ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВОЗНИКНОВЕНИЕ ТРЕЩИНЫ

Онлайн чтение книги Человек, который смеется The Man Who Laughs
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВОЗНИКНОВЕНИЕ ТРЕЩИНЫ

1. ТЕДКАСТЕРСКАЯ ГОСТИНИЦА

В Лондоне в ту пору был всего один мост – Лондонский мост, застроенный домами. Мост этот соединял город с Саутворком – предместьем, узкие улички и переулки которого, вымощенные галькой из Темзы, казались настоящими теснинами; подобно самому городу, Саутворк представлял собой беспорядочное нагромождение всякого рода построек, жилых домов и деревянных лачуг, бывших вполне подходящей пищей для пожаров: 1666 год доказал это.

Слово Саутворк произносили в то время как Соудрик, а в наши дни произносят приблизительно Соузуорк. Впрочем, наилучший способ произношения английских имен – это совсем не произносить их. Например, Саутгемптон выговаривайте так: Стпнтн.

Это – было время, когда Четэм произносили как Je t'aime [люблю тебя (франц.)].

Тогдашний Саутворк так же был похож на нынешний Саутворк, как Вожирар на Марсель. Теперь это город; тогда это был поселок, бывший, однако, весьма оживленным портом. В длинную, старую, напоминавшую циклопические сооружения стену над Темзой были вделаны кольца, к которым пришвартовывались речные суда. Стена эта называлась Эфрокской стеной, или Эфрокстоун. Когда Йорк был еще саксонским, он назывался Эфрок. Согласно преданию, у подножия этой стены утопился какой-то эфрокский герцог. В самом деле, место здесь достаточно глубокое для любого герцога. Даже во время отлива глубина тут была не менее шести брассов. Эта отличная якорная стоянка привлекала к себе морские суда, и старинная пузатая голландская шхуна «Вограат» становилась обычно на причал к Эфрок-стоуну. «Вограат» еженедельно совершала прямой рейс из Лондона в Роттердам и из Роттердама в Лондон. Другие суда отходили по два раза в день в Детфорт, в Гринич или в Гревсенд, отправляясь с отливом и возвращаясь с приливом. Переход до Гревсенда занимал шесть часов, хотя расстояние и не превышало двадцати миль.

Шхуна «Вограат» принадлежала к числу тех судов, которые можно встретить теперь только в морских музеях. Ее чрезмерно выпуклый корпус немного напоминал джонку. В ту пору Франция подражала Греции, а Голландия – Китаю. «Вограат», тяжелая двухмачтовая шхуна с водонепроницаемыми перпендикулярными переборками в трюме, имела посредине глубокую каюту, а на носу и на корме палуба была без бортов, как на теперешних железных судах, снабженных башенками. Отсутствие борта имело то преимущество, что во время бури ослаблялся напор волн, однако вместе с тем экипаж подвергался опасности: не встречая на своем пути никакой преграды, волны смывали людей прямо в море. Случаи их гибели бывали столь частыми, что от такого типа судна пришлось отказаться. Обычно «Вограат» шла прямо в Голландию, даже не останавливаясь в Гревсенде.

Вдоль подножия Эфрок-стоуна тянулся старинный каменный карниз – частью утес, частью искусственно сооруженный выступ, и это облегчало судам возможность пришвартовываться к стене при любом уровне воды. Стена эта, пересеченная в нескольких местах лестницами, представляла границу южной оконечности Саутворка. Земляная насыпь позволяла прохожим облокачиваться на гребень Эфрок-стоуна, как на парапет набережной. Отсюда открывался вид на Темзу. По другую сторону реки кончался Лондон; дальше тянулись поля.

Возле Эфрок-стоуна, у излучины Темзы, почти напротив Сент-Джемского дворца и позади Ламбет-Хауза, неподалеку от места гулянья, носившего тогда название Фокс-Холл, между горшечной мастерской, где выделывали фарфоровую посуду, и стеклянным заводом, где изготовляли цветные бутылки, находился один из тех больших, поросших сорными травами пустырей, которые во Франции были известны под названием бульваров, а в Англии – bowling-greens. Слово bowling-green, означающее «зеленая лужайка для катания шара», мы переделали в boulingrin. В наши дни такие лужайки устраивают в домах, только теперь их располагают на столе: зеленое сукно заменяет дерн, и все это называется бильярдом.

Между прочим, непонятно, почему, имея уже слово бульвар (boulevard – boule-vert), совершенно соответствующее по смыслу слову bowling-green, мы придумали еще boulingrin. Удивительно, что такая солидная особа, как словарь, позволяет себе подобную ненужную роскошь.

Саутворкская «зеленая лужайка» называлась Таринзофилд, ибо некогда она принадлежала баронам Гастингсам, носившим также титул баронов Таринзо-Моклайн. От баронов Гастингсов Таринзофилд перешел к баронам Тедкастерам, которые сдавали его в аренду в качестве места для народных гуляний, подобно тому как позднее один из герцогов Орлеанских сделал своей доходной статьей Пале-Рояль. С течением времени Таринзофилд как выморочное имущество стал приходской собственностью.

Таринзофилд представлял собой нечто вроде постоянной ярмарочной площади, где выстраивались в ряд балаганы фокусников, эквилибристов, фигляров, музыкантов и где вечно толпились зеваки, «приходившие поглазеть на дьявола», как говаривал архиепископ Шарп. «Глазеть на дьявола» – значило смотреть представление. На эту празднично разукрашенную площадь выходили фасадом несколько харчевен, из которых одни отбивали публику у театров, а другие поставляли им зрителей. Харчевни эти процветали. Это были обыкновенные кабачки, открытые только днем. Вечером хозяин запирал свой кабачок, клал ключ в карман и уходил. Только одно из этих заведений носило характер гостиницы и было единственным прочным жилым помещением на всей «зеленой лужайке», ибо остальные ярмарочные постройки могли быть разобраны в любую минуту: ничто не привязывало всех этих странствующих комедиантов к одному месту. Фигляры ведут кочевой образ жизни.

Это заведение, называвшееся Тедкастерской гостиницей, по имени бывших владельцев поля, напоминало скорее постоялый двор, чем таверну, и скорее гостиницу, чем харчевню; в его довольно широкий двор можно было попасть через большие ворота.

Ворота, выходившие на площадь, были как бы парадным подъездом Тедкастерской гостиницы; рядом с ними находилась боковая дверь, которой и пользовались обычно посетители. Люди всегда и всюду предпочитают входить не с главного входа. Эта дверь служила единственным средством сообщения между площадью и харчевней. Она вела непосредственно в харчевню – просторное, но невзрачное, сплошь уставленное столами помещение с низким потолком и закоптелыми стенами. Прямо над ней, во втором этаже, было пробито окно, и на железной его решетке была прикреплена вывеска гостиницы. Ворота же, крепко запертые на засов, никогда не отпирались.

Чтобы проникнуть во двор, нужно было пройти через кабачок.

В Тедкастерской гостинице были хозяин и слуга. Хозяина звали дядюшкой Никлсом, слугу – Говикемом. Дядюшка Никлс – очевидно, Николай, превратившийся с помощью английского произношения в Никлса, – был скупой вдовец, вечно трепетавший перед законом. У него были густые брови и волосатые руки. Что касается четырнадцатилетнего мальчугана, прислуживавшего посетителям и откликавшегося на имя Говикем, то это был большеголовый подросток с всегда улыбающейся физиономией. Он носил передник и был подстрижен под гребенку в знак своего зависимого положения. Спал он в нижнем этаже, в крохотной конурке, где прежде держали собаку. Окном этой конурки служило круглое отверстие, выходившее на «зеленую лужайку».

2. КРАСНОРЕЧИЕ ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ

Однажды вечером, в холодную и ветреную погоду, когда, казалось, никому не могла прийти охота задерживаться на улице, какой-то человек, проходивший по Таринзофилду, остановился вдруг у стен Тедкастерской гостиницы. Был конец зимы 1704-1705 года. Человек этот, судя по одежде – матрос, был хорош собой и высок ростом – качества, которые требуются от придворных, но не возбраняются и простолюдинам. Для чего он остановился? Он остановился, чтобы послушать. Что же он слушал? Голос, который раздавался по ту сторону стены, очевидно со двора; голос этот был старческим, но звучал так громко, что его слышно было на улице. И в то же время во дворе, откуда раздавался этот голос, слышался гул толпы. Голос говорил:

– Вот и я, жители и жительницы Лондона. От всего сердца поздравляю вас с тем, что вы – англичане. Вы – великий народ. Скажу точнее: вы – великое простонародье. Вы деретесь на кулачках еще лучше, чем на шпагах. У вас превосходный аппетит. Вы – нация, которая поедает другие народы. Великолепное занятие! Эта способность пожирать других ставит Англию на совершенно особое место. В своей политике и философии, в своем искусстве прибрать к рукам колонии и целые народности, в ремеслах и промышленности, в своем умении причинять другим зло, приносящее вам выгоду, вы ни с кем не сравнимы, вы изумительны! И недалек уже день, когда земной шар будет разделен на две части; на одной будет надпись: «Владения людей», на другой – «Владения англичан». Утверждаю это к вящей вашей славе – я, не имеющий отношения ни к тем, ни к другим, ибо я не англичанин и не человек: я имею честь быть медведем. Кроме того, я еще и доктор – одно не мешает другому. Джентльмены, я поучаю. Чему, спросите вы? Двум разным вещам: тому, что я знаю, и тому, чего я не знаю. Я продаю снадобья и подаю мысли. Подходите же и слушайте. Вас призывает наука. Хорошенько навострите уши; если они малы, истины попадет в них не много; если они велики, в них войдет немало глупости. Итак, внимание. Я учу науке, которая называется Pseudodoxia epidemica. У меня есть товарищ, который учит смеяться, я же учу мыслить. Мы живем с ним в одном ящике, ибо смех так же благороден, как благородно знание. Когда Демокрита спрашивали: «Как познаешь ты истину?», он ответствовал: «Я смеюсь». А если спросят меня: «Почему ты смеешься?», я отвечу на это: «Потому что познал истину». Впрочем, я вовсе не смеюсь. Я искореняю предрассудки. Я хочу прочистить ваши мозги. Они весьма засорены. Господь бог охотно дозволяет, чтобы народ обманывался и был обманут. Отбросим ложную скромность; я совершенно открыто заявляю, что верую в бога, даже тогда, когда он бывает неправ. Однако, когда я вижу мусор, – а предрассудки тот же мусор, – я выметаю его. Откуда я знаю то, что я знаю? Это уж мое дело. Каждый учится по-своему. Лактанций вопрошал бронзовую голову Вергилия, и она отвечала ему. Сильвестр Второй беседовал с птицами. Что ж, птицы говорили по-человечьи, – или, может быть, папа щебетал по-птичьи? Это не выяснено. Умерший ребенок раввина Елеазара разговаривал со святым Августином. Говоря между нами, я сильно сомневаюсь в истинности всех этих событий, кроме последнего. Допустим, что этот умерший ребенок действительно разговаривал; но под языком у него была золотая пластинка с начертаниями различных созвездий. Значит, тут плутовство. Все это вполне поддается объяснению. Как видите, я беспристрастен. Я отделяю правду от лжи. А вот вам другие заблуждения, которым вы, бедные, невежественные люди, наверное отдаете дань и от которых я хочу освободить вас. Диоскорид полагал, что бог сокрыт в белене, Хризипп находил его в черной смородине, Иосиф – в репе, Гомер – в чесноке. Все они ошибались. Не бог заключен в этих растениях, а дьявол. Я это проверил. Неверно, что у змея, соблазнившего Еву, было человеческое лицо, как у Кадма. Гарсиа де Горто, Кадамосто и Жан Гюго, архиепископ Тревский, отрицают, будто достаточно подпилить дерево, чтобы поймать слона. Я склонен согласиться с ними. Граждане, ложные убеждения возникают благодаря стараниям Люцифера. Когда находишься под владычеством князя тьмы, что удивительного в том, что заблуждения так и сыплются дождем? Добрые люди, знайте же, Клавдий Пульхр умер вовсе не от того, что куры отказались выйти из курятника; это Люцифер, предвидя кончину Клавдия Пульхра, помешал курам клевать корм. Тем, что Вельзевул дал императору Веспасиану силу исцелять калек и возвращать зрение слепым, он совершил поступок похвальный, но побуждения Вельзевула при этом были преступны. Джентльмены, не доверяйтесь шарлатанам, применяющим корень переступня и белой матицы и делающим глазные примочки из меда и крови петуха. Научитесь отличать ложь от правды. Неверно, будто Орион явился на свет вследствие того, что Юпитер удовлетворил свою естественную надобность; в действительности это светило произошло таким образом от Меркурия. Неправда, что у Адама был пуп. Когда святой Георгий убил дракона, рядом не было никакой дочери святого. У святого Иеронима в кабинете не было никаких каминных часов: во-первых, потому, что в его пещере не было никакого кабинета; во-вторых, потому, что там не было камина; в третьих, потому, что в то время еще не существовало часов. Проверяйте, проверяйте все. Милые мои слушатели, если вам скажут, будто в мозгу человека, нюхающего валерианову траву, заводится ящерица, будто бык, разлагаясь, превращается в пчелиный рой, а лошадь – в шершней, будто покойник весит больше, чем живой, будто изумруд растворяется в козлиной крови, будто гусеница, муха и паук, замеченные на одном дереве, предвещают голод, войну и чуму, будто падучую возможно излечить с помощью червя, найденного в голове косули, – не верьте этому. Все это предрассудки. Но вот вам подлинные истины: тюленья шкура предохраняет от грома; жаба питается землей, и от этого в голове, у нее образуется камень; иерихонская роза цветет в сочельник; змеи не переносят тени ясеня; у слона нет суставов, и он вынужден спать стоя, опершись о дерево; если жаба высидит куриное яйцо, из него вылупится скорпион, который родит вам саламандру; если слепой доложит одну руку на левую сторону алтаря, а другою закроет себе глаза, он пробреет; девственность не исключает материнства. Добрые люди, впитывайте в себя эти очевидные истины. А там можете верить в бога по-разному – либо как жаждущий верит в апельсин, либо как осел верит в кнут. Ну, а теперь я познакомлю вас с нашей труппой.

В это мгновение довольно сильный порыв ветра потряс оконные рамы и ставни гостиницы, стоявшей в стороне от других построек. Это было похоже на раскаты грома, донесшиеся с неба. Голос подождал минуту, затем продолжал:

– Перерыв. Что ж, не возражаю. Пусть говорит Аквилон. Джентльмены, я не сержусь. Ветер словоохотлив, как всякий отшельник. Там, наверху, ему не с кем поболтать. Вот он и отводит душу. Итак, я продолжаю. Перед вами труппа артистов. Нас четверо. A lupo principium – начинаю со своего друга; это волк. Он не возражает, чтобы на него смотрели. Смотрите же на него. Он у нас ученый, серьезный и проницательный. Как видно, провидение собиралось сделать его сначала доктором наук, но для этого требовалась некоторая доля тупоумия, а он совсем не глуп. Прибавим, что он лишен предрассудков и отнюдь не аристократ. При случае он не прочь завести знакомство и с собакой, хотя имеет все права на то, чтобы его избранница была волчицей. Потомки его, если только они существуют, вероятно премило урчат, подражая тявканью матери и вою отца. Ибо волк воет. С людьми жить – по-волчьи выть. Но он также и лает – из снисхождения к цивилизации. Такая мягкость манер – проявление великодушия. Гомо – усовершенствованная собака. Собаку следует уважать. Собака – экое странное животное! – потеет языком и улыбается хвостом. Джентльмены, Гомо не уступит по уму бесшерстному мексиканскому волку, знаменитому холойтцениски, но превосходит его добросердечием. К тому же он смирен. Он скромен, как только может быть скромен волк, сознающий пользу, которую он приносит людям. Он сострадателен, всегда готов прийти на помощь, но делает это втихомолку. Его левая лапа не ведает, что творит правая. Таковы его достоинства. О втором своем приятеле скажу только одно: это чудовище. Вы только подивитесь на него. Некогда он был покинут пиратами на берегу океана. А вот это – слепая. Разве на свете мало слепых? Нет. Все мы слепы, каждый по-своему. Слеп скупец: он видит золото, но не видит богатства. Слеп расточитель: он видит начало, но не видит конца. Слепа кокетка: она не видит своих морщин. Слеп ученый; он не видит своего невежества. Слеп и честный человек, ибо не видит плута, слеп и плут, ибо не видит бога. А бог тоже слеп – в день сотворения мира он не увидел, как в его творение затесался дьявол. Да ведь и я слеп: говорю с вами и не замечаю, что вы глухи. А вот эта слепая, наша спутница, это жрица таинственного культа. Веста могла бы доверить ей свой светильник. В ее характере есть нечто загадочное и вместе с тем нежное, как овечье руно. Думаю, что она королевская дочь, то не утверждаю этого. Мудрому свойственна похвальная недоверчивость. Что касается меня самого, то я учу и лечу. Я мыслю и врачую, Chirurgus sum [я лекарь (лат.)]. Я исцеляю от лихорадки, от чумы и прочих болезней. Почти все виды воспалений и недугов не что иное, как заволоки, выводящие болезнь наружу, и если правильно лечить их, можно избавиться еще и от других болезней. И все же не советую вам обзаводиться многоголовым вередом, иными словами карбункулом. Это дурацкая болезнь, от которой нет никакого проку. От него умирают, только и всего. Не подумайте, что с вами говорит невежда и грубиян. Я высоко чту красноречие и поэзию и нахожусь с этими башнями в очень близких, хотя и невинных отношениях. Заканчиваю свою речь советом: милостивые государи и милостивые государыни, выращивайте в душе своей, в самом светлом ее уголке, такие прекрасные цветы, как добродетель, скромность, честность, справедливость и любовь. Тогда каждый из нас сможет здесь, в этом мире, украсить свое окошко небольшим горшочком с цветами. Милорды и господа, я кончил. Сейчас начнем представление.

Человек в одежде матроса, прослушавший всю эту речь на улице, вошел в низкий зал харчевни, пробрался между столами, заплатил, сколько с него потребовали, за вход и сразу же очутился во дворе, переполненном народом; в глубине двора он увидел балаган на колесах с откинутой стенкой: на подмостках стояли какой-то старик, одетый в медвежью шкуру, молодой человек с лицом, похожим на уродливую маску, слепая девушка и волк.

– Черт побери, – воскликнул матрос, – вот замечательные актеры!

3. ПРОХОЖИЙ ПОЯВЛЯЕТСЯ СНОВА

«Зеленый ящик», который читатели, конечно, узнали, недавно прибыл в Лондон. Он остановился в Саутворке, Урсуса привлекала «зеленая лужайка», имевшая то неоценимое достоинство, что ярмарка на ней не закрывалась даже зимой.

Урсусу было приятно увидеть купол святого Павла. В конце концов Лондон – это город, в котором немало хорошего. Ведь для того, чтобы посвятить собор святому Павлу, требовалось известное мужество. Настоящий соборный святой – это святой Петр. Святой Павел несколько подозрителен своим излишним воображением, а в вопросах церковных воображение ведет к ереси. Святой Павел признан святым только благодаря смягчающим его вину обстоятельствам. На небо он попал с черного хода.

Собор – это вывеска. Собор святого Петра – вывеска Рима, города догмы, так же как собор святого Павла – вывеска Лондона, города ереси.

Урсус, чье мировоззрение было настолько широко, что охватывало все на свете, был вполне способен оценить все эти оттенки, я его влечение к Лондону объяснялось, быть может, той особой симпатией, которую он питал к святому Павлу.

Урсус остановил свой выбор на Тедкастерской гостинице, обширный двор которой был как будто нарочно предназначен для «Зеленого ящика» и представлял собой уже совершенно готовый зрительный зал. Квадратный двор был отгорожен с трех сторон жилыми строениями, а с четвертой – глухой стеной, возведенной против гостиницы; к этой-то стене и придвинули вплотную «Зеленый ящик», который вкатили во двор через широкие ворота. Длинная деревянная галерея с навесом, построенная на столбах, находилась в распоряжении жильцов второго этажа; она тянулась вдоль трек стен внутреннего фасада, образуя два поворота под прямым углом. Окна первого этажа были ложами бенуара, мощеный двор – партером, галерея – бельэтажем. «Зеленый ящик», прислоненный к стене, был обращен лицом к зрительному залу. Это весьма напоминало «Глобус», где были сыграны впервые «Отелло», «Король Лир» и «Буря».

В закоулке, за «Зеленым ящиком», помещалась конюшня.

Урсус договорился обо всем с хозяином харчевни дядюшкой Никлсом, который, из уважения к закону, согласился впустить волка только за большую плату. Вывеску «Гуинплен – Человек, который смеется», снятую с «Зеленого ящика», повесили рядом с вывеской гостиницы. В зале кабачка, как уже известно читателю, была внутренняя дверь, выходившая прямо во двор. Рядом с этой дверью поставили бочку без дна, которая должна была изображать будку для «кассирши», обязанности которой поочередно выполняли Фиби и Винос. Все обстояло приблизительно так же, как в наши дни. С каждого зрителя брали плату. Под вывеской «Человек, который смеется» прибили двумя гвоздями доску, выкрашенную в белый цвет, на которой углем было выведено крупными буквами название знаменитой пьесы Урсуса – «Побежденный хаос».

В центре галереи, как раз напротив «Зеленого ящика», было устроено с помощью деревянных перегородок отделение для «благородной публики». В него входили через стеклянную дверь.

Здесь могли поместиться, усевшись в два ряда, десять человек.

– Мы в Лондоне, – сказал Урсус. – Надо быть готовым к тому, что явится и благородная публика.

По его требованию, в эту «ложу» поставили лучшие стулья, какие только нашлись в гостинице, а в середине – большое кресло, обитое утрехтским бархатом, золотистым, с вишневыми разводами, – на случай, если бы спектакль посетила жена какого-нибудь сановника.

Представления начались.

Сразу же хлынул народ.

Но отделение для знати пустовало.

Если не считать этого, успех был такой, что никто из комедиантов не мог припомнить ничего подобного. Весь Саутворк толпами сбегался поглазеть на «Человека, который смеется».

Среди скоморохов и фигляров Таринзофилда Гуинплен произвел настоящий переполох. Как будто ястреб влетел в клетку с щеглами и пожрал весь их корм. Гуинплен отбил у них всю публику.

Кроме убогих представлений, даваемых шпагоглотателями и клоунами, на ярмарочной площади бывали и настоящие спектакли. Тут был цирк с наездницами, с канатными плясуньями, откуда с утра до ночи доносились громкие звуки всевозможных инструментов: барабанов, цитр, скрипок, литавр, колокольчиков, сопелок, валторн, бубнов, волынок, немецких дудок, английских рожков, свирелей, свистулек, флейт и флажолетов.

В большой круглой палатке выступали прыгуны, с которыми не смогли бы тягаться и современные пиренейские скороходы – Дульма, Борденав и Майлонга, хотя они и спускаются с остроконечной вершины Пьерфит на Лимасонское плато, что почти равносильно падению. Был там и бродячий зверинец с тигром-комиком, который, когда его хлестал укротитель, норовил вырвать у него бич и проглотить конец плети. Но Гуинплен затмил даже этого рычащего комика со страшной пастью и когтями.

Любопытство, рукоплескания, сборы, толпу – все перехватил «Человек, который смеется». Это произошло в мгновение ока. Кроме «Зеленого ящика», не признавали больше ничего.

– "Побежденный хаос" оказался хаосом-победителем, – говорил Урсус, приписывая себе половину успеха Гуинплена, или, как принято выражаться на актерском жаргоне, «оттягивая скатерть к себе».

Гуинплен имел необычайный успех. Однако это был только местный успех. Славе трудно преодолеть водную преграду. Понадобилось сто тридцать лет для того, чтобы имя Шекспира дошло из Англии во Францию: вода – стена, и если бы Вольтер, впоследствии очень сожалевший об этом, не помог Шекспиру, Шекспир и в наше время, быть может, еще находился бы по ту сторону стены, в Англии, в плещу у своей островной славы.

Слава Гуинплена не перешла через Лондонский мост. Она не приняла таких размеров, чтобы вызвать эхо в большом городе. Во всяком случае на первых порах. Но и Саутворка достаточно для честолюбия клоуна. Урсус говорил:

– Мешок с выручкой, словно согрешившая девушка, толстеет прямо у вас на глазах.

Играли «Ursus rursus», затем «Побежденный хаос».

В антрактах Урсус показывал свои способности «энгастримита», давая сеансы чревовещания: он подражал голосу любого из присутствующих, пению, крику, поражая сходством самого певшего или кричавшего, а иногда воспроизводил гул целой толпы, и при этом гудел так громко, как будто в нем одном вмещалось множество людей. Замечательный талант!

Кроме того, он, как мы видели, и ораторствовал не хуже Цицерона, и торговал снадобьями, и занимался лекарской практикой, и даже вылечивал больных.

Саутворк был покорен.

Горячий прием, оказанный в Саутворке «Зеленому ящику», доставлял Урсусу удовольствие, но не удивлял его.

– Это древние тринобанты, – говорил он.

И прибавлял:

– Что касается изысканности их вкуса, я не сравню их ни с атробатами, населяющими Беркс, ни с белгами, обитателями Сомерсета, ни с паризиями, основавшими Йорк.

На время каждого представления двор гостиницы, превращенный в партер, заполнялся бедно одетой, но восторженной публикой. Это были лодочники, носильщики, корабельные плотники, рулевые речных судов, матросы, только что сошедшие на берег и тратившие свое жалованье на пирушки и женщин. Были тут и кучера, и завсегдатаи кабаков, и солдаты, осужденные за какое-нибудь нарушение дисциплины носить красные мундиры черной подкладкой наружу и прозванные поэтому «черными гвардейцами». Весь этот народ стекался с улицы в театр, а из театра устремлялся в кабачок. И выпитые кружки отнюдь не вредили успеху спектакля.

Среди всех этих людей, которых принято называть «подонками», особенно выделялся один: он был выше других, крупнее, сильнее и шире в плечах; он казался менее бедным, чем остальные; его одежда, обычная одежда простолюдина, была, однако, опрятной и не рваной. Не зная меры в выражении своего восторга, он пролагал себе дорогу кулаками, ерошил свои вихры, ругался, кричал, зубоскалил и мог при случае подбить кому-нибудь глаз, но тотчас же поставить потерпевшему бутылку вина.

Этот завсегдатай был тот самый прохожий, у которого, как мы помним, вырвалось на улице восторженное восклицание.

Этот знаток искусства сразу же пленился «Человеком, который смеется». Ходил он не на все представления, но когда приходил, то становился «вожаком» публики; рукоплескания превращались в овации; бурные волны успеха взмывали если не до потолка (его и не было), то до облаков, которых было достаточно (из этих облаков иногда шел дождь, безжалостно поливавший гениальное произведение Урсуса, не защищенное крышей).

В конце концов Урсус заметил этого человека, и Гуинплен тоже обратил на него внимание.

В его лице они, по-видимому, нашли надежного друга.

Урсусу и Гуинплену захотелось познакомиться с ним или по крайней мере узнать, кто он такой.

Как-то вечером, столкнувшись случайно с хозяином гостиницы Никлсом, Урсус показал ему из-за кухонной двери, служившей кулисой, на незнакомца и спросил:

– Знаете вы этого человека?

– Еще бы.

– Кто он?

– Матрос.

– Как его зовут? – вмешался Гуинплен.

– Том-Джим-Джек, – ответил хозяин гостиницы.

И, спускаясь по откидной лесенке «Зеленого ящика», чтобы возвратиться в свое заведение, дядюшка Никлс обронил чрезвычайно глубокомысленное замечание:

– Какая жалость, что он не лорд. Славная из него вышла бы каналья!

Хотя труппа «Зеленого ящика» и остановилась во дворе гостиницы, она ни в чем не изменила своего обычного уклада жизни и по-прежнему держалась обособленно. Если не считать нескольких слов, которыми ее участники изредка перебрасывались с хозяином, они не вступали ни в какие сношения с обитателями гостиницы, как постоянными, так и временными, и продолжали общаться только друг с другом.

С тех пор как они прибыли в Саутворк, Гуинплен завел привычку по окончании спектакля, уже после того, как все, – и люди и лошади, – поужинают, а Урсус и Дея улягутся спать, каждый в своем отделении, выходить между одиннадцатью и двенадцатью часами на «зеленую лужайку» подышать немного свежим воздухом. Мечтательное настроение предрасполагает к ночным прогулкам под звездами; юность – вся таинственное ожидание; потому-то молодежь так охотно и бродит ночью без всякой цели. В этот поздний час на ярмарочной площади уже на было никого, кроме нескольких пьяниц, чьи колеблющиеся силуэты вырисовывались в темноте; закрывались пустые таверны, гасли огни в низком зале Тедкастерской гостиницы; только где-нибудь в углу догорала последняя свеча, освещая последнего посетителя; сквозь неплотно закрытые ставни пробивался тусклый свет, и Гуинплен, задумчивый, довольный, погруженный в мечты, ощущая в душе прилив невыразимого счастья, расхаживал взад и вперед близ приоткрытой двери. О чем думал он? О Дее, обо всем и ни о чем; он думал о самом сокровенном. Он никогда не отходил слишком далеко от гостиницы, словно какая-то нить удерживала его подле Деи. Для него было вполне достаточно пройтись около дома.

Затем он возвращался, заставал всех обитателей «Зеленого ящика» уже спящими и сам засыпал.

4. НЕНАВИСТЬ РОДНИТ САМЫХ НЕСХОДНЫХ ЛЮДЕЙ

Чужого успеха не выносят, в особенности те, кому он вредит. Пожираемые редко любят пожирателей. «Человек, который смеется» стал положительно событием. Окрестные фигляры негодовали. Театральный успех – это смерч, который, засасывая толпу, оставляет вокруг пустое пространство. В балагане, стоящем напротив, начался переполох. Повышение сборов в балагане «Зеленый ящик» сразу же вызвало снижение выручки в соседних заведениях. Балаганы, которые до этого времени охотно посещались, внезапно перестали привлекать к себе зрителей. Это было как бы понижением уровня жидкости в одном из двух сообщающихся сосудов, о котором можно было судить по повышению уровня в другом. Все театры знают эти приливы и отливы: половодье в одном вызывает мелководье в другом. Ярмарочный муравейник, выставлявший напоказ на соседних подмостках свои таланты и фанфарами зазывавший к себе публику, оказался совершенно разоренным «Человеком, который смеется»; но, впав в отчаяние, он вместе с тем был ослеплен Гуинпленом. Ему завидовали все скоморохи, все клоуны, все фигляры. Ну и счастливчик же этот обладатель звериной морды! Матери-комедиантки и канатные плясуньи с досадой смотрели на своих хорошеньких ребятишек и говорили, указывая на Гуинплена:

– Какая жалость, что у тебя не такое лицо!

Некоторые из них шлепали своих малышей, злясь, что они так красивы. Немало матерей, знай они только секрет, охотно изуродовали бы лицо своих сыновей наподобие Гуинплена. Ангельское личико, не приносящее никакого дохода, ничего не стоит по сравнению с дьявольской рожей, обогащающей ее обладателя.

Как-то мать одного малютки, игравшего на сцене купидонов и прелестного словно херувим, воскликнула:

– Что за неудачные вышли у нас дети! Вот Гуинплен уродился на славу.

И, погрозив кулаком своему ребенку, прибавила:

– Знала бы я, кто твой отец, уж устроила бы я ему скандал!

Гуинплен был курицей, несущей золотые яйца. «Какое удивительное чудо!» – только и слышно было во всех балаганах. Скоморохи, скрежеща зубами, глазели на Гуинплена с восхищением и отчаянием. Когда восторгается злоба – это называется завистью. В таких случаях ее голос становится воем. Соседи «Зеленого ящика» сделали попытку сорвать успех «Побежденного хаоса»; сговорившись между собой, они начали свистеть, хрюкать, выть. Это послужило для Урсуса поводом обратиться к толпе с обличительными речами в духе Гортензия и дало возможность Том-Джим-Джеку прибегнуть к тумакам, достаточно внушительным, чтобы восстановить порядок. Кулачная расправа, учиненная Том-Джим-Джеком, окончательно привлекла к нему внимание Гуинплена и вызвала уважение Урсуса. Впрочем, только издали, так как труппа «Зеленого ящика» ни с кем не искала знакомства и держалась особняком. Что же касается Том-Джим-Джека, то он казался головой выше предводительствуемого им сброда и ни с кем, по-видимому, не был дружен и близок: буян и зачинщик всяких скандалов, он то появлялся, то исчезал, всему свету приятель и никому не товарищ.

Однако неистовые завистники Гуинплена не сочли себя побежденными после нескольких затрещин, которые закатил им Том-Джим-Джек. Когда попытка освистать пьесу провалилась, таринзофилдские комедианты подали жалобу. Они обратились к властям. Это – обычный прием. Если чей-нибудь успех становится нам поперек дороги, мы сперва натравливаем на этого человека толпу, а затем прибегаем к содействию полиции.

К фиглярам присоединились священники: «Человек, который смеется» нанес ущерб проповедникам. Опустели не только балаганы, но и церкви. Часовни пяти саутворкских приходов лишились своих прихожан. Люди удирали с проповеди, чтобы посмотреть на Гуинплена. «Побежденный хаос», «Зеленый ящик», «Человек, который смеется» – все эти языческие мерзости брали верх над церковным красноречием. Глас вопиющего в пустыне, vox damantis jn deserto, в таких случаях не бывает доволен и охотно призывает на помощь власти предержащие. Настоятели пяти приходов обратились с жалобой к лондонскому епископу, а тот в свою очередь – к ее величеству.

Комедианты исходили в своей жалобе из соображений религиозного свойства. Они заявляли, что религии нанесено оскорбление. Они обвиняли Гуинплена в чародействе, а Урсуса – в безбожии.

Священники, напротив, выдвигали доводы общественного порядка. Оставляя в стороне вопросы церковные, они ссылались на нарушение парламентских актов. Это было более хитро. Ибо дело происходило во времена Локка, скончавшегося всего за шесть месяцев до этого, 28 октября 1704 года, и скептицизм, которым Болингброк вскоре заразил Вольтера, уже начинал оказывать свое влияние на умы. Впоследствии Уэсли пришлось снова обратиться к библии, подобно тому как в свое время Лойола восстановил папизм.

Таким образом, на «Зеленый ящик» повели атаку с двух сторон: фигляры – во имя пятикнижия, и духовенство – во имя полицейских правил. С одной стороны – небо, с другой – дорожный устав, причем священники вступались за уличное движение, а скоморохи – за небо. Преподобные отцы утверждали, что «Зеленый ящик» препятствует свободному движению по дорогам, а фигляры усматривали в нем кощунство.

Был ли к этому какой-либо повод? Давал ли «Зеленый ящик» основание для обвинений? Да, давал. В чем же заключалось его преступление? А вот в чем: в труппе находился волк. Волку же в Англия жить не разрешается. Догу – можно, а волку – нельзя. Англия не возражает против собаки, которая лает, но не признает той, которая воет: такова грань между скотным двором и лесом. Настоятели и викарии пяти саутворкских приходов ссылались в своих жалобах на многочисленные королевские и парламентские статуты, объявлявшие волка вне закона. В заключение они требовали, чтобы Гуинплена заточили в тюрьму, а волка посадили в клетку или, на худой конец, изгнали обоих из прадедов Англии. По их словам, это вызывалось интересами общественного порядка, необходимостью оградить прохожих от опасности и т.п. Кроме того, они ссылались на авторитет науки. Они цитировали определение коллегии восьмидесяти лондонских медиков, ученого учреждения, существующего со времен Генриха VIII, имеющего, подобно государству, свою печать, возводящего больных в ранг подсудимых, пользующегося правом подвергать тюремному заключению всякого, кто преступит его постановления и нарушит его предписания; среди прочих направленных к охране здоровья граждан полезных открытий эта коллегия установила следующий чрезвычайно важный научный факт: «Если волк первым увидит человека, то человек охрипнет на всю жизнь. Кроме того, волк может укусить его».

Таким образом, Гомо оказался предлогом для преследования.

Благодаря хозяину гостиницы Урсус был осведомлен обо всех этих происках. Он встревожился, ибо боялся и когтей полиции и когтей правосудия. Чтобы бояться судейских чиновников, достаточно одного только страха: вовсе нет необходимости быть в чем-нибудь виновным. – Урсус совершенно не желал входить в соприкосновение с шерифами, прево, судьями или коронерами. Он отнюдь не стремился лицезреть их близко. Он так же жаждал познакомиться с представителями судебного ведомства, как заяц с борзыми.

Он уже начинал сожалеть, что приехал в Лондон.

– От добра добра не ищут, – бормотал он про себя. – Я считал эту пословицу не стоящей внимания, и ошибался. Дурацкие истины оказываются самой настоящей правдой.

Против стольких объединившихся сил, против скоморохов, вступившихся за религию, и против духовных пастырей, возмутившихся во имя медицины, бедный «Зеленый ящик», заподозренный в чародействе в лице Гуинплена и в водобоязни в лице Гомо, имел только один козырь – бездеятельность местных властей, являющуюся в Англии большой силой. Из этой-то бездеятельности и родилась английская свобода. В Англии свобода ведет себя так же, как ведет себя в Англии море. Она подобна морскому приливу. Обычай вздымается мало-помалу все выше и выше, поглощая в своей пучине страшное законодательство. Однако свирепый кодекс еще и поныне проступает сквозь прозрачную гладь свободы, – такова Англия.

«Человек, который смеется», «Побежденный хаос» и Гомо могли восстановить против себя фигляров, проповедников, епископов, палату общин, палату лордов, ее величество, Лондон, всю Англию – и оставаться тем не менее спокойными, пока за них стоял Саутворк. «Зеленый ящик» был излюбленным развлечением пригорода, а местные власти относились к нему, по-видимому, равнодушно. В Англии безразличие властей равносильно их покровительству. И пока шериф графства Серрей, в состав которого входит Саутворк, оставался в бездействии, Урсус мог дышать свободно, а Гомо – спать крепким сном.

Поскольку ненависть, внушаемая обитателями «Зеленого ящика», не достигала своей цели, она только способствовала их успеху. «Зеленому ящику» покуда жилось от этого ничуть не хуже. Даже напротив. В публику проникли слухи об интригах и подкопах, и «Человек, который смеется» стал еще популярнее. Толпа чутьем угадывает донос и принимает сторону жертвы. Быть предметом травли – значит вызывать сочувствие. Народ инстинктивно берет под защиту все, на что направлен угрожающий перст власти. Жертва доноса – запретный плод и от этого лишь кажется милее. Да и рукоплескания, неугодные высокому начальству, весьма приятны. Провести весело вечер, выражая в то же время сочувствие притесняемому и возмущение притеснителями, – кому же это не понравится? Ты покровительствуешь угнетаемому и вместе с тем развлекаешься. Прибавим, что владельцы балаганов продолжали, по взаимному уговору, свистать и шикать «Человеку, который смеется». Ничто не могло в большей мере содействовать его успеху. Когда враги поднимают шум, это только увеличивает и подчеркивает триумф. Друг скорее устанет хвалить, нежели враг поносить. Хула не причиняет вреда. Этого не понимают враги. Они не могут удержаться от оскорблений, и в этом их польза. Они неспособны молчать и тем самым постоянно подогревают интерес публики. Толпа валом валила посмотреть «Побежденный хаос».

Урсус хранил про себя все, что сообщал ему дядюшка Никлс об интригах и жалобах, поданных высокому начальству, и не затоваривал об этом с Гуинпленом, не желая лишать его спокойствия, необходимого актеру. Если нагрянет беда, об этом всегда успеешь узнать.

5. ЖЕЗЛОНОСЕЦ

Впрочем, однажды Урсус счел необходимым отказаться от этой осторожности и во имя осторожности потревожить Гуинплена. Правда, он считал, что на этот раз речь идет о вопросе более важном, нежели происки ярмарочных фигляров и служителей церкви. Как-то раз, подобрав с полу фартинг, упавший при подсчете выручки, Гуинплен принялся внимательно рассматривать его; пораженный тем, что на этой монете, являвшейся как бы символом народной нищеты, изображена королева Анна, олицетворявшая паразитическое великолепие трона, он позволил себе в присутствии хозяина гостиницы весьма резкое суждение по этому поводу. Его слова, подхваченные Никлсом, передавались из уст в уста и в конце концов, через Фиби и Винос, дошли до Урсуса. Урсуса бросило в жар и в холод. Крамольные слова! Оскорбление ее величества! Он жестоко разбранил Гуинплена.

– Заткни ты свою омерзительную пасть. Закон сильных мира сего – бездельничать; закон маленьких людей – молчать. У бедняка только один друг – это молчание. Он должен произносить лишь односложное «да». Все принимать, со всем соглашаться – вот его единственное право. Отвечать «да» судье. Отвечать «да» королю. Знатные люди могут, если им вздумается, избивать нас – меня самого били не раз – такова уж их привилегия, и они ничуть не умаляют своего величия, ломая нам кости. Костолом – это разновидность орла. Преклонимся же перед скипетром: он – первый среди палок. Почтение не что иное, как осторожность, безропотное подчинение – самозащита. Тот, кто оскорбляет короля, подвергает себя той же опасности, что и девушка, отважившаяся отрезать гриву у льва. Мне передавали, будто ты болтал какие-то глупости насчет фартинга, который по существу совершенно то же, что и лиар, и что ты отозвался неуважительно об этой монете с изображением высочайшей особы – монете, за которую нам на рынке дают осьмушку соленой селедки. Берегись. Будь серьезнее. Вспомни, что на свете есть наказания. Проникнись уважением к закону. Ты находишься в стране, где человека, срубившего трехлетнее дерево, преспокойно ведут на виселицу, где охотникам божиться попусту надевают на ноги колодки. Пьяницу помещают в бочку с выбитым дном с отверстием для головы и с отверстиями по бокам для рук, так что ходить он может, но лечь не в состоянии. Ударивший кого-либо в зале Вестминстерского аббатства подлежит пожизненному заключению в тюрьме и конфискации имущества. У того же, кто сделает это в королевском дворце, отрубают правую руку. Щелкни кого-нибудь по носу так, чтобы у него пошла кровь, – и вот ты уже без руки. Уличенного в ереси сжигают на костре по приговору епископского суда. За пустячную провинность колесовали Кетберта Симпсона. Всего три года назад, в тысяча семьсот втором году, – как видишь, совсем недавно, – поставили к позорному столбу некоего злодея, Даниэля Дефо, за то, что он имел наглость напечатать имена членов палаты общин, которые накануне выступали с речами в парламенте. У человека, который предал ее величество, рассекают грудь, вырывают сердце и этим сердцем хлещут его по щекам. Вдолби себе в голову эти основные понятия права и справедливости. Никогда не позволять себе лишнего слова и при малейшей тревоге быть готовым к отлету – в этом вся моя отвага; советую и тебе поступать так же. Будь храбр, как птица, и болтлив, как рыба. Помни, Англия тем и хороша, что ее законодательство отличается поразительной мягкостью.

После этого внушения Урсус еще долго не мог успокоиться, Гуинплен же нисколько не встревожился: молодость неопытна, а потому бесстрашна. Однако, невидимому, Гуинплен имел все основания сохранять спокойствие, ибо несколько недель протекло без всяких волнений и его слова о королеве как будто не повлекли за собой никаких последствий. Урсус, как известно, не отличался беспечностью и, подобно косуле, все время был настороже.

Однажды, несколько дней спустя после заданной Гуинплену головомойки, Урсус выглянул в слуховое окно, выходившее на площадь, и побледнел.

– Гуинплен!

– Что?

– Погляди.

– Куда?

– На площадь.

– Ну, и что же?

– Видишь этого прохожего?

– Человека в черном?

– Да.

– С дубинкой в руке?

– Да.

– Ну так что же?

– Так вот, Гуинплен, этот человек – wapentake.

– Что это такое – wapentake?

– Это жезлоносец, окружной пристав.

– А что значит окружной пристав?

– Это значит praepositus hundredi.

– Кто он такой, этот praepositus hundredi?

– Очень страшное должностное лицо, начальник сотни.

– А что у него в руке?

– Это – iron-weapon.

– Что такое iron-weapon?

– Железный жезл.

– А что он с ним делает?

– Прежде всего приносит на нем присягу. Потому-то его и зовут жезлоносец.

– А затем?

– А затем прикасается им к кому-либо.

– Чем?

– Железным жезлом.

– Жезлоносец прикасается железным жезлом?

– Да.

– Что это означает?

– Это означает: следуйте за мной.

– И нужно за ним идти?

– Да.

– Куда?

– Почем я знаю?

– Но сам-то он говорит, куда?

– Нет.

– А спросить у него можно?

– Нет.

– Как это так?

– Он ничего не говорит, и ему ничего не говорят.

– Но...

– Он дотрагивается до тебя железным жезлом, и этим все сказано. Ты должен идти за ним.

– Но куда?

– Куда он поведет.

– Но куда же?

– Куда ему вздумается, Гуинплен.

– А если отказаться?

– Повесят.

Урсус снова высунул голову в окошко, вздохнул всей грудью и сказал:

– Слава богу, прошел мимо! Это не к нам.

Урсус, по-видимому больше, чем следовало, страшился сплетен и доносов, которые могли последовать за неосторожными словами Гуинплена.

Дядюшке Никлсу, в чьем присутствии они были сказаны, не было никакой выгоды навлечь подозрение властей на бедных обитателей «Зеленого ящика». «Человек, который смеется» приносил немалый доход ему самому. «Побежденный хаос» оказался залогом двойного преуспеяния: в то время как в «Зеленом ящике» торжествовало искусство, в кабачке процветало пьянство.

6. МЫШЬ НА ДОПРОСЕ У КОТОВ

Урсусу пришлось пережить еще одну тревогу, и достаточно страшную. На этот раз дело касалось непосредственно его. Он получил предложение явиться в Бишопсгейт, в комиссию, состоящую из трех пренеприятных лиц. Это были доктора, официальные блюстители порядка: один был доктор богословия, представитель вестминстерского декана; другой – доктор медицины, представитель Коллегии восьмидесяти, третий – доктор истории и гражданского права, представитель Грешемской коллегии. На этих трех экспертов in omni re scibili [во всех предметах, доступных познанию (лат.)] был возложен надзор за всеми речами, произносимыми публично на всей территории ста тридцати приходов Лондона, семидесяти трех приходов Миддлсекского графства, а заодно уж и пяти саутворкских. Эти богословские судилища существуют в Англии еще и поныне и беспощадно расправляются с провинившимися. 23 декабря 1868 года решением Арчского суда, получившим утверждение тайного совета лордов, преподобный Маконочи был приговорен к порицанию и возмещению судебных издержек за то, что зажег свечи на простом столе. Литургия шутить не любит.

Итак, в один прекрасный день Урсус получил от трех ученых докторов письменный вызов в суд, который, к счастью, был вручен ему лично, так что он мог сохранить дело в тайне. Не говоря никому ни слова, он отправился по этому вызову, трепеща при мысли, что в его поведении что-то могло подать повод заподозрить его, Урсуса, в какой-то дерзости. Для него, столько раз советовавшего другим помалкивать, это было жестоким уроком. Garrule, sana te ipsum [болтун, исцелись сам (лат.)].

Три доктора – три официальных блюстителя законов – заседали в Бишопсгейте, в глубине зала первого этажа, в трех черных кожаных креслах. Над их головами стояли бюсты Миноса, Эака и Радаманта, перед ними – стол, в ногах – скамейка.

Войдя в зал в сопровождении степенного и строгого пристава и увидав ученых мужей, Урсус сразу же мысленно окрестил каждого из них именем того страшного судьи подземного царства, чье изображение красовалось у него над головой.

Первый из трех, Минос, официальный представитель богословия, знаком велел ему сесть на скамейку.

Урсус поклонился учтиво, то есть до земли, и, зная, что медведя можно задобрить медом, а доктора – латынью, произнес, почти не разгибая спины – из уважения к присутствующим:

– Tres faciunt capitulum [трое составляют капитул (лат.)].

И с опущенной головой (смирение обезоруживает) сел на скамейку.

Перед каждым из трех докторов лежала на столе папка с бумагами, которые они перелистывали.

Допрос начал Минос:

– Вы выступаете публично?

– Да, – ответил Урсус.

– По какому праву?

– Я – философ.

– Это еще не дает вам права.

– Кроме того, я – скоморох, – сказал Урсус.

– Это другое дело.

Урсус вздохнул с облегчением, но еле слышно. Минос продолжал:

– Как скоморох вы можете говорить, но как философ вы должны молчать.

– Постараюсь, – сказал Урсус.

И подумал: «Я могу говорить, но должен молчать. Сложная задача».

Он был сильно напуган.

Представитель богословия продолжал:

– Вы высказываете неблагонамеренные суждения. Вы оскорбляете религию. Вы отрицаете самые очевидные истины. Вы распространяете возмутительные заблуждения. Например, вы говорили, что девственность исключает материнство.

Урсус кротко поднял глаза.

– Я не говорил этого. Я только сказал, что материнство исключает девственность.

Минос задумался и пробормотал:

– В самом деле, это нечто прямо противоположное.

Это было одно и то же. Но первый удар был отражен.

Размышляя над ответом Урсуса, Минос погрузился в бездну собственного тупоумия, вследствие чего наступило молчание.

Официальный представитель истории, тот, которого Урсус мысленно назвал Радамантом, постарался прикрыть поражение Миноса, обратившись к Урсусу со следующими словами:

– Обвиняемый, всех ваших дерзостей и заблуждений не перечислить. Вы отрицали тот факт, что Фарсальская битва была проиграна потому, что Брут и Кассий встретили по дороге негра.

– Я говорил, – пролепетал Урсус, – что это объясняется также тем, что Цезарь был более талантливым полководцем.

Представитель истории сразу перешел к мифологии:

– Вы оправдывали низости Актеона.

– Я полагаю, – осторожно возразил Урсус, – что увидеть обнаженную женщину не позор для мужчины.

– И вы заблуждаетесь, – строго заметил судья.

Радамант опять вернулся к истории:

– В связи с несчастьями, постигшими конницу Митридата, вы оспаривали всеми признанные свойства некоторых трав и растений. Вы утверждали, что от травы securiduca у лошадей не могут отвалиться подковы.

– Простите, – ответил Урсус, – я только говорил, что подобным свойством обладает лишь трава sferra-cavallo. Я не отрицаю достоинств ни в одном растении.

И вполголоса прибавил:

– И ни в одной женщине.

Последними словами Урсус хотел доказать самому себе, что, невзирая на свою тревогу, он не обезоружен. Несмотря на владевший им страх, Урсус не терял присутствия духа.

– Я настаиваю на этом, – продолжал Радамант. – Вы заявили, что Сципион поступил глупо, когда, желая отворить ворота Карфагена, он прибегнул к траве Aethlopis, ибо, по вашему мнению, трава Aethlopis не обладает способностью взламывать замки.

– Я просто сказал, что он поступил бы лучше, если бы воспользовался травой Lunaria.

– Ну, это еще вопрос, – пробормотал Радамант, задетый в свою очередь.

И представитель истории умолк.

Представитель богословия Минос, придя в себя, снова стал допрашивать Урсуса. За это время он успел просмотреть тетрадь с заметками.

– Вы отнесли аурипигмент к мышьяковым соединениям и говорили, что аурипигмент может служить отравой. Библия отрицает это.

– Библия отрицает, – со вздохом возразил Урсус, – зато мышьяк доказывает.

Особа, которую Урсус мысленно называл Эаком и которая в качестве официального представителя медицины не проронила до сих пор ни слова, теперь вмешалась в разговор и, надменно полузакрыв глаза, с высоты своего величия поддержала Урсуса. Она изрекла:

– Ответ не глуп.

Урсус поблагодарил Эака самой льстивой улыбкой, на какую только был способен.

Минос сделал страшную гримасу.

– Продолжаю, – сказал он. – Отвечайте. Вы говорили, что неправда, будто василиск царствует над змеями под именем Кокатрикса.

– Ваше высокопреподобие, – промолвил Урсус, – я нисколько не хотел умалить славы василиска и даже утверждал, как нечто, не подлежащее сомнению, что у него человеческая голова.

– Допустим, – сурово возразил Минос, – но вы прибавили, что Пэрий видел одного василиска с головою сокола. Можете вы доказать это?

– С трудом, – ответил Урсус.

Здесь он почувствовал, что теряет почву под ногами.

Минос, воспользовавшись его замешательством, продолжал:

– Вы говорили, что еврей, перешедший в христианство, дурно пахнет.

– Но я прибавил, что христианин, перешедший в иудейство, издает зловоние.

Минос бросил взгляд на тетрадь с обличительными записями.

– Вы распространяете самые вздорные бредни. Вы говорили, будто Элиан видел, как слон писал притчи.

– Нет, ваше высокопреподобие. Я просто сказал, что Оппиан слышал, как гиппопотам обсуждал философскую проблему.

– Вы заявили, что на блюде из букового дерева не могут сами собой появиться любые яства.

– Я сказал, что таким свойством может обладать лишь блюдо, подаренное вам дьяволом.

– Подаренное мне?!

– Нет, мне, ваше преподобие! Нет, никому! Я хотел сказать: всем!

И про себя Урсус подумал: «Я и сам уж не знаю, что говорю». Но, несмотря на то, что он сильно волновался, он почти ничем не выдавал своего волнения. Он продолжал бороться.

– Все это, – возразил Минос, – отчасти предполагает веру в дьявола.

Урсус не смутился.

– Ваше высокопреподобие, я верю в дьявола. Вера в дьявола – оборотная сторона веры в бога. Одна доказывает наличие другой. Кто хоть немного не верит в черта, не слишком верит и в бога. Кто верит в солнце, должен верить и в тень. Дьявол – это ночь господня. Что такое ночь? Доказательство существования дня.

Урсус импровизировал, преподнося своим судьям непостижимую смесь философии с религией. Минос снова задумался и еще раз погрузился в молчание.

Урсус опять вздохнул с облегчением.

И вдруг он подвергся неожиданной атаке. Эак, официальный представитель медицины, только что высокомерно защитивший его от богослова, внезапно из союзника превратился в нападающего. Положив кулак на внушительный ворох испещренных записями бумаг, он сразил Урсуса в упор:

– Доказано, что хрусталь – результат естественной возгонки льда, и алмаз – результат такой же возгонки хрусталя; установлено, что лед становится хрусталем через тысячу лет, а хрусталь становится алмазом через тысячу веков. Вы это отрицали.

– Нет, – меланхолически возразил Урсус. – Я только говорил, что за тысячу лет лед может растаять и что тысячу веков не так-то легко счесть.

Допрос продолжался; вопросы и ответы звучали как сабельные удары.

– Вы отрицали, что растения могут говорить.

– Ничуть. Но для этого нужно, чтобы они росли под виселицей.

– Признаете вы, что мандрагора кричит?

– Нет, но она поет.

– Вы отрицали, что безымянный палец левой руки обладает свойством исцелять сердечные болезни?

– Я только сказал, что чихнуть налево – дурная примета.

– Вы дерзко и оскорбительно отзывались о фениксе.

– Ученейший судья, я всего-навсего говорил, что, утверждая, будто мозг феникса – вкусное блюдо, вызывающее, однако, головную боль, Плутарх зашел слишком далеко, так как феникса никогда не существовало.

– Возмутительные речи. Каннамалка, который вьет себе гнездо из палочек корицы, дубоноса, из которого Паризатида изготовляла свои отравы, манукодиату, которая не что иное, как райская птица, и семенду с тройным клювом ошибочно принимали за феникса; но феникс существовал.

– Я не возражаю.

– Вы осел.

– Вполне этим удовлетворен.

– Вы признали, что бузина излечивает грудную жабу, но вы прибавили, что это происходит вовсе не потому, что у нее на корне есть волшебный нарост.

– Я объяснял целебные свойства бузины тем, что на ней повесился Иуда.

– Суждение, близкое к истине, – пробормотал Минос, довольный тем, что может в свою очередь подпустить шпильку медику Эаку.

Задетое высокомерие сразу переходит в гнев. Эак пришел в ярость:

– Бродяга, ваш ум блуждает так же, как и ваши ноги. У вас подозрительные и странные наклонности. Вы занимаетесь чем-то близким к чародейству. Вы состоите в сношениях с неведомыми зверями. Вы говорите простонародью о вещах, существующих лишь в вашем воображении и природа которых никому не известна, например, о гемороусе.

– Гемороус – гадюка, которую видел Тремеллий.

Этот ответ поверг свирепого доктора Эака в некоторое замешательство.

Урсус прибавил:

– В существовании гемороуса так же не может быть сомнений, как в существовании пахучей гиены или циветты, описанной Кастеллом.

Эак вышел из затруднения, выпустив решительный заряд:

– Вот ваши подлинные, поистине дьявольские слова. Слушайте.

Заглянув в свои записи, Эак прочел:

– "Два растения, фалагсигль и аглафотис, светятся с наступлением темноты. Днем они цветы, ночью – звезды".

Он пристально посмотрел на Урсуса.

– Что вы можете сказать в свое оправдание?

Урсус ответил:

– Каждое растение – лампада. Его благоухание – свет.

Эак перелистал несколько страниц.

– Вы отрицали, что железы выдры выделяют жидкость, тождественную бобровой струе.

– Я ограничился замечанием, что, быть может, в этом вопросе не следует доверять Аэцию.

Эак рассвирепел.

– Вы занимаетесь медицинской практикой?

– Я практикую в этой области, – робко вздохнул Урсус.

– На живых людях?

– Предпочитаю на живых, нежели на покойниках, – сказал Урсус.

Урсус отвечал серьезно и вместе с тем заискивающе; в этом удивительном сочетании двух интонаций преобладала вкрадчивость. Он говорил с такой кротостью, что Эак почувствовал потребность оскорбить его.

– Что вы там воркуете? – грубо сказал он.

Урсус растерялся и ограничился тем, что ответил:

– Воркуют молодые люди, старики же только кряхтят. Увы, я могу лишь кряхтеть.

Эак продолжал:

– Предупреждаю вас: если вы возьметесь лечить больного и он умрет, вы будете казнены.

Урсус отважился задать вопрос:

– А если он выздоровеет?

– В таком случае, – ответил доктор более мягким тоном, – вы также будете казнены.

– Невелика разница, – заметил Урсус.

Доктор продолжал:

– В случае смерти больного карается невежество, в случае выздоровления – дерзость. В обоих случаях вас ждет виселица.

– Я не знал этой подробности, – пролепетал Урсус. – Благодарю вас за разъяснение. Ведь не всякому известны все тонкости нашего замечательного законодательства.

– Берегитесь!

– Буду свято беречься, – промолвил Урсус.

– Мы знаем, чем вы занимаетесь.

«А я, – подумал Урсус, – знаю это не всегда».

– Мы могли бы отправить вас в тюрьму.

– Я вижу, милостивейшие государи.

– Вы не в состоянии отрицать ваши проступки и своевольные действия.

– Как философ, прошу прощения.

– Вам приписывают целый ряд дерзких суждений.

– Это страшная ошибка.

– Говорят, что вы излечиваете больных.

– Я – жертва клеветы.

Три пары бровей, устрашающе направленных на Урсуса, нахмурились; три ученые физиономии наклонились одна к другой; послышался шепот. Урсусу померещилось, будто над тремя головами трех официальных представителей науки высится один дурацкий колпак; многозначительно-таинственное бормотание этой троицы длилось несколько минут, в течение которых его от ужаса бросало то в жар, то в холод; наконец Минос, председатель, повернулся к нему и с бешенством прошипел:

– Убирайтесь вон!

Урсус почувствовал приблизительно то же, что чувствовал Иона, когда кит извергнул его из своего чрева.

Минос продолжал:

– На этот раз вас отпускают.

Урсус подумал:

«Уж больше я им не попадусь! Прощай, медицина!»

И прибавил в глубине души:

«Отныне я предоставлю больным полную свободу околевать».

Согнувшись в три погибели, он отвесил поклоны во все стороны: докторам, бюстам, столу, стенам, и, пятясь, отступил к дверям, чтобы исчезнуть, подобно рассеявшейся тени.

Он вышел из зала медленно, как человек с чистой совестью, но очутившись на улице, кинулся бежать опрометью, как преступник. При ближайшем знакомстве представители правосудия производят столь страшное и непонятное впечатление, что, даже будучи оправданным, человек норовит поскорее унести ноги.

Убегая, Урсус ворчал себе под нос:

– Я дешево отделался. Я – ученый дикий, они – ученые ручные. Доктора преследуют настоящих ученых. Ложная наука – отброс науки подлинной, и ею пользуются для того, чтобы губить философов. Философы, создавая софистов, сами роют себе яму. На помете певчего дрозда вырастает омела, выделяющая клей, при помощи которого ловят дроздов. Turdus sibi malum cacat [дрозд роняет помет себе на беду (лат.)].

Мы не хотим изобразить Урсуса чрезмерно щепетильным. Он имел дерзость употреблять выражения, вполне передававшие его мысль. В этом отношении он стеснялся не более, чем Вольтер.

Вернувшись в «Зеленый ящик», Урсус объяснил дядюшке Никлсу свое опоздание тем, что ему попалась на улице какая-то хорошенькая женщина; ни словом не обмолвился он о своем приключении.

Только вечером он шепнул на ухо Гомо:

– Знай: я одержал победу над трехголовым псом Цербером.

7. ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ МОЖЕТ ЗАТЕСАТЬСЯ ЗОЛОТОЙ СРЕДИ МЕДЯКОВ?

Произошло неожиданное событие.

Тедкастерская гостиница все более и более становилась очагом веселья и смеха. Нигде нельзя было встретить более жизнерадостной суматохи. Владелец гостиницы и его слуга разрывались на части, без конца наливая посетителям эль, стаут и портер. По вечерам в низенькой зале светились все окна и не оставалось ни одного свободного столика. Пели, горланили; старинный камин с железной решеткой, доверху набитый углем, пылал ярким пламенем. Харчевня казалась вместилищем огня и шума.

Во дворе, то есть в театре, толпа была еще гуще.

Вся публика пригорода, все население Саутворка валом валило на «Побежденный хаос», так что к моменту поднятия занавеса, иными словами – когда опускалась подъемная стенка «Зеленого ящика», все места были заняты, окна битком набиты зрителями, галерея переполнена. Не видно было ни одной плиты на мощеном дворе: сплошная масса голов скрывала все.

Только ложа для знати по-прежнему оставалась пустой.

Вот почему в том месте, где находился как бы центр балкона, зияла черная дыра – на актерском языке это называется «провалом». Ни души. Всюду толпа, а здесь – никого.

И вот однажды вечером здесь кто-то появился.

Это было в субботу – в день, когда англичане спешат развлечься в предвидении воскресной скуки. В зале яблоку негде было упасть.

Мы говорим «в зале». Шекспир тоже долгое время давал представления во дворе гостиницы и называл его залом.

В ту минуту, когда раздвинулся занавес и начался пролог «Побежденного хаоса», Урсус, находившийся в это время на сцене вместе с Гомо и Гуинпленом, по обыкновению окинул взором публику и поразился.

Отделение «для знати» было занято.

Посреди ложи в кресле, обитом утрехтским бархатом, сидела женщина.

Рядом с ней не было никого, и казалось, она одна наполняет собой ложу.

Есть существа, которые излучают сияние. Так же как и Дея, эта женщина вся светилась, но совсем по-иному. Дея была бледна, эта женщина – румяна. Дея была занимающимся рассветом, эта женщина – багряной зарей. Дея была прекрасна, эта женщина – ослепительна. Дея была вся невинность, целомудрие, белизна, алебастр; эта женщина была пурпуром, и чувствовалось, что она не боится краснеть. Излучаемый ею свет как бы изливался за пределы ложи, а она неподвижно сидела в самом центре ее, торжественная, невозмутимая, словно идол.

В этой грязной толпе она сверкала точно драгоценный карбункул, она распространяла вокруг себя такой блеск, что все остальное тонуло во мраке: она затмевала собою тусклые лица окружающих. Перед ее великолепием меркло все.

Все глаза были устремлены на нее.

Среди зрителей находился и Том-Джим-Джек. Он, как и все другие, исчезал в сиянии ослепительной незнакомки.

Женщина, приковавшая к себе сначала внимание публики, отвлекла ее от спектакля и этим несколько помешала первому впечатлению от «Побежденного хаоса».

Хотя тем, кто сидел близко от нее, она и казалась видением, это была самая настоящая женщина. Быть может, даже слишком женщина. Она была высока, довольно полна; ее плечи и грудь были обнажены, насколько это позволяло приличие. В ушах сверкали крупные жемчужные серьги с теми странными подвесками, которые называются «ключами Англии». Платье на ней было из сиамской кисеи, затканной золотом, – чрезвычайная роскошь, ибо такое платье стоило тогда не менее шестисот экю. Большая алмазная застежка придерживала сорочку, по нескромной моде того времени еле прикрывавшую грудь; сорочка была из тончайшего фрисландского полотна, из которого Анне Австрийской шили простыни, свободно проходившие сквозь перстень. Незнакомка была как бы в панцире из рубинов, среди которых было несколько неграненых; юбка ее тоже сверкала множеством нашитых на ней драгоценных каменьев. Ее брови были подведены китайской тушью, а руки, локти, плечи, подбородок, ноздри, края век, мочки ушей, ладони, кончики пальцев нарумянены, и это обилие красноватых тонов придавало ей что-то чувственное и вызывающее. Во всей ее наружности проглядывало непреклонное желание быть прекрасной. И она в самом деле была прекрасна, прекрасна до ужаса. Это была пантера, способная притвориться ласковой кошечкой. Один глаз у нее был голубой, другой – черный.

Гуинплен, так же как и Урсус, не спускал глаз с этой женщины.

«Зеленый ящик» являл собой в известной мере зрелище фантастическое. «Побежденный хаос» воспринимался скорее как сновидение, чем как театральное представление.

Урсус и Гуинплен уже привыкли к тому, что для публики они – нечто вроде видения; теперь видение являлось им самим; призрак был в зрительном зале; настала их очередь испытать смятение. Они, которые завораживали других, теперь были заворожены сами.

Женщина смотрела на них, и они смотрели на нее.

Благодаря значительному расстоянию, отделявшему их от нее, и полумраку в «театральном зале», ее очертания терялись в световой дымке; казалось, это галлюцинация. Да, без сомнения, это была женщина, но не пригрезилась ли она им? Это вторжение света в их мрачное существование ошеломило их. Казалось, неведомая планета залетела к ним из неких блаженных миров. Она казалась очень большой, благодаря исходящему от нее сиянию. Женщина вся сверкала, как сверкает Млечный Путь на ночном небе. Драгоценные камни на ней казались звездами. Алмазная застежка была как будто одной из Плеяд. Великолепные очертания ее груди представлялись чем-то сверхъестественным. При одном только взгляде на это звездное существо мгновенно возникало леденящее ощущение близости к сферам вечного блаженства. Как будто с райских высот склонялось это непреклонное и спокойное лицо над убогим «Зеленым ящиком» и его жалкими зрителями. Острое любопытство к тому, что она видит, и снисхождение к любопытству черни отражались на этом лице небожительницы. Сойдя с горних высот, она позволяла земным тварям взирать на себя.

Урсус, Гуинплен, Винос, Фиби, толпа – все затрепетали, ослепленные этим блеском; только Дея, погруженная в вечную ночь, ни о чем не знала.

Эта женщина вызывала мысль о призраке, хотя в ее наружности не было ничего такого, что обычно связывают с этим словом: ничего призрачного, ничего таинственного, ничего воздушного, никакой дымки; это было розовое, свежее, цветущее здоровьем привидение, и, однако, свет падал на нее таким образом, что с того места, где находились Урсус и Гуинплен, она казалась им чем-то нереальным. Такие упитанные призраки действительно существуют: они именуются вампирами. Иная королева, которая тоже кажется толпе прелестным видением и пожирает по тридцати миллионов в год, высасывая их из народа, отличается таким же завидным здоровьем.

Позади этой женщины в полумраке стоял ее грум, el mozo [слуга (исп.)], маленький человечек с детским личиком, бледный, хорошенький и серьезный. Очень юные и вместе с тем очень степенные слуги были в то время в моде. Грум был одет с головы до ног в бархат огненно-красного цвета; на его обшитой золотом шапочке красовался пучок вьюрковых перьев, что было отличительным признаком челяди знатных домов и свидетельствовало о высоком положении его госпожи.

Лакей – неотъемлемая часть господина, и потому в тени этой женщины нельзя было не заметить ее пажа-шлейфоносца. Наша память нередко удерживает многое без нашего ведома; Гуинплен и не подозревал, что пухлые щеки, важный вид и обшитая галуном, украшенная перьями шапочка маленького пажа запечатлелись в его памяти. Впрочем, грум вовсе не старался привлечь к себе чьи-либо взоры: обращать на себя внимание – значит быть непочтительным; он невозмутимо стоял в глубине ложи, около самой двери, держась как можно дальше от своей госпожи.

Хотя ее muchacho [мальчик-слуга (исп.)], ее паж, и находился при ней, казалось, что женщина в ложе совершенно одна: слуги в счет не идут.

Как ни велико было впечатление, произведенное незнакомкой, появление которой, казалось, входило в спектакль, развязка «Побежденного хаоса» потрясла зрителей еще сильнее. Эффект, как всегда, был неотразим. Быть может, благодаря присутствию в зале блистательной зрительницы (ведь зритель иногда является участником спектакля) публика была особенно наэлектризована. Смех Гуинплена в этот вечер казался заразительнее, чем когда бы то ни было. Все присутствующие покатывались от хохота в неописуемом припадке судорожного веселья, и среди всех голосов резко выделялся зычный смех Том-Джим-Джека.

И только незнакомка, просидевшая весь вечер неподвижно, как статуя, глядя на сцену пустыми глазами призрака, ни разу не улыбнулась. Да, это был призрак, но призрак яркий, будто солнечный спектр.

Когда представление окончилось и стенка фургона была поднята, обитатели «Зеленого ящика» собрались, по обыкновению, в своем тесном кругу, и Урсус высыпал из мешка на уже приготовленный для ужина стол всю выручку. И вдруг в куче медных монет засверкала испанская золотая унция.

– Она! – воскликнул Урсус.

Среди позеленевших медных грошей золотая унция действительно сияла, подобно той женщине среди серой толпы.

– Она заплатила за свое место квадрупль! – продолжал восхищенный Урсус.

В эту минуту в «Зеленый ящик» вошел хозяин гостиницы; просунув руку в заднее окошко фургона, он отворил в стене форточку, о которой мы упоминали и которая находилась на уровне окна, благодаря чему из нее видна была вся площадь. Он молча поманил к себе Урсуса и знаками показал ему, чтобы тот взглянул на площадь. От харчевни быстро отъезжала нарядная карета с роскошной упряжкой и лакеями в шляпах, разукрашенных перьями, и с факелами в руках.

Почтительно придерживая большим и указательным пальцами квадрупль, Урсус показал его дядюшке Никлсу и произнес:

– Это богиня.

Затем его взор упал на карету, заворачивавшую за угол, на крышке которой свет от факелов освещал восьмиконечную корону.

Тогда он воскликнул:

– Это больше, чем богиня! Это герцогиня!

Карета скрылась из виду. Стук колес замер вдали.

Несколько мгновений Урсус стоял неподвижно, восторженно воздевая кверху руку с квадруплем, словно дарохранительницу, – тем самым жестом, каким возносят святые дары.

Потом положил монету на стол и, не сводя с нее глаз, заговорил о «госпоже». Хозяин гостиницы отвечал на его вопросы. Да, это герцогиня. Ее титул известен. А имя? Имени никто не знает. Но Никлс рассмотрел вблизи карету с гербами и лакеев в шитых золотом ливреях. На кучере парик – точь-в-точь как у лорд-канцлера. Карета редко встречающегося образца, который в Испании называется «повозка-гробница», – великолепный экипаж с верхом, напоминающим по форме крышку гроба, увенчанную короной. Грум был такой крошечный, что вполне свободно помещался на подножке кареты с наружной стороны дверцы. Эти миловидные существа носят обычно шлейфы знатных дам; иногда же им поручают носить и любовные послания. Заметил ли кто пучок вьюрковых перьев на его шапочке? Вот бесспорный признак знатности его госпожи. Всякий, кто, не имея на то права, украсит головной убор своего слуги такими, перьями, платит штраф. Никлс видел вблизи и самое даму. Настоящая королева. Такое богатство не может не красить человека. И кожа становится белей, и взгляд более гордым, и поступь благороднее, и движения уверенней. Ничто не в состоянии сравниться с надменным изяществом вечно праздных рук. Никлс описывал великолепие этой белой с голубыми жилками кожи, шею, плечи незнакомки, ее румяна, жемчужные серьги, прическу, волосы, припудренные золотым порошком, несчетное множество драгоценных камней, рубинов, алмазов.

– Они блестят не так ярко, как ее глаза, – пробормотал Урсус.

Гуинплен молчал.

Дея слушала.

– И знаете, что удивительнее всего? – сказал трактирщик.

– Что? – спросил Урсус.

– Я видел, как она садилась в карету.

– Ну и что?

– Она села не одна.

– Вот как!

– С ней сел еще один человек.

– Кто?

– Угадайте.

– Король? – сказал Урсус.

– Прежде всего, – заметил дядюшка Никлс, – у нас теперь нет короля. Нами правит королева. Угадайте же, кто сел в карету этой герцогини.

– Юпитер, – сказал Урсус.

Трактирщик ответил:

– Том-Джим-Джек.

– Том-Джим-Джек? – вырвалось у Гуинплена, не проронившего до этой минуты ни слова.

Все были поражены. Наступило молчание. И в этой тишине вдруг раздался тихий голос Деи:

– Нельзя ли больше не пускать сюда эту женщину?

8. ПРИЗНАКИ ОТРАВЛЕНИЯ

«Призрак» больше не возвращался.

Он не вернулся в ложу, но снова возник в душе Гуинплена.

Гуинплен был в некотором смятении.

Ему показалось, что он впервые в жизни увидал женщину.

И, сразу же отдавшись необычным грезам, он наполовину совершил грехопадение. Надо остерегаться, грез, овладевающих нами против нашей воли. Мечта обладает таинственностью и неуловимостью аромата. По отношению к мысли она – то же, что благоухание туберозы. Порою она одурманивает, словно ядовитый аромат, и проникает в мысли, словно угар. Грезами можно отравиться так же, как цветами. Упоительное самоубийство, восхитительное и ужасное!

Дурные мысли – самоубийство души. В них-то и заключается отрава. Мечта привлекает вас, обольщает, заманивает, затягивает в свои сети, затем превращает вас в своего сообщника: она делает вас соучастником в обмане совести. Она одурманивает, а потом развращает. О ней можно сказать то же, что об азартной игре. Сперва человек бывает жертвой мошенничества, затем начинает плутовать сам.

Гуинплен предался мечтам.

Он никогда не видел Женщины.

Он видел лишь тень ее в женщинах простонародья и видел душу ее в Дее.

Теперь он увидел настоящую женщину.

Он увидел теплую, нежную кожу, под которой чувствовалось биение пылкой крови; очертания тела, пленяющие четкостью мрамора и плавными изгибами волны; высокомерно-бесстрастное лицо, выражающее одновременно и призыв и отказ, лицо с ослепительно прекрасными чертами; волосы, точно озаренные отблеском пожара; изящество наряда, пробуждающего трепет сладострастия; обольстительную полунаготу; надменное желание воспламенять вожделения завороженной толпы, но только издали; неотразимое кокетство; влекущую неприступность; искушение, идущее рука об руку с предвидением гибели; обещание чувствам и угрозу рассудку; сложное чувство тревоги, порожденное страстным влечением и страхом. Он только что видел все это. Он только что видел женщину.

То, что он только что видел, было и больше и меньше, чем женщина. То была влекущая женская плоть – и в то же время богиня Олимпа. Олицетворенная чувственность и красота небожительницы.

Ему воочию предстала тайна пола.

И где? За пределами досягаемого.

В бесконечном отдалении от него.

Какая насмешка судьбы: душу, эту небесную сущность, он держал в руках, она принадлежала ему, – это была Дея; женскую плоть, эту сущность земную, он только видел издали, на недосягаемой высоте, – это была та женщина.

Герцогиня!

«Больше, чем богиня», – так сказал о ней Урсус.

Какая высота!

Даже в мечтах было бы страшно взобраться на такую крутизну.

Неужели он так безрассуден, что думает об этой незнакомке? Он старался побороть эти чары.

Он вспоминал все, что рассказывал ему Урсус о жизни этих высоких, почти царственных особ; разглагольствования философа, казавшиеся ему до сих пор не заслуживающими внимания, теперь становились вехами его размышлений, – наша память нередко бывает прикрыта лишь тончайшей пеленой забвения, сквозь которую в нужную минуту нам удается разглядеть то, что погребено под нею; Гуинплен старался представить себе высший свет, мир знати, к которому принадлежала эта женщина, этот мир, стоящий неизмеримо выше мира низшего, мира простого народа, к которому принадлежал он сам. Да и принадлежал ли он к народу? Не был ли он, скоморох, ниже даже тех, кто находится в самом низу? Впервые с тех пор, как он стал мыслить, у него сжалось сердце от сознания своего низкого положения, от того, что теперь мы назвали бы чувством унижения. Картины, набросанные Урсусом, его восторженные лирические описания замков, парков, фонтанов и колоннад, его подробные рассказы о богатстве и могуществе знати оживали в памяти Гуинплена, наполняясь образами, в которых действительность смешивалась с фантазией. Он был одержим видениями этих заоблачных высот. Ему казалось химерой, что человек может быть лордом. А между тем такие люди существуют. Невероятно, просто невероятно! На свете есть лорды! Созданы ли они из плоти и крови, как все люди? Вряд ли. Он чувствовал, что находится в глубоком мраке, что он окружен со всех сторон стеною; словно человек, брошенный на дно колодца, он видел там, в зените, над самой головой, ослепительное смешение лазури, света и видений – обиталище олимпийцев, и в самом центре этого лучезарного мира сияла она, герцогиня.

Он испытывал к этой женщине какое-то странное чувство, в котором непреодолимое влечение было неотделимо от сознания ее недоступности. И он без конца мысленно возвращался к этой вопиющей нелепости: ощущать душу близ себя, рядом с собой, тесно соприкасаясь с ней на каждом шагу, плоть же видеть только в идеальной сфере, в области недосягаемого.

Ни одна из этих мыслей не была совершенно четкой. Это был какой-то туман, где все было зыбко, где все ежеминутно меняло очертания. Это было глубокое смятение чувств.

Впрочем, ему ни разу не приходило в голову сделать попытку приблизиться к герцогине. Даже в мечтах не разрешил бы он себе подняться на такую высоту. И это было его счастьем.

Ведь стоит лишь раз поставить ногу на ступень этой лестницы, чтобы ее дрожание навсегда помутило ваш рассудок: думаешь, что восходишь на Олимп, а попадаешь в Бедлам. Явственное вожделение привело бы Гуинплена в ужас. Но ничего подобного он не испытывал.

Да и увидит ли он еще когда-нибудь эту женщину? По всей вероятности, никогда. Влюбиться в зарницу, вспыхнувшую на горизонте, – на такое безумие не способен никто. Плениться звездой – это все-таки еще понятно: ее увидишь снова, она опять появится в небе на том же месте. Но можно ли загореться страстью к промелькнувшей молнии?

В его душе одна мечта сменялась другою. В них то возникал, то вновь исчезал образ этого божества, этой величественной, лучезарной женщины, сияющей из глубины ложи. Он то думал о ней, то забывал, то отвлекался чем-нибудь другим, и снова возвращался все к тем же мыслям. Они будто баюкали его, но не могли усыпить.

Это не давало ему спать в течение нескольких ночей. Бессонница, как и сон, полна видений.

Нет почти никакой возможности выразить точными словами неясные процессы, протекающие в нашем мозгу. Слова неудобны именно тем, что очертания их резче, чем контуры мысли. Не имея четких контуров, мысли зачастую сливаются друг с другом; слова – иное дело. Поэтому какая-то смутная часть нашей души всегда ускользает от слов. Слово имеет границы, у мысли их нет.

Наш внутренний мир так смутен и необъятен, что происходившее в душе Гуинплена не имело почти никакого отношения к Дее. Дея оставалась средоточием его помыслов, она была священной; ничто не могло коснуться ее.

А между тем, – душа человека вся соткана из таких противоречий, – в нем происходила борьба. Сознавал ли он это? Вероятно, только смутно догадывался.

В самой глубине души, в наиболее уязвимом ее месте, там, где у каждого легко может возникнуть трещина, он чувствовал столкновение противоположных желаний. Для Урсуса все это было бы ясно. Гуинплену было трудно разобраться в этом.

Два инстинкта боролись в нем: влечение к идеалу и влечение к женщине. На мосту, перекинутом через бездну, подобные поединки между ангелом белым и ангелом черным происходят нередко.

Наконец черный ангел был низвергнут.

Однажды как-то сразу Гуинплен перестал думать о незнакомке.

Борьба двух начал, схватка между земной и небесной сущностью Гуинплена произошла в тайниках его души, на такой ее глубине, что почти не достигла его сознания.

Несомненным было лишь одно: ни на мгновение не переставал он обожать Дею.

Когда-то давно – чудилось ему – он пережил какое-то смятение, его кровь кипела, но теперь с этим было покончено. Осталась только Дея.

Гуинплен даже удивился бы, если б ему сказали, что Дея хотя одну минуту была в опасности.

Неделю или две спустя призрак, который, казалось, угрожал этим двум существам, исчез бесследно.

Сердце Гуинплена снова пламенело одной любовью к Дее.

К тому же, как мы уже говорили, герцогиня больше не возвращалась.

Урсус находил это в порядке вещей. «Дама с квадруплем» – явление необычное. Такое существо входит однажды, платит за место золотой, потом исчезает бесследна. Жизнь была бы слишком хороша, если б это повторялось.

Что касается Деи, она ни разу даже не упомянула больше о той женщине, отошедшей в прошлое. Она, вероятно, прислушивалась к разговорам; вздохи Урсуса и время от времени вырывавшиеся у него многозначительные восклицания: «Не каждый же день получать золотые унции!» пробудили в ней смутный страх. Она теперь больше никогда не заговаривала о незнакомке. В этом сказывался глубокий инстинкт. Порою душа безотчетно принимает меры предосторожности, тайна которых ей не всегда бывает ясна. Когда молчишь о ком-нибудь, кажется, что этим отстраняешь его от себя. Расспрашивая о нем, боишься привлечь его. Можно оградить себя молчанием, как ограждаешь себя, запирая дверь.

Происшествие было забыто.

Следовало ли придавать ему какое-либо значение? Произошло ли это на самом деле? Можно ли было сказать, что между Гуинпленом и Деей промелькнула какая-то тень? Дея не знала об этом, а Гуинплен уже забыл. Нет. Ничего и не было. Образ герцогини растаял в отдалении, словно только померещился им. Просто Гуинплен замечтался на минуту, а теперь очнулся от грез. Рассеявшиеся мечты, как и рассеявшийся туман, не оставляют следов, и после того, как туча пронеслась мимо, любовь в душе испытывает не больше ущерба, чем солнце в небе.

9. ABYSSUS ABYSSUM VOCAT – БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ

Исчезло и другое лицо – Том-Джим-Джек. Он вдруг перестал появляться в Тедкастерской гостинице.

Люди, которым их общественное положение позволяло видеть обе стороны великосветской жизни лондонской знати, вероятно заметили, что в то же самое время в «Еженедельной газете», между двумя выписками из приходских метрических книг, появилось известие об «отъезде лорда Дэвида Дерри-Мойр, коему, согласно повелению ее величества», предстояло снова принять командование фрегатом, крейсирующим в составе «белой эскадры» у берегов Голландии.

Урсус заметил, что Том-Джим-Джек больше не посещает «Зеленый ящик»; это очень занимало его. Том-Джим-Джек не показывался с того дня, как уехал в одной карете с дамой, заплатившей квадрупль. Конечно, этот Том-Джим-Джек, похищавший герцогинь, был загадкой. Как было бы интересно углубиться в исследование такого происшествия! Сколько тут возникало вопросов! Сколько можно было бы высказать по этому поводу замечаний! Именно потому Урсус и не обмолвился ни словом.

Немало повидав на своем веку, он знал, как жестоко можно обжечься на дерзком любопытстве. Любопытство всегда должно соразмеряться с положением любопытствующего. Подслушивая – рискуешь ухом, подсматривая – рискуешь глазом. Ничего не видеть и ничего не слышать – самое благоразумное. Том-Джим-Джек сел в княжескую карету, хозяин гостиницы видел, как он садился. Матрос, занявший место рядом с леди, казался каким-то чудом, и это заставило Урсуса насторожиться. Прихоти знатных людей должны быть священны для лиц низкого звания. Всем этим существам, пресмыкающимся во прахе, всем, кого высокородные люди называют чернью, не остается ничего лучшего, как забиться в свою нору, когда они замечают что-нибудь необычайное. Лишь тот в безопасности, кто сидит смирно. Закройте глаза, если вам не посчастливилось родиться слепым; заткните уши, если, на свою беду, вы не глухи; крепко держите язык за зубами, если вы не настолько совершенны, чтобы быть немым. Великие мира сего становятся тем, чем им хочется быть, малые – чем могут; посторонимся же перед неведомым. Не будем тревожить мифологию, не будем доискиваться смысла видимых явлений; почтительно преклонимся перед их показной стороной. Оставим досужие толки об угасании или рождении светил, происходящем в высоких сферах по причинам, нам неизвестным. Для нас, ничтожных людишек, это по большей части оптический обман. Метаморфозы – дело богов; внезапные превращения и исчезновения случайно встреченных знатных особ, парящих где-то в высоте над нами, – туманные события, понять которые невозможно, а изучать опасно. Излишнее внимание раздражает олимпийцев, занятых своими развлечениями и причудами; берегитесь, удар грома может разъяснить вам лучше слов, что бык, к которому вы слишком пристально присматриваетесь, не кто иной, как Юпитер. Не будем же распахивать складки серой мантии, облекающей страшных властителей наших судеб. Равнодушие – это благоразумие. Не шевелитесь – в этом ваше спасение. Притворитесь мертвым, и вас не убьют. К этому сводится мудрость насекомого. Урсус следовал ей.

Хозяин гостиницы, чрезвычайно заинтригованный, однажды обратился к Урсусу:

– А знаете, Том-Джим-Джек что-то больше не показывается.

– Вот как? – ответил Урсус. – А я и не заметил.

Никлс пробормотал что-то, должно быть не слишком почтительное, насчет близости Том-Джим-Джека к герцогской карете, но так как его слова показались Урсусу слишком неосторожными, старик притворился, будто не расслышал их.

Однако Урсус был слишком артистической натурой, чтобы не-сожалеть о Том-Джим-Джеке. Он был до известной степени разочарован. Своими впечатлениями он поделился только с Гомо, единственным наперсником, в чьей скромности он был уверен. Он шепнул на ухо волку:

– С тех пор, как Том-Джим-Джек больше не приходит, я ощущаю пустоту как человек и холод как поэт.

Излив свою печаль дружескому сердцу, Урсус почувствовал некоторое облегчение.

Он ни звуком не обмолвился об этом в разговоре с Гуинпленом, а тот в свою очередь ни разу не упомянул о Том-Джим-Джеке.

В самом деле, Гуинплен был всецело поглощен Деей, и его мало интересовал Том-Джим-Джек.

С каждым днем Гуинплен все больше забывал о незнакомке. Что касается Деи, она и не подозревала о смятении, овладевшем на короткий срок душою ее возлюбленного. К этому же времени прекратились и всякие слухи о заговоре против «Человека, который смеется», о каких бы то ни было жалобах на него. Ненавистники, по-видимому, успокоились. Все волнения улеглись и в «Зеленом ящике» и вокруг него. Комедианты и священники точно сквозь землю провалились. Замерли последние раскаты грома. Успеху бродячей труппы уже не грозило ничто. Иногда в человеческой судьбе внезапно наступает такая полоса безмятежной тишины. Ни малейшая тень не омрачала в это время безоблачного счастья Гуинплена и Деи. Мало-помалу оно дошло до той точки, где останавливается всякий рост. Есть слово, обозначающее такое состояние, – апогей. Подобно морскому приливу, счастье порою достигает своего высшего уровня. Единственное, что еще тревожит вполне счастливых людей, – это мысль о том, что за приливом неизбежно следует отлив.

Опасности можно избежать двумя способами: либо стоять очень высоко, либо очень низко. Второй способ едва ли не лучше первого. Инфузорию раздавить труднее, чем настигнуть стрелою орла. Если кто-нибудь на земле мог благодаря своему скромному положению чувствовать себя в безопасности, – это были, как мы уже сказали, Гуинплен и Дея: никогда это чувство безопасности не было полнее, чем в ту пору. Они все больше и больше жили друг другом, отражаясь – он в ней, она в нем. Сердце впитывает в себя любовь, словно некую божественную соль, сохраняющую его; этим объясняется нерасторжимая связь двух существ, полюбивших друг друга на заре жизни, и свежесть любви, продолжающейся и в старости. Любовь как бы бальзамируется. Дафнис и Хлоя превращаются в Филемона и Бавкиду. Такая старость, когда вечерняя заря походит на утреннюю, невидимому ждала Гуинплена и Дею. А пока они были молоды.

Урсус наблюдал эту любовь, как медик, производящий наблюдения в клинике. У него был, как выражались в то время, «гиппократовский взгляд». Он останавливал на хрупкой и бледной Дее свой проницательный взор и бормотал себе под нос:

– Какое счастье, что она счастлива!

Другой раз он говорил:

– Она счастлива, это необходимо для ее здоровья!

Он покачивал головой и иногда принимался читать Авиценну в переводе Вописка Фортуната, изданном в Лувене в 1650 году, – старинный фолиант, в котором его интересовал раздел, трактующий о «сердечных недугах».

Дея быстро уставала, часто у нее выступала испарина, она легко впадала в дремоту и, как помнит читатель, всегда отдыхала днем. Однажды, когда она опала на медвежьей шкуре, а Гуинплена не было в «Зеленом ящике», Урсус осторожно наклонился над ней и приложил ухо к ее груди в том месте, где находится сердце. Он послушал несколько мгновений, потом, выпрямившись, прошептал:

– Малейшее потрясение для нее опасно. Болезнь быстрыми шагами пошла бы вперед.

Толпа продолжала стекаться на представления «Побежденного хаоса». Успех «Человека, который смеется» казался нескончаемым. Все опешили посмотреть Гуинплена, и теперь это были уже не только жители Саутворка, но в какой-то мере и Лондона. Публика теперь собиралась смешанная: она не состояла уже из одних только матросов и возчиков; по мнению дядюшки Никлса, бывшего знатоком всякого сброда, в толпе зрителей бывали теперь и дворяне и даже баронеты, переодетые простолюдинами. Переодевание – одно из излюбленных развлечений знати; в то время оно было в большой моде. Появление аристократии среди черни было хорошим признаком и свидетельствовало о том, что «Человек, который смеется» завоевывает и Лондон. Положительно, слава Гуинплена уже проникала в круги высокородной публики. В этом не было никаких сомнений. В Лондоне только и говорили, что о «Человеке, который смеется». О нем говорили даже в «Могок-клубе», где бывали только лорды.

В «Зеленом ящике» об этом не подозревали; его обитатели довольствовались собственным счастьем. Для Деи было высшим блаженством каждый вечер прикасаться к курчавым, непокорным волосам Гуинплена. В любви главное – привычка. В ней сосредоточивается вся жизнь. Ежедневное появление солнца – привычка вселенной. Вселенная – влюбленная женщина, и солнце – ее возлюбленный.

Свет – ослепительная кариатида, поддерживающая весь мир. Каждый день – это длится только одно божественное мгновение – земля, еще в покрове ночи, опирается на восходящее солнце. Слепая Дея испытывала такое же чувство возврата тепла и возрождения надежды в ту минуту, когда прикасалась рукой к голове Гуинплена.

Быть двумя безвестными, боготворящими друг друга; любить в совершенном безмолвии – да так и целая вечность прошла бы незаметно!

Однажды вечером, по окончании спектакля, Гуинплен, изнемогая от избытка блаженства, от которого, как от опьяняющего аромата цветов, сладостно кружится голова, бродил, как обычно, по лугу, неподалеку от «Зеленого ящика». Бывают часы, когда сердце до того переполнено чувствами, что уже не в силах вместить их. Ночь была темна и безоблачна; в небе ярко сияли звезды. Площадь была безлюдна; сон и забвение безраздельно царили в деревянных бараках, разбросанных по всему пространству Таринзофилда.

В одном лишь месте горел огонь: это был фонарь Тедкастерской гостиницы, полуоткрытая дверь которой поджидала возвращения Гуинплена.

На колокольнях пяти саутворкских приходских церквей только что пробило полночь; на каждой колокольне бой часов не совпадал по времени с остальными и отличался от них по звуку.

Гуинплен думал о Дее. Да и о чем другом мог он еще думать? Но в этот вечер он чувствовал какое-то странное смятение; весь во власти очарования, к которому примешивалась и тревога, он думал о Дее иначе, чем всегда, он думал о ней, как думает мужчина о женщине. Он упрекал себя за это. Ему казалось, что это принижает его любовь. В нем глухо начинало бродить желание. Сладостное и повелительное нетерпение. Он переходил незримую границу, по одну сторону которой – девственница, а по другую – женщина. Он тревожно вопрошал себя, он как бы внутренне краснел. Прежний Гуинплен мало-помалу изменился; сам того не сознавая, он возмужал. Прежде стыдливый юноша, он испытывал теперь смутное, волнующее влечение. У нас есть ухо, обращенное к свету, – им мы внемлем голосу разума, – и другое, обращенное в сторону тьмы, которым мы прислушиваемся к тому, что говорит инстинкт; именно в это ухо, служившее рупором мрака, неведомые голоса настойчиво шептали что-то Гуинплену. Как бы ни был чист душою юноша, мечтающий о любви, между ним и его мечтою встанет в конце концов некий телесный образ женщины. Грезы его теряют свою безгрешность. Им овладевают стремления, внушаемые самой природой, в которых он сам боится себе признаться. Гуинплена страстно влекло к живой, телесной прелести женщины, которая является источником всех наших искушений и которой недоставало бесплотному образу Деи. В горячке, казавшейся ему чем-то опасным, он преображал, быть может не без некоторого страха, ангельский облик Деи, придавая ему черты земной женщины. Ты нужна нам, женщина!

Излишек райской невинности в конце концов перестает удовлетворять любовь. Она жаждет лихорадочно горячей руки, трепета жизни, испепеляющего поцелуя, после которого уже нет возврата, беспорядочно разметавшихся волос, страстных объятий. Звездная высота мешает. Эфир слишком тягостен для нас. В любви избыток небесного – то же, что избыток топлива в очаге: пламя не может разгореться. Теряя рассудок, Гуинплен отдавался во власть упоительно-страшного видения: перед ним возникал образ Деи, доступной обладанию, Деи покорной, отдающейся в минуту головокружительной близости, связующей два существа тайной зарождения новой жизни. «Женщина!» Он слышал в себе этот зов, идущий из самых недр природы. Словно новый Пигмалион, создающий Галатею из лазури, он в глубине души дерзновенно изменял очертания целомудренного облика Деи – облика, слишком небесного и недостаточно райского; ибо рай – это Ева, а Ева была женщиной, рождающей желание, матерью, кормилицей земного, в чьем священном чреве таились все грядущие поколения, в чьих сосцах не иссякало молоко, чья рука качала колыбель новорожденного мира. Женская грудь и ангельские крылья несовместимы. Девственность – лишь обетование материнства. Однако до сих пор в мечтах Гуинплена Дея стояла выше всего плотского. Теперь же, в смятении, он мысленно пытался низвести ее, ухватившись за ту нить, которая всякую девушку связывает с землею. Эта нить – пол. Ни одной из этих легкокрылых птиц не дано реять на свободе. Дея, подобно всем остальным, была подвластна законам природы, и Гуинплен, лишь наполовину сознаваясь себе в этом, жаждал, чтоб она им подчинилась. Это желание возникало в нем помимо его воли, и он все время боролся с ним. В воображении он наделял Дею чертами земной женщины. Он дошел до того, что представлял себе нечто невозможное: Дею – существом, вызывающим не только экстаз, но и страсть, Дею, склоняющую голову к нему на подушку. Он стыдился этих кощунственных видений; какая-то сила внутри его пыталась унизить образ Деи; он сопротивлялся наваждению, отворачивался от этих картин, потом снова к ним возвращался; ему казалось, что он покушается на целомудрие девушки. Дея была для него как бы в облаке. Весь трепеща, он раздвигал это облако, точно приподымал покровы. Стоял апрель.

Спинной мозг тоже грезит на свой лад.

Гуинплен шагал наудачу, рассеянно, слегка раскачиваясь, как это иногда делают люди, неторопливо прогуливаясь в одиночестве. Когда рядом нет никого, это предрасполагает к безрассудным мечтаниям. Куда устремлялась его мысль? Он сам не решился бы признаться себе. К небу? Нет. К брачному ложу. И вы еще глядели на него, звезды!

Почему говорят: «влюбленный»? Надо было бы говорить: «одержимый». Быть одержимым дьяволом – исключение; быть одержимым женщиной – общее правило. Всякий мужчина подвержен этой потере собственной личности. Какая волшебница – красивая женщина! Настоящее имя любви – плен!

Женщина пленяет нас душой. Но и плотью. И порой плотью больше, чем душой. Душа – возлюбленная, плоть – любовница!

На дьявола клевещут. Не он искушал Еву. Это Ева ввела его в искушение. Почин принадлежал женщине.

Люцифер преспокойно шел мимо. Он увидел женщину и превратился в Сатану.

Тело – внешняя оболочка неведомого. И – странное дело – оно пленяет своей стыдливостью. Нет ничего более волнующего. Подумать только: оно, бесстыдное, стыдится!

В ту минуту именно такое неодолимое влечение к телесной красоте волновало и подчиняло Гуинплена. Страшное мгновение, когда мы вожделеем к наготе. Ничего не стоит поскользнуться и нравственно пасть. Сколько мрака кроется в белизне Венеры!

Что-то внутри Гуинплена громко призывало Дею, Дею – девушку, Дею – подругу, Дею – плоть и пламя, Дею – с обнаженной грудью. Он был готов прогнать ангела. Таинственный кризис, переживаемый всяким влюбленным и грозящий опасностью идеалу. Извечный закон мироздания.

Миг помрачения небесного света в душе.

Любовь Гуинплена к Дее обращалась в любовь супружескую. Целомудренная любовь – только переходная ступень. Настала неизбежная минута. Гуинплен страстно желал эту женщину.

Он страстно желал женщину.

Он скользил по этой наклонной плоскости, обрывавшейся на первом же шагу.

Невнятный зов природы необорим.

Какая бездна – женщина!

К счастью для Гуинплена, близ него не было женщины, кроме Деи. Единственной женщины, которую он желал. Единственной, которая могла желать его.

Гуинплен весь был охвачен неясным трепетом: сама жизнь властно взывала в нем о своих правах.

Прибавьте к этому еще и влияние весны. Он вбирал в себя неизъяснимые токи звездной ночи. Он шел без цели, в каком-то упоительном забытьи.

Рассеянный в воздухе аромат весенних соков, хмельные запахи, которыми пропитан сумрак ночи, благоухание распускавшихся вдали ночных цветов, согласный щебет, доносящийся из укрытых где-то маленьких гнезд, журчанье вод и шелест листьев, вздохи со всех сторон, свежесть, теплота – все это таинственное пробуждение природы не что иное, как властный голос весны, нашептывающий о страсти, дурманящий призыв, и душа отвечает ему лишь бессвязным лепетом, сама уже не понимая собственных слов.

Всякий, кто увидел бы в эту минуту Гуинплена, подумал бы: «Смотри-ка! Пьяный!»

Действительно, он еле держался на ногах под бременем своего отягощенного сердца, под бременем весны и ночи. Кругом было безлюдно и тихо, и Гуинплен порою громко разговаривал сам с собой.

Когда знаешь, что тебя никто не слышит, охотно говоришь вслух.

Он медленно шел, опустив голову, заложив руки за спину, держа левую в правой и не сжимая ладони.

Вдруг он почувствовал, как будто что-то скользнуло ему в руку.

Он быстро обернулся.

В руке у него была бумага, а перед ним стоял какой-то человек.

Очевидно, этот человек, неслышно, как кошка, подкравшись к нему сзади, сунул ему в руку бумагу.

Бумага оказалась письмом.

Человек, насколько его можно было рассмотреть при свете звезд, был маленького роста, круглолиц, совсем юн, но очень важен и одет в огненного цвета ливрею, видневшуюся между длинными полами серого плаща, называемого в то время capenoche – испанское сокращенное слово, означающее «ночной плащ». На голове у него была ярко-малиновая шапочка, похожая на кардинальскую шапочку, но с галуном, указывавшим на то, что ее носитель – слуга. К шапочке был прикреплен пучок вьюрковых перьев.

Мальчик неподвижно стоял перед Гуинпленом. Он походил на фигуру, привидевшуюся во сне.

Гуинплен узнал в нем слугу герцогини.

И, прежде чем Гуинплен успел вскрикнуть от удивления, он услыхал тоненький, не то детский, не то женский, голосок пажа, который говорил ему:

– Будьте завтра в этот же час у Лондонского моста. Я буду там и провожу вас.

– Куда? – спросил Гуинплен.

– Туда, где вас ждут.

Гуинплен перевел глаза на письмо, которое продолжал машинально держать в руке.

Когда он снова поднял их, грума уже не было. Вдали, на ярмарочной площади, двигался темный силуэт, быстро уменьшавшийся в размерах. Это уходил маленький слуга. Он завернул за угол и исчез из виду.

Гуинплен посмотрел на удалявшегося грума, потом на письмо. В жизни человека бывают мгновения, когда случившееся с ним как будто не случилось; оцепенение некоторое время не дает ему осознать происшедшее. Гуинплен поднес письмо к глазам, как будто хотел прочесть его, но только тут заметил, что не может сделать это по двум причинам: во-первых, конверт еще не был распечатан, во-вторых, было темно. Прошло несколько минут, прежде чем он сообразил, что в гостинице горит фонарь. Он ступил два-три шага, но в сторону, как бы не зная, куда идти. Так двигался бы лунатик, получив письмо из рук призрака.

Наконец он очнулся от изумления и почти бегом направился к гостинице, остановился против приоткрытой двери и еще раз посмотрел при свете на запечатанное письмо. На печати не было никакого оттиска, а на конверте стояло только одно слово: «Гуинплену». Он сломал печать, разорвал конверт, развернул письмо, поднес его ближе к свету и прочел:

«Ты безобразен, а я красавица. Ты скоморох, а я герцогиня. Я – первая, ты – последний. Я хочу тебя. Я люблю тебя. Приди».


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВОЗНИКНОВЕНИЕ ТРЕЩИНЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть