не видел подобной улыбки. Флора строго и чопорно глянула на меня, как глядят совсем юные особы. Я благословил обоих взмахом руки.

— Что ж, прощайте.

— Прощай, Эд. Кстати, что случилось с теми самшитовыми отцовскими досками, которые ты нашел? Думаю, я все-таки смогу их использовать.

— Они наверху, я оставил их в своей комнате. Хорошо, что они нужны тебе. Я все их вылечил, теперь они снова вполне целые и крепкие. Прощай, Флора. Надеюсь, ты простила меня.

— Прощай. — Она нахмурилась, медленно снимая пальто. — С твоим глазом получше?

— Да, намного лучше. Выглядит он по-прежнему забавно, но чувствует себя хорошо.

Я протянул руку, и она приняла ее. Это мало походило на рукопожатие. Скорее на целомудренное объятие.

— Прощай, Эд. Спасибо за все. Боже, какая же я развалина!

— Человеческие жизни тоже могут чиниться загадочным образом.

— Моя из тех, которым лучше быть треснутыми. Ciao, Эд.

— Ciao, Отто.

Я оставил их вдвоем и ушел, вытирая носовым платком масло и лук с руки.

20 Виды на будущее Изабель

— Знаешь, мне кажется, что по-настоящему Дэвид любил только Отто.

— Может быть, — согласился я.

— Ему явно нравилось бояться Отто, а это род любви, верно?

— Да. Существует много родов любви, Изабель.

Она постепенно обнажала сцену. Убогая, голая коричневая гостиничная комната возникала из-под груд легких как пух одеяний, которые Изабель быстро сворачивала в фантастически крохотные квадратики и укладывала в чемоданы. Словно птица превращалась в человека.

— Думаю, он хотел, чтобы Отто ударил его.

— Так он не сказал тебе, куда уезжает? — спросил я.

— Нет. В его письме было написано только, что он уезжает за границу. Осмелюсь предположить, что в Америку. Ах, я не надеюсь встретить его вновь, Эдмунд, правда не надеюсь.

Она вздохнула. И я вздохнул, решив не рассказывать Изабель о своем последнем разговоре с Дэвидом. Лучше промолчать и позволить глубинному смыслу ситуации оставаться полностью скрытым. Простота лучше, чем загадка. Я сел на кровать, простыни с которой уже были убраны. Наши голоса заметались эхом по голой комнате. Как же мы все были оголены: Отто, Изабель, Дэвид — и я!

— В Америку. Понятно. Изабель, с тобой все будет хорошо? В смысле, если тебе нужны деньги, Отто, конечно…

— О, у меня есть немного своих денег, не волнуйся. Я тебя не шокировала, а, Эдмунд?

— Шокировала? Дорогая Изабель, конечно нет! Я просто беспокоился…

— Да, конечно. Но я думала, что могла тебя шокировать, ты ведь такой чистый и честный человек. Я знаю, тебе было противно смотреть, как мы с Отто устраиваем неразбериху. Тебе не кажется, что это сделало ее еще хуже?

— Изабель, мне нечего сказать. Как я могу судить? Я только хочу, чтобы вы оба были счастливы, а прежде вы явно не были. Я полагаю, это расставание… оно неизбежно?

Она повернулась ко мне, и я увидел, как она преобразилась. Ее круглое решительное личико стало как будто более пухлым и молодым, собранным и гармоничным, очищенным от беспокойства. Теплое сияние струилось изнутри, подобно свету сквозь алебастр, и в глазах ее было что-то от той странной, почти радостной пустоты, которую я видел в глазах Отто. Но в отличие от него новая Изабель не казалась распавшейся, напротив, более сосредоточенной, более человечной, более цельной. Разрушаться и терять рассудок было не в ее натуре.

— Да, — сказала она. — Думаю, я давно уже знала, что с Отто все кончено. С ним все было кончено в тот миг, когда он начал бить меня. Насилие — страшная вещь, и в конце концов от него можно только уйти. Но я не видела этого. Я продолжала жалеть его самым гадким образом.

— Гадким образом?

— Да. Это было не настоящее сострадание, а всего лишь навязчивое ощущение связи с ним, так что жалеть его было все равно что жалеть себя.

— А теперь ты жалеешь его?

— Не знаю. Я сейчас не могу о нем думать. Подумаю позже, когда станет проще. Хорошо, что Флора вернулась. С Флорой он не пропадет. Ему было хорошо с Лидией, пока я не явилась. Флора о нем позаботится.

— Не хочешь повидать ее до отъезда?

— Нет. Бывают минуты, когда надо просто развести руки и все отпустить. Мы только навредим друг другу, если я увижу ее теперь. Возьми яблочко, Эдмунд. Я припасла немного оранжевых пепинов специально для тебя.

— Нет, спасибо.

Я поудобнее устроился на кровати и в замешательстве засмотрелся на невестку. Она была загадочно, сверх всякой меры полна собой. Я осознал, что в прошлом она всегда существовала лишь наполовину. Теперь же она раздулась до целой Изабель. Солнце, сверкающее в ярко-голубом небе, послало длинный луч в окно и озарило ее радостное лицо и волосы, когда она склонилась над чемоданом. Миллионы золотистых искорок бегали по ней в солнечной дымке.

— Похоже, ты счастлива, — сказал я почти обвиняюще.

— Нет, просто реалистична. Я научилась видеть. Вот почему ты можешь видеть меня.

— А раньше ты не умела видеть?

— Нет. Я жила с черным покрывалом, намотанным на голову. Вон, выгляни в окошко.

Я подошел к ней, и мы вместе уставились на ярд черной, похожей на уголь земли с парой пятен ярко-зеленых сорняков. На нем стояли две припаркованные машины. Из-под одной вынырнула полосатая кошка и принялась тереться о кирпичный угол.

— Видишь ту кошку?

— Да, конечно.

— Ну а я до последнего времени не смогла бы увидеть ее. Теперь она существует, она там, и, пока она там, меня там нет, я просто вижу ее и позволяю ей быть. Помнишь то место из «Старого Морехода», где он видит водяных змей? «О, счастье жить и видеть мир — то выразить нет сил!»[35] Кольридж С. Сказание о Старом Мореходе. Перевод В. Левика. Вот оно каково — внезапно научиться видеть мир и любить его, обрести свободу от себя…

Я понимал ее.

— Да. Я рад насчет кошки. Но куда ты собираешься, Изабель?

— Домой в Шотландию, к отцу. Он еще жив и всегда терпеть не мог Отто, так что кого-то я порадую. Наверное, верну себе девичью фамилию.

— И что это за фамилия?

— Лермонт.

— Хорошая фамилия. Ты знаешь, что так звали русского поэта Лермонтова? Его предки были шотландцами…

— Да, знаю, и его убили на дуэли в возрасте двадцати шести лет. Ты говорил мне все это, Эдмунд, и теми же самыми словами, когда мы впервые встретились, до того как я вышла за Отто. Разве ты не помнишь?

Я не помнил. Не сумел вызвать из пропасти времени воспоминание о разговоре с юной далекой Изабель. Я посмотрел на нее с печалью и недоумением.

— Нет. Странно, что я когда-то говорил эти слова и забыл их. Из-за этого кажется, что человеческие существа, в конце концов, всего лишь механизмы.

— Я никогда не чувствовала себя механизмом меньше, чем теперь. Я прекрасно помню тот случай. Много думала о нем в последнее время. Поможешь мне закрыть чемодан?

Я взялся за чемодан и мазнул рукавом по ее голой руке. Она пахла ароматным, косметическим, животным теплом. Чемодан с лязгом защелкнулся. Коричневая комнатка стала совсем голой, обезличенной, она ждала, когда мы уйдем.

— Что ты собираешься делать в Шотландии? Найдешь работу?

— Ну… Да сядь же, Эдмунд, ты заслоняешь весь свет, когда стоишь. До чего же здесь жарко — прямо средиземноморская погода! И убери свои длинные ноги с дороги. Я должна тебе кое-что сказать, вообще-то кое-что совершенно чудесное.

— Что?

— Я беременна.

Она переместилась в луч солнечного света, и на ее лицо и волосы словно осела золотистая пыль. Изабель улыбнулась мне сквозь позолоченную дымку. Я смотрел на нее в смятении, толком не уверенный, что должен чувствовать.

— Дэвид?

— Да, разумеется. Разве не потрясающе?

Она засмеялась с чистой радостью.

— Ах, Изабель… если ты рада, то и я рад, очень рад. А Дэвид знает? Или Отто?

— Нет. Я не скажу никому, кроме тебя. Это мое личное дело.

— Ты уверена?

— Да. Теперь у меня наконец есть будущее, я обладаю будущим, оно здесь. Я никогда по-настоящему не владела собственной жизнью. Я должна быть независимой, мы должны быть независимыми — теперь.

— Ребенок, — произнес я. — Как странно! Все становится совершенно другим. Ребенок — наполовину еврей.

— Ребенок — наполовину шотландец.

— Ребенок — наполовину русский. Лермонтов. Ах, Изабель, я так рад!

— Мой ребенок. Каким Флора никогда не была. Он будет мой, только мой.

Что-то в ее словах обеспокоило меня.

— Знаешь, ему понадобится… особенно если родится мальчик…

— Мужчина в доме? Да, я знаю. Эдмунд, как насчет того, чтобы на мне жениться? Ты мне всегда ужасно нравился. С тех пор как рассказал о Лермонте.

— Извини… я не могу… я правда очень тронут, очень благодарен… но… понимаешь, есть кое-кто еще.

— Кое-кто еще. Да ты загадочный тип, Эдмунд! Ладно, ладно, не красней так, хотя хочу сказать, что тебе это очень идет вкупе с остатками синяка под глазом, — эдакий эффект винных пятен. Только не беспокойся обо мне и, ради бога, не начинай извиняться!

— Мне очень жаль, Изабель. Но ты же знаешь, я всегда буду рядом, если понадоблюсь тебе и юному Лермонтову.

— Я знаю. Дядя Эдмунд — in loco parentis. И все такое.

— И все такое. До свидания, дорогая Изабель.

21 Рим

Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.

Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.

Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.

Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.

— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.

Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:

— Извини…

— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.

Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.

Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.

— Ну да, я…

Я чувствовал себя человеком, подвергшимся ужасному судилищу в чужой стране. Я мог только смотреть и умолять.

— Как видишь, я тоже уезжаю, хотя пока еще здесь. Ты хочешь успеть на дневной поезд? Времени осталось немного.

Голос был твердым, почти жестоким, но глаза как будто становились все больше и больше.

— Нет, то есть не знаю… Можно мне… — Я отчаянно огляделся по сторонам. На подоконнике стояла тарелка с яблоками. — Можно мне одно?

Она молча протянула тарелку. Я взял яблоко, но есть не смог — подавился бы. Я неуклюже потер его о жилет.

— Ты едешь… домой?

— Да, я возвращаюсь в Италию. А ты? Тоже едешь домой?

— Да.

— Желаю приятного пути.

Я молчал, не в силах на нее смотреть, — слишком сильным было ощущение жестокости. В следующий момент мне показалось, что надо просто сказать: «Что ж, прощай» — и оставить ее навеки одну в солнечном свете. Я чувствовал себя тем самым неисправным механизмом, о котором только что с упреком говорил. Какая-то схема, слишком сильная для меня, тащила меня прочь, заворачивала мой путь в старые одинокие края. Я положил яблоко в карман.

На ней было простое ситцевое платье, синее с каким-то белым узором. Я оцепенело посмотрел на лиф, посмотрел на подол, посмотрел на узор.

— Ну, я просто хотел…

Я взглянул ей в лицо. Оно было отрешенным и безжалостным, как лицо палача.

— Я просто хотел узнать, нельзя ли чем-нибудь…

— Чем-нибудь мне помочь? Нет, спасибо.

— Ох, прекрати, Мэгги!

— Что прекратить?

Повторение этих слов пронзило меня острой мукой, ощущением собственной тщетности. Я чувствовал себя беспомощным, невесомым, парализованным, точно во сне.

— Извини, — промямлил я, — я безнадежно глуп. Я, наверное, устал. Продолжай собираться. Пожалуй, я еще успею на поезд.

Мной завладела старая схема, она гнала меня вперед, как скот, и я жалко побрел к двери.

И неуклюже наступил на что-то стоящее посреди пола. Это была пара белых туфель. Бормоча извинения, я наклонился, чтобы поправить их, и медленно выпрямился с туфлей в руке. Словно юноша в волшебной сказке, услышавший загадочный намек, я вцепился в эту туфлю с внезапным слепым интересом, не совсем уверенный в том, о чем мне хотят сказать.

— Но разве не эти туфли ты потеряла в лесу? — медленно произнес я. — Значит, в конце концов ты нашла их?

Она метнулась ко мне, практически вырвала туфлю из руки и швырнула ее на постель. Это было похоже на нападение.

— Я не нашла их, потому что никогда их и не теряла.

Потрясенный ее порывом и ее внезапной близостью, я не сразу уловил смысл ее слов.

— То есть как никогда не теряла?

— Я их не теряла. Они лежали у меня в кармане. А теперь прощай, Эдмунд. Скоро твой поезд. Прощай, прощай…

Я снова поднял туфлю. Тяжело сел на постель. И сказал:

— Я никуда не еду.

Повисла долгая, но совсем другая тишина. Комната закружилась, как в калейдоскопе, и вновь остановилась, став просторнее, уютнее, безопаснее.

— Мария, — сказал я.

Это было то самое слово, которое итальянка произнесла, когда мы вместе вышли из леса в тот день, казавшийся теперь таким далеким. Произнесла, словно заклинание, дарованное мне на будущее. Теперь мой язык был волен его использовать.

Мария подошла и села на другой конец кровати, и мы засмотрелись друг на друга. Не припомню, чтобы смотрел на кого-нибудь точно так же: когда весь превращаешься в зрение и чужое лицо становится твоим собственным. А еще меня переполняло телесное ощущение, которое не было собственно желанием, а скорее чем-то связанным со временем, ощущение, будто настоящее стало бесконечно огромным.

Она не улыбалась, но маска суровости изменилась, смягчилась, выражая что-то вроде печального изнеможения. Внезапно она стала выглядеть расслабленной и очень усталой, как будто проделала долгий путь и наконец прибыла на место.

— Я не слишком-то умно себя вела, правда? — спросила она.

Ее слова взволновали меня и тронули так остро, что я чуть не заглушил их стоном. Но я спокойно произнес:

— Сейчас ты была со мной очень сурова, это уж точно. Ты действительно дала бы мне уйти?

Мгновение она внимательно смотрела на меня, затем покачала головой.

Я спрятал лицо за туфлей. Благодарность накатила подобно физической боли, а потом я тоже ощутил расслабленную усталость, которая была чистой радостью.

Мария продолжила:

— Я обнаружила, что не могу говорить с тобой, хотя знала, что едва начну, как все станет очень легко. Но все же не могла не быть враждебной и неловкой и заставляла тебя тоже чувствовать неловкость…

Она говорила так, словно попросту объясняла. Я ответил в том же тоне:

— Я знаю. Наверное, я был очень глупым. Но я бы все равно не уехал.

— Ты мог уехать. И все еще можешь. Я просто хотела, чтобы мы ненадолго стали настоящими друг для друга.

— Мы так и сделали.

Я ощущал спокойную блаженную власть, которая одновременно была воплощением смирения. Я был освобожден и вооружен. Теперь можно было вести себя по-человечески, думать, желать, размышлять, говорить. Я сжал туфлю в кулаке. Мне хотелось упасть на колени. Но вместо этого я спокойно произнес:

— Почему ты решила позволить нам увидеть завещание?

— Хотела сделать хоть что-то, чтобы ты меня заметил!

Я наклонил голову.

— Какая же я скотина!

Так и вышло. Деньги несомненно привлекли мое внимание. Но конечно, я все время знал это. Или нет?

— А потом я чуть не сдалась из-за нее.

— Из-за Лидии?

— Из-за Эльзы.

Два имени слились в появление тени, словно мы подняли головы и обнаружили, что сидим рядом с какой-то большой башней. Я спросил:

— Ты имеешь в виду, что, когда Эльза умерла, это разрушило все стремления?

— Да. Но возможно, в конце концов это просто превратило нас в самих себя. Мы все умерли на мгновение, но зато все, что произошло после, стало куда определеннее.

Мне показалось странным, что она говорит о смерти именно в связи с Эльзой. Конечно, как и все человеческие существа, мы горюем недолго. Но как насчет Лидии? Я собирался заговорить о ней, но удержался. Для этого придет время позже, намного позже. Откуда у меня возникла такая уверенность, что впереди столько будущего?

— Думаю, Отто умер больше чем на мгновение, — сказал я.

Я вспомнил безумное потерянное лицо Отто. А затем внезапно осознал, что стою на развилке. Флора назвала мою жизнь увечной. Была ли в ее словах правда? Должен ли я вскочить и выбежать из комнаты, прежде чем решительно, бесповоротно свяжусь с собой? Какая-то великая сила балансировала на грани, готовая вырваться. Этот неясный иносказательный разговор может оборваться так же резко, как начался. Я все еще могу спуститься по лестнице и выйти из дома. Не лучше ли мне вернуться в свое одиночество, к своей непритязательности, и вновь учиться, чтобы постигнуть терпением то, что, видимо, пришло к Отто в момент огненной вспышки? Мы с Отто в некотором смысле поменялись местами, указав друг другу путь, и теперь я играю роль шута. Какова была ценность, какой могла быть ценность моих долгих раздумий? Не в моей власти исцелить болезни других, я с трудом обнаружил свою собственную. Я думал, что поднялся над жизнью, но теперь мне стало ясно, что я просто избегал ее. Я ни над чем не поднялся; моя вера была фальшива, и это меня пугало.

Лишь мгновение она казалась мне искусительницей. Уже в следующий миг ее лицо стало ликом счастья, чего-то, что я едва ли вообще видел и что давным-давно перестал искать. Но, даже осознав ее как свое счастье, я осознал ее и как свое несчастье. Я вспомнил слова Дэвида, что каждый должен страдать на своем месте. Какая бы радость или скорбь ни ждала меня здесь, она будет истинной и моей собственной, я буду жить на своем уровне и страдать на своем месте. Есть только один человек на свете, для которого я могу раскрыться полностью, и я нашел его. И вместе с тем, конечно, я думал о Лидии и о загадке Лидии, которую теперь в некотором смысле наследовал, и я знал, что когда-нибудь в будущем итальянка поведает мне истинную эпитафию Лидии.

Я потер глаза. Мне не хотелось пока так много думать. Пусть хотя бы немного, хотя бы лишь первое время мне будет позволено побыть наивным и слабым и просто жить в горе и радости с другим человеком. Я видел перед собой этого человека — девушку, незнакомку и все же самого знакомого человека в мире: мою итальянку, а еще — первую женщину, неведомую, как Ева для изумленного просыпающегося Адама. Она была здесь, независимо и властно была здесь, как кошка, которую Изабель показала мне из окна. Убегающая женщина больше не убегала, она обернулась.

— Странно, — произнес я, — я почти тебя не знаю. И все же мне впервые по-настоящему представляется, что мое прошлое неразрывно связано с будущим. Была ли ты на самом деле тогда, была ли это действительно ты?

Мария улыбнулась и пригладила короткие волосы, к которым еще не привыкла.

— Ты был таким красавчиком в семнадцать лет, Эдмунд.

Я застонал.

— А теперь? Какой я теперь?

Я больше не знал, как выгляжу. У меня не было собственных изображений. Этому мне тоже предстояло научиться.

— Si vedrà. Non aver paura.[36]Поживем — увидим. Не страшный (ит.).

Итальянские слова прозвенели колокольчиком преображения. Внезапно я ощутил тепло комнаты, сладостное присутствие солнца — жить на солнце, любить открыто.

Ты едешь в Италию? — спросил я.

— Да, в Рим.

Я глубоко вздохнул. Меня вдруг начало ужасно трясти.

— Подвезти тебя на машине?

Ее ответом были кивок и вздох. Одновременно она прижала палец к губам.

Я понял. И посмотрел на ее руки. Они по-прежнему были далеки, точно звезды. Я отступил назад. У нас столько времени впереди.

Я достал из кармана яблоко и начал его жевать.

— Пойду соберу вещи, — сказал я. — Потом подумаем, когда и куда поедем. Черт, погода уже итальянская.

По пути к двери я остановился у карты Италии. Маршрут… да, его нам тоже предстоит обсудить. Я провел пальцем по Аврелиевой дороге. Генуя, Пиза, Ливорно, Гроссето, Чивитавеккья, Рим.


Читать далее

Айрис Мердок. Итальянка
Часть первая 25.02.16
Часть вторая 25.02.16
Часть третья 25.02.16
Часть третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть