ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Парижские тайны The Mysteries of Paris
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава I

ЛУИЗА

Морель стоял неподвижно, пораженный ужасом и отчаяньем, седые волосы его растрепались; он держал мертвую дочь на руках и неотрывно смотрел на нее сухими, воспаленными глазами.

— Морель, Морель, дай мне мою девочку! — воскликнула несчастная мать, протягивая к мужу руки. — Нет, это неправда, она не умерла!.. Ты увидишь, я ее согрею…

Эти крики, суета двух приставов вокруг Мореля, который не хотел расстаться с тельцем своей дочери, возбудили любопытство старой идиотки. Она перестала вопить, поднялась и свесила свою уродливую и глупую голову через плечо Мореля… Несколько мгновений безумная старуха смотрела на труп внучки.

Лицо ее сохраняло обычное выражение идиотизма и жестокости, через минуту она хрипло зевнула с подвывом, как голодная гиена, бросилась на свой топчан и завопила:

— Есть хочу! Есть хочу!

— Вы видите, господа, видите эту бедную девочку? Ей было четыре годика, ее звали Адель… Вчера еще я поцеловал ее на ночь, а сегодня утром… Вы скажете: одним ртом меньше и я должен только радоваться, не так ли? — растерянно бормотал Морель.

Разум его не выдерживал этих ударов, следовавших один за другим.

— Морель, дай мне мою дочь, дай мне ее! — кричала Мадлен.

— Да, ты права, каждому свой черед, — ответил несчастный отец.

Он положил мертвую девочку на руки матери, обхватил голову руками и мучительно застонал.

Мадлен тоже не помнила себя: она зарыла тельце дочери в солому своего матраса, глядя на нее со звериной ревностью, а остальные дети стояли рядом на коленях и горько рыдали.

Судебные приставы, растроганные смертью ребенка, вскоре спохватились и обрели свою обычную грубую жестокость.

— Послушай, приятель! — сказал Маликорн. — Дочь твоя умерла, это, конечно, несчастье, но все мы смертны. Мы тут ни при чем, а ты тем более… Следуй за нами! Нам надо прихватить еще одну птичку, такой уж сегодня удачливый денек.

Морель его не услышал.

Погруженный в свои горькие мысли, отрешенный от всего, гранильщик разговаривал сам с собой глухим прерывистым голосом:

— Надо все-таки похоронить мою девочку… Надо посидеть рядом с ней, тогда ее не унесут… Похоронить, но на какие деньги? У нас нет ничего… А гроб! Кто нам даст его в долг? Даже такой маленький гроб! Для девочки четырех лет… Это ведь недорого!.. А катафалк? Зачем? Такой гробик можно отнести на руках. Ха-ха-ха! — разразился он вдруг жутким смехом. — Да я же счастливчик! Она могла умереть в восемнадцать лет, в возрасте Луизы, и тогда никто мне не дал бы в долг большой гроб!

— Эй, пора кончать с этим! — сказал Бурден Маликорну. — Этот парень сейчас спятит. Ты посмотри на его глаза! И еще эта старуха, которая вопит от голода… Ну и семейка!

— Да, пора кончать… Правда, за арест этого нищего нам заплатят всего семьдесят шесть франков семьдесят пять сантимов, мы по справедливости округлим все расходы до двухсот сорока или двухсот пятидесяти франков. Волк за все заплатит.

— То есть даст аванс, но платить за всю музыку придется этому зайчику да еще плясать под нее!

— Если он откопает где-нибудь две с половиной тысячи франков, — за свой долг с процентами, судебными расходами и прочим, вот будет жарко!

— А пока мы здесь замерзаем, — ответил пристав, дуя на пальцы. — Давай кончать. Поведем его, успеет еще похныкать по дороге… Мы с тобой, что ли, виноваты, что его малявка загнулась?

— А не надо плодить детей, когда жрать нечего!

— Пусть ему будет наукой! — добавил Маликорн и хлопнул Мореля по плечу. — Вставай, приятель, пойдем, у нас нет времени. Если не можешь заплатить — в тюрьму!

— В тюрьму? Господина Мореля? — раздался чистый и звонкий голос, и в мансарду ворвалась юная девушка, румяная, свежая брюнетка с непокрытой головой.

— Ах, мадемуазель Хохотушка! — воскликнул кто-то из детей, утирая слезы. — Вы такая добрая! Спасите папу, его хотят увести в тюрьму, а наша маленькая сестренка умерла…

— Адель умерла! — воскликнула девушка, и ее большие черные глаза наполнились слезами. — Вашего отца в тюрьму? Этого не может быть…

Она стояла неподвижно, обводя горящим взглядом всех, кто был в мансарде: Мореля, его жену, судебных приставов.

— Послушайте, милое дитя, вы, похоже, в своем уме, так образумьте этого человека! Его маленькая дочь умерла, ну и ладно! Но мы должны отвести его в Клиши, в долговую тюрьму. Мы судебные приставы коммерческой палаты.

— Значит, это правда? — воскликнула девушка.

— Очень даже правда! Мать спрятала девочку в своей постели, отнять ее невозможно, столько возни… А папаша постарается воспользоваться суматохой и сбежать…

— Господи! Господи боже мой! Какое несчастье! Что же делать?

— Заплатить или сесть в тюрьму. Другого выбора нет. Найдется у вас две-три ассигнации по тысяче франков, чтобы одолжить ему? — насмешливо спросил Маликорн. — Если найдется, сбегайте за ними в банк и погасите его должок, нам ничего больше не надо.

— О, как это отвратительно! — возмущенно воскликнула Хохотушка. — Вы еще смеете шутить, когда такое горе…

— Так вот, кроме шуток, — оборвал ее другой пристав. — Если вы такая добрая и хотите чем-то помочь, постарайтесь, чтобы жена не видела, как мы уведем ее мужа. Вы избавите их обоих от неприятной сцены.

При всей своей грубости совет был разумен, и Хохотушка, следуя ему, подошла к Мадлен. Та не помнила себя от горя и даже не заметила девушку, вставшую на колени возле ее матраса рядом с плачущими детьми.

Морель немного пришел в себя после приступа отчаяния, — но его угнетали самые мрачные мысли. Он понимал весь ужас своего положения. Если нотариус решился на такую крайность, от него нечего ждать пощады, а судебные приставы только исполняли свой долг.

Морель решил покориться.

— Так пойдем мы наконец или нет? — воскликнул Бурден.

— Я не могу оставить здесь бриллианты, — ответил Морель, показывая на драгоценные камни, рассыпанные на верстаке. — Моя жена не в себе от горя, а доверенная ювелира придет за ними только утром или днем. Камни стоят очень дорого…

«Тем лучше, тем лучше, — промурлыкал про себя Хромуля, который по-прежнему прятался за полуоткрытой дверью. — Тем лучше! Сычиха узнает и это».

— Подождите хотя бы до завтра, чтобы я мог вернуть бриллианты! — продолжал Морель.

— Ничего не выйдет! Пошли!

— Но я не могу оставить здесь бриллианты, они могут пропасть!

— Возьми их с собой, внизу ждет фиакр, заплатишь за него по статье расходов. Поедем к твоей ювелирше, а если ее нет, сдашь камушки в камеру хранения в тюрьме Клиши, там они будут надежнее, чем в банке… И поторопись, чтобы твоя жена и дети не заметили, как мы уходим.

— Прошу вас, подождите до завтра, чтобы я мог похоронить мою дочь! — взмолился Морель прерывающимся от рыданий голосом.

— Нет! Мы и так уже целый час потеряли.

— Да и похороны огорчат вас еще больше, — добавил Маликорн.

— Да, огорчат, — с болью ответил Морель. — Вам ведь так не хочется огорчать людей!.. Еще одно слово…

— Черт побери! Ты пойдешь наконец? — заорал Маликорн, потеряв терпение.

— Скажите только, когда вы получили ордер на мой арест?

— Приговор вынесен четыре месяца назад, но наш судебный исполнитель получил его от нотариуса вчера.

— Только вчера? Почему же он ждал так долго?

— Откуда мне знать! Вставай, собирайся!

— Вчера!.. И Луиза не приходила… Где она? Что с ней? — бормотал гранильщик, вынимая из-под верстака картонную коробку с ватой и укладывая в нее драгоценные камни. — Но что сейчас гадать?.. В тюрьме будет время обо всем подумать.

— Послушай, собирай поскорей свои вещи и одевайся!

— У меня нет никаких вещей, только алмазы, чтобы отдать на сохранение в тюремную канцелярию.

— Тогда одевайся!

— У меня нет другой одежды, кроме той, что на мне.

— Ты хочешь выйти в этих лохмотьях? — поразился Бурден.

— Вам, наверное, будет стыдно за меня? — с горечью спросил Морель.

— Не очень, потому что мы поедем в твоем фиакре, — ответил Маликорн.

— Папа, мамочка зовет тебя! — сказал один из ребятишек.

— Послушайте! — шепотом быстро заговорил Морель, обращаясь к судебным приставам. — Не будьте жестокими, окажите мне последнюю милость… Я не смогу так проститься с женой, с детьми… у меня сердце разорвется… Если они увидят, что вы меня уводите, они побегут за мной… Я боюсь этого. Умоляю, скажите погромче, что вернетесь через два-три дня, и сделайте вид, что уходите… Вы подождете меня этажом ниже, я выйду к вам через пять минут… Это избавит меня от горестных прощаний, я их не выдержу, поверьте мне… Я сойду с ума! Я и так чуть не утратил разум…

— Знаем мы эти шуточки! — обозлился Маликорн. — Ты хочешь надуть нас? Хочешь смыться?

— О господи, что за люди! — вскричал Морель с болью и негодованием.

— Я не думаю, что он притворяется, — шепнул Бурден своему приятелю. — Сделаем, как он просит, иначе мы никогда отсюда не выберемся. А я постою за дверью: из мансарды нет другого выхода, он от нас все равно не уйдет.

— Ладно, будь по-твоему, но черт бы их всех побрал! Какая дыра! Хуже любой конуры!

И, понизив голос, Маликорн сказал Морелю:

— Договорились, мы будем ждать на пятом этаже. Разыгрывай свой спектакль, только побыстрее!

— Благодарю вас, — сказал Морель.

— Ну что ж, в добрый час! — громко воскликнул Бурден, подмигивая ремесленнику. — Раз уж так вышло и вы обещаете заплатить долг, мы уходим. Вернемся дней через пять или шесть… Но только не подведите нас!

— Да, господа, я уверен, что смогу к тому времени заплатить, — ответил Морель.

И судебные приставы направились к двери.

Боясь, что его застигнут, Хромуля скатился по лестнице, прежде чем блюстители закона вышли из мансарды.

— Госпожа Морель, вы меня слышите? — спросила Хохотушка, пытаясь вывести жену гранильщика из мрачного оцепенения. — Вашего мужа оставили в покое, эти два человека ушли.

— Мама, ты слышала? Нашего папу не увели! — подхватил старший из сыновей.

— Морель, послушай меня, возьми один большой бриллиант, никто об этом не узнает, а мы спасемся, — бормотала Мадлен в полубреду. — Нашей маленькой Адель не будет холодно, она не будет такой мертвой…

Воспользовавшись мгновением, когда никто на него не смотрел, Морель осторожно вышел из комнаты.

Судебный пристав ожидал его на маленькой площадке под скошенной крышей. На эту площадку выходила дверь чердака, который был как бы продолжением мансарды Морелей; Пипле хранил там запасы своих кож. Кроме того, — об этом мы уже говорили, — достойный привратник называл чердак своей ложей в театре мелодрам, потому что иногда подглядывал в щель между досками перегородки за горестными сценами в семье Морелей.

Судебный пристав заметил эту чердачную дверь и даже на миг подумал, что его пленник рассчитывает на этот выход, чтобы сбежать или спрятаться.

— Наконец-то! — сказал он, спускаясь на ступеньку и делая знак гранильщику следовать за ним. — Вперед, вшивая рота!

— Еще минуту, прошу вас! — воскликнул Морель.

Он встал на колени, приник к одной из щелей в двери, бросил последний взгляд на свою семью и заплакал горькими слезами.

— Прощайте, мои бедные детки! — шептал он прерывающимся голосом. — Прощай, моя несчастная жена! Прощайте!..

— Может, хватит? Кончишь ты лить из пустого в порожнее? — грубо оборвал его Бурден. — Прав был Маликорн: конура! Поганая конура!

Морель поднялся и уже был готов последовать за приставом, когда на лестнице раздался возглас:

— Отец! Мой отец!

— Луиза! — вскрикнул Морель, поднимая руки к небесам. — Значит, я смогу обнять тебя, пока меня не увели!

— Господи, слава тебе, я поспела вовремя!

Голос девушки приближался, и слышно было, как она торопливо взбегает по лестнице.

— Не волнуйся, моя девочка, — присоединился к ней снизу второй голос, язвительный и прерывистый от одышки. — Если надо, я подожду их у выхода с моей верной метлой и моим старым другом-супругом! Они отсюда не выйдут, пока ты с ними не поговоришь, с этими рожами!

Без сомнения, вы уже узнали голос г-жи Пипле, которая, не столь скорая на ногу, все же старалась не отставать от Луизы.

Через несколько секунд девушка бросилась в объятия своего отца.

— Это ты, Луиза! Добрая моя Луиза! — плача, говорил Морель. — Но как ты бледна! Господи, что с тобой?

— Ничего, ничего, — отвечала Луиза, запыхавшись. — Я так бежала… Вот деньги…

— Как?

— Ты свободен.

— Значит, ты знала?

— Да, да… Возьмите, тут все деньги, — сказала девушка, протягивая Маликорну завернутый в бумагу столбик золотых монет.

— Но откуда эти деньги, Луиза?

— Не волнуйся… Ты сейчас все узнаешь… Пойдем, успокоим мать!

— Нет, только не сейчас! — воскликнул Морель, преграждая ей путь к двери. Он подумал о том, что Луиза не знает о смерти своей младшей сестры. — Подожди, я должен поговорить с тобой! Но откуда деньги?

— Погодите-ка! — прервал его Маликорн. Он пересчитал золотые и упрятал себе в карман. — Тут всего шестьдесят пять луидоров, значит, тысяча триста франков. А больше у тебя ничего нет, милашка?

— Но ты ведь должен только тысячу триста франков! — воскликнула ошеломленная Луиза, обращаясь к отцу.

— Да, — ответил Морель.

— Минуточку! — снова прервал его пристав. — Вексель на тысячу триста франков он оплатил, прекрасно. А судебные расходы? Если даже без ареста, их набежало уже на тысячу сто сорок франков.

— Боже мой! — воскликнула Луиза. — Я думала — тысяча триста франков, и все. Но мы заплатим потом, чуть позднее… Мы вам дали такой большей задаток, не правда ли?

— Позднее? Прекрасно! Принесите деньги в тюремную канцелярию, и мы тотчас отпустим вашего папеньку. А сейчас пошли!

— Вы хотите его увести?

— И немедля. За все надо платить. Когда рассчитается, его выпустят. Вперед, Бурден!

— Сжальтесь, сжальтесь! — закричала Луиза.

— О господи, как она верещит! Опять сопли и вопли! Тут и на морозе вспотеешь, право слово! — грубо закричал пристав и надвинулся на Мореля. — Если сам не пойдешь, я тебя схвачу за ворот и спущу по лестнице. Мне это, наконец, надоело!

— О, мой бедный отец! А я-то думала, что спасу тебя! — удрученно проговорила Луиза.

— Нет, нет, господь несправедлив! — отчаянно закричал гранильщик и в гневе затопал ногами.

— Вы не правы, господь справедлив, он всегда заботится о честных людях, которые страждут, — возразил ему добрый и звучный голос.

И в то же мгновение Родольф вышел на лестничную площадку из чердака, где он прятался и незримо для всех наблюдал за трагическими сценами, которые мы описали.

Он был бледен и глубоко взволнован.

Вынув из кармана маленькую пачку банковских билетов, Родольф отсчитал три ассигнации, вручил их Маликорну и сказал:

— Здесь две с половиной тысячи франков. Верните девушке золотые, которые она вам дала.

Изумляясь все более и более, пристав нерешительно взял ассигнации, повертел их и так и сяк, посмотрел на свет и сунул наконец в карман. Но, по мере того как рассеивалось его удивление и проходил внезапный страх, к нему возвращалась его грубость. Он нагло уставился на Родольфа и сказал:

— Ваши банкноты вроде не фальшивые! Но откуда у вас на руках такая сумма? Откуда эти денежки?

Родольф был одет очень странно и к тому же перепачкался в пыли на чердаке.

— Я тебе сказал: верни золотые этой девушке! — коротко ответил Родольф суровым голосом.

— Ты мне сказал? А с чего это вдруг ты мне «тыкаешь?» — воскликнул пристав, угрожающе надвигаясь на Родольфа.

— А ну, возвращай луидоры! — ответил принц. Он схватил Маликорна за руку и так стиснул его запястье, что тот согнулся от этой железной хватки и завопил:

— Ой, больно, больно! Отпустите меня!

— Верни золотые! Тебе заплачено сполна, и убирайся. Еще одна дерзость, и я спущу тебя с лестницы!

— Вот они, ваши золотые, — простонал Маликорн, возвращая девушке сверток с луидорами. — Но не тыкайте мне и не трогайте меня. Вы думаете, что, если вы сильнее…

— Да, в самом деле! — вмешался Бурден, на всякий случай прячась за спину своего коллеги. — Кто вы, собственно говоря, такой?

— Кто он такой, невежа? Это мой жилец, самый лучший из всех жильцов, дрянь ты немытая! — задыхаясь, ответила ему г-жа Пипле, которая наконец поднялась по лестнице все в том же своем белокуром парике в стиле императора Тита.

Привратница держала в руках кастрюльку с горячайшим супом, который она милосердно несла Морелям.

— Это еще что? — воскликнул Бурден. — Откуда эта старая крыса?

— Если попробуешь меня тронуть, я наброшусь на тебя и укушу! — ответила г-жа Пипле. — А потом мой жилец, лучший из жильцов, спустит вас обоих по лестнице, как он обещал… А я еще вымету вас метлой, как кучу мусора, потому что вы дрянь и мусор!

— Эта старуха поднимет против нас весь дом! — шепнул Бурден Маликорну. — Нам заплатили долг, заплатили за расходы, и баста! Бежим отсюда.

— Вот ваши расписки! — сказал Маликорн, бросив папку с документами к ногам Мореля.

— Подбери! Тебе платят за честность, а не за наглость! — сказал Родольф, останавливая пристава одной рукой и указывая другой на папку.

Судебный пристав понял, что ему не уйти от железной хватки незнакомца, и, кривясь от боли, нагнулся. Он подобрал папку с документами и, бормоча невнятные угрозы, подал ее Морелю.

Тот думал, что все это ему снится.

— Послушайте, вы, хоть у вас хватка мясника с большого рынка, но берегитесь попасть нам в руки! — крикнул Маликорн и, погрозив Родольфу кулаком, скатился по лестнице, перепрыгивая через десять ступенек. Его приятель бросился за ним, испуганно оглядываясь через плечо.

Тут г-жа Пипле подумала, что может достойно отомстить этим судейским крысам за своего лучшего жильца. Она вдохновенно взглянула на кастрюлю с дымящимся супом и героически воскликнула:

— Долги Морелей заплачены, у них будет что поесть и без моего варева… Эй, вы, там, внизу, берегитесь!

И, перегнувшись через перила, старуха выплеснула всю кастрюлю на спины двух приставов, которые добежали только до второго этажа.

— Нате вам! — добавила привратница. — Бегите, бегите, мокрые, как суп, как два супа! Хе-хе-хе, вот потеха!

— Сто тысяч чертей! — возопил Маликорн, облитый горячей и не столь уж аппетитной похлебкой г-жи Пипле. — Ты что там, рехнулась наверху, старая шлюха?

— Альфред! — завопила в ответ г-жа Пипле таким голосом, что и глухой бы его услышал. — Альфред! Лупи их, мой дорогой! Они тут хотели позабавиться с твоей Стази, эти бродяги! Они на нее напали, эти два похабника! Лупи их метлой! Зови дворничиху и дворника, они тебе помогут… Бей их! Колоти! Лупи, как паршивых котов! Держи их! Караул! Воры, воры! Ху-ху! Колоти их, мой дорогой! Молодец, мой старенький! Бум-бум!!!

И чтобы завершить свою ораторию, г-жа Пипле, опьяненная победой, приплясывая от восторга, швырнула вниз фаянсовую кастрюлю, которая с ужасным грохотом разбилась как раз в тот момент, когда оба пристава, оглушенные ее криками и угрозами, долетели, кувыркаясь, до последней площадки, что немало ускорило их позорное бегство.

— Нате вам! — повторила Анастази с громким хохотом, торжествующе скрестив руки на груди.

Но пока она преследовала приставов своими воплями и оскорблениями, Морель стоял на коленях перед Родольфом.

— Сударь, вы спасли мне жизнь! Кому мы обязаны этой нежданной помощью?

— Господу богу. Как видите, он всегда заботится о честных людях.

Глава II

ХОХОТУШКА

Луиза, дочь гранильщика алмазов, отличалась удивительной, строгой красотой. Высокая и стройная, она напоминала правильностью лица античную Юнону, а живостью и гибкостью фигуры — Диану-охотницу. Несмотря на загар, несмотря на красные руки, превосходные по форме, но огрубевшие от стирки и прочих домашних работ, несмотря на бедную одежду, эта девушка сохраняла облик, полный благородства, и Морель, даже в отцовском своем восхищении, не зря называл ее принцессой.

Мы не станем и пытаться изобразить всю признательность и ошеломляющую радость этой семьи, внезапно избавленной от горчайшей участи. В какой-то момент общего опьянения все забыли даже о смерти маленькой девочки.

Поэтому только Родольф заметил крайнюю бледность Луизы и мрачную озабоченность, которая владела ею, несмотря на освобождение отца.

Чтобы окончательно уверить Морелей в их будущем и объяснить им свое вмешательство, которое могло разоблачить его инкогнито, Родольф, пока Хохотушка осторожно готовила Луизу к известию о смерти ее сестры, вывел гранильщика на лестничную площадку.

— Позавчера к вам приходила молодая дама, — сказал он.

— Да, и ее очень огорчило то, что она у нас увидела.

— Это ее вы должны благодарить за все, а не меня.

— Как же так?.. Эта молодая дама…

— И есть ваша благодетельница, — закончил за него Родольф. — Я часто относил к ней товар. А когда я снял здесь комнату на пятом этаже и узнал от привратницы о всех ваших бедах, я сразу подумал о доброте этой дамы и отправился к ней… Позавчера она была здесь, чтобы самой убедиться в тяжести вашего положения. Ее оно взволновало до боли. Но, поскольку ваша нищета могла быть следствием нерадивости, она поручила мне поскорее разузнать о вас все, что можно, чтобы оказать вам помощь в соответствии с вашей порядочностью.

— Добрая, милосердная дама! Я был прав, когда говорил…

— Когда говорил Мадлен: «Если бы богатые знали», — не так ли?

— Откуда вы знаете имя моей жены? Кто вам сказал, что я…

— Сегодня с шести утра, — прервал его Родольф, — я прятался на маленьком чердаке, который примыкает к вашей мансарде.

— Вы, сударь?

— И я все слышал, все. Вы превосходнейший и чистейший человек.

— Господи, но как вы туда попали?

— К добру или к худу, но я решил все разузнать о вас лично от вас самих. Я хотел сам все увидеть и все услышать, не выдавая себя. Пипле говорил мне об этом маленьком чердаке и соглашался уступить мне его под дрова. Сегодня утром я сказал ему, что хочу осмотреть чердак, и я пробыл там больше часа и убедился, что трудно сыскать человека более чистого, благородного и мужественного в беде, чем вы.

— Господи, в этом нет никаких заслуг, просто я таким родился и не могу поступать по-другому.

— Я это знаю, а потому не хвалю вас, а воздаю вам должное. Я хотел уже выйти из своего тайника, чтобы избавить вас от приставов, но тут услышал голос вашей дочери. Я намеревался предоставить ей удовольствие быть вашей спасительницей, но, к несчастью, жадность судейских исполнителей лишила бедную Луизу этого невинного удовольствия. И тогда пришлось выступить мне. Вчера мне вернули кое-какие деньги, я мог, в виде аванса вашей благодетельнице, заплатить этот ваш жалкий долг. Но ваши несчастья так велики и вы переносите их с таким честным достоинством, что на этом ее благодеяния не остановятся, вы заслуживаете большего. От имени вашего ангела-хранителя обещаю вам и вашей семье счастливое и мирное будущее…

— Возможно ли это? Но скажите хотя бы ее имя, сударь, как зовут этого ангела небесного. Нашего ангела-хранителя, как вы сами сказали?..

— Да, она ангел. Вы еще говорили, что у больших и малых свои беды.

— Неужели эта дама несчастна?

— У каждого свое горе… Но у меня нет причин скрывать ее имя… Ее зовут…

Но тут Родольф подумал: Пипле знает, что г-жа д’Арвиль спрашивала майора, и может проболтаться. Поэтому, чуть помолчав, он продолжал:

— Я вам скажу ее имя при одном условии.

— Я согласен на все, говорите!

— При условии, что вы не откроете его никому. Понимаете? Никому!

— Клянусь вам!.. Но могу ли я хотя бы поблагодарить эту заступницу бедняков?

— Я спрошу об этом у самой маркизы д’Арвиль и думаю, она не станет возражать.

— Значит, эта дама?..

— Маркиза д’Арвиль.

— О, я никогда не забуду это имя! Она будет моей святой, я буду ей молиться. Когда только подумаю, что благодаря ей моя жена, мои дети спасены!.. Увы, не все, не все… Бедная крошка Адель, ее больше нет… О господи, но мы бы все равно ее потеряли, раньше или позже, потому что она была обречена.

Морель вытер слезы.

— Но следует отдать последний долг этой бедняжке, и я бы на вашем месте… Впрочем, послушайте: я еще не въехал в свою комнату; она просторная, чистая, проветренная. Там уже есть кровать, а все остальное можно перенести, чтобы вы с семьей могли устроиться в этой комнате, пока госпожа д’Арвиль не подыщет вам подходящее жилище. Тело вашей дочери останется на ночь в мансарде, над ним, как полагается, священник будет читать молитвы. Я попрошу господина Пипле заняться этими печальными делами.

— Но, сударь, как можно лишать вас вашей комнаты! Стоит ли? Теперь, когда все успокоились, когда мне больше не грозит тюрьма, наша бедная каморка покажется мне дворцом, особенно если Луиза останется с нами и все приберет, как в былые времена…

— Ваша Луиза вас больше не покинет. Вы говорили, что ее присутствие для вас великая радость, так пусть оно будет вашим вознаграждением.

— Господи, возможно ли это? Мне кажется, я сплю и вижу сны… Я никогда не был особенно благочестивым, но такое чудо провидения… эта помощь, ниспосланная свыше, любого заставит уверовать…

— Ну и верьте на здоровье… Чем вы рискуете?

— Да, правда, — наивно ответил Морель. — Чем я рискую?

— Если бы можно было утешить горе отца, я бы сказал вам: вы лишились одной дочери, зато другая вернулась к вам.

— Да, это так. Теперь Луиза будет с нами.

— Надеюсь, вы займете мою комнату, не так ли? Иначе где установят гроб для ночного бдения? Подумайте о вашей жене… У нее и так с головой не все в порядке, и оставить ее на целые сутки рядом с мертвой дочерью — это слишком жестоко!

— Вы обо всем подумали, обо всем! Как вы добры, сударь.

— Благодарите за все вашего ангела-хранителя, это она меня вдохновляет. Я говорю то, что сказала бы она сама, и уверен, она меня одобрит. А теперь скажите мне, кто такой Жак Ферран?..

Лицо Мореля сразу омрачилось.

— Это тот самый Жак Ферран? — продолжал Родольф. — Нотариус, который живет на Пешеходной улице?

— Да, сударь. Вы его знаете?

Тут новые опасения за Луизу охватили Мореля, и он воскликнул:

— Если вы его знаете, сударь, скажите, имею ли я право его ненавидеть?.. Потому что он… кто знает?.. Моя дочь, Луиза…

И он спрятал лицо в ладонях, не закончив фразы.

Но Родольф понял его страхи.

— Само поведение нотариуса должно вас успокоить, — сказал он. — Ферран хотел посадить вас в тюрьму наверняка из мести, чтобы наказать вашу дочь за ее гордость. Да вообще, у меня все основания думать, что он бесчестный человек. А если это так, — добавил Родольф после мгновенной паузы, — пусть покарает его провидение!

— Он очень богатый и очень двуличный, сударь.

— Вы были очень бедны и очень несчастны, — оставило вас провидение?

— О нет, слава богу!.. Не подумайте, я так благодарен.

— Ангел-хранитель пришел к вам, неумолимый мститель настигнет однажды нотариуса… если он виновен.

В этот момент из двери мансарды вышла Хохотушка, утирая слезы.

Родольф сказал ей:

— Вы слышали, соседка? Я просил Мореля с семьей на время перебраться в мою комнату, пока его благодетель, от имени которого я действую, не найдет ему подходящего жилья.

Хохотушка посмотрела на Родольфа с удивлением.

— Как, вы настолько великодушны!..

— Да, но при одном условии… Тут все зависит от вас, моей соседки.

— От меня?

— Мне надо срочно подготовить отчет для моего хозяина, за ним скоро придут… Бумаги мои у меня внизу… Если вы, как соседка, позволите мне заняться отчетом у вас, где-нибудь на краешке вашего стола, пока вы шьете… Я не буду вам мешать, а семья Мореля сможет сразу перебраться ко мне с помощью супругов Пипле.

— О, если только это, конечно, я согласна! Соседи должны помогать друг другу. Вы первый подали пример, пригласив к себе бедного Мореля. Так что к вашим услугам, сударь.

— Называйте меня просто соседом, иначе я буду стесняться и не смогу принять ваше предложение, — с улыбкой сказал Родольф.

— За этим дело не станет! Я давно могла называть вас соседом, потому что вы и есть мой сосед!

— Папа, мама тебя зовет! Иди скорее! — крикнул один из мальчиков, выбегая на лестницу.

— Ступайте, дорогой Морель, когда комната будет готова, вас предупредят.

Гранильщик поспешно ушел к себе.

— А теперь, соседка моя, — обратился Родольф к Хохотушке, — я попрошу еще об одной услуге.

— Заранее согласна, сосед мой… Все, что смогу.

— Я уверен. Вы превосходная хозяюшка. Речь идет о том, чтобы немедленно купить для Морелей все необходимое: постель, одежду, мебель, потому что у меня там самая скромная обстановка — стол, стул да холостяцкая койка. Как раздобыть поскорее все, что может понадобиться Морелям?

Хохотушка минуту подумала и ответила:

— До двух часов у вас будет все, что вам нужно: готовая прочная одежда, теплая и чистая, белое постельное белье на всю семью, две маленьких кроватки для детей, одна — для их бабки, в общем — все, что надо… Но ведь все это стоит кучу денег!

— Сколько?

— Самое малое… пятьсот — шестьсот франков.

— За все?

— Увы, сами видите, какие большие деньги! — сказала Хохотушка, сделав большие глаза и качая головой.

— И у нас будет все это?..

— До двух часов!

— Может быть, вы фея-волшебница, а, соседка?

— Да нет же, все очень просто… Тампль отсюда в двух шагах, и там мы найдем все, что нужно.

— Тампль?

— Да, Тампль.

— А что это такое?

— Как, сосед, вы не знаете, что такое Тампль?

— Нет, соседка.

— Но ведь там всегда покупают одежду и мебель такие люди, как мы с вами, когда удается что-нибудь сэкономить. Там все не хуже, чем в других местах, зато гораздо дешевле…

— В самом деле?

— Я-то знаю… Ну вот, к примеру, сколько вы заплатили за ваш редингот?

— Право, не могу вам сказать.

— Как, сосед, вы не знаете, сколько стоит ваш редингот?

— Признаюсь вам по секрету, соседка, — с улыбкой сказал Родольф, — мне его подарили… Так что, сами понимаете, откуда мне знать?..

— Ах, сосед, сосед, похоже, вы не очень-то привыкли к точности и порядку.

— Увы, это правда.

— Придется исправиться, если вы хотите, чтобы мы стали добрыми друзьями, а мы будем друзьями, я чувствую, ведь вы такой добрый! Вы не пожалеете, что у вас такая соседка, вот увидите. Вы будете мне помогать, а я вам все чинить и штопать — по-дружески, по-соседски. Я, конечно, буду стирать вам белье, а вы помогать мне, когда понадобится натереть полы… Я встаю рано и могу вас будить, чтобы вы не опаздывали в свой магазин. Я буду стучать вам в перегородку, пока вы не скажете в ответ: «С добрым утром, соседка!»

— Значит, договорились, вы меня будите по утрам, стираете мое белье, а я — натираю полы в вашей комнате…

— И вы будете следить за порядком?

— Разумеется!

— А когда вам нужно будет что-нибудь купить, вы пойдете в Тампль, потому что, к примеру, ваш редингот стоил вам, наверное, франков восемьдесят, не правда ли? А на бульваре Тампль вы купили бы такой же за тридцать франков.

— Да это же чудесно! Значит, вы думаете, что за пятьсот — шестьсот франков эти бедняги Морели…

— Обуются, оденутся, и некоторые надолго!

— Соседушка, у меня есть мысль!

— Послушаем, что за мысль.

— Вы понимаете, что нужно в хозяйстве?

— Как будто понимаю, — ответила Хохотушка с насмешкой.

— Тогда возьмите меня под руку, и пойдем в этот Тампль, чтобы купить Морелям все, что им нужно. Идем?

— А деньги?

— У меня хватит.

— Пятьсот франков?

— Благодетель Морелей дал мне право не стесняться в расходах, лишь бы у этих добрых людей было все, что нужно. И если мы найдем что-нибудь получше, чем в Тампле…

— Да нигде мы не найдем получше, а главное — в Тампле все готовое — и для детишек, и для матери.

— Тогда вперед, соседка, идем в Тампль!

— Да, но боже мой!

— Что еще случилось?

— Да ничего… Но, понимаете, я уже и так потеряла время — час туда, час сюда, эта бедная госпожа Морель, за которой пришлось ухаживать, вот и вылетел весь день, а это тридцать сантимов, а когда за день ничего не заработаешь, на что же потом жить… Ну да ладно, как-нибудь устроюсь! Ночью наверстаю… Удовольствия теперь в редкость, но на этот раз я уж навеселюсь! С вами я буду воображать, что я такая богатая-разбогатая и что я на свои денежки покупаю все эти вещи для бедняков Морелей… Погодите минуту, только накину шаль и надену чепчик — и, я с вами, сосед!

— Если вам нужно надеть только это, соседка, может быть, в это время я перенесу к вам свои документы?

— Пожалуйста, заодно увидите мою комнату, — ответила с гордостью Хохотушка. — Я уже прибралась, я же говорила, что встаю поутру, а если вы соня и лентяй, тем хуже для вас, я буду вам беспокойной соседкой!

И, легкая, как птичка, Хохотушка сбежала по лестнице. Родольф последовал за ней, чтобы стряхнуть с себя пыль и паутину, налипшую на него на чердаке.

Мы расскажем позднее, почему Родольфа не известили о похищении Лилии-Марии близ фермы Букеваль, которое произошло накануне, и почему он не пришел к Морелям сразу же после разговора с маркизой д’Арвиль.

Напомним также читателю, что только мадемуазель Хохотушка знала новый адрес Франсуа Жермена, сына г-жи Жорж, и Родольфу было очень важно раскрыть эту тайну.

Прогулка на бульвар Тампль, надеялся он, расположит к нему гризетку, сделает подоверчивее и в то же время отвлечет его от грустных мыслей, навеянных смертью дочери Мореля.

Ребенок Родольфа, о котором он горько сожалел, умер, наверное, в том же возрасте…

Именно в этом возрасте Лилия-Мария была отдана Сычихе экономкой нотариуса Жака Феррана.

Зачем и при каких обстоятельствах, об этом мы расскажем позднее.

С огромным свертком бумаг, чтобы не выдать себя, на всякий случай Родольф вошел в комнату Хохотушки.

Хохотушка была примерно того же возраста, что и Певунья, ее соседка по тюремной камере.

Между этими двумя девушками была та же разница, как между смехом и слезами; между веселой беззаботностью и печальной мечтательностью; между самой бесшабашной дерзостью и нескончаемыми грустными раздумьями о будущем; между деликатной, изысканной, возвышенной и поэтической душой, болезненно чувствительной и смертельно раненной угрызениями совести, и, с другой стороны, — характером веселым, живым, подвижным, прозаическим и не обремененным размышлениями, хотя в то же время добрым и милосердным.

Хохотушка вовсе не была эгоисткой, но у нее не было своих печалей; она болела только за других, отдавалась душой тем, кто страждет, но забывала о них, едва отвернувшись; как грубо говорят: с глаз долой — из сердца вон.

Частенько она переставала хохотать, чтобы так же искренне заплакать, и утирала слезы, чтобы расхохотаться еще звонче.

Настоящее дитя Парижа, Хохотушка предпочитала опьянение покою, движение — отдыху, резкие и громкие мелодии, оркестров на балах в Шартрез или в Колизее — нежному шепоту ветра в листве или журчанию ручейка.

Оглушительную толкотню парижских перекрестков — одиночеству полей…

Ослепительные огни фейерверков, вспышки и грохот ракет — безмятежной красоте ночей, полных звезд, теней и безмолвия.

Увы, будем искренни! Эта добрая девушка откровенно предпочитала черную грязь столичных улиц зелени цветущих лугов; скользкие или раскаленные мостовые — свежим бархатистым мхам лесных тропинок, овеянных запахом фиалок; удушающую пыль парижских застав или бульваров — золотым пшеничным полям, расцвеченным багрянцем диких маков и лазурью васильков…

Хохотушка покидала свою комнатку лишь по воскресеньям, да еще каждый день по утрам, на минутку, только чтобы купить немножко хлеба, молока и проса, — для себя и своих двух птичек, как говорила г-жа Пипле; но она жила в Париже ради Парижа. И пришла бы в отчаяние, если бы ей пришлось покинуть столицу.

И еще была в ней одна странность; несмотря на любовь к парижским развлечениям, несмотря на полную свободу или, вернее, полное отсутствие опеки, Хохотушка была одна-одинешенька… Несмотря на сказочную бережливость в расходах, которую ей приходилось проявлять, чтобы жить примерно на тридцать су в день, несмотря на свою самую пикантную, самую озорную и самую прелестную в мире мордашку, Хохотушка выбирала своих возлюбленных — мы не станем называть их любовниками, и будущее покажет правоту г-жи Пипле, которая утверждала, что все намеки соседей гризетки не более чем клевета и сплетни, — так вот, Хохотушка выбирала своих возлюбленных только из своей среды, то есть среди своих соседей, и это равенство перед домовладельцем было для нее решающим.

Один богатый и знаменитый художник, так сказать современный Рафаэль, наставник нашего Кабриоиа, увидел однажды портрет Хохотушки с натуры, где она была отнюдь не прикрашена. Пораженный прелестью юной девушки, мэтр упрекнул молодого художника в том, что тот поэтизировал, так сказать, идеализировал свою натурщицу.

Однако Кабрион, гордясь своей прелестной соседкой, предложил своему учителю на пари показать ее как «предмет искусства» на одном из воскресных балов в Эрмитаже. Очарованный озорной грацией Хохотушки, «Рафаэль» на этом балу сделал все, чтобы оттеснить Кабриона. Нашей гризетке посыпались самые соблазнительные, самые щедрые предложения, но она героически отвергла их все, а на следующее воскресенье спокойно и весело приняла приглашение своего скромного соседа поужинать вместе в «Меридьян» — кабаре на бульваре Тампль, — а потом посидеть с ним на галерке в театрике Ла Гетэ или Амбигю.

Подобные интимные связи могли бы скомпрометировать Хохотушку и заставить усомниться в ее добродетели.

Не станем объясняться по этому поводу, но заметим пока, что есть тайны и бездны, к которым следует приближаться очень осторожно.

Еще несколько слов о нашей гризетке, и мы введем ее соседа Родольфа в ее комнату.

Хохотушке едва исполнилось восемнадцать; она была среднего роста, пожалуй, даже чуть ниже среднего, но фигурка у нее была такая изящная, такая стройная и гордая, с такими соблазнительными округлостями, что при ее легкой и стремительной походке она казалась совершенством. Чуть-чуть прибавить, чуть-чуть убавить, и она бы все потеряла, настолько совершенным был весь ее грациозный облик.

У нее были маленькие ножки, и она всегда носила безупречные ботиночки из черного казимира с невысоким каблучком; от этого ее быстрая, задорная и в то же время сдержанная походка напоминала перепелку или трясогузку; казалось, что она не идет, а лишь слегка касается мостовой, быстро скользит над ее поверхностью.

Эту особенную походку гризетки, быструю, завлекающую и вроде бы испуганную, пожалуй, можно объяснить тремя причинами: им хочется нравиться; им не хочется, чтобы им выражали восхищение… слишком откровенно; у них слишком мало времени, чтобы терять его, когда они спешат по своим делам.

Родольф видел Хохотушку только в полумраке мансарды Мореля или на столь же сумрачной лестнице, а потому был просто ослеплен изумительной свежестью девушки, когда тихонько вошел в комнату, залитую светом двух больших окон с квадратами переплетов. На мгновение он замер, пораженный прелестной картиной, представшей его глазам.

— Стоя перед зеркалом, поставленным на камине, Хохотушка завязывала под подбородком ленты чепчика из вышитого тюля, обрамленного цветочками вишневого цвета; этот чепчик, посаженный очень плотно и сдвинутый почти на затылок, открывал два густых и блестящих, черных как смоль завитка, почти закрывавших лоб; ее тонкие, разлетистые брови, словно нарисованные тушью, закруглялись над огромными черными глазами, блестящими и озорными; на упругих и полных щечках играл свежий румянец, такой свежий, что хотелось притронуться, как к румяному персику, еще прохладному от утренней росы.

Ее маленький носик, чуть вздернутый, озорной и чуть-чуть нахальный, мог бы принести целое состояние какой-нибудь Лизетте или Мартон; рот казался немного широковатым, но розовые, влажные губы, жемчужно-белые ровные зубки и веселая, насмешливая улыбка заставляла обо всем забывать. Три очаровательные ямочки придавали ее лицу дерзкую привлекательность: две на щеках, а третья — на подбородке, чуть ниже черной родинки, замершей как неотразимая мушка в углу ее рта.

Между вышитым широко открытым воротом платья и нижним краем чепчика, окантованного вишневой лентой, виднелась грациозная шейка; густые волосы над ней были так аккуратно и туго подобраны, что корни их казались точками китайской туши на слоновой кости.

Шерстяное платье цвета коринфского винограда, с облегающей спинкой и обуженными рукавами, — Хохотушка любовно сшила его своими руками! — сидело на ней как влитое и свидетельствовало, что девушка никогда не носила корсета… из экономии. Гибкость и необычная естественность в каждом повороте ее плеч и стана, напоминавшие мягкие движения кошки, выдавали ее секрет.

Представьте себе такое платье, плотно облегающее округлые и полированные формы мраморной статуэтки, и поймете, Почему Хохотушка обходилась без вышеупомянутой принадлежности дамского туалета. Вместо корсета маленький фартучек из темно-зеленого левантина опоясывал ее талию, которую можно было охватить двумя ладонями.

Полагая, что она одна, — ибо Родольф по-прежнему незаметно и неподвижно стоял у дверей, — Хохотушка пригладила локоны на лбу ладонью своей белой, маленькой и ухоженной руки, поставила ножку на стул и нагнулась, чтобы затянуть шнурки полусапожка. Этот интимный жест невольно показал нескромному Родольфу краешек белоснежного чулка и стройную ножку безупречной и чистой линии.

После этого столь подробного рассказа о туалете Хохотушки читатель легко поймет, что она сегодня выбрала свой самый красивый чепчик и самый красивый передничек, чтобы сделать честь своему соседу на прогулке по бульвару Тампль.

Ей пришелся по душе милый коммивояжер, ей очень нравилось его лицо, такое добродушное и в то же время гордое и смелое. И к тому же он выказал такую доброту к Морелям, великодушно уступив им свою комнату! И благодаря этому великодушию, а может быть, и благодаря своей приятной внешности Родольф, сам того не ведая, сразу завоевал доверие маленькой портнишки.

А та, пораздумав практично о вынужденной интимности и взаимных обязанностях столь близкого соседства, искренне решила, что ей просто повезло, поскольку такой сосед, как Родольф, занял место коммивояжера, Кабриона и Франсуа Жермена. К тому же ей казалось, что соседняя комната слишком долго оставалась пустой, а она боялась, что в ней поселится не очень-то желательный постоялец.

Пользуясь тем, что его не видят, Родольф с любопытством осмотрел комнатку, которая показалась ему выше всех похвал мамаши Пипле, объяснявших эти достоинства только необычайной чистоплотностью скромной портнихи.

Трудно представить что-либо более веселое и ухоженное, чем эта бедная комнатушка.

Стены были оклеены светло-серыми обоями с зелеными букетами; половицы сочного красного цвета сверкали как зеркало. В камине стояла белая фаянсовая печурка, по бокам которой симметрично лежали стопки дров, таких тонких и коротеньких, что их можно было без особого преувеличения сравнить с большими спичками.

Полку камина, имитацию серого мрамора, украшали две дешевенькие вазы веселого изумрудного цвета: с начала весны в них всегда стояли самые простые, но ароматные цветы; и маленькие часы в позолоченном футляре с серебряным циферблатом вместо громоздких напольных часов с маятником. Там же стоял с одной стороны медный подсвечник с огарком свечи, сверкавший, как золотой, а с другой стороны — такая же начищенная до блеска лампа, цилиндр с медным рефлектором на стальной ножке и на свинцовом основании. Довольно большое квадратное зеркало в раме из черного дерева висело над камином.

Ситцевые занавески серо-зеленого цвета были обшиты шерстяной бахромой; их выкроила, сшила и отделала сама Хохотушка. И она же развесила их на легких рейках из почерненного железа на окнах и вокруг кровати с таким же покрывалом. Два застекленных шкафчика белого цвета стояли по бокам алькова; наверное, в них была всякая хозяйственная утварь — переносная печурка, посуда, умывальник, веник и прочее и тому подобное, — ибо ни один из этих предметов не нарушал кокетливого стиля маленькой комнаты.

Отполированный до блеска комод орехового дерева с красивыми прожилками, четыре стула того же дерева, большой рабочий стол для глажки и раскройки, покрытый куском зеленого сукна, какое еще можно найти где-нибудь в деревенском доме, соломенное кресло с таким же табуретом, на котором обычно сидела портниха за шитьем, — вот и вся скромная обстановка комнаты.

И наконец, в амбразуре одного из окон стояла клетка с двумя чижиками, верными друзьями и нахлебниками Хохотушки.

С изобретательностью, свойственной лишь беднякам, Хохотушка поместила эту клетку в большой деревянный ящик глубиною с треть метра на особой подставке, а вокруг нее насыпала земли и назвала это садом чижей; зимой его выстилал мох, а весной Хохотушка засевала его травкой и ранними цветочками.

Родольф разглядывал этот маленький мирок с интересом и любопытством; теперь он прекрасно понимал жизнерадостный характер его хозяйки.

Он представлял себе, как она сидит здесь и шьет, беззаботно распевая вместе со своими чижами; летом она наверняка работала возле окна, наполовину затененного зеленой завесой розового душистого горошка, оранжевых настурций и синих и белых вьюнков; а зимой — рядом с маленькой печью при мягком свете своей лампы.

По воскресеньям она отвлекалась от трудовых будней, вознаграждая себя безудержным весельем и наслаждениями вместе с каким-нибудь молоденьким соседом, таким же веселым, влюбленным и беззаботным, как она… (В то время у Родольфа не было никаких причин верить в добродетель юной гризетки).

А в понедельник она вновь принималась за работу, вспоминая об удовольствиях прошедшего дня, мечтая о будущих. Родольф сейчас почувствовал особенно остро всю прелесть этих простеньких куплетов о Лизетте-простушке и ее комнатушке, о безумных и беззаботных страстях, которые пылают на бедных мансардах, ибо эта поэзия приукрашала все и превращала жалкий чердак в веселое гнездышко влюбленных, где смеялась и радовалась зеленая и свежая юность… И никто не мог представить себе лучше Родольфа эту очаровательную богиню.


Родольф был весь во власти этих сентиментальных размышлений, когда взгляд его невольно остановился на двери и он вдруг увидел огромный засов…

Такой засов вполне подошел бы к дверям тюрьмы…

Этот засов заставил его задуматься.

Он имел двойное значение и мог служить двум разным целям: закрывать дверь от влюбленных… закрывать дверь за влюбленными.

Одна из этих целей полностью опровергала домыслы г-жи Пипле.

Другая их подтверждала.

Родольф мучительно пытался разгадать эту загадку, когда Хохотушка повернула голову, увидела его и, не меняя позы, воскликнула:

— Смотри-ка, сосед, вы уже здесь?

Глава III

СОСЕД И СОСЕДКА

Полусапожок был зашнурован, и прелестная ножка исчезла под пышным подолом юбки цвета коринфского винограда.

— И давно вы здесь, господин соглядатай?

— Не очень… Я любовался молча.

— Чем же вы любовались, сосед мой?

— Этой прелестной маленькой комнаткой… Вы устроились здесь как принцесса, соседушка!

— Черт возьми, я могу себе позволить хоть эту роскошь. Ведь я почти не выхожу, так пусть хотя здесь будет хорошо…..

— Я просто опомниться не могу! Какие милые занавески… И этот комод, словно из красного дерева… Вам, наверное, все это безумно дорого стоило?

— И не говорите. У меня было четыреста двадцать пять франков, когда я вышла из тюрьмы… Почти все ушло на эту комнатушку…

— Вышли из тюрьмы? Вы?

— О, это целая история! Вы, надеюсь, не думаете, что я попала в тюрьму за какое-то преступление?

— Но как же это случилось?

— После холеры я осталась на свете совсем одна. Мне было тогда лет десять…

— Но до этого кто-то заботился о вас?

— Да, заботились добрые люди, но всех унесла холера… — Большие черные глаза Хохотушки увлажнились. — То немногое, что у них осталось, продали, чтобы уплатить какие-то небольшие долги, и я осталась одна, и никто не хотел меня принять. Я не знала, что делать, и пошла в караульную, которая была напротив дома, и, сказала часовому: «Господин солдат, мои родители умерли, я не знаю, куда мне идти, что мне делать, скажите!» Тут появился офицер и приказал отвести меня к полицейскому комиссару. А комиссар отправил меня в тюрьму за бродяжничество, и я вышла оттуда уже шестнадцати лет.

— Но ваши родители?

— Я не знаю, кто был моим отцом. Мне было шесть лет, когда я потеряла мать, которая взяла меня из сиротского приюта, куда ей пришлось сначала меня отдать. Добрые люди, о которых я вам говорила, жили в нашем доме. У них не было детей. Когда я осталась сиротой, они меня взяли к себе.

— А кто они были, эти люди? Чем занимались?

— Папа Пету, — я так его называла, — был маляром, а его жена — вышивальщицей.

— Они, по крайней мере, не терпели нужды?

— Как и во всех рабочих семьях. Я говорю «семья», хотя они и не были женаты, но они называли друг друга мужем и женой. Так вот, бывало по-всякому, и хорошо и худо. Когда была работа, мы ни в чем не нуждались, когда ее не было — бедствовали. Но это не мешало супругам никогда не огорчаться и смотреть на жизнь весело.

При этом воспоминании лицо Хохотушки прояснело.

— Во всем квартале не было второй такой пары: всегда они были бодры, всегда распевали, а таких добрых людей я еще не видела: все, что было у них, принадлежало всем. Госпожа Пету была жизнерадостная толстушка лет тридцати, чистюля и непоседа, всегда подвижная и веселая, как зяблик. Ее муж был вторым Роже Бонтамом: большой нос, большой рот, на голове всегда шапочка из бумаги, и такое смешное лицо, такое уморительное, что на него нельзя было смотреть без смеха. Каждый раз, возвращаясь домой после работы, он принимался кричать, петь, плясать и строить рожи, — как мальчишка. Он заставлял меня танцевать, подбрасывал на колене; он играл со мной, словно мы были одного возраста, а его жена всячески баловала меня и почитала это за счастье. Оба хотели от меня только одного: чтобы я была в хорошем настроении, но веселья мне, слава богу, было не занимать. Поэтому они и прозвали меня Хохотушкой, и так это имя за мной и осталось. Они сами подавали мне пример: всегда были веселы. Я никогда не видела их грустными. Если они и ссорились, то жена говорила: «Послушай, Пету, это, глупо, но ты так смешон, так смешон!» Или он говорил своей жене: «Послушай, Рамонетта (не знаю, почему он называл ее Рамонеттой?), замолчи, прошу тебя, не то я умру от смеха!..» И я хохотала, глядя, как они смеются… Вот так они меня воспитывали, такой дали характер… Надеюсь, я их не обманула!

— Нисколько, соседушка! Значит, они никогда не ссорились?

— Никогда, ни разу!.. По воскресеньям, а иногда в понедельник или в четверг они устраивали, как они говорили, гулянье и всегда брали меня с собой. Папа Пету был очень хорошим мастером: когда он хотел, он зарабатывал столько, сколько ему было, нужно и его жене тоже. Когда у них было на что погулять в воскресенье и понедельник, они были довольны и рады, а остальные дни недели можно прожить и кое-как! И даже если работы не было, они не унывали… Я вспоминаю, когда мы сидели на хлебе и воде, папа Пету обычно брал из своей библиотеки…

— У вас была библиотека?

— Он называл так маленький ящичек, куда складывал сборники новых песен… Он покупал их и все знал наизусть. Так вот, когда в доме не было хлеба, он брал из своей библиотеки старую поваренную книгу и говорил нам: «А ну-ка посмотрим, что у нас сегодня на обед? Что выбираем? Вот это или это?..» И он нам читал названия самых вкусных блюд. Каждый выбирал по своему вкусу. Тогда папа Пету брал пустую кастрюлю и с потешными ужимками и шутками делал вид, будто кладет в кастрюлю все, что нужно для вкуснейшего рагу. А потом он делал вид, словно выкладывал рагу на пустое блюдо и подавал его на стол с такими потешными гримасами, что мы держались за бока. Потом он снова брал поваренную книгу и читал нам, к примеру, рецепт фрикасе из курицы, которое мы выбрали; у нас просто, слюнки текли, и под это чтение мы ели свой хлеб, хохоча как сумасшедшие.

— И у этой веселой семейки были долги?

— Никогда! Когда были деньги, мы гуляли, когда денег не было, обедали «вприглядку», как говорил папа Пету.

— Разве они не думали о будущем?

— Думали, конечно. Но для нас будущее это было новым воскресеньем и понедельником. Летом мы их проводили у городских ворот, зимой — в предместье.

— Если эти добрые люди так подходили друг другу, если они так часто и весело гуляли вместе, почему же они не поженились?

— Один из друзей однажды спросил их об этом при мне.

— Так что же?

— Они ответили: «Если бы мы хотели детей, тогда конечно. Но нам и так хорошо. Зачем заставлять нас делать то, что мы и так делаем по доброй воле? К тому же свадьба — это лишние расходы, а у нас нет лишних денег…» Господи! — спохватилась Хохотушка. — Как я разболталась! Но понимаете, когда я вспоминаю этих добрых людей и все, что они для меня сделали, мне хочется рассказывать о них и рассказывать. Послушайте, сосед, подайте мне, пожалуйста, шаль с моей кровати и помогите заколоть сзади под воротничком вот этой большой булавкой. И тогда — в путь, потому что нам давно пора на бульвар Тампль, если вы хотите купить все нужное для этих бедных Морелей.

Родольф поспешил исполнить просьбу Хохотушки: он взял с постели большую тартановую шаль коричневого цвета с широкими пунцовыми полосами и осторожно накинул ее на прелестные плечи гризетки.

— А теперь, сосед, приподнимите немного мой воротничок и скрепите вместе шаль и платье булавкой, только смотрите на уколите меня!

Для того чтобы исполнить эту просьбу, Родольфу пришлось бы почти коснуться этой шейки цвета слоновой кости с черной, четкой линией приподнятых эбеновых волос Хохотушки.

В комнате было сумеречно, Родольф подошел очень близко, без сомнения слишком близко, потому что гризетка внезапно испуганно вскрикнула.

Не беремся объяснять причину ее испуга.

Может быть, был укол булавкой? Может быть, Родольф коснулся губами этой атласной нежной шейки? Во всяком случае, Хохотушка живо обернулась и воскликнула полунасмешливо, полупечально:

— Нет, сосед, я никогда вас больше не попрошу заколоть на мне шаль!

Родольф искренне пожалел, что допустил даже столь невинную вольность.

— Простите меня, соседушка, я так неловок!

— Наоборот, за это я и сержусь… А теперь подайте руку и будьте умником, а то мы поссоримся.

— Нет, право, соседушка, я не виноват… Ваша прелестная шейка так бела, что меня проста ослепило… Голова склонилась сама собой, и я…

— Ну ладно, хватит! В будущем я уж постараюсь вас больше не ослеплять.

Хохотушка погрозила ему пальчиком, они вышли, и она закрыла свою дверь.

— Будьте добры, сосед, возьмите мой ключ: он такой большущий, что прорвет мне карман, и тяжеленный… настоящий пистолет!

И она расхохоталась.

Родольф вооружился, в буквальном смысле слова, огромным ключом, который мог бы посоперничать с теми символическими ключами от взятых городов, которые побежденные униженно подносят на блюде победителю.

Хотя Родольф и был уверен, что с годами достаточно сильно изменился и Полидори не сможет его узнать, на всякий случай, проходя перед дверью шарлатана, он поднял воротник пальто.

— Сосед, не забудьте предупредить мамашу Пипле, что скоро доставят вещи и надо отнести их в вашу комнату, — сказала Хохотушка.

— Вы правы, соседушка, сейчас мы заглянем на минутку к привратнице.

Господин Пипле с его извечной шляпой-трубой на голове, в своем зеленом сюртуке важно восседал, как всегда, перед столом, заваленным обрезками кожи и всевозможной рваной обувью; сейчас он старался починить сапог и занимался этим делом с обычной серьезностью. Анастази в каморке не было.

— Привет, господин Пипле! — сказала Хохотушка. — У нас для вас новости. Спасибо моему соседу, Морели теперь спасены… Подумать только, несчастных хотели отправить в тюрьму! Ох уж эти судебные приставы, у них нет сердца!

— И нет совести, — добавил Пипле, размахивая рваным сапогом, в который он вставил для починки свою левую руку. — Я не боюсь это сказать и готов повторить перед богом и людьми, это бессовестные твари! Они воспользовались темнотой на лестнице и осмелились поднять руку даже на мою супругу, непрестанно хватая ее за талию. Когда я услышал ее крики оскорбленной невинности, я не смог удержаться и поддался праведному гневу. Не стану скрывать, сначала я хотел сдержаться и только краснел от стыда, думая об отвратительных приставаниях к моей Анастази. Она ведь чуть не сошла с ума, потому что в отчаянии швырнула нашу фаянсовую кастрюльку сверху вниз по лестнице! И в этот момент эти два нахала пробегали перед дверью нашей каморки…

— Надеюсь, вы бросились их преследовать? — проговорила Хохотушка, с трудом сохраняя серьезный тон.

— Я так и думал сделать, — ответил Пипле с глубоким вздохом. — Но когда я представил, что мне придется встретить их нахальные взгляды и, может быть, услышать неприятные слова, меня это возмутило, вывело из себя. Я не такой уж злой человек, не хуже других, но, когда эти бесстыдники пробегали мимо нашей двери, кровь вскипела во мне и я не удержался: я закрыл рукою глаза, чтобы не видеть этих похотливых злодеев!!! Но меня ничто не удивило, со мной должно было приключиться сегодня какое-то несчастье, потому что мне приснился этот негодяй Кабрион!

Хохотушка улыбнулась, и вздохи Пипле смешались со стуком его молотка по подметке старого сапога…

Судя по всему, Альфред не понимал, что Анастази принадлежала к тому типу старых кокеток, которые все время рассказывают о бесконечно опасных покушениях на их честь, пытаясь раздуть огонь ревности в своих мужьях или любовниках.

— Не спорьте, сосед, — тихонько сказала Хохотушка Родольфу. — Пусть бедняга думает, что они приставали к его жене. Ему это, наверное, даже льстит.

Родольф и не собирался лишать Пипле его иллюзий.

— Вы разумно избрали участь мудрецов, дорогой господин Пипле, — сказал он. — Вы презрели недостойных! К тому же добродетель мадам Пипле поистине неприступна.

— Ее добродетель, сударь, ее добродетель! — Альфред снова начал размахивать надетым на руку сапогом. — Да я голову за нее сложу на эшафоте! Слава великого Наполеона и добродетель Анастази… за них я могу ответить своей собственной честью.

— И вы правы, господин Пипле. Но забудем на минуту этот прискорбный случай. Я прошу вас оказать мне одну услугу.

— Люди созданы, чтобы помогать друг другу, — наставительно и меланхолично ответил Пипле. — Тем более если речь идет о таком достойном жильце, как вы, сударь.

— Надо будет отнести ко мне разные вещи, которые вскоре доставят. Они для Морелей.

— Не беспокойтесь, сударь, я за всем прослежу.

— И еще, — печально добавил Родольф, — надо позвать священника, чтобы он побыл возле маленькой девочки, которая умерла этой ночью, оповестить о ее смерти и сразу заказать гроб и достойные похороны. Вот вам деньги… не скупитесь… Благодетель Морелей, — а я всего лишь исполнитель его воли, — пожелал, чтобы все было как можно лучше.

— Доверьтесь мне, сударь. Анастази пошла купить нам кое-что к обеду. Как только она вернется, я оставлю ее здесь и займусь вашими поручениями.

В этот момент какой-то господин, настолько «упрятанный» в свое пальто, как говорят испанцы, что видны были только глаза, и стараясь держаться в тени подальше от двери, осведомился у Пипле, можно ли ему подняться к госпоже Бюрет, торговке комиссионными вещами?

— Вы прибыли из Сен-Дени? — спросил Пипле с заговорщическим видом.

— Да, в час с четвертью.

— Хорошо, можете войти.

Человек в пальто с капюшоном быстро поднялся по лестнице.

— Что все это значит? — спросил Родольф у Пипле.

— Там что-то затевается, у этой мамаши Бюрет… Все время приходят, уходят. Утром она мне сказала: «Всех, кто придет ко мне, спрашивайте: „Вы из Сен-Дени?“ — и, если ответят: „Да, в час с четвертью“, — пропускайте ко мне. Но только этих людей!»

— Похоже, настоящий пароль, — сказал Родольф, не скрывая тревожного любопытства.

— Вот именно, сударь. Поэтому я и сказал себе: у мамаши Бюрет наверняка что-то затевается! Не говорю уже о том, что Хромуля, маленький хромой паршивец, он прислуживает Сезару Брадаманти, вернулся сегодня в два часа ночи с какой-то кривой старухой, которую зовут Сычиха. Они сидели до четырех утра у мамаши Бюрет, и все это время у дверей ее ждал фиакр. Откуда взялась эта кривая старуха? Что она здесь делала в такой поздний час? Такие вопросы задавал я себе и не мог на них ответить, — удрученно закончил Пипле.

— Эта кривая старуха, которую звали Сычихой, уехала на фиакре в четыре утра? — спросил Родольф.

— Да, сударь. И она наверняка вернется, потому что мамаша Бюрет сказала, что пароль для кривой старухи необязателен.

Родольф подумал, и не без оснований, что Сычиха замышляет какое-то новое злодеяние, но, увы, ему и я голову не приходило, как близко коснется его эта новая интрига.

— Значит, договорились, дорогой Пипле. Не забудьте сделать все для Морелей и попросите вашу супругу отнести им хороший обед из лучшей соседней харчевни.

— Будьте спокойны, — сказал Пипле. — Как только моя супруга вернется, я побегу в мэрию, в церковь и к харчевнику… В церковь — для мертвых и в харчевню — для живых, — философски добавил Пипле, поэтически украшая эту сентенцию. — Будьте спокойны, считайте, что все уже сделано.

У выхода Родольф и Хохотушка буквально столкнулись в Анастази, которая возвращалась с рынка с тяжелой корзиной всякой провизии.

— Счастливо вам, сосед и соседка! — воскликнула г-жа Пипле, глядя на них коварно и многозначительно. — Вы уже ходите под ручку… Дай бог, дай бог… Горячо, горячо! Молодость есть молодость… Хорошей девке — хороший парень! Да здравствует любовь! И дай вам боже…

Старуха исчезла в глубине аллеи, ведущей к дому, но голос ее доносился:

— Альфред, не печалься, мой старенький!.. Вот идет твоя Стази, несет тебе вкусненького, мой старый лакомка!

Родольф предложил Хохотушке руку, и они вышли из дома к бульвару Тампль.

Глава IV

БЮДЖЕТ ХОХОТУШКИ

Ночью шел снег, а потом задул очень холодный ветер; обычно слякотная мостовая стала почти сухой. Хохотушка и Родольф направились к огромному и единственному в своем роде базару, который называли «Тампль». Девушка опиралась на руку своего кавалера и откровенна льнула к нему, как будто их давно уже связывала интимная интрига.

— Ну какая она смешная, эта мамаша Пипле! — заметила гризетка.

— Ей-богу, соседушка, по-моему, она права — ответил Родольф.

— А в чем она права, сосед?

— Она сказала: «Да здравствует боже!»

— Ну так что?

— Вот и я так же думаю…

— Не понимаю…

— Я бы тоже хотел воскликнуть: «Да здравствует любовь», но… с вами, и пошел бы… куда вы меня поведете.

— Верю вам, вы не очень упрямы.

— Что же в том плохого? Ведь мы соседи!

— Если бы не были соседями, я бы не вышла с вами вот так, под ручку.

— Значит, я могу надеяться?

— На что надеяться?

— Что вы меня полюбите.

— Я вас уже люблю.

— В самом деле?

— Это ведь очень просто: вы добрый и веселый. Хоть и сами бедны, вы делаете все, что можете, для несчастных Морелей, взывая к богачам, чтобы они сжалились над бедняками; у вас хорошее лицо и вежливое обхождение, а мне это приятно и льстит мне: кто подает мне руку, тот получает мою. Я думаю, достаточно причин полюбить вас.

Хохотушка весело рассмеялась и вдруг воскликнула:

— Посмотрите на эту толстушку, вот ту, в ее сапожках на меху! Похоже, она тащит на ногах двух кошек без хвоста!

И она снова расхохоталась.

— Я предпочитаю смотреть на вас, милая соседка. Я так счастлив, что вы меня уже полюбили.

— Я вам говорю это, потому что так оно и есть. Если бы вы мне не нравились, я бы вам тоже это сказала. Я никогда никого не обманывала и не была кокеткой-притворяхой. Когда кто-то мне нравится, я это сразу говорю…

Внезапно остановившись перед лавкой старых вещей, гризетка воскликнула:

— Ох, посмотрите на эти грубые часы с маятником и на эти две прекрасные вазы! Я уже отложила три ливра и десять су — они у меня в копилке. Лет через пять-шесть я смогу купить себе такие же.

— Значит, вы даже откладываете? А сколько же вы зарабатываете, соседушка?

— Самое малое тридцать су в день, а иногда и сорок. Но я рассчитываю только на тридцать, так будет осторожнее, и трачу не больше, — ответила Хохотушка с такой серьезностью, словно речь шла, о равновесии государственного бюджета.

— Но как же вы можете жить на тридцать су в день?

— Рассчитать не долго… Хотите, я расскажу вам, сосед? Похоже, вы мот по натуре, так это вам будет примером.

— Да что вы, соседушка!

— Мои тридцать су в день — это значит сорок пять франков в месяц, не так ли?

— Правильно.

— Из них двенадцать франков уходит за комнату и двадцать три на еду.

— На еду… двадцать три франка?

— О господи, ну примерно столько! Признайтесь, что для такой крохотули, как я, и это слишком много. Кстати, я себе ни в чем не отказываю.

— Маленькая лакомка!

— И включите сюда моих чижиков.

— Да, понятно, если вас трое, то это уже и так разорительно. Но расскажите подробнее… чтобы я мог поучиться.

— Так слушайте: фунт хлеба — это четыре су, на два су молока, на четыре су зимних овощей, а летом — фрукты и салат; обожаю салат, его легко приготовить и он не пачкает руки; значит, это шесть су; на три су масла сливочного или оливкового и еще немного уксуса для приправы — итого тринадцать! И еще — ведро чистой воды — это роскошь, которую я себе позволяю, с вашего разрешения, значит, уже пятнадцать су… Прибавьте к этому два-три су в неделю на конопляное семя и птичью смесь для моих чижей, чтобы их порадовать, а обычно они клюют хлебный мякиш, размоченный в молоке, — и все на двадцать су, двадцать три франка в месяц, ни больше, ни меньше.

— И вы совсем не едите мяса?

— Мяса? Да ведь оно же стоит десять — двенадцать су за фунт! Я о нем и не думаю. А потом, когда оно варится, от него такой запах, вся комната пропахнет… А вот молоко, овощи, фрукты можно приготовить быстро. Знаете, что я больше всего люблю? Это так просто, я так вкусно это готовлю!

— Что же это за блюдо?

— Я кладу желтенькие чистенькие картошечки на противень — и в печку, а когда они испекутся, я их растолку, добавлю немного масла, чуть-чуть молока и щепотку соли, и… это пища богов! Если будете вести себя хорошо, я вас угощу.

— Если вы все приготовите вашими прелестными ручками, это, наверное, будет восхитительно. Но постойте, соседушка, давайте посчитаем… У нас уже вышло двадцать три франка на еду и двенадцать франков за комнату, итого тридцать пять франков в месяц…

— Чтобы дойти до сорока пяти или пятидесяти франков, которые я зарабатываю, мне остается потратить еще десять — пятнадцать франков на дрова и на масло для лампы зимой, и еще на одежду и на стирку, то есть на мыло, потому что, кроме простыней, я все стираю сама, — это тоже моя роскошь! Если бы я все отдавала прачке, я бы осталась голой! А я сама стираю, и глажу очень даже неплохо, и обхожусь! За пять зимних месяцев у меня уходит пять с половиной охапок дров и масла для лампы на четыре-пять су, значит, всего примерно восемьдесят франков в год на тепло и свет.

— Таким образом, у вас остается в лучшем случае сто франков, чтобы одеваться?

— Да, и прибавьте еще к этому сэкономленные три франка и десять су.

— Но ваши платья, ваши ботиночки, этот прелестный чепчик?

— Мои чепчики? Я их надеваю, только когда выхожу, и они меня не разорят, потому что я их шью сама. А дома — зачем мне чепчики с такой копной волос? А платья и ботиночки — разве нет рядом Тампля?

— Ах да, благословенный Тампль! Значит, вы там находите…

— Превосходные платья, и очень красивые. Представьте, знатные дамы завели обычай дарить свои старые платья горничным… Когда я говорю «старые», это значит, что они поносили их с месяц-другой, да и то разъезжали в каретах, а горничные тут же их продают в Тампле… почти даром. Вот, глядите, на мне платье превосходной шерсти цвета коринфского винограда. Мне оно обошлось всего в пятнадцать франков, а стоило не меньше шестидесяти, и оно почти не ношенное. Я его подогнала по себе и надеюсь, оно мне делает честь.

— Это вы ему делаете честь, соседушка!.. Однако со всеми чудесами вашего Тампля я начинаю понимать, как вы можете одеваться всего на сто франков в год.

— Трудно поверить, правда? Там продают чудные летние платьица всего за пять-шесть франков, полуботиночки, ну вот как у меня, почти новенькие, за два или три франка. Поглядите, они как на меня пошиты! — воскликнула Хохотушка, останавливаясь и показывая в самом деле отлично обутую ножку.

— Ножка прелестная, ничего не скажешь, на такую, наверное, нелегко найти туфельки… Но если вы мне скажете, что в этом Тампле продают и детскую обувь…

— Ох, какой же вы льстец, сосед. Но признайтесь все-таки, что маленькая, одинокая и разумная девушка может прожить и на тридцать су в день! Надо, правда, сказать, что эти четыреста пятьдесят франков, которые я получила, выходя из тюрьмы, мне очень помогли устроиться… Когда люди видели комнатку со всей этой мебелью, они доверяли мне и давали работу на дом. Но не сразу, не сразу. По счастью, у меня еще оставались деньги, и я могла прожить три месяца и без работы.

— У вас такое озорное личико, и кто бы подумал, что у вас столько рассудительности и расчета?

— Господи, когда ты одна на всем белом свете и когда не хочешь ни от кого зависеть, приходится быть расчетливой и, как говорят, вить свое гнездо.

— А ваше гнездышко прелестно!

— Правда? Ведь, в конце концов, я себе ни в чем не отказываю. Даже за комнату плачу больше, чем могла бы. И птички у меня, и летом две вазочки с цветами на моем камине, и цветочки в ящиках на подоконниках и в клетке у чижиков. И при всем при том, как я уже вам говорила, у меня уже были три франка и десять су в моей копилке, чтобы я могла когда-нибудь купить полный набор для моего камина.

— Что же стало с вашими сбережениями?

— Господи, в последние дня я видела этих, бедных Морелей такими несчастными, такими жалкими, что я сказала себе: «Нет смысла хранить в копилке три глупых монеты по двадцать су, которые пылятся от безделья в копилке, когда честные люди рядом умирают с голоду…» И я одолжила три франка госпоже Морель. Когда я говорю «одолжила», то это так, чтобы не унижать ее, потому что я отдала им эти деньги от чистого сердца.

— Вот видите, соседушка, вы были правы, теперь у них все в порядке, и они вернут вам этот долг.

— Да, а самом деле, и я не откажусь. Все-таки будет какая-то зацепочка, что когда-нибудь я смогу купить все для моего камина: решетку, щипцы… Я так об этом мечтаю!

— Но все-таки нужно хоть немного думать о будущем?

— О будущем?

— Ну если, например, заболеете…

— Я? Заболею?..

И Хохотушка разразилась смехом.

Она расхохоталась так громко, что толстяк, который шел перед ними с такой же толстой собачонкой на руках, сердито обернулся, посчитав, что смеются над ним.

Хохотушка, не переставая смеяться, отвесила ему полупоклон с таким озорным видом, что Родольф невольно присоединился к веселому смеху своей спутницы.

Толстяк сердито проворчал что-то и пошел дальше.

— Да вы что, с ума сошли, соседушка? Успокойтесь! — попытался урезонить ее Родольф.

— Вы сами виноваты…

— В чем же?

— Говорите мне такие глупости!

— Что вы можете заболеть?

— Я? Заболеть?

И она снова расхохоталась.

— А почему бы и нет?

— Неужели я похожа на больную?

— Да нет же, я никогда не видел такого свежего и румяного личика.

— Так в чем же дело? Почему вы думаете, что я могу заболеть?

— Почему? Со всеми бывает…

— В восемнадцать лет… и при жизни, какую я веду, разве это возможно? Я встаю в пять утра, зимой и летом, ложусь спать в десять или в одиннадцать; я ем, пусть немного, но сколько мне хочется, не мерзну, работаю весь день и распеваю, как жаворонок, сплю как сурок, сердце мое свободно и радостно, я всем довольна; работы мне всегда хватает, об этом я не забочусь; так от чего же, по-вашему, мне болеть?.. Было бы просто смешно!

И опять она расхохоталась.

Родольф был поражен этой слепой и благословенной верой в будущее и упрекнул себя, что едва ее не поколебал… Он с ужасом подумал, что роковой недуг мог бы всего за месяц погубить это радостное и мирное создание.

Глубокая вера Хохотушки в свои восемнадцать лет и ее храбрость — ее единственное достояние преисполнили Родольфа глубоким уважением. Святая простота!

Со стороны юной девушки в этом не было беззаботности или непредусмотрительности: в этом была инстинктивная вера в то, что божье милосердие и справедливость не покинут трудолюбивое и юное создание, бедную портнишку, виноватую разве лишь в том, что она целиком полагалась на свою молодость и здоровье, подаренные ей небесами…

Когда птицы небесные по весне трепещут крыльями и радостно распевают над розовой люцерной или взмывают в теплых просторах лазури, разве думают они о грядущей суровой зиме?

— Значит, вы ни к чему особому не стремитесь? — спросил Родольф гризетку.

— Нет.

— Абсолютно ни к чему?

— Да нет же… Впрочем, я ведь говорила о гарнитуре для моего камина. Он у меня обязательно будет, только не знаю когда. Но я это вбила себе в голову, и я своего добьюсь. Может быть, буду работать даже по ночам…

— А кроме этого камина?..

— Ничего мне особенно не хотелось… До сегодняшнего дня.

— Что же случилось?

— Еще позавчера я мечтала о соседе, который бы мне понравился… чтобы зажить с ним в доброй дружбе, как я всегда это делала, чтобы оказывать ему небольшие услуги, я — ему, а он — мне.

— Мы уже договорились об этом, соседушка: вы будете заботиться о моем белье, а я — натирать полы в вашей комнате… не говоря уже о том, что вы будете стучать мне в перегородку, чтобы пораньше меня разбудить.

— И вы думаете, это все?

— А что же еще?

— Нет, вы еще не все поняли. Разве вы не будете водить меня по воскресеньям к городским воротам или на бульвары? Ведь это у меня единственный свободный день…

— Прекрасно, договорились. Летом мы отправимся в деревню.

— Нет, я терпеть не могу деревню, я люблю только Париж. Правда, я несколько раз бывала в окрестностях Сен-Жермена да и то, чтобы угодить одной моей подружке: мы с ней познакомились в тюрьме, и звали ее Певунья, потому что она распевала весь день. Очень хорошая, добрая девочка.

— Что же с ней стало?

— Право, не знаю. Она тратила деньги, заработанные в тюрьме, без всякого удовольствия. Всегда была печальной, но отзывчивой, милосердной… Когда мы вышли вместе, у меня еще не было работы, а когда появились заказы, я уже не выходила из своей комнатушки. Я дала ей мой адрес, но она ни разу не пришла ко мне; наверное, у нее были свои дела… Так вот, мой сосед, я сказала, что люблю Париж больше всего! Поэтому, если вы сможете, сводите меня пообедать в ресторанчик, а может быть, порой в театр. А если у вас не будет денег, пойдемте посмотреть на витрины в ближайших пассажах, — для меня эта такая же радость. И можете не беспокоиться: во время этих прогулок вам не придется за меня краснеть. Вы увидите, как я смотрюсь в моем лучшем платьице из темно-синего левантина, — я надеваю его только по воскресеньям! Мне оно так идет, просто прелесть, да еще при маленьком чепчике с кружевами и оранжевыми бантиками, — на моих черных волосах они тоже глядятся неплохо, — да еще когда я в ботиночках из турецкого сатина, сделанных на заказ, и в прелестной шали из шелковых оческов под кашемир. Подумайте только, сосед! На нас будут все оборачиваться! Мужчины будут говорить: «Смотрите, какая прелесть эта малышка, ей-богу, прелесть!» А женщины: «Какая у него красивая осанка, у этого стройного высокого юноши!.. Какой у него изысканный вид… И эти черные усики так ему к лицу!..» И я буду согласна с этими дамами, потому что обожаю усы… К несчастью, Жермен не носил усов из-за работы в своей конторе. У Кабриона были усы, но такие же рыжие, как его огромная борода, а я не люблю большие бороды, и к тому же он вел себя на улице как последний мальчишка-озорник и всегда издевался над беднягой Пипле. Вот, скажем, Жирадо, — мой сосед еще до Кабриона, — был очень видным, но страшно косил. Вначале это меня очень смущало, потому что казалось, будто он смотрит куда-то в сторону, мимо меня, и я все время оборачивалась, чтобы узнать, на кого это он смотрит.

И снова взрыв смеха.

Родольф слушал эту болтовню с любопытством и уже третий или четвертый раз спрашивал себя, что ему думать о Хохотушке, о ее морали.

Откровенная речь гризетки и воспоминания об огромном засове на ее двери заставляли его почти верить в то, что всех своих соседей она любила как сестра, как братьев, как товарищей и что г-жа Пипле клеветала на нее, но тут же он усмехался своей наивной доверчивости и думал, что вряд ли такая юная и одинокая девушка могла устоять перед соблазнительными предложениями господ Жиродо, Кабриона и Жермена. И все же откровенность, простота и неподдельная искренность Хохотушки вновь заставляли его сомневаться.

— Вы меня радуете, соседушка, обещая занять все мои воскресенья, — весело подхватил Родольф. — Можете не беспокоиться, мы славно погуляем.

— Минуточку, господин растратчик! При одном условии: кошелек будет у меня. Летом мы сможем отлично, ну просто преотлично пообедать всего за три франка в Шартрезе или в Эрмитаже на Монмартре, а потом — полдюжина контрдансов или вальсов, а потом — гонки на деревянных лошадках. Ах, как я люблю сидеть на деревянных лошадках!.. И все это вам обойдется всего в сто су, и ни грошика больше… Вы танцуете вальс?

— Да, и неплохо.

— Вот и прекрасно! Кабрион всегда наступал мне на ноги, да еще рада шутки разбрасывал гремучие хлопушки, поэтому нас и перестали пускать в Шартрез.

И опять взрыв хохота.

— Можете не беспокоиться, я сам не люблю эти хлопушки, поверьте на слово. Но что мы будем делать зимой?

— Зимой не так хочется есть, и мы будем обедать всего за сорок су, и нам останется три франка на театр, поэтому я не хочу, чтобы вы тратили больше ста су, это и так слишком много, но в одиночку вы бы истратили гораздо больше в кабачках или на бильярд с разными проходимцами, от которых так воняет табаком, что просто ужас! Разве не лучше провести веселый день с хорошенькой девушкой, доброй и смешливой, которая к тому же найдет время сэкономить вам на галстуки и заботясь о вашем хозяйстве?

— Разумеется, соседушка, тут чистая выгода. Но вот задача, что, если мои друзья встретят меня под ручку с моей маленькой прелестной подружкой?

— Ну что ж, они скажут: «Повезло этому Родольфу, чертовски повезло!»

— Вы уже знаете, как меня зовут?

— Когда я узнала, что соседняя комната сдается, спросила, кому ее сдали.

— А друзья мне скажут: «Повезло этому счастливчику Родольфу!» И будут мне завидовать.

— Тем лучше!

— Они будут думать, что я счастлив.

— Тем лучше, тем лучше!..

— А если я вовсе не буду так счастлив, каким покажусь?

— Что вам до того, главное, чтобы все в это верили. Мужчинам большего и не нужно.

— Но ваша репутация?..

Хохотушка звонко рассмеялась.

— Репутация гризетки? Кто верит в эти падучие звезды? Если бы у меня был отец или мать, сестра или брат, я бы думала, что обо мне скажут… Но я одна, и это уж мое дело…

— Но я-то буду очень несчастлив.

— Почему это?

— Потому что меня будут считать счастливчиком, а я буду в самом деле любить, любить такой, какой вы были у папы Пету, когда вы с ним пировали сухой коркой хлеба, слушая, как он вам читает поваренную книгу.

— О господи, какие пустяки! Вы попривыкнете. Я буду такой нежной, такой, признательной, такой послушной, что вы сами скажете: все-таки лучше провести воскресенье с ней, чем с каким-нибудь приятелем… И в любой день недели, если вечером вы свободны и если вам со мной не скучно, вы можете цриходить ко мне посидеть у печурки при свете моей лампы. Вы будете брать в книжной лавочке на время романы и читать их мне. Лучше уж это, чем терять деньги на бильярде. А если вы долго задержитесь у своего хозяина или засидитесь в кафе, вы всегда можете постучать и пожелать мне спокойной ночи, если я еще не сплю. И даже если я буду спать, я утром постучу вам в перегородку, чтобы вас разбудить, и пожелаю доброго утра… Кстати, мосье Жермен, мой последний сосед, проводил так со мною все вечера и не жаловался! Он прочел мне почти всего Вальтера Скотта! Это было так забавно!.. Иногда по воскресеньям, когда погода была скверная, мы не ходили гулять или в театр; вместо этого он покупал что-нибудь вкусное, и мы устраивали настоящую пирушку в моей комнате, а потом читали… Меня это веселило почти как в театре. Я вам все рассказываю, чтобы вы поняли, что я совсем неприхотлива и всегда стараюсь угодить. А раз уж вы заговорили о болезнях, если вы когда-нибудь заболеете, я буду вам самой верной маленькой сестрой милосердия… Можете спросить у Морелей! Вы даже не знаете, как вам повезло, господин Родольф. Вам выпал самый большой выигрыш в лотерею, что у вас такая соседка.

— Что правда, то правда, мне всегда везло. Кстати, а что стало с этим Жерменом? Где он теперь?

— Наверное, в Париже.

— Вы его больше не видели?

— С тех пор как он съехал, он ко мне на заходил.

— Но где он живет? Что делает?

— К чему все эти расспросы, сосед?

— Потому что я ревную, — ответил Родольф, улыбаясь. — И я хотел бы…

— Ревнуете? — Хохотушка расхохоталась. — Было бы из-за чего… Бедный малый!

— Нет, серьезно, соседка, мне очень важно, где я могу встретить Жермена. Вы знаете, где он живет, и, поверьте на слово, я никогда не употреблю во зло то, о чем прошу мне сказать… Клянусь, это только в его интересах.

— А если серьезно, сосед, то я верю, что вы желаете Жермену только добра, но он взял с меня слово, что я никогда не дам его адреса, и я не скажу его вам, потому что это мне невозможно… Не надо из-за этого на меня сердиться… Если бы вы мне доверили свою тайну, вы бы, наверное, похвалили меня за то, что я храню.

— Но все дело в том…

— Послушайте, сосед, раз и навсегда, не надо больше об этом. Я дала слово, и я его сдержу; что бы мне ни говорили, я отвечу то же самое: нет!

Несмотря на все свое озорство и легкомыслие, девушка произнесла последние слова так твердо, что Родольф, к своему великому сожалению, понял: от нее он так ничего не добьется. А прибегать к хитрости, чтобы застать Хохотушку врасплох, ему было неприятно. Поэтому он подождал немного и весело заговорил снова:

— Не будем больше об этом, соседушка! Черт возьми, вы так свято храните чужие тайны, что уж наверняка не выдадите свои собственные секреты.

— Мои секреты? Хотелось бы мне их иметь, наверное, это забавно.

— Как, у вас нет даже маленьких сердечных тайн?

— Сердечные тайны?

— Но разве вы никого не любили? — спросил Родольф, пристально глядя на гризетку и пытаясь угадать, скажет ли она правду.

— Как это никого? Жиродо? А Кабрион? Жермен? И вы, наконец!

— Вы их любили больше, чем меня? То есть не так, как меня?

— О господи! Нет, конечно, наверное, меньше, чем вас. Потому что мне приходилось мириться с косыми глазами Жиродо, с рыжей бородой и дурацкими шуточками Кабриона и с вечной печалью Жермена, — он всегда был такой грустный-прегрустный, этот бедный молодой человек. А с вами все наоборот, вы мне сразу понравились…

— Послушайте, соседушка, только не сердитесь, я спрошу вас как верный друг…

— Давайте спрашивайте!.. У меня легкий характер… И к тому же вы так добры, что вам сердце не дозволит спрашивать меня о том, что может меня огорчить. Я в этом уверена!

— Да, конечно… Но скажите откровенно, у вас никогда не было любовника?

— Любовники!.. Ну да, понимаю… Но разве есть у меня на это время?

— При чем здесь время?

— При том. Время — самое главное. Прежде всего, я буду ревновать, как тигрица, и без конца терзаться муками ревности. Так вот, сколько я зарабатываю? Могу я терять каждый день по два-три часа на слезы и душевные переживания? А если мне изменят — сколько горя, сколько страданий!.. Это вам для примера… Но одно лишь это так уменьшит мой заработок, что страшно подумать!

— Но не все же любовники изменяют, не все заставляют плакать своих любовниц.

— Так это еще хуже… Если он будет слишком хорошим, разве смогу обойтись без него хоть минуту?.. А ему, наверное, придется сидеть целый день в своей конторе, в мастерской или в лавке, и я буду весь день слоняться, как потерянная душа, пока он не придет… Я буду выдумывать тысячи ужасов, будто его любит другая, что сейчас он с нею… А если он меня бросит?.. А если… мало ли что еще может со мной приключиться? В любом случае я не смогу работать, как раньше… И что тогда со мной станет? Сейчас я спокойна и могу работать по двенадцать-пятнадцать часов в день, иначе мне не свести концы с концами… А представьте, что теряла бы три-четыре дня в неделю на страдания и переживания… Как бы я нагнала потерянное время? А никак… и пришлось бы мне к кому-нибудь в услужение идти. Но уж это нет! Мне слишком дорога моя свобода!

— Ваша свобода?

— Да, я давно могла бы получить место первой швеи в хозяйкином ателье, на которую я работаю… Мне бы платили четыреста франков, с жильем и едой…

— И вы не соглашаетесь?

— Конечно, нет… Я буду тогда наемной работницей, зависящей от других, а сейчас, как я ни бедна, я хозяйка в моем бедном доме, я никому ничего не должна… Я ничего не боюсь, я добра, я здорова и весела… У меня прекрасный сосед, я говорю о вас, — чего еще мне нужно?

— А вы никогда не думали о замужестве?

— О замужестве? Я могу выйти замуж только за такого же бедняка, как я. Вы видели несчастных Морелей? Видели, к чему это ведет? А, нет, пока ты отвечаешь только за самое себя, можно еще дожить…

— Значит, вы никогда не строили воздушных замков, ни о чем не мечтали?

— Нет, почему же? Я мечтаю о гарнитуре для камина… а кроме этого… о чем я еще должна мечтать?

— Но если какой-нибудь дальний родственник вдруг оставит вам маленькое наследство, ну, скажем, тысячу двести франков ренты, то для вас, с вашими пятьюстами франками, я полагаю…

— Черт возьми, наверное, это было бы здорово, но может быть и наоборот.

— Наоборот?

— Я счастлива какая есть, знаю жизнь, которой живу, и не знаю той жизни, какую мне придется вести, если я разбогатею. Вот послушайте, сосед: когда после долгого рабочего дня я ложусь в постель, когда лампа погасла и только угольки еще тлеют в моей печурке, я вижу при их слабом свете мою чистенькую комнату, мои занавески, мой комод и стулья, моих птичек, мои часы и мой рабочий стол, заваленный материей, которую мне доверили, и я говорю себе: «Наконец все это мое, и я никому за это не обязана, кроме меня самой…» Честное слово, сосед, эти мысли лениво меня убаюкивают, и я порой засыпаю гордая и всегда довольная собой. Так вот, если бы все это у меня было на деньги какого-нибудь старого дальнего родственника, я бы этим не так гордилась и не так радовалась, уверяю вас. Но смотрите, мы уже подходим к Тамплю! Признайтесь, прекрасное зрелище!

Глава V

ТАМПЛЬ

Хотя Родольф и не разделял беспредельного восхищения Хохотушки, его все же поразил этот единственный в своем роде огромный базар с его кварталами и бесчисленными переходами.

Примерно в середине улицы Тампль, неподалеку от фонтана на углу большой площади, стоял огромный деревянный павильон в форме параллелограмма с высокой шиферной крышей.

Это был Тампль.

Слева его ограничивала улица Пти-Туар, справа — улица Персэ, а замыкался этот базар колоссальный ротондой с галереей открытых аркад.

Длинная улица пересекала Тампль посередине во всю его длину, разделяя на две примерно равные части, а те в свою очередь делились и подразделялись множеством маленьких продольных и поперечных переулков, которые перекрещивались в разных направлениях, и все они прятались от дождя под крышей огромного базара.

Здесь было все, кроме новых товаров, но даже самый куцый обрезок ткани, самый крошечный кусочек меди, железа, стали, чугуна или бронзы всегда находили в Тампле своих продавцов и своих покупателей.

Были там «негоцианты», торгующие лоскутками материй всех цветов и оттенков, всех качеств и всех времен, которые могли понадобиться на заплаты для дырявой или рваной Одежды.

Были там лавчонки со всякой ношеной обувью, драной, прохудившейся, со сбитыми каблуками и совсем без подошв, среди которых попадались невыразимые обувки, потерявшие форму и цвет, забитые гвоздями, как тюремные двери, с подметками толщиною в палец и жесткими, как лошадиные подковы! Настоящие скелеты обуви, изъеденной временем и лишенной принадлежности к какой-либо эпохе. Все это заплесневелое, скорченное, дырявое, ржавое — и все продавалось и покупалось. И многие жили такой торговлей.

Здесь есть мелкие лавочники, торгующие бахромой, петличными шнурками, оторочками, витыми шнурами, кружевной отделкой из льна или шелка или нитками, которые они извлекают из совершенно непригодных занавесей и гардин.

Другие умельцы специализируются на дамских шляпках: этот товар поступает к ним только в мешках перекупщиц после самых странных превращений и немыслимых перекрасок, и у каждой шляпки своя долгая и невообразимая история. Для того чтобы эти товары не занимали слишком много места в лавочке, которая обычно чуть побольше собачьей конуры, эти шляпки складывают вдвое, в тесноте они сплющиваются как селедки, разве что без рассола, и невозможно представить, какое количество товара умещается в лавочке площадью в четыре фута на четыре.

Если появляется покупатель, эти шляпки выдергивают из кучи; торговка небрежно хлопает по ним, надевает на кулак, чтобы вернуть им былую форму, кладет на колено, чтобы разгладить поля, и перед вами предстает некий странный, фантастический предмет, который смутно напоминает легендарные головные уборы театральных служительниц, которые провожают вас в ложу, или тетушек, молодых фигуранток или дуэний провинциального театра.

Чуть дальше, под вывеской «Современные моды», под сводами ротонды, сооруженной в конце широкого прохода, который делит Тампль на две части, развешаны как «ex-voto»[103]Приношение по обету (исп.). (Примеч. перев.) всевозможные и бесконечные одежды самой невероятной расцветки и покроя, перед которыми блекнут все дамские шляпки.

Здесь можно найти серый шерстяной фрак, дерзко украшенный тремя рядами медных пуговиц на манер гусарского ментика, и вдобавок с огненным воротничком из лисьего меха.

Тут же рединготы, первоначально зеленого бутылочного цвета, но теперь выгоревшие до салатного, с черной шнурковой окантовкой, омоложенные подкладкой из шотландки в сине-желтую клетку, которая придает им развеселый вид.

Тут же сюртуки с рыбьими хвостами, как говорили раньше, пепельного цвета, с широкими отворотами и некогда посеребренными пуговицами, которые со временем стали медно-красными.

Здесь можно увидеть и коричневые плащи со стоячими воротниками, петлицами и обшивкой из черного, потертого шнура; рядом — домашние халаты, искусно сделанные из старых карриков, у которых срезали тройную пелерину и добавили подкладку из лоскутов набивного ситца. У менее поношенных сохранился первоначальный цвет, синий или грязно-зеленый, с вышитыми вставками разных оттенков, и красная подкладка с оранжевыми розанчиками, такими же обшлагами и воротничками; витой шерстяной шнурок, который когда-то служил для того, чтобы звонком вызывать лакеев, ныне выдают за пояс этого элегантного домашнего халата, в котором Робер Макэр мог бы гордо наслаждаться покоем.

Мы не станем перечислять все эти дикие, странные, фантастические одежды, — всех не упомнишь! — но среди них попадались и подлинные ливреи королевских и княжеских дворов, которые всевозможные революции вытащили из дворцов на торжище в Тампле.

Эта выставка старой обуви, шляпок и нелепых одежд придавала базару Тампль гротескный вид; это был рынок лохмотьев, кое-как подновленных и с претензией приукрашенных. Однако следует признать, даже провозгласить, что столь широкий выбор очень полезен беднякам или малоимущим людям. Здесь они могут купить по самой низкой цене великолепные вещи, почти новые, у которых износ, можно сказать, чисто воображаемый.

Одно из отделений Тампля, где продавались спальные принадлежности, было заполнено одеялами, простынями, матрасами и подушками. Чуть поодаль продавали ковры, занавеси, всевозможную домашнюю утварь; еще дальше — одежду, обувь, головные уборы для покупателей любого сословия и любого возраста. Эти вещи, как правило, очень чистые и приличные, ни у кого не вызывали неприязни.

Тем, кто не видел этого базара, трудно представить, что за самое короткое время и с небольшими деньгами здесь можно нагрузить целую повозку всем, что необходимо для хозяйства двух или трех семей, у которых нет ничего.

Родольф был поражен, с каким благодушием, предупредительностью и радостью торговцы, стоя перед своими лавчонками, спешили обслужить покупателей; их манеры, проникнутые почтительной фамильярностью, казались отголоском прошедших веков. Родольф подал Хохотушке руку. Едва они вошли в пассаж, где продавали спальные принадлежности, на них со всех сторон посыпались самые соблазнительные предложения.

— Мосье, взгляните на мои матрасы! Они совсем как новые! Я вам распорю уголок, вы увидите, набивка словно шерсть ягненка, такая она белая и нежная.

— Моя маленькая красотка, у меня простыни из наилучшего льна, и лучше чем новые, потому что не такие жесткие: они мягкие, как замшевая перчатка, и прочные, как стальная кольчуга.

— Милые молодожены, купите у меня эти одеяла! Посмотрите, какие они пышные, теплые и легкие; взгляните на этот пуховик, его полностью перебрали, да он и прослужил всего раз двадцать; дамочка, убедите вашего мужа, я доставлю вам все на дом, уверяю вас, вы будете довольны, и еще вернетесь к мамаше Бувар, и найдете у нее все, что вам нужно… Вчера у, меня была такая удачная покупка!.. Да вы сами посмотрите, за погляд денег не берут!

— Ей-богу, соседушка, эта толстуха мне нравится, — сказал Родольф Хохотушке. — Она принимает нас за молодоженов, и это мне льстит… Так что зайдём в ее лавку.

— Что ж, пусть будет эта толстуха, — ответила Хохотушка. — Она мне тоже нравится!

Гризетка и ее спутник вошли к мамаше Бувар.

По великодушию, которое царит только в Тампле, соперницы мамаши Бувар не возмутились, что покупатель предпочел ее, и одна из соседок даже заметила без всякой зависти:

— Лучше уж мамаша Бувар, чем кто-нибудь другой. У нее семья, и она старейшина и гордость нашего Тампля.

Да и в самом деле, трудно себе представить более приветливую, открытую и добродушную физиономию, чем у этой старейшины Тампля.

— Смотрите, моя милая маленькая дамочка, — обратилась она к Хохотушке, которая с видом знатока рассматривала ее товар. — Вот эта моя счастливая покупка: два полных спальных гарнитура, и оба как новенькие. А если вам захочется купить еще старый маленький секретер, то отдам почти даром, вот он. — И мамаша Бувар указала рукой. — Достался мне заодно с постелями. Я, правда, обычно не покупаю такую мебель, но тут я не смогла отказать: люди, у которых я все это купила, были такими несчастными! Бедная женщина!.. И расставание с этим старьем больше всего надрывало ее сердце… Наверное, этот секретер — последнее, что у нее оставалось от семейной мебели…

При этих словах, пока Хохотушка спорила с торговкой о цене спальных гарнитуров, Родольф внимательно присмотрелся к секретеру, на который показала мамаша Бувар.

Это был старый секретер розового дерева, почти прямоугольный по форме, с передней крышкой на медных петлях с упорами: если ее опустить, она превращалась в маленький столик. На внешней стороне крышки, обрамленной разноцветным орнаментом, он заметил инкрустацию из черного дерева, переплетенные буквы М и Р, — и над ними — графская корона.

Он подумал, что владелец этого секретера принадлежал к высшему классу общества. И любопытство его удвоилось. Он еще внимательнее присмотрелся к секретеру, начал машинально выдвигать ящички, но один из последних почему-то не поддавался. С некоторым усилием он осторожно потянул его на себя и увидел листок бумаги, застрявший между ящичком и пазами секретера.

Пока Хохотушка заканчивала торговые переговоры с мамашей Бувар, Родольф с любопытством исследовал свою находку.

По многим зачеркнутым словам можно было сразу определить, что перед ним черновик неоконченного письма.

Родольф прочитал его с немалым трудом:

«Сударь!

Поверьте, что только последняя крайность заставляет меня обращаться к вам. Меня удерживала вовсе не гордость, неуместная в моем положении, а полное отсутствие заслуг, за которые я могла бы просить награды. Однако вид моей дочери, доведенной, как и я, до ужасной нищеты, заставляет меня преодолеть мои колебания. Всего несколько слов о причинах угнетающего меня несчастья.

После смерти моего мужа мне осталось триста тысяч франков, которые мой брат отдал в рост нотариусу Жаку Феррану. В Анжере, куда я удалилась с моей дочерью, я получала проценты с этой суммы через моего брата. Вы знаете об ужасном происшествии, которое оборвало, его жизнь; он разорился, по-видимому, из-за тайных неудачных спекуляций и покончил с собой восемь месяцев назад. Накануне этого рокового события я получила от него отчаянное письмо. Когда я буду его читать, писал он, его уже больше не будет на свете. Он закончил это письмо предупреждением, что у него нет никаких документов относительно суммы, помещенной на мое имя у Жака Феррана: нотариус никогда не давал расписок, ибо он считался честью и гордостью своего сословия, и мне достаточно явиться к нему, чтобы это дело было устроено наилучшим образом.

Как только я смогла опомниться после ужасной смерти брата, я приехала в Париж, где почти никого не знаю, кроме вас, да и то не прямо, а через некоторых знакомых моего мужа. Как я уже сказала, сумма, доверенная г-ну Жаку Феррану, составляла все мое состояние: и мой брат каждые полгода присылал мне проценты с этих денег. Но после последней выплаты прошло более года, и я пришла к г-ну Жаку Феррану, чтобы востребовать эти деньги, в которых крайне нуждалась.

Едва я предстала перед ним и назвала себя, он, невзирая на мое горе, обвинил моего брата в том, что тот якобы занял у него две тысячи франков, которые он потерял, что его самоубийство было не только преступлением перед богом, добавил он, но и перед людьми, и что это было бесчестным поступком, жертвой которого стал он, Жак Ферран.

Его отвратительные слова возмутили меня: кристальная честность моего брата была известна всем. Правда, он, не слушая меня и своих друзей, потерял свое состояние в рискованных спекуляциях, но он умер с незапятнанной репутацией и не оставил никаких долгов, кроме долга нотариусу.

Я ответила г-ну Ферраиу, что разрешаю ему взять эти две тысячи франков, которые задолжал мой брат, из трехсот тысяч франков, отданных ему на сохранение. При этих словах он посмотрел на меня с изумлением и спросил, о каких трехстах тысячах франков идет речь…

„Тех самых, которые мой брат передал вам полтора года назад и с которых вы до сих пор перечисляли мне проценты, через его посредство“, — ответила я, не понимая его удивления.

Нотариус пожал плечами, улыбнулся с жалостью, словно я пошутила, и ответил, что мой брат никаких денег ему не поручал, а, наоборот, занял у него две тысячи франков.

Не могу вам описать, как ужаснул меня этот ответ.

„Куда же делась такая сумма денег? — вскричала я. — У нас с дочерью нету иных доходов. Если у нас отнимут и это, мы окажемся в самой страшной нищете. Что же с нами будет?“

„Я ничего не знаю, — холодно ответил нотариус. — Возможно, ваш брат, вместо того чтобы передать мне эти деньги, как он вам говорил, истратил их на всякие неудачные спекуляции, которыми увлекался, несмотря на все наши предостережения“.

„Это неправда, и это подлость! — воскликнула я. — Мой брат был воплощением совести. Он не мог обездолить меня и мою дочь, наоборот, он даже не женился, только для того, чтобы оставить все свое достояние моей дочери“.

„Значит, вы смеете утверждать, что я способен отрицать, будто получил от вас вклад, который вы мне якобы передали?“ — спросил меня нотариус с негодованием, которое показалось мне настолько искренним и справедливым, что я ему ответила:

„Нет, ваша честность известна всем, но тем не менее я не могу даже подозревать брата в том, что он так жестоко злоупотребил моим доверием“.

„Какие документы могут подтвердить ваше заявление?“ — спросил г-н Ферран.

„Никакие. Полтора года назад мой брат, желая устроить мои дела, написал мне: 'Есть прекрасная возможность поместить твои деньги из расчета шести процентов годовых. Вышли мне доверенность на продажу твоей ренты; я помещу триста тысяч франков, доплатив до круглой суммы, у нотариуса Жака Феррана…' Я отослала доверенность брату, а через несколько дней он оповестил меня, что вклад сделан вам, хотя вы никогда не даете расписок, и через полгода я получила причитающиеся мне проценты“.

„Но у вас сохранились хоть какие-то письма по этому поводу?“

„Нет, сударь. Чисто деловые письма я не храню“.

„К сожалению, ничем не могу вам помочь, — ответил нотариус. — Поскольку моя честность выше всех подозрений и неуязвима, я вам скажу: обращайтесь в суд! Обвините меня! И судьям придется выбирать между честным словом почтенного и почитаемого всеми человека, который за тридцать лет завоевал уважение всех добрых людей, и посмертными претензиями одного из самых безумных спекулянтов, который не нашел иного выхода, кроме самоубийства… И под конец скажу вам: попробуйте обвинить меня, и память вашего брата будет обесчещена. Но я думаю, что вы смиритесь с вашим несчастьем, конечно немалым, но к которому я совершенно не причастен“.

„Но поймите, я все-таки мать! Если мы лишимся всего, нам останется только продать нашу скромную мебель, а потом — нищета, ужасная нищета!“

„Вас обманули, и это большое несчастье, — ответил нотариус. — Но тут уж я ничем не могу помочь. Еще раз повторяю: ваш брат обманул вас. Если вы сомневаетесь, кто говорит правду, он или я, обвиняйте меня! Судьи вынесут свой приговор“.

Я ушла от нотариуса с отчаянием и болью в душе. Что оставалось мне делать в этой крайности? Без всяких документов, которые могли бы доказать справедливость моих требований, убежденная в безупречной честности моего брата и смущенная непоколебимой уверенностью г-на Феррана, я не знала, к кому обратиться за советом. Вы были тогда в отлучке. Я знала, что консультация у адвокатов стоит немалых денег, и желая сохранить то немногое, что у нас оставалось, не посмела затевать подобную тяжбу. И вот тогда…»

На этом черновик письма обрывался: последние строки были так густо зачеркнуты, что разобрать их было невозможно. И только в самом низу листа, в уголке Родольф разобрал нечто вроде памятки: «Написать герцогине де Люсене».

Родольф надолго задумался над этим неоконченным письмом.

Хотя новое преступление Жака Феррана и не было доказано, этот человек проявил такую жестокость к несчастному Морелю, такую подлость по отношению к его дочери Луизе, что утверждение этого негодяя, будто он не брал на сохранение под проценты денег, да еще у самоубийцы, вряд ли могло кого-нибудь удивить.

Эта мать, пытавшаяся спасти свое необъяснимым образом исчезнувшее достояние ради дочери, очевидно всегда жившей в достатке, внезапно оказалась нищей, никого не знала в Париже, как говорилось в черновике письма. Что могли делать эти две женщины без всяких средств, одинокие в этом огромном городе?

Родольф, как мы помним, обещал г-же д’Арвиль волнующие приключения, правда, обещал наугад, но был уверен, что представится такая возможность отвлечь ее, дать ей возможность заняться благотворительностью, потому что до следующего свидания с маркизой наверняка найдет бедняг, которые нуждаются в помощи и утешении.

Он подумал, что случай, может быть, навел его на след благородной жертвы, которая согласно его планам сможет занять сердце и воображение маркизы.

Черновик письма, наверное так и не отосланного человеку, к которому она взывала о помощи, говорил, что женщина, писавшая его, обладала гордым и решительным характером и, несомненно, возмутилась бы, если бы ей предложили что-то вроде милостыни. В таком случае, сколько же предосторожностей и хитростей придется применить, чтобы скрыть источник щедрых благодеяний и заставить ее принять их!

И потом, сколько ловкости понадобится, чтобы войти в доверие к этой женщине, оценить, достойна ли она сочувствия, которое внушает! Родольф предвидел во всем этом множество новых побуждений, любопытных и трогательных, которые должны были особенно позабавить г-жу д’Арвиль, как он ей это обещал.

— Ну так что же, муженек, — весело Сказала Хохотушка Родольфу. — Что это за клочок бумаги, который вы читаете?

— Вы слишком любопытны, моя женушка! — ответил Родольф. — Я потом расскажу. Вы покончили с вашими покупками?

— Конечно, и ваши подопечные будут жить как короли. Остается только заплатить; мамаша Бувар довольно уступчива, надо отдать ей должное.

— Моя маленькая женушка, у меня идея! Пока я расплачиваюсь, не поищете ли вы одежду для Мадлен Морель и ее детей? Признаюсь, я сам в этом ничего не смыслю. Скажите, чтобы все принесли сюда, и мы, люди небогатые, все увезем за раз.

— Вы всегда правы, муженек. Ждите меня здесь, я скоро. У меня здесь знакомые торговки, у которых я обычно покупаю; у них я найду все, что нам нужно.

И Хохотушка выбежала из лавки.

Но на пороге обернулась и воскликнула:

— Только прошу вас, мамаша Бувар, не стройте глазки моему муженьку! Я его вам доверяю!

И со звонким хохотом она исчезла.

Глава VI

ОТКРЫТИЕ

— Надо признаться, сударь, — сказала мамаша Бувар Родольфу, когда Хохотушка убежала, — надо признаться, вам досталась хорошая хозяюшка. Черт возьми, она умеет так дешево все покупать! И к тому же она добрая, прехорошенькая, — беленькая, румяная, черноглазая, и волосы черные… а это уже редкость.

— Не правда ли, она очаровательна? Я счастливый муж, госпожа Бувар!

— А она счастливая жена, я в этом уверена.

— И вы не ошибаетесь. Но скажите, сколько я вам должен?

— Ваша маленькая хозяйка ни за что не хотела уступать и сторговала все за триста франков. Видит бог, я на этом имею всего пятнадцать франков, потому что заплатила за все эти вещи дороже, чем могла бы… Но у людей, которые их продавали, был такой несчастный, жалкий вид!

— В самом деле? Кстати, вы не у них купили этот маленький секретер?

— Да, сударь… Как подумаю о них, просто сердце разрывается! Представляете, позавчера приходит сюда молодая дама, еще очень красивая, но такая бледная, такая худая, что смотреть больно… Мы-то, бедные люди, кое-что в этом понимаем. И хотя она была одета, как говорится, со вкусом, но ее старая черная шерстяная шаль, ее поношенное черное бомбазиновое платье, — дама была в трауре, — ее соломенная шляпка — и это в январе! — говорили яснее ясного о том, что мы называем благородной нищетой, потому что я уверена: это очень приличная дама. Она спросила, не куплю ли я у нее спальный гарнитур из двух кроватей и маленького секретера, и вся покраснела от смущения. Я ответила, что, раз уж я продаю мебель, надо ее и покупать, если она мне подойдет, считайте дело сделанным, но сначала надо посмотреть. Она предложила сходить к ней, это совсем недалеко, по другую сторону бульвара, в доме на канале Сен-Мартен. Что ж, я оставляю лавку на свою племянницу и следую за дамой. Мы приходим в дом, как говорится, для маленьких людей, в самой глубине двора, поднимаемся на пятый этаж, дама стучит, нам открывает дверь девочка лет четырнадцати, и тоже в трауре, и такая же бледная и худая, но при всей ее бледности и худобе такая хорошенькая, — как ясный день, такая красавица, что я просто онемела.

— Кто же эта прелестная девочка?

— Дочка той дамы в трауре… В доме было холодно, а на ней — бедненькое бумажное платьице, черное в белый горошек, и маленькая черная шаль, совсем изношенная.

— Наверное, они жили в страшной нищете?

— Представьте себе две комнаты, очень чистенькие, но совершенно голые и такие холодные, что можно умереть. Камин; но в нем даже пепла нет, его давно уже не топили. А из мебели — две кровати, два стула, комод, старый сундук и маленький секретер. На сундуке — какой-то пакет, завязанный в платок… Этот узелок было все, что осталось матери и дочери, когда они продадут свою мебель. Привратник, который поднялся вместе с нами, объяснил, что хозяин дома согласился взять у них за долги только деревянные рамы двух кроватей, стулья, сундук и стол. Поэтому дама в трауре попросила меня честно оценить матрасы, простыни, занавески и покрывала. Слово честной женщины, сударь, я живу тем, что покупаю подешевле, а продаю подороже, но, когда я увидела эту несчастную девочку с глазами, полными слез, и ее бедную мать, которая при всем ее хладнокровии едва сдерживала рыдания, я оценила все с точностью до пятнадцати франков, и это была хорошая цена, клянусь вам. Я даже согласилась, чтобы их выручить, взять маленький секретер, хотя это и не по моей части…

— Я его покупаю у вас, госпожа Бувар.

— Господи, тем лучше! А то бы долго не знала, кому его сбыть. Я ведь взяла его, только чтобы помочь бедной даме. Когда я сказала ей свою цену, я думала, она будет торговаться, запросит больше… Так нет же! Тут я еще раз убедилась, что эта дама не из простых: благородная нищета, вы меня понимаете?.. Я ей говорю: даю столько-то. А она отвечает: «Хорошо. Пойдемте к вам, там вы мне заплатите, потому что я не могу вернуться в этот дом». Потом она говорит своей дочери, которая сидит на сундуке и плачет: «Возьми узелок, Клэр!» Я хорошо запомнила имя, она назвала ее Клэр. Юная мадемуазель встала, но, когда она подошла к маленькому секретеру, вдруг упала перед ним на колени и разрыдалась. «Мужайся, дитя мое, на нас смотрят», — сказала ей мать вполголоса, но я ее услышала. Понимаете, сударь, они очень бедные люди, но при этом гордые. Когда дама в трауре протянула мне ключ от секретера, я увидела, как из ее покрасневших глаз тоже скатились слезы, словно сердце ее обливалось кровью, наверное, ей был очень дорог этот секретерчик, но она постаралась сохранить хладнокровие и достоинство перед чужими людьми. Под конец она предупредила портье, что я заберу все, что не взял себе хозяин дома, и мы вернулись ко мне в лавку. Девочка одной рукой поддерживала мать, а в другой несла узелок со всем их добром, Я отсчитала им триста пятнадцать франков, и больше я их не видела.

— Вы знаете, как их зовут?

— Нет, сударь. Дама продала мне свои вещи в присутствии привратника, так что мне были ни к чему их имена: и так было ясно, что это ее вещи.

— А куда они перебрались?

— И этого я не знаю.

— Наверное, об этом знают в их прежнем доме?

— Нет, сударь. Когда я вернулась туда за купленными вещами, портье сказал мне об этой даме и ее дочке: «Они были очень скромные, очень достойные и очень несчастные. Только бы с ними не стряслось никакой новой беды! С виду они вроде спокойны, но я душой чувствую, что они в отчаянии…» — «Куда же они сейчас перебрались?» — спросила я. «Ей-богу, не знаю, — ответил он. — Они ничего мне об этом не сказали и наверняка сюда уже не вернутся».

Все надежды, возникшие было у Родольфа, рухнули. Как отыскать двух несчастных женщин, зная только имя дочери, Клэр, и имея в руках только обрывок черновика письма, о котором мы уже говорили, где внизу осталась только одна строчка: «Написать герцогине де Люсене»?

Единственный, хотя и слабый шанс отыскать следы этих, двух бедняжек могла дать только герцогиня де Люсене, которая, по счастью, была из круга знакомых г-жи д’Арвиль.

— Возьмите отсюда сколько нужно, — сказал Родольф, протягивая торговке билет в пятьсот франков.

— Я вам дам сдачи.

— Где нам найти повозку, чтобы отвезти все эти вещи?

— Тут совсем рядом. Хватит одной большой ручной повозки, такая есть у папаши Жерома, моего соседа. Он мой постоянный перевозчик… По какому адресу доставить вещи?

— Улица Тампль, дом семнадцать.

— Тампль, семнадцать? Как же, как же, прекрасно знаю…

— Вы уже бывали в этом доме?

— И довольно часто… Сначала я там покупала всякую рухлядь у одной ростовщицы, которая там живет. Конечно, ремесло у нее не очень почетное, но какое мне дело? Она продает, я покупаю, и мы в расчете. В другой раз я приходила туда месяца полтора назад за мебелью одного молодого человека, который куда-то переезжал. Он жил на пятом этаже.

— Случайно это не Франсуа Жермен? — воскликнул Родольф.

— Он самый. Вы его знаете?

— И очень хорошо. Но, к несчастью, на улице Тампль он не оставил своего нового адреса, и я не могу его отыскать.

— Ну, если дело только за этим, я вам помогу.

— Вы знаете, где он живет?

— Точно не знаю, но могу сказать, где вы его наверняка можете встретить.

— Где же это?

— У нотариуса, у которого он работает.

— У нотариуса?

— Да, он живет на Пешеходной улице.

— Жак Ферран! — воскликнул Родольф.

— Он самый; святой человек, у него в конторе и распятие, и освященные кусочки дерева от креста господня; не контора, а просто церковная ризница.

— Но откуда вы узнали, что Жермен работает у нотариуса?

— Ну, в общем, этот молодой человек пришел и предложил мне купить у него всю его скудную мебель. Хотя это и не по моей части, в тот раз тоже я купила все оптом, чтобы потом продать в розницу. Молодого человека это устраивало, а мне хотелось ему помочь. Значит, я у него покупаю всю его холостяцкую мебелишку, я ему плачу… Наверное, он был доволен, потому что недели через две он вернулся ко мне, чтобы купить полный кроватный гарнитур. С ним — доставщик с маленькой ручной тележкой. Мы все увязываем, грузим, и вот в последнюю минуту он вдруг замечает, что забыл дома свой кошелек. Этот молодой человек казался таким честным, что я ему и говорю: «Забирайте, все же ваши вещи, а за деньгами я к вам завтра зайду». — «Очень хорошо, — говорит мне он. — Только меня почти никогда не бывает дома. Приходите завтра на Пешеходную улицу к нотариусу Жаку Феррану, — я у него работаю, — и я вам заплачу». На другой день я пришла к нему, он мне уплатил, и все бы хорошо, но вот что непонятно: зачем он продал свою мебель, чтобы через две недели купить другую?

Родольф, казалось, понимал причину этого странного поступка: Жермен хотел сбить со следа негодяев, которые за ним охотились. Он явно боялся, что, если переедет со своей мебелью, преследователи об этом узнают и найдут его новое жилье; поэтому он предпочел все продать, а потом купить, сбежать налегке, а потом купить заново необходимые вещи.

Родольф задрожал от радости при мысли о том, как будет счастлива г-жа Жорж, когда узнает, что сможет наконец увидеть своего сына, которого так долго и тщетно искала.

Вскоре вернулась, Хохотушка, как всегда веселая, с улыбкой на устах.

— Я же вам говорила, я не ошибаюсь! — воскликнула она. — Мы истратили всего шестьсот сорок франков, зато Морели заживут теперь как короли. Смотрите, смотрите, торговцы идут один за другим, и все нагруженные вещами! Теперь у семьи будет все, что нужно, — и гриль, и две чудные кастрюли, заново луженные, и даже кофейник… Я сказала себе: если уж делать все с размахом, нечего мелочиться… И на все это я потратила от силы три часа!.. Но платите скорее, сосед, и пойдем отсюда… Скоро уже полдень, и моей иголке придется мелькать, как молния, чтобы утро совсем не пропало.

Родольф заплатил и вместе с Хохотушкой покинул базар Тампль.

Глава VII

ЯВЛЕНИЕ ПРИЗРАКА

В тот момент, когда гризетка со своим спутником входили в аллею перед домом, их чуть не сбила с ног растрепанная, растерянная и перепуганная привратница.

— Боже мой, что с вами, госпожа Пипле? — спросила Хохотушка. — Куда это вы так бежите?

— Ах, это вы, мадемуазель Хохотушка! — воскликнула Анастази. — Сам господь мне вас посылает… Помогите мне спасти жизнь моего Альфреда!

— Что вы говорите?

— Бедный мой дорогой старичок упал в обморок… Сжальтесь над нами! Сбегайте в винную лавку, купите на два су абсента, самого крепкого, это ему всегда помогало, если он болен, особенно при запорах… наверное, и сейчас поможет. Будьте так добры, поспешите, а я вернусь к Альфреду. У меня голова идет кругом.

Хохотушка выдернула руку из-под руки Родольфа и бросилась в винную лавку.

— Но что с ним случилось, госпожа Пипле? — спросил Родольф, следуя за привратницей к ее каморке.

— Откуда мне знать, достойный господин! Я вышла в мэрию, в церковь, а заодно — к трактирщику, чтобы Альфреду самому не бегать… Возвращаюсь — и что я вижу! Мой бедный старичок лежит, все четыре лапы кверху… Посмотрите, господин Родольф, — продолжала она, открывая дверь своей конуры. — Это же сердце может разорваться!..

Действительно, зрелище было жалостное. Как всегда, в своей шляпе с раструбом, но сейчас нахлобученной до самых глаз и явно с чьей-то помощью, если судить по глубокой поперечной вмятине в засаленном фетре, г-н Пипле сидел на полу, прислонившись к своей кровати.

Обморок прошел, и Альфред делал слабые движения, словно что-то отталкивал от себя, а затем попытался освободиться от надвинутой на глаза шляпы.

— Он уже шевелится, это добрый знак! Он приходит в — чувство! — воскликнула привратница и, нагнувшись, прокричала ему прямо в ухо: — Что с тобой, мой Альфред? Это я, твоя Стази… Как ты себя чувствуешь? Сейчас тебе принесут абсента, и ты сразу поправишься!

А затем добавила самым сладеньким фальцетом:

— Тебя чуть не ограбили, чуть не убили! Чуть не похитили у твоей мамочки? И кто?

Альфред глубоко вздохнул и со стоном лишь одно роковое слово:

— Кабрион!!!

Его дрожащие руки снова попытались оттолкнуть ужасное видение.

— Кабрион? Опять этот нищий мазила воскликнула г-жа Пипле. — Он снился Альфреду всю ночь, поэтому он все время брыкался и не давал мне спать. Это чудовище для него настоящий кошмар! Он отравляет ему не только дни, но и ночи, он его преследует даже во сне, да, сударь, Как будто Альфред преступник, а он — его больная совесть, покарай господь этого Кабриона!

Родольф усмехнулся про себя, подумав, какую еще шутку выкинул бывший сосед Хохотушки.

— Альфред, отвечай мне, не молчи, ты меня слушаешь? — продолжала г-жа Пипле. — Ну послушай, опомнись… Почему ты все время думаешь об этом мерзавце? Ты же знаешь, от этих кошмаров тебя всегда пучит, как от капусты, и ты задыхаешься.

— Кабрион! — повторил Пипле, стаскивая с головы свою сплющенную шляпу и растерянно озираясь.

Тут прибежала Хохотушка с бутылочкой абсента.

— Спасибо, мамзель, вы такая добрая! — сказала старуха и добавила: — А ну, мой старенький, мой хороший, проглоти-ка все это, и тебе сразу станет лучше.

Анастази живо поднесла бутылочку к губам Пипле, чтобы он выпил абсент.

Альфред торжественно, но тщетно сопротивлялся: пользуясь слабостью своей жертвы, жена одной рукой крепко удерживала его голову, а другой всунула горлышко маленькой бутылки ему в рот и заставила проглотить ее содержимое после чего торжествующе воскликнула:

— Вот и славно! Теперь с тобой все в порядке, милый мой старичок!

И действительно, вытерев рот тыльной стороной руки, Альфред окончательно открыл глаза, поднялся на ноги и спросил все еще испуганным голосом:

— Вы его видели?

— Кого?

— Он ушел?

— Но кто, Альфред?

— Кабрион!

— Да как он посмел! — вскричала привратница.

Пипле, безмолвный, как статуя командора, лишь дважды с загробным видом утвердительно кивнул головой.

— Кабрион приходил сюда? — спросила Хохотушка, едва удерживаясь от непреодолимого желания рассмеяться.

— Этот злодей ополчился на Альфреда! — воскликнула г-жа Пипле. — О, если бы я была здесь с моей метлой… Он бы слопал ее до самой ручки! Говори же, Альфред, расскажи нам о твоем горе!

Пипле сделал жест, что готов и говорить. Все слушали человека в расплющенной шляпе в священной тишине.

А он рассказывал взволнованным голосом:

— Моя супруга оставила меня, чтобы мне самому не ходить в мэрию, в церковь и к трактирщику, как мне порекомендовал сей достойный господин.

Кивок в сторону Родольфа.

— Моего дорогого старичка всю ночь мучили кошмары, и я решила избавить его от этих хлопот, — пояснила Анастази.

— Этот кошмар был ниспослан мне свыше как предупреждение, — благоговейно продолжал Пипле. — Мне снился Кабрион… Мне предстояло пострадать от него. И утро началось с покушения на талию моей супруги…

— Альфред, Альфред, ну что ты рассказываешь об этом перед всеми! — манерным воркующим голосом пропела г-жа Пипле, стыдливо опуская глаза. — Я так стесняюсь…

— Когда эти два похотливых злодея ушли, я думал, что испил свою чашу несчастий в этот несчастливый день, — продолжал Пипле. — Но вдруг, о боже мой, боже!..

— Мужайся, Альфред, говори!

— Да, я найду в себе мужество, — героически ответил привратник, — оно мне еще понадобится. Так вот, я спокойно сидел перед рабочим столом и размышлял, какие изменения следует внести в голенище этого сапога, доверенного моему умению, как вдруг я услышал шум, словно кто-то царапался в дверь нашей комнаты… Что это было? Предчувствие? Знак свыше? Сердце мое сжалось, я поднял голову и сквозь дверное стекло увидел… я увидел…

— Кабриона?! — вскричала Анастази, заламывая руки.

— Да, Кабриона, — глухо ответил Пипле. — Его безобразное лицо было прижато к стеклу, и он смотрел на меня в упор своими кошачьими глазами… Что я говорю, кошачьими? Глазами тигра! Точно как в моем кошмаре… Я хотел заговорить — но язык прилип у меня к небу, хотел подняться — и не смог оторваться от кресла; сапог выпал у меня из рук, но, как во всех критических и самых важных случаях в моей жизни, я… сохранил полную неподвижность… И тогда ключ повернулся в скважине, дверь открылась и Кабрион вошел!

— Он вошел! Какое нахальство! — подхватила г-жа Пипле, не менее мужа пораженная этой дерзостью.

— Он вошел медленно, — продолжал Альфред, — остановился на миг у порога, гипнотизируя меня своими свирепыми глазами… затем двинулся ко мне, останавливаясь на каждом шагу и бросая на меня пронизывающие взгляды, не говоря ни слова, ужасный и безмолвный, как привидение!..

— Ох, у меня мурашки бегут по спине, — прошептала Анастази.

— Но я становился все неподвижнее и неподвижнее, сидя в моем кресле… Кабрион приближался все так же медленно, завораживая меня взглядом, как змея маленькую птичку… Он внушал мне ужас, но я не мог оторвать взгляда от его страшных глаз. Он подошел ко мне совсем близко… Я не мог больше выносить его отвратительного вида, это было сильнее меня, я не выдержал… и я закрыл глаза. И тогда я почувствовал, что он осмелился поднять руку… на мою шляпу! Я почувствовал, как он взял ее за верх, медленно поднял… и оставил меня с обнаженной головой! Я почувствовал головокружение, дыхание мое стеснилось, в ушах шумело, я все плотнее вжимался в кресло и все крепче зажмуривал глаза. И тогда Кабрион наклонился, обхватил руками мою лысую голову, мою почтенную, достойную голову. Как я имел право сказать до этого покушения, — так вот, он взял мою голову двумя руками, ледяными, как руки мертвеца… и на моем высоком лбу, покрытом холодным потом… запечатлел бесстыдный, дерзкий поцелуй!!!

Анастази воздела руки к небесам.

— Мой самый злейший враг целует меня в лоб! И я вынужден терпеть его мерзкие ласки, после того как он повсюду преследовал меня из-за моих волос! Такой чудовищный кошмар заставил меня призадуматься и совсем парализовал… Кабрион воспользовался моей неподвижностью, чтобы снова надеть мне шляпу на голову, а затем ударом кулака нахлобучил ее мне до самых глаз, как вы сами видели. Это последнее оскорбление потрясло меня, это было последней каплей, переполнившей чашу, все вокруг меня завертелось, и я потерял сознание. Но в последний миг я увидел из-под полей моей шляпы, как он выходит из нашей комнаты так же спокойно и медленно, как и вошел.

Тут Пипле упал в свое кресло, словно этот рассказ истощил его силы, и безвольно воздел руки к небесам.

Хохотушка выскочила из швейцарской, у нее тоже сил больше не было, она просто задыхалась от смеха и не могла больше сдерживаться. Родольф и тот с великим трудом сохранял серьезность.

Внезапно на улице послышался шум, который обычно производит множество людей, перед воротами произошла какая-то суета и еще через минуту по плитам у двери дома загремели ружейные приклады.

Глава VIII

АРЕСТ

— Ох, господин Родольф! — кричала Хохотушка, вбегая; она была бледна и вся дрожала. — Там полицейский комиссар со стражей!

— Правосудие божие заботится обо мне! — воскликнул Пипле в религиозном экстазе. — Наконец-то арестовали этого Кабриона… К несчастью, слишком поздно!

Комиссар, которого легко было узнать по перевязи, выглядывавшей из-под его черного сюртука, вошел в швейцарскую; лицо его было серьезным, достойным и суровым.

— Господин комиссар, вы пришли слишком поздно: преступник сбежал, — печально сказал Пипле. — Но я могу вам дать все его приметы… улыбка жестокая, взгляд нахальный, манеры…

— О ком вы говорите? — удивился полицейский.

— О Кабрионе, о ком же, господин комиссар! Но если поспешить, еще можно поймать, — ответил Пипле.

— Я не знаю, кто такой Кабрион, — нетерпеливо прервал его полицейский. — В вашем доме живет ювелир-гранильщик по имени Жером Морель?

— Да, мой комиссар, — насторожившись, ответила г-жа Пипле.

— Ведите меня в его квартиру.

— Морель-гранильщик? — переспросила привратница вне себя от изумления. — Да ведь это агнец божий, он не способен…

— Здесь проживает Жером Морель, да или нет?

— Да, мой комиссар, со своей семьей, в мансарде.

— Так ведите меня на эту мансарду!

Затем, обращаясь к одному из своих спутников, полицейский добавил:

— Пусть два жандарма ждут внизу и не уходят от ворот, а Жюстена пошлите за фиакром.

Тот удалился, чтобы исполнить приказ.

— А теперь, — сказал комиссар полиции, обращаясь к Пипле, — ведите меня к Морелю.

— Если вам все равно, мой комиссар, я заменю Альфреда: он себя плохо чувствует из-за этого Кабриона… Его от него мутит, как от капусты.

— Вы или ваш муж, мне это безразлично. Идемте!

Вслед за г-жой Пипле он начал подниматься по лестнице, но вскоре остановился, заметив, что Родольф и Хохотушка идут за ним.

— А вы кто такие? Что вам нужно? — спросил он.

— Это двое наших жильцов с пятого этажа, — ответила г-жа Пипле.

— Извините, я не знал, что вы здесь живете, — сказал комиссар Родольфу.

Надеясь на снисходительность вежливого полицейского, тот сказал ему:

— Вы увидите семью, доведенную до отчаяния. Я не знаю, какая еще беда ожидает этого несчастного ремесленника, но в эту ночь на его долю выпало страшное испытание… Одна из его дочерей, уже истощенная болезнью, умерла у него на глазах… умерла от холода и нищеты…

— Возможно ли это?

— Это чистая правда, мой комиссар, — вмешалась г-жа Пипле. — Если бы не этот господин, с которым вы говорите, — а он принц среди наших жильцов, и потому, что своей щедростью спас несчастных Морелей от долговой тюрьмы, — вся его семья умерла бы с голоду.

Комиссар посмотрел на Родольфа с интересом и удивлением.

— Нет ничего проще, — объяснил Родольф. — Одна милосердная особа, узнав, что Морель, за честность и порядочность которого я отвечаю, незаслуженно оказался в отчаянном положении, поручила мне оплатить долговое письмо, по которому судебные приставы могли упрятать в тюрьму этого бедного ремесленника, единственную опору многочисленной семьи.

Пораженный в свою очередь благородным обликом Родольфа и достоинством его манер, комиссар ответил:

— Я не сомневаюсь в честности Мореля, но, к сожалению, обязан исполнить тяжкий долг, который вас огорчит, потому что вы так искренне печетесь о семье Морелей.

— Что вы хотите этим сказать?

— Судя по услугам, которые вы им оказали, и по вашей речи, я вижу, что вы благородный человек. А потому у меня нет причин скрывать от вас предписание, которое я должен выполнить. У меня ордер на арест Луизы Морель, дочери гранильщика.

Родольф сразу вспомнил сверток с золотыми монетами, который девушка вручила судейским приставам.

— В чем же ее обвиняют, господи?

— Ее ждет тюрьма за детоубийство.

— Ее, тюрьма? О, несчастный ее отец!

— Судя по горестным обстоятельствам, о которых вы мне рассказали, этот новый удар будет для ремесленника ужасен… К сожалению, я должен выполнять полученные приказы.

— Может быть, речь идет только о предварительном заключении? — воскликнул Родольф. — Доказательств наверняка нет?

— Я не могу вам ничего больше сказать по этому поводу… Правосудие узнало об этом преступлении, вернее о подозрении в преступлении, от весьма достойного во всех отношениях человека, ее хозяина…

— От Жака Феррана, нотариуса? — возмущенно спросил Родольф.

— Да, сударь… Но почему такой тон?..

— Потому что Жак Ферран — мерзавец!

— Мне жаль, сударь, что вы совсем не знаете человека, о котором судите; господин Жак Ферран достойнейший человек, его честность признана всеми.

— Я повторяю вам, сударь: этот нотариус — мерзавец… Он хотел посадить Мореля в тюрьму, потому что его дочь отвергла его гнусные домогательства. Если Луизу обвиняют только на основании доноса такого человека… Признайтесь, сударь, подобное обвинение не заслуживает доверия.

— Я не могу и не хочу обсуждать с вами справедливость заявления господина Феррана, — холодно сказал комиссар полиции. — Это дело правосудия, все решит суд присяжных. Что касается меня, я должен установить личность Луизы Морель и выполнить данное мне предписание.

— Вы правы, извините меня за то, что в порыве негодования, впрочем вполне законного, я забыл на минуту, что здесь действительно не время и не место для обсуждения таких вопросов. Только одно: тело покойной дочери Мореля осталось у него в мансарде, а я предложил его семье свою комнату, чтобы избавить всех от печального зрелища мертвой девочки. Так что вы найдете гранильщика и, может быть, его дочь у меня. Умоляю вас, во имя человечности, не забирайте Луизу так сразу, когда они еще не оправились от страшного горя. Морель в эту ночь испытал столько потрясений, что разум его не выдержит нового. Жена его тоже смертельно больна, и еще один удар убьет ее.

— Я всегда исполнял приказы со всевозможной мягкостью и сегодня буду действовать так же осторожно.

— Позвольте попросить вас об одном одолжении, если хотите, милости. Вот что я предлагаю: девушка, которая идет за нами вместе с привратницей, занимает комнату рядом с моей. Не сомневаюсь, что она предоставит ее в ваше распоряжение. Вы сможете, если нужно, позвать туда сначала Луизу, — а потом Мореля, чтобы дочь могла с ним проститься. По крайней мере, вы избавите несчастную больную и беспомощную мать от этой душераздирающей сцены.

— Если можно это устроить, что ж, я согласен.

Этот разговор происходил вполголоса; Хохотушка и г-жа Пипле скромно отстали от комиссара и Родольфа на десять ступеней. Родольф спустился к Хохотушке, весьма смущенной присутствием полицейского, и шепнул ей:

— Бедная моя соседушка, я попрошу от вас еще одной жертвы: уступите мне вашу комнату примерно на час!

— На сколько хотите, господин Родольф… Мой ключ у вас. Но, господи, что тут происходит?

— Я вам потом расскажу. Но это еще не все: возвращайтесь поскорее в Тампль и попросите, чтобы все наши покупки доставили не ранее чем через час.

— Охотно, господин Родольф. Неужели еще что-то стряслось с несчастным Морелем?

— Увы, случилась новая беда, и вы скоро об этом узнаете.

— Хорошо, сосед, я бегу в Тампль. Господи, а я-то надеялась, что благодаря вашей доброте эти бедные люди избавятся от всех забот! — сказала гризетка и быстро спустилась по лестнице.

Родольф прежде всего хотел избавить ее от печальной сцены ареста Луизы.

— Мой комиссар, если уж мой принц жильцов доведет вас, может, я спущусь к моему Альфреду? — спросила г-жа Пипле. — Он меня беспокоит. Ведь он только что оправился от этой встречи с Кабрионом.

— Идите, идите, — сказал комиссар, и они остались вдвоем с Родольфом.

Потом одновременно они поднялись на площадку пятого этажа и остановились перед дверью комнаты, где временно разместился Морель со своей семьей.

Внезапно дверь распахнулась.

Из нее быстро вышла Луиза, бледная и заплаканная.

— Прощайте, прощайте, отец! — воскликнула она. — Я вернусь, но сейчас мне нужно уйти.

— Луиза, девочка моя, послушай меня! — умолял Морель, следуя за нею и пытаясь ее удержать.

При виде Родольфа и комиссара полиции отец и дочь замерли.

— Ах, это вы, наш спаситель! — воскликнул гранильщик, узнав Родольфа. — Помогите мне удержать Луизу. Я не знаю, что с ней, но она меня пугает. Она хочет уйти. Но ведь правда, ей не нужно больше возвращаться к хозяину? Вы ведь сами сказали мне: «Луиза вас больше не покинет, это вам будет, наградой». О, благословенное обещание! Я, признаюсь, на миг позабыл даже о смерти маленькой Адели. Поэтому я не могу расстаться с тобой, Луиза! Никогда, никогда!

Сердце Родольфа сжалось, он не мог ответить ни слова.

Комиссар сурово спросил Луизу:

— Вас зовут Луиза Морель?

— Да, — ответила девушка в замешательстве.

Родольф отпер комнату Хохотушки.

— А вы Жером Морель, ее отец? — продолжал полицейский, обращаясь к гранильщику.

— Да, но что…

— Войдите сюда вместе с вашей дочерью!

Комиссар показал на комнату Хохотушки, где уже находился Родольф.

Ободренные его присутствием, Морель и Луиза, удивленные и смущенные, вошли в комнату гризетки вслед за комиссаром. Тот закрыл дверь и, сдерживая волнение, обратился к гранильщику:

— Я знаю, что вы честны и у вас горе, поэтому с большим сожалением должен сказать вам, что именем закона я арестую вашу дочь.

— Все открылось!.. Я погибла! — воскликнула перепуганная Луиза и бросилась в объятия отца.

— Что ты говоришь?.. О чем ты говоришь? — бормотал пораженный Морель. — Ты сошла с ума… Погибла?.. Арестовать тебя?.. За что?.. Кто может тебя арестовать?

— Я, именем закона! — И полицейский комиссар показал ему свою перевязь.

— О, я несчастная, несчастная! — вскричала Луиза, падая на колени.

— Как это, именем закона? — бормотал ремесленник, чей разум, потрясенный ночной трагедией, начал мутиться от этого нового удара. — Зачем забирать мою дочь именем закона? Я отвечаю за Луизу, отвечаю… Это дочь моя, достойная дочь… не правда ли, Луиза? Как? Арестовать тебя, когда наш добрый ангел вернул тебя нам, чтобы утешить за смерть моей маленькой Адели? Да полно, все это неправда! И потом, господин комиссар, при всем уважении, арестуют только преступников, вы слышите? А Луиза, моя дочь, не преступница. Ну конечно, ты видишь, дитя мое, он ошибается… Мое имя Морель, другого Мореля нет, а тебя зовут Луиза, есть только одна Луиза, вот так. Видите ли, господин комиссар, это ошибка, наверняка ошибка!

— К сожалению, никакой ошибки нет!.. Луиза Морель, попрощайтесь с вашим отцом.

— Вы отнимаете у меня мою дочь? Вы не смеете! — воскликнул гранильщик, обезумев от горя, и двинулся на комиссара полиции с угрожающим видом.

Родольф схватил его за руку и сказал:

— Успокойтесь, не теряйте надежды. Дочь вернется к вам; ее невиновность будет доказана; я верю, что она не совершила никакого преступления.

— В чем ее обвиняют?.. Она ни в чем не виновата! Ручаюсь вам…

Но тут он вспомнил о золотых, которые Луиза принесла, чтобы оплатить долговую расписку.

— Значит, эти деньги? — воскликнул Морель, бросая на дочь уничтожающие взгляды. — Откуда взяла ты эти деньги сегодня утром?

Луиза поняла.

— Я их не украла! — воскликнула она, и вспыхнувший румянец негодования, искренность ее голоса и жеста успокоили отца.

— Я это знал! — крикнул он. — Вот видите, господин комиссар! А она за всю жизнь не солгала ни разу, клянусь вам. Спросите всех, кто ее знает, и они вам скажут то же самое. Лгать? Для этого она слишком горда, и к тому же долговое письмо оплатил наш благодетель… А это золото, ей оно не нужно; она собиралась вернуть его тому, кто его одолжил, запретив называть его имя… Правда, Луиза?

— Вашу дочь не обвиняют в воровстве, — сказал комиссар полиции.

— Но, господи, в чем же тогда ее обвиняют? Я ее отец и клянусь вам, она ни в чем не повинна, что бы ни говорили. А я за всю свою жизнь тоже ни разу не солгал.

— Зачем вам знать об этом обвинении? — вступился Родольф, тронутый его горем. — Невиновность Луизы будет доказана; особа, которая стремится помочь вам, сумеет защитить вашу дочь… Поэтому мужайтесь! Провидение и на этот раз не оставит вас. Обнимите вашу дочь, вы скоро с ней увидитесь…

— Господин комиссар! — вскричал Морель, не слушая Родольфа. — Вы отнимаете дочь у отца, даже не говоря, в чем ее обвиняют! Я хочу все знать!.. Луиза, может, ты сама скажешь?

— Ваша дочь обвиняется в детоубийстве, — сказал комиссар полиции.

— Я… я не понимаю…

И потрясенный Морель забормотал что-то неясное.

— Вашу дочь обвиняют в том, что она убила своего ребенка, — объяснил комиссар полиции, глубоко потрясенный этой сценой. — Но то, что она совершила это преступление, еще не доказано.

— О нет, нет, этого не было! — с силой воскликнула Луиза, поднимаясь с колен. — Клянусь вам, он был уже мертв! Он уже не дышал, он был совсем холодный… Я потеряла голову, и в этом все мое преступление… Но чтобы я своего ребенка… Нет, нет, никогда!

— Твоего ребенка, несчастная? — вскричал Морель, воздевая обе руки, словно он хотел уничтожить Луизу этим жестом и этим страшным возгласом.

— Пощади, отец, пощади меня! — воскликнула Луиза.

Воцарилась тяжкая, жуткая тишина, а затем Морель заговорил еще более страшным голосом:

— Уведите ее, господин комиссар, уведите эту тварь… Она мне больше не дочь…

Гранильщик хотел выйти, но Луиза бросилась ему в ноги, обхватила обеими руками его колени и, откинув голову, закричала с отчаянием и мольбой:

— Отец мой! Выслушайте меня, только выслушайте!

— Господин комиссар, заберите ее, я вам ее оставляю, — повторял гранильщик, тщетно пытаясь освободиться от рук Луизы.

— Послушайте ее! — вмешался Родольф, останавливая его. — Не будьте хоть сейчас таким безжалостным.

— И это она! Господи боже мой, она! — повторял Морель, пряча лицо в ладонях. — Обесчещенная!.. Подлая!..

— А если она приняла бесчестие, чтобы вас спасти? — тихо спросил его Родольф.

Эти слова поразили гранильщика как молния. Он посмотрел на свою заплаканную дочь, все еще обнимающую его колени. Его вопрошающий взгляд был неописуем. И вдруг он проговорил глухим голосом сквозь стиснутые от ярости зубы:

— Нотариус?

Ответ уже дрожал на губах Луизы… Она готова была сказать, но, видимо, какая-то мысль удержала ее; она опустила голову и промолчала.

— Да нет же, еще сегодня утром он хотел посадить меня в тюрьму! — засмеявшись, продолжал Морель. — Значит, это не он? О, тем лучше, тем лучше!.. Ей нечем даже оправдать свою вину, значит, я тут ни при чем, я не виноват в ее бесчестии… и могу проклясть ее без угрызений совести!..

— Нет, нет, не проклинайте меня, отец! Вам я все расскажу, только вам одному. И вы увидите, увидите, достойна ли я прощения…

— Выслушайте ее ради бога! — сказал Родольф.

— О чем она может мне рассказать? О своем бесстыдстве? Пусть расскажет всем, а я подожду…

— Сударь! — воскликнула Луиза, обращаясь к комиссару полиции. — Сжальтесь! Позвольте мне сказать несколько слов моему отцу наедине… прежде чем мы расстанемся, может быть навсегда. И перед вами я все расскажу, наш спаситель, но только вам и моему отцу…

— Я согласен, — сказал комиссар.

— Неужели у вас нет жалости? Неужели вы откажете ей в последнем утешении? — спросил Родольф Мореля. — Если вы хоть немного благодарны мне за все доброе, что я для вас сделал, не откажите вашей дочери в этой последней милости.

После минуты угрюмого и злобного молчания Морель проговорил:

— Пошли!

— Но куда? — удивился Родольф. — Рядом вся ваша семья…

— Куда? — переспросил гранильщик с горькой иронией. — Куда мы пойдем? Наверх, наверх, в мансарду… поближе к телу моей маленькой дочки… Самое подходящее место для таких признаний, не правда ли? Пошли! Посмотрим, посмеет ли Луиза лгать перед трупом своей сестренки. Идем!

И Морель с блуждающим взглядом вышел из комнаты, не оглядываясь на Луизу.

— Сударь, — тихо сказал комиссар Родольфу. — Ради бога, сократите как можете этот тягостный разговор из жалости к несчастному отцу. Вы были правы, боюсь, его рассудок не выдержит, у него и сейчас был уже взгляд безумца…

— Да, я, как и вы, опасаюсь нового и ужасного несчастья. Постараюсь, чтобы это горестное прощание длилось недолго.

И Родольф начал подниматься по лестнице вслед за гранильщиком и его дочерью.

Каким бы ни был странным и зловещим выбор Мореля, он, так сказать, определялся расположением комнат: комиссар полиции согласился ждать у Хохотушки, семья Мореля занимала комнату Родольфа, значит, оставалась только мансарда.

В этот жуткий склеп под самой крышей и пришли Луиза, ее отец и Родольф.

Глава IX

ИСПОВЕДЬ

Жестокое и мрачное зрелище!

Посреди мансарды, такой, как мы ее описали, на топчане старой идиотки лежало тело умершей утром девочки, прикрытое рваным одеяльцем.

Потоки яркого света, проникая сквозь узкое окно в потолке, падали на лицо трех актеров этой сцены, превращая их в белые маски с резкими черными тенями.

Родольф стоял, прислонившись спиной к стене; у него было тяжко на душе.

Морель присел на край своего верстака, понурив голову и опустив руки; пристально и угрюмо смотрел он на топчан, где лежало тельце маленькой Адели.

При виде ее гнев и возмущение гранильщика постепенно уступили место горечи и невыразимой печали; он обессилел и согнулся под тяжестью нового удара судьбы.

Луиза была смертельно бледна и боялась потерять сознание: ее ужасало то, в чем она должна была признаться. И все же она решилась, трепеща, взять руку своего отца, бедную, исхудавшую руку, измученную непосильной работой.

Он не отнял ее, и тогда его дочь с рыданиями осыпала ее поцелуями и вскоре почувствовала, как он легонько прижал свою руку к ее губам. Гнев Мореля улетучился, и из глаз его потекли наконец слезы, которые он так долго сдерживал.

— Отец! Если бы вы знали! — воскликнула Луиза. — Если бы вы знали, какая я несчастная!

— Ох, Луиза, я буду каяться в этом вечно, до конца моей жизни, — ответил, плача, гранильщик. — Ты, о господи, и в тюрьме!.. На скамье подсудимых!.. Ты, такая гордая… когда тебе было чем гордиться… Нет! — воскликнул он снова в приступе боли и отчаяния. — Нет, лучше тебе лежать в смертном саване рядом с твоей несчастной маленькой сестрой!.

— Да, лучше, я бы тоже этого хотела! — ответила Луиза.

— Молчи, несчастное дитя, не надрывай мне сердце… Я не хотел, этого говорить, я забылся… Говори же, но, бога ради, не лги! Какой бы жестокой ни была правда, скажи мне все… чтобы я узнал от тебя, а не от других… Мне будет легче… Говори! У нас мало времени, внизу тебя ждут. Господи, какое горькое расставание!

— Отец, я скажу вам все, — начала Луиза, собрав всю свою решимость. — Но обещайте мне, и пусть наш спаситель обещает, что вы не расскажете об этом никому… никому… Если он только узнает, что я рассказала, о боже мой! — Она содрогнулась от ужаса. — Вы все погибнете, погибнете, как я… потому что вы не знаете могущества и жестокости этого человека.

— Какого человека?

— Моего хозяина…

— Нотариуса?

— Да, — прошептала Луиза и оглянулась, словно боясь, что ее услышат.

— Успокойтесь, — сказал Родольф. — Пусть он могуществен и жесток, мы с ним справимся. К тому же, если я открою кому нужно все, что вы хотите рассказать, это будет только в ваших интересах и в интересах вашего отца.

— И я тоже, Луиза, — подтвердил Морель. — Если я заговорю, то только для того, чтобы тебя спасти. Но что он сделал, этот негодяй?

— Вот еще что, — сказала Луиза, чуть подумав. — Речь пойдет еще об одном человеке, который оказал мне огромную услугу… и всегда относился к моему отцу и к нашей семье с большой добротой. Он уже служил у Феррана, когда я к нему нанялась, и заставил меня поклясться, что я не назову его имени.

Родольф подумал, что, наверное, речь идет о Жермене, и сказал Луизе:

— Если вы имеете в виду Франсуа Жермена, то можете быть спокойны: мы с вашим отцом сохраним его тайну.

Луиза посмотрела на Родольфа с удивлением.

— Вы его знаете? — спросила она.

— Еще бы! Этот добрый, превосходный молодой человек жил здесь месяца три. Значит, он уже работал у нотариуса, когда ты пришла к нему? — спросил Морель. — Но когда ты впервые увидела его, ты как будто его не узнала…

— Так мы условились, отец. У него были важные причины, чтобы никто не знал, что он работает у Феррана. Это я посоветовала ему снять комнату у нас на пятом этаже, зная, что он будет нам добрым соседом…

— Но кто же направил вашу дочь к нотариусу? — спросил Родольф.

— Когда моя жена заболела, я сказал госпоже Бюрет, — она живет здесь и ссужает деньги под заклад, — что Луиза хочет пойти в прислуги, чтобы нам помочь. Госпожа Бюрет знала экономку нотариуса; она дала мне письмо к ней, в котором рекомендовала Луизу как превосходную служанку. Будь оно проклято, это письмо!.. Оно стало причиной всех наших несчастий. Вот так, сударь, моя дочь попала в прислуги к нотариусу.

— Хотя я кое-что знаю о причинах ненависти Феррана к вашему отцу, — сказал Родольф, — все же расскажите, Луиза, что в общем происходило между вами и нотариусом, после того как вы к нему нанялись… Это может пригодиться для вашей защиты.

— В первые дни службы у Феррана мне как будто не на что было жаловаться, — ответила Луиза. — Работать приходилось много, экономка часто обращалась со мной грубо, дом был мрачный, но я все терпела: служба есть служба, и в других домах у меня были бы другие неприятности. У Феррана было суровое лицо, он ходил к мессе, часто принимал у себя священников, в общем, я его не опасалась. Первое время он едва удостаивал меня взглядом и говорил со мной очень строго, особенно при чужих.

Кроме швейцара, который жил в комнате с выходом на улицу, в главном доме, где находится контора, из всей прислуги я оставалась одна с экономкой, госпожой Серафен. Мы жили во флигеле, он стоял в стороне, между садом и двором. Моя комната была на самом верху. По вечерам мне часто становилось страшно, когда я оставалась совсем одна, либо на кухне, в полуподвале, либо у себя в моей комнатушке. Мне порой слышались какие-то глухие страшные звуки на нижнем этаже, где никто не жил и где обычно работал днем Жермен. Два окна этого этажа были замурованы, а одна из толстых тяжелых дверей была усилена железными полосами. Экономка сказала мне, что за ней находится касса господина Феррана.

Однажды я надолго задержалась, чтобы закончить срочную починку белья, и уже ложилась спать, когда услышала, как кто-то крадется по маленькому коридору, в конце которого была моя комната. Кто-то остановился перед моей дверью. Я думала, что это экономка, но никто не вошел, и я испугалась. Я не смела шевельнуться, только прислушивалась, но за дверью никто не шевелился, а я была уверена, что за ней стоят. Я спросила два раза: кто там? Мне не ответили. Я еще больше испугалась и придвинула к двери комод — у меня не было ни замка, ни засова. Я долго вслушивалась, но никто в коридоре не шевелился. Через полчаса, показавшимися мне вечностью, я улеглась в постель; ночь прошла спокойно. Наутро я попросила экономку сделать на моей двери засов, потому что в ней не было замка. Рассказала ей о моих ночных страхах. Она ответила, что все это мне приснилось, а насчет засова надо просить Феррана. Услышав мою просьбу, он пожал плечами и сказал, что я сошла с ума. Больше я не осмеливалась его просить. Через некоторое время случилось это несчастье с бриллиантом. Мой отец был в отчаянии и не знал, что делать. Я рассказала о его горе госпоже Серафен; она мне ответила: «Наш господин такой милосердный, что, наверное, чем-нибудь поможет вашему отцу». В тот же вечер, когда я прислуживала за столом, господин Ферран вдруг мне сказал: «Твоему отцу нужно тысячу триста франков. Сегодня же скажи ему, чтобы зашел ко мне в контору, я одолжу ему эти деньги. Он честный человек, и надо ему помочь». От такой доброты я расплакалась. Я не знала, как отблагодарить моего хозяина. Но он мне сказал с обычной своей суровостью: «Полно, полно, здесь нет ничего особенного…» Вечером после работы я поспешила принести отцу добрую весть. А на следующий день…

— Я получил тысячу триста франков в долг на три месяца и написал расписку — на предъявителя, — сказал Морель. — Я, как Луиза, едва не плакал от благодарности, называл этого человека моим благодетелем, моим спасителем… Господи, каким же надо быть жестоким, чтобы растоптать мою признательность и мое уважение к нему…

— Эта долговая расписка на предъявителя на такой короткий срок, эта странная предосторожность не вызвали у вас подозрений? — спросил Родольф. — Ведь вы бы не успели вернуть долг!

— Нет, сударь, я думал, что нотариус делает это на всякий случай. К тому же он мне сказал, что дает мне два года. Просто каждые три месяца я для порядка должен давать новую расписку. Но, когда миновал первый срок, он предъявил ее к оплате от третьего лица, денег у меня не было, и суд вынес постановление… Но он сказал мне, чтобы я не беспокоился, мол, это просто ошибка судебного пристава…

— Он хотел держать вас в своей власти, — сказал Родольф.

— Увы, сударь, вы правы. Со дня этого постановления он начал… Но продолжай, Луиза, продолжай! Я уже не знаю, на каком я свете… В голове мутится… В памяти какие-то провалы… Я сойду с ума! Нет, это слишком, я не выдержу, не выдержу!

Родольф успокоил гранильщика… Луиза продолжала:

— Я старалась как могла отблагодарить Феррана за его доброту. И тогда экономка возненавидела меня: она находила какое-то наслаждение в том, чтобы мучить меня, не передавала мне приказы моего хозяина, и я всегда была виноватой; все время придиралась ко мне, и я бы давно ушла — на другое место, но расписка моего отца удерживала меня. Прошло три месяца; Ферран по-прежнему обращался со мной очень грубо перед госпожой Серафен, но иногда он посматривал на меня исподтишка так, что я смущалась, и улыбался, видя, как я краснею.

— Вы понимаете, сударь? — спросил Морель. — Он готовил мне арест за неуплату долга.

— Однажды, — продолжала Луиза, — после обеда экономка ушла, против своего обыкновения; клерки тоже покинули контору — все они живут в городе. И вот Ферран отсылает швейцара с каким-то поручением, и мы остаемся в доме одни. Я прибиралась в прихожей, он мне позвонил. Я вхожу в его спальную; он стоит перед камином; я подхожу к нему, внезапно он оборачивается и обнимает меня… Лицо его было кроваво-красным, глаза сверкали. Я испугалась до ужаса и сначала не могла шевельнуться, но, хоть он сильней, я отбивалась так отчаянно, что сумела вырваться. Я убежала в прихожую, захлопнула дверь и навалилась на нее всем телом, но ключ торчал с его стороны.

— Вы слышите, сударь, слышите? — пробормотал Морель, обращаясь к Родольфу. — Вот как вел себя этот достойный благодетель!

— Через несколько мгновений дверь подалась под его натиском, — продолжала Луиза. — К счастью, лампа была со мной рядом и я успела ее погасить. Он очутился внезапно в темноте. Он меня позвал, я не ответила. Тогда он сказал дрожащим от злобы голосом: «Если ты попытаешься убежать от меня, твой папаша сядет в тюрьму за тысячу триста франков, которые он мне должен и не может вернуть!» Я его умоляла сжалиться надо мной, обещала делать все что угодно, чтобы услужить ему, отблагодарить за его доброту, но сказала твердо, что никто не заставит меня пойти на крайнее унижение.

— Узнаю мою прежнюю Луизу, — сказал Морель. — Узнаю ее гордую речь. Но все-таки как же?.. Говори, говори…

— Было совсем темно, через минуту я услышала, как мой хозяин ощупью нашел входную дверь и запер ее на ключ. Я была в его власти. Он сбегал к себе и вернулся со свечой. Не могу передать, не смею, как я отбивалась от него, как он мне угрожал, бегал за мной из комнаты в комнату… К счастью, отчаяние, страх и гнев придавали мне силы; мое сопротивление сводило его с ума, он уже не владел собой. Он терзал меня, бил, у меня все лицо было в крови…

— Господи боже мой! — воскликнул гранильщик, вздымая руки к небесам. — Какой зверь! Какое чудовище! Для таких преступников нет достойной казни…

— Возможно, — проговорил Родольф и на миг задумался. Затем, обращаясь к Луизе, сказал: — Мужайтесь! Расскажите все.

— Эта борьба длилась долго, я уже теряла силы, когда вернулся швейцар и позвонил два раза: так он извещал о срочном письме. Опасаясь, что если я не пойду за письмом, то его принесет швейцар, хозяин пригрозил мне: «Убирайся! Скажешь хоть слово — и твой отец погиб. Если попытаешься уйти от меня, он все равно погибнет. Если будут справляться о тебе, я намекну, хоть и не буду ничего доказывать, что ты воровка, и ты нигде не найдешь себе места. И еще скажу, что служанка ты никудышная…» На следующий день, несмотря на угрозы моего хозяина, я прибежала сюда и все рассказала отцу. Он хотел, чтобы я немедля покинула этот дом… Но тог, — да бы его ждала тюрьма… Даже мой маленький заработок был необходим семье, с тех пор как заболела мать… А если Ферран распустит обо мне всякие слухи, я долго не смогу найти себе другого места.

— Да, — с горечью подтвердил Морель и помрачнел. — Мы были трусами, эгоистами, и мы позволили нашей дочке вернуться туда… О, я говорил вам: нищета, проклятая нищета! На какие подлости она нас толкает!

— Увы, отец! Разве вы не пытались всеми способами раздобыть эти тысячу триста франков? А когда мы увидели, что это невозможно, пришлось смириться.

— Говори, говори… Да, твои близкие стали твоими палачами. Да, мы больше всех виноваты в твоем несчастье. Это правда, — пробормотал гранильщик, закрывая лицо руками.

— Когда я вернулась к моему хозяину, — продолжала Луиза, — он повел себя так, словно между нами не было той ужасной сцены, о которой я вам рассказала: был как прежде суров и резок, о том, что было, не обмолвился ни словом; экономка продолжала преследовать меня, почти не давала, есть, запирая хлеб в буфете, а иногда нарочно обливала всякой дрянью остатки еды, чтобы мне ничего не досталось, — сама-то она почти всегда обедала вместе с Ферраном. Ночью я почти не спала, боясь, что нотариус может в любую минуту войти в мою комнату, которая не запиралась. Он приказал даже вынести из нее комод, чтобы я не могла задвинуть им дверь. У меня остался только один стул, маленький столик и мой сундук. Я старалась нагромоздить все это перед дверью и спала не раздеваясь. Какое-то время он не трогал меня, даже не смотрел в мою сторону. Я начала уже успокаиваться, надеясь, что он больше не думает обо мне. В одно из воскресений, свободный день, я прибежала к отцу с этой доброй вестью; мы все были счастливы!.. Были счастливы… То, что случилось потом, — голос Луизы задрожал, — об этом страшно говорить, я всегда скрывала…

— Да… конечно… я чувствовал… Знал, что ты не говоришь… скрываешь от меня свой секрет… Какую-то тайну! — вскричал Морель; его блуждающий взгляд и странное многословие поразили Родольфа. — Твоя бледность, твое лицо… должны были все мне открыть. Сто раз я говорил твоей матери… но, увы, ха-ха, она меня успокаивала! Вот и добилась, вот и хорошо ей! Чтобы избавиться от нищеты, отдала нашу дочь этому чудовищу!.. А куда пойдет теперь наша дочь?.. На скамью подсудимых… Хорошо ей! А впрочем, кто знает?.. Может быть, и лучше? В самом деле, когда ты беден… А что же другие?.. Ха-ха-ха, другие!..

Внезапно Морель умолк, стараясь собраться с мыслями, стукнул себя по лбу кулаком и воскликнул:

— Ох, я не знаю сам, что говорю… Голова раскалывается, словно я напился…

И он снова спрятал лицо в ладонях.

Родольфа очень встревожила несвязная речь гранильщика, но он постарался, чтобы Луиза этого не заметила.

— Вы несправедливы, Морель, — серьезно сказал он. — Не только ради себя, но ради своей матери, ради своих детей и ради вас несчастная ваша жена не хотела, чтобы Луиза уходила от нотариуса. Она боялась худшего… Не обвиняйте никого… Пусть все проклятия и месть обрушатся на одного человека, на это чудовище лицемерия, которое поставило вашу дочь перед выбором: бесчестие или полная нищета, быть может, ваша смерть и гибель всей вашей семьи; на этого хозяина, который гнусно злоупотребил своей властью… Но, терпение, терпение, говорю я вам; судьба нередко готовит таким преступникам страшное и небывалое отмщение.

Голос Родольфа, когда он заговорил о неотвратимом возмездии судьбы, был проникнут, если можно так сказать, такой уверенностью и убежденностью, что Луиза посмотрела на своего спасителя с удивлением, почти со страхом.

— Продолжайте, дитя мое, — сказал Родольф, обращаясь к Луизе. — Не спрашивайте ничего… Это очень важно, важнее, чем вы думаете.

— Значит, я начала понемногу успокаиваться. Но однажды вечером Ферран и его экономка вышли из дому, каждый из своей двери. Они не стали обедать дома, и я осталась одна. Как обычно, мне оставили мой кусок хлеба, воду и немного вина, а все остальное заперли в буфетах. Я закончила уборку, поужинала, и мне стало боязно одной в этом доме. Я зажгла лампу Феррана и поднялась в свою комнату. Когда он выходил по вечерам, его не надо было ждать. Я принялась за рукоделье, но, странно, сон морил меня… Ах, отец! — вскричала Луиза, прерывая свой рассказ. — Я боюсь, вы не поверите мне, станете обвинять меня во лжи… Но смотрите, над телом моей маленькой несчастной сестры я клянусь вам, что говорю только правду!

— Расскажите подробнее, — попросил Родольф. — Что было потом?

— Увы, вот уже семь месяцев я сама стараюсь понять, что случилось потом, в ту страшную ночь… и не могу. Я чуть с ума не сошла, пытаясь проникнуть в эту тайну.

— Господи! Господи! Что она сейчас нам скажет? — вскричал гранильщик, очнувшись на миг от оцепенения, в которое он то и дело погружался во время рассказа Луизы.

— Я почему-то заснула, сидя на стуле, хотя раньше со мной этого никогда не бывало. Это последнее, что я помню, — продолжала Луиза. — А потом, потом, прости меня, отец, я не знаю! Но клянусь тебе, я не виновата…

— Верю тебе, верю, но говори!

— Я не знаю, сколько проспала, а когда проснулась, лежала на постели в моей комнате, обесчещенная Ферраном, который сидел со мной рядом.

— Ты лжешь, лжешь! — в ярости закричал Морель. — Признайся, что ты уступила насилию из страха, что меня посадят в тюрьму, но только не лги?

— Отец, клянусь вам…

— Ты лжешь, лжешь! Если ты ему уступила, зачем бы он вдруг захотел упрятать меня в тюрьму?

— Уступила! О нет, отец, мой сон был таким глубоким, что я была словно мертвая… Это вам кажется страшным, невероятным… Господи, я сама это знаю и до сих пор не могу понять…

— А я все понимаю, — вмешался Родольф, прерывая Луизу. — Этому человеку не хватало только такого злодеяния. Не обвиняйте вашу дочь во лжи, Морель!.. Скажите, Луиза, когда вы ужинали, прежде чём подняться к себе, вы не заметили никакого странного привкуса в том, что вы пили? Постарайтесь вспомнить, это очень важно.

Немного подумав, Луиза ответила:

— Я в самом деле вспоминаю, что вода с капелькой вина, которую мне оставила как обычно госпожа Серафен, была чуть-чуть горьковатой. Но я не обратила внимания, потому что злая экономка иногда нарочно подсыпала мне в графин соли или перцу.

— Значит, в тот вечер напиток показался вам горьким?

— Да, но не очень, и я все равно его выпила. Я подумала, что вино, наверное, уже обернулось в уксус.

Морель сидел, вытаращив глазами растерянно слушал вопросы Родольфа и ответы Луизы, вряд ли что-нибудь понимая.

— Прежде чем заснуть, сидя на стуле, вы не почувствовали, что голова и моги как бы тяжелеют?

— Да, у меня стучало в висках, и я плохо себя чувствовала, как при ознобе.

— О негодяй, подлец! — вскричал Родольф. — Знаете, Морель, чем он опоил вашу дочь?

Ремесленник смотрел на него, не отвечая.

— Экономка, его сообщница, подлила Луизе снотворного, скорее всего опиума. Сила и разум вашей дочери были парализованы на несколько часов. А когда она очнулась от наркотического сна, она уже была обесчещена!..

— Ах, теперь я все понимаю! — воскликнула Луиза. — Вы видите, отец, я не так уж виновата, как вам кажется. Отец, отец мой, ответьте мне!

Взгляд гранильщика был ужасающе неподвижен.

Разум этого наивного и честного человека не мог постичь всей глубины столь подлого злодеяния. Он едва понимал, о каком ужасном преступлении рассказывала его дочь.

И к тому же, надо сказать, временами он уже не улавливал смысл слов, мысли его путались и он погружался в бездну, которая для разума так же черна, как непроглядная ночь для зрения, — страшный симптом безумия.

Однако Морель быстро заговорил глухим, прерывающимся голосом:

— Да, да, это очень плохо, очень плохо, плохо…

И снова погрузился в апатию.

Родольф смотрел на него с беспокойством. Он боялся, что гнев и возмущение иссякнут в душе несчастного Мореля, как бывает, когда слишком большое горе иссушает слезы.

Стараясь поскорее закончить это тягостное прощание, Родольф сказал Луизе:

— Наберитесь мужества! Откройте нам до конца ужасную правду.

— Увы, все, что вы слышали, это только начало. Когда я увидела Феррана рядом со мной, я закричала от страха. Я хотела бежать, он удержал меня силой. Я еще чувствовала себя такой слабой, такой отяжелевшей, наверняка из-за того зелья, о котором вы говорили, что не могла вырваться из его рук. «Зачем же теперь бежать от меня? — спросил Ферран с таким удивлением, что я растерялась. — Что ты капризничаешь? Разве ты не приняла меня по доброй воле?» — «Ах, сударь! — закричала я. — Это недостойно! Вы воспользовались тем, что я спала, и погубили меня. Я все, расскажу отцу!» Хозяин расхохотался. «Я воспользовался твоим сном? Да ты шутишь. Кто поверит в твое вранье? Сейчас четыре утра. Я здесь уже два часа. Похоже, ты спала слишком долго и слишком притворно. Признайся лучше, что отдалась мне по доброй воле. Полно, хватит капризничать, иначе я рассержусь. Твой отец в моей власти, так что незачем тебе меня отвергать. Будь послушной, и мы подружимся. А иначе — берегись!» — «Я все расскажу отцу! — крикнула я. — Он отомстит за меня. Есть справедливость на свете». Ферран посмотрел на меня с удивлением. «Ты совсем сошла с ума? Что ты скажешь своему отцу? Что он уговорил тебя уступить мне? Поступай как хочешь, посмотрим, что он тебе ответит»… — «Господи, это неправда! Вы же знаете, что вошли сюда без моего согласия!» — «Без твоего согласия? И у тебя хватит наглости утверждать это, говорить, будто я тебя изнасиловал? Хочешь, я докажу, что все это вранье? Вчера вечером я велел Жермену, моему кассиру, вернуться в контору к десяти часам, чтобы закончить срочную работу. Он сидел за своими книгами до часу ночи, сидел в комнате, которая прямо под твоей. Спроси его, слышал он крики, шум борьбы, какую мне пришлось вести с тобой там, внизу, когда ты, злючка, не была еще такой покладистой, как сегодня? Так спроси завтра Жермена, и он тебе ответит: этой ночью в доме все было тихо и спокойно».

— Да, он принял все предосторожности, чтобы выйти сухим из воды, — заметил Родольф.

— Я была убита, сударь. Я не знала, что ответить на слова моего хозяина. Я не знала, что мне подлили, и сама не могла понять, почему так крепко спала. Казалось, все было против меня. Если я пожалуюсь, мне никто не поверит, и неудивительно потому, что эта ужасная ночь для меня самой оставалась неразрешимой загадкой.

Глава X

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Невероятная подлость и лицемерие Феррана поразили Родольфа.

— Значит, вы не осмелились рассказать отцу о гнусном поступке вашего хозяина? — спросил он Луизу.

— Да, сударь. Отец бы мне не поверил. Он посчитал бы, что я заодно с Ферраном. И потом, я боялась, что в порыве гнева он забудет, что его свобода, жизнь всей нашей семьи в руках у моего хозяина.

Желая избавить Луизу от тягостных признаний, Родольф сказал:

— Очевидно, вам пришлось смириться с ролью жертвы этого негодяя из страха за отца и за вашу семью…

Луиза потупила взор и покраснела.

— Но потом его отношение к вам стало не таким жестоким и грубым?

— Наоборот, сударь. Чтобы избежать всяких подозрений, мой хозяин, когда у него, например, бывал в гостях священник церкви Благовещения, особенно строго распекал меня. Он просил господина кюре наставить меня на путь истинный, он говорил, что рано или поздно я погублю свою душу, что я слишком вольно веду себя с его писцами, что я лентяйка, что он держит меня только из жалости к моему отцу и его семье, которым оказывает помощь. Он и правда помог отцу, но все остальное — ложь! Я никогда в глаза не видела ни одного его клерка, все они работали в главном здании конторы, а не в нашем флигеле.

— А когда вы оставались наедине с Ферраном, как он объяснял свои нападки на вас в присутствии кюре?

— Он уверял меня, что просто шутил. Но кюре принимал его обвинения всерьез. Он сурово говорил мне, что на мне лежит двойной грех, если я не веду себя как следует в этом дважды святом доме, где у меня перед глазами всегда пример чистоты и добродетели. Я не знала, что на это ответить, и только краснела, опуская глаза. И мое молчание, мое смущение оборачивались против меня. Мне было так страшно жить, что порою я хотела покончить с собой, но я думала о моем отце, о моей матери, братьях и сестрах, которым я могла хоть немного помочь, и я смирилась. Я была гадкой, презренной, но у меня было утешение: я спасала отца от тюрьмы. А потом, — неотвратимое несчастье, — я почувствовала, что стану матерью… Я поняла, что это моя погибель! Не знаю почему, я все предугадала. Ферран, когда узнал об этом и мог бы стать ко мне добрее, вместо этого начал придираться и выговаривать мне еще суровее. Но я даже представить не могла, что он мне готовит.

Морель как бы очнулся от своего беспамятства, с удивлением посмотрел вокруг, провел рукою по лбу, словно что-то вспоминая, и сказал своей дочери:

— Я, похоже, забылся. Устал, совсем растерялся от горя… О чем ты говорила?

— Когда Ферран узнал, что я беременна…

Гранильщик в отчаянии воздел руки; Родольф успокоил его одним взглядом.

— Ладно, ладно, я дослушаю все до конца, — пробормотал Морель. — Говори, говори…

— Я спросила Феррана, как мне скрыть свой позор, в котором он был виноват, — продолжала Луиза. — Вы не поверите, отец, как он мне ответил!..

— Что же он ответил?

— Он прервал меня с возмущением и с деланным изумлением, словно ничего не понимал. Он сказал, что я, наверное, сошла с ума. Я была в ужасе, я закричала: «Господи, что же теперь со мной будет? Если вы не пожалеете меня, пожалейте хотя бы вашего ребенка». — «Какой ужас! — воскликнул Ферран, воздев руки к небу. — Ты, подлая тварь! Ты осмелилась обвинить меня, будто я пал так низко, опустился до такой грязной девки, как ты! И у тебя хватает наглости приписать мне плоды твоего распутства, мне, который сотни раз повторял тебе перед самыми достойными свидетелями, что ты погубишь свою душу, презренное создание! Убирайся отсюда немедленно, я тебя увольняю!»

Родолъф и Морель замерли от ужаса; их поразило такое неслыханное лицемерие.

— Да, признаюсь, — сказал Родольф, — подобной подлости я даже не мог себе представить.

Морель ничего не сказал, глаза его расширились до ужаса, лицо исказила страшная гримаса; он сполз с верстака, на котором сидел, внезапно выдернул ящик, выхватил оттуда длинный, остро отточенный нож с деревянной рукояткой и бросился к двери.

Родольф понял его замысел, схватил за руку и остановил.

— Морель, куда вы? Вы погубите себя, несчастный!

— Поберегись! — закричал Морель вне себя от ярости. — Отойди, иначе я убью двоих вместо одного!

Обезумевший ремесленник бросился на Родольфа.

— Отец, это же наш спаситель! — закричала Луиза.

— Ему наплевать на нас! Ха-ха-ха, он хочет спасти нотариуса! — отвечал обезумевший гранильщик, вырываясь из рук Родольфа.

Но через секунду Родольф уверенно, но мягко обезоружил его, распахнул дверь и выкинул нож на лестницу.

Луиза бросилась к отцу, обняла его и сказала:

— Отец, это наш благодетель. И ты на него поднял руку! Опомнись!

Эти слова привели Мореля в себя, он закрыл лицо руками и упал на колени перед Родольфом.

— Встаньте, несчастный отец, — с жалостью проговорил Родольф. — Терпение, терпение… я понимаю ваш гнев, я разделяю вашу ненависть, но во имя праведной мести, не мешайте ей свершиться…

— Господи, господи! — вскричал гранильщик, поднимаясь на ноги. — Но что может правосудие, что может закон против такого?.. Несчастные мы люди! Если мы, бедняки, попробуем обвинить этого злодея, богатого, могущественного, всеми уважаемого, над нами просто насмеются!.. Ха-ха-ха! — Он разразился судорожным смехом. — И люди будут правы. Какие у нас доказательства? Да, какие доказательства? Нам не поверят. Поэтому, говорю вам, — вскричал он в новом приступе ярости, — я верю только в справедливость ножа…

— Замолчите, Морель, — печально сказал ему Родольф. — Горе затмило ваш разум. Дайте вашей дочери все досказать… Каждая минута дорога, комиссар ждет ее, а я должен знать все, понимаете? Все!.. Говори, дитя мое!

Морель бессильно упал на свой верстак.

— Незачем говорить вам, как я рыдала, как просила сжалиться, — продолжала Луиза. — Я погибала. Все, это происходило в десять утра в кабинете Феррана, кюре должен был прийти в тот день позавтракать с ним, и он вошел в тот момент, когда мой хозяин осыпал меня упреками и оскорблениями… Появление священника очень ему не понравилось…

— И что он сказал?

— Он сразу переменился, выбрал другую роль. «Посмотрите, господин аббат! — закричал он. — Я говорил вам, что она погубит свою душу! А теперь она погибла навсегда: она только что мне призналась в своем падении и позоре… и умоляла спасти ее… И подумать только, что, я приютил в своем доме эту негодяйку!» — «Немыслимо! — с возмущением воскликнул господин аббат, обращаясь ко мне. — Сколько раз ваш хозяин тут при мне давал вам добрые и праведные советы, и это вас не остановило?.. Вы так низко пали?.. Этому нет прощений! Друг мой, вы были слишком добры к этой несчастной и к ее семье, но снисхождение с вашей стороны было бы слабость. Будьте справедливы, но непоколебимы!» Так сказал аббат, обманутый, как и все, лицемерием Феррана.

— И вы в этот момент не попытались разоблачить негодяя? — спросил Родольф.

— Господи! Я была так перепугана, голова у меня кружилась, я не могла сказать ни слова и все же хотела говорить, хотела оправдаться… «Послушайте, сударь…» — начала я, но Ферран прервал меня: «Ни слова больше, недостойная тварь! — крикнул он. — Ты слышала, что сказал господин аббат? Жалость была бы слабостью. Через час ты должна оставить мой дом!» И, не давая мне времени ответить, он увел аббата в другую комнату.

— После ухода Феррана, — продолжала Луиза, — я не помнила себя. Я представляла, как меня выгонят из этого дома, как я буду искать и не найду себе другого места из-за моего положения и других сведений обо мне, которые разошлет мой хозяин. Я была уверена, что он от злости посадит в тюрьму моего отца. Я не знала, что делать, и убежала в свою комнату.

Часа через два туда пришел Ферран. «Ты собрала свои тряпки?» — спросил он. «Сжальтесь! — взмолилась я, падая к его ногам. — Не прогоняйте меня в моем положении. Что со мной будет? Меня никто не возьмет в услужение!» — «Тем лучше, господь, накажет тебя за твое распутство и твою ложь». — «Вы смеете говорить, что я лгу? — возмущенно воскликнула я. — Вы смеете говорить, что это не вы меня погубили?» — «Убирайся отсюда немедленно, тварь! — закричал он страшным голосом. — Ты еще смеешь клеветать на меня! Так вот завтра, в наказание тебе, я засажу твоего папашу в тюрьму». — «Нет, что вы, что вы, — в испуге сказала я ему. — Я ни в чем не стану обвинять вас, обещаю вам, только не прогоняйте меня… Пожалейте моего отца, мой маленький заработок так нужен нашей семье! Оставьте меня у себя… я ничего не скажу, постараюсь, чтобы никто ничего не заметил, а когда уже будет невозможно скрывать мое горестное положение, ну что ж, тогда вы меня уволите».

Я долго его умоляла, упрашивала, и под конец Ферран согласился оставить меня. Я сочла это великой милостью, настолько положение мое было безысходно. И все же в течение пяти месяцев после этой ужасной сцены мне пришлось очень плохо и очень трудно; только Жермен, которого я видела изредка, с сочувствием спрашивал меня, почему я такая печальная, но я стыдилась сказать ему правду.

— Наверное, в это время он и поселился здесь?

— Да, сударь. Он искал комнату где-нибудь поблизости от бульвара Тампль или от Арсенала. Здесь как раз освободилась комната, та самая, которую вы сейчас занимаете, и она ему подошла. Он съехал месяца два назад и просил никому не давать его нового адреса, который знали только в конторе Феррана.

Попытки Жермена уйти от своих преследователей объяснили Родольфу все эти предосторожности.

— А вам никогда не хотелось рассказать обо всем Жермену? — спросил он Луизу.

— Нет, сударь. Его тоже обмануло лицемерие Феррана: он считал его грубым, слишком требовательным, но честнейшим человеком на свете.

— Когда Жермен жил здесь, он ни разу не слышал, чтобы ваш отец обвинял нотариуса, что тот пытается вас соблазнить?

— Мой отец никогда не говорил о своих опасениях при посторонних, и к тому же в то время я его обманывала. Я уверяла, что Ферран больше не думает обо мне… Увы, бедный мой отец, простите меня за этот обман! Я только хотела вас успокоить, вы теперь понимаете, не правда ли?

Морель ничего не ответил; уронив голову на руки, скрещенные на верстаке, он безмолвно рыдал.

Родольф сделал знак Луизе, чтобы она больше не обращалась к отцу.

— Пять месяцев, — продолжала Луиза, — я плакала и страдала. Каждый день был нескончаемой пыткой. С помощью разных ухищрений мне удавалось скрывать свое положение от всех, но на последних двух месяцах, которые отделяли меня от рокового срока, об этом нечего было и думать. Каждый день все больше страшил меня. Господин Ферран заявил, что больше не хочет меня держать… Я лишалась даже той малости, которая выручала нашу семью. Отец проклял бы меня и выгнал, узнав, что я его обманывала, хотя я желала только не волновать его. Он подумал бы, что я не жертва Феррана, а его сообщница. Что было делать? Где спрятаться? Где найти новое место в моем положении? Мне приходили в голову преступные мысли. Но, по Счастью, я отступила перед ними. Я признаюсь вам в этом, сударь, потому что ничего не хочу скрывать, даже то, что может пойти мне во вред, а также для того, чтобы вы поняли, до какой крайности довела меня бессердечность господина Феррана. Если бы я поддалась жестокому соблазну и совершила преступление, разве он не считался бы соучастником?

Немного помолчав, Луиза с усилием продолжала дрожащим голосом:

— Я слышала от привратницы, что в нашем доме живет один лекарь-шарлатан… и я…

Она не могла больше говорить.

Родольф вспомнил, как при первой встрече с г-жой Пипле, когда она отлучилась, он принял от разносчика письмо на грубой бумаге с измененным почерком и заметил на нем следы слез…

— И вы написали ему, несчастное дитя? Три дня назад!.. Вы изменили почерк и плакали над этим письмом!

Луиза смотрела на Родольфа с ужасом.

— Откуда вы это знаете?

— Успокойтесь. Я был один в привратницкой у госпожи Пипле, когда принесли это письмо, и заметил его случайно.

— Да, вы правы, сударь. В этом письме без подписи я писала господину Брадаманти, что не смею прийти к нему, но прошу встретить меня вечером возле Шато-д’Ор… Я потеряла голову. Я хотела получить от него страшный совет… И вышла от моего хозяина с намерением этот совет исполнить. Но через минуту мысли мои прояснились: я поняла, на какое преступление иду… Я вернулась, встреча не состоялась. В тот же вечер произошла ужасная сцена, из-за которой на меня обрушились новые несчастья.

Ферран подумал, что я ушла часа на два, а я возвратилась очень скоро. Проходя мимо маленькой садовой калитки, я, к своему удивлению, увидела, что она полуоткрыта. Я вошла в сад и отнесла ключ в кабинет Феррана, где обычно его оставляли. Эта комната — самая дальняя в доме, за ней только его спальня — была самым уединенным местом: там он с кем-то советовался втайне, а обычные дела вел в своей конторе. Вы поймете сейчас, сударь, почему я рассказываю все это так подробно. Я прекрасно знала все входы и выходы этого дома. Я прошла через столовую, где горел свет, вошла в гостиную, где не было света, потом в кабинет перед его спальней. И дверь спальни открылась, когда я хотела положить ключ на стол. Едва мой хозяин заметил меня при свете лампы в своей комнате, он захлопнул дверь за каким-то человеком, которого я не успела разглядеть. И тогда, несмотря на темноту, он набросился на меня, вцепился двумя руками в шею, словно хотел меня задушить, и прошипел с яростью… и в то же время со страхом: «Ты подглядывала? Ты подслушивала за дверью? Что ты слышала, говори! Отвечай, или я тебя задушу!» Но, видно, ему пришло что-то другое в голову, он вытеснил меня в столовую; дверь кладовки была открыта, он грубо втолкнул меня туда и запер.

— И вы ничего не слышали из его разговора?

— Ничего, сударь. Если я знала, что он разговаривает с кем-то в своем кабинете, я не входила туда. Он запрещал это даже госпоже Серафен.

— А когда вы вышли из кладовки, что он вам сказал?

— Меня выпустила экономка, и в тот вечер я не видела больше Феррана. От волнения, от испуга мне стало очень плохо. На другое утро, когда я спускалась по лестнице, я встретила Феррана и вся задрожала, вспомнив его угрозы. Но как же он меня удивил! Он сказал мне почти спокойно: «Ты ведь прекрасно знаешь, что я запрещаю входить в мой кабинет, когда у меня посетители. Но к чему тебя бранить, раз уж тебе и так недолго оставаться в моем доме». И он ушел в свою комнату.

Такое добродушие удивило меня после недавнего приступа ярости. Я, как обычно, занялась домашними делами и хотела уже прибрать в его спальне… Но вы знаете, я так страдала всю ночь, я была такой слабой, удрученной… Когда я вешала какой-то его костюм в темный гардероб рядом с альковом, я вдруг почувствовала страшные боли и в голове у меня все помутилось… Уже падая, я ухватилась за пальто, висевшее на дверце, и стащила его на себя, и оно меня почти всю укрыло.

Когда я пришла в себя, застекленная дверь спальни была закрыта… Я услышала голос Феррана… Он говорил очень громко… Вспомнив о вчерашней сцене, я подумала, что умру, если только шевельнусь. Я подумала; что мой хозяин не заметит меня под этим пальто в темном гардеробе. Если он увидит меня, как объяснить ему эту случайность? Я затаила дыхание и невольно услышала разговор, который наверняка продолжался уже давно.

Глава XI

РАЗГОВОР

— А кто разговаривал с нотариусом в его запертой комнате? — спросил Родольф.

— Не знаю, сударь, — ответила Луиза. — Голос был незнакомый.

— О чем же они говорили?

— Разговор, наверное, шел уже давно, потому что я услышала только обрывки. «Ничего нет проще, — говорил незнакомый голос. — Один парень по прозвищу Краснорукий, старый контрабандист, свел меня с семейкой „речных пиратов“[104]Позднее мы узнаем об этих «речных пиратах». — это по тому дельцу, о котором я только что говорил. Они устроились на мысу маленького островка близ Аньера. Два самых страшных бандита на этом свете! Дедушка и папаша отдали свои головы гильотине, два сынка — на каторге до конца своих дней, но еще осталась мамочка, три сыночка и две девочки — это прохиндеи хуже не придумаешь. Говорят, чтобы шарить по обоим берегам Сены, они спускаются по ночам на лодке до самого Берси! Эти детишки убьют первого встречного за один золотой. Но для этого нам они не нужны. Достаточно, чтобы они приютили нашу даму из провинции. Марсиали, — так зовут моих пиратов, — предстанут перед ней как семья честных рыбаков. Я, от вашего имени, навещу раза два-три вашу юную даму, пропишу ей кое-какие отвары… а примерно через недельку она упокоится на кладбище Аньера. В тихих деревушках люди уходят на тот свет незаметно, как письма, отправленные почтой. А в Париже на все обращают внимание. Но когда вы пришлете вашу провинциалочку на островок под Аньером? Я должен заранее предупредить Марсиалей, какую роль им играть». — «Завтра она прибудет сюда, послезавтра будет у них, — ответил Ферран. — И я предупрежу ее, что доктор Венсан будет о ней заботиться по моему поручению». — «Ладно, пусть я буду Венсаном, — сказал другой голос. — Чем это имечко хуже другого?»

— Это какая-то новая тайна и новое преступление! — воскликнул пораженный Родольф.

— Новая? Нет, сударь, вы увидите, что она связана с преступлением, которое вам уже известно, — возразила Луиза и продолжала: — Я услышала, как передвигаются стулья; разговор был окончен. «Я не прошу открыть мне тайну, — сказал Ферран. — Вы меня держите в своей власти, и я вас держу». — «Это значит, что мы всегда будем помогать друг другу и никогда не будем друг другу вредить, — ответил незнакомец. — Видите, как я усердствую! Получил ваше письмо вчера в десять вечера, а утром я уже у вас. До свидания, друг и сообщник, не забудьте островок под Аньером, рыбака Марсиаля и доктора Венсана. Эти три магические имени — гарантия, что ваша провинциалка не протянет и недели». — «Подождите, — сказал Ферран. — Я отодвину секретный засов в кабинете и посмотрю, нет ли кого-нибудь в прихожей, чтобы вы могли спокойно выйти через садовую калитку, как вы сюда вошли…» Ферран вышел, потом вернулся, и наконец я услышала, как он удалился с тем человеком, чей голос я слышала…

Вы можете понять, в каком я была ужасе во время всего этого разговора и совсем пришла в отчаяние, невольно подслушав об этой тайне. Часа через два госпожа Серафен пришла за мной в мою комнату, куда я поднялась, вся дрожа. Мне было очень плохо, как никогда. «Хозяин зовет вас, — сказала она. — Вам выпало счастье, которого вы не заслуживаете. Спускайтесь скорее! Ах, бедняжка, какая она бледная! Но то, что вы сейчас услышите, вернет вам румянец».

Я последовала за госпожой Серафен. Ферран был в своем кабинете. Увидев его, я невольно задрожала, хотя вид у него был не такой суровый, как обычно. Он долго, пристально смотрел на меня, словно хотел прочесть мои мысли. Я опустила глаза. «Похоже, вы очень страдаете?» — спросил он. «Да, сударь», — ответила я и очень удивилась про себя, что он обращается ко мне на «вы» против своего обыкновения. «Да это и понятно, — продолжал он. — Причиной всему ваше положение и попытки его скрыть. Однако, несмотря на все ваше вранье, плохое поведение и вчерашнюю нескромность, я вас жалею, — добавил он более мягким тоном. — Через несколько дней вам уже будет невозможно скрывать вашу беременность. И хотя я выговаривал вам, как вы того заслуживаете, перед нашим кюре, такой скандал опозорит мой дом в глазах всех наших прихожан, и к тому же опозорит вашу семью… Учитывая все это, я хочу вам помочь». — «Ах, сударь! — воскликнула я. — За эти добрые слова я готова все забыть!» — «Что забыть?» — жестко спросил он. «Ничего, ничего, простите меня», — спохватилась я, боясь, что он вдруг рассердится, и надеясь, что сегодня он будет ко мне милосерднее. «Так слушайте меня! — продолжал он. — Вы пойдете сегодня к отцу. Вы ему скажете, что я посылаю вас на два-три месяца в деревню следить за домом, который я недавно там купил. За время вашей отлучки я буду посылать ему ваш заработок. Завтра вы покинете Париж. Я дам вам рекомендательное письмо к госпоже Марсиаль, матери честной семьи рыбаков, которые живут близ Аньера. Вам следует сказать, что вы из провинции, и ни слова больше. Позднее вы узнаете, что все это делается в ваших интересах. Матушка Марсиаль будет ухаживать за вами как за родной дочерью; врач моих друзей, доктор Венсан, будет заботиться о вас, как этого требует ваше положение… Вы видите, как я к вам добр!»

— Какой ужасный замысел! — воскликнул Родольф. — Теперь я все понимаю. Он думал, что вы накануне подслушали что-то очень опасное для него, и решил от вас избавиться. И ему, наверное, было выгодно обмануть своего сообщника, представив вас какой-то женщиной из провинции. Представляю, как вы ужаснулись этому предложению!

— Да, это был страшный удар. Я была потрясена и ничего не могла ответить. Я смотрела на Феррана с ужасом, голова у меня кружилась. Я уже хотела рискнуть жизнью и сказать ему, что утром подслушала его разговор с незнакомцем, но, к счастью, вспомнила о новых опасностях, которыми грозило мне это признание. «Вы что, не понимаете меня?» — раздраженно спросил он. «Нет, сударь… Да, сударь, — ответила я, вся дрожа. — Но я не хотела бы ехать в деревню». — «Почему бы это? Там, куда я вас посылаю, за вами будет прекрасный уход…» — «Нет, нет, я не поеду! Лучше я останусь в Париже, здесь моя семья, отец… Лучше я признаюсь ему во всем, лучше умру от стыда, если так доведется…» — «Значит, ты отказываешься? — спросил Ферран, все еще сдерживая гнев, и внимательно посмотрел на меня. — Почему ты вдруг изменила свое решение? Ты ведь только что соглашалась…» Я поняла, что, если он догадается, я погибла. Я ответила ему, что не думала, что придется уезжать из Парижа, где моя семья. «Но ведь ты опозоришь свою семью, негодяйка!» — закричал он. Уже не владея собой, он схватил меня за руку и дернул так сильно, что я упала. «Даю тебе срок до завтра! — кричал он. — А завтра ты либо поедешь к Марсиалям, либо пойдешь к своему папеньке и скажешь ему, что я тебя выгнал, а он отправится в тюрьму!»

Я осталась одна, на полу в его кабинете. Подняться не было сил. Прибежала госпожа Серафен, услышав громкий голос своего хозяина. С ее помощью я кое-как добралась до своей комнаты, слабея на каждом шагу. И сразу упала на кровать. Я не вставала дотемна, так потрясли меня все эти ужасы! А к часу ночи у меня начались невыносимые боли и судороги, я поняла, что до срока рожу этого несчастного ребенка.

— Почему вы не позвали на помощь?

— О, я не смела! Ферран хотел избавиться от меня, он наверное послал бы за доктором Венсаном, который убил бы меня в его доме, а не в доме этих Марсиалей… Или сам Ферран задушил бы меня, а потом сказал, что я умерла при родах… Увы, сударь, это, наверное, были безумные мысли, но тогда они меня преследовали, и это стало причиной моей погибели. Если бы не эти страхи, если бы я позвала на помощь, меня бы не обвинили в том, что я убила своего ребенка. Но я боялась позвать, боялась, что услышат мои крики, и кусала, затыкала себе рот простынями. И наконец, в ужасных страданиях, одна, в темноте, я родила несчастное создание, которое наверняка погибло из-за этих преждевременных родов… Я не убила его, господи, не убила! В той ночи у меня был миг горького счастья, когда я прижала мое дитя к груди!..

Голос Луизы угас, и она зарыдала.

Морель слушал рассказ своей дочери со странной апатией, угрюмым безразличием, которое все больше пугало Родольфа.

Гранильщик по-прежнему сидел, опершись локтями о верстак и обхватив голову руками, но, увидев, что Луиза рыдает, он пристально посмотрел на нее и забормотал:

— Она плачет… Плачет… Почему она плачет?

И, мгновение поколебавшись, продолжал:

— Знаю, знаю… это нотариус… Говори, бедняжка Луиза… ты моя дочь… я люблю тебя… всегда люблю… Но вот сейчас… я тебя не узнал… Слезы помешали… О господи, господи! О, моя голова… Как же больно!

— Вы видите, отец, я ни в чем не виновата?

— Да… вижу…

— Это страшное несчастье, но я так боялась нотариуса!

— Нотариус… Да, я тебе верю… Он плохой человек, плохой…

— Теперь вы меня простите?

— Да…

— Это правда, отец?

— Да… Это правда… О, я тебя люблю… всегда люблю… хотя не могу сказать… О, моя голова… Голова!..

Луиза со страхом посмотрела на Родольфа.

— Он страдает, дайте ему немного успокоиться. И продолжайте.

Несколько раз с беспокойством взглянув на Мореля, Луиза продолжила свой рассказ.

— Я прижала к себе мое дитя… и удивилась, не слыша его дыхания. Но я сказала себе: такой маленький ребенок дышит так тихо, что его не услышишь… а потом он мне показался совсем холодным… Я не могла зажечь свечу, у меня все отнимали… Дождалась, пока не рассвело, и все прижимала его к груди, стараясь согреть… но он все больше холодел. Я еще говорила себе: бедняжка, он так замерз, потому что в комнате холодно.

При первых лучах рассвета я поднесла моего ребенка к окну, посмотрела… Он был окоченелый, холодный как лед! Я припала губами к его ротику, чтобы почувствовать дыхание… приложила руку к его сердцу… Оно не билось… он умер!

Луиза залилась слезами.

— Ах, в этот миг со мной что-то случилось, что-то невыразимое! Смутно помню, что было потом, все как во сне: отчаяние, ужас и ненависть, но больше всего — страх! Нет, я уже не боялась, что Ферран меня задушит, но я боялась, что, если найдут моего мертвого ребенка рядом со мной, меня обвинят, что я его убила. И мелькнула вдруг одна только мысль: спрятать его тельце, чтобы никто не нашел. Тогда никто не узнает о моем позоре, отец не будет гневаться на меня, Ферран не станет меня преследовать, потому что теперь, без ребенка, я смогу уйти от него, наняться служанкой в какой-нибудь другой дом и зарабатывать хоть немножко, чтобы помогать семье…

Увы, сударь, эти мысли заставили меня ни в чем не признаваться и спрятать мертвого младенца. Да, я была не права, но в моем положении, когда я мучительно страдала и чуть не сходила с ума, когда мне отовсюду грозила смерть, я не подумала о том, что меня ждет, если все откроется…

— Боже, какие мучения, какая безысходность, — удрученно проговорил Родольф.

— Быстро светало, и у меня оставалось всего несколько минут, пока в доме не проснулись, — продолжала Луиза. — Я больше не колебалась, завернула моего ребенка, как могла, спустилась потихоньку, дошла до самого дальнего угла сада, чтобы выкопать могилку и похоронить его там, но за ночь земля промерзла. Тогда я спрятала мертвое тельце в погреб, куда зимой никто не заходил, накрыла его пустыми ящиками нз-под цветов и вернулась к себе в комнату. Никто меня не заметил.

Обо всем этом у меня сохранилось лишь смутное воспоминание. Я была очень слаба и до сих пор не понимаю, как я нашла в себе силы и смелость сделать все это. В девять часов госпожа Серафен пришла узнать, почему я не встаю. Я ответила, что заболела, и умоляла позволить мне провести один день в постели, а завтра я покину дом, потому что Ферран меня увольняет. Через час он явился ко мне сам. «Вот видите, вам стало хуже, — сказал он. — А все из-за вашего упрямства. Если бы воспользовались моей добротой, вы сегодня были бы в семье славных людей, которые окружили бы вас участием и заботой. Впрочем, я и сейчас не оставлю вас: не такой уж я жестокий. Вечером к вам зайдет доктор Венсан».

От этой угрозы я содрогнулась. Я ответила, что накануне была не права, когда отказалась от его предложения, что сейчас я его принимаю. Однако пока еще слишком плохо себя чувствую и не смогу сразу уехать, но завтра мне наверняка станет лучше и я отправлюсь к Марсиалям, так что доктора Венсана беспокоить совершенно незачем. Я хотела только выиграть время, а на самом деле твердо решила назавтра покинуть этот дом и уйти к отцу, надеясь, что он никогда ничего не узнает. Мой ответ успокоил Феррана, и он проявил ко мне даже некоторую снисходительность и первый раз в жизни поручил меня заботам госпожи Серафен.

Весь день прошел в смертельной тревоге: я дрожала от страха, боясь, что кто-нибудь случайно найдет моего мертвого ребенка. Я молила только об одном: чтобы скорее потеплело, земля оттаяла и я могла бы его похоронить… Но пошел снег… и это тоже внушило мне надежду… Весь день я пролежала в постели.

Наконец, когда все уснули, я нашла в себе силы встать и добраться до дровяника; там я взяла топор для колки дров, чтобы вырубить в заснеженной земле могилку… Мне удалось это сделать ценой мучительных усилий… Тогда я взяла трупик и, обливая его слезами, похоронила, как могла, в маленьком ящике из-под цветов. Я не знала погребальных молитв, а потому прочитала над ним «Отче наш» и «Ave», моля бога, чтобы он принял его невинную душу в рай… Я думала, силы оставят меня и я не смогу засыпать землей этот маленький гробик… Мать, хоронящая своего ребенка!.. И все же я справилась… Чего это мне стоило, знает один лишь бог! Поверх земли я нагребла немного снега, чтобы ничего не было заметно. Мне светила луна. Надо все было скрыть, я долго не решалась уйти… Бедная малютка, в холодной земле, под снегом… Я знала, что он мертв, но мне почему-то казалось, что он страдает от холода… Наконец я вернулась в свою комнату и легла, меня всю трясло, и у меня был жар… Утром Ферран прислал узнать, как я себя чувствую; я ответила, что немного лучше и назавтра наверняка смогу уехать в деревню. Весь день я тоже пролежала, чтобы набраться сил. Вечером я встала и спустилась в кухню погреться; я сидела там долго совсем одна. Потом вышла в сад помолиться последний раз.

Когда я возвращалась к себе в комнату, мне повстречался Жермен на площадке лестницы перед кабинетом, где он иногда работал… он был очень бледен… Сунул мне в руку тяжелый сверток и очень быстро проговорил: «Завтра рано утром должны арестовать вашего отца по долговой расписке на тысячу триста франков. Заплатить ему нечем. Поэтому вот деньги… Как только рассветет, бегите к нему!.. Сегодня наконец я раскусил этого Феррана: он очень злой человек… Но я его разоблачу!.. Главное, никому не говорите, что эти деньги от меня»..

Он не дал мне времени даже поблагодарить его и быстро сбежал по лестнице вниз.

Глава XII

БЕЗУМИЕ

— Этим утром, — продолжала Луиза, — пока в доме Феррана никто еще не вставал, я прибежала сюда с деньгами, которые дал мне Жермен, чтобы спасти моего отца. Но их оказалось недостаточно, и, если бы не ваша щедрость, я не смогла бы вырвать его из рук судебных приставов… Наверное, после моего ухода от Феррана они поднялись в мою комнату и нашли там следы, которые позволили им сделать ужасное открытие. Прошу вас, сударь, о последней услуге, — проговорила Луиза, вынимая сверток с золотыми, — можете вы вернуть эти деньги Жермену?.. Я обещала не говорить никому, что он служит у нотариуса, но, поскольку вы это уже знали, я не выдам его тайну… А теперь, сударь, повторяю еще раз: бог свидетель, я не солгала ни единым словом… Я не старалась снять с себя вину, а только…

Но, внезапно прервав свою речь, Луиза в ужасе закричала:

— Сударь, взгляните на моего отца!.. Смотрите, что это с ним?!

Морель слушал последнюю часть рассказа дочери с мрачным безразличием, которое Родольф объяснил себе полным упадком сил несчастного ремесленника. «После целого ряда страшных потрясений, следовавших одно за другим, силы его иссякли, чувствительность притупилась, и он уже не может даже возмущаться», — думал Родольф.

Но он ошибался.

Подобно пламени факела, который то угаснет, то разгорится, меркнущий разум Мореля иногда еще вспыхивал, освещая отдельные сцены отблесками понимания, но вдруг заколебался и… угас.

Совершенно безразличный ко всему, что говорилось и происходило вокруг него, гранильщик тихо сошел с ума.

Хотя его шлифовальный круг находился на другом конце верстака, а под рукой у него не было ни драгоценных камней и никаких орудий, ремесленник внимательно и прилежно выполнял свою обычную работу с помощью воображаемых инструментов.

Он сопровождал эту пантомиму тихим жужжанием, воспроизводя звук вращающегося шлифовального колеса.

— Смотрите, смотрите, — продолжала Луиза со все возрастающим страхом. — Что с ним?

Затем она приблизилась к ремесленнику.

— Отец, вы меня слышите? Отец!

Морель посмотрел на нее мутным и неопределенным, ничего не выражающим взглядом, свойственным тихопомешанным.

Не прекращая своей воображаемой работы, он заговорил негромко и печально:

— Я должен тысячу триста франков… это цена за жизнь Луизы. Надо работать, работать… О, я заплачу, заплачу, заплачу…

— Господи, но это немыслимо! Это не может продолжаться! Ведь он не совсем сошел с ума, не правда ли? — вскричала Луиза душераздирающим голосом. — Он придет в себя… Это лишь минутное затмение.

— Морель, друг мой! — обратился к нему Родольф. — Мы здесь, рядом с вами. Вот ваша дочь, и она ни в чем не повинна…

— Тысяча триста франков! — проговорил гранильщик и продолжал свою воображаемую работу, не глядя на Родольфа.

— Отец! — воскликнула Луиза, бросаясь перед ним на колени и хватая его за руки. — Это я, твоя дочь Луиза!

— Тысяча триста франков, — повторил он, с трудом вырываясь из объятий дочери. — Тысяча триста франков… А иначе, — добавил он шепотом, словно доверяя величайшую тайну, — иначе Луизу ждет гильотина…

И он снова принялся вращать воображаемый шлифовальный круг.

Луиза закричала:

— Он сошел с ума! Он безумен! И все из-за меня… Я всему причина. О господи, господи, но я не виновата… Я не хотела сделать ничего дурного… Это все он, этот зверь, чудовище!

— Успокойся, бедное дитя, наберись храбрости, — сказал Родольф. — Не будем терять надежды… Может быть, это только временное помешательство. Ваш отец слишком настрадался; столько несчастий, и все одно за другим, этого никто бы не перенес… Разум его затмился, однако будем надеяться, что не надолго.

— Но моя мать, моя бабушка, сестры, братья, что с ними станет? — воскликнула Луиза. — Теперь у них нет ни отца, ни меня… Они умрут от голода, нищеты и отчаяния!

— Вы забыли обо мне… Успокойтесь, у них ни в чем не будет недостатка… И наберитесь храбрости, говорю я вам. Ваше признание поможет покарать опасного преступника. Вы убедили меня в своей невиновности, и она будет признана всеми, я в этом уверен.

— Ах, сударь, вы видите, сколько зла причиняет этот человек: бесчестие, безумие, смерть… И никто ничего с ним не может поделать! От одной этой мысли мне не хочется жить!

— Пусть другая мысль поможет вам перенести все беды.

— Что вы хотите сказать, сударь?

— Унесите с собой уверенность, что ваш отец, вы сами и все ваши близкие будут отомщены.

— Отомщены?

— Да! Клянусь вам! — торжественно ответил Родольф. — Клянусь вам, когда преступления этого человека будут доказаны, он жестоко поплатится за бесчестие, смерть и безумие, которые сеет вокруг себя. И если даже закон окажется бессильным покарать его, если его хитрость и ловкость столь же непомерны, как его злодеяния, против его хитрости найдется другая хитрость, против его ловкости — другая ловкость, против его злодеяний — еще более страшные, но праведная неотвратимая месть не будет похожа на трусливое и тайное убийство.

— Ах, сударь, да услышит вас бог! Я не думаю об отмщении за мои страдания, я думаю о безумном отце, о моем ребенке, который ни минуты не прожил…

Луиза сделала последнюю попытку вырвать Мореля из мрака безумия.

— Прощай, отец, прощай! — воскликнула она. — Меня уводят в тюрьму… Я больше тебя не увижу! Твоя Луиза прощается с тобой. Отец, отец мой, отец!

Но он не ответил на эти душераздирающие призывы.

Ничто не пробудилось в его несчастной помраченной голове, ничто…

Струны родительских чувств, которые труднее всего разорвать, даже не дрогнули, не отозвались.

Дверь мансарды открылась.

Вошел полицейский комиссар.

— Время истекло, — сказал он Родольфу. — К сожалению, должен вам сказать, что эта беседа не может быть продолжена долее.

— Эта беседа окончена, — с горечью ответил Родольф, показывая на Мореля. — Луизе нечего больше сказать своему отцу, потому что он не слышит свою дочь… Он сошел с ума.

— Господи боже мой! Этого я и боялся! — воскликнул комиссар. — Какой ужас!

Он живо приблизился к ремесленнику и после минутного осмотра убедился в горестной истине.

— Ах, сударь, — печально сказал он Родольфу, — я с самого начала искренне желал, — чтобы невиновность этой юной девушки была признана и доказана! Однако после такого несчастья я не стану ограничиваться одними пожеланиями, нет! Я расскажу об этой семье, такой честной и такой обездоленной, я расскажу о последнем ужасном ударе, который ее поразил, и можете не сомневаться, судьи найдут еще одну причину, чтобы оправдать обвиняемую.

— Хорошо, сударь, — согласился Родольф. — Поступая таким образом, вы не только выполняете свои обязанности, вы исполняете священный долг.

— Поверьте мне, наши обязанности почти всегда тяжелы и печальны, поэтому мы всегда радуемся и бываем счастливы, когда можем оказать помощь добрым и честным людям.

— Еще одно слово, сударь. Признания Луизы Морель убедили меня в ее невиновности. Можете вы мне сказать, как было открыто ее так называемое преступление, вернее, кто об этом донес?

— Сегодня утром, — ответил комиссар, — ко мне явилась экономка господина Феррана и заявила, что после поспешного бегства Луизы Морель, которая, как она знает, была на седьмом месяце беременности, она поднялась в ее комнату и нашла там следы тайных родов. После недолгих поисков следы на снегу позволили ей обнаружить труп новорожденного младенца, похороненного в саду.

После ее заявления я прибыл на Пешеходную улицу. Господин Ферраи был возмущен, что такой скандал произошел в его доме. Кюре из церкви Благовещения, за которым он послал, тоже подтвердил, что дочь Мореля призналась перед ним в своем грехе и просила своего хозяина проявить к ней жалость и милосердие. Кроме того, он часто слышал, как господин Ферран самым строгим тоном предостерегал Луизу Морель, предсказывая ей, что рано или поздно она себя погубит. «И предсказания его исполнились самым прискорбным образом», — добавил священник. Негодование господина Феррана, — продолжал комиссар, — показалось мне таким справедливым, что я его разделил. Он сказал мне, что Луиза Морель наверняка укрылась у своего отца. Я тотчас направился сюда. Преступление было явным, и у меня имелись все основания для немедленного ареста.

Родольф с трудом удержался, услышав о негодовании Феррана. Он сказал полицейскому комиссару:

— Благодарю вас, бесконечно благодарю за вашу снисходительность и за то, что вы хотите помочь несчастной Луизе. Я попрошу отвести ее бедного отца в сумасшедший дом, а также мать его жены, такую же помешанную.

Он обратился к Луизе, которая все еще стояла на коленях перед отцом, тщетно пытаясь вернуть его к разуму:

— Дитя мое, вам придется уйти, не повидавшись с матерью. Избавьте ее от тягостного прощания… О судьбе ее не беспокойтесь: отныне ваша семья ни в чем не будет нуждаться, мы найдем женщину, которая позаботится о вашей матери, ваших сестрах и братьях, и ваша добрая соседка, Хохотушка, присмотрит за всем. Что касается вашего отца, то будет сделано все, чтобы он оправился как можно скорее. Мужайтесь и верьте мне: честные люди нередко подвергаются самым жестоким испытаниям, но всегда выходят из них еще более закаленными, еще более сильными и достойными.

Через два часа после ареста Луизы, Давид, по приказу Родольфа, отвез гранильщика и старую идиотку в Шарантон,[105]Шарантон — известнейший парижский дом сумасшедших. (Примеч. перев.) где им были обеспечены отдельные комнаты и самое внимательное лечение.

Морель покинул свой дом на улице Тампль без всякого сопротивления: он пошел туда, куда его повели, безразличный ко всему; его помешательство было тихим, безобидным и печальным.

А бабушка хотела есть. Ей показали мясо и хлеб, и она пошла за мясом и хлебом.

Драгоценные камни ювелира, оставленные его жене, были в тот же день переданы посреднице, г-же Матье, которая приехала за ними.

К несчастью, за нею неотступно следил Хромуля, узнавший об истинной ценности якобы фальшивых бриллиантов из подслушанного разговора Мореля с судебными приставами. Сын Краснорукого выяснил, что она жила на бульваре Сен-Дени в доме номер одиннадцать.

Хохотушка с большой осторожностью рассказала Мадлен Морель о том, что ее муж помешался, и об аресте Луизы. Сначала Мадлен горько плакала, рыдала, но, когда первый приступ отчаяния и боли прошел, это несчастное, слабое и легкомысленное создание успокоилось, видя, что сама она и ее дети ни в чем не нуждаются благодаря щедрости их благодетеля.

Что касается Родольфа, то его одолевали самые мрачные мысли он думал о признаниях Луизы.

«Такую подлость видишь на каждом шагу, — говорил он себе. — Уговорами или силой хозяин овладевает служанкой; иногда запугивает ее, иногда застает врасплох, но во всех случаях добивается своего благодаря превосходству господина над своей рабыней.

Эта растленность нисходит от богатого к бедному и не щадит даже святости домашнего очага; она отвратительна, когда ее принимают добровольно, но становится ужасной и преступной, когда ее навязывают силой.

Это подлое и грубое порабощение, варварское и бесчестное унижение живого существа, которое в страхе отвечает на посулы своего хозяина слезами, на его похотливые приставания — дрожью ужаса и отвращения.

А что потом ждет несчастную женщину? — продолжал размышлять Родольф. — Почти всегда отчаяние и безразличие ко всему на свете, нищета, проституция, кражи, а иногда и детоубийство!

И какие страшные у нас об этом законы!

Каждый соучастник преступления отвечает за преступление.

Каждый скупщик краденого приравнивается к вору.

Это справедливо.

Но если человек от безделья соблазняет юную, невинную нечистую девушку, делает ее матерью, а потом бросает ее, оставляя ей только позор, нищету и отчаяние, и толкает к детоубийству, за это ей приходится отвечать только своей головой…

Посмотрят ли на этого человека как на ее соучастника? Смешно! Что он такого сделал? Да это же так, пустячок, любовная шалость с хорошенькой куколкой… Однодневный каприз!.. Сегодня одна, завтра другая…

Мало того, если этот человек обладает оригинальным и лукавым характером и к тому же считается честнейшим из людей, он может пойти в суд, полюбоваться своей жертвой на скамье обвиняемых.

Если его случайно привлекут как свидетеля, он может позабавиться и ответить этим слишком любопытным людишкам, озабоченным только тем, как бы поскорее отправить на гильотину эту бедную девушку во славу отечества и общественной морали:

„Я хочу сообщить суду нечто очень важное“. — „Говорите!“ — „Господа присяжные, эта несчастная была добродетельна и чиста, это святая правда… я ее соблазнил, и это тоже правда… Я стал отцом ее ребенка, не отрицаю…

Но поскольку она блондинка, я ее бросил ради другой, брюнетки, и это опять-таки истинная правда.

Но при этом я пользовался своим неотъемлемым правом выбора, священным правом, которое признано обществом и законом“. — „В самом деле, этот молодой человек совершенно прав, — скажут друг другу присяжные шепотком. — Нет такого закона, чтобы судить его, если он сделал младенца блондинке, а потом увлекся молоденькой брюнеткой. Он просто шалопай!“

„А теперь, господа присяжные, эта несчастная уверяет, будто убила своего ребенка, я бы даже сказал, нашего ребенка, потому что я ее бросил…

Потому что она осталась одна, в безысходной нищете, испугалась и потеряла голову. Но почему? Потому что если бы ей пришлось сохранить своего ребенка, — объяснит вам она, — если бы ей пришлось ухаживать за ним, она бы не смогла вернуться в свою мастерскую и заработать на жизнь себе и младенцу, плоду нашей любви.

Но я полагаю, что ее оправдания ничего не стоят, разрешите вам это сказать, господа присяжные!

Разве мадемуазель не могла пойти рожать в приют Ля Бурб… если там было место?

Разве мадемуазель не могла в самый критический момент явиться к комиссару полиции своего квартала и признаться ему в своем, скажем, позоре, чтобы получить разрешение отнести своего младенца в Дом подкидышей?

И наконец, разве мадемуазель не могла найти какой-нибудь другой, не столь варварский способ избавиться от плода наших заблуждений и наслаждений, пока я покуривал в кофейной, поджидая свою новую любовницу?

Признаюсь вам, господа присяжные, я нахожу ее способ слишком диким и слишком удобным для нее. Она хотела только избавиться от всяких забот на будущее!

Подумайте, господа присяжные! Эта девушка должна была не только терпеть позор и унижение, вынашивая девять месяцев незаконного ребенка. Ей бы пришлось еще его выкармливать и растить! Заботиться о нем, воспитывать его, чтобы он стал таким же честным молодым человеком, как его отец, или такой же честной девушкой, не похожей на свою развратную мать… Ибо материнство — священный долг, черт побери! И негодяйки, которые им пренебрегают, которые топчут ногами священные материнские обязанности, не матери, а изуверки, и они достойны самого сурового, примерного наказания!

Поэтому, господа присяжные заседатели, прошу вас: поскорее отдайте эту мерзавку палачу. Этим вы совершите акт, достойный неподкупных и добродетельных, твердых и просвещенных граждан. Dixi“.[106]«Я сказал» (лат.) завершающее слово в конце обвинения или речи.

„Этот господин рассматривает данное дело с точки зрения высокой морали, — добродушно скажет какой-нибудь разбогатевший шляпник или старый ростовщик из числа присяжных. — Он сделал то, что и мы бы с вами сделали на его месте, черт побери! Посмотрите, какая она хорошенькая, эта блондиночка, хотя и бледненькая… Этот молодец, как говорится, 'кружит головы блондинкам и брюнеткам'. Ну и что? Закон не запрещает. А что до этой несчастной, то в конечном счете она сама во всем виновата. Почему она ему не сопротивлялась? Не пришлось бы тогда совершать такого преступления, ужасного преступления, постыдного, позорного для всех, для всего нашего общества“. И этот разбогатевший шляпник или старый ростовщик будут правы, абсолютно правы.

В чем можно упрекнуть ловкого соблазнителя? Разве он был прямым или косвенным участником преступления, разве он несет за него моральную или материальную ответственность? Ведь он ничего не сделал! Счастливый пройдоха только совратил красивую девушку, а потом ее бросил, в чем сам признался. Ну и что? Есть такой закон, который это запрещает?

И все наше общество в таких случаях уподобляется папаше из какой-то полупохабной сказочки, который кричит:

„Берегите ваших кур, соседи! Мой петух вылетел из курятника! Я умываю руки…“

Но если какой-нибудь бедолага, из нужды или по глупости, не зная законов, которые не может прочитать, в простоте душевной купит краденую тряпку, он получит двадцать лет каторги как скупщик краденого, точно так же, как вор, — двадцать лет каторги.

И в этом есть железная логика.

Без скупщиков краденого не было бы и воров.

Без воров не было бы скупщиков краденого.

Нет, хватит шалости! Поменьше милосердия! Не разбирая, кто стал жертвой и кто был палачом!

Пусть даже самая малая причастность к преступлению будет наказана самой страшной карой!

Подумаем… В этой суровой и благодатной мысли есть высокая мораль.

Преклонимся перед обществом, которое провозгласило такие законы… Однако вспомним, что это общество, неумолимое по отношению к соучастию в малейших преступлениях против собственности, устроено таким образом, что если наивный и неискушенный человек попытается доказать, что бесчестный соблазнитель пусть не материально, но хотя бы морально отвечает за позор покинутой им девушки, его просто поднимут на смех.

А если этот простак попробует возразить, что без отца… не было бы и младенца, то же самое общество завопит, что он зверь, негодяй и сумасшедший.

И будет право, опять же право, ибо в конечном счете этот господинчик, который мог бы наговорить присяжным такие красивые слова, сможет потом преспокойно пойти полюбоваться, как его любовнице отрубят голову за страшное преступление — детоубийство, преступление, в котором он был сообщником, а лучше скажем: главным преступником, потому что безжалостно бросил несчастную мать.

Эта очаровательная снисходительность нашего общества к его мужской половине, к легкомысленным шалостям наших мужчин под защитой маленького божка Амура, разве не доказывают, что настоящие французы преклоняются перед грациями и по-прежнему остаются самыми галантными мужчинами в мире?»

Глава XIII

ЖАК ФЕРРАН

В то время, когда происходили эти события, в конце Пешеходной улицы стояла длинная растрескавшаяся стена, по гребню которой в известку были вставлены осколки бутылок. Эта стена ограждала сад нотариуса Жака Феррана и примыкала к главному зданию, выходившему на улицу. В нем было всего два этажа и чердак.

Две большие таблички из позолоченной меди с именем нотариуса были прибиты к створкам входной двери, такой старой и ветхой, что первоначальный цвет ее уже невозможно было различить под слоем грязи.

За дверью был крытый переход; справа — каморка наполовину глухого швейцара, который принадлежал к цеху портных примерно так же, как Пипле — к цеху сапожников, слева — бывшая конюшня, служившая ему кладовкой, прачечной, дровяником и крольчатником; недавно овдовевший швейцар с горя начал разводить в колоде, где когда-то лошади хрупали овес, этих милых домашних зверьков.

Рядом с его каморкой открывался вход на узкую извилистую и темную лестницу, которая вела к конторе, как подсказывала клиентам намалеванная черной краской рука, указательный палец которой утыкался в написанные на стене такой же черной краской слова: «Контора на втором этаже».

По одну сторону широкого мощеного двора, заросшего травой, стояли заброшенные службы, по другую — ограда из ржавых железных прутьев отделяла сад, в глубине которого, во флигеле, жил сам нотариус.

Пологая лестница из восьми-десяти истертых каменных плит, расшатанных, поросших мхом и позеленевших от времени, вела к этому квадратному флигелю, состоявшему из кухни и других подвальных помещений, первого и второго этажа и мансарды, где жила Луиза.

Этот флигель выглядел таким же запущенным, как все остальное, на стенах были глубокие трещины, рамы и ставни, когда-то выкрашенные в серый цвет, с годами сделались почти черными; шесть решетчатых окон второго этажа, выходивших на двор, были без занавесок. Какая-то жирная тусклая ржавчина покрывала стекла; лишь на первом этаже сквозь более прозрачные окна можно было разглядеть бумажные желтые занавески с красными розетками.

Четыре окна выходили в сад, но два из них были замурованы.

Этот сад, захваченный сорняками, казался совсем заброшенным. В нем не было ни цветочных грядок, ни клумб, — только дикая поросль и несколько больших кустов акации и бузины, газон, покрытый мхом, выгоревший от солнца, тропинки, заросшие терном; где-то в глубине — наполовину вросшая в землю теплица; а вокруг — высокие серые стены соседних домов с редкими отдушинами, зарешеченными, как тюремные окна. Так печально выглядели сад и жилище нотариуса.

Однако Жак Ферран придавал этой видимости, вернее реальности, большое значение.

Обычно простакам такое небрежение в сочетании с достатком кажется безразличием ко всему мирскому, и даже грязь они объясняют скромностью и воздержанием.

Сравнивая кричащую роскошь некоторых нотариусов или сказочные наряды их жен с печальным, старым домом Жака Феррана, презирающего всякие модные причуды, элегантность и показное богатство, люди невольно проникались уважением или даже слепым доверием к этому человеку, который мог сказать, несмотря на свою многочисленную клиентуру и немалые доходы, — слухом земля полнится! — мог бы громко сказать, как большинство его собратьев: «Мой выезд (так это говорится), мой раут, моя ложа в Опере», и так далее и тому подобное, но вместо этого жил в скромности и скучно. А потому всякие вклады, вексели, нотариальные поручения и прочие денежные операции, требующие безупречной честности и доверия, сыпались на Жака Феррана как манна небесная.

Он жил, довольствуясь малым, и это было в его вкусе… Нотариус презирал большой свет, празднества, дорогие удовольствия. Если бы это было не так, он без колебаний отказался бы от своих дорогих сердцу привычек и зажил бы вовсю, как ему и полагалось.

Скажем несколько слов о характере этого человека.

Он принадлежит к великой семье скупцов.

Их всегда выставляют в смешном свете, осмеивают, издеваются над ними, и почти всегда скупец предстает перед нами всего лишь эгоистом, в крайнем случае — злым эгоистом.

Большинство из них скаредно копит свои богатства, меньшинство решается одалживать деньги за тридцать процентов, и лишь очень немногие, самые смелые, рискуют нырять в бездну биржевых спекуляций… Но чтобы скряга, скупец ради новой прибыли пошел на преступление, на убийство? Такого еще не слыхивали.

Это само собой разумеется.

Скупость по природе своей — страсть отрицательная, пассивная.

Скупец, придумывая свои бесконечные комбинации, мечтает о том, как бы ему разбогатеть, ничего не потратив, и скорее сужает вокруг себя границы самого необходимого, нежели стремится нажиться за счет других. Можно сказать, что он мученик, жертва своей скупости.

Слабый, трусливый, хитрый, недоверчивый, а главное осторожный и осмотрительный, никогда не впадающий в гнев, безразличный к чужим несчастьям, скупец не причинит этих несчастий сам. Он прежде всего и главным образом человек положительный, верящий в незыблемость вещей, а можно сказать по-другому: он скупец потому, что верит только факту, реальности, а реальность для него — только золото в его сундуке.

Всякие спекуляции, одалживание денег даже под самый верный залог его не очень-то соблазняют; даже малейший риск потерять хоть немного пугает его, и он предпочитает хранить свой капитал, а не наживаться на процентах.

Такой боязливый, положительный человек, предпочитающий высматривать и выжидать, вряд ли станет преступником, готовым идти на каторгу или рискнуть головой ради больших денег.

«Рисковать» — это слово вычеркнуто из словаря скупца.

Именно в этом смысле Жак Ферран был редким исключением и, скажем прямо, новой и любопытной разновидностью скупцов.

Потому что Жак Ферран рисковал, и очень многим.

Он рассчитывал на свою хитрость, поистине беспредельную; на свое лицемерие, не знающее границ; на свой ум, изворотливый, гибкий, изобретательный; на свою дьявольскую дерзость, которая позволила ему безнаказанно совершить уже немало преступлений.

Жак Ферран был исключением не только в этом.

Обыкновенно такие люди, отчаянные авантюристы, которые не останавливаются ни перед каким злодейством ради золота, подвержены низким страстям, привычке к роскоши, азартным играм, обжорству и пьянству, разврату.

Жак Ферран был избавлен от всех этих шумных беспорядочных страстей. Замкнутый и терпеливый, как фальшивомонетчик, жестокий и решительный, как наемный убийца, он был внешне скромен и пристоен, как Гарпагон.

Единственное чувство, вернее страсть, но постыдная, низменная, звериная в своей жестокости, часто доводила его почти до безумия.

Это была похоть.

Похоть хищника, волка или тигра.

Когда ее жгучая отрава проникала в кровь этого коренастого здоровяка, жар бросался ему в голову, он весь пылал и плотские вожделения затмевали его разум. И тогда, забывая порой о всякой хитрости и осторожности, он превращался, как мы говорили, в тигра или волка, о чем и свидетельствует его покушение на Луизу.

Обманувшее всех бесстыдное лицемерие, с которым он отрицал свое преступление, было, так сказать, гораздо больше в его стиле, чем открытое насилие.

Вожделение, грубая похоть, звериная страсть, которая не считается ни с чем, — так разгоралась любовь этого человека.

Мы говорим об этом, чтобы показать на примере Луизы, что милосердие, доброта и щедрость были ему совершенно неизвестны. Ферран одолжил тысячу триста франков Морелю за большие проценты: для него это было выгодное дельце и одновременно ловушка, способ устрашить Луизу. Он был уверен в честности гранильщика, знал, что рано или поздно получит свои деньги, и все же красота Луизы произвела на него такое большое впечатление, что он готов был отказаться от столь немалых денег, одолженных на таких выгодных условиях.

Не считая этой его слабости, Жак Ферран по-настоящему любил только деньги, золото. Он любил деньги ради денег.

Вовсе не за те радости, которые они ему приносили.

Он был аскетом.

Вовсе не за те радости, которые могло бы ему дать богатство; у него не хватало фантазии, чтобы вообразить себе, как это делают некоторые скупердяи, какой-то несуществующий рай. А что касается собственного кошелька, то он любил его за то, что он его собственный. А что до вкладов его клиентов, особенно очень больших вкладов, которые ему доверяли, полагаясь на его безупречную честность, он испытывал, возвращая их, такую же боль, такое же страшное отчаяние, какие испытывал ювелир Кардильяк, когда отдавал заказчику драгоценность, превращенную благодаря его изысканному вкусу в шедевр искусства.

Для нотариуса таким шедевром была его безупречная репутация… И поэтому вклады, с которыми ему приходилось расставаться, вызывали у него боль и ярость.

Сколько забот, хитрости и ловкости, сколько искусства, в конечном счете, употреблял он, чтобы заполучить эти деньги в свой сундук и превратить эти сверкающие доказательства своей безупречности в драгоценные свидетельства доверия к нему, как жемчужины и бриллианты, оправленные Кардильяком!

Говорят, знаменитый ювелир с возрастом смотрел на свои изделия все ревнивее и считал каждое своим последним шедевром и никак не мог с ним расстаться.

Так и Жак Ферран, чем больше он совершенствовался в своем преступном искусстве, тем больше придавал значения особым их личным приметам: они должны были быть «уникальными и потрясающими». И каждую свою новую подлость он считал шедевром.

Мы увидим дальше, какими поистине дьявольскими способами, с какой ловкостью и хитростью ему удалось безнаказанно присвоить огромные суммы денег.

Его вторая, тайная жизнь доставляла ему такие же волнения и радости, как азартному картежнику игра.

Против кошелька его невинных жертв Жак Ферран ставил свою голову, лицемерие, хитрость, дерзость… И всегда играл, как говорится, наверняка. Потому что, если не считать человеческого правосудия, о котором он довольно вульгарно и зло говорил: «Печная труба на голову не свалится», — он ничего не боялся. Для него проиграть означало только не выиграть. И к тому же он был таким ловким, талантливым преступником, что с горькой иронией считал себя неуязвимым, насмехаясь над бесконечной доверчивостью не только своих богатых клиентов, но также мелких буржуа и рабочих своего квартала.

Многие из них помещали у него свои сбережения и говорили: «Милости от него не жди, это правда. Он святоша, но это уж его беда. Но он надежнее, чем все правительственные банки и сберегательные кассы».

И несмотря на всю свою исключительную ловкость, этот человек совершил ошибку, которой не могут почти никогда избежать даже самые хитрые преступники.

Правда, его вынудили к этому обстоятельства, и он связался с двумя сообщниками. Эта грубейшая ошибка, как и сам он признавал, частично была исправлена: ни один из двух сообщников не мог его предать, не выдав при этом себя, и оба не могли извлечь из такого предательства ничего, кроме праведного гнева общества и суда над ними самими и над нотариусом.

Значит, в этом отношении он мог быть спокоен.

А в остальном, замышляя новые преступления, он рассчитывал, что помощь этих неудобных сообщников скоро вполне окупится.

Еще несколько слов о внешнем облике Жака Феррана, и мы проследуем в его контору, где найдем главных героев нашего рассказа.

Феррану было пятьдесят лет, но выглядел он всего на сорок. Среднего роста, чуть сгорбленный, широкоплечий, коренастый, мускулистый, рыжий и весь заросший, как медведь.

Он приглаживал волосы на висках, лоб его был с залысинами, брови едва различимы, цвет лица желчный, серо-зеленый, но и это трудно было различить из-за бесчисленных рыжих веснушек. Но когда он сильно волновался, эта рыжая землистая маска наливалась кровью и становилась почти фиолетовой.

Лицо у него было плоское; как говорят в простонародье — мертвая голова. Нос вздернутый и на конце приплюснутый, губы такие тонкие и незаметные, что рот казался щелью, а когда он зловеще и зло улыбался, виднелись края его гнилых зубов почти черного цвета. Всегда чопорный, важный, он хранил одновременно суровое и блаженное выражение лица, невозмутимое и строгое, холодное и задумчивое. Его маленькие черные глазки, живые и пронзительные, прятались за большими зелеными очками.

У Жака Феррана было отличное зрение, но, прячась за этими очками, он приобретал огромное преимущество! Он все видел, а его не видели. А зачастую как много может сказать случайный и невольный взгляд! Несмотря на всю свою беспредельную дерзость, ему пришлось раза два-три в жизни встретиться с пронизывающими, магическими взглядами людей, которые были сильнее его, и он вынужден был перед ними опускать глаза. Не надо! Ни при каких обстоятельствах он больше не будет опускать глаз перед человеком, который расспрашивает, обвиняет или осуждает.

Большие очки господина Феррана были, таким образом, своего рода амбразурами, из которых он внимательно следил за всякими маневрами своего врага… ибо все на свете были врагами нотариуса, все на свете были простаками или глупцами, а те, кто сможет его обвинить, — такие же дураки, только более или менее просвещенные и взбунтовавшиеся.

Одевался Жак Ферран скромно, даже очень, все на нем было грязноватое или какое-то поношенное. Его лицо со щетиной, — он брился раз в два-три дня, — его грязные и корявые руки, плоские ногти с черными ободками, запах как от старого козла, заплатанные сюртуки, засаленные шляпы, перекрученные галстуки, черные шерстяные носки и грубые ботинки внушали особое уважение глупым клиентам, которые видели во всем этом пренебрежение к мирским благам и философскую отрешенность, которая их покоряла.

«Каким своим вкусам, каким пристрастиям и слабостям принес бы нотариус в жертву это бесконечное доверие к нему? — говорили люди. — Да никаким! Он зарабатывал, наверное, шестьдесят тысяч франков в год, а жил в своем ветхом доме с одной служанкой и старой экономкой. Единственное его удовольствие — ходить к мессе по воскресеньям и на торжественные службы по праздникам. Никакая опера не заменит ему величавый голос органа. Никакое общество — мирной беседы с кюре и скромного ужина с ним у затопленного камина. Вся его радость была в безупречности, его гордость в честности, его блаженство — в светлой вере».

Таково было мнение окружающих о Жаке Ферране, этом редкостном и великом, добродетельнейшем из людей.

Глава XIV

КОНТОРА

Контора г-на Феррана походила на все конторы, клерки — на всех клерков. В контору проходили через прихожую, где стояли четыре старых стула. В самой конторе, обставленной со всех сторон этажерками с папками, где содержались дела всевозможных клиентов г-на Феррана, сидели пять молодых людей, склоняясь над столиками черного дерева, то хохоча, то болтая между собой; то старательно что-то записывая.

Приемная, также обставленная полками с разными бумагами в папках, всецело принадлежала господину главному клерку. За нею была совершенно пустая комната, которая для большей секретности отделяла приемную от кабинета нотариуса. Таково было расположение всей этой юридической кухни, где стряпались всевозможные завещания, договоры, акты и прочие документы.

На старых часах, стоявших между двумя окнами конторы, кукушка прокуковала два раза. Среди клерков чувствовались нервозность и беспокойство. Обрывки разговоров позволят понять причину их волнения.

— Если бы кто-нибудь посмел сказать мне, что Франсуа Жермен — вор, — горячился один из молодых людей, — я бы ответил: вы лжете!

— И я тоже!

— И я…

— Меня так потрясло, когда я увидел, как полицейские схватили его и увели, что я за столом не проглотил и куска… Впрочем, оно и к лучшему, это спасло меня от ужасной похлебки, которой нас потчует каждый день мамаша Серафен.

— Семнадцать тысяч франков — немалая сумма!

— Еще бы!

— И подумать только, почти полтора года Жермен прослужил кассиром, и за все это время из кассы не пропало ни одного сантима!

— Я считаю, наш патрон был неправ, когда потребовал арестовать Жермена. Ведь бедняга клялся всеми богами, что взял всего тысячу триста франков в золотых монетах. И к тому же сегодня утром принес эти деньги, чтобы вернуть их в кассу, но патрон все равно послал за полицией.

— Да, нелегко иметь дело с такими безупречными людьми: они безжалостны к нашим слабостям.

— И все равно, он обязан был дважды подумать, прежде чем губить молодого человека, который до сих пор вел себя безупречно.

— Ферран сказал: «Пусть это послужит примером!»

— Примером кому? Честным он не нужен, а бесчестные и так знают, что, сколько ни воруй, когда-нибудь да попадешься.

— Но, похоже, этот дом весьма заинтересовал комиссара полиции…

— Как это?

— Да ты что, не знаешь, черт побери? Утром эта несчастная Луиза, а потом — Жермен…

— С Жерменом тут что-то непонятное…

— Но ведь он признался!

— Да, признался, что взял тысячу триста франков, но клянется, что не брал пятнадцати тысяч франков в ассигнациях и семисот франков золотом, которых недосчитали в кассе.

— В самом деле, зачем признаваться в одном и отрицать другое?

— Да, ты прав, за тысячу пятьсот франков дают столько же, как за пятнадцать тысяч.

— С той лишь разницей, что хитрец себе думает: когда я выйду из тюрьмы, эти пятнадцать тысяч франков помогут мне очень прилично устроиться.

— Да, не глупо!

— Но что ни говорите, за этим что-то кроется.

— И подумать только: Жермен всегда защищал патрона, когда мы называли его иезуитом!

— Да, это правда. «Почему наш патрон не имеет права ходить к мессе? — говорил он. — Ведь вы имеете право не появляться в церкви!..»

— Смотри-ка, Шаламель возвращается, вот кто сейчас удивится!

— Чему это, друзья? Что еще стряслось? Есть какие-нибудь новости о несчастной Луизе?

— Ты бы уже знал об этом, лентяй, если бы не ходил по поручениям столько времени!

— Послушайте, может, вы думаете, что отсюда до дворца Шайо один куриный шаг!

— Ну ловкач! Ну хитрюга!

— Так что с этим знаменитым виконтом де Сен-Реми?

— Разве он еще не приходил?

— Нет.

— Удивительно! Карета была готова, и он передал через слугу, что тотчас приедет. Правда, сказал слуга, он, кажется, чем-то недоволен… Ах, друзья, если бы видели его прелестный маленький дом! Какая роскошь! Можно сказать, один из тех дворянских особняков, о которых сказано в Фобласе… О, этот Фоблас! Он мой герой, он мне служит примером, — продолжал Шаламель, ставя в угол свой зонтик и стаскивая калоши.

— Наверное, у него долги, за которые могут арестовать. У этого виконта?

— Вексель на тридцать четыре тысячи франков; судебный пристав передал его сюда, потому что кредитор предпочел, чтобы он был оплачен у нас в конторе. А почему — этого я не знаю.

— Лучше ему сразу все оплатить, этому красавцу виконту, потому что он и так просрочил три дня, прятался от судебных приставов в деревне и вернулся только вчера вечером.

— Но почему до сих пор не описали его дом?

— Не так уж он глуп. Дом не принадлежит ему, обстановка — его камердинера, который якобы от чьего-то имени сдает его виконту внаем со всей мебелью; точно так же лошади и кареты записаны на его кучера, и тот утверждает, будто сдает виконту напрокат эти великолепные выезды за столько-то в месяц. Хитер этот Сен-Реми. Но о чем это вы тут говорили? Что еще случилось?

— Представь себе, часа два назад влетает наш патрон вне себя от ярости. «Где Жермен?» — кричит он. «Не знаем, сударь». — «Так вот, он вчера украл семнадцать тысяч франков!»

— Жермен? Украл? Да полно вам.

— Лучше послушай!..

— «Как, сударь, вы уверены? Это невозможно», — говорим мы ему наперебой.

— А я говорю: «Вчера я оставил в ящике кассы пятнадцать ассигнаций по тысяче франков и еще две тысячи франков золотом в маленькой шкатулке, и все похищено». В этот момент вбегает папаша Марритон, швейцар, и кричит: «Хозяин, полицейские сейчас придут!»

— А что Жермен?

— Подожди немного. Патрон говорит швейцару: «Когда появится господин Жермен, пошли его сюда, в контору, но ничего не говори…» Так приказал патрон. «Я хочу уличить его перед вами всеми, господа…» Примерно через четверть часа приходит бедняга Жермен как ни в чем не бывало; мамаша Серафен только что принесла нам свою похлебку; он спокойно здоровается с патроном и со всеми. «Жермен, вы хотите с нами позавтракать?» — спрашивает Ферран. «Нет, сударь, я не голоден». — «Вы сегодня опоздали». — «Да, сударь, мне пришлось сегодня утром отправиться в Бельвиль». — «Наверняка, чтобы спрятать деньги, которые вы у меня украли!» — закричал господин Ферран страшным голосом.

— И что Жермен?

— Несчастный побледнел как смерть и тут же забормотал: «Сударь, умоляю, не губите меня…»

— Он в самом деле украл?

— Да подождите вы, Шаламель! «Не губите меня», — говорит он патрону. «Значит, ты признаешься, негодяй?» — «Да, сударь… Но вот деньги, которых недостает. Я надеялся вернуть их рано утром, пока вы не встали, но, к несчастью, той дамы, которая была мне должна эту маленькую сумму, не оказалось вчера дома; она уже два дня находилась в Бельвиле, и мне пришлось отправиться туда с утра. И этим и объясняется мое опоздание… Сжальтесь, сударь, не погубите меня! Когда я брал эти деньги, я знал, что смогу вернуть их утром. Вот тысяча триста франков золотом». — «Какие тысяча триста? — закричал Ферран. — При чем здесь тысяча триста франков? Вы украли у меня из ящика стола на втором этаже пятнадцать ассигнаций по тысяче франков в зеленой папке и еще две тысячи франков золотом!» — «Я? Да ничего подобного! — воскликнул ошеломленный Жермен. — Я взял у вас тысячу триста франков золотом… и ни сантима больше. Никакой зеленой папки я не видел, там было только две тысячи франков золотом в шкатулке». — «О, какая гнусная ложь! — закричал патрон. — Вы украли тысячу триста франков, значит, могли украсть и больше. Суд решит… О, я буду беспощаден!.. Так злоупотреблять моим доверием!.. Пусть это будет уроком для всех». И тогда, мой бедный Шаламель, явились полицейские с секретарем полиции, чтобы составить протокол, и нашего Жермена схватили и увели. Вот так-то!

— Неужели это возможно? Жермен честнейший из честных!

— Нам это тоже показалось очень странным.

— Надо, впрочем, сказать, что Жермен был со странностями: он никому не говорил, где он живет.

— Да, это правда.

— У него всегда был такой таинственный вид…

— Но это не причина, чтобы он вдруг взял и украл семнадцать тысяч франков.

— Это конечно.

— Я об этом и говорю.

— Действительно, хорошенькая новость… Прямо как дубиной по голове… Жермен… Жермен такой с виду честный! Да ему бы любой доверился как на исповеди!

— Похоже, он предчувствовал, что его поджидает беда…

— Почему ты так думаешь?

— Последнее время что-то его грызло, беспокоило…

— Может быть, это из-за Луизы?

— Из-за Луизы?

— Я только повторяю слова мамаши Серафен. Она говорила утром…

— Что она говорила? О чем?

— О том, будто он любовник Луизы… и отец ее ребенка.

— Подумать только! Вот лицемер!

— Неужто правда? Вот это да!

— Да не верю!

— Не может этого быть!

— Откуда ты это знаешь, Шаламель?

— Недели две назад Жермен по секрету признался мне, что безумно влюблен, просто сходит с ума от одной маленькой портнишки. Он, познакомился с ней в доме, где недавно жил. Когда он говорил о ней, на глазах у него были слезы.

— Браво, Шаламель! Ура, Шаламель! Да из какой старой оперы ты явился?

— И еще говорил, что его герой — Фоблас! А сам, как малый ребенок, как невинная девица, как простак акционер, не понимает, что можно любить одну и быть любовником другой! Потеха!

— А я вас уверяю, что Жермен говорил вполне серьезно…

В этот момент в контору вошел старший клерк.

— Вы уже здесь, Шаламель? — спросил он. — Исполнили все поручения?

— Да, господин Дюбуа. Я был у виконта Сен-Реми, он сейчас должен приехать и все заплатить.

— А у графини Мак-Грегор?

— Да, вот ее ответ.

— А у графини д’Орбиньи?

— Она благодарит патрона, она только вчера утром приехала из Нормандии и не ждала так скоро нашего ответа: вот ее письмо. Я также посетил управляющего маркиза д’Арвиля, как он меня просил, чтобы оплатить расходы за договор, который я недавно составил у него дома.

— Вы сказали, что это не спешно?

— Сказал, но тем не менее управляющий пожелал рассчитаться немедля. Вот деньги. Ах, чуть не забыл, там внизу была визитная карточка у швейцара с надписью карандашом, — ну конечно, на карточке, а не на швейцаре, ха-ха! Какой-то господин спрашивал патрона и оставил ее.

— «Вальтер Мэрф», — прочитал старший клерк, и ниже — карандашную строчку: — «Вернусь через три часа по делу чрезвычайной важности». Я не знаю этого имени, — пробормотал старший клерк.

— Да, еще забыл! — воскликнул Шаламель. — Бадино сказал, что согласен, что господин Ферран может поступать по своему усмотрению, и он уверен, что все будет хорошо.

— Он не дал письменного ответа?

— Нет, он сказал, что очень торопится.

— Прекрасно.

— Днем зайдет Шарль Робер поговорить с патроном, кажется вчера он дрался на дуэли с герцогом де Люсене.

— Он ранен?

— Не думаю, мне об этом сказали бы слуги.

— Смотрите-ка! Подъехала карета.

— Ох, какие прекрасные кони! Так и рвутся из постромок! А этот толстый кучер-англичанин в белом парике, в коричневой ливрее с серебряными галунами и эполетами — ну просто настоящий полковник!

— Или какой-нибудь посол.

— А посмотрите на лакея на запятках! Сколько на нем серебряного шитья!

— И какие усищи!

— Да ведь это ж карета виконта де Сен-Реми, — сказал Шаламель.

— Значит, это его стиль? Ну, спасибо.

Через минуту виконт це Сен-Реми уже входил в контору.

Глава XV

ВИКОНТ ДЕ СЕН-РЕМИ

Мы уже описали прекрасное лицо, изысканную элегантность и обворожительные манеры виконта де Сен-Реми, приехавшего накануне с фермы д’Арнувиль, собственности герцогини де Люсене, где он скрывался от судебных приставов Маликорна и Бурдена.

Господин де Сен-Реми быстро вошел в контору, не снимая шляпы, с гордым и дерзким видом, полуприкрыв глаза и ни на кого не глядя; он надменно спросил:

— Нотариус у себя?

— Господин Ферран работает в своем кабинете. Если вы соблаговолите немного подождать, он примет вас.

— То есть как это — подождать?

— Но послушайте, сударь…

— Не может быть никаких «но»! Ступайте и скажите, что приехал виконт де Сен-Реми. Я вообще не понимаю, как этот нотариус может держать меня в этой прихожей… здесь печка дымит, угореть можно…

— Соблаговолите пройти с соседнюю комнату, — сказал старший клерк. — Я тотчас доложу о вас господину Феррану.

Сен-Реми пожал плечами и последовал за старшим клерком.

Через четверть часа, которые показались ему бесконечными и превратили досаду в ярость, его допустили в кабинет нотариуса.

Прелюбопытнейший был контраст между этими двумя людьми, каждый из которых был опытным физиономистом и обычно безошибочно судил с первого взгляда, с кем он имеет дело.

Виконт де Сен-Реми видел Жака Феррана впервые. Он был поражен видом этого бескровного лица, сурового, невозмутимого, его огромными зелеными очками, за которыми прятались глаза, его лысым черепом под низко надвинутым старым колпаком черного шелка.

Нотариус сидел за своим столом в кожаном кресле; сзади, в обветшалом камине, полном золы, едва дымились две черные головешки. Ободранные шторы зеленого перкалина, прикрепленные к маленьким железным угольникам над окнами, закрывали стекла, пропуская в темный кабинет зловещий и мрачный зеленоватый полумрак. Полки черного дерева с помеченными шифрами папками, несколько стульев вишневого дерева с сиденьями, крытыми желтым утрехтским бархатом, большие часы красного дерева, пожелтевшие, влажные и холодные плитки пола, растрескавшийся потолок, затянутый паутиной, — таково было логово, святая святых Жака Феррана.

Виконт не сделал и двух шагов в этом кабинете, не произнес ни слова, а нотариус его уже возненавидел, хотя и знал о нем только понаслышке. Прежде всего он увидел в нем, так сказать, соперника в подлости, а поскольку сам Ферран страдал от своей гнусной и низменной внешности, он ненавидел у других изящество, красоту и молодость, особенно когда эти невыносимые преимущества сочетались с дерзостью.

Нотариус обычно разговаривал со своими клиентами сурово и резко, почти грубо, и производил на них желаемое впечатление: они еще больше уважали его за мужицкие манеры. И он пообещал себе быть особенно грубым с виконтом.

А тот, тоже зная о Жаке Ферране только по слухам, ожидал увидеть перед собой эдакого писаря-замарашку, добродушного и чудаковатого. Виконт всегда представлял себе почти идиотами таких исключительно честных людей, образцом которых был, по слухам, Жак Ферран. Но, столкнувшись лицом к лицу с этим писарем-простаком, виконт испытал невыразимое чувство — наполовину страх, наполовину ненависть, хотя у него не было особых причин бояться его или ненавидеть. Поэтому, по своему решительному характеру, виконт де Сен-Реми повел себя еще более дерзко и вызывающе, чем обычно.

Нотариус сидел в своем колпаке, виконт не снял шляпу и с порога закричал гневно и возмущенно:

— Что это такое, черт побери! Очень странно, сударь, что вы заставляете меня приходить сюда, вместо того чтобы послать ко мне за деньгами, которые я должен по векселям этому Бадино и за которые этот субъект преследует меня по судам… Но мне, правда, сказали, что вы имеете мне сообщить нечто важное… Пусть будет так, однако вы могли бы не заставлять меня ждать целых четверть часа в вашей прихожей. Это не очень-то вежливо, сударь!

Ферран невозмутимо закончил свои подсчеты, неторопливо вытер перо о влажную губку, на которой стояла выщербленная фаянсовая чернильница, и обратил к своей жертве землистое, сизое, курносое лицо, наполовину скрытое очками.

Оно было похоже на череп, в котором пустые орбиты заменили огромные мертвые глаза, мутные и зеленые.

С минуту он молча смотрел на виконта, затем грубо и резко спросил:

— Где деньги?

Такое хладнокровие вывело де Сен-Реми из себя. Он, виконт, кумир всех дам, образец для всех мужчин, желанный гость в лучших салонах Парижа, прославленный дуэлист, которого все боялись, — и такое пренебрежение со стороны какого-то жалкого нотариуса! Это было постыдно, отвратительно. И хотя он находился один на один с Жаком Ферраном, его тщеславие и гордость были уязвлены.

— Где векселя? — спросил он так же резко.

Нотариус молча постучал одним пальцем, поросшим рыжей шерстью, по кожаной папке у себя на столе.

Решив не говорить ни одного лишнего слова, но внутренне дрожа от гнева, виконт вынул из кармана своего редингота маленький кошелек русской кожи с золотыми застежками, извлек из него сорок ассигнаций по тысяче франков и показал их нотариусу.

— Сколько? — спросил тот.

— Сорок тысяч франков.

— Давайте сюда.

— Возьмите, и покончим с этим побыстрее, сударь. Делайте, что вам положено, берите деньги и верните мне мои векселя, — сказал виконт, нетерпеливо бросив пачку ассигнаций на стол.

Нотариус взял их, поднялся, осмотрел их одну за другой у окна, поворачивая и переворачивая с таким тщанием и такой осмотрительной внимательностью, что виконт де Сен-Реми бледнел от ярости.

Нотариус, словно догадываясь о его чувствах, покачал головой, повернулся к нему и произнес невыразительным тоном:

— Да, мы и такое видали…

Смешавшись на миг, де Сен-Реми сухо спросил:

— О чем вы говорите?

— О фальшивых банкнотах, — ответил нотариус, продолжая внимательно рассматривать ассигнации.

— Почему вы говорите об этом со мной, сударь?

Жак Ферран прервал на миг свое занятие, пристально посмотрел на виконта сквозь свои зеленые очки, затем чуть пожал плечами и продолжал изучать ассигнации, не говоря ни слова.

— Черт меня побери! — вскричал де Сен-Реми, разъяренный спокойствием нотариуса. — Когда я спрашиваю, я привык, чтобы мне отвечали!

— Ну эти-то вот настоящие, — проговорил нотариус, возвращаясь к столу; взял тоненькую пачку бумаг с гербовыми марками, с двумя приколотыми к ней векселями.

Затем положил на папку с документами одну ассигнацию в тысячу франков и три пачки по сто франков и сказал виконту, показывая пальцем на деньги и векселя:

— Вот все, что вам остается от сорока тысяч франков. Мой клиент поручил мне взыскать с вас за расходы.

Виконт едва сдерживался, пока Жак Ферран производил свои расчеты. Вместо того чтобы ответить ему и взять деньги, он воскликнул дрожащим от ярости голосом:

— Я спрашиваю вас, сударь, почему вы сказали о тех банковских билетах, которые я вам передал, что видели такие же фальшивые?

— Почему?

— Да, почему?

— Потому что я попросил вас прибыть сюда… в связи с одним делом, сходным…

И нотариус уставился на виконта сквозь свои зеленые очки.

— Но какое я имею отношение к фальшивкам?

Минуту помолчав, Ферран ответил ему печально и сурово:

— Вы себе представляете, сударь, какие обязанности выполняет нотариус?

— Подсчитать и понять несложно! Только что у меня было сорок тысяч франков, а сейчас осталось всего тысяча триста…

— Вы большой шутник, сударь… Скажу вам, поверьте мне, что нотариус в мирских делах — все равно что исповедник в духовных… И по своей обязанности и профессии он узнает иногда постыдные тайны.

— Что же дальше?

— Ему приходится иногда иметь дело с проходимцами…

— Ну и что?

— Он должен, по мере возможности, защищать достойные и честные имена от позора.

— Но какое мне до всего этого дело?

— Ваш отец оставил вам славное имя, которое вы позорите, сударь.

— Да как вы смеете?

— Если бы не мое уважение к этому имени, почитаемому всеми честными людьми, я бы не говорил с вами здесь, а вы бы отвечали перед судом.

— Я вас не понимаю.

— Два месяца назад вы с помощью некоего посредника учли заемное письмо на пятьдесят восемь тысяч франков торговым домом «Мелаерт и компания» в Гамбурге на имя некоего Уильяма Смита с оплатой через три месяца у парижского банкира Гримальди.

— Ну и что из того?

— Так этот вексель — фальшивка.

— Это неправда…

— Вексель — фальшивка! Торговый дом «Мелаерт» никогда не выдавал заемного письма Уильяму Смиту; он его просто не знает.

— Неужели это правда? — вскричал де Сен-Реми с изумлением и возмущением. — Значит, меня ужасно обманули, потому что я принял этот документ как чистые деньги.

— От кого?

— От самого мистера Уильяма Смита. Торговый дом «Мелаерт» всем известен, и я был так уверен в честности мистера Уильяма Смита, что без колебаний принял от него этот вексель в оплату суммы, которую он был мне должен…

— Уильям Смит никогда не существовал… Это выдуманная личность.

— Сударь, вы меня оскорбляете!

— Подпись поддельная, и, наверное, все остальное тоже.

— Повторяю вам, Уильям Смит существует, но я несомненно стал жертвой… Так подло злоупотребить моим доверием!

— Бедный, доверчивый юноша…

— Объясните, чего вы хотите?

— В немногих словах: теперешний владелец этого векселя утверждает, что вы его просто подделали.

— Как вы можете?!

— Он утверждает, что у него есть все доказательства. Позавчера он попросил меня вызвать вас сюда и предложить вернуть вам этот фальшивый вексель, разумеется возместив все расходы. До сих пор все было вполне законно. Но далее — не все очень законно, и я просто сообщаю вам это как посредник: он требует сто тысяч франков, золотом… и сегодня же. Иначе завтра в полдень фальшивый вексель будет передан королевскому прокурору.

— Но это же подлость!

— И к тому же бессмыслица… Вы разорены, вас преследовали судейские приставы за тот долг, который вы мне только что вернули, уж не знаю из каких доходов… Я объяснил это все моему поручителю… Но он ответил, что некая богатая дама выручит вас из беды…

— Довольно, сударь, довольно!

— Еще одна подлость и еще одна бессмыслица с его стороны, я совершенно с вами согласен.

— Так чего же, наконец, он хочет?

— Бесчестно нажиться на бесчестном поступке. Я согласился довести до вашего сведения это предложение, от всей души порицая его, как любой честный человек. Теперь дело за вами. Если вы виновны, выбирайте: или суд присяжных, или уплата выкупа, которого от вас требуют… я со своей стороны официально выполнил поручение и больше не желаю вмешиваться в такое грязное дело. Имя третьего лица, посредника, Пти-Жан, торговец оливковым маслом; он живет на берегу Сены, набережная Билли, дом десять. Договаривайтесь с ним. Вы найдете общий язык… если вы действительно подделали вексель, как он это утверждает.

Виконт де Сен-Реми вошел к нотариусу с высоко поднятой головой и дерзкими словами на устах. Хотя он и совершил в жизни несколько постыдных поступков, в нем еще оставалась некая дворянская гордость и природная храбрость, которых никто не смел отрицать. В начале этого разговора он смотрел на нотариуса как на недостойного его противника и в душе издевался над ним.

Но когда Жак Ферран заговорил о подлоге, виконт почувствовал себя раздавленным. Нотариус в свою очередь взял над ним верх.

Если бы виконт не отличался высочайшим самообладанием, ему бы не удалось скрыть, в какой ужас повергло его это неожиданное разоблачение, ибо оно могло привести к самым непредсказуемым последствиям, о которых нотариус даже не подозревал.

После минуты молчаливых размышлений виконт, такой гордый, вспыльчивый и тщеславно храбрый, решился уговаривать этого грубого мужлана, который так сурово говорил с ним на языке неподдельной честности.

— Сударь, вы доказали, что относитесь ко мне с сочувствием, и я вас благодарю за это, — сказал де Сен-Реми самым сердечным тоном. — Прошу извинить меня за некоторую резкость в начале нашей встречи…

— Я вам нисколько не сочувствую! — грубо оборвал его нотариус. — Ваш отец был образцом честности, и я просто не хотел, чтобы его имя трепали на суде, вот и все.

— Повторяю вам, сударь, я не способен на подлость, в которой меня обвиняют.

— Вот и скажите это Пти-Жану.

— Однако признаюсь, отсутствие Уильяма Смита, который так недостойно обманул меня…

— Подумайте, каков негодяй!

— Отсутствие мистера Смита ставит меня в крайне тяжелое положение. Я ни в чем не виноват, и, если меня обвинят, я смогу оправдаться, но подобные обвинения всегда наносят ущерб имени благородного человека.

— Что же дальше?

— Будьте настолько великодушны и передайте сумму, что я вам вернул, человеку, в руках у которого тот вексель, чтобы хотя бы частично удовлетворить его.

— Эти деньги не мои, а моего клиента, и они священны!

— Но я возмещу их через два-три дня.

— Вы не сумеете этого сделать.

— У меня есть возможности.

— Никаких… во всяком случае, явных и честных. Вы сами говорите, что ваш дом, обстановка, лошади принадлежат не вам, что уже само по себе бессовестный обман.

— Вы слишком жестоки, сударь. Но, даже если допустить, что все это так, разве я не превращу все в деньги при таких отчаянных обстоятельствах? Но только я не успею собрать к завтрашнему полудню сто тысяч франков. Поэтому заклинаю вас: употребите те деньги, что я вам передал, на выкуп злосчастного векселя. Или, может быть, — ведь вы так богаты — сами сможете одолжить мне необходимую сумму, чтобы выручить из крайнего положения?

— Поручиться за вас на сто тысяч франков? Да вы с ума сошли!

— Сударь, умоляю вас, во имя моего отца, о котором вы говорили… будьте великодушны.

— Я великодушен к тем, кто этого заслуживает, к честным людям, — грубо ответил нотариус. — А мошенников я ненавижу и с удовольствием погляжу, как одного из этих молодчиков без веры и без чести, нечистых и развратных, привяжут к позорному столбу на пример и устрашение другим… Но мне кажется, я слышу стук копыт… Ваши лошади застоялись, господин виконт, — добавил нотариус, обнажая в ухмылке края своих черных зубов.

В этот момент в дверь кабинета постучали.

— Кто там? — спросил Жак Ферран.

— Госпожа графиня д’Орбиньи, — доложил старший клерк.

— Попросите ее подождать минуту.

— Это же мачеха маркизы д’Арвиль! — воскликнул виконт де Сен-Реми.

— Совершенно верно. У меня с ней назначена встреча. Так что прошу покорно…

— Ни слова ей обо всем этом! — с угрозой проговорил де Сен-Реми.

— Я уже сказал вам, сударь, что нотариус умеет хранить тайны так же, как исповедник.

Жак Ферран позвонил, появился клерк.

— Позовите графиню д’Орбиньи! — Затем, обращаясь к виконту, проговорил: — А вы возьмите эти тысячу триста франков, может быть, они пригодятся как аванс господину Пти-Жану.

Госпожа д’Орбиньи, в прошлом г-жа Ролан, вошла в кабинет и столкнулась в дверях с виконтом де Сен-Реми; лицо его было искажено от бешенства из-за того, что он без всякой пользы так унижался перед нотариусом!

— О, добрый день, господин де Сен-Реми, — поздоровалась с ним г-жа д’Орбиньи. — Что-то мы давно с вами не виделись…

— В самом деле, сударыня, со дня свадьбы д’Арвиля, на которой я был свидетелем; с тех пор не имел этой чести, — ответил де Сен-Реми, усилием воли придавая лицу любезное выражение и вежливо улыбаясь. — Вы теперь все время живете в Нормандии?

— Увы! Граф д’Орбиньи теперь может жить только в деревне, но я люблю все, что любит он… Так что перед вами настоящая провинциалка… И в Париже не была ни разу после свадьбы моей падчерицы с этим превосходным д’Арвилем… Кстати, вы с ним часто видитесь?

— Д’Арвиль сделался каким-то нелюдимым и очень угрюмым и почти не бывает в свете, — ответил де Сен-Реми с некоторым нетерпением — этот разговор был ему невыносим, потому что задерживал его еще больше и потому что нотариуса он явно забавлял.

Но мачеха маркизы д’Арвиль, очарованная встречей со светским щеголем, была вовсе не из тех женщин, которые легко расстаются со своей добычей.

— А моя дорогая падчерица, — продолжала она, — надеюсь, не такая нелюдимая, как ее супруг?

— Госпожа д’Арвиль, сейчас в большей моде и всегда окружена поклонниками, как и подобает красивой женщине. Но боюсь, сударыня, что я злоупотребляю вашим временем…

— Да нет, что вы, уверяю вас! Для меня такое счастье встретить самого элегантного кавалера, законодателя столичной моды. Благодаря вам я за десять минут узнаю о Париже все, как будто и не уезжала отсюда….. Как поживает ваш дорогой друг де Люсене, который был с вами свидетелем на свадьбе д’Арвиля?

— Оригинален, как никогда: отправился путешествовать на Восток и вернулся как раз вовремя, чтобы получить вчера укол шпагой, впрочем, вполне невинный.

— Бедный герцог! А его жена по-прежнему прекрасна и обворожительна?

— Вы знаете, сударыня, что я имею честь быть одним из ее лучших друзей, так что мое свидетельство будет пристрастным… Надеюсь, по возвращении в Обье вы не забудете меня и засвидетельствуете мое почтение графу д’Орбиньи.

— Уверяю вас, он будет очень тронут — это очень мило, что вы его помните. А он о вас часто вспоминает, интересуется вашими успехами… Он всегда говорит, что вы ему напоминаете герцога де Лозена.

— Одно это сравнение уже выше всех похвал, но, к несчастью для меня, в нем больше доброжелательности, чем истины. Прощайте, сударыня, потому что я не смею надеяться, что вы окажете мне честь принять меня до вашего отъезда.

— Право, я была бы огорчена, если бы вы решились навестить меня, потому что я кое-как устроилась на несколько дней в меблированных комнатах. Но если летом или осенью вы окажетесь поблизости от нас, по дороге в один из модных замков, где щеголихи будут соперничать между собой за счастье пригласить вас… Подарите нам несколько дней, хотя бы из любопытства и любви к контрастам и чтобы отдохнуть у бедных сельских жителей от оглушительной суеты, ибо там, где вы, всегда начинается праздник!

— Сударыня…

— Мне нет необходимости говорить вам, как мы с д’Орбиньи будем счастливы принять вас. Однако прощайте, виконт. Я боюсь, что этот добрый ворчун, — она кивнула на нотариуса, — уже устал от нашей болтовни.

— О нет, сударыня, совсем наоборот, — возразил Ферран со скрытой издевкой, что удвоило еле сдерживаемое бешенство виконта де Сен-Реми.

— Признайтесь, что Ферран — ужасный человек, — продолжала г-жа д’Орбиньи с шаловливым кокетством. — И берегитесь! Поскольку он, к счастью для вас, занимается вашими делами, он все время будет вас ругать и распекать. Это человек безжалостный! Но что я говорю? Наоборот! Для такого вертопраха, как вы, иметь своим нотариусом Феррана, — да это просто счастье, это свидетельство о вашем полном благополучии, ибо все знают, что он никогда не дает своим клиентам совершить безумства, иначе он от них отказывается… Он вовсе не хочет быть нотариусом кого попало, не так ли, Ферран? А знаете, господин пуританин, вы совершили благое дело, наставив на путь истинный этого великолепного светского льва, законодателя мод.

— Да, поистине это было благое дело, сударыня… виконт уходит из моего кабинета совсем другим человеком.

— Я же говорю: вы творите чудеса, и в этом нет ничего удивительного, потому что вы — святой.

— Ах, что вы, вы мне льстите, — сокрушенно возразил Жак Ферран.

Виконт де Сен-Реми низко поклонился г-же д’Орбиньи и, прежде чем покинуть нотариуса, решил сделать последнюю попытку разжалобить его.

— Дорогой господин Ферран, — проговорил он как будто небрежно, но с плохо скрытым волнением, — может быть, вы передумаете и окажете мне услугу, о которой я вас прошу?

— Несомненно, какой-нибудь каприз? — со смехом воскликнула г-жа д’Орбиньи. — Не уступайте, мой пуританин, будьте непоколебимы!

— Вы слышали, сударь? Разве я могу перечить такой прекрасной даме?

— Дорогой господин Ферран, поговорим серьезно… о серьезных вещах, а это дело, вы знаете, очень важное. Вы решительно мне отказываете? — спросил виконт с дрожью в голосе.

Нотариус не мог отказать себе в жестокой шутке и сделал вид, что колеблется. У виконта на миг зародилась надежда.

— Как, вы, железный человек, собираетесь уступить? — со смехом воскликнула мачеха маркизы д’Арвиль. — Значит, вы тоже поддались очарованию этого красавца?

— Право же, сударыня, я действительно чуть не уступил, как вы сами заметили, — проговорил Ферран. — Но вы заставили меня устыдиться своей слабости. — И, обращаясь к виконту, продолжал в таких выражениях, которые не оставляли ни тени сомнения: — Увы, отвечаю вам очень серьезно, — он подчеркнул последние два слова, — это совершенно невозможно… Я не потерплю, чтобы вы из каприза совершили подобную неосторожность… Господин виконт, я считаю себя опекуном моих клиентов, у меня нет другой семьи, и я бы никогда не простил себе, если бы позволил им совершать всякие безумства.

— Вот видите? Вот что значит настоящий пуританин! — воскликнула г-жа д’Орбиньи.

— А впрочем, повидайтесь с господином Пти-Жаном. Но я уверен, он ответит вам точно так же, как я, он вам скажет «нет»!

Виконт де Сен-Реми вышел в полном отчаянии.

После минутного размышления он сказал себе: «Ничего не поделаешь, надо». А лакею, открывшему перед ним дверцу кареты, приказал:

— К особняку де Люсене.

Пока виконт де Сен-Реми едет к герцогине, давайте послушаем, о чем беседуют наедине Жак Ферран и мачеха маркизы д’Арвиль.

Глава XVI

ЗАВЕЩАНИЕ

Читатель, наверное, уже позабыл портрет мачехи г-жи д’Арвиль, обрисованный ее падчерицей. Напомним, что г-жа д’Орбиньи была маленькой, тоненькой блондинкой с почти белыми ресницами и круглыми голубыми глазами; речь ее слащава, взгляды лицемерны, манеры вкрадчивые и завлекающие. Изучая ее насквозь фальшивую и коварную физиономию, можно обнаружить в ней какую-то подлую скрытую жестокость.

— Какой очаровательный молодой человек, этот де Сен-Реми, — сказала г-жа д’Орбиньи Жаку Феррану после ухода его жертвы.

— Да, очаровательный. Но поговорим о делах, сударыня. Вы мне написали из Нормандии, что хотели бы посоветоваться по важному вопросу.

— Разве вы не были всегда моим советчиком с тех пор, как наш добрый доктор Полидори направил меня к вам?.. Кстати, как он поживает? — спросила г-жа д’Орбиньи самым невинным тоном.

— После отъезда из Парижа он ни разу мне не написал, — так же безразлично ответил нотариус.

Предупредим читателя, что эти два человека бесстыдно лгали друг другу.

Нотариус недавно виделся с Полидори, одним из двух своих сообщников, и предложил ему отправиться в Аньер к Марсиалям, этим речным пиратам, о которых мы еще поговорим, появиться у них под именем доктора Венсана и отравить Луизу Морель.

А мачеха маркизы д’Арвиль приехала в Париж специально для тайных переговоров с этим мерзавцем, который, как она уже знала, давно скрывался под именем Сезара Брадаманти.

— Но речь пойдет вовсе не о нашем добром докторе, — продолжала мачеха маркизы д’Арвиль. — Я очень встревожена. Мой муж плохо себя чувствует. Здоровье его становится все хуже и хуже: Я не поддаюсь страхам, но его состояние беспокоит меня, вернее, его самого беспокоит, — проговорила г-жа д’Орбиньи, вытирая платочком чуть повлажневшие глаза.

— В чем, собственно, дело?

— Он все время говорит о последних распоряжениях о завещании.

Тут г-жа д’Орбиньи на несколько минут уткнулась лицом в свой платочек.

— Разумеется, все это печально, — продолжал нотариус, — однако в самой такой предосторожности нет ничего плохого… Каковы же намерения вашего супруга, сударыня?

— Господи, откуда мне знать? Вы понимаете, когда он начинает говорить на эту тему, я стараюсь его поскорее отвлечь.

— Но, в конце концов, неужели он не сказал вам по это му поводу ничего положительного?

— Мне кажется, — отвечала г-жа д’Орбиньи с совершенно незаинтересованным видом, — кажется, он собирается оставить мне не только все то, что позволяет закон, но также… Ах, я не могу! Прошу вас, не будем больше об этом говорить?

— Тогда о чем нам говорить?

— Увы, как всегда, вы правы, безжалостный человек! Мне все же придется вернуться к печальной теме, которая привела меня к вам. Так вот, граф д’Орбиньи выказал такую доброту, что пожелал… продать часть своих владений и отказать мне… значительную сумму.

— Но его дочь? Как же его дочь? — сурово воскликнул Ферран. — Я обязан объявить вам, что год назад маркиз д’Арвиль поручил мне вести его дела. Последний раз я убедил его купить великолепное поместье. Вы знаете мою беспощадность в делах, и не важно, что маркиз д’Арвиль мой клиент: я прежде всего стремлюсь к справедливости, и, если ваш муж задумал обездолить свою дочь маркизу д’Арвиль, решение, по-моему, недостойное, то скажу вам сразу: на мое содействие не рассчитывайте! Действовать четко и прямо, таково всегда было мое правило.

— И мое тоже! Поэтому я без конца повторяю мужу то же самое, что вы мне сказали: «Ваша дочь во многом виновата перед вами, пусть это правда, но это не причина лишать ее наследства».

— Очень хорошо, прекрасно сказано! И что он ответил?

— Он ответил: «Я оставлю дочери двадцать пять тысяч франков ренты. Она унаследовала от матери более миллиона. У ее мужа свое огромное состояние. Неужели я не могу подарить остальное вам, моей нежной подруге, единственной моей опоре и утешительнице, ангелу-хранителю моей старости?» Я повторяю вам эти слишком лестные для меня слова, — продолжала г-жа д’Орбиньи, скромно вздохнув, — чтобы показать, насколько мой супруг добр ко мне. Однако, несмотря на все это, я всегда отказывалась от его дара. Видя это, он решился попросить меня, чтобы я обратилась к вам.

— Но я не знаю графа д’Орбиньи.

— Зато он, как и все на свете, знает о вашей безупречной честности.

— Но как он вас ко мне направил?

— Чтобы разом покончить с моими отказами, сомнениями и колебаниями, он сказал мне: «Я не прошу вас обращаться к моему нотариусу, вы подумаете, что он слишком предан мне, а потому пристрастен. Но я абсолютно уверен в законности решения одного человека, чья справедливость и беспристрастность вошли в поговорку, — это Жак Ферран. Если он решит, что мое предложение для вас неприемлемо, не будем больше об этом говорить, вы от него просто откажетесь». — «Хорошо, я согласна», — сказала я моему супругу. Таким образом он избрал вас нашим арбитром. «Если он одобрит мое решение, — добавил муж, — я пришлю ему полную доверенность на мои ренты и прочие ценности; всю вырученную сумму я отдам ему на хранение, а когда меня не станет, моя нежная подруга, вы сможете, по крайней мере, вести достойное вас существование».

Вот когда Жаку Феррану пригодились его зеленые очки! Если бы не они, г-жу д’Орбиньи поразил бы огонь, загоревшийся в глазах нотариуса при словах: «всю сумму… ему на хранение».

Тем не менее он ответил ворчливым тоном:

— Просто надоело… вот уже сколько раз меня выбирали в арбитры… и каждый раз под предлогом моей честности… Только и слышишь: честность, честность! А что мне с этого? Одни неприятности и беспокойство.

— Мой добрый Ферран, не отказывайте мне так сурово! Вы напишете графу, он ждет вашего письма и сразу отправит вам доверенность… чтобы вы могли реализовать эту сумму.

— Сколько там примерно?

— Он, кажется, говорил о четырехстах или пятистах тысячах франков.

— Не такая уж большая сумма, как я думал. В конечном счете вы целиком посвятили себя господину д’Орбиньи… Дочь его и без того богата, — а у вас нет ничего… Да, я могу вас ободрить; мне кажется, вы можете принять это предложение, и оно будет вполне законным.

— Правда? Вы так думаете? — обрадовалась г-жа д’Орбиньи.

Она, как и все прочие, была одурачена легендарной честностью нотариуса, в чем ее, разумеется, не стал разубеждать Полидори.

— Вы можете принять этот дар, — повторил Жак Ферран.

— В таком случае, я согласна, — со вздохом сказала г-жа д’Орбиньи.

Старший клерк постучал в дверь.

— Кто там еще? — спросил Ферран.

— Графиня Мак-Грегор.

— Пусть немножко подождет.

— Итак, я покидаю вас, дорогой господин Ферран, — сказала г-жа д’Орбиньи. — Вы напишете моему мужу, ибо это его воля, и завтра он вышлет вам полную доверенность.

— Да, я напишу…

— Прощайте, мой достойный и добрый советчик!

— Ах, вы, светские люди, просто не знаете, как сложно и неприятно порой брать подобные суммы на сохранение. Ведь это такая ответственность! Откровенно скажу вам, нет ничего хуже репутации искреннего и честного человека, которая навлекает на тебя только лишние заботы!

— И восхищение всех добрых людей!

— Помилуй бог! Я надеюсь получить награду, которую, может быть, заслужил, не от людей, а от всевышнего, — ответил Ферран с ханжеским смирением.

Едва графиня д’Орбиньи удалилась, ее место заняла Сара Мак-Грегор.

Глава XVII

ГРАФИНЯ МАК-ГРЕГОР

Сара вошла в кабинет нотариуса с обычным своим хладнокровием и уверенностью. Жак Ферран не знал ее, не знал цели ее визита и рассматривал ее особенно пристально, надеясь одурачить еще одну жертву. Он смотрел на графиню очень внимательно и, несмотря на холодную невозмутимость этой женщины с мраморным лицом, заметил легкое подрагивание бровей, которое, видимо, выдавало сдержанное смущение.

Нотариус поднялся со своего кресла, пододвинул стул, жестом пригласил Сару сесть и сказал:

— Вы просили принять вас сегодня, сударыня; вчера я был очень занят и смог ответить вам только утром. Тысячу раз прошу прощения.

— Я хотела встретиться с вами по делу чрезвычайной важности. Ваша репутация честного, доброго и отзывчивого человека позволяет мне надеяться, что мой приход к вам будет не напрасным…

Нотариус слегка поклонился.

— Я знаю, сударь, что ваша скромность не требует доказательств. Вы умеете хранить тайны.

— Это мой долг, сударыня.

— Вы человек суровый и неподкупный.

— Да, сударыня.

— И тем не менее, если бы я вам сказала: от вас, сударь, зависит вернуть жизнь, да что жизнь… вернуть рассудок несчастной матери, найдется у вас смелость отказаться?

— Уточните факты, и я вам отвечу.

— Примерно пятнадцать лет назад, в конце декабря тысяча восемьсот двадцать четвертого года, один человек, тогда еще молодой, в глубоком трауре, пришел к вам и предложил взять на сохранение сумму в сто пятьдесят тысяч франков, которую хотели поместить на безымянный счет в пользу трехлетнего ребенка, родители которого желали остаться неизвестными.

— Что же дальше? — спросил нотариус, избегая утвердительного ответа.

— Вы согласились взять эти деньги и распорядиться ими так, чтобы ребенку была обеспечена пожизненная рента в восемь тысяч франков; половину этой суммы следовало пустить в оборот, чтобы затем вернуть ее девочке, когда она достигнет совершеннолетия, другую половину следовало вручить тому, кто о ней будет заботиться.

— Далее, сударыня?

— Примерно через два года, — говорила Сара, с трудом сдерживая волнение, — двадцать восьмого ноября тысяча восемьсот двадцать шестого года ребенок умер.

— Прежде чем продолжать этот разговор, я должен спросить, какое отношение вы имеете к этому делу?

— Мать этой маленькой девочки… моя сестра.[107]Мы считаем полезным напомнить читателю, что девочка, о которой идет речь, это Лилия-Мария, дочь Родольфа и Сары, и что Сара, упоминая о вымышленной сестре, была вынуждена лгать, ибо это было необходимо для ее замыслов, как мы сейчас увидим. Кроме того, Сара, как и Родольф, была убеждена в смерти маленькой девочки. В доказательство моих слов я имею свидетельство о смерти несчастной девочки, письма человека, который о ней заботился, и обязательство одного из ваших клиентов, которому вы ссудили пятьдесят тысяч экю, чтобы он вложил их в свое дело.

— Покажите эти документы, сударыня.

Предельно удивленная, что ей не верят на слово, Сара вынула из сумочки многочисленные бумаги, которые нотариус внимательно просмотрел.

— Что ж, чего вы теперь желаете? Свидетельство о смерти в полном порядке, а пятьдесят тысяч экю перешли к моему клиенту, некоему Пти-Жану, после смерти ребенка: это одно из условий риска по обеспечению пожизненной ренты, о чем я предупредил господина, который поручил мне это дело. Что касается доходов с этой суммы, я их регулярно выплачивал до смерти ребенка.

— Вы действовали по закону, и я рада это признать. Женщина, которой был доверен ребенок, тоже имела все права на нашу признательность, она искренне заботилась о нашей маленькой племяннице.

— Это святая истина. Меня так тронуло поведение этой женщины, что, когда она осталась без места после смерти ребенка, я взял ее к себе, и она до сих пор служит у меня.

— Госпожа Серафен служит у вас?

— Вот уже четырнадцать лет, она моя экономка. И я не могу ею нахвалиться.

— В таком случае, она может оказать нам большую помощь… если вы согласитесь удовлетворить мою просьбу, которая может показаться вам странной, даже на первый взгляд незаконной. Но когда вы узнаете причины…

— Незаконная просьба? Я думаю, вы на это не способны, точно так же, как и я не способен ее выслушать.

— Я знаю, что вы далеко не тот человек, к которому можно обратиться с подобной просьбой, но вся моя надежда… единственная надежда на ваше милосердие. В любом случае, могу я рассчитывать на вашу скромность?..

— Да, сударыня.

— Итак, продолжаю. Смерть девочки была для матери таким страшным ударом, что она до сих пор не может оправиться от горя и отчаяния, даже спустя четырнадцать лет. Сначала мы боялись за ее жизнь, теперь — за ее рассудок.

— Бедная мать! — со вздохом сказал Ферран.

— Да, несчастная мать, ибо она могла только краснеть от стыда, пока не потеряла своего ребенка. Но теперь обстоятельства изменились, и моя сестра, если бы ее дочь осталась в живых, могла бы законным образом удочерить ее, никому не говоря об этом, и больше не расставаться с нею. Тем более что к ее постоянным угрызениям совести прибавились новые печали, и мы боимся, что она в любой момент может утратить разум.

— К сожалению, тут ничего нельзя поделать.

— Нет, можно, сударь…

— О чем вы говорите?

— Представьте, что несчастной матери скажут: мы думали, ваша дочь умерла, но это не так, и женщина, которая о ней заботилась, когда она была совсем маленькой, может это подтвердить.

— Такая ложь была бы слишком жестокой, сударыня! Зачем внушать тщетную надежду несчастной матери?

— Но представьте, что это не просто ложь! Представьте, что такая надежда может осуществиться!

— Каким чудом? Если бы для этого нужно было присоединить мои молитвы к вашим, я бы помолился вместе с вами от чистого сердца, поверьте мне, сударыня… Но, к сожалению, свидетельство о смерти составлено по всем правилам.

— Ах, я это знаю, ребенок умер. И все же, если вы согласитесь, это непоправимое несчастье можно будет поправить.

— Вы говорите загадками, сударыня.

— Хорошо, я выскажусь яснее. Если моя сестра завтра вновь обретёт свою дочь, она не только возродится к жизни, но и сможет выйти замуж за отца своей девочки, за человека, который сегодня так же свободен, как и она. Моя племянница умерла в возрасте шести лет. Родители расстались с ней, когда она была еще младенцем, и не сохранили о ней никаких воспоминаний… Представьте, что мы найдем девушку семнадцати лет, — моей племяннице сейчас было бы столько же. Девушку, каких сейчас множество, сироту, оставленную родителями… И мы скажем моей сестре: «Вот ваша дочь, ибо вас обманули, из каких-то важных соображений ее выдали за умершую, но она осталась жива. Женщина, которая ее воспитала, и всеми уважаемый нотариус могут подтвердить, что это она…»

Жак Ферран долго не прерывал графиню, но тут он вскочил и воскликнул с возмущенным видом:

— Довольно, довольно, сударыня! О, какая низость!

— Сударь!

— И вы осмелились предложить это мне, предложить мне… подмену ребенка, уничтожение свидетельства о смерти… наконец, соучастие в преступлении! Первый раз в моей жизни мне наносят подобное оскорбление… На я этого не заслужил, видит бог, и вы это знаете!

— Но кому это повредит, сударь? Моя сестра и человек, за которого она хочет выйти замуж, вдовеют, и у них нет детей… Оба горько сожалеют о погибшей дочери. Обмануть их? Наоборот, это значит вернуть им счастье и жизнь, а заодно обеспечить счастливую участь какой-нибудь бедной, покинутой девушке… Это благородное и милосердное дело, а вовсе не преступление.

— Поистине невероятно! — вскричал нотариус с возрастающим возмущением. — Я просто восхищаюсь, с какой ловкостью самые отвратительные планы маскируются под самые добрые дела!

— Однако подумайте, сударь…

— Повторяю, все это низко и подло… Мне стыдно, что женщина ваших достоинств замышляет подобные махинации, к которым ваша сестра, надеюсь, не причастна.

— Сударь!..

— Довольно, сударыня, довольно! Я не галантный кавалер и скажу вам грубо, напрямик…

Сара бросила на нотариуса один из своих черных, страшных взглядов, пронизывающих душу, и холодно спросила:

— Значит, вы отказываетесь?

— Не оскорбляйте меня больше.

— Тогда берегитесь…

— Угрозы?

— Да, угрозы… И чтобы вы убедились, что они не напрасны, узнайте для начала: у меня нет никакой сестры…

— То есть как это, сударыня?

— Я мать этого ребенка.

— Вы?

— Да, я!.. Я придумала обходной маневр, чтобы достичь своей цели, придумала басню, чтобы разжалобить вас, но вы безжалостны. Поэтому я сбрасываю маску… Вы хотите войны? Что ж, будь по-вашему!

— Война? Потому что я отказываюсь участвовать в преступной махинации? Какая дерзость!

— Слушайте меня, сударь! Ваша репутация честного человека чиста и безупречна, огромна и всеми признана… Такая репутация дорого стоит!

— Потому что она заслужена мною! Поэтому нужно потерять всякий разум, чтобы предлагать мне подобную сделку…

— Но я лучше других знаю, как опасно доверять столь блистательной добродетели, которая часто скрывает ветреность женщин и мошенничество мужчин…

— Вы осмеливаетесь говорить, сударыня…

— С самого начала нашего разговора… уж не знаю почему, я усомнилась в ваших достоинствах, в вашем праве на уважение и почтение, которыми вы пользуетесь.

— В самом деле, сударыня? Эти сомнения делают честь вашей прозорливости.

— Не правда ли?.. Ибо это сомнение основано на пустяках… на моем инстинкте, на необъяснимых предчувствиях. Но эти предчувствия редко меня обманывали.

— Значит, закончим этот разговор, сударыня.

— Но прежде узнайте мое решение… Для начала скажу вам с глазу на глаз, что я уверена в смерти моей дочери… Но это не важно, все равно я буду утверждать, что она не умерла; самые очевидные факты можно оспаривать… Сегодня вы в щекотливом положении: у вас должно быть множество завистников, и они ухватятся за любую возможность, набросятся на вас… А я им такую возможность предоставлю…

— Вы?..

— Да, я, выдвинув против вас обвинение под каким-нибудь самым нелепым предлогом, например, что свидетельство о смерти составлено не по закону… но это не важно. Я буду утверждать, что моя дочь не умерла. А поскольку мне очень важно заставить людей поверить, будто она жива, я могу проиграть дело, но этот процесс получит огромную огласку и все равно послужит моим интересам. Мать, которая сражается за свое дитя, всегда вызывает сочувствие. На моей стороне будут все ваши завистники, все ваши враги, все чувствительные и романтичные души.

— Это непристойно и совершенно нелепо. Какой мне смысл утверждать, что ваша дочь умерла, если бы она была в живых?

— Вы правы, мотив отыскать затруднительно, к счастью, на то и существуют адвокаты!.. Кстати, я подумала, вот прекрасное объяснение: вы хотели поделить с вашим клиентом деньги, предназначенные для выплаты пожизненной ренты моей дочери… и она исчезла..

Нотариус невозмутимо пожал плечами.

— Если бы я решился на подобное преступление, она бы не исчезла, я бы ее просто убил!

Сара вздрогнула от изумления, замолкла на миг, затем с горечью продолжала:

— Для святого человека столь преступная мысль свидетельствует о немалом опыте… Я попала в точку, хотя и целилась наугад?.. Тут есть над чем задуматься… и я подумаю. Последнее слово. Вы видите, кто я такая… я раздавлю всякого, кто встанет у меня на пути… Подумайте хорошенько. Завтра вы должны принять решение. Вы можете выполнить мою просьбу, ничем не рискуя. Отец моей дочери будет вне себя от радости и не станет сомневаться в подробностях ее воскрешения из мертвых, если наш счастливый для него обман будет ловко отрепетирован. К тому же нет никаких доказательств, что наша дочь умерла, кроме письма, которое я ему написала четырнадцать лет назад, — мне будет нетрудно его убедить, что я обманула его тогда, потому что была оскорблена им и ожесточилась… Я скажу ему, что в отчаянии хотела порвать единственную связь, которая нас еще соединяла. Так что вас никто не сможет заподозрить: только утверждайте и подтверждайте… безупречный человек… что все было обговорено между вами, мною и госпожой Серафен, и вам поверят. А что касается пятидесяти тысяч экю, помещенных на счет моей дочери, то это уже мое личное дело. Они останутся у вашего клиента, который ничего обо всем этом не должен знать. И наконец, вы сами назначите сумму вознаграждения.

Жак Ферран сохранял все свое хладнокровие, несмотря на всю странность этой столь необычной и столь опасной для него ситуации.

Графиня была уверена, что ее дочь умерла, и тем не менее предлагала нотариусу объявить живой ту самую девочку, которую он четырнадцать лет назад объявил умершей.

Он был слишком хитер и слишком хорошо знал все опасности своего положения, чтобы не оценить, какую угрозу представляла для него Сара.

Репутация нотариуса, воздвигнутая с таким искусством и трудом, все же была построена на песке. Публика легко отрекается от тех, кого восхваляет, чтобы с наслаждением растоптать кумира, которого вчера превозносила до небес. Как оценить последствия этой первой атаки против безупречной репутации Жака Феррана? Пусть эта атака будет отчаянной, безумной, но дерзость ее породит сомнения…

Прозорливость Сары, ее ожесточенность пугали нотариуса. Эта мать не умилилась и на миг, говоря о своей потерянной дочери; ее смерть для нее была только потерей оружия в борьбе за свои интересы. Подобные люди беспощадны в своих замыслах и мщении.

Пытаясь выиграть время, обдумать, как отразить опасность, Ферран холодно сказал Саре:

— Вы дали мне отсрочку до завтрашнего полудня. А я вам даю отсрочку до послезавтра, чтобы вы могли отказаться от своего замысла, последствия которого вы даже не представляете. Если к этому времени я не получу от вас письма, что вы отказываетесь от этой безумной и преступной мысли, вы убедитесь на своем горьком опыте, что правосудие умеет защищать честных людей, которые не желают быть участниками отвратительных махинаций, и умеет карать их зачинщиков.

— Иными словами, вы просите один день, чтобы подумать над моим предложением, не так ли? Это добрый знак, я согласна… Послезавтра в это же время я приду к вам, и тогда между нами либо мир, либо война… И, повторяю вам, война не на жизнь, а на смерть, без жалости и пощады!

И Сара удалилась.

«Все пока идет хорошо, — говорила она себе. — Эта жалкая девчонка, которой Родольф заинтересовался из каприза и отослал на ферму Букеваль, наверняка чтобы сделать потом своей любовницей, — ее больше нечего бояться… потому что одноглазая отдала ее в мою власть…

Ловкость Родольфа вызволила маркизу д’Арвиль из расставленной мной западни, но она наверняка попадется в новую ловушку и будет навсегда потеряна для Родольфа.

И тогда, убитый горем, обескураженный, лишенный всякого сочувствия, он ослабеет и будет счастлив принять за истину ту спасительную ложь, которую я ему преподнесу с помощью нотариуса… А нотариус мне поможет, потому что я его испугала.

Я легко найду девушку-сироту, миленькую и бедную, и научу её сыграть роль нашей дочери, которую Родольф так горько оплакивал. Я знаю величие и щедрость его души. Да, несомненно, чтобы вернуть имя и положение своей вновь обретенной дочери, до сих пор несчастной и покинутой, он вернется ко мне, и нас снова свяжут узы супружества, которые я считала нерасторжимыми. И тогда наконец сбудется предсказание моей кормилицы… Я на этот раз достигну высшей цели моей жизни — короны!»

Едва Сара успела покинуть дом нотариуса, как к нему подкатил на самом элегантном кабриолете Шарль Робер и как завсегдатай направился прямо в кабинет Жака Феррана.

Глава XVIII

ШАРЛЬ РОБЕР

Бесцеремонный майор, как его называла г-жа Пипле, ворвался к нотариусу, который сидел в самом мрачном и желчном настроении.

— После полудня я принимаю только моих клиентов, — грубо сказал ему Жак Ферран. — Если хотите поговорить со мной, приходите с утра.

— Дорогой мой стряпчий! (Это была одна из шуточек господина Робера). Речь идет об очень важном деле, а кроме того, я хотел первым вас успокоить, чтобы у вас не было никаких опасений…

— Каких опасений?

— Вы ничего не знаете?

— Чего я не знаю?

— О моей дуэли…

— Какой дуэли? С кем?

— С герцогом де Люсене. Неужели вы ничего не слышали?

— Ничего.

— Вот так так!

— Из-за чего была дуэль?

— Страшное оскорбление, которое можно было смыть только кровью. Представьте себе, что на приеме в посольстве этот де Люсене позволил себе сказать мне в глаза, что я… харкаю и брызжу слюной!

— Что такое?

— Он сказал, что я брызжу слюной, дорогой мой стряпчий! Будто у меня такой неприятный порок!

— И вы из-за этого дрались на дуэли?

— А из-за чего же еще вызывают на дуэль? Вы, наверное, думаете, что можно вот так просто… спокойно сказать, что я брызжу слюной? Что у меня харкотина? Да еще в присутствии очаровательной дамы? Перед этой маленькой маркизой, которая… Впрочем, хватит!.. Я не мог этого так оставить…

— Да, разумеется.

— Мы люди военные, вы понимаете, шпага всегда при нас. Мои секунданты назавтра отправились договариваться с секундантами герцога. Я прямо заявил: дуэль, или он приносит извинения.

— Извинения за что?

— За харкотину, черт побери! За то, что я брызжу слюной, вот что он позволил себе сказать!

Нотариус пожал плечами.

— А секунданты герцога сказали: «Мы с почтением относимся к уважаемому Шарлю Роберу, однако герцог де Люсене не может, не должен и не хочет приносить никаких извинений». — «Таким образом, господа, — ответили мои секунданты, — герцог де Люсене упорствует, утверждая, будто мосье Шарль Робер брызжет слюной?» — «Да, господа, но он не думал, что затрагивает этим утверждением честь Шарля Робера». — «Пусть возьмет свои слова обратно, извинится». — «Нет, господа, герцог де Люсене считает господина Робера благородным человеком, но утверждает, что он брызжет слюной». Вы понимаете, что не было другого выхода из такого запутанного положения?

— Да, выхода не было… Вас оскорбили в самых лучших ваших чувствах благородного человека.

— И вы так думаете? Итак, мы условились о месте и времени встречи: вчера утром в Венсенне. Все произошло самым благородным образом: я нанес легкий укол шпагой в руку герцога де Люсене; секунданты объявили, что моя честь восстановлена, и тогда герцог громко заявил: «Я никогда не беру слов обратно перед дуэлью, но после дуэли — другое дело. Поэтому мой долг, моя честь требуют, чтобы я сказал: я напрасно заподозрил господина Шарля Робера в том, что у него харкотина и он брызжет слюной. Господа, я признаю, что он не брызгал слюной, и утверждаю, что он никогда не харкал и не будет харкать…» После этого герцог протянул мне руку и спросил: «Теперь вы довольны?» — «Отныне мы с вами друзья на жизнь и на смерть», — ответил я ему. И я действительно ему обязан… Он все решил превосходно. Он мог вообще ничего не сказать или просто признать, что я не брызжу слюной, но он объявил, что у меня не было и не будет подобного иедостатка, а это с его стороны весьма деликатное замечание.

— Вот что значит храбрость, приносящая пользу!.. Но что вам от меня угодно?

— Дорогой мой архивариус! (Еще одна шутка Шарля Робера). Речь идет об очень важном для меня дельце. Вам прекрасно известно, что по нашему соглашению, когда я одолжил вам триста пятьдесят тысяч франков, чтобы вы могли покрыть ваши обязательства, между нами было условлено, что, предупредив вас за три месяца, я могу изъять эту сумму, за которую вы мне начисляете проценты…

— Что же дальше?

— Ну понимаете, — смутился Робер, — не знаю, как даже сказать…

— Говорите же!

— Вы можете подумать, что это прихоть, дорогой мой стряпчий… но мне захотелось стать помещиком.

— Говорите яснее, мы теряем время!

— Одним словом, мне предложили выгодно купить поместье, и, если вы не имеете ничего против, я хотел бы, то есть я желаю получить от вас вложенные мною деньги… Я приехал заранее предупредить вас об этом, как мы договаривались.

— Ха, интересно.

— Надеюсь, вы на меня не сердитесь?

— А с чего мне сердиться?

— Я боялся, вы подумаете, что я поверил слухам…

— Каким слухам?

— Да нет, так, пустяки…

— Говорите же!

— Я вовсе не из-за всяких глупостей, которые говорят о вас…

— Каких глупостей?

— Разумеется, в этом нет ни слова правды, но завистники нашептывают, будто вы оказались невольно замешаны в разных темных делишках. Конечно, все это полнейшая чепуха! С тем же успехом можно говорить, что мы с вами заодно играли на бирже. Слухи эти быстро угасли… но все же я бы хотел, чтобы вы и я были чисты, как агнцы божьи.

— Значит, вы не верите больше, что ваши деньги в надежных руках?

— Что вы, помилуйте… но я бы хотел, чтобы они были в моих руках.

— Подождите здесь!

Ферран задвинул ящик своего стола и встал.

— Куда это вы, мой архивариус?

— За доказательствами, чтобы вы увидели, насколько справедливы слухи о моих денежных затруднениях, — иронически ответил нотариус.

Он открыл потайную дверцу на маленькую лестницу, которая позволяла ему пройти в глубине двора, минуя контору, во флигель, и исчез за нею.

Едва он вышел, постучался старший клерк.

— Войдите, — сказал Шарль Робер.

— Господин Ферран у себя?

— Нет, мой достойный бумагомарака… (Еще одна шутка Шарля Робера).

— Пришла дама под вуалью и хочет немедленно цереговорить с ним по очень срочному делу.

— Достойный бумагомарака, патрон сейчас вернется, и я ему об этом скажу. А что эта дама, хорошенькая?

— Трудно догадаться: на ней такая густая, черная вуаль, что лица не различишь.

— Ну уж, так уж? Я ее прекрасно разгляжу, когда буду уходить. А Феррана я предупрежу, как только он вернется.

Клерк вышел.

«Какого черта, куда подевался этот мой стряпчий? — проговорил про себя Шарль Робер. — Наверное, проверяет свою кассу… Если эти слухи ложные, тем лучше! В конечном счете, скорее всего сплетни, которые распространяют злые языки… У таких достойных людей, как Ферран, столько завистников!.. Все равно, я предпочитаю иметь свои деньги на руках… Я куплю замок, о котором мне говорили… Там есть готические башенки времен Людовика XIV, в духе Ренессанса… Самый настоящий стиль рококо… Это позволит мне выглядеть сеньором настоящим, а не каким-нибудь траченным молью… Тогда уж мои чувства никто не отвергнет, как эта недотрога д’Арвиль! Господи, как она меня провела! Как осрамила! Но нет, я еще не сделал все мои покупки, как говорит эта дура привратница с улицы Тампль, с ее париком под маленькую девочку… Эта шутка обошлась мне самое малое в тысячу франков. Правда, мебель осталась за мной… И я еще найду способ скомпрометировать маркизу… А вот и мой стряпчий!»

Жак Ферран вернулся, держа в руках ворох бумаг, которые тут же передал Шарлю Роберу.

— Вот триста пятьдесят тысяч франков в ассигнациях государственного банка, — сказал он. — Через несколько дней мы урегулируем все расчеты по процентам… Пишите расписку.

— Как? — воскликнул пораженный Шарль Робер. — Но вы, по крайней мере, не поверили?..

— Я ни во что не верю.

— Однако…

— Расписку!

— Дорогой мой архивариус…

— Пишите расписку и расскажите людям, которые болтают о моих денежных затруднениях, как я отвечаю на их подозрения.

— В самом деле, когда об этом узнают, ваш кредит еще больше укрепится. Но возьмите эти деньги, они мне сейчас ни к чему, я же сказал вам: через три месяца.

— Господин Робер, я не позволю, чтобы меня подозревали дважды.

— Вы сердитесь?

— Расписку!

— Гром и молния! Пусть будет по-вашему, — ответил Шарль Робер.

Закончив писать расписку, он добавил:

— Там дожидается дама, вся под густой вуалью, хочет с вами говорить сейчас же, немедленно, по очень, очень срочному делу… Постараюсь разглядеть ее мимоходом, вдруг она мне понравится?.. Вот вам расписка. Надеюсь, все в порядке?

— Прекрасно. А теперь уходите по этой маленькой лестнице.

— А как же таинственная дама?

— Именно затем, чтобы вы ее не видели.

Нотариус позвонил старшему клерку и сказал:

— Пригласите даму… Прощайте, сударь!

— Что ж, значит, я ее так и не увижу… Но я не обижаюсь, мой стряпчий… Поверьте мне…

— Хорошо, хорошо! Прощайте…

И нотариус закрыл дверь за Шарлем Робером.

Через несколько мгновений старший клерк ввел в кабинет герцогиню де Люсене, одетую очень скромно и закутанную в большую шаль; лицо ее полностью скрывала густая черная кружевная вуаль, накинутая поверх муаровой шляпки того же цвета.

Глава XIX

ГЕРЦОГИНЯ ДЕ ЛЮСЕНЕ

Герцогиня с некоторым смущением медленно приблизилась к нотариусу, который сделал несколько шагов ей навстречу.

— Кто вы… и что вам от меня угодно? — грубо спросил Жак Ферран, чье настроение, омраченное угрозами Сары, еще больше ухудшилось из-за дурацких и неприятных подозрений Шарля Робера. К тому же герцогиня была одета так скромно, что нотариус счел себя вправе обращаться с ней без церемоний. Она замедлила с ответом, и он продолжал еще резче.

— Может, вы наконец объяснитесь, сударыня?

— Сударь, — заговорила она взволнованным голосом, стараясь спрятать лицо под складками вуали. — Сударь, могу ли вам доверить очень важную тайну?

— Мне можно доверить все, но я должен знать и видеть, с кем я имею дело.

— Может быть, это не столь необходимо? Я знаю, что вы — воплощение чести и справедливости…

— К делу, к делу! Там… извините, меня ждут, сударыня! Кто вы?

— Мое имя вам ничего не скажет. Однако один из моих друзей, моих родственников, только что был у вас.

— Его имя?

— Флорестан де Сен-Реми.

— Ах, вот как?

Нотариус испытующе и пристально посмотрел на герцогиню и продолжал:

— Так в чем дело?

— Виконт де Сен-Реми… рассказал мне все.

— Что же он вам рассказал?

— Все!

— А точнее?

— О боже, вы ведь и сами все знаете.

— Я многое знаю о де Сен-Реми.

— Увы, сударь, это ужасно!..

— Я знаю много ужасного о де Сен-Реми.

— Ах, сударь, правду он говорил мне, вы не знаете жалости…

— Да, к мошенникам и хлыщам с фальшивыми векселями в кармане у меня нет жалости. Этот Сен-Реми в самом деле вам родственник? Тогда вам следовало бы не признаваться в этом, а стыдиться такого родства. Если вы пришли сюда плакаться, в надежде смягчить меня, то пришли напрасно. Вы взялись за дело, недостойное честной женщины… если вы… честная женщина…

Этот грязный намек возмутил герцогиню, оскорбил ее гордость, затронул честь ее знатного рода. Она встала, откинула вуаль, выпрямилась во весь рост и твердым, повелительным голосом ответила:

— Я герцогиня де Люсене!

Эта женщина вдруг проявила столько благородства, столько властности, что нотариус невольно отступил, покоренный ее красотой и величием, машинально сдернул свой шелковый черный колпак с лысой головы и глубоко поклонился.

Трудно представить себе более прекрасный и более гордый облик, хотя герцогине де Люсене было давно уже за тридцать и ее бледное лицо казалось немного усталым; но у нее были огромные карие глаза, огненные и смелые, великолепные черные волосы, тонкий орлиный нос, розовые губы с презрительной гримасой, белоснежный цвет лица, сверкающие зубы, высокая, стройная и гибкая фигура и благородство в каждом движении, которое напоминало, по выражению бессмертного Сен-Симона, «поступь богини, шествующей по облакам».

С ее зажигательным взглядом и в наряде XVIII века де Люсене по своему физическому облику и морали вполне сошла бы за одну из тех пылких герцогинь времен регентства, которые во всех своих многочисленных романах отличались неслыханной дерзостью, выдумкой и очаровательным добродушием, проявляя порой свои слабости с такой наивной откровенностью, что самые суровые моралисты говорили с улыбкой: «Да, конечно, она слишком легкомысленна и сама во всем виновата, но она так добра, так прелестна! Она любит своих возлюбленных с такой страстью, преданностью и верностью… пока она их любит… что не следует судить ее слишком строго. В конце концов, она губит только одну себя, но зато приносит счастье столь многим!»

Если не считать пудреных париков и платьев с огромными фижмами, именно такой была герцогиня де Люсене; когда ее не одолевали мрачные заботы.

Она вошла к нотариусу в образе скромной мещаночки и вдруг предстала перед ним высокородной дамой, гордой и разгневанной. Жак Ферран в жизни еще не встречал подобных женщин, обладающих такой дерзкой красотой и такими смелыми и благородными манерами.

Слегка утомленное лицо герцогини, ее прекрасные глаза, окруженные едва заметными синими тенями, ее розовые нервные ноздри говорили о пылком характере, который опьяняет и сводит с ума настоящих мужчин. Жак Ферран был стар, уродлив, мрачен и мерзок, однако и он не мог не оценить чувственную красоту герцогини де Люсене.

Его ненависть и озлобление против де Сен-Реми удвоились от невольного грубого чувства, которое пробудила в нем гордая и прекрасная любовница виконта. Жак Ферран, снедаемый тайными низменными страстями, с бешенством думал о том, что этот дворянчик, которого он почти заставил ползать перед собой на коленях, угрожая судом за подлог, этот мелкий мошенник внушает столь благородной даме такую любовь, что она решилась обратиться к нему, рискуя себя погубить. От этих мыслей к нотариусу вернулась его смелость, которую он на миг утратил. Ненависть, зависть и неудержимая дикая злоба зажгли в его глазах и на лице огни самых постыдных и жестоких страстей.

Когда герцогиня приступила к столь деликатному сюжету, нотариус был уверен, что сейчас начнутся разговоры вокруг да около, недомолвки, намеки.

Каково же было его изумление! Она заговорила с такой высокомерной уверенностью, как будто речь шла о самом обычном ничтожном деле, не считая даже нужным притворяться перед каким-то нотариусом, отбросив всякие условности, которые наверняка соблюдала бы при общении с равными себе людьми.

Действительно, неприкрытое хамство нотариуса задело и оскорбило герцогиню и заставило ее отбросить маску скромной и униженной просительницы: эта роль оказалась ей не по силам. Взыграла ее благородная кровь, и она не смогла сдержаться перед этим писакой, составителем каких-то актов-договоров. Это было ниже ее достоинства!

Умная, щедрая и великодушная, исполненная доброты и сердечной преданности, но в то же время дочь матери, которая своей возмутительной невоздержанностью сумела опорочить даже святые и благородные страдания эмиграции, г-жа де Люсене, в своем наивном пренебрежении к некоторому сорту людей, могла бы сказать подобно римской императрице, принимавшей ванну перед своим рабом: «Разве это мужчина?»

— Так вот, господин нотариус, — решительно сказала герцогиня Жаку Феррану. — Виконт де Сен-Реми — один из моих друзей; он мне признался, что находится в затруднении из-за двойного обмана, жертвой которого стал… Но с деньгами все можно устроить. Сколько я вам должна, чтобы покончить со всеми этими жалкими пересудами?

Жак Ферран был поражен такой откровенностью и смелостью.

— Для этого потребуется сто тысяч франков, — ответил он ворчливым тоном, едва оправившись от удивления.

— Вы получите сто тысяч франков и немедленно вернете эти гадкие бумажки виконту де Сен-Реми.

— А где эти сто тысяч франков, госпожа герцогиня?

— Разве я не сказала, что вы их получите?

— Мне они нужны завтра до полудня, иначе заявление о подделке будет передано в суд.

— Так в чем же дело? Выдайте эту сумму, я за нее отвечаю, а что касается вас, я вам заплачу, как вы пожелаете.

— Сударыня, это невозможно…

— Вы же не станете утверждать, что такой нотариус, как вы, не сможет сразу найти ста тысяч франков, когда это нужно?

— А под какие гарантии?

— Что вы хотите этим сказать? Объяснитесь!

— Кто мне ответит за такую сумму?

— Я.

— Однако…

— Вы должны знать, что одно только поместье в четырех лье от Парижа приносит мне восемьдесят тысяч ливров ренты… Одного этого, надеюсь, достаточно, чтобы послужить вам гарантией, как вы это называете.

— Конечно, если будет закладная на земельное владение.

— Что это еще такое? Наверное, какие-нибудь формальности. Составьте эту закладную, сударь, да побыстрее!

— Такой документ может быть оформлен не ранее, чем через две недели, и понадобится еще согласие вашего высокочтимого мужа, сударыня.

— Но ведь эти земли принадлежат мне, только мне одной! — нетерпеливо воскликнула герцогиня.

— Это не имеет значения; ваши владения с мужем нераздельны, и составление подобных актов о закладе земельной собственности — дело долгое и очень сложное.

— Повторяю еще раз, я не верю, что вам затруднительно найти какие-то сто тысяч франков за два часа!

— В таком случае обратитесь к своему нотариусу или управляющему… Что касается меня, то я не могу этого сделать.

— У меня есть причины держать это в тайне, — высокомерно ответила герцогиня. — Вы знаете мошенников, которые намерены шантажировать виконта де Сен-Реми. Поэтому я и обратилась к вам.

— Ваше доверие делает мне честь, польщен. Однако я не могу удовлетворить вашу просьбу.

— У вас нет таких денег?

— В моей кассе гораздо больше этой суммы, в банковских ассигнациях и золотом…

— О, сколько лишних слов!.. Вам нужна моя подпись? Пожалуйста, и покончим с этим…

— Если поверить, что вы действительно герцогиня де Люсене…

— Приезжайте через час в особняк герцога де Люсене. Я подпишу там все, что нужно подписать.

— Герцог тоже подпишет?

— Я не понимаю вас, сударь…

— Одной вашей подписи для меня недостаточно.

Жак Ферран с жестокой радостью наслаждался тревожным нетерпением герцогини, которая под маской хладнокровного презрения скрывала глубокую озабоченность и… страх.

К тому времени она осталась почти без денег. Еще накануне ее ювелир одолжил ей значительную сумму под залог ее драгоценностей, часть которых была у гранильщика Мореля. Эта сумма позволила оплатить векселя де Сен-Реми и успокоить его других кредиторов. Дюбрей, фермер из Арнувиля, уже выплатил за аренду земли на год вперед; а время не терпело! К тому же, к несчастью для герцогини, двое из ее друзей уехали куда-то из Парижа. Она полагала, что виконт де Сен-Реми был невиновен ни в каких подделках. Он сказал, и она поверила, что он стал жертвой двух мошенников, но его положение было ужасно. Если его обвинят, бросят в тюрьму… Даже если он скроется, убежит, его имя все равно будет опозорено.

Эти страшные мысли заставили герцогиню содрогаться от ужаса… Она слепо любила этого человека, такого ничтожного и в то же время наделенного таким очарованием. Ее любовь к нему, ее страсть были одним из тех беспорядочных увлечений, которые женщины ее характера и ее воспитания обычно испытывают, когда первые цветы их молодости облетают и они приближаются к возрасту зрелости.

Жак Ферран пристально наблюдал за малейшими движениями лица герцогини, которое казалось ему все прекраснее и привлекательнее. Он смотрел на нее с ненавистью и сдержанным восхищением и с жестокой радостью старался побольнее уязвить своими отказами эту женщину, которая могла испытывать к нему только презрение и гадливость.

Герцогиню возмущала даже мысль обратиться к нотариусу с чем-то похожим на просьбу, и в то же время она понимала, что иного способа нет и что только этот человек может спасти виконта де Сен-Реми.

— Поскольку у вас есть необходимая мне сумма и вы знаете мои гарантии, почему же вы мне отказываете?

— Потому что у мужчин есть свои капризы, как и у женщин, сударыня.

— Но что же это за каприз, который заставляет вас поступать вопреки вашим интересам? Потому что, повторяю, назовите ваши условия, любые! — и я их приму.

— Вы примете любые мои условия? — многозначительно спросил нотариус.

— Любые!.. Две, три, четыре тысячи франков, если хотите, больше! Потому что вся моя надежда только на вас, — с детской откровенностью призналась герцогиня. — Мне больше негде взять эти деньги до завтра. А они нужны сейчас, это необходимо, совершенно необходимо! Вы понимаете? Поэтому, повторяю, я готова на любые ваши условия, чего бы мне это ни стоило, на любые…

Нотариус начал задыхаться, в висках у него стучало, все лицо налилось кровью; к счастью зеленые стекла очков скрывали похотливые огоньки в его глазах. Жгучее облако замутило его разум, обычно такой холодный и ясный, он обезумел. В своем гнусном ослеплении он принял последние слова герцогини за недостойное предложение; он увидел своим помутившимся от похоти взглядом эту гордую женщину, подобную придворным дамам минувшего века, готовой на все ради чести своего любовника и, может быть, даже на еще более унизительные жертвы ради его спасения. Все это было глупо и подло, но мы уже говорили, что Жак Ферран иногда превращался в тигра или волка, и тогда все звериное в нем затмевало все человеческое.

Он вскочил и подбежал к герцогине.

Она также быстро встала и с удивлением взглянула на него.

Поистине необъяснимы противоречия в человеческом характере! При виде уродливо возбужденного лица Феррана и разгадав его странные, страшные и смешные вожделения, герцогиня, несмотря на все свои страхи и тревоги, разразилась таким откровенным, звонким и безудержным смехом, что ошеломленный нотариус отшатнулся.

Не давая ему и слова промолвить, герцогиня продолжала хохотать, безумно забавляясь нелепостью этой сцены. Она опустила вуаль на лицо и между двумя взрывами смеха едва смогла объяснить нотариусу, ошеломленному от ярости и злобы:

— Господи, такую услугу, говоря откровенно, я могла бы попросить у герцога де Люсене!

Она вышла, продолжая смеяться так громко, что раскаты ее хохота нотариус слышал даже за закрытой дверью своего, кабинета.

Жак Ферран постепенно пришел в себя и проклял свою неосторожность. Однако он понемногу успокоился, пораздумав о том, что в конечном счете герцогиня наговорила много такого, что могло бы ее очень скомпрометировать.

И все же это был для него неудачный день. Он погрузился в самые мрачные мысли, когда потайная дверца его кабинета вдруг открылась и вбежала взволнованная Серафен.

— Ах, Ферран! — воскликнула она, заламывая руки. — Вы были тысячу раз правы, когда говорили, что когда-нибудь мы погибнем из-за того, что оставили ее в живых!

— Кого?

— Эту проклятую девчонку!

— Что случилось?

— Пришла одноглазая старуха, я ее не знаю, но Турнемин отдал ей малышку, чтобы избавить нас от нее, четырнадцать лет назад, когда мы сказали, будто она умерла… О господи, кто бы мог подумать!..

— Говорите же, что было дальше?

— Эта кривая старуха сейчас приходила… Она была здесь… Она сказала, что знает меня, что это я отдала ей ребенка.

— Проклятье! Кто мог это сказать ей? Турнемин сейчас на каторге…

— Я все отрицала, обзывала эту одноглазую лгуньей, но поди же ты! Она твердит, что разыскала эту маленькую девочку, которая теперь выросла, знает, где она, и может все рассказать, всех нас выдать…

— Что за день сегодня, весь ад раскрылся, чтобы поглотить меня? — воскликнул нотариус в припадке ярости, исказившем до безобразия его лицо.

— Господи, что сказать этой женщине? Что обещать ей, чтобы она молчала?

— Как она выглядела? Состоятельной?

— Я обозвала ее побирушкой, но она потрясла передо мной своим грязным кошельком: там звенело серебро.

— Она знает, где сейчас эта девушка?

— Говорит, что знает.

«И это дочь графини Сары Мак-Грегор, — сказал себе ошеломленный Ферран. — Подумать только, вот сейчас она предлагала мне сколько угодно, чтобы я подтвердил, что ее дочь не умерла… А она жива! Я могу вернуть ее матери!.. Но что же делать с фальшивым свидетельством о смерти? Если начнется расследование, я пропал! Одно преступление наведет на след остальных».

Минуту помолчав, он сказал госпоже Серафен:

— Значит, эта кривая знает, где сейчас девушка?

— Да.

— И она обещала вернуться?

— Завтра.

— Напиши Полидори, чтобы он был у меня сегодня вечером к девяти.

— Вы хотите отделаться от этой девушки, а заодно от кривой старухи?.. Не много ли за один раз, Ферран?

— Я сказал: напиши Полидори, чтобы он был у меня к девяти часам!.

Вечером того же дня Родольф сказал Мэрфу, которому так и не удалось проникнуть в кабинет нотариуса:

— Прикажите барону Грауну немедленно отправить курьера… Необходимо, чтобы Сесили была в Париже через неделю, и не позднее.

— Опять эта чертовка? Неверная жена этого несчастного Давида, столь же подлая, сколь соблазнительная! Зачем это вам?

— Зачем? Об этом вы спросите через месяц у нотариуса Жака Феррана.

Глава XX

ДОНОС

В день, когда Лилия-Мария была похищена Сычихой и Грамотеем, часам к десяти вечера на ферму Букеваль прискакал всадник, сказал, что он от г-на Родольфа, и утешил г-жу Жорж, чтобы она не беспокоилась о своей юной подопечной, которая вернется к ней не сегодня, так завтра. По многим и очень важным соображениям, добавил этот человек, г-н Родольф просит г-жу Жорж, если у нее есть какие-либо пожелания, не писать ему в Париж, а передать это срочное письмо ему, он вручит его сам.

Это был тайный посланец Сары.

Благодаря такой хитрости она успокаивала г-жу Жорж и могла на несколько дней отдалить тот момент, когда Родольф узнает о похищении Певуньи.

За это время Сара надеялась заставить Жака Феррана помочь ей в подлой махинации — подмене ребенка, о чем мы уже говорили.

Но это было еще не все…

Сара хотела избавиться от г-жи д’Арвиль, которая внушала ей серьезные опасения и которую она чуть не погубила, если бы не проницательность Родольфа.

На следующий день, когда маркиз проследил свою жену до дома на улице Тампль, Том пришел туда, без особых трудностей заставил разговориться г-жу Пипле и узнал, что молодая женщина, которую едва не застиг ее муж, была спасена благодаря ловкости одного из жильцов, некоего Родольфа.

Зная об этих обстоятельствах, но не имея никаких существенных доказательств свидания, которое Клеманс якобы назначила Шарлю Роберу, Сара замыслила другой коварный план. Он сводился к тому, чтобы послать маркизу д’Арвиль анонимное письмо, которое должно было их окончательно поссорить или, во всяком случае, заронить в душу маркиза такие страшные сомнения, чтобы он решительно запретил своей жене встречаться с принцем.

Вот текст этого письма:

«Вас недостойно обманули. Вашу жену предупредили, что вы за нею следите и она придумала, будто занимается благотворительностью, а на самом деле она шла на свидание с очень высокой особой, которая сняла комнату на пятом этаже, в доме по улице Тампль, под именем Родольфа. Если вы сомневаетесь в этих обстоятельствах и они кажутся вам странными, сходите на улицу Тампль в дом семнадцать, порасспрашивайте, опишите внешность сиятельного жильца, о котором идет речь, и убедитесь, что вы самый доверчивый и добродушный муж, которого гнусно обманывают. Не пренебрегайте этим предупреждением, иначе многие подумают, что вы еще и слишком близкий друг принца».

Это письмо было отправлено по почте самой Сарой около пяти часов в тот день, когда она побывала у нотариуса.

В тот же день, приказав Грауну как можно скорее вызвать в Париж Сесили, Родольф вечером отправился на прием к супруге посла, г-же***. После этого он должен был зайти к маркизе д’Арвиль, чтобы сообщить, что нашел ей дело, заслуживающее ее внимания и милосердия.

Последуем за ним сразу к маркизе д’Арвиль. Мы узнаем из их беседы, что эта юная женщина, которая до сих пор относилась к своему супругу с предельной холодностью, последовала благородным советам Родольфа и проявила великодушие и понимание.

Маркиз и его супруга только что отобедали. Сцена происходила в маленькой гостиной, которую мы уже описывали. Лицо Клеманс было нежным и сочувственным, сам маркиз выглядел менее печальным, чем обычно.

Заметим, что он еще не получил новое и гнусное анонимное письмо Сары.

— Что вы делаете сегодня вечером? — спросил он машинально свою жену.

— Я не стану выходить… А вы?

— Право, не знаю, — ответил он со вздохом. — Эти светские сборища невыносимы… Наверное, проведу этот вечер, как всегда… в одиночестве.

— Почему же в одиночестве? Ведь я никуда не поеду!

Маркиз д’Арвиль посмотрел на жену с удивлением.

— Да, конечно… однако…

— Так в чем же дело?

— Я знаю, что вы предпочитаете оставаться у себя, когда не выезжаете в свет…

— Это так, но у меня свои капризы, — с улыбкой ответила Клеманс. — Сегодня я очень хотела бы разделить свое одиночество с вами… если вы не возражаете.

— Это правда? — взволнованно воскликнул маркиз. — Как вы добры, что угадали мое желание, которое я не смел даже высказать!

— Знаете, друг мой, ваше удивление похоже на упрек.

— Упрек? О нет, нет, но после моих жестоких и несправедливых подозрений я не мог и надеяться, что вы проявите такую доброту, поэтому, признаюсь, она меня удивила, но такая неожиданность — бесценный подарок.

— Забудем прошлое, — сказала маркиза с доброй улыбкой.

— Клеманс, как могу я все позабыть? — печально ответил маркиз. — Я осмелился вас заподозрить. Сказать вам, до какой низости довела меня слепая ревность?.. Но что все это по сравнению с моей виной перед вами, куда более страшной и непоправимой?

— Забудем прошлое, говорю вам, — сказала Клеманс, гоня от себя горестные воспоминания.

— Я не ослышался? Вы сможете тоже забыть это?

— Я надеюсь.

— И это правда? О Клеманс… такое великодушие… Однако нет, нет, я не верю в подобное счастье! Я от него отказался навсегда.

— И вы были неправы, теперь вы это видите.

— Господи, как все переменилось! Уж не сон ли это? О, скажите мне, что я не ослышался!

— Нет, вы не ослышались.

— В самом деле, вы смотрите на меня не так холодно. И голос ваш теплее… Скажите, неужели это правда? Может быть, это все мне только кажется?

— Нет, ибо я тоже перед вами виновата.

— Вы?

— И во многом. Разве я не была по отношению к вам несправедлива и даже жестока? Разве я подумала, что вам пришлось проявить редкое мужество, почти сверхчеловеческое самообладание, чтобы жить, как вы жили? Одинокий, несчастный… Как могли вы противиться единственной возможности найти утешение в браке с той, кого вы полюбили. Увы, когда человек страдает, он ищет утешения в великодушии своих близких… До сих пор вы рассчитывали только на мое великодушие… Так вот, я постараюсь вам доказать, что вы не были неправы.

— О, говорите, говорите! — воскликнул маркиз д’Арвиль, восторженно сжимая руки.

— Наши судьбы связаны навсегда, и я сделаю все, чтобы жизнь ваша не была так печальна…

— Господи! Боже мой! Клеманс, неужели вы мне это говорите?

— Прошу вас, не удивляйтесь так… Мне это тяжело… Я слышу в этом упрек, горький упрек моему поведению в прошлом… Кто же пожалеет вас, кто протянет вам дружескую руку помощи, если не я? Меня осенила добрая мысль… Я подумала, хорошенько подумала о прошлом и будущем. Я признала свои ошибки и, мне кажется, нашла способ их исправить…

— Ваши ошибки? Бедная женщина!

— Да, на другой же день после нашей свадьбы я должна была обратиться к вашей совести и потребовать расторжения брака…

— Клеманс, умоляю!.. Сжальтесь!

— Но, раз уж смирилась со своим положением, я должна была оправдать его добротой и преданностью, а не быть вам постоянным молчаливым упреком, проявляя холодное высокомерие. Я должна была утешить вас в этом страшном несчастье и помнить только, что это ваша горькая беда. Постепенно я бы привыкла к роли сестры милосердия, к заботам о вас, может быть, даже к жертвам, а ваша признательность возместила бы мне все, и тогда… Но что с вами, господи? Вы плачете!..

— Да, плачу… И это благостные слезы… Вы не знаете, какие новые чувства пробуждают во мне ваши слова! О Клеманс, позвольте мне поплакать!.. Только сейчас я понял, какое преступление совершил, связав вашу судьбу с моей, печальной судьбой!

— А я только сейчас почувствовала, что могу все забыть и простить. Ваши покаянные слезы принесли мне счастье, о котором я даже не знала. Поэтому мужайтесь, мой друг, мужайтесь! Не суждена нам райская и беспечная жизнь, но утешимся в исполнении долга, предназначенного нам судьбой. Будем терпимы друг к другу, а если станем слабеть, то поглядим на колыбель нашей дочки, отдадим ей все наши добрые чувства, и у нас еще останутся печальные и святые радости…

— Ангел, вы просто ангел!.. — воскликнул маркиз д’Арвиль, сжимая руки и глядя на жену со страстью и восхищением, — О Клеманс, вы сами не знаете, какое счастье и горе принесли мне! Вы не знаете, что самые жестокие ваши слова и самые горькие упреки в прошлом, быть может мною заслуженные, не ранят меня столь глубоко, как сейчас ваше нежное снисхождение, ваша великодушная терпимость… И все же, несмотря ни на что, вы пробуждаете во мне надежду. Вы даже не представляете, о каком будущем я смею мечтать!

— И вы можете полностью и слепо верить во все, о чем я говорю, Альбер. Моя решимость тверда, клянусь вам, и я от своего решения не отступлюсь. Позднее я смогу представить вам новые доказательства…

— Доказательства? — воскликнул маркиз, ошеломленный столь неожиданной радостью. — Какие доказательства? Разве я в них нуждаюсь? Ваш взгляд, ваш тон, божественное выражение лица, которое делает вас еще прекраснее, мое сердце, которое бьется и трепещет, — разве все это не доказывает мне; что вы говорите святую правду? Вы знаете, Клеманс, мужчины ненасытны в своих желаниях, — добавил маркиз, приближаясь к креслу своей жены. — Однако ваши благородные и трогательные слова внушают мне надежду, даже смелость надеяться на счастье… которое еще вчера казалось мне безумной и недостижимой мечтой!

— О чем вы? — спросила Клеманс, немного встревоженная страстными словами мужа. — Я не совсем понимаю…

— Да, да! — воскликнул он, сжимая руку жены. — Ваша нежность, ваши заботы, ваша любовь… Вы слышите, Клеманс?.. Любовь! Я надеюсь на вашу любовь, не на бледную, чуть теплую симпатию, а на пылкую страсть, подобную моей… О, вы не знаете глубины этой страсти! Я не смел даже говорить о ней… Вы всегда были ко мне так холодны… Никогда ни единого доброго слова… Никогда ни одного из тех слов, которые сейчас заставили меня плакать… и сейчас внушают надежду на счастье… Да, на счастье, которое я заслуживаю! Ибо я всегда так любил вас… и так страдал, не смея об этом сказать… Сердце мое разрывалось от боли, и я страдал. Я страшился людей, у меня был замкнутый, угрюмый характер, и все от этого. И представьте, каково было мне, ведь в моем доме жила очаровательная и обожаемая женщина, моя жена, которую я жаждал с пылкой любовью, сгорал от страсти, но был обречен на одинокие, горячечные бессонные ночи… О нет, вы не знаете моих слез отчаяния, моей бессильной ярости! Уверяю вас, если бы знали, вы бы сжалились надо мной. Но что я говорю? Разве вы об этом не знаете? Не догадывались о моих мучениях? Вы все поняли, обо всем догадались и понимали меня… Ваша несравненная красота, ваша грация, обаяние перестанут быть для меня повседневной сладостной пыткой, не так ли? Это самое драгоценное из всех сокровищ, которые принадлежат мне и которым я не обладаю… оно будет скоро моим… Да, мое сердце, мое опьянение, моя невыразимая радость говорят мне, что так оно и будет! Не правда ли, моя любимая, моя нежная подруга?

С этими словами маркиз д’Арвиль припал к руке своей жены со страстными поцелуями.

Клеманс, ошеломленная тем, как неправильно понял ее маркиз, испытала ужас и почти отвращение и чуть было не отдернула свою руку.

Лицо ее слишком откровенно выражало ее чувства, чтобы маркиз мог в них ошибаться.

Это было для него ужасным ударом. Лицо его исказилось гримасой отчаяния. Г-жа д’Арвиль живо протянула ему руку и воскликнула:

— Альбер! Клянусь вам, я буду вам самой верной подругой, самой нежной сестрой… но не более… Простите, простите меня, если мои слова подали вам надежду, которой никогда не сбыться… Я не смогу!

— Никогда?.. — воскликнул маркиз д’Арвиль, устремив на свою жену умоляющий и отчаянный взгляд.

— Никогда, — ответила Клеманс.

Это единственное слово, и как оно было произнесено, дало понять, что решение ее окончательное.

Родольф своими уговорами убедил Клеманс, что она должна нежно заботиться о своем муже, и она на это решилась, но испытывать к нему любовь не могла.

И еще одно чувство, более властное, чем ужас, презрение или ненависть, навсегда отталкивало ее от мужа.

Это было непреодолимое отвращение.

После минуты тягостного молчания маркиз д’Арвиль смахнул рукой слезы и сказал своей жене с печалью и горечью:

— Простите, что я так ошибся. Простите, что я понадеялся так безумно…

И, помолчав, он воскликнул:

— Боже, как я несчастен!

— Друг мой, — тихонько сказала ему Клеманс, — я не хотела бы вас упрекать, и все же. Неужели для вас ничего не значит мое обещание, что я буду вам самой нежной сестрой?.. Моя дружба и преданность — не заменят ли они вам то, что не может вам дать любовь? Надейтесь! Надейтесь на лучшие дни… До сих пор вы находили, что я безразлична к вашим горестям. Теперь вы увидите, как я вас жалею и какое утешение вы найдете в моем сочувствии.

Постучав, вошел лакей и сказал Клеманс:

— Его высочество великий герцог Герольштейна спрашивает маркизу, может ли она его принять.

Клеманс взглядом спросила мужа.

Д’Арвиль, овладев собой, ответил жене:

— Разумеется!

Лакей вышел.

— Простите меня, друг мой, — продолжала Клеманс. — Я не отказываюсь принимать… И к тому же вы так давно не видели принца; он будет рад увидеть вас здесь.

— Я тоже с удовольствием, — ответил маркиз д’Арвиль. — Однако, признаюсь, я сейчас так взволнован, что предпочел бы принять его в другой день…

— Я вас понимаю… Но что делать? Вот и он.

В тот же момент лакей объявил о госте, и Родольф вошел.

— Бесконечно счастлив, что имею честь видеть вас, сударыня, — сказал Родольф. — И дважды счастлив, что мне довелось встретиться с вами, дорогой мой Альбер, — добавил он, обращаясь к маркизу и дружески пожимая ему руку.

— В самом деле, монсеньор, я уже давно не имел чести выказать вам мои самые…

— Полно, полно! А кто виноват, господин невидимка? Последний раз, когда я пришел поухаживать за госпожой д’Арвиль, я вас спрашивал, но вы куда-то исчезли! Вот уже три недели, как вы обо мне забываете; это непростительно…

— Не жалейте его, монсеньор! — с улыбкой сказала Клеманс. — Маркиз д’Арвиль столь же виноват перед вами, сколь глубока его преданность вашему величеству, и лишь из этого можно судить о тяжести его вины.

— Простите мое тщеславие, но, понимаете, что бы ни сделал д’Арвиль, я никогда не усомнюсь в его преданности. О, я не должен был этого говорить!.. Иначе он примет мои слова как поощрение своему невниманию ко мне.

— Поверьте, монсеньор, лишь крайние и непредвиденные обстоятельства не позволяли мне пользоваться вашей добротой…

— Между нами, дорогой Альбер, мне кажется, вы относитесь к истинной мужской дружбе слишком платонически: зная, что вас любят, вы не слишком заботитесь о том, что друзьям нужно что-то давать, получая нечто реальное.

Маркизу слегка покоробило это легкое отступление от придворного этикета, но в этот момент появился лакей с письмом для г-на д’Арвиля.

Это было анонимное письмо Сары Мак-Грегор, в котором она утверждала, что принц — любовник маркизы.

Из уважения к принцу маркиз отстранил рукой маленький серебряный поднос с письмом и сказал слуге:

— Потом… Позднее…

— Дорогой Альбер, — сказал Родольф самым любезным тоном. — Неужели я вас стесняю?

— Монсеньор…

— С разрешения маркизы… прошу вас, прочтите это письмо.

— Уверяю вас, монсеньор, тут нет никакой срочности…

— Еще раз, Альбер, прочтите это письмо!

— Но, монсеньор…

— Я прошу вас… Я велю вам!

— Если ваше высочество желает, — растерянно сказал маркиз и взял письмо с подноса.

— Да, я желаю, и желаю, чтобы вы относились ко мне как к другу.

Затем он обратился к маркизе, пока д’Арвиль распечатывал роковое письмо, о содержании которого Родольф не мог даже подозревать, и добавил с улыбкой:

— Вы одержали победу! Вам снова удалось переубедить этого неисправимого упрямца!

Маркиз д’Арвиль подошел к одному из канделябров у камина и открыл письмо Сары Мак-Грегор.


Читать далее

МЕЧТЫ И МИФЫ ЭЖЕНА СЮ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I. ЗАСАДА 14.04.13
Глава II. ДОМ СВЯЩЕННИКА 14.04.13
Глава III. ВСТРЕЧА 14.04.13
Глава IV. ВЕЧЕР НА ФЕРМЕ 14.04.13
Глава V. ГОСТЕПРИИМСТВО 14.04.13
Глава VI. ОБРАЗЦОВАЯ ФЕРМА 14.04.13
Глава VII. НОЧЬ 14.04.13
Глава VIII. СОН 14.04.13
Глава IX. ПИСЬМО 14.04.13
Глава X. РАЗОБЛАЧЕНИЕ 14.04.13
Глава XI. МОЛОЧНИЦА 14.04.13
Глава XII. УТЕШЕНИЯ 14.04.13
Глава ХIII. РАЗМЫШЛЕНИЯ 14.04.13
Глава XIV. ОВРАЖНАЯ ДОРОГА 14.04.13
Глава XV. КЛЕМАНС Д’АРВИЛЬ 14.04.13
Глава XVI. ПРИЗНАНИЯ 14.04.13
Глава XVII. МИЛОСЕРДИЕ 14.04.13
Глава XVIII. НИЩЕТА 14.04.13
Глава XIX. НЕОПЛАЧЕННЫЙ ДОЛГ 14.04.13
Глава XX. СУДЕБНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ 14.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 14.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава I. РЕЧНОЙ ПИРАТ 13.04.13
Глава II. МАТЬ И СЫН 13.04.13
Глава III. ФРАНСУА И АМАНДИНА 13.04.13
Глава IV. МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ 13.04.13
Глава V. ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ 13.04.13
Глава VI. УЛИЦА ШАЙО 13.04.13
Глава VII. ГРАФ ДЕ СЕН-РЕМИ 13.04.13
Глава VIII. ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР 13.04.13
Глава IX. ОБЫСК 13.04.13
Глава X. ПРОЩАНИЕ 13.04.13
Глава XI. ВОСПОМИНАНИЯ 13.04.13
Глава XII. ЛОДКА 13.04.13
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава I. КАКОЕ СЧАСТЬЕ — СВИДЕТЬСЯ ВНОВЬ! 13.04.13
Глава II. ВОЛЧИЦА И МАРСИАЛЬ 13.04.13
Глава III. ДОКТОР ГРИФФОН 13.04.13
Глава IV. ПОРТРЕТ 13.04.13
Глава V. АГЕНТ СЫСКНОЙ ПОЛИЦИИ 13.04.13
Глава VI. СЫЧИХА 13.04.13
Глава VII. В ПОДВАЛЕ 13.04.13
Глава VIII. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО 13.04.13
Глава IX. СОСЕД И СОСЕДКА 13.04.13
Глава X. МЭРФ И ПОЛИДОРИ 13.04.13
Глава XI. КАРА 13.04.13
Глава XII. КОНТОРА НОТАРИУСА 13.04.13
Глава XIII. ЛЮБОСТРАСТНЫМ НЕ БУДЬ… 13.04.13
Глава XIV. ОКОШЕЧКО 13.04.13
Глава XV. ТЮРЬМА ФОРС 13.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ 13.04.13
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ 13.04.13
ЭПИЛОГ 13.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть