ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Парижские тайны The Mysteries of Paris
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Глава I

ОСТРОСЛОВ

Подле Крючка стоял арестант лет сорока пяти, хилый, тщедушный, с тонким и умным лицом, жизнерадостным и насмешливым, с огромным, почти беззубым ртом; когда он говорил, губы его кривились то влево, то вправо, как свойственно людям, привыкшим обращаться к уличной толпе; курносый, с огромной, почти совсем плешивой головой, он носил старый жилет из серого сукна и выцветшие дырявые брюки в заплатах: голые, покрасневшие от холода ноги, неряшливо завернутые в тряпки, были обуты в деревянные башмаки.

Его звали Фортюне Гобер, по прозвищу Острослов; в прошлом фокусник, он уже отбыл срок за изготовление фальшивых монет, а ныне был обвинен в том, что бежал с места ссылки и совершил кражу со взломом.

Пробыв всего несколько дней в тюрьме Форс, Гобер, ко всеобщему удовольствию, стал исполнять роль рассказчика.

Теперь такие лица встречаются редко, но в прошлые годы каждая камера имела своего рассказчика, который за небольшую плату помогал арестантам коротать бесконечные зимние вечера, и тогда заключенные не ложились спать сразу при наступлении сумерек.

Любопытно отметить, что в душах этих несчастных возникает потребность в вымышленных и волнующих историях; и что удивительно для нас: порочные до мозга костей, воры, убийцы особенно любят сюжеты, где выражены благородные, героические чувства, истории, в которых выведен беспомощный, великодушный герой и где доброта торжествует над темными силами.

Точно так же падшие женщины любят простодушные, трогательные, элегические романы и почти всегда отвергают чтение непристойных произведений.

Врожденный инстинкт доброты, желание мысленно отрешиться от того унижения, которое им приходится терпеть, не вызывают ли они в душах несчастных женщин симпатии к одним рассказам и отвращение к другим?

Итак, Гобер отлично излагал героические истории, где униженный, после множества приключений, в конце концов побеждает своего преследователя. Гобер к тому же обладал чувством юмора, его реплики отличались едкостью и шутливостью — отсюда и возникла кличка «Острослов».

Он только что вошел в приемное помещение.

Напротив него, по ту сторону решетки, стояла женщина лет тридцати пяти, бледная, с приятным и привлекательным лицом, бедно, но опрятно одетая. Она горько плакала, вытирая слезы платком.

Гобер смотрел на нее ласково и в то же время нетерпеливо.

— Послушай, Жанна, — обратился он к ней, — брось это ребячество, вот уже шестнадцать лет, как мы с тобой не виделись, если ты все время будешь закрывать платком глаза, мы никогда друг друга не узнаем…

— Дорогой брат, бедный Фортюне… Я задыхаюсь от слез… Не могу говорить…

— Какая же ты смешная! Перестань. Ну что с тобой?

Его сестра перестала рыдать, вытерла слезы и, глядя на него с изумлением, сказала:

— Что со мной? Как! Я снова вижу тебя в тюрьме, когда ты уже отсидел пятнадцать лет!..

— Правда, сегодня исполнилось полгода, как я вышел из центральной тюрьмы в Мелене… Я не навестил тебя в Париже, потому что пребывание в столице мне запрещено…

— И снова взят!.. Боже мой! Что же ты опять натворил? Почему покинул Боженси, где ты находился под надзором? — Почему?.. Надо спросить, почему я туда поехал.

— А, понимаю.

— Жанна, слушай, нас разделяет решетка, но представь себе, что я тебя целую, обнимаю, как это должно бы быть, когда не видишь сестру целую вечность. Теперь поговорим.

Один арестант из Мелена, по имени Хромой, сообщил мне, что в Боженси проживает его знакомый, бывший каторжник; он принимает к себе на фабрику свинцовых белил вышедших на волю… Знаешь, что представляет собой работа на этой фабрике?

— Нет.

— Хорошее занятие, через месяц любой заболевает свинцовой болезнью. Из троих рабочих — один умирает, другие, не скрою, тоже умрут, но живут пока в свое удовольствие, пируют год, полтора… К тому же работа неплохо оплачивается, не то что в иных местах. Ребята, родившиеся в рубашке, живут два-три года, но это уже долгожители. Да, на этой работе умирают, но она не такая уж тяжелая.

— Фортюне, зачем же ты стал трудиться там, где умирают?

— А что же я должен был делать? Когда я находился в Мелене, в тюрьме, как фальшивомонетчик, мне не могли найти занятие по моим силам, ведь я — фокусник и был не сильнее блохи, потому мне поручили изготовлять игрушки для детей. Один парижский фабрикант считал, что выгодно, чтобы куклы, игрушечные трубы, деревянные сабли мастерили арестанты. За пятнадцать лет я столько наточил, насверлил, навырезал игрушек, что их хватило бы для малышей целого парижского квартала… в особенности было много труб… и трещоток… Услышав эти звуки, целый батальон заскрежетал бы зубами, горжусь этим. Отбыв свой срок в тюрьме, я прослыл мастером двухгрошовых труб. Мне разрешили избрать поселение за сорок лье от Парижа; оставался единственный заработок — делать игрушки… Даже если бы все в поселке от мала до велика начали дуть в мои трубы, то и тогда я не оправдал бы свои расходы; не мог же я заставить всех жителей трубить с утра до вечера, меня бы приняли за авантюриста.

— Боже мой… ты всегда шутишь…

— Лучше смеяться, чем плакать. В конце концов, убедившись, что невдалеке от Парижа могу заработать на жизнь, только лишь занимаясь изготовлением игрушек, отправился в Боженси, чтобы работать на фабрике белил. Это такое пирожное, от которого распирает желудок, и… готово, над вами поют за упокой. Пока не подох — можно жить и зарабатывать; это ремесло мне нравится не меньше, чем воровское; чтобы воровать, у меня не хватало ни смелости, ни силы, а тут совершенно неожиданно подвернулось дело, о котором я тебе рассказал.

— Даже если бы ты был смелым и сильным, так просто воровать бы не стал.

— Так считаешь?

— Да, ведь ты совсем неплохой человек, случайно связался с жуликами, тебя ведь силой втянули в компанию.

— Да, дорогая, но вот видишь, пятнадцать лет в Централе… так закоптят человека, что он становится как эта трубка, хотя вошел туда чистым, какой она была новая. Выйдя из Мелена, я чувствовал себя слишком трусливым, чтобы заниматься воровством

— Но ты же занялся смертельно опасным делом? Мне кажется, Фортюне, ты совсем не такой скверный, каким представляешься.

— Послушай, хоть я и был очень хилым, но черт знает почему подумал, что натяну нос этому свинцу, что болезнь меня не одолеет, пройдет мимо, словом, что я стану одним из опытных мастеров фабрики. Выйдя на волю, я стал транжирить накопленные денежки, которые заработал в тюрьме за свои рассказы.

— А, это те истории, которые мы когда-то слышали, они так нравились нашей маме, помнишь?

— Да! Славная была женщина, разве она не подозревала, что я в Мелене?

— Нет, думала, что ты уехал на острова…

— Как тебе объяснить, сестричка: все свои шутки я унаследовал от отца, ведь он готовил меня в фокусники, я помогал ему на представлениях, глотал паклю, изрыгал огонь, стало быть, не мог коротать время с сыновьями пэров Франции и встречался лишь с голытьбою. Что до Боженси, то, выйдя из Мелена, я промотал все свои денежки. Когда пробудешь пятнадцать лет в клетке, захочется же подышать свежим воздухом, порезвиться, хоть я и не гурман, но белила могли раз и навсегда меня доконать; зачем тогда копить деньги, я тебя спрашиваю! Наконец я прибываю в Боженси, почти без гроша в кармане, разыскиваю Волосатого, друга Верзилы, хозяина фабрики. Благодарю покорно! Фабрика белил исчезла с лица земли; бывший каторжник закрыл ее — там в течение года умерло одиннадцать человек. И я остался в этом городе изготовлять игрушки, имея в качестве рекомендации свидетельство об освобождении. Я искал работу по силам, а силенок-то у меня не было; ты понимаешь, как меня принимали; то назовут вором, то негодяем, то бежавшим из тюрьмы, и, где бы я ни появлялся, каждый держался за карманы, стало быть, я не мог избежать голодной смерти в этой дыре, где должен был прожить целых пять лет. Поняв что к чему, я убежал с места ссылки и направился в Париж, чтобы там заняться своим ремеслом; у меня не было средств нанять карету с четырьмя лошадьми, потому весь путь прошел пешком, побираясь и страшась жандармов, как собака палки; мне посчастливилось, и я благополучно добрался до Отея; изнуренный, адски голодный, одетый, как видишь, не нарядно. — И Гобер с ухмылкой взглянул на свои лохмотья. — В кармане у меня не было ни гроша, меня могли задержать как бродягу. А тут, черт побери, представился случай… Хоть я и трус, но бес меня попутал…

— Тише, брат, — сказала сестра, боясь, чтоб тюремщик, хотя и находившийся довольно далеко от Гобера, не услышал столь опасного признания.

— Ты боишься, что нас подслушают, — возразил он, — не беспокойся, я не скрываю, меня захватили на месте преступления, ничего не мог отрицать, во всем сознался, знаю, что меня ждет, получу сполна.

— Боже мой, — плача, произнесла сестра. — Как ты хладнокровно рассуждаешь…

— Ну а если я буду говорить гневно, какой от этого толк? Послушай, будь умницей, неужели это я должен утешать тебя, а не ты меня?

Жанна, вздохнув, вытерла слезы.

— Что касается моего дела, — продолжал Гобер, — то под вечер я подходил к Отею совсем обессиленный: хотел войти в Париж ночью; уселся подле живой изгороди, чтобы отдохнуть и подумать о будущем. Размышляя, уснул; какой-то шум разбудил меня; уже стемнело; я прислушался… оказалось, по дороге, за изгородью, идут мужчина и женщина. Он спрашивает: «Ты думаешь, нас могут обворовать? Разве мы не оставляли дом без присмотра?» — «Да, но у нас в комоде тогда не хранилось сто франков», — ответила жена мужу. «А кто об этом знает, глупая», — возразил муж. «Ты прав», — сказала она, и они удалились. Честное слово, такой случай нельзя было упускать, ведь никакой опасности. Я подождал немного, вышел на дорогу и вижу в двадцати шагах отсюда маленький крестьянский дом, в котором, несомненно, хранилось сто франков, ведь здесь на дороге только и была одна хибарка. Я решаю: «Мужайся, старина, вокруг никого, темная ночь, если нет собаки (ты знаешь, я всегда боялся собак), дело сделано». К счастью, собаки не оказалось. Для верности я стучу в дверь, никто не отвечает… Это придаст мне уверенности. Ставни окон были закрыты, я раздвигаю их палкой, пролезаю через окно в комнагу; в печи догорает огонь, он светит мне; я вижу комод, ключа нет, тогда щипцами открываю ящик и под кучей белья обнаруживаю в чулке деньги; больше ничего не беру, прыгаю из окна и падаю… угадай куда… Вот удача!..

— Бог ты мой, да говори же!

— На спину полевого сторожа, который в это время возвращался в деревню.

— Боже мой!

— Луна взошла; он меня заметил, когда я лез через окно, и схватил. Такой парень, как он, мог бы повалить десять таких, как я… Я слишком труслив, чтобы оказать сопротивление. Чулок был у меня в руке, он услышал звон монет, схватил его и положил в свою сумку, а меня заставил идти с ним в Отей. Мы прибыли к мэру в сопровождении жандармов и мальчишек, затем вернулись к дому и стали поджидать хозяев. Они вернулись, дали показание… Не было никакой возможности отрицать, я во всем сознался и подписал протокол; мне надели наручники, и марш…

— И вот ты опять в тюрьме… быть может, надолго?

— Послушай, Жанна, не хочу обманывать тебя, дорогая, лучше уж скажу тебе сразу…

— Что еще такое, о боже!..

— Подожди, не волнуйся!

— Говори же!

— Так вот, речь идет теперь не о тюрьме!

— А что?

— За воровство ночью, со взломом, за то, что влез через окно в жилой дом, — я рецидивист… Адвокат мне объяснил, получу пятнадцать либо двадцать лет каторги и буду выставлен к позорному столбу. Это точно как в аптеке.

— На каторгу! Но ты такой хилый, ты умрешь там, — рыдая, воскликнула несчастная женщина.

— А если бы я стал работать на фабрике белил?

— Но каторга, боже ты мой, каторга!

— Это тюрьма на открытом воздухе, придется ходить в красной куртке вместо коричневой; и потом, я всегда горел желанием видеть море… Разве мне подходит быть парижским ротозеем, а?

— А позорный столб… несчастный!.. Стоять там среди презирающей тебя толпы… О боже мой, дорогой брат!

И несчастная вновь разрыдалась.

— Ладно, Жанна, будь умницей… надо потерпеть только четверть часа, притом, кажется, сидя… К тому же разве я не привык видеть толпу? Когда показывал фокусы, вокруг меня всегда была куча народа, представлю себе, что я фокусник, а если станет невтерпеж, то закрою глаза, и мне будет казаться, что никто меня не видит.

Рассуждая с такой развязностью, несчастный не пытался проявить циничную бесчувственность к преступлению, а стремился утешить и успокоить сестру своим поддельным равнодушием.

Человеку, привыкшему к тюремным нравам, у которого всякий стыд неминуемо потерян, каторга действительно представляется лишь сменой обстановки, сменой куртки, как с ужасающей правдивостью говорил Гобер, это лишь «куртка другого цвета».

Большинство арестантов центральных тюрем даже предпчитают каторгу, их влечет шумная жизнь, которую там ведут осужденные, они часто готовы совершить даже убийство, чтобы попасть в Брест или Тулон. Это понятно, и до каторги их труд был таким же тяжелым.

А условия труда честных портовых рабочих — тот же ад. Они начинают и кончают работу в те же самые часы; а логово, в котором отдыхают от непомерной усталости, порой бывает не лучше, чем казарма ссыльного.

«Но они свободны!» — возразят мне.

«Да, свободны… один день в неделю!.. воскресенье — отдых, как и у арестантов».

«Но они не чувствуют стыда, позора?»

А что такое стыд, позор для отверженных, которые ежедневно закаляют душу в адском горниле, которые проходят через все стадии подлости в этой школе, где они взаимно влекут друг друга к гибели, где наиболее опасные преступники считаются наиболее уважаемыми людьми?

Таковы последствия современной системы наказаний.

Многие преступники охотно идут в тюрьму! Каторги… добиваются!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Двадцать лет неволи. Боже мой! Боже мой! — повторяла бедная сестра Гобера.

— Успокойся же наконец, Жанна, мне дадут столько, сколько я смогу выдержать; я слишком слаб для исполнения тяжелых работ. Если там не будет, как в Мелене, фабрики игрушек, мне дадут легкую работенку, например, в больнице, я ведь покладистый человек, добрый малый, буду рассказывать, как рассказываю здесь, и заставлю начальников и товарищей уважать меня, тебе я пошлю разрисованные кокосовые орехи и соломенные шкатулки для племянников и племянницы. Что поделаешь, бутылка открыта — надо пить.

— Написал бы хоть мне, что приезжаешь в Париж, я попыталась бы тебя приютить, бездомного.

— Черт возьми, я, конечно, собирался пойти к тебе, но хотел явиться не с пустыми руками, кстати, вижу, что ты тоже живешь не ахти как. Да, а что твои дети, муж?

— Не говори мне о нем

— Все бражничает? Жаль, ведь он неплохой работник.

— Много горя доставил мне… поверь, у меня хватает своих бед, а тут еще твое несчастье…

— А что муж?

— Три года, как он покинул меня, продал все домашние вещи, оставил меня и детей без гроша… Соломенный тюфяк — вот вся наша мебель.

— Почему ты мне не дала знать?

— Не хотела тебя огорчать.

— Бедная Жанна! Как же ты живешь с тремя детьми?

— Да, хлебнула горя; работала сдельно бахромщицей, изнемогала совсем, соседки помогали, смотрели за детьми, когда я уходила; а потом, хоть мне и не везло, улыбнулось счастье, да не удалось им воспользоваться, муж помешал…

— Что такое?

— Фабрикант-басонщик рассказал одному клиенту о моем муже, который оставил меня без гроша, продал всю домашнюю утварь, что я работаю из последних сил, чтобы вырастить детей; однажды, возвратившись домой, вижу, появилась хорошая кровать, мебель, белье — все это сделал добрый клиент фабриканта.

— Добрый клиент!.. Бедная сестра!.. Почему ты не сообщила о своей нужде! Я бы не транжирил деньги, а послал бы тебе.

— Я на свободе, а ты за решеткой, и я стала бы просить у тебя…

— Именно у меня; я был сыт, жил в тепле за чужой счет; заработок оставался, но, зная, что зять настоящий мастер, а ты трудолюбивая хозяйка, я, ни о чем не думая, транжирил денежки с открытым ртом и закрытыми глазами.

— Мой муж был хорошим работником, это верно, но у него помутился разум; а мне помогли, и я воспряла духом, моя старшая дочь стала немного зарабатывать; мы были счастливы, не знали, что ты в Мелене. Работа ладилась, дети были одеты, ни в чем не нуждались, это придавало мне силу… мужество… Даже удалось отложить тридцать пять франков, и вдруг явился муж. Год с ним не встречалась; видя, что у нас появилась мебель, мы прилично одеты, он, не стесняясь, поселился у нас, оставил работу, забрал мои деньги, пьянствовал, а когда я жаловалась, избивал меня.

— Негодяй!

— К тому же он привел в квартиру гулящую девку, жил с ней; пришлось все терпеть. Наконец, стал продавать мебель, я, видя, что дело плохо, иду к адвокату, спрашиваю его, как поступить, ведь он опять ограбит квартиру, оставит нам соломенный тюфяк.

— Как поступить! Очень просто! Надо было вышвырнуть его.

— Но я не имела права. Адвокат сказал, что муж может располагать всем имуществом как глава семьи и жить, не работая; это, конечно, несчастье, но я должна подчиниться. Однако же то, что его любовница находится под одной с нами крышей, дает мне право на развод и на раздел имущества, так у них принято говорить… Тем более что у меня есть свидетели, которые покажут, что муж избивал меня; я могу подать на него в суд, но, чтобы добиться развода, нужно, по крайней мере, триста — четыреста франков. Ты представляешь себе? Это все, что я могу заработать за год! Где можно одолжить сумму?.. И потом, одолжить — еще можно, но нужно и возвратить… Пятьсот франков, сразу… целое состояние.

— Есть, однако, простое средство собрать пятьсот франков, — с горечью сказал Гобер, — голодать целый год… питаться воздухом и работать… Удивительно, что адвокат не дал тебе такого совета.

— Ты все шутишь…

— Нет, — с негодованием воскликнул Гобер. — Это подло… чтоб закон грабил бедных. Что ж происходит? Ты честная, уважаемая мать семейства, работаешь изо всех сил, чтобы достойно воспитать детей. Твой муж отъявленный негодяй, он бьет тебя, живет на твой счет, пропивает в кабаке заработанные тобою деньги. Ты обращаешься в суд… добиваешься защиты, хочешь прогнать лодыря, пожирающего твой хлеб и хлеб твоих детей… А законники отвечают: «Да, вы правы, ваш муж мерзкий шалопай, правосудие вас поддержит, но вам это будет стоить пятьсот франков». Пятьсот франков!.. Сумма, на которую ты с семьей можешь жить в течение года!.. Понимаешь, Жанна, ясно одно, есть, как говорится, два рода людей: те, кто повешены, и те, кто заслуживает виселицы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Хохотушка, одинокая и задумчивая, сидя молча, слышала все, что говорила бедная женщина, которой она горячо сочувствовала. Она решила рассказать об этом Родольфу, как только повстречает его, и не сомневалась, что он поможет Жанне.

Глава II

СОПОСТАВЛЕНИЕ

Хохотушка, увлеченная рассказом Жанны о ее печальной судьбе, не сводила с женщины глаз; она попыталась сесть к ней поближе, как вдруг в приемную вошел новый посетитель и, вызвав одного из арестантов, за которым тотчас же пошли, уселся на скамью между Жанной и гризеткой.

Хохотушка, увидев этого человека, отодвинулась от него с удивлением и страхом.

Она узнала в нем полицейского, исполнявшего приказ Феррана об аресте Мореля как должника.

Это напомнило Хохотушке имя нотариуса, упорно преследовавшего Жермена, и ее печаль, которая несколько померкла, пока она слушала трогательные и мучительные признания сестры Гобера, еще более усилилась.

Гризетка прислонилась к стене и погрузилась в свои тягостные размышления.

— Послушай, Жанна, — продолжал Гобер, веселое и насмешливое лицо которого вдруг помрачнело, — я не силач и не храбрец, но если б оказался в вашем доме, когда муж так обижал тебя, ему бы несдобровать… Но ведь ты сама вела себя с ним глупо…

— Что я могла поделать?.. Волей-неволей приходится терпеть то, чему не можешь противиться! Все, что можно было продать, муж продал, все, вплоть, до воскресного платья моей доченьки, и на эти деньги ходил в кабак со своей любовницей.

— Но почему ты отдавала ему заработанные тобой деньги?.. Почему не прятала их?

— Прятала, но он избивал меня… и я вынуждена была их отдавать… уступала даже потому, что не могла выносить побои; мне казалось, что в конце концов он так изобьет меня, что я долго не смогу работать. А вдруг он сломает мне руку, что тогда будет?.. Кто позаботится о моих детях, накормит их? Если мне придется лежать в больнице, они за это время умрут с голода. Теперь тебе ясно, почему я предпочла отдавать деньги мужу? Чтобы не быть искалеченной… не способной трудиться.

— Бедная женщина! Вот беда!.. Люди болтают о мучениках, а как раз ты-то и есть мученица! — Я никому не делала зла, хотела только работать, заботиться о муже, о детях. Но что поделать, на свете есть счастливые и несчастные, добрые и злые люди.

— Да, и удивительно, как счастливы добряки!.. Но ты наконец совсем избавилась от своего негодяя мужа?

— Надеюсь, ведь он ушел, продав все, вплоть до деревянной кровати и колыбели малышей… Но когда я подумаю о том, что он замышляет еще более страшное…

— Что еще?

— Задумал-то не он, а эта скверная гадина, любовница, его Подстрекает. Потому и говорю тебе об этом. Однажды он мне сказал: «Если в семье есть хорошенькая дочь и ей исполнилось пятнадцать лет, только дураки не воспользуются ее красотой».

— А, понимаю, он продал платье, а теперь хочет продать и тело!..

— Когда он сказал это, поверь, Фортюне, я остолбенела, но, сказать по правде, после моих упреков он покраснел от стыда; но тут его любовница вмешалась в наш спор и заявила, что отец имеет полное право распоряжаться дочерью, и я одернула эту мерзавку, а он избил меня; после этого я больше их не видела.

— Послушай, Жанна, уголовники, осужденные на десять лет, не совершали таких преступлений, как твой муж… в конце концов, они грабили лишь посторонних… а твой — отъявленный прохвост!

— Вообще-то он по натуре не злой, понимаешь, он свел в кабаках знакомство с дрянной компанией, которая сбила его с толку.

— Да, он не обидит ребенка, но взрослого — это другой разговор…

— В конце концов, что ж поделаешь? Надо смириться с той жизнью, которую даровал нам господь… Во всяком случае, муж ушел от нас, мне нечего бояться, что он меня прибьет, и я воспряла духом… Денег, чтобы купить матрас, у нас не было, он» прежде всего нужны на жизнь, на оплату квартиры, а мы вдвоем с Катрин зарабатываем в день сорок су, двое младших не могут еще работать… у нас нет матраса, мы спим на соломенном тюфяке, солому собрали на нашей улице у дверей упаковщика.

— А я прокутил свои сбережения, прокутил!..

— Что же делать… Ты не мог знать о моей нужде, я тебе ничего не говорила; к тому же мы с Катрин стали работать еще больше… Бедная девочка, если бы ты знал, какая она честная, трудолюбивая и добрая! Все время глядит на меня, угадывает, что она должна сделать; ни на что не жалуется, однако… в свои пятнадцать лет уже повидала много горя! Ах, ты знаешь, Фортюне, иметь такую дочь — большое утешение, — сказала Жанна, утирая слезы.

— Я вижу, она вся в тебя… хорошо, что ты довольна хоть этим…

— Знаешь, я страдаю за нее, о себе и не думаю; веришь ли, вот уже два месяца она работает без отдыха; каждую неделю ходит стирать белье на баржу у моста Менял, платят за это три су в час; день-деньской она работает по дому, крутится как белка в колесе… Что и говорить, она рано познала горе, я понимаю, всякое бывает в жизни, а ведь другие люди всем довольны… Меня огорчает, Фортюне, что я ничем не могу помочь тебе. Однако ж постараюсь…

— Брось! Ты думаешь, я соглашусь принять от тебя что-нибудь? Я сам потребую с каждой пары ушей платить мне по сантиму за мои балясы, а если расскажу повесть — потребую по два су… тебе пригодится. Слушай, а почему ты не наймешь меблированную комнату?.. Тогда твой муж не смог бы ничего продать.

— Комнату? Ты подумай, ведь нас четверо, плата двадцать су в день, а что останется на жизнь? Мы платим пятьдесят франков в год за квартиру.

— Ладно, ты права, — сказал Фортюне с желчной иронией, — работай, выматывай силы, приводи в порядок дом; как только заработаешь немного денег, муж снова тебя ограбит… и в один прекрасный день продаст твою дочь, как продал вашу одежду.

— Нет, ему не удастся… пусть лучше убьет меня… Несчастная моя Катрин!

— Тебя не убьет, а Катрин продаст! Он твой муж, не так ли? Он глава семьи, как тебе объяснил адвокат, до тех пор, пока вы не будете разведены по закону, а раз у тебя нет пятисот франков, чтобы заплатить за развод, то ты должна покориться; муж имеет право увести дочь куда захочет… Коли он и его полюбовница пожелают погубить девушку, придется ей познакомиться с улицей.

— Боже мой! Но если возможен такой позор, значит… нет правосудия?..

— Правосудие, — произнес Гобер, язвительно рассмеявшись, — это как мясо… слишком дорого, чтоб его ели бедные люди… А вот если речь идет о том, чтобы выслать их в Мелен, поставить к позорному столбу или отправить на каторгу, другое дело… тогда вершат суд бесплатно… Голову рубят тоже бесплатно… все бесплатно… Будьте любезны, возьмите билет, — произнес Гобер в свойственном ему ироническом тоне, — вам не будет стоить ни десяти су, ни двух су, ни одного су, ни сантима… Нет, господа, сущие пустяки, платить ничего не надо… доступно каждому; надо подставить лишь голову… стрижка и завивка за счет государства… Вот вам бесплатное правосудие… Но чтоб суд вступился за честную мать и ее семью, помешал подлецу мужу избивать и грабить ее, превратить дочь в продажную женщину — такой суд будет стоить пятьсот франков… Моя бедная Жанна, тебе придется от него отказаться.

— Послушай… Фортюне, — сказала несчастная мать, заливаясь слезами, — ты меня убиваешь…

— Я тоже убит горем, думая о твоей судьбе, твоей семье… понимая, что я ничем не могу помочь… Кажется, я всегда смеюсь… но не ошибайся на этот счет. Понимаешь, Жанна, у меня смех бывает разный: иногда — веселый смех, а иногда — печальный… Не хватает силы и смелости быть злым, гневным, ненавидящим, как другие… у меня все это превращается в шутку. Но мои трусость и слабость не позволили мне стать более скверным человеком, чем я есть. А тут такой случай: эта одинокая избушка, где не было даже кошек, а главное, собак, вот и попытался украсть. К тому же луна светила во все лопатки; ведь темной ночью, когда я один, на меня находит дьявольский страх!..

— В чем я всегда была убеждена, Фортюне, что ты на самом деле лучше, чем о себе думаешь. Вот почему и надеюсь, что судьи пожалеют тебя.

— Пожалеют? Выпущенного на свободу рецидивиста? Рассчитывай на это! Впрочем, я на них не сержусь: что здесь быть, что в каком другом месте, мне все равно; к тому же ты права, я не злой… а злых ненавижу по-своему: высмеиваю их; чтобы понравиться слушателям, привожу такие истории, в которых жестокие люди, глумящиеся над униженными, в конце концов наказаны… вот я и в жизни веду себя так, как это описывается.

— Неужели они любят такие истории, эти люди, среди которых ты живешь… бедный брат? Никогда бы этому не поверила.

— Послушай! Если я им буду рассказывать о каком-то парне, который ворует и убивает для своего удовольствия и в конце концов попадается, они не станут меня слушать, но если речь идет о женщине, или о мальчике, или, к примеру, о таком бедняге, как я, — а ведь на меня достаточно дунуть, чтобы я свалился, — и меня преследует «мерзкий тип», только для того, чтобы поиздеваться, стремясь похвалиться своей силой, тогда они топочут от радости, если узнают, что мерзавец получил наконец по заслугам… У меня есть забавная повестушка «Сухарик и Душегуб», она приводила в восторг арестантов меленской тюрьмы, здесь ее никто не знает. Обещал сегодня рассказать, но нужно, чтобы мне хорошо заплатили, и тогда я все отдам тебе… К тому же «Сухарика» я запишу для твоих детей… Он изрядно позабавит их; «Сухарика» можно читать даже монахиням, так что не смущайся.

— Слушай, дорогой Фортюне, меня немного успокаивает то, что ты не столь несчастен, как другие.

— Конечно, если бы я был таким, как Жермен — наш арестант, я навредил бы себе. Бедный малый… боюсь, как бы ему не пустили кровь… нависла угроза… вечером готовится расправа…

— Боже мой, его хотят избить? Ты, Фортюне, по крайней мере, не вмешивайся!

— Не такой я дурак! Мне бы здорово всыпали… Прохаживаясь по камере, я слышал, что они намерены сделать: собираются заткнуть ему рот кляпом, а чтобы надзиратель не заметил… хотят окружить его, а один из арестантов будет громко читать газету или книгу… остальные сделают вид, что слушают…

— Но почему они так его ненавидят?

— Потому что он сторонится всех, ни с кем не разговаривает, на «всех смотрит с отвращением, они и решили, что он шпион. Глупо, конечно, напротив, он дружил бы с арестантами, если бы хотел наушничать. К тому же с виду он вполне порядочный господин, и это их раздражает. Во главе заговора староста, по прозвищу Скелет. Он атлет по сравнению с беднягой Жерменом, их жертвой. Я не стану вмешиваться, даю тебе слово; пусть сами разбираются. Видишь, Жанна, нельзя быть мрачным в тюрьме… сразу начинают тебя подозревать, я же никогда не ходил в подозрительных. Ну вот, достаточно поговорили, тебе пора домой, ты ведь теряешь время здесь со мной… Я-то могу балагурить сколько угодно, а ты — другое дело. Приходи… повидаться, ты знаешь, всегда буду рад. До свидания.

— Брат… побудь еще немного, прошу тебя…

— Нет, нет, тебя ждут дети… Надеюсь, ты им не сказала, что их дядя сидит в тюрьме?

— Они думают, что ты на островах; когда-то и наша мать считала, что ты там. Так, по крайней мере, я могу говорить с ними о тебе.

— В добрый час… ну, ладно, иди.

— Послушай, хоть я и не богата, но так тебя не оставлю; ты ведь мерзнешь, голые ноги, дрянной жилет… Мы с Катрин подберем тебе одежонку. Фортюне, нам так хочется помочь тебе…

— Чем? Одеждой? У меня одежды полные чемоданы. Когда они прибудут, я смогу одеться как принц… Послушай, хоть улыбнись. Не хочешь? Ну ладно, серьезно, я не отказываюсь, после того как «Сухарик» наполнит мою копилку… Я тебе все отдам… Прощай, милая Жанна, как только ты придешь, не будь я Острослов, если не заставлю тебя улыбнуться. Ну, иди, я и так слишком тебя задержал.

— Брат… послушай же!..

— Дружище, — обратился Гобер к тюремщику, сидевшему в другом конце коридора, — свидание кончилось, иду к себе. Довольно поговорили.

— Ах, Фортюне… нехорошо… так выпроваживать меня, — сказала Жанна.

— Наоборот, очень хорошо. До свидания, расскажи завтра детям, что видела меня во сне, что я живу на островах и просил их целовать. Прощай.

— До свидания, Фортюне, — сказала бедняжка вся в слезах, глядя, как ее брат возвращается в камеру.

Хохотушка, после того как полицейский сел возле нее, не могла слышать разговор Фортюне и Жанны, но она не спускала с нее глаз, намереваясь, по крайней мере, узнать адрес бедной женщины, чтобы иметь возможность рассказать о ней Родольфу.

Тем временем Жанна поднялась со скамьи, чтобы выйти на улицу, и гризетка подошла к ней и робко заговорила:

— Сударыня, не желая подслушивать ваш разговор, я все же узнала, что вы — бахромщица?

— Да, мадемуазель, — слегка удивленно ответила Жанна. Она сразу почувствовала расположение к Хохотушке, увидев ее изящную фигуру и прелестное лицо.

— Я портниха, шью платья, — продолжала гризетка, — теперь, когда бахрома и позументы в моде, заказчицы часто просят меня отделать ими платье; я подумала, что будет дешевле обратиться за бахромой к вам, а не в лавку, ведь вы работаете на дому, к тому же я могла бы платить вам больше, чем платит фабрикант.

— Верно, мадемуазель, если я сама буду покупать шелк, мне будет выгоднее работать… вы очень добры, что подумали обо мне, я просто поражена…

— Послушайте, сударыня, буду откровенна: я поджидаю здесь человека, которого хочу увидеть; мне не с кем было разговаривать, и я молча сидела подле вас, до того как между нами устроился этот господин, и, поверьте, невольно услышала ваш разговор с братом и узнала о вашей беде, о ваших детях; я подумала: бедные должны помогать друг другу. И вот, узнав, что вы бахромщица, я решила, что смогу кое-чем вам помочь. В самом деле, если вам это подходит, вот мой адрес, дайте мне ваш, и, когда появится заказ, я смогу вас найти.

И Хохотушка вручила сестре Фортюне адрес. Жанна, растроганная поступком гризетки, искренне ответила ей:

— Ваше лицо не обмануло меня, не подумайте, что я хвастаюсь, но вы похожи на мою дочь, вот почему, когда вы вошли, я внимательно смотрела на вас. Благодарю вас. Если вы обратитесь ко мне, то останетесь довольны моей работой, все будет сделано на совесть… меня зовут Жанна Дюпор… я живу на улице Барийери, дом один.

— Номер один… легко запомнить. Благодарю вас.

— Это я должна благодарить вас, мадемуазель, так трогательно с вашей стороны… вы так добры, что сразу же подумали о том, как мне помочь. Еще раз признаюсь, я просто поражена…

— Но это вполне понятно, госпожа Дюпор, — сказала Хохотушка, мило улыбаясь. — Поскольку я похожа на вашу дочь Катрин, мое предложение не должно вас удивлять.

— Как вы милы… дорогая моя, ведь благодаря вам я выйду отсюда не такой печальной, чем полагала, и, быть может, мы здесь еще не раз встретимся, ведь мы навещаем заключенных.

— Да, сударыня, — со вздохом произнесла Хохотушка.

— Тогда до встречи, во всяком случае, я на это надеюсь… Хохотушка, — произнесла Жанна, бросив беглый взгляд на адрес гризетки.

«Ну вот, — подумала Хохотушка, направляясь к скамье, — теперь я знаю адрес этой бедной женщины, и конечно же Родольф заинтересуется ею, когда узнает, до чего она несчастна, ведь он всегда говорил: если вы встретите кого-либо, испытывающего нужду, обращайтесь ко мне…»

И Хохотушка села на свое прежнее место, с нетерпением ожидая, когда закончится свидание соседа, чтобы можно было вызвать Жермена.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Теперь несколько слов о предшествующей сцене.

К сожалению, надо признать, что возмущение несчастного брата Жанны Дюпор было справедливым… Да… говоря, что закон слишком дорог для бедных, он сказал правду.

Судебное разбирательство по гражданским делам слишком дорого для ремесленников, которые едва сводят концы с концами, получая за свою работу мизерную плату.

В самом деле, если мать или отец, принадлежащие к классу отверженных, пожелают добиться раздельного жительства, на которое они имеют полное право…

Получат ли они такое право?

Нет.

Так как ни один рабочий не в состоянии истратить четыреста — пятьсот франков для оплаты обременительных расходов по судопроизводству. А ведь бедняк ничего не видит, кроме своего очага; хорошее или плохое поведение главы рабочей семьи — это не только моральная сторона дела, это вопрос хлеба насущного…

Судьба простой женщины, какую мы попытались здесь представить, заслуживает не меньшего интереса и внимания, нежели судьба богатой дамы, муж которой плохо с ней обращается или изменяет ей. Несомненно, нельзя видеть муки без состраданья.

Но, если сверх того несчастная мать должна заботиться о голодных детях, разве не чудовищно то, что бедность ставит ее вне закона, предает эту беззащитную женщину, всецело подчиняет ее и ее семью произволу мужа, лентяя и развратника.

И эта чудовищная несправедливость существует поныне.

И любой рецидивист при данных обстоятельствах, как и в других условиях, ссылаясь на закон и логику, мог бы опровергать беспристрастность судебных органов, именем которых он осужден.

Нужно ли говорить, как опасно для общества поощрять такие суждения?

Каковы же будут влияние, моральный авторитет этих законов, применение которых полностью подчинено денежному интересу?

Разве гражданское правосудие так же, как и правосудие по уголовным делам, не должно быть доступно для всех?

Когда речь идет об очень бедных людях, которые не могут прибегнуть к правосудию, чтобы обезопасить себя, не должно ли общество за свой счет предоставить им возможность применения закона, оберегающего честь и покой семьи?

Но оставим эту женщину, которая на всю жизнь обречена быть жертвой грубого произвола мужа, потому что она слишком бедна для того, чтобы по закону добиться развода.

Поговорим о брате Жанны Дюпор.

Он вышел на свободу из развращающей тюрьмы и оказался среди честных людей, отбыв наказание и искупив свою вину.

Какие меры предусмотрело общество для того, чтобы оградить его от новых преступлений?

Никаких…

Дало ли оно ему возможность начать трудовую жизнь, чтобы не пришлось жестоко карать его, как карают рецидивистов?

Нет…

Пагубное влияние ваших тюрем настолько известно, и его так боятся, что тот, кто выходит на свободу, где бы он ни появлялся, вызывает среди окружающих лишь страх, презрение и ужас; будь он даже самым честным человеком, он нигде не найдет работы.

Кроме того, ваш унизительный надзор определяет ему место в небольших поселках, где его прошлая жизнь сразу становится известной, поэтому он не может заняться никаким промыслом, лишь в исключительных случаях администраторы работных домов предоставляют бывшим заключенным работу.

Если освобожденный арестант имел мужество преодолеть дурное искушение, тогда он займется гибельным для его здоровья ремеслом, о котором мы уже повествовали, — изготовлением химических продуктов, обрекающих на смерть тех, кто принимается за этот опасный труд,[31]Утверждают, что открыт способ, предохраняющий здоровье несчастных рабочих, занятых в этой ужасной промышленности. См.: «Описание нового способа производства свинцовых белил». Рукопись представлена в Академию наук г-ном Ж.-Н. Ганнал. или же, если у него хватит сил, он начнет добывать песчаник в лесу Фонтенбло, ремесло, от которого смерть наступает в среднем через шесть лет.

Условия жизни вышедшего на волю заключенного более нестерпимы, более изнурительны, более трудны, нежели те, в которых он находится до пребывания в тюрьме. Перед ним возникают всяческие препятствия, неожиданные преграды, он живет, презираемый всеми, и зачастую терпит бедность и нужду.

И если он не выдержит тяжесть нависшего над ним рока и повторно совершит преступление, то суд наказывает его во много раз более жестоко, чем за первый проступок.

Явная несправедливость… потому что созданные вами условия толкают его на это повторное преступление.

Ведь не требуется даже доказывать, что ваша система наказаний, вместо того чтобы исправлять, развращает людей.

Вместо того чтобы улучшать нравы, она их ухудшает…

Вместо того чтобы исцелять моральный недуг, она превращает его в неизлечимую болезнь.

Суровое наказание, применяемое по вашему варварскому закону к рецидивистам, несправедливо, потому, что рецидив — неуловимое следствие вашего уголовного кодекса.

Суровая кара преступников-рецидивистов была бы справедливой и логичной, если бы тюрьмы оздоровляли, улучшали нравы заключенных, если бы по истечении срока наказания человеку была бы предоставлена хоть какая-то возможность честно трудиться…

Нас удивляют несуразности закона, но что же мы скажем, если сопоставим некое правонарушение с явным преступлением? При этом сопоставлении мы коснемся неизбежных последствий данных акций, а также поразительной несоразмерности наказании, применяемых к правонарушителям и преступникам.

Рассказ арестанта, к которому пришел полицейский, представит нам этот удручающий контраст.

Глава III

МЕТР БУЛЯР

Арестанту, появившемуся в приемной после того, как оттуда вышел Гобер, было лет тридцать. Рыжий, с улыбающимся румяным лицом, невысокого роста, что подчеркивало полноту его фигуры, этот узник был одет в длинный сюртук из мягкого серого сукна, схожего с цветом его брюк; красный бархатный картуз, как говорят, а-ля Перине-Леклер, дополнял его одежду; на ногах у него были отличные туфли, подбитые мехом. И хотя мода на брелоки давно прошла, на нем все же красовалась золотая цепь с часами, увешанная множеством печаток, вырезанных из ценных камней, а на толстых красных пальцах блестели перстни с довольно красивыми самоцветами. То был Буляр — судебный исполнитель, обвиненный в «злоупотреблении доверием».

Его собеседник, как мы уже говорили, был Пьер Бурден, один из полицейских чиновников коммерческого суда, ему было поручено арестовать гранильщика Мореля. Бурден подчинялся Буляру, который выполнял распоряжение Пти-Жана, подставного лица Жака Феррана.

Бурден, низкорослый, но столь же тучный, как и судебный исполнитель, пышность которого ему импонировала, старался походить на него по мере своих возможностей. Как и патрон, он любил драгоценности; в тот день на нем была великолепная булавка с топазом и длинная золотая цепь, продернутая между петлями его жилета.

— Здравствуйте, дорогой Бурден, я был убежден, что вы явитесь на мой зов, — улыбаясь, сказал г-н Буляр писклявым голосом, совершенно не соответствующим его тучной фигуре и расплывшемуся лицу.

— Не откликнуться на ваш зов? — ответил полицейский чиновник. — На это я не способен, мой генерал.

Так, по-военному, Бурден называл судебного исполнителя, под началом которого служил; это обращение, фамильярное и почтительное, часто употреблялось в некоторых кругах служащих и гражданских чиновников.

— Я очень рад, что и в беде вы остались верны нашей дружбе, — весело и сердечно сказал метр Буляр, — и все же начал беспокоиться, письмо вам было послано три дня тому назад, а Бурдена нет как нет…

— Представьте себе, генерал, произошла целая история. Вы помните красавчика виконта с улицы Шайо?

— Сен-Реми?

— Именно. Помните, как он издевался, когда мы хотели его задержать?

— Он вел себя непристойно…

— Кому вы это говорите, я и Маликорн — мы были одурачены, разве можно так поступать?

— Конечно, невозможно, мой славный Бурден.

— К счастью, генерал, вот что произошло: красавчик виконт стал рангом выше.

— Стал графом?

— Нет, был жуликом, ныне — вор.

— Ну и ну!

— Его преследуют за бриллианты, которые он прикарманил. Между прочим, бриллианты принадлежали ювелиру, хозяину этого негодяя Мореля, гранильщика, мы было его схватили на улице Тампль, но вдруг высокий, стройный мужчина с черными усами заплатил за этого голодного бедняка и чуть было не спустил с лестницы меня и Маликорна.

— Ах да, вспоминаю… вы мне рассказывали об этом, мой милый Бурден… Это очень смешно. Но самое смешное то, что привратница дома выплеснула вам на спину горячий суп.

— Вместе с миской, которая разлетелась у наших ног словно бомба. Старая ведьма!

— Это будет зачтено в вашем послужном списке. Ну а что красавчик виконт?

— Я вам сообщал, что Сен-Реми преследовали за кражу… после того как он заверил своего простодушного отца, что хотел застрелиться. Один из моих друзей, агент полиции, зная, что я долгое время гонялся за виконтом, осведомился у меня, не могу ли я навести на след этого франта, не знаю ли, где он может скрываться. Мне было известно место, где он находился, когда в последний раз хотели его арестовать, а он ускользнул, спрятался на ферме в Арнувиле, в пяти лье от Парижа. Но когда мы туда прибыли… было уже поздно… птичка упорхнула.

— К тому же говорят, что при содействии одной знатной дамы он уплатил… по этому векселю.

— Да, генерал… но это не имеет значения, я знал убежище, где прежде он уже прятался, решил, что он там, сообщил об этом полицейскому агенту, моему приятелю, и тот попросил помочь ему и привести его на ферму… Я согласился… почему не поехать за город?

— Где же виконт?

— Исчез! Побродив и пошарив вокруг фермы, мы вошли в дом, затем возвратились, несолоно хлебавши; вот почему я не мог явиться немедленно по вашему приказанию, генерал.

— Я был уверен, что вы не смогли прийти раньше, любезный друг.

— Но, простите за нескромность, какого черта вы-то здесь?

— Канальи, мой друг, целая шайка негодяев, которые из-за ничтожной суммы в шестьдесят тысяч франков подали жалобу против меня, доказывая, что я их ограбил, и, обвинив в злоупотреблении доверием, принуждают меня оставить мою должность…

— Неужели, генерал? Вот горе! Как… мы больше не будем работать под вашим началом?..

— Я на половинном жалованье, мой славный Бурден… А теперь буду в отставке…

— Но кто же эти злые люди?

— Представьте себе, что один из самых неистовых преследователей — вор, вышедший из тюрьмы, поручил мне востребовать какие-то несчастные семьсот франков, я востребовал, получил деньги, но растратил эту сумму, а также деньги многих других, в неудачных финансовых операциях, и все эти канальи подняли такой визг, что был выдан ордер на мой арест, не более не менее как на злоумышленника.

— Как вам трудно приходится, генерал!.. Вам!

— Господи, конечно; но вот что любопытно: этот вор написал мне несколько дней тому назад, что деньги были у него отложены на черный день, черный день наступил (не знаю, что он под этим подразумевает) и что я отвечаю за преступления, которые он может совершить, стремясь избежать нужды.

— Да это поразительно, честное слово!

— Не правда ли? Ловко придумано… В свою защиту чудак склонен сказать это на суде… К счастью, закон не признает такого оправдания.

— Но, в конце концов, мой генерал, вас обвиняют только в злоупотреблении доверием, не так ли?

— Конечно! Вы что, считаете меня вором, Бурден?

— Да что вы, генерал! Я только хотел сказать, что в этом деле нет ничего серьезного: оно не стоит выеденного яйца.

— А что, у меня вид отчаявшегося человека?

— Вовсе нет! Вы никогда еще так хорошо не выглядели. В конце концов, если вас осудят, то это грозит вам двумя-тремя месяцами тюрьмы и штрафом в двадцать пять франков. Я-то знаю закон.

— Этот срок… уверен, что проведу его в свое удовольствие в какой-нибудь частной лечебнице. У меня дружок — депутат.

— Ну, тогда… дело выиграно!

— Знаете, Бурден, я не могу удержаться от смеха: в каком дурацком положении окажутся те, кто заставил посадить меня сюда, ведь они не получат ни гроша из требуемых ими денег. Они принуждают меня продать мою должность. Это не имеет значения, я обязан вручить эту сумму моему предшественнику. Вот увидите, наши простофили окажутся в дураках, как говорит Робер Макэр.

— Я тоже так думаю, генерал. Тем хуже для них.

— Ну ладно, друг мой, поговорим о деле, которое заставило меня просить вас прийти сюда: речь идет о деликатной миссии — о женщине, — произнес Буляр с таинственным самодовольством.

— А, проказник генерал, узнаю вас! О ком же идет речь?

— Я особенно интересуюсь молодой актрисой из «Фоли Драматик»: плачу за ее квартиру, а она мне платит взаимностью, по крайней мере, я так думаю; потому что, вы ведь знаете, дружок, отсутствующие часто бывают неправы. Я хотел бы знать, не совершаю ли ошибку: Александрина (ее зовут Александрина) просит у меня денег. Я никогда не был скуп с женщинами; но, послушайте, я не хочу остаться в дураках. Итак, прежде чем разыгрывать мота с этой милой подружкой, я хотел бы знать, заслужила ли она это своей верностью. Я знаю, что нет ничего более устаревшего, ничего более старомодного, чем верность; но у меня такой предрассудок. Вы мне окажете дружескую услугу, дорогой приятель, если сможете в течение нескольких дней понаблюдать за моей возлюбленной и дать мне знать, как себя вести, либо выведайте у привратницы Александрины, либо…

— Достаточно, мой генерал, — ответил Бурден, прерывая своего собеседника. — Это легче, чем выследить и поймать должника. Положитесь на меня, я узнаю, нарушает ли мадемуазель Александрина ваш договор; по-моему, это маловероятно, я не хочу вам что-либо советовать, генерал, но вы слишком красивый мужчина и слишком щедрый, чтобы женщины не обожали вас.

— Какой бы я ни был, но я не встречаюсь с ней, мой милый, а это большая вина. Словом, я надеюсь на вас, чтобы узнать правду.

— Вам все будет известно, я отвечаю.

— Ах, дорогой друг, как благодарить вас?

— Полноте, генерал!

— Совершенно ясно, славный Бурден, что в этом деле ваш гонорар будет такой же, как за поимку преступника.

— Мой генерал, я не согласен; с тех пор как я работаю под вашим началом, разве вы не позволяли мне всегда стричь наголо должника, удваивать, утраивать суммы и требовать эти деньги так энергично, как будто они причитаются вам?

— Но, дорогой мой, это совсем другое дело, и я, в свою очередь, не согласен…

— Мой генерал, вы унизите меня, если не позволите преподнести вам в дар сведения о мадемуазель Александрине как знак моей преданности.

— Пусть будет так; я перестану состязаться с вами в щедрости. Впрочем, ваша преданность будет приятной наградой за то, что в наших деловых отношениях я всегда поступал снисходительно.

— Понимаю, генерал, но не могу ли я быть полезен в другом отношении? Вам, должно быть, ужасно плохо здесь, вам, который так ценит комфорт! Надеюсь, у вас отдельная камера?[32]Подсудимые, которым это по карману, могут содержаться в отдельной камере.

— Разумеется, я прибыл вовремя, так как получил последнюю свободную, другие ремонтируют — в тюрьме ведь ремонт. Я устроился как можно лучше в своей камере, мне здесь не скверно, есть печь, я велел принести хорошее кресло, три раза в день подолгу ем, потом перевариваю пищу, гуляю и сплю. Если не считать тревоги из-за Александрины, видите, меня нечего особенно жалеть.

— Но для такого гастронома, как вы, возможности тюрьмы весьма ограничены.

— А торговец съестным на моей улице, разве он создан, так сказать, не для меня? У меня там открытый счет, он посылает мне через день корзину с отменной едой, и, кстати, раз уж вы хотите оказать мне услугу, попросите его жену, эту славную маленькую госпожу Мишонно, которая, между прочим, весьма смазлива…

— Ну и озорник же вы, генерал!..

— Послушайте, дорогой друг, не думайте ничего плохого, — вальяжно ответил судебный исполнитель, — я просто хороший клиент и хороший сосед. Так, значит, попросите милую госпожу Мишонно положить мне завтра в корзину паштет из маринованного тунца… для разнообразия, сейчас как раз сезон, чудесная закуска, от нее очень хочется пить.

— Отличная идея!..

— А потом, пусть госпожа Мишонно опять пришлет мне корзину с вином: бургундским, шампанским и бордо. Скажите ей: так же, как в прошлый раз, она сразу поймет, что это значит, и пусть добавит еще две бутылки старого коньяка тысяча восемьсот семнадцатого года, и фунт кофе, чистого мокко, свежеподжаренного и смолотого.

— Я запишу дату коньяка, чтобы ничего не забыть, — сказал Бурден, вытаскивая из кармана записную книжку.

— Раз уж вы записываете, дорогой мой, будьте добры, запишите, что я прошу вас доставить сюда мой пуховик.

— Все будет точно исполнено, генерал, не волнуйтесь, я теперь тоже успокоился относительно вашего питания. А на прогулки вы ходите вместе с разбойниками-арестантами?

— Да, бывает очень весело, очень оживленно; выхожу после завтрака, иду то в один двор, то в другой и, как вы выражаетесь, якшаюсь со всяким сбродом. Там царят нравы регентства, нравы Поршерона! Уверяю вас, что, в сущности, они славные люди; среди них есть очень забавные. Самые лютые собраны в так называемом Львином Рву. Ах, дорогой мой, какие страшные лица! Там есть один, которого прозвали Скелет; я никогда не видел ничего подобного.

— Какое странное прозвище!

— Это не прозвище, он и в самом деле тощий, худой и очень страшный! К тому же он еще староста камеры. Самый главный злодей… Он был на каторге, потом воровал и убивал; его последнее убийство такое ужасное, он хорошо знает, что будет казнен, но ему наплевать.

— Какой бандит!

— Все арестанты им восхищаются и дрожат перед ним. Я сразу попал к нему в милость, угостив его сигарой; он подружился со мной и учит меня воровскому жаргону. Я делаю успехи.

— А! А! Как смешно! Мой генерал изучает жаргон!

— Говорю вам, хохочу до упаду, эти парни меня обожают, некоторые со мной даже на «ты». Я не гордый, как тот барчук по имени Жер-Мен, бедняга, у него даже нет средств на отдельную камеру, а корчит из себя большого барина и презирает всех арестантов.

— Но он должен восторгаться тем, что нашел такого порядочного человека, как вы, может разговаривать с вами, если остальные ему так противны?

— Ну вот еще! Он, кажется, даже не заметил, кто я такой, но, если бы и заметил, я бы остерегся оказывать ему внимание. Все в тюрьме терпеть его не могут… Рано или поздно они сыграют с ним дурную шутку, и мне, черт возьми, вовсе не хочется разделять с ним вражду арестантов.

— Вы соврешенно правы.

— Это лишило бы меня удовольствия, потому что моя прогулка с арестантами доставляет мне настоящее развлечение… Но только эти разбойники невысокого мнения обо мне, с моральной точки зрения… Понимаете, ведь я в предварительном заключении по обвинению в злоупотреблении доверием… Это ведь ерунда для таких парней… Вот они и смотрят на меня как на ничтожную личность, как говорит Арналь.

— Действительно, рядом с этими фанатиками преступления вы…

— Настоящий пасхальный ягненок, дорогой мой… Ну ладно! Раз вы так услужливы, не забудьте мои поручения.

— Будьте спокойны, генерал.

1) Мадемуазель Александрина.

2) Паштет из рыбы и корзинка с винами.

3) Старый коньяк тысяча восемьсот семнадцатого года, молотый кофе и пуховик… Все это вы получите… Больше ничего не надо?

— Ах, я забыл… Вы знаете, где живет Бадино?

— Маклер? Знаю.

— Так вот, будьте добры, скажите ему, что я рассчитываю на его любезность и надеюсь, что он найдет адвоката для ведения моего дела… Я не пожалею тысячи франков.

— Я увижу Бадино, будьте спокойны, генерал; сегодня вечером все ваши поручения будут исполнены, и завтра вы получите то, о чем вы меня просили. До скорой встречи, мужайтесь, генерал.

— До свидания, мой дорогой.

Собеседники покинули приемную: заключенный — выйдя в дверь на одном ее конце, а посетитель — на другом.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Теперь сопоставьте преступление Гобера, рецидивиста, с правонарушением господина Буляра, судебного пристава.

Сравните отправной момент преступлений, причину или необходимость, которая могла толкнуть их на это.

Сопоставьте, наконец, ожидающие их наказания.

Выйдя из тюрьмы, внушая повсюду страх и неприязнь, человек не может заниматься своей профессией в той местности, где ему разрешено проживать; он решает приняться за дело, хотя и опасное для его жизни, но осилить которое он надеется; не получилось.

Тогда он оставляет место ссылки, возвращается в Париж, полагая, что там легче будет скрыть свое прошлое и найти работу. Он приходит туда изнуренный, умирая от голода; случайно узнает, что в соседнем доме лежат спрятанные деньги; уступает пагубному искушению, взламывает ставень, открывает шкаф, крадет сто франков и убегает.

Его арестовывают, сажают в тюрьму… Его судят, осуждают. Как рецидивиста его ожидает пятнадцать — двадцать лет каторжных работ и позорный столб. Он это знает.

Кара чудовищная, но он ее заслужил.

Собственность священна. Тот, кто ночью взламывает вашу дверь, чтобы завладеть вашим достоянием, должен быть жестоко наказан.

Напрасно обвиняемый будет ссылаться на отсутствие работы, на нищету, исключительные, трудные, невыносимые обстоятельства, на нужду, до которой дошел, он, освобожденный каторжник. Что поделаешь, закон один. Общество для своего благополучия и процветания должно обладать безграничной властью и безжалостно карать смелые попытки завладеть чужим имуществом.

Да, этот отверженный, невежественный, опустившийся, этот закоренелый и презираемый всеми рецидивист заслужил свою кару.

Но чего заслуживает тот, кто, обладая разумом, богатством, образованием, окруженный всеобщим уважением, занимая официальное положение, украдет не для утоления голода, а для причуд роскоши или для того, чтобы испытать удачу в биржевой игре?

И украдет не сто франков, а сто тысяч… миллион?

И украдет не ночью, рискуя жизнью, а при свете дня, на глазах у всех?

Украдет не у неизвестного, хранящего свои деньги под замком, а у клиента, доверившего свое состояние честности официального лица, назначенного по закону, к которому клиент поневоле должен был обратиться.

Какого сурового наказания заслуживает тот, кто вместо кражи небольшой суммы вследствие острой нужды украдет ради роскоши значительную сумму?

Не будет ли жестокой несправедливостью налагать на него такое же наказание, какое определяется рецидивисту, дошедшему до крайней нужды, до кражи по необходимдоти?

«Ну, полноте!» — скажет закон.

Разве можно применять к хорошо воспитанному человеку то же наказание, как к какому-то бродяге? Да что вы!

Разве можно сравнивать правонарушение приличного человека с подлой кражей со взломом? Да что вы!

«Так в чем же дело? — ответит, например, г-н Буляр в согласии с законом. — Пользуясь возможностью, которую мне предоставляет моя контора, я получил для вас известную сумму денег; эту сумму я растратил, употребил по своему усмотрению, от нее не осталось ни гроша; но не думайте, что это нужда заставила меня пойти на растрату! Разве я нищий, нуждающийся? Слава богу, нет, у меня всегда было и есть столько денег, что я мог и могу жить широко. О, успокойтесь, я метил выше, тщеславнее… С вашими деньгами я смело бросился в ослепительные сферы биржевой игры; я мог удвоить, утроить эту сумму в свою пользу, если бы удача мне улыбнулась… к несчастью, мне не повезло! Вы сами видите, что я потерял столько же, сколько и вы…»

«Разве эта растрата, — повторяет закон, — ловкая, ясная, быстрая и дерзкая, совершенная при свете дня, имеет что-нибудь общее с ночным грабежом, со взломом замков и дверей, с отмычками, с ломами, с дикими и грубыми инструментами несчастных воров самого низкого пошиба?

Преступления, совершаемые привилегированными лицами; не только переходят в другой разряд, но даже называются иначе».

Горемыка украл булку, разбив в лавке булочника оконное стекло, служанка стащила носовой платок или луидор у своих хозяев — это надлежащим образом квалифицируется как воровство с отягчающими вину и позорящими обстоятельствами и рассматривается судом присяжных.

И это справедливо, особенно в последнем случае.

Слуга, обворовав своего хозяина, преступен вдвойне, он является почти членом семьи, ему везде и в любой час открыты все двери в доме, и он бесчестно изменяет людям, доверием которых пользуется. Вот это то предательство закон и наказывает позорящим приговором.

Повторим еще раз: это справедливо и в правовом и в нравственном отношении.

Но удивительно то, что, когда ваши деньги похищает судебный исполнитель, должностное лицо, деньги, которые вы ему доверяете официально, то закон не только не подводит эту кражу под статью о домашнем воровстве или о воровстве со взломом, но даже не считает этот поступок воровством.

«Как?»

Конечно, нет! Воровство — такое грубое слово. От него несет зловонием… воровство… ужасно! Вот «злоупотребление доверием» — пожалуйста! Эта формула более деликатна, приличнее, больше подходит к общественному положению людей, совершающих… правонарушение! Потому что оно называется «правонарушением»…

И потом, еще одно важное различие. Преступление — слово тоже слишком грубое.

Преступление судит суд присяжных. Злоупотребление доверием — исправительная полиция. Вот верх справедливости! Вот верх правосудия!

Заметим вновь: слуга ворует луидор у своего хозяина, голодный разбивает витрину, чтобы украсть краюху хлеба… вот это — преступления… скорее в суд!

Должностное лицо растрачивает или ворует миллион — это злоупотребление доверием… Достаточно того, что он предстанет перед судом исправительной полиции. А в действительности по законам права, разума, логики, нравственности и гуманности оправдывается ли это чудовищное различие в мерах наказания различием совершенных преступлений?

Чем домашнее воровство, тяжко и позорно наказуемое, отличается от нарушения доверия, за которым следует только суд исправительной полиции?

Не тем ли, что злоупотребление доверием ведет за собой почти всегда разорение целых семейств?

Что же такое злоупотребление доверием, если не домашняя кража, в тысячу раз отягощенная своими ужасающими последствиями и тем, что совершает его официальное должностное лицо?

Или иначе: в чем кража со взломом более преступна по сравнению с воровством, совершенным при злоупотреблении доверием?

Как! Можно ли утверждать, что измена присяге свято соблюдать доверие, оказанное вам обществом, менее преступна, чем воровство со взломом?

И все же такое осмеливаются утверждать.

Так гласит закон.

Да, чем серьезнее преступление, чем больше оно ставит под угрозу существование семей, чем больше оно нарушает безопасность и нравственные устои общества, тем легче оно наказывается.

Так что чем просвещеннее, образованнее, богаче и авторитетнее виновные, тем снисходительнее к ним закон.

Таким образом, закон применяет самую грозную меру наказания, самую позорную к тем отверженным, которые могли бы мы не говорим оправдать себя, но хотя бы упомянуть о невежестве, забитости и нищете, заставившими их совершить преступление.

Эта варварская несправедливость закона глубоко безнравственна. Беспощадно наказывайте бедняка, посягнувшего на чужую собственность, но также беспощадно наказывайте и должностное лицо, посягнувшее на собственность своих клиентов.

Чтоб мы больше не слышали адвокатских речей, извиняющих, защищающих и оправдывающих. Предусмотренная теперь ничтожная мера наказания — это все равно что оправдание виновных, совершивших гнусный грабеж. Пусть они пользуются доводами, подобными следующим:

«— Мой клиент не отрицает, что растратил означенную сумму. Ему отлично известно, какое ужасное несчастье принесло уважаемому семейству его «злоупотребление доверием»; но что поделать! Авантюристический характер моего клиента побуждает его заключать различного рода рискованные коммерческие сделки, и, увлеченный спекуляцией, охваченный пылом ажиотажа, он не различает, что принадлежит ему, а что другим людям».

Мы утверждаем, что нет никакого различия между вором и растратчиком. Этот последний играет на бирже, возлагая надежду на выигрыш, стремясь стать еще богаче, доставлять себе еще больше наслаждений.

Обобщим эту мысль…

Мы желали бы, чтобы благодаря законодательной реформе злоупотребление доверием, совершенное должностным лицом, было бы определено как воровство и наказуемо в зависимости от похищенной суммы или как воровство в доме, или как воровство рецидивиста.

Компания, в которой работает должностное лицо, должна быть ответственной за суммы, похищенные ее служащим, облеченным доверием и получающим жалованье.

В завершение приведем факты, не требующие комментариев.

Возникает лишь вопрос, живем мы в цивилизованном обществе или среди варваров?

В «Бюллетене суда» 17 февраля 1843 года по поводу апелляции, поданной судебным исполнителем, осужденным за злоупотребление доверием, сказано:

«Суд, рассмотрев обвинительные материалы первой судебной инстанции

и принимая во внимание, что мотивы преступления, изложенные обвиняемым перед судом, не отвергают и даже не смягчают установленный перед судом первой инстанции состав преступления,

считая доказанным, что обвиняемый, судебный исполнитель, в качестве доверенного лица взял денежные суммы трех своих клиентов и, когда клиенты затребовали эти суммы, прибегнул к обману и различного рода уловкам;

что в конце концов он похитил и растратил эти суммы, нанеся ущерб клиентам, злоупотребляя их доверием, и что он совершил правонарушение, которое карается по статьям 408 и 406 Уголовного кодекса… и т. д. и т. д.,

подтверждает приговор к двухмесячному тюремному заключению и штрафу в 25 франков».

В этой же газете, немного ниже, можно было в тот же день прочесть: «Пятьдесят три года каторжных работ».

«13 сентября ночью было совершено воровство со взломом в доме, где проживали супруги Брессон, торговцы вином, в деревне Иври.

Свежие следы доказывают, что к стене дома была приставлена лестница и один из ставней окна ограбленной комнаты, выходящего на улицу, был выломан. Большинство выкраденных предметов не представляло ценности: поношенная одежда, старые простыни, дырявые сапоги, кастрюли и к тому же две бутылки белой швейцарской водки. Обвинение, предъявленное некоему Телье, полностью доказано во время судебного процесса, и господин прокурор потребовал для обвиняемого самую суровую меру наказания в силу того обстоятельства, что обвиняемый был рецидивистом. Вот почему суд, доказав виновность по всем статьям без смягчающих вину обстоятельств, приговорил Телье к 20 годам принудительных работ и к позорному столбу».

Итак, для должностного лица — растратчика — два месяца тюрьмы…

Для рецидивиста — 20 лет каторги и позорный столб.

Что можно добавить к этим фактам? Они сами за себя говорят. Какие печальные и серьезные размышления (мы, по крайней мере, на это надеемся) должны они вызвать?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Верный своему обещанию, старый сторож отправился в камеру за Жерменом.

В то время как судебный исполнитель Буляр вошел в помещение тюрьмы, дверь в коридор отворилась, появился Жермен, и Хохотушка оказалась лицом к лицу со своим бедным другом, отделенная от него только легкой решеткой.

Глава IV

ФРАНСУА ЖЕРМЕН

Черты Жермена не отличались правильностью, но такие интересные лица, как у него, встречаются редко; благородная осанка, стройная фигура, одежда простая, но опрятная (серые брюки, застегнутый доверху сюртук); все это бросалось в глаза в тюрьме, где страшная неряшливость входила в привычку у всех заключенных. Белые, чистые руки свидетельствовали о его уходе за собой, что еще усиливало враждебное отношение к нему, ибо моральная развращенность обычно сопровождается физической нечистоплотностью. Спадавшие на лоб вьющиеся длинные каштановые волосы, расчесанные на косой пробор согласно моде того времени, обрамляли его бледное, удрученное лицо; красивые голубые глаза выражали чистосердечие и доброту, а нежная и в то же время печальная улыбка свидетельствовала о доброжелательности и меланхолическом характере, так как, несмотря на свою молодость, он успел многое испытать.

Короче говоря, не было ничего трогательнее этого страдающего, сердечного, покорившегося судьбе лица, а также не существовало ничего более честного, отзывчивого, чем сердце этого молодого человека. Отвергнув клеветнические поклепы Жака Феррана, можно сказать, что причина ареста Жермена доказывала его великодушие; совершив легкомысленный поступок, он, конечно, был виновен, но его можно было бы простить, вспомнив, что сын г-жи Жорж на следующее утро возвратил бы деньги, временно взятые в кассе нотариуса для того, чтобы спасти гранильщика Мореля.

Жермен слегка покраснел, когда увидел за решеткой приемной свежее, прелестное лицо Хохотушки.

Как всегда желая подбодрить своего друга, она старалась казаться веселой и оживленной, но бедная девушка плохо скрывала горе и волнение, внезапно охватывавшие ее, как только она входила в тюрьму. Она сидела на скамье по другую сторону решетки и держала на коленях соломенную сумку.

Старый сторож, вместо того чтобы остаться в приемной, устроился возле печки в конце зала и вскоре задремал.

Теперь Жермен и Хохотушка могли разговаривать свободно.

— Ну, посмотрим, господин Жермен, — проговорила гризетка, как можно ближе прижимаясь к решетке, чтобы лучше разглядеть черты своего друга, — посмотрим, останусь ли я довольна вашим лицом. Оно уже не такое грустное? Гм, вот оно какое. Берегитесь… я рассержусь на вас.

— Как вы добры!.. Сегодня опять пришли навестить меня.

— Опять? Что это — упрек?

— А разве я не обязан упрекнуть вас за то, что вы так внимательны ко мне, ко мне, который ничего не может сделать для вас, кроме как сказать спасибо?

— Заблуждаетесь, сударь, я не менее вас счастлива тем, что прихожу к вам. Значит, и я должна благодарить вас? Вот вы и попались, несправедливый вы человек! Следовало бы наказать вас за ваши дурные мысли и не дарить вам ту вещь, которую я принесла.

— Вновь внимание… Вы, право, чересчур меня балуете. Благодарю, простите, если я слишком часто употребляю это слово, которое вас сердит… все, что я могу сказать.

— Во-первых, вы не знаете, что я вам принесла.

— Разве мне не все равно?

— Мило, нечего сказать!..

— Что бы то ни было, оно от вас! Разве ваша трогательная доброта не вызывает чувства благодарности и…

— И чего? — проговорила Хохотушка, краснея.

— Преданности, — произнес Жермен.

— Скажите уж — почтительности, как обычно пишут в конце письма, — с раздражением заметила Хохотушка. — Вы меня обманываете, вы хотели сказать совсем не то… и вдруг запнулись…

— Уверяю вас…

— Вы меня уверяете… меня уверяете… а я вижу, как вы покраснели. Зачем скрытничать со мной?.. Разве я не ваш верный друг? Будьте откровенны, говорите мне все, — наивно произнесла гризетка, которая ждала признания Жермена, чтобы искренне поведать ему свою любовь.

Великодушное чувство зародилось у нее под влиянием несчастья, постигшего Жермена.

— Я вас уверяю, — со вздохом продолжал узник, — что ничего больше не хотел сказать. Я ничего не скрываю!

— Ну и лгун же вы! — произнесла Хохотушка, топнув ножкой. — Ладно. Вот видите, какой шерстяной шарф? Чтобы наказать вас за вашу скрытность, я вам его не отдам… связала ведь для вас… Я подумала, что, должно быть, так холодно, так сыро в этих больших тюремных дворах, но ему с этим шарфом будет тепло… Ведь он такой зяблик.

— Как, вы сами связали?..

— Да, сударь, я знаю, что вы зяблик, — прервав его, сказала Хохотушка. — Я хорошо помню, как вы мерзли, но из деликатности не позволяли мне бросить лишнее полено в камин, когда проводили со мной вечера. У меня хорошая память!

— И у меня тоже… даже слишком! — взволнованно проговорил Жермен.

— Ну вот, вы опять загрустили, я ведь запретила вам так вести себя.

— Как я должен себя вести, зная о том, что вы сделали для меня с тех пор, как я попал в тюрьму? И вот сейчас ваше внимание, разве оно не благородно? Ведь я знаю, вам приходится работать по ночам для того, чтобы наверстать время, потраченное на свидание. Из-за меня вам слишком много приходится работать.

— Ну вот, вы еще будете жалеть меня за то, что я совершаю отличную прогулку, навещаю друзей, я так люблю ходить… До чего же забавно смотреть на витрины магазинов.

— Но ведь сегодня такой ветер, проливной дождь!

— Сегодня было очень интересно: вы не представляете себе, какие встречаются люди. Одни придерживают шляпу, чтоб ветер не сорвал ее с головы, другие, когда вырывается зонтик, гримасничают, закрывают глаза, в то время как дождь хлещет им в лицо. Сегодня утром всю дорогу была настоящая комедия… я надеялась, что рассмешу вас… А вы не хотите даже улыбнуться…

— Простите меня… я, право, не виноват… но я исполнен глубокой нежности. Этим я обязан вам. Когда я счастлив, я не бываю веселым… ничего не могу поделать…

Хохотушка хотя и продолжала мило кокетничать, но все же пыталась утаить тревожное чувство и потому завела разговор на другую тему.

— Вы утверждаете, что ничего не можете с собой поделать… Но есть препятствия, которые надо преодолеть, а вы уклоняетесь, хотя я вас просила, умоляла.

— Что вы имеете в виду?

— Ваше упрямство! То, что вы избегаете общения с заключенными… не разговариваете с ними. Надзиратель сказал мне, что вам нужно преодолеть это чувство, а вы избегаете всех. Что ж вы молчите, ведь это правда! Дождетесь, что эти люди вам отомстят.

— Если бы вы представили себе, какой ужас они мне внушают… Вы не знаете, по каким причинам я избегаю их и ненавижу им подобных.

— Догадываюсь… Я читала дневник и письма, которые вы адресовали мне и за которыми я приехала к вам домой после вашего ареста; из них я узнала, каким опасностям вы подвергались, когда приехали в Париж, потому что в провинции вы отказались принимать участие в преступлениях негодяя, который вас воспитывал… узнала о последней ловушке, которую он вам подстроил; чтобы сбить его со следа, вы покинули улицу Тампль, сообщив лишь мне одной свой новый адрес… В этих же бумагах, — опустив глаза, добавила гризетка, — я прочла еще… что…

— О, вы об этом никогда бы не узнали, клянусь вам, если бы не обрушившееся на меня несчастье, — воскликнул Жермен. — Но, умоляю вас, будьте великодушны, простите мне безумство, забудьте его; когда-то я погружался в сказочные мечты, хотя они и были неосуществимы.

Хохотушка вновь пыталась вызвать у молодого человека признание, намекая на мысли, полные нежности и страсти, которые он выразил в письмах и посвятил гризетке; потому что, как мы уже говорили, он всегда пылко и искренне любил ее, но, чтобы наслаждаться сердечной преданностью милой соседки, он скрывал свою любовь, называя ее дружбой.

Став в тюрьме еще более недоверчивым и робким, он не мог представить себе, что Хохотушка любит его искренне и самозабвенно, его, узника, опозоренного ужасным преступлением, в то время как раньше, до постигшего его несчастья, она, казалось, питала к нему лишь дружескую привязанность.

Видя, что ее не понимают, гризетка подавила вздох, не теряя надежды и ожидая более благоприятного момента, когда она сможет раскрыть перед ним глубину своего чувства.

И она смущенно продолжала:

— Господи! Я понимаю, что вы презираете общество этих людей, но это еще не причина, чтобы вызывать их гнев, подвергаться опасности.

— Поверьте, что, следуя вашему совету, я несколько раз пытался заговорить с некоторыми заключенными, казавшимися мне более приличными, но если бы вы знали, что это за люди, как они выражаются!

— Да, это правда, это должно быть ужасно…

— Видите ли, меня больше всего удручает еще то, что я привыкаю к их гнусным речам, которые невольно слышу весь день; да, теперь я мрачно слушаю мерзкие истории, в первые дни вызывавшие мое возмущение, и вот видите, начинаю сомневаться в себе, — с горечью воскликнул он.

— О, господин Жермен, что вы говорите?

— Если мы принуждены жить в таких страшных местах, наш разум в конце концов смиряется с преступными мыслями так же, как мы привыкаем к грубым словам вокруг нас. Господи! Да, я понял теперь, что можно, войдя сюда невинным, хотя и обвиненным, выйти отсюда развращенным.

— Да, но только не вы, к вам это не относится.

— Не только ко мне, но и к людям, в тысячу раз лучше меня. Увы, значит, те, кто сажает нас в тюрьму до суда, приговаривают нас к общению с гнусными людьми, не знают, как мучительно, как тягостно это общение. Они не представляют себе, что если долго дышать этим воздухом, он становится заразным… пагубным для чести человека!..

— Умоляю, не говорите так, вы глубоко огорчаете меня.

— Вы просили меня объяснить, почему я такой грустный… я не хотел делиться с вами, но это единственный способ отблагодарить вас за жалость ко мне.

— Моя жалость… моя жалость…

— Да, я ничего не буду скрывать от вас. Я с ужасом вижу… что не узнаю себя. Напрасно я презираю этих отверженных, избегаю встреч с ними, их присутствие, контакт с ними разлагает меня, как бы я ни противился. Я уверен, что они обладают роковой способностью заражать атмосферу, в которой живут… кажется, что в меня проникает тлетворный дух. Если бы меня оправдали, мне было бы стыдно общаться с честными людьми. Ныне я недоволен, что нахожусь среди арестантов, но я страшусь дня, когда вернусь к порядочным людям… И все это происходит потому, что я сознаю свою беспомощность.

— Беспомощность?

— Свою подлость.

— Вашу подлость? О боже, как несправедливо вы судите себя!

— Разве не подло и не преступно, когда отступаешь перед долгом и честностью? А со мной это и произошло.

— С вами?

— Да, явившись сюда… я не сомневался, что совершил преступление, хотя ему можно было найти оправдание. А теперь оно мне кажется менее серьезным, потому что я наслушался, как воры и убийцы, отличающиеся особой свирепостью, с циничным издевательством говорят о своих злодеяниях; я иногда ловлю себя на том, что завидую их смелому равнодушию и насмехаюсь над своим раскаянием, когда думаю о совершенном мною проступке, столь незначительном по сравнению с другими.

— Вы правы! Ваш поступок скорее доброе дело, чем преступление. Вы были уверены, что сможете на следующее утро вернуть сумму, взятую вами всего на несколько часов, чтобы спасти семью от разорения и, быть может, от смертельной опасности.

— Для чего бы я ни взял, — это в глазах закона и честных людей — воровство. Конечно, один повод к воровству извинительнее, чем другой, но, видите ли, это пагубный симптом, когда, чтобы оправдаться в собственных глазах, сопоставляешь себя с закоренелым преступником. Отныне я не могу сравнивать себя с честными людьми. С течением времени… я убеждаюсь, что совесть тупеет, костенеет… Завтра, может быть, украду, уже не будучи уверенным, что смогу возместить сумму, которую украл с похвальной целью, но, даже если украду из жадности, я, конечно, буду считать себя невинным по сравнению с тем, кто убивает, чтобы украсть… И, однако, сейчас между мною и убийцей такое же расстояние, как между мной и безупречным человеком… Итак, потому что есть существа, в тысячу раз более опустившиеся, чем я, моя деградация в моих глазах уменьшается. Если прежде я мог сказать: я тоже честный человек, теперь я буду утешаться тем, что скажу: я менее всех преступен среди отверженных, в обществе которых мне всегда предстоит жить.

— Как — всегда? Ну а когда вы отсюда выйдете?

— Не важно: если я и буду оправдан, эти люди меня уже знают, по выходе из тюрьмы, встретив меня случайно, они будут разговаривать со мной как с арестантом. Поскольку справедливое обвинение, приведшее к суду, не будет известно всем этим несчастным, они станут угрожать мне тем, что разгласят мое прошлое. Вот видите, проклятые узы теперь уже неразрывно связывают меня с этими негодяями… Если бы я был в одиночном заключении до того дня, когда состоится суд, дело было бы иное, никто меня бы не знал и я не знал бы никого и не терзался бы страхом, который парализует мои лучшие помыслы. К тому же, если б я думал лишь о своей вине, она бы возросла в моих глазах, а не уменьшилась; чем значительнее она бы мне казалась, тем более серьезно было бы искупление, которое я наложил бы на себя в будущем. Поэтому, чем больше вина, за которую прощен, тем больше добра я должен сделать в доступной мне сфере. Потому что один плохой поступок нужно искупить сотней хороших. Но подумаю ли я когда-нибудь, что должен искупить то, в чем сейчас едва раскаиваюсь… Послушайте… я чувствую… что подчиняюсь непреодолимому влиянию, против которого я долго боролся изо всех сил; меня воспитали для зла, и я уступаю своей судьбе: в конце концов, один, без семьи… не все ли равно, стану ли я честным человеком или преступником?.. А впрочем, мои намерения были добрыми и честными… Именно потому, что из меня хотели сделать негодяя, я убежденно говорил себе: никогда я не изменял чести, хотя для меня это было гораздо труднее, чем для любого другого… А теперь… Нет, это ужасно… ужасно… — воскликнул Жермен. И несчастный разразился таким душераздирающим плачем, что бедная Хохотушка не могла больше сдерживать волнение и тоже залилась слезами.

Выражение лица Жермена было невыносимо печальным. Нельзя было оставаться равнодушным к отчаянью этого смелого юноши, боровшегося с роковой заразой, опасность которой угрожала ему и которую он благодаря своей деликатности еще преувеличивал.

Мы никогда не забудем слов человека редкого ума, двадцатилетний опыт работы которого в тюремном управлении придает особый вес его убеждению: «Если предполагать, что человек вошел в тюрьму по несправедливому обвинению, вошел совершенно невинным, то выйдет он из тюрьмы всегда уже менее честным, чем туда вошел; то, что можно было бы назвать цветком невинной честности, навсегда исчезает при одном соприкосновении с этой тлетворной атмосферой».

Скажем, однако, что Жермен благодаря глубокой порядочности долго и успешно боролся, что он скорее предчувствовал болезнь, нежели в действительности болел ею.

Боязнь увидеть свою ошибку не столь серьезной доказывает, что в тот час он чувствовал всю ее значительность; но все же смущение, страх, сомнения, жестоко волновавшие эту честную и благородную душу, были тревожными признаками приближения болезни.

Хохотушка, руководимая прямотой своего ума, женской проницательностью и инстинктом любви, угадала то, о чем мы только что говорили.

Хотя она была вполне уверена, что ее друг еще не утратил своей деликатности, она боялась, что, несмотря на высокую нравственность, Жермен однажды станет равнодушен к тому, что сейчас так жестоко его мучило.

Глава V

ХОХОТУШКА

Как бы ни было незыблемым счастье, которым мы наслаждаемся, порою мы охвачены стремлением ощутить невыносимые муки для того, чтобы вслед за тем с благодарностью воспринять благородное величие самопожертвования.

(Вольфганг. Святой дух, книга 2)

Хохотушка, вытерев слезы, обратилась к Жермену, прислонившемуся к решетке, с трогательной, почти торжественной серьезностью. Такого тона он еще от нее не слышал.

— Послушайте, Жермен, быть может, я не ясно выражаюсь, не умею говорить так хорошо, как вы, но то, что я вам скажу, будет искренне и справедливо… Вы заблуждаетесь, утверждая, что одиноки и всеми покинуты…

— Только не думайте, что я забыл все, чем обязан вашему состраданию.

— Я не прерывала вас, когда вы говорили… но теперь, раз вы повторяете это слово, я должна сказать вам, что чувствую к вам совсем не сострадание… объясню вам как умею… Когда мы были соседями, я вас любила как доброго брата, верного друга. Мы оказывали друг другу маленькие услуги, вместе проводили время по воскресеньям, из благодарности я пыталась быть непринужденной, веселой… и мы оба были довольны.

— Довольны? Нет… я…

— Позвольте мне договорить… Когда вам пришлось покинуть дом, где мы жили, я была глубоко огорчена, такого чувства я не испытала бы по отношению к другим соседям.

— Неужто это правда!

— Я знала, что наши приятели-шалопаи очень скоро забудут меня, не то что вы, притом я общалась с ними лишь после того, как решительно заявила им, что наши отношения будут сугубо дружескими. В то время как вы сразу проявили ко мне глубокое уважение; посвящали мне все свое свободное время, выучили меня писать… давали полезные советы, оставались самым преданным моим соседом… и никогда ничего не ждали от меня… за свои труды… Более того, уезжая из дома, вы проявили полное доверие ко мне… вы открыли мне важную тайну, мне, молоденькой девушке, и я гордилась этим доверием! Вот почему, разлучившись с вами, я часто вспоминала вас, позабыв других моих соседей. Это правда, вы знаете, я никогда не лгу.

— Неужели это так!.. Вы относились ко мне иначе — чем к другим?

— Конечно, ведь я не бессердечная. Да, я была убеждена, что нет на свете человека лучше Жермена; только он слишком серьезный; впрочем, будь у меня подруга, которая захотела бы выйти замуж и быть очень счастливой, я бы ей посоветовала выйти за Жермена; это был бы рай для милой хозяйки!

— Вы предназначили меня другой, — с грустью проговорил Жермен.

— Да, я радовалась бы, если бы, женившись, вы были счастливы, потому что относилась к вам как к доброму другу. Вот видите, я говорю вам все откровенно.

— Душевно благодарю, для меня большое утешение узнать, что вы предпочли меня другим.

— Вот так я относилась к вам до тех пор, пока вас не постигло несчастье. Тогда я получила ваше трогательное письмо, где вы рассказали мне о вашем поступке, который вы называли ошибкой, а я — прекрасным и добрым делом; тогда вы поручили мне пойти к вам на квартиру и взять ваши дневники, из записей я поняла, что вы меня всегда любили, но не смели в этом признаться. Я знала, что вы позаботились о моем будущем, ведь болезнь, отсутствие заработка могли пагубно сказаться на моей жизни. На случай насильственной смерти — а вы могли ее бояться — вы завещали мне небольшую сумму, заработанную трудом и бережливостью…

— Да, ведь если бы я был жив, а вы остались без работы или заболели бы, то скорее обратились за помощью ко мне, чем к кому-либо другому? Не правда ли? Скажите, я не ошибался?

— Да, конечно! К кому же я, по-вашему, должна была обратиться?

— Мне приятно слышать эти слова, я нахожу в них утешение!

— Вы представить себе не можете, что я испытала, читая завещание, какое это печальное слово! Каждая строчка заключала в себе воспоминание обо мне, заботу о моем будущем; и все эти доказательства преданности я должна была узнать только после вашей смерти. Ну как же иначе? Такое поведение, не надо удивляться, внезапно порождает любовь; это так естественно… не правда ли, господин Жермен?

Девушка призналась в этом с трогательной наивностью, устремив взгляд своих больших черных глаз на Жермена; но он вначале даже не понял ее признания, так как не мог представить себе, что Хохотушка его любит.

Слова эти были произнесены столь искренне, что они дошли до глубины души узника, и он, бледнея, воскликнул:

— Что вы говорите? Я боюсь… быть может, я… заблуждаюсь!..

— Повторяю, с той минуты, как я убедилась, что вы так добры ко мне, и увидела, как вы несчастны, я почувствовала, что полюбила вас; и если бы теперь моя подруга захотела выйти замуж, — сказала Хохотушка, улыбаясь и краснея, — я не стала бы советовать ей выйти за вас, господин Жермен.

— Вы меня любите!

— Я сама сказала, что люблю вас, ведь вы меня об этом не спрашиваете.

— Неужели это возможно?

— А ведь я уже два раза пыталась заставить вас уразуметь это! Что ж, этот господин не хочет понять моего намека, он принуждает меня признаться во всем. Быть может, я скверно поступила, но так как бранить меня за мою смелость можете только вы, мне уже не так страшно.

Затем взволнованно и серьезно она сказала ему:

— Вы сейчас показались мне таким удрученным и в таком отчаянии, что я не могла скрывать свое чувство, может быть, мое чистосердечное признание избавит вас от горьких переживаний. До сих пор я не смогла отвлечь вас и утешить, мои лакомства портят вам аппетит, от моих шуток вы плачете, но, быть может, на этот раз… Что с вами? — воскликнула Хохотушка, видя, что Жермен закрыл лицо руками. — Разве не жестоко так вести себя? Что бы я ни сделала, что бы ни сказала… вы по-прежнему несчастны; стало быть, вы слишком злой, себялюбивый человек! Можно подумать, что страдаете лишь вы и больше никто!..

— Увы, как мне горько! — с отчаяньем воскликнул Жермен. — Вы меня любите, тогда как я уже недостоин вас!

— Вы недостойны? Что вы говорите! В ваших словах — ни капли здравого смысла! Значит, и я была недостойна вашей дружбы, ведь я тоже была когда-то в тюрьме… но от этого я не перестала быть честной девушкой?

— Но вас взяли в тюрьму потому, что вы были бедным, покинутым ребенком, в то время как я! Боже, это огромная разница.

— Что касается тюрьмы, то тут нам нечего укорять друг друга! А вот я действительно честолюбива! В моем положении я имела право надеяться только на брак с рабочим. Ведь я — найденыш, у меня ничего нет, кроме маленькой комнаты и мужественного характера, и все-таки я отважно осмелилась предложить вам себя в жены!

— Увы, тогда это была моя сокровенная мечта, счастье моей жизни! Но теперь, когда надо мною тяготеет позорное обвинение, я злоупотребил бы вашим великодушием, вашим сочувствием. Нет, нет.

— Боже мой! — с болью и нетерпением воскликнула Хохотушка. — Я же вам говорила, что не жалею вас, а люблю. Только о вас и думаю, не могу ни спать, ни есть, ваше милое грустное лицо всюду меня преследует. Разве это жалость? Ваш голос, ваш взор проникают до глубины моего сердца. Я вижу теперь в вас столько нового, чего прежде не замечала, и это просто сводит меня с ума. Я люблю ваше лицо, ваши глаза, вашу осанку, ваш ум, ваше доброе сердце. Неужели все это — жалость? Я сама не понимаю, почему любила вас как друга, а теперь люблю как возлюбленного, почему была всегда сумасбродной и веселой, когда питала к вам дружеские чувства, почему теперь всецело поглощена иной любовью? Не знаю! Почему раньше не замечала, что вы и красивый и добрый и что вас можно пылко любить? Не знаю, но догадываюсь, потому что я открыла, как сильно вы меня любили, как вы были благородны и преданы мне, тогда любовь всецело поглотила меня.

— Право, я слушаю вас, и мне кажется, что это сон!

— А я никогда не думала, что осмелюсь во всем вам признаться, меня побудило поступить так ваше отчаянье. Ну что ж, сударь, теперь, когда вы знаете, что я вас люблю как возлюбленного, как мужа, станете ли вы уверять меня, что это жалость?

Великодушные сомнения Жермена должны были наконец уступить место этому смелому и наивному признанию.

Мучительные переживания Жермена сменились неожиданной радостью.

— Вы меня любите! — воскликнул он. — Я верю вам, ваш тон, ваш взгляд — все меня убеждает в том, что это правда! Я не задаю себе вопроса, чем я заслужил такое счастье, я слепо ему отдаюсь… Всей моей жизни не хватит на то, чтобы расплатиться с вами. Я глубоко страдал, но эта минута искупает все!

— Наконец-то вы утешились. О, я была уверена, что добьюсь своего! — воскликнула Хохотушка в порыве искренней радости.

— И такое счастье наступило для меня теперь среди ужасов тюрьмы, когда все меня удручает…

Жермен не мог продолжать.

Эта мысль напомнила ему его реальное положение, и угрызения совести, на миг забытые, снова начали терзать его.

— Но ведь я арестант… я обвинен в воровстве, я буду осужден, быть может, обесчещен!.. Принять вашу бесценную жертву… воспользоваться вашим великодушным увлечением?.. О нет! Нет! Я не настолько низок!

— Что вы говорите?

— Я могу быть приговорен… к длительному тюремному заключению.

— Ну и что? — ответила Хохотушка спокойно и убежденно. — Когда узнают, что я честная девушка, нам разрешат обвенчаться в тюремной церкви.

— Но меня могут держать в тюрьме далеко от Парижа…

— Раз я буду вашей женой, я последую за вами, поселюсь в том же городе, где будете вы, найду себе работу и буду вас навещать каждый день!

— Но я буду опозорен в глазах всех.

— Да ведь вы меня любите больше всех, не правда ли?

— Разве можно об этом спрашивать?..

— А тогда в чем же дело?.. Передо мною вы не опозорены, напротив, вы — жертва вашего доброго сердца.

— Но общество вас осудит, на вас будут клеветать, порицать ваш выбор.

— Общество! Это вы — для меня, а я — для вас. Пусть говорят!

— А потом, когда я выйду из тюрьмы, для меня начнется нищенская, необеспеченная жизнь; быть может, отвергнутый всеми, я никогда не найду работы… а вдруг, хоть об этом и думать ужасно, этот распад нравов, которого я так боюсь, коснется меня, какое будущее ждет вас тогда?

— Вы не станете скверным теперь, когда вы знаете, что я вас люблю, эта мысль даст вам силы бороться с дурным влиянием. Если даже по выходе на свободу вас отвергнут, вы будете убеждены в том, что остались честным человеком и ваша жена примет вас с любовью и благодарностью. Вас удивляют такие слова? Я сама поражена, не знаю, откуда я беру все это, что говорю вам!.. Несомненно, все это говорится от души, это должно вас убедить… Если вы не желаете принять предложение, сделанное искренне, если вам не нужна преданность бедной простой девушки, которая…

Опьяненный счастьем, Жермен прервал Хохотушку.

— О да! Я согласен; да, я чувствую, что отказаться от некоторых жертв — это значит признать, что их недостоин. Я согласен, благородная и смелая девушка.

— Это правда? На этот раз правда?

— Клянусь вам… А кроме того, вы сказали мне нечто, поразившее меня до глубины души и придавшее мне мужество, которого мне не хватало.

— Какое счастье! Что ж я вам сказала?

— Что для вас я должен остаться честным человеком; это дает мне силу для борьбы с пагубным влиянием тюрьмы, я не боюсь теперь тлетворной атмосферы и сохраню достойным вашей любви сердце, принадлежащее вам!

— О Жермен! Как я счастлива! Если я сделала что-нибудь для вас, то как щедро вы меня вознаграждаете!

— Но все же, хотя вы и простили мою вину, я не забуду, что она тяжела, на мне лежит теперь двойной долг, я должен искупить прошлое и заслужить то счастье, которым я вам обязан… Буду стараться делать добро, как бы я ни был беден, случай непременно представится.

— Увы! Боже мой! Это правда, всегда найдешь кого-нибудь, кто несчастнее тебя.

— Если нет денег…

— Тогда выступают слезы, как это случилось со мной, когда я узнала о несчастье семьи Морель.

— И это святая милостыня: милосердие души дороже всякого подаяния.

— Итак, вы согласны! Вы не возьмете свои слова обратно?

— Никогда, никогда, мой друг, моя супруга! Мужество вернулось ко мне, и я точно пробуждаюсь ото сна. Нет больше сомнений. Я чувствовал, что заблуждался, понял, к счастью, что сам обманывал себя. Мое сердце не могло бы так биться, если бы оно навсегда утратило благородные порывы.

— О Жермен, как вы прекрасны, когда говорите так! Как вы успокаиваете не только меня, но и самого себя! Теперь вы мне обещаете, правда? Теперь, когда моя любовь оберегает вас, обещайте, что не будете больше бояться говорить с этими злыми людьми, восстанавливать их против себя?

— Будьте спокойны!.. Видя, что я удручен, они винили меня в том, что я раскаиваюсь, а теперь они подумают, что я такой же циник, как и они.

— Правда! Они вас больше не станут подозревать, и я буду спокойна. Итак, будьте благоразумны… теперь вы принадлежите мне… я ваша жена.

В это время зашевелился надзиратель, он проснулся.

— Ну поцелуйте же меня, — тихо сказала Хохотушка. — Поспешите, мой супруг, это будет нашим венчанием.

И девушка, смущаясь, прикоснулась лбом к железной решетке.

Глубоко растроганный, Жермен прильнул губами к ее лицу.

Из глаз заключенного пролилась слеза, словно влажная жемчужина.

Трогательное благословение светлой, печальной и пленительной любви.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Уже три часа, — поднимаясь, сказал надзиратель, — а посетители могут здесь быть до двух. Ну-с, милая барышня, — обратился он к гризетке, — ничего не поделаешь, надо уходить.

— О, благодарю, сударь, что вы оставили нас одних. Я внушила Жермену бодрость, он не будет больше угрюмым, и ему нечего бояться злых арестантов. Не так ли, мой друг?

— Будьте покойны, — проговорил Жермен, — я теперь буду самым веселым арестантом в тюрьме.

— И в добрый час! Тогда на вас перестанут обращать внимание, — проговорил надзиратель.

— Я тут принесла Жермену шарф, — сказал Хохотушка, — должна я передать его в контору?

— Так полагается. Но раз я уже отступил от правил, допустим еще небольшое нарушение. Пусть уж будет день удач. Отдайте ему сами ваш подарок.

И надзиратель открыл дверь в коридор.

— Этот добрый человек прав. Сегодня действительно особый день, — сказал Жермен, принимая шарф из рук Хохотушки, которые он нежно сжал. — До свидания и до скорой встречи, я теперь не боюсь просить вас приходить возможно чаще.

— А я не буду ждать вашего позволения. До свидания, милый Жермен.

— До встречи, милая Хохотушка.

— Наденьте шарф и не смейте простужаться, здесь так сыро!

— Какой чудный шарф! Подумать только, что вы сами его связали для меня. Я никогда с ним не расстанусь, — сказал Жермен, поднеся подарок к губам.

— Надеюсь, что сегодня у вас появится аппетит. Угодно вам принять от меня маленькое угощение?

— Еще бы, на этот раз я отдам ему должное.

— Думаю, что вы останетесь довольны, господин гурман. Вы расскажите мне, как оно вам понравилось. Еще раз благодарю вас, господин надзиратель, я ухожу сегодня счастливая и успокоенная. Да свидания, Жермен.

— До скорой встречи!

— До встречи навсегда…

Несколько минут спустя Хохотушка, взяв зонтик и галоши, покинула тюрьму в более веселом настроении, чем то, в каком она пришла сюда.

Во время разговора Жермена и гризетки во дворе тюрьмы произошла другая сцена, и мы поведем туда нашего читателя.

Глава VI

ЛЬВИНЫЙ РОВ

Хотя внешний вид большой тюрьмы, построенной с соблюдением удобств и чистоты, которых требует гуманность, не представляет собою ничего мрачного, но пребывающие в ней арестанты производят удручающее впечатление.

Жалость и грусть обычно охватывает вас, когда вы находитесь среди женщин. Невольно приходит на ум, что они совершили преступление не по своей воле, а только потому, что попали под губительное влияние первого совратившего их мужчины.

К тому же наиболее преступные женщины сохраняют в глубине души две святые струны, которых не могут порвать самые пагубные, самые неистовые страсти, — любовь и материнство. Говорить о любви и материнстве — значит согласиться с тем, что среди несчастных созданий чистый луч света порою может осветить глубокое нравственное падение.

Но у мужчин, которые отсидели в тюрьме, а затем выходят на волю, нет ничего подобного.

Это сгусток преступлений, это глыба бронзы, которая раскаляется только на огне адских страстей.

Вот почему внешний вид преступников, наполняющих тюрьмы, вызывает чувство ужаса и отвращения.

И, только поразмыслив, вы испытываете сострадание и вместе с тем глубокое огорчение.

Да… глубокое огорчение, ибо, подумав, убеждаешься, что обитатели тюрьмы и каторги — кровавая жатва для палача — прорастает всегда среди тины невежества, нищеты и отупения.

Чтобы составить себе представление о царящих в тюрьме ужасах и кошмарах, пусть читатель последует за нами в «Львиный Ров».

Так называется один из дворов тюрьмы Форс.

Обыкновенно туда сажают самых закоренелых и опасных рецидивистов, обвиняемых в тягчайших преступлениях.

Но в виду начавшегося ремонта одного из зданий тюрьмы Форс власти вынуждены были временно поместить туда несколько не столь уж закоренелых преступников.

Этих последних, тоже осужденных судом присяжных, по сравнению с обычными арестантами Львиного Рва, можно было счесть добродетельными людьми.

Сцена, которую мы сейчас опишем, происходила при тусклом свете, в серый дождливый день, среди большого квадратного двора, обнесенного высокими белыми стенами с зарешеченными окнами.

В одном конце этого двора виднелась узкая дверь с окошечком; в противоположном — вход в зал с каменным полом — это было отапливаемое помещение с чугунной печью, вокруг которой стояли скамьи, а на них, непринужденно развалившись, вели беседу несколько арестантов.

Другие разгуливали по двору рядами по четыре-пять человек, держа друг друга под руку.

Надо было обладать суровой, мрачной кистью Сальватора Розы или Гойи, чтобы набросать различные типы нравственного и физического уродства, дать представление об отвратительной одежде этих несчастных, закутанных в большинстве случаев в рубище, ведь они находятся в предварительном заключении и, быть может, не виновны, потому им не выдают арестантской одежды. Правда, некоторые получают ее, потому что те лохмотья, в которых они пришли в тюрьму, стали такими грязными и смрадными, что после обязательного прохождения бани носить их нельзя.[33]В целях гигиены арестованный при своем прибытии в тюрьму, а впоследствии два раза в месяц, посещает баню; потом его одежду подвергают, санитарной обработке. Для арестанта баня с горячей водой — неслыханная роскошь. Тогда заключенные получают куртку и брюки из серого сукна.

Френолог, наблюдая осужденных, не преминул бы заместить истощенные лица, с плоским или вдавленным лбом, с жестоким или коварным взглядом, со злобным или тупым ртом, с огромным затылком; почти у всех было что-то устрашающе звериное.

Лукавые черты лица одного напоминали хитрую изворотливость лисы; иной кровожадный тип походил на хищную птицу, другой напоминал свирепого тигра, а иные выглядели просто тупыми животными.

Прогулка безмолвной толпы людей в глубине двора, похожего на квадратный колодец, с суровыми лицами, с нахальным и циничным смехом, оставляла на редкость мрачное впечатление.

Становилось страшно при мысли о том, что эта свирепая ватага через какое-то время будет вновь на свободе, в обществе, которому она объявила непримиримую борьбу.

Сколько замыслов кровавой мести, будущих убийств постоянно зреют у этих людей под маской бесстыдства и порочности!!!

Опишем ряд броских типов Львиного Рва, а прочих оставим в тени.

Пока надзиратель, дядюшка Руссель, следил за гулявшими по двору преступниками, в большом зале происходил тайный сговор. Среди арестантов находились Крючок и Николя Марсиаль, о которых мы здесь только упомянем. Наиболее заметной фигурой, главой банды, решавшей все вопросы, был заключенный по прозвищу Скелет,[34]По поводу прозвища «Скелет» у меня возникло сомнение. В этом году один бедняга по имени Декюр был приговорен к тюремному заключению на один месяц только за то, что занимался бродяжничеством; он действительно демонстрировал на ярмарке подвижность своего скелета, так как сам отличался исключительной и пугающей худобой. Этот персонаж показался нам любопытным, мы им воспользовались; но прототип не имеет ничего общего с нашим вымышленным арестантом. Вот отрывок из допроса Декюра:

Председатель. Чем вы занимались в поселке Мэзон во время ареста?

Д. Я исполнял всякие упражнения, чтобы потешить молодежь: придавал своему телу форму скелета, выставлял напоказ свои кости и мускулы, глотал мышьяк, сулему, жаб, пауков и вообще всех насекомых; могу также проглотить огонь и кипящее масло, промывая нутро. Ежегодно меня осматривают известные парижские врачи, такие, как господа Дюбуа, Орфила; они заставляют меня исполнять различные упражнения и т. п.

«Судебный вестник».
его имя не раз упоминалось при описании событий на острове Черпальщика в семье Марсиаля.

Скелет был старостой или управителем зала, где стояла чугунная печь.

Человек довольно высокого роста, лет сорока от роду, он оправдывал свою жуткую кличку тем, что был настолько худ, что даже трудно себе представить; пожалуй, по нему действительно можно было изучать кости человека.

Если лица его сотоварищей в какой-то степени напоминали тигра, ястреба или лисицу, то сдавленный, покатый лоб Скелета, его костлявые, плоские, выдвинутые вперед челюсти и безмерно длинная шея придавали ему удивительное сходство с головой змеи.

Это ужасное подобие усиливалось еще тем, что он был совершенно лысый, а из-под шероховатой кожи его лба, плоского, как у пресмыкающихся, проступали все линии, все выступы его черепа; что касается его безбородой физиономии, то представьте себе старый пергамент, наклеенный прямо на кости лица и натянутый от выступа скул до нижней челюсти, сочленение которой с черепом было отчетливо заметно.

Маленькие косые глаза сидели так глубоко в орбитах, а брови и скулы так выдавались, что под жилистым лбом, от которого отражался свет, виднелись две впадины, буквально заполненные мраком, вблизи казалось, что глаза совсем исчезали в глубине этих двух темных провалов, двух черных дыр, которые придают такой мрачный облик голове Скелета. Длинные зубы, корни которых ясно обрисовывались под натянутой кожей костлявых и плоских челюстей, почти беспрестанно обнажались благодаря обычной судорожной усмешке.

Хотя мускулы этого человека обратились в нечто подобное сухожилиям, он обладал необыкновенной силой. Даже самые сильные люди с трудом выносили объятие его длинных рук с костлявыми пальцами.

Можно сказать, то было дьявольское объятие стального скелета.

Он носил синюю куртку, слишком короткую, обнажавшую (и он этим гордился) его узловатые кисти и часть руки до локтя, вернее сказать, две кости (да простят нам, что мы прибегаем к анатомии), две кости, обтянутые темноватой кожей, разделенные глубоким желобком, где тянулись вены, сухие и грубые, словно струны. Когда он клал руки на стол, казалось, как удачно выразился Гобер, что он кладет на стол набор для игры в кости.

Скелет провел пятнадцать лет на каторге за воровство и попытку совершить убийство, затем бежал и был вновь схвачен во время разбоя.

Последнее убийство отличалось зверской жестокостью, и преступник был убежден, что ему вынесут смертный приговор.

Сильный, энергичный, развращенный, Скелет оказывал исключительное влияние на подчиненных. Учитывая все это, начальник тюрьмы назначил его старостой камеры, то есть поручил ему надзор за порядком, благоустройством и чистотой их помещений и кроватей; Скелет превосходно исполнял свои функции, и ни один из арестантов не смел нарушить его приказания.

Странное и поразительное явление…

Смышленым начальникам тюрем после неудачных попыток назначить старостой кого-нибудь из тех, чье преступление было менее тяжким, пришлось отказаться от этого разумного выбора, отвечающего требованиям морали, и избрать наиболее закоренелого преступника, которого все боялись: именно такой мог навести порядок среди своих сообщников. Итак, — повторим еще раз, — чем больше мерзостей и цинизма проявляет преступник, тем более его уважают и считаются с ним.

Разве этот факт, подтвержденный практикой, не является бесспорным аргументом против порочного обычая — содержать заключенных в общих камерах?

Разве не доказывает он силу порока, смертельно поражающего заключенных, которые в иных условиях могли бы обрести моральное оздоровление?

Именно так; к чему думать о раскаянье, об исправлении, когда придется прожить долгие годы, быть может, всю жизнь в этом аду, где завоевывает уважение лишь наиболее чудовищный преступник.

Разве неизвестно, что внешний мир, порядочное общество не существует для заключенных?

Равнодушный к моральным законам, арестант волей-неволей подчиняется произволу тюремного режима, а так как там судьбами вершат убийцы и воры, которых больше всего боятся и уважают, то любой узник стремится быть среди преступных вожаков.

Вернемся к Скелету, старосте камеры; он стоял среди арестантов, от него не отходили Крючок и Николя Марсиаль.

— Ты говоришь правду? — спросил Скелет у Марсиаля.

— Да, точно; дядя Мику все узнал от Верзилы, который хотел убить этого негодяя… за то, что он кого-то продал…

— Тогда сделать ему темную, и делу конец, — сказал Крючок.

— Скелет давно говорил, что с Жерменом нечего церемониться, надо завалить этого барана.[35]Доносчика, «наседку», предателя.

Староста вынул изо рта трубку и проговорил тихим голосом, таким хриплым, что его едва было слышно:

— Жермен задирает нос, он мешает нам, шпионит, ведь кто меньше говорит, тот больше слышит; надо было, чтоб его выкинули из Львиного Рва; если бы мы пустили кровь Жермену… его сразу и убрали бы.

— Ну и что… — возразил Николя, — что изменилось?

— Изменилось то, — ответил Скелет, — что если он продал, как говорит Верзила, то живым отсюда не уйдет!

— Туда ему и дорога! — сказал Крючок.

— Нужно проучить, — гневно заговорил Скелет. — Теперь нас преследуют не легавые, а провокаторы. По доносу отрубили головы Жаку и Готье… к вечной каторге приговорили Руссилона…

— А я, а моя мать, а Тыква? А мой брат в Тулоне? — воскликнул Николя. — Разве нас всех не продал Краснорукий? Теперь это доказано; вместо того чтобы посадить с нами, его отправили в Рокетт! Испугались поместить сюда… он, негодяй, чувствовал, что ему несдобровать…

— А я? — сказал Крючок. — Разве Краснорукий не донес на меня?

— А разве меня не предал Жобер, — промолвил юный арестант тонким голосом, жеманно картавя, — человек, предложивший мне дело на улице Сен-Мартен?

Этот юноша, с высоким голосом, бледным, полным и женственным лицом, с лукавыми глазами, был странно одет: на голове у него был красный шелковый платок, завязанный в виде банта надо лбом и прижимавший к вискам две пряди белокурых волос; вместо галстука он носил белую шерстяную шаль с зеленым узором, завязанную на груди; его коричневая суконная куртка исчезала под узким поясом широких штанов из пестрой шотландской материи в клетку.

— Разве это не подлость!.. Разве можно поверить, что человек станет таким мерзавцем, — произнес жеманный юноша. — Я доверял Жоберу как никому на свете.

— Мне, Жавотта, точно известно, что он продал тебя, — ответил Скелет, который, казалось, особенно покровительствовал этому заключенному. — Улика есть: с ним поступили как с Красноруким: не посадили к нам, а направили в Консьержери… Надо с этим кончать… расправиться со злодеем. Негодяи выдают себя за наших друзей, а сами на службе у полиции. Они полагают, что их шкура будет цела, потому что их сажают в другие тюрьмы, разлучив с теми, кого они предали…

— Верно!..

— Чтоб с этим покончить, арестанты должны относиться к доносчику как к смертельному врагу; не важно, предал ли он Пьера либо Жака, у нас либо в другой тюрьме, это в счет не идет, надо придушить его. Когда мы завалим четырех, другие задумаются, прежде чем выдать воров.

— Прав Скелет, — сказал Николя, — тогда надо начать с Жермена.

— Так и сделаем, — ответил Скелет. — Но подождем Хромого. Если он докажет, что Жермен шпион, тогда все… барашек больше не будет блеять, его завалят.

— А как же быть с надзирателем? — спросил преступник, которого Скелет называл Жавоттой.

— Я придумал… Нам поможет Острослов.

— Он? Да он же трус.

— И не сильнее блохи.

— Молчать, я сам знаю. Где он?

— Он вернулся из приемной, но его вызвали к тюремной крысе.[36]Адвокату.

— А Жермен, он все еще в приемной?

— Да, с девицей, которая его навещает.

— Как только он вернется, смотрите в оба! Надо только подождать Гобера, без него не обойтись.

— Без Острослова?

— Конечно…

— А Жермена прикончим?

— Я беру это на себя.

— А как, ведь у нас отобрали ножи!

— А эти клещи хочешь попробовать? Подставляй горло, — заявил Скелет, показывая свои длинные, сухие и твердые, как кусок железа, пальцы.

— Ты задушишь его?

— Сожму немного.

— Но если узнают, что это ты?

— Ну и что? Разве у меня две головы, как у теленка, которого показывают на ярмарке?

— А ведь правда… голову рубят только один раз, а поскольку ты в этом уверен…

— Более чем уверен; адвокат еще вчера мне об этом сказал. Пойман с рукой в мешке и с ножом в горле убитого. Ведь я — обратная кобылка,[37]Вновь арестованный рецидивист. приговор заранее известен… Ладно, я отправлю свою голову посмотреть, что там в корзине у палача, правда или нет, что он надувает казненных и кладет опилки вместо отрубей, которые нам жалует правительство.

— Верно… Приговоренный к казни имеет право на отруби. Помню, моего отца так же обворовали… — подтвердил Марсиаль, разразившись свирепым смехом.

При этой омерзительной шутке все присутствовавшие расхохотались.

Ужасно! И мы ничего не преувеличиваем, напротив, еще смягчаем ужас обычных тюремных пересудов.

Повторяем, нужно все-таки дать представление, хотя бы поверхностное, о том, что говорится, что происходит в этих страшных пагубных школах цинизма, воровства, убийства.

Нужно, чтобы знали о том, с каким показным презрением говорят почти все закоренелые преступники о самых страшных наказаниях, которыми карает их общество.

Тогда, быть может, поймут, что необходимо изменить систему бесплодных наказаний, пагубных общений и заменить их единственным возмездием, которое может, как мы докажем ниже, устрашить самых закоренелых негодяев.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Собравшиеся в теплом зале арестанты громко засмеялись.

— Тысяча чертей! — заорал Скелет. — Я хотел бы, чтоб наши байки подслушали судьи, которые думают запугать нас гильотиной… Пусть придут к заставе Сен-Жак в день, когда состоится мой бенефис: они увидят, как я, поклонившись толпе, смело скажу: «Папаша Сансон, пожалуйста, дерните шнур!»

Новый взрыв хохота.

— Это длится сколько времени, сколько нужно, чтобы проглотить комок жевательного табака. Шарло дергает за веревку…

— И перед вами открыты двери в преисподнюю, — проговорил Скелет, покуривая трубку.

— Ну и сбрехнул, разве преисподняя есть?

— Болван! Я в шутку говорю… есть нож гильотины, есть голова, которую под нее кладут… вот и все. Теперь, когда я знаю свою дорогу и что мне предстоит Обитель «Утоли моя печали»,[38]Гильотина. я бы охотнее пошел туда сегодня, чем завтра, — с диким возбуждением заговорил Скелет. — Да, я хотел бы уже быть там, кровь подступает к горлу, когда подумаю о толпе, которая соберется, чтобы посмотреть на меня. Четыре-пять тысяч зевак столпятся на площади, будут толкаться, драться за лучшее место, будут снимать окна, стулья, словно хотят лицезреть какое-то шествие. Я уже слышу их голоса: «Сдается место! Сдается место!» Будут воинские части, пехота, кавалерия… и всякая всячина… и все это для меня, для Скелета: ведь для честного человека такого зрелища не устроят! Верно, друзья? Вот что придает бодрость. Даже такой трус, как Гобер, и тот пошел бы твердым шагом… ведь все, кто смотрят на вас, распаляют вам нутро… потом… мгновение… и ты лихо умираешь… это раздражает судей и честных людей и учит бандитов потешаться над курносой.

— Точно так, — заговорил Крючок, подражая циничному бахвальству Скелета, — нас хотят запугать тем, что палач разложит для нас свой товар, и баста.

— Наплевать на эту машинку, — поддержал Николя. — И тюрьма и каторга — невидаль какая; лишь бы мы все были друзьями. Будем веселиться, пока смерть не пришла!

— Было бы нестерпимо, — произнес юноша с жеманным голосом, — если бы нас навсегда разместили по отдельным камерам; говорят, что так и сделают.

— Ты что! — гневно завопил Скелет. — Не болтай… По камерам — в одиночку, даже не подумаю! Пусть лучше мне отрубят руки и ноги, чем оставаться одному в четырех стенах… не видеть моих парней, не побалагурить с ними. Нет! Предпочту каторгу Центральной тюрьмы; на «лужке»[39]Каторга. ты на воздухе, видишь людей, приходишь, уходишь, болтаешь с друзьями. Вот что я скажу: пусть башка летит, а в отдельную камеру не сяду. Теперь я убежден, что мне конец, ведь верно? А ежели мне скажут: хочешь в пустехонькую камеру на год? Я суну шею под обрезальную машинку! Целый год без людей! Разве вытерпишь?.. О чем думать, когда ты ни с кем не встречаешься…

— А если бы тебя заперли в одиночке силой?

— Я бы там не остался… бежал бы, — заявил Скелет.

— Ну а если б не смог… если б убедился, что нельзя бежать?

— Убил бы первого встречного, чтоб мне сняли голову.

— А если убийц вместо казни будут приговаривать к вечному заключению, что тогда?

Эти слова, казалось, поразили Скелета. Помолчав, он продолжал:

— Тогда я не знаю, что бы сделал… проломил бы башку о стену, умер бы с голода, только чтоб оставаться самим собой! Как! Один… Всю жизнь? Не надеясь на побег? Так не будет. Нет более отчаянного, чем я, могу зарезать человека за грош… ни за что… во имя чести… Думают, что я прикончил только двоих… но если б заговорили мертвые, то пять-то человек наверняка признали б мою работу.

Бандит расхвастался.

Хвастовство о совершенных убийствах — один из характерных черт лютых злодеев.

Один начальник тюрьмы говорил нам: «Если бы число убийств, которым бахвалятся эти несчастные, соответствовало действительности, то население сильно поредело бы».

— Я то же самое, — сказал Крючок, желая похвастаться, — они считают, что я уложил только мужа молочницы из Сите, но я порешил и других — вместе с длинным Робером, которого казнили в прошлом году.

— Поверьте мне, — продолжал Скелет, — я не боюсь ни огня, ни дьявола, ну так вот, если б я сидел без дружков, уверенный, что никогда не смогу сбежать… дьявольщина… мне бы стало страшно…

— Почему? — спросил Николя.

— Потому что останусь наедине с собой, — отвечал староста.

— Значит, если бы тебе предстояло вновь убивать и если бы вместо каторги и гильотины существовало только одиночное заключение, ты бы не посмел убивать и грабить?

— Черт знает… да… возможно… — ответил Скелет (исторический факт).

Он говорил правду.

Трудно себе представить, какой дикий ужас внушает бандитам одна лишь мысль о возможности сидеть одному в камере, отрезанному от мира.

И не является ли страх преступника убедительным доказательством разумности такого рода наказания?

Но этого мало: строгая изоляция, устрашающая убийц, быть может, волей-неволей повлечет за собой отмену гильотины. Вот каким образом.

Поколение преступников, заполнившее в настоящее время тюрьмы и каторги, воспримет применение одиночного заключения как чудовищную казнь.

Привыкшие к порочному образу жизни в общей массе преступников, которым мы посвятили сдержанный очерк, так как нам пришлось затушевать некоторые умопомрачительные факты, рецидивисты страшатся обособиться от мира подлецов, где они с легким сердцем искупали свои преступления; страшатся, что останутся наедине с воспоминаниями о прошлом… Они вознегодуют, подумав о столь страшном наказании.

Многие предпочтут смерть.

И, решив покончить с жизнью, они не остановятся перед убийством любого…

Удивительная вещь: среди десяти преступников, которые хотят лишить себя жизни, только бы не находиться в одиночестве, девять совершают убийство, добиваясь смертного приговора, и лишь один решается на самоубийство.

Итак, повторяем, эта уродливая статья варварского законодательства, несомненно, будет исключена из нашего кодекса…

Для того чтобы лишить убийц надежды найти забвенье в смерти, необходимо упразднить казнь.

Но вечное пребывание в одиночном заключении будет ли достаточно суровой карой за тяжкие преступления, такие, например, как отцеубийство? Некоторые уголовники совершают побег из строго охраняемых тюрем или в крайнем случае надеются убежать. Арестантов, о которых мы говорим, надо лишить не только надежды, но реальной возможности совершить побег.

Вот почему смертная казнь, преследующая цель избавления общества от опасных злодеев, лишь в исключительных случаях приводит к раскаянию; преступник лишен времени искупить содеянное злодеяние… Казнь, которую они принимают, — одни в бесчувственном состоянии, а другие с возмутительным цинизмом, — мы надеемся, будет заменена мучительным возмездием, которое предоставит преступнику полную возможность раскаяться… искупить вину и в то же время позволит закону сохранить жизнь, дарованную человеку богом. Ослепление лишает преступника возможности убежать из тюрьмы и нанести кому-либо вред.

Итак, смертная казнь, являющаяся его единственной целью, будет в этом отношении справедливо заменена.

Ибо общество убивает не во имя возмездия.

Оно убивает не для того, чтобы заставить страдать, — из всех видов наказаний общество избирает наименее мучительное.[40]Мой отец, доктор Жан-Жозеф Сю, придерживался противоположного мнения; в опубликованных им содержательных наблюдениях он доказывает, что мозг после отсечения головы продолжает в течение некоторого времени функционировать. Эта вероятность заставляет содрогаться от ужаса.

Оно убивает во имя собственной безопасности.

Разве нужно бояться ослепленного узника?

Наконец, вечная изоляция, смягченная общением с честными, набожными людьми, которые посвятят себя этой исцеляющей миссии, позволит убийце замолить грехи в течение долгих лет раскаяния и угрызений совести, возродить свою душу.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Шум и громкие радостные возгласы арестантов, совершавших прогулку по тюремному двору, прервали сговор. Николя вскочил и направился к дверям узнать причину непривычного оживления. Возвратясь в залу, он сообщил:

— Верзила прибыл!

— Верзила! — воскликнул староста. — А где Жермен? Еще не возвратился?

— Нет еще.

— Пора прийти! Я б вручил ему чек на гроб, — пригрозил староста.

Глава VII

СГОВОР

Приход Верзилы, показания которого могли стать роковыми для Жермена, вызвал шумное оживление среди арестантов. Это был человек среднего роста и, несмотря на свое увечье и тучность, казался ловким и сильным…

В лице его было что-то звериное: оно напоминало морду бульдога; вдавленный лоб, маленькие хищные глаза, отвисшие щеки, могучие челюсти. Нижняя челюсть с длинными зубами или, вернее, щербатыми клыками, выступала вперед, что еще более усиливало его поразительное сходство с этим животным. На нем была шапка из выдры и синее пальто с меховым воротником.

Верзила пришел в тюрьму в сопровождении молодого человека лет тридцати, со смуглым, загорелым лицом, которое не было таким жутким, как у других узников, хотя он старался казаться столь же решительным, как и его приятель. Порой он становился мрачным и на губах его появлялась горькая улыбка.

Верзила, можно сказать, очутился в кругу знакомых; он едва успевал отвечать на приветствия и радушные слова, которыми его осыпали со всех сторон.

— Наконец-то прибыл наш толстый весельчак… Вот хорошо, теперь порезвимся вдоволь.

— Нам тебя недоставало.

— Где ты там замешкался?

— Нет, я сварганил все, чтоб нагрянуть к дружкам… Не виноват, легавые не накрыли раньше.

— Верно, старина, сам себя не посадишь, но раз уж попал сюда… Время тянется, давай-ка побалагурим.

— Тебе повезло, у нас Острослов.

— И он здесь? Старый друг по Мелену! Здорово! Здорово! Он поможет нам скоротать время своими побасенками, а слушатели найдутся, сейчас прибудут новобранцы.

— Кто же?

— Только что в канцелярию… когда меня отправляли сюда, привели двух молодцов… Одного я не знаю… но другой, в синей шапочке и серой куртке, вроде бы знакомый, где-то я видел эту башку… Кажется, у Людоедки из «Белого кролика»… Здоровяк такой…

— Слушай, Верзила, ты помнишь, в Мелене я спорил с тобой, что и года не пройдет, как тебя опять сгребут?

— Верно, ты выиграл, понимаешь, у меня было больше шансов стать вором, чем получить награду за добродетель. А ты… на чем погорел?

— Сбондил по-американски.

— Понятно, тот же способ?

— Да, все тот же. Иду по своей дорожке. Простая… Если бы мой напарник не был болваном, я не попал бы сюда… Ну да ладно, урок мне на пользу пойдет. Когда опять примусь за дело, буду осторожнее… Я задумал одно дельце…

— Смотри, вот и Кардильяк! — воскликнул Верзила при виде маленького человека, нищенски одетого, с гнусной физиономией, хитрой и злобной, похожего и на лису и на волка.

— Здорово, старина!

— Ах ты, черепаха! — весело ответил заключенный по имени Кардильяк. — Каждый день только и говорили: он придет, он не придет… А этот господин, словно милая бабенка, заставлял себя ждать…

— Ну конечно, конечно!

— Ну а за что ты попался, за что-нибудь стоящее?

— По правде сказать, за кражу со взломом. Прежде удавалось, а на этот раз не удалось… Дело богатое… Кстати, надо будет им еще заняться… Но я и Франк погорели.

Верзила указал всем на своего сообщника.

— Да это Франк! — сказал Кардильяк. — А я и не узнал его, у него борода… Это ты? А я думал, что тебя избрали мэром поселка, ведь ты мечтал стать честным человеком.

— Я сдурил и был наказан, — вдруг заговорил Франк. — Каждому греху — прощение… Полезно один раз… а теперь буду на каторге, пока не подохну. Берегитесь меня, когда выйду!

— В добрый час, хорошо сказано.

— Но что все-таки с тобой произошло, Франк?

— А то, что происходит с любым из нас, дураковатым, кто, выйдя на свободу, пожелал стать честным… Судьба ведь справедлива!.. Когда я вышел из Мелена, у меня было более девятисот франков…

— Это правда, — подтвердил Верзила, — все его несчастья потому, что он, выйдя из тюрьмы, хранил денежки, вместо того чтобы их прокутить. Теперь вы увидите, к чему ведет раскаяние… Окупает ли оно хоть расходы?

— Меня отправили под надзором в Этан, — продолжал. Франк, — я слесарь и работал у хозяина слесарной. Я сказал ему: «Меня освободили из тюрьмы, знаю, что нашего брата не хотят нанимать, но вот вам девятьсот франков под залог, дайте мне какую-нибудь работу, хочу стать честным человеком».

— Черт побери! Такое могло прийти в башку только Франку!

— Да, с башкой у него всегда было неладно.

— Нанялся слесарем!

— Вот шутник!

— Послушайте и вы узнаете, чего он достиг.

— Я предложил накопленные денежки хозяину мастерской в залог, чтоб он дал мне работу. «Я не ростовщик, чтобы брать деньги под проценты, и арестанта в свою мастерскую не пущу. Мне приходится ходить по домам и открывать замки; я пользуюсь доверием. Если узнают, что среди моих рабочих есть каторжник, потеряю заказчиков. За порог, дружок!»

— Не правда ли, Кардильяк, он получил по заслугам?

— Конечно…

— Глупый парень, — с покровительственным видом обратился Верзила к Франку, — надо было сразу с этим кончать, поехать в Париж, спустить все до последнего гроша и потом волей-неволей начать воровать! Ведь-тогда у тебя возникли бы неплохие замыслы.

— До каких пор ты мне будешь талдычить одно и то же? — с раздражением заговорил Франк. — Конечно, было глупо с моей стороны беречь деньги, все равно я ими не воспользовался. Жить под надзором в Этане было нелегко, там было всего четыре слесаря. Первый меня выдал; когда я обратился к другому, то получил тот же ответ… благодарю покорно. Всюду одна и та же песня.

— Видите, — друзья, к чему это ведет? Что там говорить? Мы прокляты навек!

— Вот и остался на мостовой в Этане. Прожил месяц-другой, — продолжал Франк, — денежки уплыли, работы никакой, хоть и был под надзором, я покинул город.

— Дурень, ты должен был сразу же так поступить.

— Явился в Париж, занялся своим ремеслом. Мой хозяин не знал меня, я сказал ему, что приехал из провинции, где считался мастером. Оставшиеся семьсот франков вручил маклеру, который выдал мне вексель. По истечении срока он мне ничего не возвратил. Я вручил вексель судебному исполнителю, тот добился выплаты, и я оставил деньги у него на черный день. Вот тогда-то я и встретил Верзилу.

— Понимаете, это я ускорил черный день, как вы увидите. Франк работал слесарем, изготовлял ключи. Подвернулось дело, он мог бы мне пригодиться. Я предложил ему быть сподручным: у меня были оттиски замков, он должен был изготовить ключи, это его специальность. Парень отказался… он хотел стать честным… Я подумал: надо ему все-таки удружить. Написал одно письмо без подписи его хозяину, несколько писем разослал владельцам таких же мастерских. Сообщил им, что Франк выпущен на свободу из тюрьмы. Хозяин выгнал его, а другие не стали с ним разговаривать. Он нанялся еще в одну мастерскую, но провел там всего неделю, и оттуда его прогнали. Да меняй он хоть десять мест, все равно я не оставил бы его в покое.

— А ведь я тогда не знал, что это ты донес на меня, — заметил Франк, — не то бы я тебе показал.

— Да ведь я не такой дурак. Сказал тебе, что уезжаю в Лонжюмо навестить дядю, а сам остался в Париже. Мне было известно все, что ты делаешь, от малыша Ледрю.

— В общем меня хозяин выгнал с последнего места работы как бродягу, заслужившего петлю. Итак, трудитесь, ведите себя спокойно, и вас спросят не о том, что вы делаете, нет, спросят, чем вы занимались раньше. Очутившись снова без заработка, я подумал: хорошо, что есть деньги, на них можно пожить. Направляюсь к судебному исполнителю, а тот сбежал, все пропало, и я остался без гроша, даже не смог заплатить за квартиру. Представляете, как я бесился!.. В то время Верзила якобы прибыл из Лонжюмо. Он воспользовался моим положением. Я не знал, что делать, хоть вешайся. Убедился, что, если вором был, вором и останешься. Черт возьми, а Верзила стал так меня донимать…

— Что наш славный Франк перестал сопротивляться, — продолжил Верзила. — Он смело подчинился судьбе, принял участие в деле, а дело представлялось богатое. К несчастью, в тот момент, когда мы уже готовы были раскрыть рот, чтобы проглотить кусок, нагрянули легавые и нас замели. Ну что поделаешь, несчастный случай. Без такого в нашем ремесле не обойтись. Чудес на свете не бывает.

— И все же… если бы тот мерзавец не обокрал меня, я бы не очутился здесь, — гневно возразил Франк.

— Довольно тебе, не такая уж беда, — сказал Верзила. — Разве ты был счастлив, когда работал как вол?

— Я был на свободе.

— Да, по воскресеньям, и то, когда не было срочной работы, а остальные дни сидел, как собака на цепи, и не знал, будет ли работа завтра. Слушай, ты не умеешь ценить своего счастья.

— Ты меня этому научишь, — с горечью возразил Франк.

— В конце концов, надо быть справедливым: ты можешь обижаться. Досадно, что не удалось сварганить это дело. Богатая добыча, но еще не поздно: буржуа поуспокоятся, надо вновь к ним нагрянуть через месяц или два. Богатый дом, очень богатый. Я этим не смогу заняться, предстоит тюрьма, а вот если найду любителя, я ему уступлю этот подряд по дешевке. Отпечатки замков находятся у моей бабы, надо только опять сварганить ключи. Я все расскажу этому парню, и дело пойдет как по маслу. Куш хороший! Десять тысяч франков! Может, это тебя утешит, Франк?

Напарник Верзилы покачал головой и молча скрестил руки на груди.

Кардильяк взял Верзилу под руку, увел его в угол двора и, помолчав, спросил:

— Можно еще заняться тем делом, которое тебе не удалось закончить?

— Да, и через два месяца оно будет как новенькое.

— Ты можешь это доказать?

— Не сомневайся!

— Сколько ты за него хочешь?

— Сто франков на кон, и я сообщу пароль. Предъявишь его моей бабе, она выдаст тебе оттиск, затем сделаешь ключи. В случае удачи выплатишь ей пятую долю.

— Пойдет!

— Раз я буду знать человека, которому она вручила оттиск, он не надует, а если и надует, так я донесу. Вору будет хуже.

— Ты прав… но воры — люди честные, мы можем положиться друг на друга, иначе нельзя браться за дело…

Вот еще уродство ужасных тюремных нравов.

Этот негодяй рассуждал справедливо.

Редко случается, чтобы вор не сдержал слово, данное при подобной сделке. Такие преступные сговоры между ворами заключаются честно. Впрочем, это слово как-то неудобно здесь употреблять. Скажем лучше, что жестокая необходимость обязывает бандитов точно соблюдать договоренность, в противном случае невозможно было бы совершать грабежи и кражи, как это справедливо признал сообщник Верзилы.

За наводку арестанты берут деньги, там же, в тюрьме, договариваются, как совершить грабеж, и в этом мы видим еще одно из пагубных последствий содержания заключенных в общих камерах.

— Если ты говоришь правду, — сказал Кардильяк, — я могу взяться за это дело: улик против меня нет, я убежден, что меня оправдают. Через две недели состоится суд, и дней через двадцать я на свободе. Какое-то время пойдет на то, чтоб осмотреться, смастерить ключи, собрать нужные сведения… а через месяц-полтора можно будет… заняться этим дельцем.

— Да, а за это время хозяева придут в себя… Ведь раз воры побывали в одном доме, все уверены, что во второй раз они не осмелятся прийти сюда; ты это знаешь.

— Знаю. Берусь за это дело. Договорились.

— А чем ты мне заплатишь?.. Давай задаток.

— Смотри, вот моя последняя пуговица; когда их больше не будет, появится еще что-то, — сказал Кардильяк, вырывая одну из обтянутых материей пуговиц, украшавших его старый синий сюртук. Затем он сорвал ногтями обшивку пуговицы, и Верзила увидел, что вместо деревяшки в ней была монета в сорок франков. — Видишь, я могу заплатить тебе задаток, когда мы поговорим о деле.

— Тогда по рукам, старина, — сказал Верзила. — Раз ты скоро выходишь и у тебя есть средства для оплаты моего подряда, могу тебе предложить еще одну сделку; но это уж просто конфетка — кража с наводкой. Уже два месяца, как мы с моей шмарой задумали это дельце… а теперь оно совсем созрело. Представь себе, стоит дом в безлюдном месте, окна первого этажа выходят с одной стороны на пустынную улицу, с другой — в сад; два старика ложатся спать рано, с курами. Когда было неспокойно, они, боясь, что их ограбят, спрятали банку с монетами за обшивку стены… Это моя баба обнаружила след, когда болтала со служанкой. Поверь мне, за этот куш ты заплатишь больше, здесь рыжики как на подносе, только бери.

— Будь спокоен, договоримся… Я вижу, ты славно поработал после Централки.

— Да, мне повезло… Я сбондил всякого добра тысячи на полторы. Ловко обработал мать и дочь, что живут в Пивоваренном проезде, где и я.

— У скупщика, дядюшки Мику?

— Точно.

— А как поживает твоя жена Жозефина?

— По-прежнему ловкая проныра. Вела хозяйство у этих стариков, о которых я тебе рассказал. Это она пронюхала про банку с рыжиками.

— Молодец!

— Я горжусь ею… А кстати, насчет проныр, ты хорошо знал Сычиху?

— Да, Николя мне рассказывал, что Грамотей ее искалечил, а потом сам сошел с ума.

— Я думаю, это потому, что он потерял зрение. Несчастный случай. Ну вот что, Кардильяк: раз ты хочешь взять мой подряд, я никому другому поручать не стану.

— Никому. Обо всем условимся вечером.

— Ну ладно, а как вы здесь живете?

— Веселимся до смерти.

— А кто староста?

— Скелет.

— Вот кому палец в рот не клади. Я встречал его у Марсиаля на острове Черпальщика… Мы там кутили с Жозефиной и Толстушкой.

— Кстати, Николя здесь.

— Я хорошо его знаю, дядя Мику мне говорил о нем. Он жаловался, что Николя брал на бога старого бродягу, я тоже от него что-нибудь да сгребу… Скупщики… для этого созданы.

— А вот и Скелет, легок на помине, — сказал Кардильяк, показывая на своего приятеля, старосту, появившегося в дверях.

— Новобранец, на перекличку! — обратился Скелет к Хромому.

— Здесь, — заявил тот, входя в зал вместе с Франком, которого он взял под руку.

Во время разговора Верзилы, Франка и Кардильяка Крючок, по приказу Скелета, пошел позвать человек двенадцать — пятнадцать из числа наиболее верных арестантов. Они, чтобы не вызывать подозрения надзирателя, входили в зал не все сразу, а поодиночке.

Остальные заключенные гуляли во дворе, некоторые, по совету Крючка, шумно вели себя, чтобы отвлечь внимание надзирателя от того, что происходило в зале, где собрались Скелет, Крючок, Николя, Франк, Кардильяк, Верзила и еще человек пятнадцать: все они с нетерпением ждали, что скажет староста.

Крючок, которому было поручено следить за надзирателем, стоял подле двери. Скелет, вынув трубку изо рта, спросил Верзилу:

— Знаешь ли ты молодого голубоглазого брюнета, Жермена, вроде бы честного парня?

— Жермен здесь! — злобно воскликнул Верзила.

— Ты его знаешь?

— Знаю ли я его?.. — ответил Верзила. — Друзья, он «наседка»… говорю я вам… надо его проучить…

— Да, да, — закричали арестанты.

— Ты убежден, что он наушничал? — спросил Франк. — Не ошибаешься? Погубить невинного человека…

Эти слова не понравились Скелету; наклонившись к Хромому, он шепнул:

— Кто это?

— Знакомый, я с ним работал.

— Ты в нем уверен?

— Да, но он трус, рохля.

— Ладно, буду за ним следить.

— Расскажи, кого Жермен продал, — спросил один из заключенных.

— Рассказывай, Верзила, — повторил Скелет, не спуская глаз с Франка.

— Хорошо, — сказал Верзила, — один житель Нанта по имени Велю, выйдя на волю, воспитывал бездомного мальчика. Когда мальчуган вырос, Велю устроил его в Нанте на службу в контору банкира, надеясь при помощи Жермена сварганить одно дело, задуманное им уже много лет тому назад, а именно: подлог документа и ограбление банкира тысяч на сто франков. Сделать это предполагалось в два приема… Все уже было готово. Велю надеялся на юнца как на себя; этот шалопай спал там, где находилась касса. Велю объяснил ему свой план. Жермен промолчал, потом сообщил все хозяину и в тот же вечер удрал в Париж.

Арестанты возмущенно зашептались, послышались угрозы в адрес Жермена:

— Это доносчик… Надо его покалечить…

— Я его задену… и затем прикончу…

— Надо раскроить ему рожу, чтоб потом его отправили в госпиталь.

— Молчать! — грозно закричал Скелет.

Арестанты умолкли.

— Говори, — сказал староста Верзиле, продолжая курить.

— У Велю было два дружка. Они думали, что Жермен согласен участвовать в деле и поможет им. В ту же ночь они совершили нападение; но Жермен предупредил банкира, и тот зорко охранял дом. Один из приятелей Велю был пойман, когда он лез в окно, но сам Велю убежал… Он был разгневан предательством Жермена и тем, что не удалось схватить куш, и приехал в Париж. Вдруг, средь бела дня, встречает там юношу. Днем Велю боится что-либо предпринять, но он замечает, где Жермен живет, и ночью мы втроем окружили Жермена… К несчастью, он от нас ускользнул… и удрал с улицы Тампль, где жил раньше; с тех пор мы не могли его найти, но раз он здесь… я требую…

— Не твое дело требовать, — властно заявил Скелет.

Верзила замолчал.

— Этим займусь я, ты уступишь мне шкуру доносчика, я расправлюсь с ним, не зря меня зовут Скелетом. Я — живой труп… мне ведь приготовлена могила в Кламаре; ничем не рискуя, поработаю для наших ребят. Шпионы губят нас больше, чем легавые. Их переводят от нас в Рокетт, а из Рокетт отправляют в Консьержери. Они чувствуют себя в безопасности. Но не выйдет. Когда в каждой тюрьме убьют своего шпиона, не важно, где он предавал, другим будет неповадно… Я покажу пример… Так поступят и другие.

Арестанты, восхищавшиеся смелостью Скелета, столпились вокруг него. Даже Крючок, вместо того чтобы оставаться у двери, присоединился к ним и не заметил, как новичок вошел в зал.

На нем была серая куртка и надвинутый на лоб синий колпак, вышитый красной шерстью. Он вздрогнул, услышав имя Жермена, затем присоединился к толпе, окружавшей Скелета, всячески одобряя жестами и возгласами решение старосты.

— Лихой молодец, Скелет, — сказал один из арестантов, — ну и башка у него!

— Он и самого дьявола не побоится!

— Настоящий мужчина!

— Если бы все арестанты были такими же молодцами… именно тогда мы стали бы судьями и казнили бы честных людей.

— Это было бы справедливо… Всякому свой черед…

— Да… но мы никак не договоримся.

— Все равно… он помогает всем ворам. Зная, что их ждет, доносчики перестанут наушничать.

— Ясное дело.

— Скелету ничего не стоит убить предателя, раз он уверен, что его дни сочтены.

— По-моему, жестоко убивать юношу, — возразил Франк.

— Как, почему, — гневно завопил Скелет, — разве мы не имеем права завалить предателя?

Поразмыслив, Франк сказал:

— Да, он и в самом деле наседка, так ему и надо.

Эти последние слова и показания Верзилы рассеяли сомнение, которое Франк вызвал у присутствующих.

Один лишь Скелет сомневался в том, удастся ли ему выполнить свое намерение.

— А что делать с надзирателем, Живой Труп? Так будем называть тебя, — усмехаясь, спросил Николя Скелета.

— Русселя задержат в другом месте.

— Нет, его уведут в сторону.

— Да…

— Нет.

— Молчать! — крикнул Скелет. Наступила полная тишина.

— Слушайте меня, — хриплым голосом заговорил староста. — Пока тюремщик будет в зале, нельзя его прикончить. У меня нет ножа, а если я стану душить, Жермен начнет кричать, будет отбиваться.

— Как же быть?

— А вот как: Острослов обещал рассказать сегодня историю про Сухарика. Начнется дождь, мы соберемся здесь, доносчик усядется в углу, на свое обычное место. Мы заплатим Гоберу несколько су, чтоб он стал рассказывать… Наступит обеденное время… Надзиратель, видя, что мы сидим спокойно и слушаем сказку о Сухарике, не побоится оставить нас одних, пойдет обедать. Как только он уйдет, у нас будет время, и когда надзиратель вернется, доносчик уже отдаст богу душу… Я все беру на себя, справлялся не с такими… мне помогать не надо…

— Послушайте, — воскликнул Кардильяк, — в это время к нам всегда приходит судебный исполнитель. Если он войдет в зал послушать Гобера и увидит, что здесь душат Жермена, он завопит… Чиновник этот — дрянь, он сидит в отдельной камере, его надо остерегаться.

— Верно, — сказал Скелет.

— Судебный исполнитель? — воскликнул Франк. — Пристав, — с удивлением продолжал он, — а как его фамилия?

— Буляр.

— Я его знаю! — воскликнул Франк, сжав кулаки. — Это он ограбил меня.

— Судебный исполнитель? — спросил староста.

— Да, это он получил для меня семьсот франков и сгреб их.

— Ты его знаешь?.. Он тебя видел? — спросил Скелет.

— Конечно, знаю… К несчастью, я из-за него и попал в тюрьму.

Сообщение это Скелету было не по душе. Он подозрительно посмотрел на Франка, который отвечал на вопросы своих друзей. Затем староста, наклонившись к Верзиле, тихо сказал:

— Этот тип передаст надзирателю о нашем сговоре.

— Нет, ручаюсь, не передаст, но он ничего не понимает, быть может, способен заступиться за Жермена. Лучше удалить его.

— Довольно, — сказал Скелет, а затем спросил Франка: — А ты не хочешь посчитаться с Буляром?

— Дайте мне волю, пусть только придет, я с ним поговорю.

— Он сейчас явится, подготовься.

— Я готов, за мной дело не станет, он свое получит.

— Станут драться, пристава отправят в камеру, а Франка — в карцер, — шепнул староста Верзиле, — и нас избавят от обоих.

— Какой ты мудрец, Скелет! Голова! — с восхищением произнес бандит.

Затем он громко спросил:

— Острослову сказали, что он должен отвлечь надзирателя и что мы прикончим доносчика?

— Нет. Он труслив и добродушен, если б узнал, то не стал бы рассказывать. А когда все произойдет, он поневоле смолчит.

Прозвучал звонок к обеду.

— Эй, воры, жрать! — объявил Скелет. — Сейчас придут Острослов и Жермен. Слушайте все: я Живой Труп, но и доносчик — тоже Живой Труп.

Глава VIII

РАССКАЗЧИК

Новый арестант, о котором мы говорили, тот, что носил синий колпак и серую блузу, внимательно слушал и энергично одобрял заговор, угрожавший жизни Жермена. Человек этот, атлетического сложения, вышел незамеченным из теплого зала с другими узниками и присоединился к толпе заключенных, толпившихся во дворе вокруг раздатчиков пищи, разносивших вареное мясо в медных тазах и хлеб в огромных корзинах.

Каждый арестант получал кусок вареной говядины без костей, из которых наутро был сварен жирный суп, и краюху хлеба, на вкус лучше солдатского.[41]Таков тюремный режим питания: на завтрак арестант получает миску супа, либо мясного, либо постного, разбавленного бульоном. На ужин порцию мяса (четверть фунта) без костей либо порцию овощей из фасоли и картофеля, каждый день разнообразные овощи. Бесспорно, заключенные в силу гуманности должны иметь здоровую и обильную пищу… К тому же заметим, что большинство самых трудолюбивых рабочих, наиболее устроенных, питаются мясным супом и мясом не более десяти раз в год.

Заключенные, у которых были деньги, могли купить в столовой вино и там, как говорится, опрокинуть стаканчик.

Те узники, что, как, например, Николя, получали различные продукты с воли, потчевали своих друзей. В этот день сын казненного преступника пригласил на трапезу Скелета, Крючка и, по совету старосты, Гобера, для того чтобы уговорить его рассказывать про Сухарика и Душегуба. Ветчина, крутые яйца, сыр и белый хлеб — дары подневольной щедрости скупщика Мику — были разложены на скамейке, и Скелет спокойно приготовился отдать им должное, ничуть не мучаясь мыслями об убийстве, которое он собирался хладнокровно совершить.

— Пойди посмотри, не идет ли Острослов, поторопи-ка его, — обратился он к Николя. — Прежде чем покончить с Жерменом, я выпью и закушу. Не забудь сказать Верзиле, что надо натравить Франка на судебного исполнителя, чтоб освободить Львиный Ров от обоих.

— Не волнуйся, но если Франк не проучит судебного исполнителя, то это не по нашей вине…

И Николя вышел из теплого зала.

В это время на дворе появился метр Буляр, он курил сигару; его руки прятались в длинном сюртуке серого сукна, а голова — в фуражке с козырьком, надвинутой на уши. На его румяном и пухлом лице сияла улыбка. Он увидел Николя, который сразу же начал высматривать Франка. Франк и Верзила обедали на скамье и не замечали пристава: они сидели к нему спиной.

Неукоснительно выполняя указания Скелета, Николя, увидев, что метр Буляр подходит к нему, сделал вид, что не замечает его, подошел к Франку и Верзиле.

— Здравствуйте, любезный, — обратился Буляр к Николя.

— А, добрый день, сударь, я вас не заметил. Вы, как обычно, прогуливаетесь?

— Да, мой милый, и сегодня, совершая прогулку, я преследовал двойную цель. Все вам объясню, но сначала, пожалуйста, сигары… Не стесняйтесь. Между друзьями, черт побери, не следует церемониться.

— Благодарю вас. Какая же двойная цель?

— Я вам объясню. Сегодня утром у меня отсутствует аппетит… и я решил, что, обедая среди веселых молодцов, видя, как они поглощают еду, может быть, и я проголодаюсь.

— Неглупо придумано… Но вот что, если вы хотите видеть двух молодчиков, которые лихо пожирают все, что им дают, — сказал Николя, подводя Буляра к скамье Франка, который сидел спиной к нему, — посмотрите на эти морды; сразу почувствуете голод, как будто вы только что съели банку корнишонов.

— А, черт возьми, надо посмотреть на это чудо, — произнес метр Буляр.

— Эй, Верзила! — крикнул Николя. Верзила и Франк разом оглянулись.

Буляр был поражен и невольно разинул рот, узнав человека, которого он ограбил.

Франк, швырнув хлеб и мясо на скамью, в мгновение ока подскочил к метру Буляру и, схватив его за шею, воскликнул:

— Отдай деньги!..

— Как… что? Вы меня задушите… я… Друг мой, послушайте меня…

— Деньги, говорю! Хотя теперь уже поздно, из-за тебя я попал сюда.

— Но… я… но…

— Если попаду на галеры, это ты будешь виноват, потому что, не укради ты у меня деньги, я не стал бы воровать, был бы честным человеком, каким желал стать всегда.

Тебя-то оправдают. Тебе-то ничего не будет, но от меня не уйдешь, ты меня запомнишь! Ведь у тебя бриллианты и золото, а ты грабишь бедняков. Негодяй! Вот тебе в рыло, получай… Ну что, хватит? Нет… на вот!

— Помогите! Помогите!.. — завопил Буляр, повалившись у ног Франка, который яростно его избивал.

Другие арестанты, весьма равнодушные к потасовке, окружили дерущихся, вернее избиваемого, так как Буляр, испуганный, запыхавшийся, не оказывал никакого сопротивления, только стремился защитить себя от ударов, наносимых врагом.

К счастью, на крик пристава прибежал надзиратель и оттащил его от Франка.

Метр Буляр, бледный, потрясенный, с подбитым глазом, встал и ринулся к проходной. На полу осталась лежать его фуражка.

— Откройте, — обратился он к надзирателю, — не хочу больше здесь быть. Помогите мне…

— А ты, за избиение господина, за мной, к начальнику тюрьмы, и на два дня в карцер, — заявил надзиратель, схватив Франка за шиворот.

— Плевать я хотел, зато он получил свое, — ответил Франк.

— Слушай, — тихо произнес Верзила, делая вид, что приводит в порядок одежду Франка, — ни слова о шпионе.

— Ладно, но если б остался здесь, то заступился бы за него, ведь убивать за такую вину человека… жестоко, но выдавать вас не стану!

— Не задерживайся! — сказал надзиратель.

— Ну вот, порядок: избавились от того и от другого… теперь возьмемся за Жермена, — заметил Николя.

В то время как Франка уводили со двора, появились Жер-мен и Гобер.

Жермена нельзя было узнать: лицо его, прежде печальное и унылое, сияло искренней радостью. С гордо поднятой головой он смотрел на всех довольный, уверенный в себе. Он был любим… отныне тюрьма ему не страшна.

Гобер следовал за ним со смущенным видом; он хотел заговорить с ним и наконец, сделав над собой усилие, легонько коснулся Жермена, прежде чем тот приблизился к арестантам, наблюдавшим за ним со скрытой ненавистью. Намеченная жертва не могла от них ускользнуть.

Жермен вздрогнул, когда Гобер дотронулся до него, так как бывший фокусник, одетый в лохмотья, не внушал ему доверия. Но, вспомнив наставления Хохотушки, чувствуя себя счастливым и желая проявить учтивость, Жермен остановился и тихо спросил у Гобера:

— Что вам угодно?

— Поблагодарить вас!

— За что?

— За то, что ваша милая знакомая хочет помочь моей сестре.

— Не понимаю вас, — удивленно сказал Жермен.

— Все объясню. Я только что встретил в канцелярии надзирателя, дежурившего в приемной во время свидания с арестантами.

— А, да… это славный человек…

— Обыкновенно такого не встретишь среди тюремных надзирателей, но наш добрый папаша Руссель не похож на них… он заслуживает, чтобы его так называли… Сейчас он шепнул мне на одно ухо: «Фортюне, дорогой, хорошо ли вы знаете Жермена?» — «Да, его все ненавидят», — ответил я.

Подумав немного, Гобер продолжал:

— Простите за то, что я так отозвался о вас, не обращайте внимания… дослушайте до конца. «Да, — сказал я, — я знаю господина Жермена, которого ненавидит весь тюремный двор». — «И вы также?» — со строгим видом спросил меня наш страж. «Да что вы, я слишком труслив и слишком добродушен, чтобы к кому-нибудь питать ненависть, а тем более к Жермену, который не кажется мне злым. Относятся к нему несправедливо». — «Ну, ладно, Гобер? Вы — молодец, охраняйте Жермена, ведь он оказал вам услугу». — «Каким образом?» — спросил я. А дядюшка Руссель в ответ: «Не вам, но все равно вы должны быть ему благодарны».

— Послушайте, я ничего не понимаю, — улыбаясь, сказал Жермен, — объясните, в чем дело.

— Вот и я также спросил Русселя, мол, объясните, ничего не понимаю. Тогда он мне разъяснил, что не Жермен, а его славная посетительница была так добра к моей сестре. Оказывается, ваша барышня слышала, как моя сестра во время свидания жаловалась мне на свою судьбу, и, когда бедная женщина выходила из приемной, эта милая незнакомка предложила ей посильную помощь.

— Добрая Хохотушка! — с нежностью произнес Жермен. — Она мне об этом не сказала ни слова!

— «Значит, я просто осел, — ответил я Русселю. — Вы правы: Жермен был добр ко мне, ведь его знакомая все равно что он, а моя сестра Жанна все равно что я, и даже больше, чем я».

— Бедняжка Хохотушка! — продолжал Жермен. — Это меня не удивляет, ведь у нее такое великодушное, сострадательное сердце!

— А потом Руссель мне сообщил, что он, не подавая вида, слышал разговор вашей барышни с моей сестрой и предупредил меня: мол, если не поможете Жермену, узнав, что против него заговор, то будете законченным подлецом, Гобер… Я же ответил ему, что в моей душе нет подлости и что раз подружка Жермена обещала поддержать мою сестру, честную и славную женщину… я сделаю все, что смогу, для Жермена… «Как можете, так и помогите, — ответил мне дядюшка Руссель. — Кстати, можете сообщить ему новость…»

— Что именно? — спросил Жермен.

— Завтра освобождается отдельная камера. Руссель просил меня предупредить вас об этом.

— Неужели это правда? О, какое счастье! — воскликнул Жермен. — Этот славный человек прав: вы сообщили мне хорошую новость.

— Честно говоря, я тоже так думаю. Убежден, что ваше место не с такими людьми, как мы, господин Жермен.

Затем Фортюне Гобер, стараясь, чтобы никто не заметил, шепнул Жермену:

— Видите, как они смотрят на нас: недовольны, что я с вами. Я уйду, будьте осторожны. Если к вам станут придираться, не отвечайте. Они будут искать повод, чтобы поссориться с вами, а затем избить вас. Начнет Крючок. Остерегайтесь его. Я постараюсь успокоить их…

Гобер, сделав вид, будто он нашел что-то на полу, нагнулся, затем привстал и удалился.

— Благодарю вас, добрый вы человек. Я буду осторожен, — сказал Жермен.

Гобер знал лишь о том, что Жермена хотят избить, чтобы его перевели в другую камеру, но он ничего не знал об убийстве, которое замышлял Скелет. Ему не было известно и то, что арестанты рассчитывают воспользоваться его рассказом, чтобы отвлечь внимание надзирателя.

— Эй, лодырь, все болтаешь, — обратился Николя к Гоберу. — Оставь свою баланду, у нас тут пир, усаживайся.

— А где? В «Корзине цветов»? В ресторане «Ванька-Встанька»?

— Шут!.. Нет, в нашем зале. Стол накрыт… пир горой! У нас свинина, яйца, сыр… Я плачу.

— Меня устраивает, жаль только, что сестра будет внакладе, ее дети не часто видят мясо, разве что выпросят у мясника.

— Ладно, торопись, Скелет голоден. Он и Крючок сожрут все сами.

Николя и Гобер вошли в зал. Скелет, сидя верхом на скамье, где была разложена еда, ругался и проклинал всех, ожидая радушного хозяина.

— Наконец-то, улита, где пропадал, что делал? — спросил бандит.

— Да он стоял с Жерменом, — ответил Николя, нарезая окорок.

— Разговаривал с Жерменом? — спросил Скелет, внимательно глядя на Гобера и не переставая пожирать еду.

— Да! — произнес Гобер. — Парень этот пороха не выдумает, даже крутых яиц, глупый он, этот Жермен! Я слышал, будто он шпионил в тюрьме. Так он ведь болван!

— Ты думаешь? — возразил Скелет, обращаясь к Николя и Крючку.

— Просто убежден, как и в том, что это окорок! Какого черта вы придумали, что он занимается слежкой? Он вечно один, ни с кем не разговаривает, и к нему никто не обращается, он бежит от нас как от чумы. Так что он может о нас сообщить? Впрочем, скоро он перейдет в одиночную камеру.

— Когда? — вскричал Скелет.

— Завтра он займет свободную камеру.

— Тебе понятно, надо спешить, завалить барана сегодня! Не то опоздаем, он будет спать в другой камере. Сегодня до четырех, а сейчас уже три часа, — шепнул Скелет Николя, в то время как Гобер судачил с Крючком.

— Да, — воскликнул Николя, делая вид, что отвечает Скелету, — Жермен презирает нас.

— Наоборот, — возразил Гобер, — вы смущаете юношу, он чувствует себя перед вами как ничтожная тварь. Знаете, в чем он мне признался?

— Нет! В чем?.

— Он мне сказал: «Какой счастливый вы, Гобер, что смеете разговаривать со знаменитым (знаменитым — так и сказал) Скелетом на равных. Я очень хочу поговорить с ним, но мне он кажется таким почтенным, что, встреть я самого префекта полиции при всех его регалиях, я не почувствовал бы себя таким ничтожеством».

— Он тебе так и сказал? — возразил Скелет, делая вид, что верит этим словам и что он растроган тем, какое впечатление производит он на Жермена.

— Да, так и сказал! Это так же верно, как то, что ты — величайший бандит на свете!

— Тогда дело другое, — ответил Скелет. — Я с ним помирюсь. Крючок хотел затеять драку. Теперь он не станет к нему приставать.

— Это справедливо, — воскликнул Гобер, убежденный в том, что отвел нависшую над Жерменом опасность. — Он славный малый, не станет ссориться с вами. Он ведь вроде меня — смел, как заяц.

— А все ж досадно, — заговорил Скелет, — мы хотели схлестнуться после обеда. Скучно будет коротать время.

— А верно, что мы будем делать после обеда? — сказал Николя.

— Если так, пусть Фортюне займет нас, расскажет какую-нибудь историю, и я не стану приставать к Жермену, — заявил Крючок.

— Ладно, согласен! — ответил Гобер. — Только с одним условием, иначе не буду рассказывать.

— Какое еще условие?

— Почтенная компания, среди которой много богачей, соберет в мою пользу двадцать су, — заговорил Гобер своим всегдашним тоном зазывалы. — Да, да, господа! Двадцать су! За то, чтобы услышать знаменитого Острослова, выступавшего среди самых знатных грабителей, самых известных бандитов Франции и Наварры, которого постоянно ждут в Бресте и Тулоне, куда он должен отправиться по приказу правительства. Двадцать су! Это — даром, господа!

— Ладно, потом отдадим тебе двадцать су.

— Потом? Нет, деньги вперед, — воскликнул Гобер.

— Послушай! Неужели ты думаешь, что мы тебя обманем, не заплатив двадцать су? — с возмущением спросил Скелет.

— Совсем нет! Я всецело доверяю нашей братии. Это для того, чтобы поберечь ваши денежки, я требую двадцать су вперед.

— Честное слово?

— Да, господа, моей повестью вы будете так довольны, что не двадцать су, а двадцать франков, сто франков заплатите мне! Я спорить не буду и соглашусь их принять. Видите, сэкономите, если заранее дадите двадцать су!

— Ну и хвастун же!

— Я работаю только языком, нужно, чтоб он мне помогал. К тому же моя сестра и ее дети терпят нужду, а двадцать су для них кое-что значат.

— Почему твоя сестра не займется нашим делом и ребята тоже, если они уже большие? — возразил Николя.

— Не говорите мне об этом, она меня огорчает, позорит… ведь я слишком великодушен.

— Скажи лучше — слишком глупый, если помогаешь ей.

— Правда, я помогаю ей быть честной, а в ваших глазах это порок. Впрочем, она ни на что больше не способна, жаль ее, что и говорить! Ну ладно, решено — я вам расскажу свою знаменитую историю «Сухарик и Душегуб», мне заплатят двадцать су, и Крючок не будет затевать драку с этим идиотом Жерменом, — заявил Гобер.

— Тебе соберут двадцать су, и Крючок не будет задевать этого идиота Жермена, — согласился Скелет.

— Итак, внимание, вы услышите нечто необыкновенное. Смотрите, идет дождь, и публика прибывает, дождь гонит ее сюда, зазывать никого не нужно.

И действительно, пошел дождь, арестанты сопровождаемые надзирателем, уходили с прогулочного двора, чтобы укрыться в теплом зале.

Мы уже говорили, что это был просторный зал, вымощенный плитами, с тремя окнами, выходившими на двор. Посреди зала стояла печь, подле которой уселись Скелет, Крючок, Николя и Гобер. По знаку старосты к ним присоединился и Верзила.

Жермен вошел одним из последних, увлеченный сладостной мечтой. Он направился к последнему окну зала и уселся на подоконник, занял свое обычное место. Никто на это место не претендовал, так как оно находилось вдалеке от печи, вокруг которой собрались арестанты.

Мы уже говорили о том, что лишь человек пятнадцать считали Жермена провокатором и знали, что его сегодня должны убить.

Но вскоре все преступники услышали эту новость, и все они одобряли готовящуюся расправу. Негодяи в своей слепой жестокости считали это убийство законным возмездием и надежной гарантией против предателей.

Только Жермен, Гобер и надзиратель не знали, что должно произойти.

Всеобщее внимание привлекли к себе палач, его жертва и рассказчик; последний невольно лишил Жермена единственной защиты, которой он мог ожидать, так как почти наверняка надзиратель, видя, что все слушают рассказ Гобера, воспользуется этим временем, чтобы пойти пообедать.

И действительно, когда все заключенные собрались, Скелет обратился к надзирателю:

— Послушайте, старина, Острослов задумал отличное дело, он расскажет нам историю о Сухарике и Душегубе. Погода такая скверная, что во дворе нельзя оставить даже охранника, да он и не нужен, мы здесь спокойно будем слушать, а потом разойдемся по камерам.

— Хорошо, согласен. Когда он балагурит, вы ведете себя тихо… По крайней мере, мне незачем стоять у вас над душой.

— Ладно, — произнес Скелет, — но Острослов дорого запросил за рассказ… хочет двадцать су.

— Да двадцать су — это просто даром, — воскликнул Острослов. — Да, господа, совсем даром. Неужели, чтобы сберечь грош, вы лишите себя удовольствия послушать о приключениях бедного Сухарика, грозного Душегуба и негодяя Гаргуса… От рассказа сердце разрывается, волосы становятся дыбом. Итак, господа, неужели у вас не найдется четырех грошей иль попросту пяти сантимов, чтобы у вас разорвалось сердце и волосы стали бы дыбом?

— Кладу два су. Эй вы, неужели наша банда не пожелает развлечься? — спросил Скелет, многозначительно посмотрев на своих сообщников.

К великой радости Гобера, который собирал деньги для своей сестры, со всех сторон посыпались монеты.

— Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать! — объявил он. — Ну, господа капиталисты и банкиры, поднатужьтесь, не можете же вы остановиться на несчастном числе тринадцать? Нужно еще всего семь су, ничтожная сумма — семь су! Как же, господа, все будут говорить, что шайка Львиного Рва не смогла собрать еще семь су, да, несчастных семь су! Ах, господа, люди подумают, что вы попали сюда случайно или что вы жмоты.

Резкий голос рассказчика и его шутки вывели Жермена из задумчивости и, вспомнив совет Хохотушки — быть более общительным, а также желая подать милостыню бедняку, который хотел оказать ему помощь, он встал и бросил к ногам рассказчика монету в десять су.

— Десять су, господа! Я говорил о капиталистах… почет и уважение господину: он ведет себя как банкир, как посол, для того чтобы вы были довольны. Да, господа, большую часть моего рассказа о Сухарике и Душегубе заслужил он, вы у него в долгу, и вы отблагодарите его! А три су сверх установленной платы станут моим вознаграждением за то, что я буду подражать героям, а не просто говорить, как говорю с вами. Этим вы обязаны богатому господину, которого вы должны обожать.

— Слушай, перестань ехидничать, приступай к делу! — заявил Скелет.

— Внимание, господа, — сказал Гобер, — нужно проявить справедливость к богачу, который дал мне десять су; он, вслед за старостой, должен занять лучшее место.

Это предложение устраивало Скелета, он заорал:

— Верно, я, а затем он должны занять лучшие места. И Скелет с ухмылкой подмигнул своим сообщникам.

— Да, да, пусть он пересядет, — заорали они.

— Пусть займет место на первой скамейке.

— Видите, молодой человек… ваша щедрость вознаграждена, достопочтенное общество предлагает вам занять место в первом ряду, — сказал Гобер Жермену.

Полагая, что своей щедростью он и в самом деле добился благосклонности озлобленных арестантов, довольный тем, что исполняет указание Хохотушки, Жермен отнюдь не без сожаления оставил излюбленное место и приблизился к рассказчику.

Этот последний, вместе с Николя и Крючком, установив вокруг печи четыре или пять скамеек, стоявших в темном зале, высокопарно заговорил:

— Вот первые ложи! Особая почесть каждому сеньору, но прежде всего капиталисту. Теперь те, кто заплатил, сядут на скамейки, — весело добавил рассказчик, убежденный в том, что Жермену сейчас благодаря его заботам ничего не угрожает. — А безбилетники пусть устраиваются на полу либо будут слушать стоя…

Итак, воспроизведем обстановку сцены.

Острослов находился возле печи и собирался рассказывать. Подле него расположился Скелет, пристально взирая на Жермена, и готовился схватить его, как только надзиратель уйдет из зала.

Невдалеке от Жермена, Николя, Крючка, Кардильяка и еще одной группы арестантов можно было заметить человека в серой блузе и синем колпаке, занимавшего место на последней скамье.

Большинство заключенных сидели на полу, некоторые стояли у стен, как бы представляя задний ряд, освещенный боковыми окнами, яркий свет от которых перемежался мрачной тенью, выделяя, словно на полотнах Рембрандта, столь непохожие друг на друга грубые черты их лиц.

Заметим к тому же, что надзиратель, который, не подозревая, что должен был своим уходом подать сигнал к убийству Жермена, уже находился у выхода.

— Ну что, начинать? — спросил Гобер Скелета.

— Эй, соблюдайте тишину! — заявил староста, а затем, обращаясь к рассказчику, сказал: — Теперь начинай, тебя слушают.

Наступила глубокая тишина.

Глава IX

СУХАРИК И ДУШЕГУБ

… Нет ничего нежнее, спасительнее, драгоценнее, чем ваши слова; они чаруют, облагораживают…

(Вольфганг, 1, IV)

Прежде чем Гобер начнет свой рассказ, поведаем читателю, что в силу разительного контраста большинство арестантов, несмотря на их цинизм, любят трогательные истории — нам не хотелось бы называть их наивными, в которых, по законам неумолимого рока, униженный герой после бесчисленных приключений мстит тирану.

Мы далеки от мысли сопоставлять порочные натуры с людьми бедными, но достойными, и все же разве вы не знаете, как бурно приветствует публика в театрах на Больших Бульварах освобождение жертвы и какие грозные окрики адресует она злодеям и предателям?

Обычно с иронией относятся к проявлению народных симпатий к добрым, слабым, преследуемым и к неприязни по отношению к сильным, несправедливым, жестоким.

Нам это представляется некоторым заблуждением.

Именно эти вкусы публики вызывают в нас отрадное чувство.

Бесспорно, что эти здоровые инстинкты могли бы послужить прочным моральным фундаментом для тех несчастных, которые в силу их невежества и бедности подвержены стихиям зла.

Мы всецело возлагаем надежду на неизменно здоровый инстинкт народа, публики, которая, несмотря на поклонение искусству, никогда бы не позволила, чтоб развязка драмы завершалась торжеством подлеца и казнью праведника.

Это обстоятельство многие презирают, подвергают насмешкам, нам же оно кажется весьма существенным, так как выявляет склонности, которые можно обнаружить у самых порочных натур, когда они, так сказать, находятся в покое, никто не подстрекает их и ничто не принуждает совершать какое-либо злодеяние.

Словом, раз люди, погрязшие в пороке, увлечены рассказом о возвышенных чувствах, то не должны ли мы верить, что всем им более или менее свойственна любовь к красоте, добру, справедливости, но нищета, отупение душат эти божественные инстинкты, являются главной причиной падения нравов.

Не очевидно ли, что злыми люди становятся только потому, что они несчастны; избавьте человека от ужасных пут нищеты, улучшите условия его существования, и люди смогут вести праведный образ жизни.

Мы надеемся, что впечатление, которое произведет рассказ Гобера, позволит нам подтвердить некоторые наши мысли.

Все замолкли, и Гобер начал свою историю:

— Все это происходило много лет тому назад. Тогда еще в Париже был квартал, называемый Маленькая Польша. Известно ли вам, что это такое?

— Известно, — откликнулся заключенный в синем колпаке и серой куртке, — это были хибары, расположенные между улицами Роше и Пепиньер.

— Правильно, дружок, — сказал Гобер. — И хотя в квартале Сите отнюдь не дворцы, он по сравнению с Маленькой Польшей казался все равно что улицы Мира или Риволи; настоящие трущобы, впрочем, для грабителей место удобное, улиц не было, одни переулки, вместо домов — лачуги; мостовых тоже не было, сплошная каша из грязи и навоза, и если бы экипажи там проезжали, то они не производили бы шума, но экипажей там не было. С утра и до вечера и в особенности с вечера до утра слышались вопли: «Караул, на помощь!», «Убивают!» Но полиция не обращала внимания. Чем больше было убитых в Маленькой Польше, тем меньше там оставалось преступников.

Народ кишмя кишел, правда, ювелиров и банкиров что-то не было видно, но зато там обитали клоуны, шуты, фигляры, дрессировщики. Среди них был один — страшный человек по прозвищу Душегуб, особенно жестоко он обращался с детьми. Имя свое он получил потому, что однажды разрубил пополам маленького шарманщика.

Когда Гобер начал рассказ, часы пробили четверть четвертого.

Обычно в четыре часа арестанты расходились по камерам; задуманное Скелетом преступление должно было произойти до этого времени.

— Э, проклятие, не уходит надзиратель, — шепнул староста Верзиле.

— Не беспокойся. Острослов разговорился, и дядюшка Руссель уйдет…

Гобер продолжал:

— Никто не знал, откуда взялся там Душегуб, одни говорили, что он итальянец, другие называли его цыганом, некоторые думали, что он турок или африканец; кумушки принимали его за волшебника, хотя в наше время волшебник кажется смешным, я готов присоединиться к мнению женщин. Считали так потому, что его всегда сопровождала рыжая обезьяна по кличке Гаргус, она была такая хитрая и злая, что поговаривали, будто в нее вселился бес. Мы еще познакомимся с этим зверем. Представляю вам Душегуба: лицо у него было темное, как сапог, волосы рыжие, как у обезьяны; глаза зеленые, язык черный, и вот поэтому многие верили, что он действительно волшебник.

— Черный язык? — переспросил Крючок.

— Черный, как чернила! — ответил Гобер.

— Почему?

— Потому, может, что, когда мать его носила в утробе, она говорила о негре, — сдержанно пояснил Гобер. — Внешнему облику Душегуба соответствовало и его ремесло; он содержал зверинец: черепахи, обезьяны, морские свинки, белые мыши, лисицы, сурки. Зверей водили напоказ савояры и другие бедные дети.

Утром Душегуб снаряжал мальчишек в дорогу, каждый брал своего зверя и получал кусок хлеба… Они должны были просить милостыню, а их зверек исполнять при этом танец «Катрин». Тех из ребят, кто приносил менее пятнадцати су, он так избивал, что крики детей были слышны во всей округе.

Должен сказать, что в Маленькой Польше был один человек, его называли старостой, потому что он первым поселился в этом квартале и являлся мэром поселка, старшиной, мировым судьей или, скорее, военным судьей, разбиравшим все возникавшие ссоры; к нему во двор (он был владельцем винной лавки и трактира) приходили драться те, кто не мог понять друг друга и договориться. Будучи пожилым, староста тем не менее обладал силой Геркулеса, и все его боялись. В Маленькой Польше клялись только его именем; стоило ему сказать: «Это хорошо», и все повторяли: «Это очень хорошо», а скажет: «Скверно», и все твердят: «Скверно». В сущности, он был отличный малый, но суровый; когда, к примеру, сильный обижал слабого, тогда уж берегись!

Так как староста и Душегуб были соседи, то староста, слыша крики избиваемых детей, сказал Душегубу: «Если я еще раз услышу, что дети кричат, я заставлю горланить тебя, а так как глотка у тебя здоровая, то буду колотить тебя до потери сознания».

— Староста — шутник, мне нравится староста, — сказал Синий Колпак.

— И мне тоже, — сказал дядюшка Руссель, подходя поближе к компании слушателей.

Скелет едва сдерживал свое гневное раздражение. Гобер продолжал:

— Благодаря старосте, пригрозившему Душегубу, в Маленькой Польше не стало слышно, как кричат дети по ночам; но бедные дети страдали не меньше, чем прежде, они теперь не кричали, когда хозяин бил их, так как боялись, что тогда он будет бить их еще сильнее. Пойти пожаловаться судье им и в голову не приходило. За то, что они приносили Душегубу пятнадцать су, он предоставлял им крышу, кормил их и одевал.

Кусок черного хлеба на ужин и на завтрак — вот и вся еда; никакой одежды он им не давал, а жили они вместе со зверями на чердаке, куда попасть можно было только по приставной лестнице через люк; спали на той же соломе, что и звери. Когда животные и дети забирались в это логово, Душегуб закрывал чердак на ключ и уносил лестницу.

Представьте себе, какой шум, какая возня начиналась впотьмах на этом чердачке, где ночевали обезьяны, морские свинки, лисицы, мыши, черепахи, сурки и дети. Душегуб спал в нижней комнате, а подле него сидела огромная обезьяна Гаргус, привязанная к ножке кровати. Когда на чердаке становилось слишком шумно, хозяин зверинца вставал в темноте, брал кнут, поднимался по лестнице, открывал люк и, ничего не видя, хлестал по первому попавшемуся.

В его распоряжении было пятнадцать ребят, и некоторые из этих простодушных детей приносили ему каждый день по двадцать су. После небольших затрат у него ежедневно оставалось по четыре франка или по сто су в день; на эти деньги он пьянствовал, потому что, заметьте, это был величайший пьянчуга на свете, он ежедневно напивался в стельку. Таков был его обычай, иначе, говорил он, у него весь день будет голова болеть. На свои доходы он покупал баранье сердце для Гаргуса, ведь большая обезьяна, словно хищник, пожирала сырое мясо.

Я вижу, что уважаемое общество ждет рассказа о Сухарике. Продолжаю…

— Послушаем, потом я пойду ужинать, — сказал надзиратель.

Скелет с желчной улыбкой переглянулся в Верзилой.

— Среди детей, которым Душегуб поручил своих зверьков, находился бедный мальчик, прозванный Сухариком; у него не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата, ни домашнего очага. Сухарик был совершенно одинок; он вовсе не желал появляться на свет, и, если бы и ушел оттуда, никто бы этого не заметил.

Сухариком его прозвали не случайно, подумайте сами: хилый, болезненный, на него больно было смотреть, ему давали семь-восемь лет вместо тринадцати, и не по чьей-то злой воле он так выглядел… а потому, что ел раз в два дня, да притом ел так мало, так мало да скверную пищу, что его едва можно было принять за семилетнего малыша.

— Бедный мальчуган, представляю его себе, — воскликнул Синий Колпак, — сколько таких детей… бродит по улицам Парижа… изнуренные голодом.

— Что ж, надо с детства привыкать переносить муки безотрадной жизни, — заметил опечаленный Гобер.

— Да брось балагурить, — резко оборвал Скелет, — надзирателю не терпится, ужин стынет!

— Ладно! Не важно, — возразил дядюшка Руссель, — хочу послушать о Сухарике, очень уж интересно.

— Действительно интересно, — сказал Жермен, увлеченный рассказом.

— Благодарю за похвалу, добрый капиталист, — ответил Гобер, — она мне доставила больше радости, чем ваши десять су.

— Да будь ты проклят, — воскликнул Скелет, — долго будешь тянуть?

— Ладно, ладно, — отозвался Гобер и продолжал рассказ: — Однажды Душегуб нашел на улице Сухарика, полумертвого от голода и холода; лучше бы он не спасал его. Сухарик был слаб и боязлив, а это привело к тому, что мальчишки над ним насмехались, издевались; они его били и поступали с ним так жестоко, что будь он покрепче, то озлобился бы на всю жизнь.

Так ведь нет… Когда его били, он плакал, приговаривая: «Я никому не делаю зла, а все меня обижают… Это несправедливо… Как бы я хотел быть сильным и смелым». Вы думаете, что он угрожал: «Я отплачу всем, кто меня обижал»? Нет, он лишь говорил: «Если б я был сильным и смелым, я защищал бы слабых, ведь я сам слабый, а сильные обижают менял.

А так как он был тщедушен и не мог заступиться за слабых, то всегда старался хотя бы не допускать, чтобы сильные звери пожирали хилых.

— Как это глупо, — произнес заключенный в синем колпаке.

— Самое смешное в том, что эта нелепость утешала Сухарика, когда его били… в сущности, сердце у него было доброе.

— Да конечно же, черт побери, не жестокое, — сказал надзиратель. — Все очень интересно.

Часы пробили половину четвертого. Палач Жермена и Верзила многозначительно переглянулись.

Время шло. Дядюшка Руссель не двигался с места, и арестанты, не такие лютые, как Скелет, казалось, позабыли о его зловещем намерении убить Жермена; они с жадностью слушали Гобера.

— Когда я говорю, что Сухарик не позволял сильным зверям пожирать слабых, — продолжал он, — вы, конечно, понимаете, что мальчик не совался к тиграм, львам, волкам и даже лисицам и обезьянам, которые жили в зверинце; он был слишком слаб; но как только он видел, к примеру, паука, притаившегося в паутине, чтобы поймать глупую муху, весело резвящуюся и никому не делавшую зла, Сухарик палкой разрывал паутину, освобождал муху и давил паука, как настоящий Цезарь… Да, Цезарь, потому что он бледнел, как полотно, прикасаясь к мертвой твари; ему нужна была настоящая решимость, он ведь боялся даже майских жуков, а для того, чтобы привыкнуть к черепахе, которую каждое утро ему поручал хозяин, понадобилось много времени. Словом, Сухарик, преодолевая страх, внушаемый пауком, для того чтобы спасти мух, был…

— Был смел, отважен, как человек, который не боится волка и вырывает из его пасти барашка, — воскликнул арестант в синем колпаке.

— Либо как тот герой, который бы набросился на Душегуба и вырвал из его лап Сухарика, — произнес Крючок, захваченный этой историей.

— Верно, — продолжал Гобер. — Так что после такого подвига Сухарик уже не чувствовал себя столь несчастным, он, всегда печальный, вдруг начинал улыбаться, изображал смельчака, надевал шапку набекрень и с видом победителя напевал «Марсельезу». В такой момент никакой паук не осмелился бы и поглядеть на него.

Однажды в ручей свалился сверчок, он барахтался и тонул… Мальчик мгновенно выловил сверчка и положил на траву. Когда он смотрел, как сверчок шевелит лапками, а потом убегает, вид у него был не менее гордый и счастливый, чем у пловца, спасшего своего десятого утопленника, с вознаграждением в пятьдесят франков за каждого. Однако за спасение сверчка Сухарик не получал ни денег, ни медалей, ни благодарностей, так же, как и за спасение мухи. Быть может, почтенное общество задаст мне такой вопрос: какого же черта Сухарик, которого все обижали, старался спасать сверчков и убивать пауков? Раз ему делали зло, то почему он не мстил за это по мере своих сил, например, позволял бы паукам пожирать мух, или не помогал бы тонущим сверчкам, или даже просто нарочно топил бы их… сверчков…

— Да, в самом деле, почему он не мстил таким образом? — спросил Николя.

— А какая была бы ему от этого польза? — сказал один из слушателей.

— Воздать за злом зло!

— Нет! Я считаю, что этот малыш, — заметил человек в синем колпаке, — спасая мух, быть может, думал: кто знает, вдруг и меня спасет кто-нибудь?

— Совершенно верно, — произнес Гобер. — Он как в воду смотрел, и я вам, уважаемые слушатели, сейчас об этом поведаю.

Хитрости у Сухарика не было ни на грош, он не видел дальше своего носа и часто говорил себе: «Душегуб — мой паук. Однажды, быть может, кто-нибудь сделает для меня то, что я делаю для бедных мушек, — разорвет эту паутину и освободит меня от его когтей…» Потому что до сих пор ни за что на свете он не решился бы сбежать от своего хозяина, он просто умер бы от страха. А все-таки, когда ему и его черепахе не повезло и вдвоем они собрали только три су и Душегуб страшно избил его, так, честное слово, мальчик не смог уже больше терпеть. Презираемый, гонимый всеми, он подкараулил момент, когда чердак был открыт, и, пока хозяин раздавал корм своим зверям, сполз вниз по лестнице…

— Вот так! — произнес кто-то.

— Но почему он не пожаловался старосте? — спросил Синий Колпак. — Тот рассчитался бы с Душегубом.

— Да, верно, но он не осмелился, был слишком робок и думал лишь о том, как бы спастись. К несчастью, Душегуб заметил его, схватил за шиворот и втащил на чердак. Сухарик с ужасом ожидал наказания, дрожал всем телом, потому что знал, что на этом его муки не кончатся.

Кстати, в связи с постигшей Сухарика бедой я должен поведать об обезьяне Гаргусе, любимице хозяина; злобное животное ростом было выше Сухарика — представляете, какой это был рост. Теперь объясню вам, почему ее не показывали на улицах, как других зверей. Дело в том, что Гаргус был сильный и злобный зверь; из всех мальчиков лишь один овернец, здоровый и решительный парень, которому после многих схваток и драк с обезьяной удалось укротить Гаргуса, мог водить его на цепи, но все же очень часто они дрались между собой, и Гаргус иногда избивал своего вожака до крови.

Раздосадованный овернец однажды подумал: «Ну ладно, я отомщу тебе, мерзкая гадина!» В одно прекрасное утро, как обычно, он направился со зверем в город; купил для приманки бараньего сердца; в то время, когда обезьяна пожирала мясо, юнец прикрепил к концу цепочки веревку, обвил веревкой дерево, крепко завязал ее узлом и принялся палкой бить обезьяну, да так отдубасил, что у нее искры посыпались из глаз.

— А! Вот это здорово!

— Молодец овернец!

— Бей похлеще, паренек!

— Изматывай зверюгу Гаргуса, — вопили заключенные.

— И он колотил обезьяну изо всех сил. Надо было видеть, как обезьяна орала, скрежетала зубами, прыгала, рвалась в разные стороны, но парень знал свое дело: я тебе покажу… Вот тебе! К несчастью, обезьяны живучи, как кошки… Гаргус был столь же хитер, как и зол; видя, что дело плохо, обезьяна перестала биться и в самый разгар побоев развалилась под деревом, подергалась немного и притворилась мертвой, вытянувшись как бревно.

Овернец этого и добивался; решив, что обезьяна мертва, он убежал и больше уже не заявлялся к Душегубу. Подлый Гаргус, притаившись, наблюдал за юнцом; поняв, что никого нет и что овернца не видно, зверь перегрыз веревку, которая держала его на привязи. А бульвар Монсо, где он получил взбучку, находился невдалеке от Маленькой Польши. Гаргус знал дорогу и вскоре притащился к себе, едва волоча ноги. Хозяин пришел в ярость, увидев изуродованную обезьяну. Но этого мало; Гаргус воспылал такой ненавистью к мальчикам, что даже лютый Душегуб все же не решался больше поручать его кому-нибудь из ребят, опасаясь, как бы обезьяна не задушила или не загрызла мальчишку; да и все вожаки зверей, зная это, предпочли бы иметь дело с Душегубом, нежели подойти поближе к Гаргусу.

— Ну, я должен идти обедать, — сказал надзиратель, направляясь к двери. — Острослов способен птицу с дерева сманить, чтоб она его слушала… Откуда он все это берет?

— Наконец-то смывается, — шепнул Скелет Верзиле. — Не могу сдержать себя, даже вспотел, всего трясет… вы только окружите осведомителя… остальное беру на себя…

— Слушайте рассказ, ведите себя прилично, — приказал Руссель, направляясь к дверям.

— Как послушные детки, — сказал Скелет, приближаясь к Жермену, в то время как Николя и Верзила по сговору направились туда же.

— Ах, дядюшка Руссель, — с укоризной проговорил Гобер, — вы уходите на самом интересном месте.

Скелет кинулся бы на Гобера, если б его не удержал Верзила.

— Неужели? На самом интересном? — спросил надзиратель, поверивший Острослову.

— Конечно, самое интересное впереди, — сказал сочинитель, — вы представить себе не можете, как много потеряете. Самое увлекательное только сейчас начнется.

— Не слушайте его, — сказал Скелет, едва сдерживая бешенство, — он сегодня разболтался, выдумал дурацкую историю…

— Моя история дурацкая? — уязвленный, отвечал самолюбивый Гобер. — Ах, так! Дядюшка Руссель… я прошу вас… останьтесь до конца… Подождите минут пятнадцать, ваш обед все равно остыл… Чем же вы рискуете? Я постараюсь рассказать покороче, чтобы вы смогли пойти поесть до нашего возвращения в камеры.

— Ладно, остаюсь, давай побыстрее, — сказал Руссель, занимая снова свое место.

— Умно делаете, что остаетесь, не бахвалясь говорю, ничего подобного никогда не услышите, конец истории вас потрясет; восторжествует Сухарик и обезьяна, к ним примкнут вожаки зверей и все жители Маленькой Польши. Это восхитительно, я не преувеличиваю.

— Хорошо, старина, но давай покороче, — сказал надзиратель, садясь к печке.

Скелет готов был всех задушить.

Теперь он сомневался, удастся ли ему совершить убийство.

Вот-вот наступит момент, когда арестанты пойдут спать, и Жермен будет спасен. Ведь он последний день находится в той камере, где сидел его лютый враг, как мы уже говорили, его поместят в особую камеру.

Чувствуя общее волнение, вызванное трогательной историей, Скелет боялся, что арестанты перестанут равнодушно относиться к совершаемому убийству и не захотят быть его соучастниками.

Он мог бы помещать Гоберу продолжать рассказ, но исчезла бы последняя надежда, что Руссель уйдет до четырех, и тогда Жермен оказался бы вне опасности.

— Дурацкая моя история или нет, об этом уважаемое общество сможет само судить, — продолжал Острослов. — На свете не было зверя злее обезьяны Гаргус; она, как и ее хозяин, особенно ненавидела детей. Какое же Душегуб придумал наказание Сухарику за то, что он попытался бежать? Сейчас узнаете. Сперва он схватил мальчика и швырнул его на чердак, пригрозив: «Утром твои товарищи уйдут, ты попадешься мне в лапы и узнаешь, как я поступаю с теми, кто задумает бежать».

Вы представляете, какая это была страшная ночь для Сухарика. Он долго не смыкал глаз, все думал, что сделает с ним Душегуб; потом так и заснул. Ночью ему приснился кошмар. Вот послушайте… Ему казалось, что он превратился в одну из тех бедных мух, которых он спасал когда-то от пауков, а теперь в свою очередь он сам попал в огромную, цепкую паутину, из которой, как ни старался, никак не мог вырваться; он увидел, как исподтишка подбирается к нему ужасное чудовище-паук с лицом его хозяина, с лицом Душегуба.

Мой бедный Сухарик снова попытался выпутаться из паутины, как ни бился, все больше запутывался в страшных сетях, как это бывает с бедными мухами. Но вот паук все ближе, ближе… вот он касается его… мальчик чувствует холодные, мохнатые лапы страшилища, которое притягивает его к себе, сжимает и хочет сожрать… Сухарику кажется, что он уже умер… но вдруг он слышит жужжание, ясное, пронзительное, и видит чудную золотую мушку, с тонким блестящим, как алмазная игла, жалом, яростно крутящуюся над пауком, и слышит голос (когда я говорю голос — вы представляете себе голос мухи), который обращается к нему: «Бедная, маленькая мушка… ты спасал многих мух, паук же…»

К несчастью, Сухарик внезапно проснулся и не видел, чем кончился сон; но все-таки он вначале почувствовал себя немного увереннее и подумал: «Быть может, золотая муха с бриллиантовым жалом убила паука? Если б я видел, чем кончился сон!»

Но, как ни старался Сухарик утешить себя, обрести спокойствие, едва только рассвело, его с новой силой охватил страх, и он с испуга позабыл про сон; помнил только что-то страшное: огромная паутина, в которой он запутался, и паук в облике Душегуба. Вы представляете, как он дрожал? Еще бы! Судите сами, один, совсем один… и никто не хочет его защитить. Наступило утро, он увидел, как посветлело чердачное окошко, ужас его усилился, ведь уже совсем скоро он останется наедине с хозяином. Он стал на колени посреди чердака и, горько плача, умолял своих товарищей заступиться за него перед Душегубом или помочь ему бежать. Не тут-то было! Одни из страха, другие из равнодушия либо по злобе отказали бедному Сухарику помочь в беде.

— Вот мерзавцы! — воскликнул Синий Колпак. — У них каменные сердца!

— Верно, — заметил другой, — удивительно, что никто не хотел заступиться за несчастного малыша.

— Одинокого, беззащитного, — продолжал Синий Колпак, — ведь всегда жаль того, кто покорно подставляет башку палачу. Когда есть зубы, чтобы укусить, — это другое дело. Слушай, малыш, где твои клыки? Оскаль их, малыш!

— Верно, — раздались голоса.

— Слушай! — с яростью обратился Скелет к Синему Колпаку. — Заткнешься ты наконец? Я приказал всем молчать! Я командую!

Вместо ответа Синий Колпак посмотрел в лицо Скелету и, как мальчишка, показал ему «длинный нос».

Синий Колпак сопроводил это такой забавной гримасой, что заключенные расхохотались, а некоторые, напротив, были ошеломлены смелостью арестанта, ведь старосту все очень боялись. Скелет, скрежеща зубами, пригрозил смельчаку:

— Ладно, я с тобой завтра рассчитаюсь.

— А счет буду вести я на твоей харе… вдоволь измордую… в долгу не останусь.

Боясь, что тюремщик так и не уйдет, если возникнет драка, Скелет постарался спокойно объяснить:

— Не в том дело. Здесь, в зале, я слежу за порядком, и все должны слушаться меня, ведь так?

— Так, так, — ответил надзиратель, — но не мешайте вы Гоберу; а ты продолжай, милый человек, только поспеши.

Глава X

ТОРЖЕСТВО СУХАРИКА И ГАРГУСА

Сухарик, видя, что он всеми покинут, покорился горькой участи. Наступил день, мальчишки готовили зверей к походу. Хозяин открыл дверь, вызвал по имени каждого, чтобы раздать по куску хлеба. Все спустились вниз; Сухарик, ни живой ни мертвый, забился в угол вместе со своей черепахой и не шевелился. Он смотрел, как уходили его товарищи, и многое бы дал, чтобы быть на их месте… Вот ушел и последний. Сердце еще чаще забилось у бедного мальчика; он надеялся, что, быть может, хозяин забыл про него. Но как бы не так! Вот он слышит грубый оклик Душегуба, стоявшего внизу возле лестницы: «Сухарик!»

«Я здесь, хозяин».

«Выходи, или я стащу тебя сам!»

И Сухарик почувствовал, что наступил конец. «Ну что ж, — подумал он, весь дрожа, вспоминая сон, — вот ты и попал в паутину, маленькая мушка, сейчас тебя сожрет паук».

Осторожно опустив на землю черепаху, как бы попрощавшись с нею, ведь он все же полюбил ее, подошел мальчик к лестнице, чтобы сойти на землю, но Душегуб мигом, точно клещами, схватил его за ногу, тонкую, как веретено, и потянул так сильно, что Сухарик разом скатился со всех ступенек, ободрав лицо.

— Жаль, что староста Маленькой Польши не видел этого. Он бы показал Душегубу, — сказал Синий Колпак. — Вот когда важно быть сильным.

— Да, милый, к несчастью, старосты здесь не было… Душегуб хватает Сухарика за штаны и тащит его в свое логово, где сидит обезьяна, привязанная к кровати. Увидев мальчика, она стала прыгать, злобно скрежетать зубами, потом ринулась навстречу, словно желая сожрать Сухарика.

— Бедный Сухарик, как тебя спасти?

— Ну уж если попадешься в лапы обезьяны, мгновенно задушит.

— Гром и молния, меня лихорадит, — сказал Синий Колпак, — я не в состоянии убить даже блоху. Ну а вы, друзья?

— Честное слово, я тоже нет.

— И я.

На тюремных часах пробило без четверти четыре. Скелет, все более опасаясь, что времени не останется, и видя, что многие заключенные искренне растроганы, злобно пригрозил;

— Молчать у меня! Иначе он никогда не кончит, этот болтун, прекратите балагурить!

Стало тихо. Гобер продолжал:

— Вспомним, как мучительно трудно было Сухарику привыкнуть даже к черепахе, как дрожали от страха самые смелые ребята при одном имени Гаргуса, и представим себе ужас, который испытал Сухарик, увидев, что Душегуб тащит его прямо к чудовищу.

«Хозяин! Сжальтесь, помилуйте, больше никогда не буду, честное слово!» — дрожа как в лихорадке, бормотал бедный малыш, даже не понимая, что он такое натворил, в чем провинился. Но Душегуб и слушать не хотел… Несмотря на крики, на то, что мальчик отбивался, он поднес Сухарика к обезьяне, и она вцепилась в него своими мохнатыми лапами. В зале всех охватил трепет, слушатели напряглись.

— Ну и балбес бы я был, если б ушел раньше, — сказал надзиратель, подходя ближе к арестантам.

— Слушайте, слушайте, самое интересное впереди, — продолжал Гобер. — Как только Сухарик почувствовал холодные, волосатые лапы могучего зверя, схватившего его за шею, он решил, что все кончено, и, словно в бреду, стал кричать так жалобно, что казалось, мог бы разжалобить и тигра. «Боже мой, да ведь это паук, которого я видел во сне… Золотая мушка, спаси меня!»

«Ты у меня замолчишь, негодяй… замолчишь!..» — грозился Душегуб, избивая его ногами. Он боялся, что крики услышат. Но вскоре бояться стало нечего, подумайте сами, бедный Сухарик уже не кричал и не отбивался, он стоял на коленях, белый как полотно, с закрытыми глазами, дрожа всем телом, как будто на дворе январский мороз; а обезьяна в это время била его, драла за волосы, царапала; временами она останавливалась, глядела на хозяина, точно желая узнать, что ей делать. Душегуб дико смеялся, притом так громко, что его смех заглушил бы и вопли мальчика, если б тот мог кричать. Казалось, это поощряло Гаргуса, еще более яростно нападавшего на мальчика.

— У, гад, — воскликнул Синий Колпак, — попалась бы ты мне, я бы схватил тебя за хвост и вертел колесом, а потом хрястнул башкой о мостовую.

— Ах, мерзавка, злая что твой дикарь.

— Да таких злых и не бывает!

— Как не бывает, — возразил Гобер, — а Душегуб? Посудите сами, вот что он потом сделал: отвязал от своей, кровати длинную цепь Гаргуса, высвободил из обезьяньих лап мальчика, который был ни жив не мертв, и привязал его так, что на одной цепи оказался и Сухарик и Гаргус, скрепленные поясом, один подле другого.

— Вот так выдумка!

— Да, все же есть люди хуже зверей!

— Когда Душегуб устроил эту штуку, он сказал своей обезьяне, которая понимала его, ведь они почти не расставались: «Гаргус! Раньше тебя водили напоказ, а теперь ты будешь его водить, это твоя обезьяна. Ну-ка, вставай Сухарик, не то я науськаю на тебя Гаргуса».

Бедный Сухарик снова упал на колени, сложив руки, но говорить не мог, слышалось только, как он стучит зубами.

«Заставь же его ходить, Гаргус, а если не будет слушаться, поступай, как я».

С этими словами он осыпал мальчика ударами хлыста, а затем передал хлыст обезьяне,

Вы, конечно, знаете, что звери очень ловко подражают человеку. Гаргус в этом отношении особо отличался; он взял хлыст и начал так избивать мальчика, что тот вскочил на ноги; роста он был такого же, как и обезьяна. Затем Душегуб вышел из своей комнаты и спустился по лестнице, позвав Гаргуса; обезьяна быстро последовала за хозяином, гоня перед собой мальчика, которого она продолжала избивать хлыстом, словно своего раба.

Так они прибежали на маленький двор за хибаркой Душегуба. Здесь-то Душегуб решил позабавиться. Он закрыл ворота и подал знак обезьяне, чтобы она бегала вокруг двора и подгоняла хлыстом мальчика. Обезьяна послушалась и принялась гонять Сухарика, осыпая его ударами, в то время как хозяин гоготал во все горло. Казалось, этой чудовищной шутки было бы достаточно? Так нет же, этого было мало; Сухарик пока что отделался царапинами, ударами хлыста и ужасным испугом, но вот что еще придумал коварный злодей: для того, чтобы натравить обезьяну на измученного мальчика, который и так был ни жив не мертв, Душегуб хватает Сухарика за волосы, делая вид, что хочет его укусить, и приближает его к Гаргусу, приговаривая; «Возьми его… возьми!..», а затем показывает зверю кусок бараньего сердца, как будто обещая — вот, мол, тебе награда.

Да, друзья, это было жуткое зрелище. Представляете себе огромную рыжую обезьяну с черной мордой; скрежеща зубами как одержимая, она неистово, почти в бешенстве бросается на бедняжку, который не в силах защититься, сразу падает животом вниз, прижав лицо к земле, чтоб она его не изуродовала. Видя это, обезьяна, забравшись на спину Сухарика, хватает его за шею и начинает грызть.

«О! Паук, паук…» — кричал сдавленным голосом Сухарик, уверенный в том, что наступил его конец.

Вдруг раздался стук в ворота: тук… тук!..

— А, староста, — с радостью воскликнули заключенные. — Наконец-то!

— Да, мои друзья, на сей раз это был староста. Он закричал: «Открывай, Душегуб! Не притворяйся глухим, ведь я тебя вижу».

Хозяин зверинца, принужденный ответить, бранясь, пошел открывать ворота мэру, который в свои пятьдесят лет обладал могучей силой, и, когда он был разгневан, шутить с ним не следовало.

«Что вам надо?» — спросил Душегуб, приоткрывая ворота.

«Я хочу поговорить с тобой», — ответил староста, силой врываясь в маленький двор. Затем, видя, что обезьяна все еще бьет Сухарика, он хватает ее за шею, намереваясь высвободить мальчика и отшвырнуть Гаргуса в сторону. Тут замечает, что мальчик на одной цепи с обезьяной; тогда он гневно заявляет Душегубу: «Сейчас же освободи несчастного парнишку!»

— Вы представляете себе радость и изумление Сухарика, едва живого от страха, который вдруг почувствовал, что в самый последний момент он, словно чудом, спасен; поэтому он не мог не вспомнить золотую мушку из своего сна, хотя староста нисколько не был похож на муху: этакий здоровяк…

— Ну ладно, — сказал надзиратель, направляясь к дверям. — Сухарик спасен, я пойду ужинать.

— Спасен? — воскликнул Гобер. — Как бы не так! На этом мучения нашего Сухарика еще не кончились.

— Правда? — с удивлением спросили арестанты.

— А что с ним случилось? — спросил Руссель, подходя к арестантам.

— Постойте здесь и все узнаете, — ответил рассказчик.

— Острослов просто дьявол, он заставляет делать все, что захочет, ну ладно, немного побуду.

Скелет молчал, едва сдерживая гнев. Гобер продолжал:

— Душегуб, боявшийся старосты как огня, ворча, освободил мальчика от цепи; вслед затем староста поддал обезьяну ногой, что она отлетела далеко в сторону. Взвизгнув и скрежеща зубами, она, как ужаленная, вскочила на крышу сарая, угрожая оттуда старосте.

«Почему вы бьете мою обезьяну?» — спросил Душегуб.

«Ты лучше спроси, почему я не бью тебя; разве можно так терзать ребенка? Ты что, уже с утра нализался?»

«Трезв, как и вы, готовлю номер с обезьяной, хочу показать публике — она и Сухарик будут представлять вместе. Занят своим делом, зачем вы вмешиваетесь?»

«Да, вмешиваюсь, это мое дело! Утром мимо меня проходили ребята, среди них не было Сухарика; я спросил, где он, смутившись, они ничего не ответили; ведь я тебя знаю, сразу догадался, что ты его бьешь, и не ошибся. Так знай — теперь каждое утро буду следить за ребятами и, если не увижу Сухарика, сейчас же явлюсь и убью тебя на месте, если увижу, что ты его бьешь».

«Что захочу, то и буду делать, — ответил Душегуб, раздраженный этой угрозой, — ты меня не тронешь! Убирайся вон, а если опять появишься, я тебе покажу…»

«Вот тебе, подлец! — И староста дал Душегубу пару таких затрещин, что можно было оглушить носорога. — Будешь знать, как разговаривать со старостой Маленькой Польши».

— Маловато он ему врезал, — сказал Синий Колпак, — на месте старосты я бы еще не так его измордовал.,

— И поделом ему, — воскликнул кто-то из арестантов.

— Таких извергов староста мог бы уложить и десяток, вот почему Душегубу пришлось проглотить обиду, но в нём бушевал гнев, в особенности из-за того, что его побили на глазах у мальчика. Он решил отомстить и придумал способ — такой мог прийти только величайшему злодею, каким и был хозяин зверинца. Пока он обдумывал эту дьявольскую месть, почесывая в затылке, староста предупреждал его:

«Запомни, если ты будешь продолжать мучить малыша, я тебя и твоих зверей вышвырну из Маленькой Польши, а если не уйдешь, натравлю на тебя народ. Тебя ведь здесь уже все ненавидят и устроят тебе такие проводы, что, ручаюсь, запомнишь на всю жизнь».

Желая осуществить свой дьявольский план, этот коварный злодей Душегуб сделал вид, что не сердится на старосту, и заговорил льстивым голосом: «Клянусь, староста, зря вы меня били и напрасно думали, что я обижаю Сухарика, наоборот, повторяю вам, я готовил новый номер с обезьяной; это нелегкое дело, когда она сопротивляется, вот в этой потасовке и покусала малыша».

Пытливо взглянув на Душегуба, староста спросил:

«Ты говоришь правду? Если ты готовишь номер с обезьяной, почему же ты привязываешь ее к той же цепи, что и Сухарика?»

«Потому что малыш должен участвовать в этом представлении; вот что я хочу сделать: нарядить Гаргуса в красный фрак, надеть на него шляпу с перьями, как у швейцарского торговца лекарствами, посадить Сухарика в маленькое детское кресло, завязать ему на шее салфетку, и обезьяна будет брить его деревянной бритвой.

При этих словах Душегуба староста рассмеялся.

«Не правда ли, забавно?» — лукаво спросил Душегуб.

«Да, это, конечно, смешно, — согласился староста. — Говорят, что твоя обезьяна ловкая и хитрая бестия, она сможет исполнить подобную штуку».

«Наверняка, когда она посмотрит пять или шесть раз, как я делаю вид, будто брею Сухарика, она будет подражать мне, у нее будет большая деревянная бритва, нужно только, чтобы обезьяна привыкла к мальчику, потому-то я и посадил их на одну цепь».

«А все же почему ты выбрал именно Сухарика, а не другого мальчишку?»

«Потому что он меньше всех ростом. Когда он сядет в кресло, Гаргус будет возвышаться над ним; к тому же половину сбора я хотел отдать Сухарику».

«Если так, — сказал староста, поверив лжи хозяина зверинца, — я сожалею, что поколотил тебя; ну, потом сочтемся, пусть это будет аванс».

В то время как хозяин разговаривал со старостой, Сухарик стоял, чуть дыша, дрожал как осенний лист, умирая от желания броситься в ноги старосте и умолять увести его от хозяина зверинца. Но ему не хватило смелости, и, снова отчаявшись, он тихонько произнес; «Нет, видно, сон мой сбудется, я стану несчастной мухой, которую сожрет паук, напрасно я надеялся, что золотая мушка меня спасет».

«Слушай, дружок, раз хозяин обещает тебе половину сбора, ты должен набраться мужества и привыкнуть к обезьяне… Это пустяки, ты перестанешь ее бояться, а если сбор будет хороший, тебе не придется жаловаться».

«Ему жаловаться! А разве тебе есть на что жаловаться?» — спросил хозяин, украдкой бросив на него столь грозный взгляд, что малыш готов был провалиться сквозь землю.

«Нет, нет… хозяин», — пробормотал Сухарик.

«Ну вот видите, жаловаться ему никогда ни на что не приходилось, — сказал Душегуб, — в конце концов я ему желаю только добра. Если Гаргус поцарапал его при первой встрече, этого больше не случится. Обещаю вам, я буду следить».

«В добрый час! Тогда все будут довольны».

«И в первую очередь Сухарик, — сказал Душегуб. — Говори, ты будешь доволен?»

«Да… да… хозяин», — обливаясь слезами, проговорил Сухарик.

«А чтобы ты не огорчался из-за своих царапин, я угощу тебя хорошим завтраком. Староста пришлет нам котлет с корнишонами, четыре бутылки вина и полбутылки водки».

«Мой погреб и кухня к твоим услугам».

По натуре староста был славный человек, но не отличался умом, он торговал вином, жареным мясом и не прочь был сбыть свой товар. Душегуб хорошо это знал и, делая такой заказ, был убежден, что староста уйдет довольный, успокоившись относительно судьбы Сухарика.

И вот бедный малыш вновь попал в лапы хозяина; как только староста повернулся спиной, Душегуб указал на лестницу и велел своей жертве забраться на чердак; мальчик не заставил повторять эти слова дважды и, дрожа от страха, поднялся по лестнице.

«Боже мой, теперь я погиб», — воскликнул он, бросаясь на кучу соломы рядом со своей черепахой и заливаясь горючими слезами.

Так он пролежал, рыдая, не меньше часа, как вдруг услышал хриплый оклик Душегуба; голос хозяина на этот раз показался ему необычным, и это еще более усиливало его страх.

«Давай вниз», — ругаясь, обрушился на него хозяин зверинца.

Малыш быстро спустился по лестнице, и, как только он ступил на землю, хозяин хватает его за шиворот и тащит в свою комнату, спотыкаясь на каждом шагу, потому что он-здорово надрался, был пьян вдрызг и едва держался на ногах, покачиваясь из стороны в сторону, язык у него не ворочался; но он молча свирепо посматривал на Сухарика, такого страха малыш еще не испытывал никогда.

Гаргус сидел на цепи, прикрепленной к ножке кровати. Посреди комнаты стоял стул, на спинке которого висела веревка…

— «Са… садись сюда», — продолжал Острослов, подражая (до конца рассказа) косноязычному лепету Душегуба.

Сухарик, весь дрожа, уселся на стул, тогда Душегуб, так же молча, взял веревку и крепко привязал его к стулу, и не без труда, потому что, хотя хозяин зверинца еще различал предметы и что-то соображал, руки его действовали плохо. Наконец Сухарик был напрочно привязан к стулу.

«Боже мой! Боже мой! Теперь уж никто меня не спасет!» Бедняжка был прав, никто не мог и не должен был прийти, ведь староста ушел, уверенный в том, что малышу ничто не угрожает; Душегуб крепко-накрепко закрыл ворота, задвинул засов, никто не мог прийти на помощь Сухарику.

— Да, на этот раз, — сказали взволнованные слушатели, — ты пропал, Сухарик…

— Бедный малыш!

— Какая жалость!

— Если бы потребовались двадцать су для его спасения, я бы дал.

— Я тоже.

— Какой негодяй Душегуб!

— Что он с ним сделает? Фортюне продолжал:

— После того, как малыш был крепко привязан к стулу, хозяин ему сказал… — И тут рассказчик вновь стал подражать голосу пьяного: — «А… мерзавец… из-за тебя… меня бил староста… ты… умрешь…»

С этими словами он достал из кармана свеженаточенную бритву, открыл ее и схватил Сухарика за волосы.

Среди заключенных послышался ропот возмущения и ужаса; Острослов после паузы продолжал:

— Увидев бритву, мальчик стал кричать: «Пощадите, хозяин… пощадите… не убивайте меня!..»

«Кричи, кричи… пострел… ты не долго будешь кричать», — ответил Душегуб.

«Золотая мушка, золотая мушка! Спаси меня, — словно в бреду, призывал Сухарик, вспоминая свой сон, который так поразил его, — паук меня убьет!»

«А, так ты наз… ты называешь меня… пауком… — пробормотал Душегуб. — За это и за другие проступки ты умрешь… понимаешь… но… не от моей руки… а то мне отрубят голову… я скажу… и докажу… что это… обезьяна; я уже все приготовил… а вообще не важно», — проговорил Душегуб, едва держась на ногах.

Затем подозвал обезьяну, которая изо всех сил натягивала цепь, скрежетала зубами и посматривала то на хозяина, то на мальчика.

Держа Сухарика за волосы и показывая обезьяне бритву, Душегуб обратился к ней:

«Послушай, Гаргус, надо сделать вот так… — И мерзавец провел тупой стороной бритвы по шее мальчика. — Видишь… вот так!..»

И, повторяя несколько раз это движение, он учил обезьяну, как перерезать шею несчастной жертве.

Мерзкая обезьяна так свободно подражала тому., что ей показывали, это был такой хитрый и коварный зверь, что она сразу поняла, чего от нее хотел хозяин; взявшись левой лапой за подбородок, она откинула голову назад, а правой лапой провела по шее, сделав вид, что перерезает себе горло.

«Правильно… Гаргус… верно, — пробормотал Душегуб, спотыкаясь так, что чуть было не опрокинул стул вместе с Сухариком, — да… вот… я тебя сейчас освобожу… а ты ему по горлу. Правда, Гаргус?»

Обезьяна в знак согласия заревела, заскрежетала зубами и протянула лапу к бритве, которую подал ей Душегуб.

«Золотая мушка, на помощь!» — слабым, умирающим голосом прошептал Сухарик, уверенный в том, что наступил его последний час.

Увы, он призывал на помощь золотую мушку, не рассчитывая и не надеясь, что она прилетит; но он произносил эти слова так же, как говорят, когда тонут: «Господи, помоги мне!»

И что же! Вышло совсем не так. Именно в эту минуту в открытое окно влетела зеленая с золотым отливом мушка. Словно искорка, закружилась она в воздухе, и как раз в тот момент, когда Душегуб протянул бритву обезьяне, золотая мушка ловко бросилась в глаз жестокого убийцы.

Велико событие — муха в глазу, но когда она укусит, это больно, как укол булавки, вот почему Душегуб, едва державшийся на ногах, схватился за глаз и, потеряв равновесие от этого резкого движения растянулся во весь рост подле кровати, к которой была привязана обезьяна.

«Золотая мушка, благодарю тебя, ты спасла меня!» — воскликнул Сухарик. Он все еще сидел привязанным в кресле и все видел.

— А ведь верно, золотая муха спасла его от смерти, помешала Душегубу перерезать горло, — радостно воскликнули заключенные.

— Да здравствует золотая муха! — закричал Синий Колпак.

— Да здравствует золотая муха! — повторили несколько голосов.

— Да здравствует Острослов и его сказки! — сказал кто-то.

— Минуту внимания, — возразил рассказчик, — сейчас начнется самое увлекательное и самое страшное из той истории, которую я вам обещал.

Душегуб упал на землю, словно сраженный пулей, он был так пьян, мертвецки пьян, лежал словно чурбан… Ничего не сознавал. Падая, он чуть было не раздавил Гаргуса и не переломил ему заднюю лапу… Вы уже знаете, сколь зол был коварный и мстительный зверь. В лапах у него была бритва. Что же сделала обезьяна, увидев своего хозяина, плашмя лежавшего на полу, неподвижного, словно уснувший карп. Она набрасывается на него, садится ему на грудь, одной лапой хватает его за шею, а другой… раз… перерезает ему горло, выполнив все точно так, как учил ее Душегуб перерезать горло Сухарику.

— Браво!..

— Ловко сделано!..

— Да здравствует Гаргус! — восторженно закричали заключенные.

— Да здравствует золотая муха!

— Да здравствует Сухарик!

— Да здравствует Гаргус!

— И, представьте себе, друзья мои, — воскликнул Гобер, довольный своим успехом, — так же, как и вы, часом позже ликовала вся Маленькая Польша.

— Как же это могло произойти?

— Я вам уже сказал, что негодяй Душегуб, чтобы совершить злодеяние без всякой помехи, заложил ворота своего дома изнутри. Вечереет; мальчишки со своими зверями один за другим возвращаются домой, пришедшие первыми стучат, никто не отвечает. Когда все они собрались, то снова стали стучать, — все бесполезно. Один из них отправляется к старшине и говорит, что хозяин не открыл ворота. «Негодяй, видно, пьян в дымину, недавно я послал ему вина, надо выломать дверь, нельзя же детям оставаться ночью на улице».

Ударом топора взломали дверь, вошли в дом, и что же они видят? Гаргус на цепи сидит напротив хозяина и играет бритвой; бедняжка Сухарик, до которого, к счастью, обезьяна не могла дотянуться, сидит на стуле привязанный, не смея взглянуть на труп хозяина, и смотрит, угадайте, на кого? На маленькую золотую муху, которая облетев вокруг мальчика, словно приветствуя его, села ему на руку.

Сухарик рассказал все, как было, старшине и собравшимся людям. Поистине то было словно чудо. Старшина воскликнул:

«Слава Сухарику! Слава Гаргусу, он убил этого лютого зверя! Душегуб убивал других, настал его черед».

«Да, да! — голосила толпа; ведь все ненавидели этого убийцу. — Слава Гаргусу, слава Сухарику!»

Наступила ночь, зажгли соломенные факелы, Гаргуса привязали к скамье, и четыре мальчика вынесли его на улицу, негоднице обезьяне все еще казалось, что ей недостаточно оказывают чести, и она приняла важный вид, скаля перед толпой зубы. За обезьяной шел старшина, он нес Сухарика на руках, его окружали мальчики со своими зверями: один нес лису, другой — сурка, третий — морскую свинку, некоторые играли на шарманке, угольщики из Оверни — на волынках; это было шумное зрелище, веселый праздник, трудно даже себе представить, какое это было торжество! Вслед за музыкантами и поводырями шли жители Маленькой Польши, мужчины, женщины, дети; почти все держали в руках соломенные факелы и во все горло кричали: «Да здравствует Сухарик! Да здравствует Гаргус!» В таком порядке они обошли дом Душегуба. То было забавное зрелище: старые лачуги, лица людей, освещенные красноватым светом соломенных факелов. Что касается Сухарика, то как только его освободили, первым его делом было осторожно посадить золотую муху в бумажный фантик; во время триумфального шествия он радостно повторял: «Маленькие мушки, я хорошо поступал, спасая вас от пауков», потому что…

На этом месте рассказ Гобера был прерван.

— Эй, дядюшка Руссель, иди ужинать, через десять минут пробьет четыре, — раздался чей-то голос со двора.

— Ну что ж, рассказ подходит к концу, и я иду. Благодарю, дружище, ты доставил мне большое удовольствие, этим ты можешь похвалиться, — сказал надзиратель Острослову, направляясь к двери… Затем он остановился и произнес, повернувшись к арестантам: — Да, вот что, видите себя спокойно.

— Мы только узнаем конец, — задыхаясь от гнева, сказал Скелет. Затем шепнул Верзиле: — К порогу, наблюдай за Русселем и, когда он выйдет со двора, крикни «Гаргус», и мы завалим наветчика.

— Так и будет, — сказал Верзила. Он проводил Русселя до дверей и стал следить за ним.

— Я уже говорил вам, — произнес Гобер, что Сухарик во время торжества непрестанно повторял: «Маленькая мушка…»

— Гаргус! — обернувшись, заорал Верзила. Он увидел, что надзиратель ушел со двора.

— Ко мне! Сухарик, я твой паук! — воскликнул Скелет и так стремительно ринулся на Жермена, что тот не успел ни шевельнуться, ни промолвить слово. Длинные пальцы Скелета сдавили ему горло, и он стал задыхаться.

Глава XI

НЕЗНАКОМЫЙ ДРУГ

— Раз ты хочешь быть пауком, то я буду золотой мушкой, проклятый Скелет! — послышался чей-то голос в тот момент, когда застигнутый врасплох Жермен упал на скамью, сраженный ударом лютого врага; теперь он всецело находился во власти бандита, который, придавив ему коленом-грудь, душил его.

— Да, я буду мухой, и еще какой! — повторил известный нам человек в синем колпаке; вслед за тем, отшвырнув трех или четырех арестантов, которые преграждали путь к Жермену, он набросился на Скелета и стал наносить ему мощные удары по голове и лицу, словно молотом по наковальне.

Синий колпак был не кто иной, как Поножовщик, избивая Скелета, он приговаривал:

— Так же со мной обошелся Родольф, и я навсегда запомнил его урок.

Внезапное нападение Синего Колпака на Скелета ошеломило заключенных, они не знали, что делать, держать сторону Поножовщика или наброситься на него. Большинство из них под впечатлением рассказа Гобера радовались тому, что теперь, быть может, удастся спасти Жермена. Скелет, ошарашенный нападением, покачиваясь, словно бык под ударами мясника, невольно вытянул вперед руки, чтобы защитить себя от врага, и в этот же момент Жермен освободился из его объятий.

— Что с ним? На кого обозлилась эта подлюга? — вскричал Верзила и, бросившись на Поножовщика, пытался заломить ему руки за спину, а тот изо всех сил старался удержать Скелета. Защитник Жермена отбросил Верзилу в сторону.

Жермен, мертвенно бледный, задыхаясь, стоял на коленях, упираясь руками в скамью, и, казалось, не сознавал, что происходит вокруг него; Скелет придушил его так сильно, что он корчился от боли и едва дышал.

Придя в себя, Скелет с отчаянным усилием высвободился от Поножовщика и поднялся.

Задыхающийся, опьяненный злобой и яростью, он был страшен…

Мертвенно-бледное лицо залито кровью, верхняя губа приоткрыла зубы — настоящий волчий оскал.

Наконец голосом, дрожащим от гнева и усталости после жестокой борьбы, Скелет завопил:

— Душите гада… подлецы, продали меня, теперь доносчик смоется!

Поножовщик, воспользовавшись этой передышкой, быстро добрался до угла, куда он оттащил едва живого Жермена. Защищенный стеною, он оказался в выгодном положении и смог бы довольно долго выдерживать нападение арестантов; к тому же Поножовщик внушил к себе глубокое уважение, проявив мужество и геркулесову силу.

Гобер, испугавшись, во время стычки исчез, и никто не заметил его отсутствия.

Видя нерешительность большинства заключенных, Скелет скомандовал:

— Ко мне! Завалим обоих — большого и малого!

— Осторожно, — ответил Поножовщик, готовясь к борьбе, вытянув вперед руки и широко расставив свои крепкие ноги, — берегись, Скелет! Если ты хочешь стать Душегубом, то я буду Гаргусом, перережу тебе глотку.

— А ну, давай схлестнемся с ним, — заговорил Верзила. — Почему подлюга защищает осведомителя? Смерть предателю! Раз он заступник Жермена, значит, предатель!

— Да!.. Да!

— Смерть доносчику! Смерть предателю!

Таковы были возгласы самых жестоких арестантов, а более человечные возражали:

— Нет! Пусть все расскажет! Да, он должен все объяснить!

— Нельзя убивать человека, да притом беспомощного, не зная, за что!

— Для этого надо быть Душегубом!

— Тем лучше, — завопил и Верзила, и сторонники Скелета ему подпевали.

— Пощады не будет шпиону!

— Смерть!

— К делу!

— Поможем Скелету!

— Да, да! Устроим темную Колпаку.

— Нет!.. Поможем Синему Колпаку!.. Измордуем Скелета! — заявили сторонники Поножовщика.

— Нет… пропади пропадом, Синий Колпак!

— К дьяволу Скелета!

— Вот молодцы, — воскликнул Поножовщик, обращаясь к арестантам, собравшимся вокруг него. — У вас доброе сердце, не хотите убивать беспомощного человека! На это способны лишь подлецы. Скелету все нипочем… Он обречен, вот почему он заставляет вас убивать. Но если убьете Жермена, вам не поздоровится. Послушайте меня: Скелет хочет задушить юношу. Согласен! Но пусть попробует отнять его у меня, если он такой смелый. Встретимся с ним один на один и увидим, чья возьмет… Ведь струсит он, как Душегуб, не осмелится биться с сильным.

Твердость духа, суровое лицо Поножовщика, несомненно, оказывали покоряющее влияние на заключенных, вот почему большинство столпилось вокруг него и окружило Жермена; к Скелету примкнули его сообщники.

Вот-вот должна была начаться схватка, но в эту минуту послышались мерные шаги тюремной стражи. Гобер, воспользовавшись всеобщей суматохой, выскочил во двор, постучал в окошко проходной, с тем, чтобы сообщить о происходящем.

Появление солдат положило конец разыгравшейся драме. Жермена, Скелета и Поножовщика провели к начальнику тюрьмы. Первый должен был подать жалобу, а Скелет и Поножовщик ответить, почему они затеяли драку.

Жермен от страха и боли так ослаб, что вынужден был опираться на надзирателей, которые довели его до соседней с кабинетом начальника комнаты; здесь ему стало дурно; на шее у него виднелись следы железных лап Скелета. Ведь еще несколько секунд — и жених Хохотушки был бы мертв.

Надзиратель, обязанный охранять приемное помещение и, как мы уже говорили, хорошо относившийся к Жермену, оказал ему первую помощь.

Жермен, придя в себя, пережив этот ужас, едва мог размышлять, но прежде всего он подумал о своем спасителе.

— Благодарю вас за вашу заботу, — сказал он надзирателю. — Без помощи этого отважного человека я погиб бы.

— Как вы себя чувствуете?

— Лучше… Мне кажется кошмаром то, что произошло.

— Ну, успокойтесь!

— А тот, кто меня спас, где он?

— У начальника. Рассказывает ему, как возникла драка… Да, кажется, если бы не он…

— Я был бы мертв. Скажите его имя… Кто он?

— Имя… Не знаю, прозвище Поножовщик; бывший каторжник.

— А преступление?.. Может быть, не такое тяжкое привело его сюда?

— Очень тяжкое! Кража со взломом, ночью в частном доме, — ответил надзиратель. — Наказание ему будет такое же, как и Гоберу: пятнадцать, двадцать лет принудительных работ и позорный столб, он же рецидивист.

Жермен вздрогнул; он предпочел бы быть благодарным не столь закоренелому преступнику.

— Ужасно! — воскликнул он. — И все же он стал защищать меня, не зная, кто я, такое мужество, такое благородство…

— Представьте себе, сударь, у них иногда пробуждаются добрые чувства. Важно, что вы теперь спасены; завтра вас переведут в отдельную камеру, а сегодня вы переночуете в лазарете, так распорядился начальник. Ну, сударь, мужайтесь! Тяжелые времена прошли, и, если милая посетительница придет к вам на свидание, вы сможете ее успокоить; когда же дадут отдельную камеру, вам нечего будет бояться. Только я советую не рассказывать ей о происшествии, она заболеет от страха.

— Что вы! Я ей ничего не скажу, но все же мне хотелось бы поблагодарить моего спасителя… Как бы он ни был виновен перед законом, тем не менее он спас мне жизнь.

— А вот он как раз выходит, начальник будет теперь допрашивать Скелета. Сейчас я поведу их обоих: Скелета — в карцер, а Поножовщика — в Львиный Ров. Впрочем, он будет награжден за то, что сделал для вас, славный малый, решительный, сильный, таким надо быть, чтобы подчинять других. Скорее всего, он заменит Скелета и станет старшиной.

Поножовщик, пройдя по маленькому коридору, куда выходила дверь кабинета начальника, вошел в комнату, где находился Жермен.

— Подождите меня здесь, — сказал надзиратель, — я узнаю у начальника, что он решил со Скелетом, а затем приду за вами. Наш молодой человек совсем оправился, хочет вас поблагодарить, да и есть за что — без вас ему бы конец.

Надзиратель вышел.

Лицо Поножовщика просияло, он подошел к Жермену и радостно воскликнул:

— Черт побери! Как я доволен, очень доволен, что спас вас! — И он протянул руку Жермену.

Жермен невольно смутился, вначале слегка отошел, вместо того чтобы протянуть руку Поножовщику, но, вспомнив, что он обязан жизнью этому человеку, захотел победить в себе чувство брезгливости. Поножовщик заметил это, помрачнел и, тоже отступив, с горечью произнес:

— А так и должно быть, простите меня, сударь.

— Что вы, это я должен извиниться. Разве я не такой же узник, как и вы? Я должен постоянно помнить, что вы сделали для меня, вы спасли мне жизнь. Дайте руку, сударь… прошу вас.

— Благодарю… теперь это не имеет значения. Если бы вы сразу подали мне руку, я был бы доволен. Но, подумав, решил этого не делать. И хоть я такой же арестант, как и вы, но, — заявил он с мрачным видом, — прежде чем попасть сюда, я был…

— Надзиратель мне все рассказал, — прервал его Жермен, — тем не менее вы спасли мне жизнь.

— Я должен был так поступить, к тому же мне было приятно, ведь я знаю вас, господин Жермен.

— Вы меня знаете?

— Будь я вашим дядей, сказал бы: да, знал, накоротке, назвал бы племянником, — спокойно ответил Поножовщик, — и вы бы ошиблись, подумав, что я случайно попал в тюрьму. Если б я вас не знал… я бы не оказался здесь.

Жермен смотрел на Поножовщика с глубоким удивлением.

— Как? Только потому, что вы были со мной знакомы?

— Именно поэтому я и стал заключенным…

— Я хотел бы вам верить, но…

— Но вы мне не верите.

— Я хочу сказать, что не понимаю, какое отношение я имею к тому, что вас посадили в тюрьму.

— Какое отношение?.. Самое прямое!

— Неужели это я навлек на вас такое несчастье?

— Несчастье?.. Наоборот… Это я вам обязан…

— Вы мне обязаны?

— Благодарю за то, что я побывал в тюрьме.

— По правде говоря, — сказал Жермен, проведя рукой по лбу, — страшное потрясение помутило мой разум, я не могу вас понять. Надзиратель сообщил мне, что вас посадили по обвинению в…

Жермен запнулся.

— В воровстве… черт возьми… в самом деле… да, в воровстве со взломом, ограблением, к тому же ночью! Полный набор! — со смехом воскликнул Поножовщик. — Все на месте, воровство высшего разряда!

Жермен, огорченный предельным цинизмом Поножовщика, не мог сдержать себя:

— Как вы, такой храбрый, столь великодушный, можете так говорить? Разве вы не знаете, на какое суровое наказание вы себя обрекли?

— Двадцать лет каторги и позорный столб! Знаем мы это! Я, стало быть, явный злодей, если обращаю все это в шутку? Но что поделаешь? Раз уж стал таким… И подумайте только, господин Жермен, что вы были причиной моих несчастий, — глубоко вздохнув, в шутливом тоне продолжал Поножовщик.

— Если вы мне объясните яснее, я пойму. Шутите, сколько вам заблагорассудится. Всю жизнь буду вам благодарен, — с грустью сказал Жермен.

— Не обижайтесь на меня, господин Жермен, — заговорил Поножовщик, — вам не нравится, что я, шутя, рассказываю о происшедшем. Ну ладно, будем дружками, быть может, вы от души подадите мне руку.

— Так и будет, хоть вы и совершили преступление, в котором сами признались; глядя на вас, сразу видишь, что вы смелый, откровенный человек. Я убежден, что вас обвинили несправедливо, быть может, есть улики — вот и все.

— Вы ошибаетесь, господин Жермен, — серьезно заговорил Поножовщик, и Жермен поверил ему. — Это правда, правда, как и то, что у меня есть покровитель (Поножовщик снял колпак); он для меня то же самое, что господь бог для священников; да, я воровал ночью, был схвачен на месте преступления, и при мне были все украденные вещи.

— Так, значит, нужда… голод… довели вас до этой крайности.

— Голод?.. Да у меня в кармане хранилось сто двадцать франков, когда был арестован, остаток от ассигнации в тысячу франков, и к тому же — покровитель, я говорил вам о нем; кстати, он не знает, что я здесь, а то бы я ни в чем не нуждался. Но раз я упомянул своего покровителя, то знайте — это серьезно, понимаете, он достоин того, чтобы перед ним склонялись. Измордовав Скелета, я следовал его приемам; это его манера наказывать виновного. Но и воровством я занялся ради него… И то, что вы находитесь здесь, а не погибли от руки Скелета, — это тоже его дело.

— Кто же ваш покровитель?

— Он также и ваш.

— Мой?

— Да, господин Родольф вам покровительствует. Правда, надо называть его монсеньор… он по меньшей мере принц, но я привык называть его господин Родольф, и он мне это разрешает.

— Вы ошибаетесь, — удивленно заметил Жермен, — я не знаю никакого принца.

— Он вас знает. Вы понятия об этом не имеете. Это в его духе. Когда ему становится известным, что хороший человек попал в беду, он ему поможет, счастье свалится на того человека, словно снег на голову. Потерпите, и вы окажетесь счастливым.

— Поистине ваши слова меня поражают.

— Вы еще не раз будете удивляться. Кстати, о покровителе, некоторое время тому назад я оказал ему услугу, за это он вознаградил меня, не скажу как, не хочу вас утомлять, слишком долго рассказывать: он направил меня в Марсель, чтобы оттуда я отбыл в Алжир, где должен был отлично устроиться. Выезжаю из Парижа, счастливый, как разбогатевший нищий; все замечательно, но вскоре настроение изменилось. Представьте себе, я выехал в прекрасную погоду, светило солнце, на следующий день небо затянуло тучами, они стали свинцовыми, и, по мере того как я удалялся от города, вокруг становилось все мрачнее, и, наконец, наступил полный мрак. Вам понятно?

— Не совсем.

— Ну ладно! У вас когда-нибудь была собака?

— Какой странный вопрос!

— У вас когда-нибудь была любимая собака? Представьте себе, что она вдруг пропала.

— Нет, такого случая не было.

— Тогда объясню вам просто: находясь вдали от господина Родольфа, я был встревожен, как собака, потерявшая своего хозяина. Глупо было с моей стороны, но собака тоже бывает — глупой, что не мешает ей быть преданной, быть благодарной не только за лакомый кусок, но и помнить, как ее побили; а господин Родольф дал мне нечто большее, чем лакомый кусок. Господин Родольф — это все в моей жизни. До знакомства с ним я был грубым, диким, жестоким негодяем, он обратил меня в честного человека, сказав мне всего два слова… Но то было чудо…

— Какие же это слова? Что он вам сказал?

— Он пробудил во мне веру в то, что я человек, а не погибшая личность, что в моем сердце сохранились доброта и честь. Хотя я каторжник, но не вор! Осужден за убийство, — мрачно сказал Поножовщик, — но совершил его в приступе ярости. Откуда мне, выросшему на парижской мостовой, брошенному отцом и матерью, иметь понятие о добре и зле, о всевышнем и о дьяволе, о силе и слабости человека? Едва мною овладевала злоба, я не знал иного средства успокоить ее, как обнажить нож. Готов был зарезать кого угодно, превращался в бешеного зверя. А кто окружал меня? Негодяи и мошенники. Но это нисколько меня не смущало. Я был рожден на дне и продолжал барахтаться в грязи, даже не сознавая этого. Но когда господин Родольф сказал, что раз я не принялся за прежнее, а сделал попытку заработать себе кусок хлеба честным трудом, я еще не совсем потерян для добрых дел, что во мне есть твердость честного человека… Черт побери! Вы понимаете… Эти слова произвели на меня такое впечатление, как будто, ухватив за шиворот, меня высоко подняли над навозной кучей, в которой я топтался, и показали, мне, среди какой грязи я жил. Тогда я решил: благодарю! С меня довольно, мне пора выметаться отсюда. Тут мое сердце заколотилось, но не так, как во гневе, я поклялся оберегать свою честь, о которой говорил господин Родольф. Вам теперь ясно, господин Жермен, как это было: господин Родольф, со свойственной ему добротой, сказал мне, что я не такой скверный, как о себе думаю, он воодушевил меня, благодаря ему я стал лучше, чем был.

Слушая это признание, Жермен все более и более сомневался в том, что Поножовщик мог совершить кражу, в которой сам признавался.

Глава XII

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Нет, подумал Жермен, невозможно, чтобы человек, с таким воодушевлением говорящий о чести и благородстве, мог совершить кражу, в которой он цинично признается. Поножовщик, не замечая изумления Жермена, продолжал:

— В конце концов, если я предан господину Родольфу, как собака своему хозяину, то лишь потому, что он возвысил меня в моих собственных глазах. До встречи с ним я дрожал за свою шкуру, но он разворотил мне душу. Находясь вдали от него, я был мертв душою. Я как-то подумал: его подстерегает опасность, он встречается с таким отребьем — я-то хорошо знаю, — рискует головой; в этих обстоятельствах я, как верный пес, мог бы защитить моего благодетеля, сил у меня хватит. А он меня поучал: «Нужно быть полезным для всех, идите туда, где вы можете совершить добро». Я пытался было возразить: «Главное, господин Родольф, для меня — вы, и вам я готов служить». Но не посмел. Он решительно заявил: «Идите!» Я отправился. Но вот, дьявольщина, когда нужно было сесть на корабль, покинуть Францию, пересечь море, потеряв надежду снова встретиться с ним… признаюсь, у меня не хватило мужества. Он приказал агенту, когда я направлюсь в Алжир, выдать мне денежные средства. Я же признался агенту: «Не могу выехать в Алжир по морю, на земле чувствую себя увереннее, намерен пойти в Париж пешком. Дайте мне немного денег, чтоб я смог туда добраться, у меня крепкие ноги. Господин Родольф может обращаться со мной, как ему угодно, пусть гневается, прогонит с глаз долой. Я все же его увижу, буду знать, с кем он встречается, а так как ему угрожает опасность, рано или поздно я, быть может, спасу его. Вот почему не могу уехать в другую страну. Чувствую, какая-то сила тянет меня к нему». Мне выдали деньги на дорогу, и я прибыл в Париж. Ничего я не боялся на свете, но, когда вернулся, меня охватил страх… Что скажу господину Родольфу в свое оправдание, как просить прощения за то, что возвратился? Наконец, подумав, решил, не съест же он меня, будь что будет… Отправился к его другу, лысому толстяку, благородному человеку. Вот дьявольщина! Встретив господина Мэрфа, я сказал ему: «Решается моя судьба, в горле пересохло, сердце разрывается». Я думал, что со мной обойдутся грубо, ничего подобного. Благородный человек встретил меня, как будто мы только что расстались; он сказал, что господин Родольф примет меня сейчас же; затем он повел меня в кабинет к моему покровителю. Дьявольщина! Когда я впервые встретился с принцем, он, обладающий силой и добрым сердцем, страшный, как лев, кроткий, как дитя, носил рабочую куртку и избил меня так, что искры из глаз посыпались. Да будет благословен он! Верите, господин Жермен, зная его великодушие, я заплакал, как ребенок. И что же? Вместо того чтобы пожурить меня, господин Родольф серьезно сказал:

«Вы вернулись, друг мой?»

«Да, господин Родольф, простите, если ослушался, я не мог вас оставить. Дайте мне конуру на дворе, бросайте туда еду либо позвольте остаться здесь, я заработаю на кусок хлеба, но главное — не гневайтесь».

«Я не сержусь, вы пришли вовремя, мне нужна помощь».

«Неужели? Вы были правы, когда говорили, что есть кто-то на небесах, раз я появился в тот момент, когда вам понадобился. Что я должен сделать? Броситься с собора Парижской, богоматери?»

«Дело в том, что несправедливо обвинили в краже и посадили в тюрьму честного, скромного человека. Я встревожен за его судьбу, словно от мой сын, его зовут Жермен; застенчивый юноша находится среди злодеев, жизнь его в опасности. Вы знаете их нравы, и в тюрьме, наверное, сидят знакомые вам арестанты. Не смогли бы вы проникнуть туда и защитить несчастного юношу?»

— Кто ж этот благородный неизвестный человек, который принимает участие в моей судьбе? — спросил Жермен.

— Вы о нем узнаете. Во время разговора с Родольфом у меня возник план, такой остроумный, что я даже рассмеялся.

«Что с вами, друг?» — спросил он.

«Господин Родольф, я рад, что придумал способ спасти Жермена. У него будет покровитель, который защитит его, и никто не осмелится поднять на него руку».

«Это что же, один из ваших прежних друзей?»

«Да, господин Родольф, недавно его посадили в Форс, я узнал об этом, когда приехал в Париж; но нужны деньги». — «Сколько?» — «Тысяча франков». — «Возьмите». — «Благодарю, господин Родольф, через два дня я сообщу вам новости. Низкий поклон всей честной компании! Гром и молния! Теперь мне сам черт не брат, раз я могу оказать услугу вам, охранять вас — в этом моя жизнь!»

— Теперь ясно, и это вызывает во мне ужас, — воскликнул Жермен. — Допустимо ли такое самопожертвование? Чтобы оказаться в тюрьме и защитить меня, вы совершили кражу? Всю жизнь меня будет мучить совесть!

— Подождите. Господин Родольф уверовал в меня, сказав, что я достойный и мужественный человек. Эти слова для меня — путеводная звезда, отныне я уже не тот человек, каким был.

— Ну а воровство? Если вы его не совершили, то как вы могли попасть сюда?

— Подождите-ка. В этом вся комедия; получив тысячу франков, я купил себе черный парик, сбрил бакенбарды, надел синие очки, засунул подушку за спину — получился горб; затем сразу же иду нанимать комнаты в первом этаже, в оживленном квартале. На улице Прованс нахожу подходящую квартиру, плачу задаток на имя Грегуара. На следующий день направляюсь на улицу Тампль, покупаю мебель для двух комнат, все в том же черном парике с горбом и в синих очках — это, чтобы меня сразу узнавали, — отправляю вещи на улицу Прованс, затем на бульваре Сен-Дени, все еще наряженный горбуном, покупаю шесть серебряных приборов. Возвращаюсь домой, навожу порядок у себя в квартире, иду к дворнику и предупреждаю его, что сегодня не буду ночевать дома; уношу с собой ключ. Окна моих комнат были закрыты ставнями. Перед уходом я нарочно не накинул внутренний крючок одной из них. Когда наступила ночь, я снял парик, очки, свой «горб» и ту одежду, в которой совершал покупки и снимал квартиру; укладываю весь хлам в чемодан, отправляю его к Мэрфу с просьбой сохранить тряпье; покупаю куртку, синий колпак, железный ломик, а в час ночи прихожу на улицу Прованс и брожу перед моим домом: когда появится патруль, я взломаю ставни, влезу в окно и ограблю свою квартиру, и все только ради того, чтобы меня арестовали.

И тут Поножовщик рассмеялся.

— А! Понимаю… — воскликнул Жермен.

— Но, подумайте, какая незадача! Патруль долго не появлялся!.. Не раз я мог бы ограбить себя. Наконец, около двух ночи, слышу, что в конце улицы шагают солдаты. Я ломаю ставни, ударяю по стеклам, бью стекла, чтобы было побольше треска, влезаю в окно, прыгаю в комнату, хватаю ящик с серебром и кое-что из одежды… К счастью, патруль услышал звон разбиваемых стекол и ускорил шаги, так что, вылезая через окно, я тут же был схвачен стражей. Стучат во входную дверь, привратник открывает, посылают за комиссаром, он приходит. Привратник сообщает, что две ограбленные комнаты сданы горбатому господину, брюнету в синих очках, по имени Грегуар; а у меня, как видите, светлая грива, настороженный взгляд зайца, сидящего в норе, я строен, как русский гвардеец на часах, вот почему меня не могли принять за горбатого, черноволосого человека в синих очках. Я во всем признался, меня арестовали, отвели в камеру предварительного заключения, а оттуда сюда; я появился в самый подходящий момент, чтобы вырвать из лап Скелета молодого человека, о котором господин Родольф сказал: «Я тревожусь о нем, как о родном сыне».

— Как мне благодарить вас за такую жертву! — воскликнул Жермен.

— Благодарить вы должны не меня, а господина Родольфа…

— Но почему он так заинтересован моей судьбой?

— Он вам об этом скажет, а может быть, и нет, потому что он часто делает добро, но когда его спрашивают, почему он его делает, он резко отвечает: «Это вас не касается».

— А господин Родольф знает, что вы здесь?

— Я не так глуп, чтоб сообщать ему о своих планах, быть может, он бы не разрешил мне сыграть такую штуку… Скажу не бахвалясь, а штука-то вышла на славу?

— Вы действовали рискованно, и неизвестно, чем это кончится!

— Какой риск? Правда, я мог попасть не в ту тюрьму, где находитесь вы… Но я рассчитывал на помощь господина Родольфа, он настоял бы на моем переводе в тюрьму, где сидите вы, такой господин, как он, может все. Раз я попался, он, конечно, добился бы, чтоб вас обезопасить.

— А когда суд?

— Я попрошу господина Мэрфа прислать мне мой чемодан, снова надену черный парик, синие очки, сооружу горб и опять предстану Грегуаром перед привратником, который сдал мне квартиру, перед торговцами, у которых я покупал разные вещи… Ну а если суд пожелает увидеть вора, то я сброшу с себя все это, и станет ясно как божий день, что вор и обворованный и есть Поножовщик. Какого же черта могут со мной сделать, когда будет доказано, что я обворовал самого себя?

— Теперь ясно, — уверенно произнес Жермен. — Но раз вы столь преданы мне, почему раньше ничего не сказали?

— Я сразу же узнал, что против вас возник заговор, мог о нем сообщить до или после того, как Гобер закончит свой рассказ, но доносить даже на подобных бандитов мне не по душе… понадеялся на свою удаль, чтоб вырвать вас из лап Скелета. К тому же, увидев этого разбойника, решил, что настал момент расправиться с врагом таким же способом, как когда-то меня проучил господин Родольф.

— А если б все преступники ополчились против вас, что вы смогли б сделать?

— Тогда я завопил бы, как орел клекочет, и призвал бы на помощь! Но хотелось самому сварганить это дельце, чтобы сказать господину Родольфу: это я защитил и буду защищать вашего юношу, не беспокойтесь.

В комнату внезапно вошел надзиратель.

— Господин Жермен, скорее к начальнику! Он желает поговорить с вами. А вы, Поножовщик, если согласны, направляйтесь в камеру — будете старшиной; вы справитесь с этой должностью, арестанты будут повиноваться такому молодцу.

— Меня устраивает, раз такой случай представился, лучше быть капитаном, нежели солдатом.

— Неужели и теперь вы откажетесь пожать мне руку? — искренне спросил Жермен.

— Нет, господин Жермен, не откажусь, думаю, что теперь могу позволить себе дружески подать вам руку.

— Мы еще увидимся. Отныне вы мой щит, мне нечего бояться, каждый день могу гулять.

— Не бойтесь, все будут перед вами лебезить, вот что я подумал: напишите господину Родольфу о том, что я вам рассказал, тогда он не будет волноваться, передайте, что я нахожусь здесь случайно, чтоб он не подумал, что я вор, а то ведь это, черт возьми, меня не устраивает…

— Будьте спокойны, сегодня же вечером напишу своему покровителю; завтра вы сообщите мне его адрес, и письмо будет отправлено. До свидания, еще раз благодарю вас, вы настоящий человек!

— До свидания, господин Жермен, пойду к своей ватаге оборванцев, ведь я теперь староста… Научу их ходить по струнке, кто не послушается, пусть пеняет на себя!

— Когда я думаю, что по моей вине вы должны будете жить среди этих негодяев!

— Ну что ж тут особенного? Ничем не рискую, они не посмеют напасть на меня. Господин Родольф меня научил. Никакая потасовка мне не страшна.

И Поножовщик последовал за надзирателем, а Жермен вошел в кабинет начальника.

Он был поражен, увидев там Хохотушку.

Хохотушка была бледна и взволнована, с влажными от слез глазами. И все же она улыбалась… Лицо ее выражало радость, ликование.

— У меня для вас хорошая новость, — объявил начальник Жермену. — Судебные власти объявили, что вы ни в чем не виноваты. За отсутствием виновности, в соответствии с гражданским кодексом, я получил приказ немедленно вас освободить.

— Что вы говорите, сударь? Неужели это возможно! Хохотушка хотела что-то сказать, но так волновалась, что не смогла промолвить ни слова, умоляюще сложив руки, она лишь утвердительно кивнула головой Жермену.

— Мадемуазель пришла сюда вслед за тем, как я получил приказ освободить вас, — продолжал начальник. — Она принесла мне рекомендательное письмо от весьма высокопоставленного лица. Прочтя его, я убедился, что она предана вам; проявляла трогательную заботу во время вашего пребывания в тюрьме. Вот почему я охотно послал надзирателя разыскать вас, надеясь, что вы и мадемуазель будете счастливы, выйдя их этих стен.

— Это сон… так бывает только во сне, — сказал Жермен. — Какое благородство! Простите, огромная радость и изумление лишили меня дара речи, я не могу должным образом поблагодарить вас…

— Я так же, господин Жермен, не нахожу слов, — сказала Хохотушка, — судите сами о моем счастье: когда я рассталась с вами, меня встретил друг Родольфа, он ждал меня.

— Опять Родольф! — удивленно заметил Жермен.

— Да, теперь можно вам рассказать, тогда все станет ясно. Мэрф сообщил мне, что Жермен свободен. «Вот письмо к начальнику тюрьмы, — сказал он, — когда вы придете туда, у него уже будет приказ освободить Жермена, и вы сможете его увести». Я не верила своим ушам, однако же все так и вышло, взяла фиакр, приезжаю сюда… и теперь фиакр ждет нас.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Трудно описать счастье влюбленных, когда они вышли из тюрьмы Форс, и тот чудный вечер, который они провели в комнатке Хохотушки. В одиннадцать часов Жермен вышел из дому, чтобы снять для себя скромную квартиру.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Изложим кратко практические и теоретические принципы, которые мы попытались оспорить, описав эпизод из тюремной жизни.

Мы были бы счастливы, если б нам удалось доказать: неразумность, вред и опасность содержания заключенных в общих камерах…

Несоразмерность, существующую в оценках и наказаниях различных преступлений (домашняя кража, кража со взломом) и некоторых правонарушений (злоупотребление доверием)…

Наконец, показать материальную неспособность бедных классов пользоваться гражданским кодексом.

Глава XIII

НАКАЗАНИЕ

Мы вновь поведем читателя в контору нотариуса Жака Феррана.

Благодаря обычной болтливости его служащих, почти беспрерывно занятых обсуждением все более заметных странностей своего хозяина, мы расскажем о событиях, происшедших после исчезновения Сесили.

— Держу пари на сто су против десяти, что если дело так пойдет дальше, то наш метр более месяца не протянет, подохнет, как комар.

— Во всяком случае, после того как служанка, похожая на эльзаску, покинула его дом, он него остались только кожа да кости.

— Какая уж там кожа!

— Послушай-ка! Значит, он был влюблен в эльзаску, раз он так высох после того, как она уехала.

— Хозяин — влюблен? Просто смех!

— Напротив… Он, больше чем когда-либо, возится с попами!

— И примите еще во внимание, что наш кюре — надо отдать ему справедливость, человек уважаемый, — уходя, сказал сопровождавшему его аббату (я сам это слышал): «Восхитительно! Жак Ферран — идеал милосердия и щедрости…»

— Так сказал кюре? Сам кюре? И чистосердечно?

— Что сказал?

— Что наш хозяин — идеал милосердия и щедрости, что во всем мире другого такого не сыскать…

— Я сам это слышал…

— Тогда я больше ничего не понимаю. Наш кюре считается, как говорят, настоящим пастырем, и заслуженно.

— Это так, о нем надо говорить серьезно и почтительно. Он добрый и милосердный, второй Синий Плащ,[42]Да будет позволено здесь упомянуть с глубоким уважением имя великогоблагодетеля господина Шампионэ; мы не имеем чести быть лично знакомымс ним, но все бедные люди Парижа отзываются о нем с исключительнымуважением и признательностью. а когда такое говорят о человеке, этим все сказано.

— И сказано немало.

— Бедняки всей душой почитают его как истинного священника.

— Тогда я продолжу свою мысль. Когда кюре что-нибудь говорит, ему надо верить, поскольку он не способен лгать; а все-таки поверить, что наш хозяин милосерден, великодушен, я никак не могу, хоть убейте.

— Здорово сказано, Шаламель! Здорово!

— В это можно поверить только как в чудо.

— Ферран великодушен! Да он способен с любого шкуру содрать.

— Но все же, господа, сорок су на завтрак он нам выдает!

— Ну и что? Это ничего не доказывает. Мелочь!

— Да, господа, а с другой стороны, старший клерк сказал, что патрон в течение трех дней перевел огромную сумму в банковские билеты и что…

— Что?

— Ну, расскажи!

— Тут кроется тайна.

— Тем более… Какая же тайна?

— Дайте слово, что никому не расскажете.

— Клянемся жизнью наших детей.

— Пусть моя тетка Мессидор станет продажной шлюхой, если я проболтаюсь хоть словом!

— А теперь вспомним, как торжественно говорил король Людовик Четырнадцатый венецианскому дожу, обращаясь к придворным:

Коль в тайну клерк был посвящен,

Ее вмиг выболтает он. [43]Здесь и далее стихи в переводе В. Е. Васильева.

— Да ну тебя, Шаламель, с твоими поговорками!

— Смерть Шаламелю!

— Пословицы выражают мудрость народа; потому я требую, чтобы ты открыл нам свою тайну.

— Довольно болтать… я поклялся старшему клерку сохранить это в тайне…

— Но он же не запретил тебе поведать тайну всему свету?

— Не бойся, отсюда это не выйдет, рассказывай!

— Да он сам сгорает от желания сообщить новость!

— Ну ладно! Хозяин продает контору. Кажется, уже продал.

— Вот это да!

— Вот так новость!..

— Ошеломительно!

— Поразительно!

— А теперь возникает вопрос: кто взвалит на себя дело, которое хозяин решил с себя спихнуть.

— Господи, как несносен этот Шаламель и его вечные каламбуры!

— Откуда мне знать, кому он продает свою контору?

— Если он ее продает, значит, хочет вести праздную жизнь, задавать балы, развлекаться, как говорят в высшем свете.

— В конце концов, у него есть средства.

— И семья на нем не весит.

— Да уж наверняка есть на что. Старший клерк говорит, что у него больше миллиона, включая стоимость конторы.

— Больше миллиона, это неплохо.

— Говорят, он тайком играл на бирже вместе с майором Робером и выиграл много денег.

— И притом жил как скряга.

— Да, но уж если скряга начнет транжирить, он становится расточительнее любого мота.

— Я согласен с Шаламелем: теперь хозяин хочет пожить в свое удовольствие.

— Он совершит непростительную ошибку, если не предастся сладострастию, не погрузится в наслаждения Голконды… раз есть деньги… ибо, как сказал меланхоличный Оссиан в пещере Фингала:

Любой судья не прочь кутнуть. Ну что ж!

Есть деньги — есть и право на кутеж.

— К черту Шаламеля!

— Что за чушь!

— Да, но у хозяина совсем не тот вид, непохоже, чтобы он мог наслаждаться.

— Вид у него такой, что краше в гроб кладут!

— А кюре еще восхищается его милосердием!

— Ну так что же? Истинное милосердие прежде всего обращается на себя самого. Ты что, дикарь, не знаешь, чего требует от тебя всевышний? Если хозяин просит для себя милостыню в виде утонченных наслаждений… его долг себе их доставить… иначе он сам себе покажется ничтожеством…

— Больше всего меня удивляет его новый друг, который словно с неба свалился и ходит за ним как тень.

— Не говоря уже о том, что он уродлив…

— Рыжий, как морковка…

— Я готов подумать, что этот втируша появился на свет благодаря случайной ошибке господина Феррана на заре его молодости, ибо, как говорил Орел из Мо[44]Имеется в виду Людовик XIV. в связи с пострижением в монахини обворожительной Лавальер:

С кем ни свяжись: будь молод он, будь стар —

Ребеночка тебе оставят в дар.

— Смерть Шаламелю!

— Правда… Он никому не дает слово сказать!

— Какая глупость! Утверждать, что новичок — сын патрона.! Да он старше нашего хозяина, сразу видно.

— Ну и что? Строго говоря, какое это имеет значение?

— То есть как! Что же, по-твоему, сын может быть старше отца?

— Господа, я подумал об исключительном, самом необычайном случае.

— Как же ты объясняешь?

— Очень просто: патрон появился на свет потому, что его друг в молодости согрешил и стал отцом Феррана, вместо того чтобы быть его сыном.

— К черту Шаламеля!

— Не слушайте его; он как начнет болтать, то и конца не видно.

— Верно то, что втируша ни на минуту не оставляет Феррана.

— Сидит с ним в кабинете безотлучно, едят они вместе, один без другого шага не сделает.

— Я, кажется, уже встречал здесь этого гостя.

— А я его не видел.

— Скажите, господа, вы не заметили, что вот уже несколько дней, как здесь каждые два часа появляется мужчина с длинными светлыми усами и военной выправкой и вызывает этого незваного гостя через швейцара? Тот выходит поговорить с ним, а затем усач поворачивается кругом, как автомат, и уходит, чтобы через два часа появиться снова.

— Верно, я тоже это заметил… Мне казалось также, что, когда я уходил, я видел на улице несколько человек, которые наблюдали за нашим домом.

— Серьезно, здесь происходит что-то необычное.

— Поживем — увидим.

— Старший клерк, может быть, знает об этом больше, чем мы? Но он хитрит.

— А кстати, где он?

— Он у графини, которую пытались убить. Кажется, теперь она уже вне опасности.

— Графиня Мак-Грегор?

— Да, сегодня утром она срочно потребовала патрона к себе, но он вместо себя отправил старшего клерка.

— Быть может, по поводу завещания?

— Нет, она ведь поправляется.

— Сколько теперь дел у нашего старшего клерка, ведь он же исполняет обязанности Жермена, работает кассиром!

— Кстати, о Жермене, получилась еще одна смешная история.

— А что?

— Патрон, чтобы освободили Жермена, заявил суду, что он сам, господин Ферран, допустил ошибку при подсчете и обнаружил деньги, которые требовал от Жермена.

— По-моему, это вовсе не смешно, а справедливо; помните, я всегда говорил, что Жермен не способен на кражу.

— Тем не менее для него было мучительно оказаться арестованным и сидеть в тюрьме.

— Я бы на его месте потребовал от Феррана возмещение.

— В самом деле, он должен восстановить его в должности кассира, чтобы доказать его невиновность.

— Да, но, быть может, Жермен этого не захочет.

— А что, он все там, в деревне, куда поехал, выйдя из тюрьмы? Он нам сообщал, что порывает всяческие отношения с Ферраном.

— Наверное, там, потому что вчера я был в доме, где он жил, и мне сказали, что он еще в деревне и ему можно писать в Букеваль, через Экуен, на имя фермерши, госпожи Жорж.

— Господа, смотрите, карета! — сказал Шаламель, посмотрев в окно. — Вот чертовщина! Это не такая элегантная карета, как у знаменитого виконта. Помните блестящего кавалера Сен-Реми, приезжавшего с лакеем в ливрее, шитой серебром, и с толстым кучером в белом парике? На сей раз это просто извозчичья пролетка.

— Минутку! А, черное платье!

— Женщина! Женщина! Ну-ка, поглядим!

— Господа, до чего неприлично для своего возраста этот пострел увлекается женщинами! Только о них и думает. В конце концов, придется посадить его на цепь, иначе он будет лохищать сабинянок прямо на улице, потому что, как говорит Фенелон в своем «Трактате о воспитании», предназначенном для дофина:

Прекрасный пол — прочь от божка-пострела!

С ним не шути. Он дерзок до предела?

— Смерть Шаламелю!

— Черт побери! Шаламель, вы сказали, черное платье. А я полагаю…

— Дурошлеп, это кюре!.. Смотри, в другой раз не ошибись!

— Кюре нашего прихода? Наш добрый аббат?

— Он самый, господа!

— Вот уж достойный человек!

— Не то что иезуиты!

— Конечно, и, будь все аббаты похожи на него, все прихожане стали бы благочестивыми.

— Тихо! Кто-то открывает дверь.

— Быстро по местам! Это он!

Клерки склонились над столами и стали с притворным старанием громко скрипеть перьями.

Бледное лицо священника было одновременно и добрым и серьезным, умным и внушающим доверие, в его взоре ощущалась кротость и ясность духа. Небольшая черная шапочка прикрывала тонзуру, его седые, в меру длинные, волосы ниспадали на воротник коричневой рясы.

Поспешим заметить, что благодаря своей наивной доверчивости благородный пастырь всегда оказывался одураченным ловким лицемером Жаком Ферраном.

— Дети мои! Ваш уважаемый патрон в своем кабинете? — спросил кюре.

— Да, господин аббат, — ответил Шаламель, вставая и почтительно кланяясь. И он открыл аббату дверь в соседнюю с конторой комнату. Услышав громкий и нервозный разговор в кабинете Жака Феррана, аббат, не желая подслушивать, быстро подошел к двери и постучал.

— Входите, — послышался голос с сильным итальянским акцентом.

В комнате аббата встретили Полидори и Жак Ферран. Клерки, по-видимому, не ошибались, предсказывая скорую смерть своему патрону.

После исчезновения Сесили он стал почти неузнаваем.

Хотя лицо его крайне осунулось и стало мертвенно-бледным, на выдающихся скулах проступал лихорадочный румянец; нервная дрожь то прекращалась, то переходила в конвульсивные судороги; костлявые руки были сухие и горячие; за большими зелеными очками скрывались налитые кровью глаза, горевшие огнем пожирающей его лихорадки. Словом, мрачная маска его лица выдавала непрерывное смертельное разрушение.

Физиономия Полидори представляла полную противоположность лицу нотариуса. Нельзя было представить ничего более холодно-насмешливого, чем выражение лица этого негодяя; густая шевелюра ярко-рыжих волос, перемежающихся несколькими поседевшими прядями, украшала его бледный, изборожденный морщинами лоб; острые пронзительные глаза, зеленые и прозрачные, как морская вода, были посажены очень близко к крючковатому носу; рот с тонкими втянутыми губами выражал злобу и сарказм. Полидори, весь в черном, сидел подле письменного стола Жака Феррана.

При виде кюре оба поднялись.

— Здравствуйте, ну как ваше здоровье, достойнейший господин Ферран? — заботливо спросил аббат. — Вам немного лучше?

— По-прежнему, господин аббат; лихорадка не проходит, терзает бессонница. Да будет воля божья!

— Да, господин аббат, — лукаво произнес Полидори, — какое благочестивое смирение! Мой бедный друг верен себе: облегчение своим страданиям он находит лишь в добрых делах.

— Я не заслуживаю таких похвал, извольте меня от них избавить, — с едва сдерживаемой ненавистью и злобой сухо произнес нотариус. — Только всевышний может быть судьей добра и зла; я лишь ничтожный грешник.

— Все мы грешны, — мягко возразил аббат, — но мы лишены того милосердия, которым вы так отличаетесь, мой уважаемый друг. Редко встречаются люди, способные, как вы, всецело отречься от благ земных, чтобы еще при жизни по-христиански разделить свое достояние. Вы решительно настроены продать свою контору, с тем чтобы всецело предаться святой благотворительности?

— Два дня тому назад я продал свою контору, господин аббат; редкостная удача, благодаря некоторым уступкам мне удалось получить деньги сполна; эта сумма, добавленная к другим, необходима для основания заведения, о котором я вам говорил; окончательный план его мною уже выработан, и я готов вручить его вам.

— Ах, мой достопочтенный друг! — воскликнул аббат с глубоким и искренним восхищением. — Вы совершаете добрые дела… так просто… и, можно сказать, так естественно!.. Я повторяю, редко встречаются такие люди, как вы, они заслуживают всяческого благословения.

— Дело в том, что редко кто из людей соединяет в себе, как Жак, богатство и благочестие, разум и милосердие, — сказал Полидори с иронической улыбкой, не замеченной аббатом.

При этой новой язвительной похвале у нотариуса невольно сжались кулаки, он бросил сквозь очки на Полидори взгляд, полный адской злобы.

— Видите, господин аббат, — поспешил сказать близкий друг Феррана, — у него все еще продолжаются эти конвульсивные припадки, от которых он не хочет лечиться… Он меня приводит в отчаяние… Он сам себе палач… Да, я смею сказать эти слова аббату: ты сам себя обрекаешь на смерть, мой бедный друг!..

При этих словах Полидори у нотариуса вновь начались конвульсии, но постепенно он успокоился.

Во время этого разговора и в особенности во время того, который последует ниже, человек, менее наивный, чем аббат, заметил бы в речах нотариуса известную принужденность, сдержанный гнев, так как нет надобности говорить, что воля, более сильная, чем воля нотариуса, словом, воля Родольфа, принуждала метра Феррана произносить слова и совершать поступки, диаметрально противоположные его натуре.

Порой, доведенный до крайности, нотариус, казалось, колебался и готов был восстать против всемогущего влияния невидимого авторитета, но властный взгляд Полидори ставил предел этой нерешительности, и тогда нотариус, сосредоточив во вздохе бешенства самое злобное волнение, подчинялся ярму, которое не мог сбросить.

— Увы, господин аббат, — продолжал Полидори, который, казалось, поставил перед собой задачу изводить своего сообщника булавочными уколами, как говорят в просторечье, — мой бедный друг совсем не бережет свое здоровье… Скажите же ему то, что говорю я, чтоб он полечился, если не для себя, то для своих друзей и, во всяком случае, для тех обездоленных, надеждой и поддержкой которых он является…

— Довольно!.. Довольно!.. — пробормотал нотариус глухим голосом.

— Нет, не довольно, — с волнением заговорил аббат, — мы вам беспрестанно будем повторять, что вы принадлежите не только себе, что дурно с вашей стороны так пренебрегать здоровьем. Вот уже десять лет, как я знаком с вами, и я ни разу не видел вас больным, но за прошедший месяц вы стали неузнаваемы. Я еще более поражен тем, как вы изменились, потому что некоторое время я вас не видел. Уже при последнем нашем свидании я не мог скрыть моего изумления, но за эти несколько дней я замечаю, что вы изменились еще сильнее: вы чахнете на глазах, вы нас сильно беспокоите… Умоляю вас, мой достопочтенный друг, подумайте о своем здоровье…

— Премного благодарен за ваше внимание, господин аббат, но, уверяю вас, мое здоровье не вызывает таких опасений, как вам кажется.

— Раз ты продолжаешь стоять на своем, — возразил Полидори, — я сам все расскажу господину аббату: он тебя любит, уважает, он глубоко почитает тебя; что же будет тогда, когда он услышит о твоих новых заслугах, когда он узнает истинную причину твоего истощения?

— А что еще? — спросил аббат.

— Господин аббат, — нетерпеливо возразил нотариус, — я пригласил вас сюда для того, чтобы сообщить вам о проектах исключительно важных, а не для того, чтобы выслушивать смехотворные похвалы, расточаемые мне моим другом .

— Ты знаешь, Жак, что тебе придется внимательно выслушивать все, что я говорю, — сказал Полидори, пристально взглянув на него.

Тот, опустив глаза, замолчал. Полидори продолжал:

— Вы, быть может, заметили, господин аббат, что первые признаки нервной болезни Жака появились вскоре после ужасающего скандала, учиненного Луизой Морель в этом доме.

Нотариус задрожал.

— Значит, вы знаете о преступлении этой несчастной девушки? — с удивлением спросил аббат. — Я полагал, что вы приехали в Париж сравнительно недавно?

— Конечно, господин аббат, но Жак мне все рассказал как своему другу, как своему врачу, он был возмущен, узнав о преступлении Луизы, что, по его мнению, и вызвало нервное потрясение, от которого он теперь страдает. Но этого мало, мой бедный друг должен был, увы, пережить новые горести, которые, как видите, ухудшили его здоровье… Старая служанка, благодарная и душевно преданная ему в течение многих лет…

— Госпожа Серафен? — сказал аббат, прервав Полидори. — Я узнал о смерти этой несчастной, утонувшей вследствие пагубной неосторожности, и сочувствую горю господина Феррана! Так просто не забыть, что она честно служила ему десять лет, а подобная скорбь делает честь и хозяину и служанке.

— Господин аббат, умоляю вас, — сказал нотариус, — не говорите о моих добродетелях, вы смущаете меня… мне это неприятно.

— А кто же расскажет о тебе, ведь ты сам словом не обмолвишься, — добродушно возразил Полидори, — а вам, господин аббат, сейчас придется похвалить моего друга; вы, быть может, не знаете, какая служанка заменила Луизу Мораль и госпожу Серафен в доме Жака. Вы, наконец, не знаете, что он сделал для бедной Сесили — это имя его новой служанки.

Нотариус невольно вскочил со своего кресла, его глаза загорелись под очками; мертвенное лицо покрылось румянцем.

— Замолчи… замолчи!.. — воскликнул он, поднявшись. — Ни слова, запрещаю тебе говорить!

— Да что вы, успокойтесь, — кротко улыбаясь, сказал аббат, — о каком добродетельном поступке хочет нам поведать ваш друг? Что касается меня, то я всецело одобряю его нескромность… Я в самом деле не знал об этой служанке: через несколько дней после того, как она поступила в дом господина Феррана, он, чрезвычайно занятый, к моему огорчению, внезапно прервал наши встречи.

— Господин аббат, он не встречался с вами потому, что хотел утаить от вас замысел нового доброго дела. Вот почему, хотя он и возмущен в силу присущей ему скромности, придется ему меня выслушать, а вы все узнаете, — улыбаясь, промолвил Полидори.

Жак Ферран замолчал и, опираясь локтями на свой письменный стол, закрыл лицо руками.

Глава XIV

БАНК ДЛЯ БЕДНЫХ

— Представьте себе, господин аббат, — продолжал Полидори, обращаясь к кюре, но подчеркивая каждую фразу ироническим взглядом в сторону Феррана, — да, представьте, что мой друг нашел в своей новой служанке Сесили — я уже называл ее имя — отменные достоинства… исключительную скромность… ангельскую доброту и, в особенности, удивительное благочестие… Но этого мало. Жак, с присущей его профессии наблюдательностью, вскоре заметил, что молодая женщина — потому что она была молода и прелестна, господин аббат, — не предназначена для роли обыкновенной служанки и что, придерживаясь строгих принципов целомудрия, она к тому же солидно образована и обладает разнообразными знаниями.

— Действительно, как странно, — сказал аббат, сильно заинтересованный, — я ничего не знал об этих обстоятельствах. Но что с вами, мой добрый Ферран? Вам, кажется, стало хуже?

— Да, — промолвил нотариус, вытирая холодный пот со лба, так как для него было крайне мучительно сдерживаться, — у меня немного болит голова… ничего, пройдет. Полидори, пожав плечами, улыбнулся.

— Заметьте, господин аббат, — сказал он, — что Жак всегда чувствует себя скверно, когда становится известно какое-нибудь из его тайных благодеяний. Он такой лицемер, когда речь идет о совершаемых им добрых делах! К счастью; я здесь, и ему будет воздано по заслугам. Обратимся к Сесили. В свою очередь, она вскоре распознала великодушие сердца Жака, и, когда он стал расспрашивать ее о прошлом, она откровенно призналась, что, будучи иностранкой, без средств к существованию, доведенная до нищенского состояния неблаговидным поведением мужа, сочла даром судьбы попасть в святой дом столь почтенного человека, как Ферран. Узнав о стольких ее горестях… о ее покорности судьбе… о ее целомудрии… Жак, не колеблясь, написал на ее родину письмо с целью получить о ней некоторые сведения. Они весьма положительно характеризовали иностранку и всецело подтверждали все то, что она рассказала моему другу; тогда, убежденный, что совершает праведное дело, Жак благословил Сесили как отец, отправил ее на родину, вручив ей такую сумму денег, которая обеспечила бы ее до лучших времен, когда она сможет найти себе более подходящее положение в жизни. Я больше не стану хвалить Жака: факты красноречивее моих слов.

— Отлично, прекрасно! — воскликнул умиленный аббат.

— Господин аббат, — сказал Жак Ферран сдержанным и глухим голосом, — я не хочу злоупотреблять вашим драгоценным временем, не будем больше говорить обо мне, умоляю вас, поговорим о проекте, из-за которого я пригласил вас сюда, с тем чтобы испросить ваше благосклонное содействие.

— Я вижу, что похвалы друга оскорбляют вашу скромность, займемся же вашими новыми благочестивыми планами, не будем говорить о том, что исходят они от вас; но прежде всего поговорим о порученном мне деле. Согласно вашему желанию я внес на свое имя во Французский банк сто тысяч экю, предназначенных для возврата долга, через ваше посредничество все это должен был сделать я. Вы предпочли, чтоб этот взнос не оставался у вас, хотя, как мне кажется, у вас он был бы в такой же надежной сохранности, как и в банке.

— Да, господин аббат, об этом меня просил неизвестный должник, он поступает так ради спокойствия своей совести. Согласно его желанию, я должен был вручить эту сумму вам и просить вас передать ее вдове де Фермон, урожденной де Ренвиль (голос нотариуса слегка задрожал, произнося эти слова), когда эта дама придет к вам и предъявит удостоверение личности.

— Я исполню ваше поручение, — сказал аббат.

— Но это еще не все, господин аббат.

— Тем лучше, если другие поручения будут подобны этому, потому что, какова бы ни была причина, побудившая человека поступить так, меня всегда трогает добровольная уплата долга; это возвышенное решение, продиктованное только совестью, которое выполняется честно и добровольно, от всей души, всегда служит свидетельством искреннего раскаянья, а не бесплодного искупления.

— Господин аббат, ведь сто тысяч экю, возвращенные сразу, редкостный случай? Не так ли? Меня больше вас мучило любопытство, но оно было бессильно перед непоколебимой скромностью Жака. Я и поныне не знаю имени честного человека, совершившего этот благородный возврат денежных средств.

— Кто бы он ни был, — произнес аббат, — я убежден, что он питает исключительное уважение к Феррану.

— Этого честного человека, — господин аббат, действительно я глубоко уважаю, — ответил нотариус с плохо скрываемой горечью.

— И это еще не все, господин аббат, — возразил Полидори, многозначительно глядя на Жака Феррана, — вы увидите, до какой степени великодушия дошел этот неизвестный должник, и, откровенно говоря, я сильно подозреваю, что наш друг немало способствовал пробуждению совести у этого человека и нашел способ ее успокоить.

— Каким образом? — спросил аббат.

— Что вы хотите этим сказать? — добавил нотариус.

— А славная и честная семья Морель?

— Ах да… действительно, я забыл, — глухим голосом произнес Жак Ферран.

— Представьте себе, — продолжал Полидори, — что этот должник, несомненно по совету Жака, не удовольствовался тем, что возвратил значительную сумму, а хочет еще… Но пусть говорит наш уважаемый друг… я не желаю лишать его удовольствия.

— Я вас слушаю, мой дорогой Ферран, — сказал священник.

— Вам известно, — начал Жак с лицемерным раскаяньем, постоянно прерываемым невольным возмущением той ролью, которую ему навязали; это возмущение проявлялось в том, что голос его искажался и он колебался перед тем, как произнести то или иное слово. — Вы знаете, господин аббат, что скверное поведение Луизы Морель… было таким тяжелым ударом для ее отца, что он сошел с ума. Большая семья этого ремесленника чуть не умерла с голода, лишившись единственного кормильца. К счастью, провиденье пришло к нему на помощь, и… лицо, пожелавшее возвратить долг, чьим посредником вы согласились быть, сочло, что не в полной мере искупило большое злоупотребление доверием. Этот человек спросил у меня, не знаю ли я достойной семьи, нуждающейся в помощи. Я должен был сообщить этому щедрому человеку о семье Морель; тогда, вручив мне необходимую сумму, меня попросили тотчас передать деньги вам, с тем чтобы вы оформили ренту в две тысячи франков на имя Мореля, которая может быть перечислена его жене и детям.

— Но, по правде говоря, — сказал аббат, — всецело принимая эту новую, несомненно, благородную миссию, я удивлен, почему вы сами не пожелали ее исполнить.

— Неизвестное лицо полагает, и я разделяю его мнение, что добрые дела обретут дополнительную добродетель, будут, так сказать, освящены… если их исполнит человек такой благочестивый, как вы.

— На это я ничего не могу ответить, я оформлю ренту в две тысячи франков на имя Мореля, достойного и несчастного отца Луизы. Но я так же, как и ваш друг, считаю, что этот новый акт искупления был совершен не без вашего влияния.

— Я только указал на семью Мореля… ничего больше, прошу мне верить, — ответил Жак Ферран.

— А теперь, — заговорил Полидори, — вы узнаете, господин аббат, какой высоты филантропии достиг мой добрый Жак, затеяв благотворительное заведение, о котором мы с вами уже говорили; он прочтет нам окончательно разработанный план; деньги для создания фонда находятся здесь, в его классе; но вот вчера у него вдруг возникло сомнение; если он не осмелится вам об этом сообщить, то это сделаю я.

— Не надо, — возразил Жак Ферран, который иногда предпочитал оглушить себя собственной речью, нежели быть вынужденным молчать и выслушивать иронические похвалы своего сообщника. — Вот в чем дело, господин аббат. Я подумал… что проявлю более христианское… смирение, если банк… будет основан не под моим именем.

— Но такое смирение чрезмерно, — воскликнул аббат. — Вы можете и должны законно гордиться основанием благотворительного фонда; ваше право, почти обязанность — связать его с вашим именем.

— Тем не менее я предпочитаю, господин аббат, держать имя основателя в тайне, я так решил… и рассчитываю на вашу доброту, надеясь, что вы, не называя моего имени, выполните последние формальности и выберете младших служащих для нашего учреждения. Я сохраняю за собой только право назначить директора и привратника.

— Если б даже для меня не было настоящим удовольствием содействовать вашему делу, это все-таки мой долг. Итак, я согласен.

— А сейчас, господин аббат, если вы пожелаете, мой друг прочтет вам план, который окончательно утвердил…

— Поскольку вы столь любезны, мой друг, — с горечью произнес Ферран, — читайте сами… Избавьте меня от этого неприятного труда… прошу вас.

— Нет, нет, — возразил Полидори, взглянув на нотариуса с сарказмом, который тот сразу заметил. — Для меня будет истинным удовольствием услышать из твоих уст выражение благородных чувств, побудивших тебя основать филантропический фонд.

— Ладно, буду читать я, — резко ответил нотариус, взяв с письменного стола какую-то бумагу.

Полидори, давний сообщник Феррана, хорошо знал преступления и тайные мысли этого негодяя; вот почему он не смог сдержать жестокой усмешки, наблюдая, как нотариус вынужден читать этот документ, продиктованный Родольфом. Как видно, принц, наказывая нотариуса, проявил поразительную логику.

За сладострастие он подверг его пытке сладострастием.

За жадность — жадностью.

За лицемерие — лицемерием.

Ибо, если Родольф избрал досточтимого аббата посредником по возврату долга и искуплению грехов Феррана, тем самым он хотел вдвойне наказать мерзавца за его лицемерие, с помощью которого он снискал наивное уважение и чистосердечную симпатию доброго аббата.

Что могло быть большим наказанием для этого мерзкого обманщика, закоренелого преступника, чем то, что его заставили наконец действительно проявить христианские добродетели, так часто симулируемые им в прошлом? И на этот раз он должен был в бессильном бешенстве заслужить похвалу уважаемого священника, которого он так долго дурачил.

Итак, Жак Ферран, как можно было предположить, прочел следующий проект со скрытым чувством злобы.

УЧРЕЖДЕНИЕ БАНКА БЕЗРАБОТНЫХ ТРУДЯЩИХСЯ

« Возлюбим друг друга », — сказал Христос.

Божественные слова содержат в себе зародыш всех обязанностей, добродетелей, благотворительных деяний.

Они вдохновили смиренного основателя данного учреждения.

Только Христу принадлежат совершенные им добрые дела.

Ограниченный в средствах, основатель стремился помочь возможно большему числу своих братьев.

Прежде всего он обращается к честным, трудолюбивым, обремененным семьей рабочим, которых безработица часто доводит до жестокой крайности.

Не унизительную милостыню предлагает он своим братьям, а беспроцентную ссуду.

Пусть этот заем, как он надеется, облегчит их участь в будущем, спасет от разорительных займов, которые они вынуждены брать до тех пор, пока не найдут работы, их единственного средства существования, с тем чтобы поддержать семью, единственными кормильцами которой они являются!

В качестве гарантий этого займа он требует у своих братьев только соблюдения чести и верности данному слову.

В первый год учредитель обеспечивает двенадцать тысяч франков годового дохода до тех пор, пока эта сумма не будет увеличена притоком вкладов в банк, и беспроцентные займы от двадцати до сорока франков, предоставляемые семейным, проживающим в VII округе; этот район выбран потому, что он заселен главным образом трудящимися.

Упомянутые ссуды будут предоставляться только рабочим и работницам, имеющим справку о благонадежности их поведения, выданную владельцем предприятия с указанием причин и даты прекращения работы.

Предоставляемые ссуды должны возвращаться ежемесячно шестого либо двенадцатого числа — число выбирает должник, начиная со дня поступления на новую работу .

Должник подпишет простое обязательство соблюдать сроки возвращения взятой ссуды.

В качестве гарантии он должен иметь двух поручителей из числа своих товарищей, для того чтобы путем солидарности развить и расширить святость клятвенного обязательства.[45]Быть может, широкой публике неизвестно, что рабочий обычно с таким уважением относится к своему долгу, что ростовщики, предоставляя кредит на короткий срок за баснословный процент от 300 до 400 %, не требуют никаких письменных обязательств, — и долг всегда полностью оплачивается. Эти мерзкие сделки совершаются главным образом на Центральном рынке и в его окрестностях.

Рабочий, не возвративший ссуды, так же, как и его поручители, лишается права получения нового займа, ибо они нарушили священное обязательство, а главное — лишили своих братьев возможности пользоваться займом, так как не возвращенная ими сумма оказывается потерянной для банка бедных.

Напротив, если же одолженные суммы будут честно возвращены, это позволит из года в год расширять круг обеспечиваемых ссудой рабочих и увеличивать выдаваемую сумму; к тому же со временем станет возможным оказывать такие же благодеяния и в других округах.

Не унижать достоинства человека милостыней.

Не содействовать лени бесполезными дарами.

Возбуждать в среде трудящихся чувства собственного достоинства и чести, подлинной порядочности, присущие рабочему классу.

Окажем братскую помощь рабочему, который и так с трудом существует из-за низкой оплаты его труда и не может обрекать на голод и нужду самого себя и свою семью, потому что он лишается заработка…

Таковы принципы, послужившие основанию нашего банка.[46]Наш проект, по поводу которого мы консультировались с некоторыми уважаемыми и образованными рабочими, бесспорно, далеко не совершенен, но мы предлагаем его вниманию лиц, проявивших интерес к рабочему люду, надеясь, что здоровое зерно, которое содержит в себе проект (мы смело можем утверждать это), будет развито и дополнено людьми более просвященными, нежели автор этой книги.

Слава только тому, кто сказал «Возлюбим друг друга»!

— Ах! — благоговейно воскликнул аббат, — какая милосердная идея! Я понимаю ваше волнение, когда вы читали столь трогательно простые слова!

Действительно, заканчивая чтение, голос Феррана изменился, его терпение и мужество были на исходе; но за ним следил Полидори, а потому он не смел и не мог нарушить ни малейшего приказания Родольфа.

Представьте себе ярость нотариуса, вынужденного столь щедро, столь милосердно распоряжаться своим состоянием в пользу класса, безжалостно им преследуемого в лице гранильщика Мореля.

— Не правда ли, господин аббат, ведь идея Жака превосходна, — сказал Полидори.

— Да, сударь, мне часто приходится встречать нуждающихся людей, и я, как никто другой, в состоянии понять, какое важное значение будет иметь для бедных и честных безработных этот заем, который состоятельным людям, быть может, покажется очень скудной суммой. Увы! Сколько добрых дел могли бы они совершить, если б знали, что те небольшие средства, которые они расходуют, чтобы ублажить любую прихоть своей праздной жизни… что тридцать или сорок франков, которые им вовремя возвратят, правда, без процентов, могут обеспечить будущее, а иногда даже уберечь честь семьи, которую отсутствие заработка обрекает на неотступную нищету и нужду. Безработному бедняку всегда отказывают в кредите, а если ему и дают немного денег без залога, то при условии выплаты чудовищного ростовщического процента; взяв на неделю тридцать су, возвратить нужно сорок, да еще нелегко найти в кредит и эту скромную сумму. Даже займы ломбарда в иных обстоятельствах можно получить почти за триста процентов.[47]Мы приводим следующие факты из превосходного и красноречивого очерка, опубликованного г-ном Альфонсом Эскиросом в «Парижском обозрении» от 11 июля 1843 г. «Среднее число вещей, сдаваемых под залог в ломбард за 3 франка в VIII и XII округах Парижа, составляет по меньшей мере 500 франков в день. Рабочие, вынужденные довольствоваться столь мизерными средствами, получают в ломбарде лишь незначительную ссуду по сравнению с той нуждой, которую они испытывают. В настоящее время налог за ссуду в ломбарде достигает обычно 13 %. Но этот процент возрастает в огромной пропорции, если ссуда выдается не на год, а на более короткий срок. Так как вещи, сдаваемые бедными людьми, как правило, являются предметами первой необходимости, то их приносят и выкупают в самые короткие сроки, вследствие чего некоторые вещи регулярно закладываются и выкупаются раз в неделю. Предположим, что при таких условиях выдана ссуда в 3 франка; тогда процент, выплачиваемый кредитору, будет исчислен по таксе 294 % за год. Денежные средства, собираемые ежегодно в кассу ломбарда, сразу же поступают на счет приютов, это очень значительная сумма. В бедственном 1840 году доходы ломбарда достигли суммы в 422215 франков. Нельзя отрицать, справедливо заключает г-н Эскирос, что эта сумма предназначена для благотворительных целей; собранная среди бедного люда, она возвращается к бедноте, но тем не менее возникает важный вопрос: «Неужели для того, чтобы оказать помощь бедным, следует обращаться только к бедным?» В заключение заметим, что г-н Эскирос, настойчиво добиваясь улучшения условий деятельности ломбарда, отдает должное ревностному усердию его директора г-на Делароша, осуществившего полезные реформы. Безработный ремесленник часто закладывает за сорок су свое единственное одеяло, которое в зимние ночи спасает его и всю семью от стужи… Но, — восторженно заявил аббат, — беспроцентный заем от тридцати до сорока франков, который можно возвращать по одной двенадцатой каждый месяц, если должник получит работу… ведь для честных рабочих это спасение, это надежда, жизнь!.. И как своевременно возвратят они свой долг! Ах, сударь, тут уж у вас не будет банкротства… Деньги, взятые в долг для того, чтобы обеспечить куском хлеба жену и детей, это священный долг!

— Как дороги тебе должны быть похвалы господина аббата, Жак! — воскликнул Полидори. — А он еще больше будет расточать их тебе за то, что ты решил основать бесплатный ломбард.

— Каким образом?

— Конечно, господин аббат, Жак не забыл об этом начинании, ломбард будет добавлением к банку для бедных.

— Неужели это правда? — воскликнул аббат с восхищением, скрестив руки на груди.

— Продолжай, Жак, — сказал Полидори.

Нотариус стал быстро читать, так как эта сцена была для него невыносима.

— «Беспроцентная ссуда имеет целью помогать рабочим в самый тяжелый момент их жизни, когда они становятся безработными. Она будет предоставляться лишь тем трудящимся, которые лишены работы.

Но следует предвидеть и другие жестокие обстоятельства, которые могут возникнуть у работающего человека. Часто приходится временно оставлять работу по состоянию здоровья, из-за необходимости ухаживать за больной женой или ребенком или из-за принудительного выселения из квартиры; эти обстоятельства лишают рабочего ежедневного заработка… Тогда он идет в ломбард и выплачивает за ссуду огромный процент либо обращается к частному заимодавцу, ссужающему его под баснословные проценты.

Стремясь, насколько это возможно, облегчить тяжелую участь своих братьев, основатель банка для бедных выделяет капитал в двадцать пять тысяч франков в год для залоговых ссуд не свыше десяти франков каждому лицу.

Получатели ссуд не оплачивают ни затрат на учреждение банка, ни процентов; они должны лишь доказать, что занимаются честным трудом, и представить справку хозяев предприятий об их нравственной безупречности.

По истечении двух лет невостребованные вещи поступают в продажу; суммы, оставшиеся от их цены сверх выданного под залог, поступают в банк, а владелец заложенной вещи получает пять процентов от стоимости.

Если в течение пяти лет он не востребовал этой суммы, то она поступает в банк для бедных, будет присоединена к банковскому дебету и позволит последовательно увеличить количество ссуд.[48]В некоторых княжествах Италии существует беспроцентный ломбард, институт благодеяния, весьма подобный нашему проекту.

Администрация и контора банка для бедных будет находиться на улице Тампль, № 17, в специально купленном доме, в самом населенном месте этого многолюдного квартала. Доход в десять тысяч франков будет предназначен для расхода и содержания администрации банка для бедных, директором которого пожизненно назначается…»

Но тут Полидори прервал нотариуса и сказал аббату.

— Вы сейчас убедитесь, господин аббат, что избрание директора этого банка доказывает, что Жак умеет исправлять невольно причиненное им зло. Вы знаете, что, к своему сожалению, допустив ошибку при подсчете, Ферран напрасно обвинил кассира в растрате денег, которые были потом обнаружены.

— Я не сомневаюсь…

— Так вот, именно честному юноше Франсуа Жермену Жак поручает пост директора и назначает жалованье в четыре тысячи франков. Ведь это же восхитительно… господин аббат?

— Меня теперь ничто не удивляет, вернее сказать, ничего не удивило до сих пор. Ревностная набожность, добродетели нашего достойного друга должны были рано или поздно привести к подобному результату. Пожертвовать всем своим достоянием для такого благородного дела — это превосходно, — сказал аббат.

— Более миллиона, господин аббат, — воскликнул Полидори. — Более миллиона, целое состояние, собранное постоянным трудом, бережливостью и честностью. И находились же мерзкие люди, способные обвинять Жака в скаредности. «Как, — говорили они, — его контора приносит ему пятьдесят или шестьдесят тысяч франков в год, а он живет, лишая себя всего!»

— Таким людям, — с воодушевлением промолвил аббат, — я ответил бы: в течение пятнадцати лет он жил как бедняк, с тем чтобы однажды щедро облегчить жизнь бедняков.

— Так будь счастлив и горд добрыми делами, которые ты совершил, — воскликнул Полидори, обращаясь к Феррану, мрачно и удрученно устремившему взгляд в одну точку и погрузившемуся в глубокое раздумье.

— Увы, — печально объявил аббат, — не здесь, на земле, обретают награду за подобную добродетель, надо смотреть выше…

— Жак, — слегка касаясь плеча нотариуса, сказал Полидори, — кончай же свое чтение.

Нотариус вздрогнул, провел рукой по лбу, затем, обращаясь к аббату, сказал:

— Простите меня, но я думал… я думал об огромном расширении деятельности банка для бедных вследствие накопления возвратных сумм; если ежегодные ссуды будут вовремя возвращаться, и доходы, следовательно, не уменьшатся. В конце четвертого года в распоряжении банка будет пятьдесят тысяч экю для выдачи беспроцентных ссуд или ссуд под залог. Грандиозное дело… И я радуюсь своему решению, — добавил он со скрытой досадой, думая об огромной жертве, которую его заставляли принести.

Он продолжал:

— Я, кажется, остановился…

— На назначении Франсуа Жермена директором банка, — сказал Полидори.

Жак Ферран продолжал читать:

— «Десять тысяч франков в год предназначаются на расходы и на управление банком безработных, пожизненным директором которого будет Франсуа Жермен, а сторожем — нынешний привратник дома по фамилии Пипле.

Аббат Дюмон, которому будут вручены капиталы, необходимые для основания учреждения, сформирует высшую ревизионную комиссию, в состав которой войдут мэр и мировой судья округа; к ним, по их выбору, будут присоединяться лица, полезные для руководства банка бедных и для его развития, потому что учредитель счел бы себя в высшей степени вознагражденным за то малое, что он сделал, если бы и другие милосердные люди содействовали успеху его начинания.

Об открытии банка будет объявлено всеми возможными средствами оповещения.

В заключение учредитель повторяет — в том, что он сделал для своих братьев, нет никакой заслуги.

Его дело является лишь откликом на божественную мысль: « Возлюбим друг друга ».

— А ваше место будет в небесах подле того, кто произнес эти бессмертные слова! — с восторгом воскликнул кюре, пожимая руку Жака Феррана.

Нотариус едва держался на ногах. Не отвечая на поздравление, он поспешил вручить значительную сумму в казначейство, необходимую для основания банка и для выплаты ренты гранильщику Морелю.

— Осмелюсь полагать, — сказал наконец Жак Ферран, — что вы не откажетесь от этой миссии, вверенной вашему милосердию. Впрочем, некий иностранец… по имени Вальтер Мэрф… который дал мне кое-какие советы… при составлении этого проекта, облегчит вашу трудную задачу… и сегодня же придет к вам обсудить практические вопросы; он в вашем распоряжении, если сможет быть чем-либо полезным. Я прошу вас никому, кроме него, не говорить о моем начинании и держать все в глубокой тайне.

— Вы правы. «Богу известно, что вы сделали для своих ближних. Остальное не имеет значения. Я сожалею лишь о том, что могу только своим усердием участвовать в этом благородном учреждении. Оно будет таким же пылким, как неисчерпаемо ваше милосердие. Но что с вами, вы побледнели… вам дурно?

— Да, немного, господин аббат, продолжительное чтение, волнение, вызванное вашей похвалой, недомогание, которое я испытываю вот уже несколько дней… Простите мою слабость, — сказал Ферран, с трудом садясь в кресло, — ничего серьезного, конечно, я просто выдохся.

— Быть может, вам лучше лечь в постель, позвать врача? — с живым участием произнес аббат.

— Я — врач, — объявил Полидори. — Состояние здоровья Жака Феррана требует тщательного ухода, я этим займусь.

Нотариус задрожал.

— Отдохните немного, и, я надеюсь, это придаст вам силу, — сказал кюре. — Я оставлю вас, но прежде я дам вам расписку в полученной сумме.

В то время как аббат писал расписку, Ферран и Полидори многозначительно переглянулись.

— Итак, воспряньте духом и не теряйте надежды, — сказал священник, вручая расписку Феррану. — Бог еще долго не позволит, чтобы один из лучших его слуг покинул жизнь, столь полезную, исполненную святой добродетели. Завтра я приду вас навестить. Прощайте, мой достойный друг… святой человек…

Аббат ушел.

Ферран и Полидори остались одни.


Читать далее

МЕЧТЫ И МИФЫ ЭЖЕНА СЮ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I. ЗАСАДА 14.04.13
Глава II. ДОМ СВЯЩЕННИКА 14.04.13
Глава III. ВСТРЕЧА 14.04.13
Глава IV. ВЕЧЕР НА ФЕРМЕ 14.04.13
Глава V. ГОСТЕПРИИМСТВО 14.04.13
Глава VI. ОБРАЗЦОВАЯ ФЕРМА 14.04.13
Глава VII. НОЧЬ 14.04.13
Глава VIII. СОН 14.04.13
Глава IX. ПИСЬМО 14.04.13
Глава X. РАЗОБЛАЧЕНИЕ 14.04.13
Глава XI. МОЛОЧНИЦА 14.04.13
Глава XII. УТЕШЕНИЯ 14.04.13
Глава ХIII. РАЗМЫШЛЕНИЯ 14.04.13
Глава XIV. ОВРАЖНАЯ ДОРОГА 14.04.13
Глава XV. КЛЕМАНС Д’АРВИЛЬ 14.04.13
Глава XVI. ПРИЗНАНИЯ 14.04.13
Глава XVII. МИЛОСЕРДИЕ 14.04.13
Глава XVIII. НИЩЕТА 14.04.13
Глава XIX. НЕОПЛАЧЕННЫЙ ДОЛГ 14.04.13
Глава XX. СУДЕБНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ 14.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава I. РЕЧНОЙ ПИРАТ 13.04.13
Глава II. МАТЬ И СЫН 13.04.13
Глава III. ФРАНСУА И АМАНДИНА 13.04.13
Глава IV. МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ 13.04.13
Глава V. ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ 13.04.13
Глава VI. УЛИЦА ШАЙО 13.04.13
Глава VII. ГРАФ ДЕ СЕН-РЕМИ 13.04.13
Глава VIII. ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР 13.04.13
Глава IX. ОБЫСК 13.04.13
Глава X. ПРОЩАНИЕ 13.04.13
Глава XI. ВОСПОМИНАНИЯ 13.04.13
Глава XII. ЛОДКА 13.04.13
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава I. КАКОЕ СЧАСТЬЕ — СВИДЕТЬСЯ ВНОВЬ! 13.04.13
Глава II. ВОЛЧИЦА И МАРСИАЛЬ 13.04.13
Глава III. ДОКТОР ГРИФФОН 13.04.13
Глава IV. ПОРТРЕТ 13.04.13
Глава V. АГЕНТ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ 13.04.13
Глава VI. СЫЧИХА 13.04.13
Глава VII. В ПОДВАЛЕ 13.04.13
Глава VIII. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО 13.04.13
Глава IX. СОСЕД И СОСЕДКА 13.04.13
Глава X. МЭРФ И ПОЛИДОРИ 13.04.13
Глава XI. КАРА 13.04.13
Глава XII. КОНТОРА НОТАРИУСА 13.04.13
Глава XIII. ЛЮБОСТРАСТНЫМ НЕ БУДЬ… 13.04.13
Глава XIV. ОКОШЕЧКО 13.04.13
Глава XV. ТЮРЬМА ФОРС 13.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть