V. СЕМЕЙСТВО ЖУАЙЕЗ

Онлайн чтение книги Набоб The Nabob
V. СЕМЕЙСТВО ЖУАЙЕЗ

Каждое утро в любое время года, ровно в восемь часов, новый, почти необитаемый дом в одном из отдаленных парижских кварталов оглашался криками, возгласами, серебристым юным смехом, звеневшим на пустынной лестнице:

— Папа, не забудь мои ноты!..

— Папа, шерсть для вышиванияI..

— Папа, купи нам булочки!..

А снизу раздавался голос отца:

— Яйя, принеси портфель.

— Подумайте только, он забыл портфель!..

Во всем доме поднималась веселая суета, беготня прелестных девушек с заспанными мордочками, с растрепанными волосами, которые они на ходу приводили в порядок. Это продолжалось до того мгновения, когда весь выводок, склонившись над перилами, звонко посылал прощальный привет маленькому старому человечку, чистенькому, гладко причесанному, румяному, худощавая фигурка которого исчезала, наконец, из виду за поворотами лестницы. Г-н Жуайез отправлялся на службу… После этого вся стайка, выпорхнувшая из голубятни, быстро поднималась на пятый этаж и, заперев входную дверь, теснилась у открытого окошка, чтобы еще раз взглянуть на отца. Старичок оборачивался, обменивался с дочерьми воздушными поцелуями, потом окно закрывалось. В новом безлюдном доме водворялась тишина, только вывески, раскачиваемые ветром, гулявшим по недостроенной улице, плясали бешеную сарабанду, словно развеселившись от всей этой суматохи. Несколько минут спустя фотограф спускался с шестого этажа, чтобы вывесить у дверей свою витрину, всегда с теми же снимками, на которых был изображен старичок в белом галстуке, окруженный своими дочерьми в самых разных позах. Затем фотограф поднимался к себе, и по внезапно наступившей тишине после недолгого утреннего оживления можно было предположить, что отец и «его барышни» возвратились в рамку с фотографиями, где и оставались до вечера, неподвижные и улыбающиеся.

От улицы св. Фердинанда до банкирского дома «Эмерленг и сын», где служил г-н Жуайеэ, надо было идти около часа. Г-н Жуайеэ шагал, не поворачивая головы, держа ее прямо, словно боясь помять чудесный бантик галстука, завязанный дочерьми, или сдвинуть шляпу, надетую их же руками. И если старшая, такая заботливая и предусмотрительная, поднимала, когда он выходил из дому, воротник его пальто, чтобы предохранить отца от проклятого сквозняка на пере- крестке, г-н Жуайез даже в очень теплые дни не опускал его до самого банка, подобно тому как любовник, вырвавшийся из объятий возлюбленной, не смеет пошевелиться из боязни рассеять опьяняющий аромат.

Овдовев несколько лет тому назад, этот почтенный человек жил только для дочерей, думал только о них, совершал свой жизненный путь, окруженный белокурыми головками, которые витали вокруг него, словно ангелы на картине, изображающей Успенье божьей матери. Все его желания, все его планы сосредотачивались на его «барышнях», мысль его беспрестанно возвращалась к ним, сделав порой большой круг, потому что г-н Жуайез, вероятно, из-за своей короткой шеи и маленького туловища, где кипящая кровь совершала оборот в один миг, был одарен изумительным, богатейшим воображением. Мысли кружились у него в голове с такой же быстротой, с какой пустые колосья кружатся в грохоте. На службе цифры своей положительностью приковывали его внимание, но на улице его мозг вознаграждал себя за служение этой безжалостной профессии. Привычный процесс ходьбы по изученной до малейших подробностей дороге предоставлял полную свободу его воображению. Он придумывал такие необычайные происшествия, каких хватило бы на два десятка бульварных романов.

Если, к примеру, г-и Жуайез, идя по правой стороне улицы предместья Сент-Оноре — он всегда держался этой стороны, — замечал тележку прачки, несшуюся во весь опор, причем лошадью правила крестьянка, а ребенок ее, сидя на тюке с бельем, слегка наклонялся, добряк в испуге кричал:

— Ребенок! Смотрите за ребенком!

Голос его терялся в стуке колес, и лишь таинственное провидение слышало его предостерегающий возглас. Тележка проезжала мимо. С минуту он провожал ее глазами, потом продолжал свой путь. Однако драма, возникшая в его мозгу, не переставала развиваться во множестве эпизодов… Ребенок упал… Он сейчас попадет под колеса… Г-н Жуайез кидается, хватает малютку, который был уже на волосок от смерти, но его самого дышло ударяет прямо в грудь, и он падает, обливаясь кровью. Его несут в аптеку в сопровождении собравшейся толпы. Затем кладут на носилки и относят домой. Вдруг он слышит душераздирающий крик дочерей, его горячо любимых девочек. И этот крик отчаяния проникает в самое его сердце, он слышит так явственно, так отчетливо: «Папочка, дорогой папочка!..», что сам кричит на улице, к великому удивлению прохожих, и таким хриплым голосом, что пробуждается от кошмара, возникшего в его воображении.

Хотите еще один пример игры его фантазии? Идет дождь, холодно, погода отвратительная, и, чтобы поскорей добраться до банка, г-н Жуайез сел в омнибус. Напротив него расположился какой-то великан с грубым лицом и необычайно развитой мускулатурой. Маленький, щупленький г-н Жуайез, с портфелем на коленях, подбирает под себя ноги, чтобы освободить место для огромных столбов, поддерживающих монументальный корпус сидящего напротив гиганта. Под стук колес омнибуса и шум дождя г-н Жуайез начинает мечтать. И вдруг великан, у которого, в сущности, довольно добродушная физиономия, с изумлением видит, что маленький старичок меняется в лице, что он смотрит на него, скрежеща зубами, свирепым взглядом убийцы. Да, настоящего убийцы, ибо в эту минуту перед г-ном Жуайезом встает страшное видение… Одна из его дочерей сидит здесь, против него, рядом с этим исполинского роста скотом, и этот мерзавец обнимает ее под накидкой за талию.

— Уберите вашу руку, милостивый государь! — уже два раза повторил г-н Жуайез. Но великан только посмеивается… Теперь он собирается поцеловать Элизу…

— Ах, разбойник!..

Г-н Жуайез, слишком слабый физически, чтобы защитить свою дочь, с пеной у рта ищет в кармане нож, наносит наглецу удар прямо в грудь н, высоко подняв голову, преисполненный сознания своих прав оскорбленного отца, отправляется заявить о своем преступлении в ближайший полицейский участок.

— Я только что убил в омнибусе человека.

При звуке собственного голоса — а он действительно произнес эти зловещие слова, и не в полицейском участке, — несчастный приходит в себя, догадывается по испуганным лицам пассажиров, что он, по-видимому, высказал вслух свои мысли, и тут же, воспользовавшись возгласом кондуктора: «Церковь святого Филиппа!.. Пантеон!.. Бастилия!»-смущенный, спешит выскочить из омнибуса, оставив публику в полнейшем недоумении.

Эта постоянная игра воображения наложила свою печать на лицо г-на Жуайеза, всегда лихорадочно возбужденное, носящее следы глубоких потрясений и представляющее разительный контраст с корректным обликом мелкого служащего. За один день он переживал столько бурных жизней!.. Таких людей, которые грезят наяву, гораздо больше, чем принято думать. Их доля слишком тесна для них, она подавляет их нерастраченные силы и героические наклонности… Грезы являются отдушиной, через которую эти силы находят себе выход; они вырываются со страшным клокотаньем, как пар из раскаленного горна, вырываются вместе с неясными образами, которые тут же исчезают. После таких видений одни сияют от радости, а другие возвращаются к повседневной жизни обессиленными и подавленными. Г-н Жуайез принадлежал ко второй категории: он беспрестанно возносился на такие высоты, откуда спуск, да еще столь стремительный, невозможен без ушибов.

Итак, однажды утром наш фантазер, покинув свой дом в обычное время и при обычных обстоятельствах.

78 начал, свернув с улицы св. Фердинанда, сочинять один из своих ненаписанных романов. Приближавшийся конец года, а возможно, дощатый барак, который сколачивали на соседнем дворе, навел его на мысль о новогодних подарках, о радостях Нового года. И сразу же слово «наградные» возникло в его мозгу как исходная точка самой поразительной истории. В декабре все служащие Эмерленга получали двойной оклад жалованья, а, как вам известно, в семьях скромного достатка на такого рода даяниях строится множество честолюбивых планов, на них зиждется возможность оказать внимание близким, сделать подарки, обновить что-нибудь на мебели, отложить небольшую сумму на черный день.

Дело в том, что г-н Жуайев был не богат. Его жена, урожденная де Сент-Аман, обуреваемая стремлением к пышности и светской жизни, поставила скромный дом мелкого служащего на такую широкую ногу, что за три года, прошедшие после ее смерти, то есть с того дня, как хозяйство начала вести, со всем присущим ей благоразумием, Бабуся, им не удалось сделать никаких сбережений: настолько тяготело над ними прошлое. И вдруг почтенный Жуайез вообразил, что в этом году наградные будут значительно повышены из-за увеличения объема работы в связи с тунисским займом. Этот заем был выгодным делом для его хозяев, даже слишком выгодным, и г-н Жуайез позволил себе заметить на службе, что на этот раз «Эмерленг и сын» уж чересчур коротко обстригли турка.

«Без сомнения, наградные будут удвоены!» — думает фантазер, шагая по улице, и он уже представляет себе, как через месяц поднимется со своими товарищами для новогоднего поздравления по маленькой лестнице, ведущей в кабинет Эмерленга. Хозяин сообщает им эту приятную новость, потом на минутку задерживает у себя одного г-на Жуайеза. И вот банкир, обычно такой высокомерный, утопающий в своем желтом жире, как в тюке шелка-сырца, становится сердечным, общительным, говорит отеческим тоном. Он хочет узнать, сколько у Жуайеза дочерей.

— У меня их три… то есть четыре, господин барон… Я всегда путаю… Старшая — такая умница…

Барон пожелал также узнать их возраст.

— Алине двадцать, господин барон, она старшая… Следующая — Элиза, ей восемнадцать; она готовится к экзамену. Дальше-Анриетта, ей четырнадцать лет, и Заза, или Яйя, ей всего двенадцать.

Уменьшительное имя Яйя позабавило барона, и он поинтересовался, на какие доходы живет это симпатичное семейство.

— Только на мое жалованье, господин барон… Других доходов у нас нет… У меня была отложена небольшая сумма, но болезнь жены, воспитание дочерей…

— Вы мало зарабатываете, милейший Жуайез… Я назначаю вам тысячу франков в месяц.

— О господин барон, это слишком много!

И хотя он произнес последнюю фразу вслух, чуть не за самой спиной полицейского, который, обернувшись, подозрительно посмотрел на проходившего старичка, размахивавшего руками и мотавшего головой, бедный фантазер не очнулся от своих грез. Г-н Жуайез видит, как вне себя от восторга он возвращается домой, сообщает радостную весть дочерям и ведет их вечером в театр, чтобы отпраздновать это счастливое событие. Господи, до чего были прелестны барышни Жуайез, сидевшие в первом ряду ложи! Букет роз! На другой день у него просят руки двух старших дочерей… Кто именно просит их руки, осталось неизвестным, так как г-н Жуайез = неожиданно для себя очутился у особняка Эмерленга, перед вращающейся дверью, над которой золотыми буквами выведена вывеска: «Касса».

«Я никогда не исправлюсь», — подумал он, улыбаясь, и провел рукой по лбу, покрытому крупными каплями пота.».

Его мечты, а также ярко пылавшие камины в тянувшихся анфиладой банковских помещениях нижнего этажа с паркетными полами и решетками на окнах» откуда проникал тусклый свет, позволявший, не портя зрения, считать блестящие золотые монеты, привели г-на Жуайеза в отличное расположение духа. Он весело поздоровался с остальными сотрудниками, надел рабочую блузу и черную бархатную ермолку, как вдруг сверху раздался свист. Бухгалтер, приложив трубку к уху, услышал невнятный, гнусавый голос Эмерленга, единственного» настоящего Эмерленга (сын неизменно пребывал в отлучке), требовавший г-на Жуайеза. Что такое? Неужели сон продолжается?..

В сильном волнении он стал подниматься по маленькой лестнице, по которой только что в своем воображении так храбро взбирался, и вошел в кабинет банкира — узкую комнату с высоким потолком, с зелеными портьерами, обставленную огромными кожаными креслами, приспособленными к необыкновенной толщине главы фирмы. Банкир, тучный, пыхтящий, сидел у своего письменного стола, к которому его живот мешал придвинуться вплотную. Он был до того желтый, что его круглая физиономия с крючковатым носом, придававшая ему сходство с ожиревшим больным филином, как бы светилась на фоне внушительного и мрачного кабинета. Настоящий толстый мавританский купец, покрывшийся плесенью от сырости своего маленького двора. При входе Жуайеза из-под тяжелых, с трудом приподнявшихся век на минуту блеснули глаза банкира. Он знаком приказал бухгалтеру приблизиться и медленно, холодно, отрывистыми из-за одышки фразами вместо «Господин Жуайез! Сколько у вас дочерей?» сказал следующее:

— Жуайез! Вы позволили себе критиковать в банке наши последние операции на тунисской бирже. Оправдываться бесполезно. То, что вы говорили, мне было передано слово в слово. Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь из моих служащих вел такие разговоры, и потому заявляю вам, что с первого числа вы можете считать себя свободным.

Кровь бросилась в лицо старому бухгалтеру, затем отхлынула, затем снова прилила. В ушах у него зазвенело, в голове, как в калейдоскопе, промелькнуло множество безотрадных мыслей и образов.

Его дочки!

Что с ними станет?

Так трудно найти место в это время года!

Перед ним встал образ нужды и еще один образ: он увидел себя на коленях перед Эмерленгом, умоляющим, грозящим, хватающим его за горло в припадке отчаяния и ярости. Все эти переживания пробежали по лицу старичка, как порыв ветра, который покрывает зыбью поверхность озера, бороздя его во всех направлениях, но сам он стоял молча, неподвижно и лишь после того, как хозяин предложил ему удалиться, спустился, шатаясь, и принялся за работу в бухгалтерии.

Вечером, вернувшись на улицу св. Фердинанда, г-н Жуайез ничего не сказал дочерям. Он не мог на это решиться. Мысль омрачить лучезарную радость, царившую в доме, вызвать слезы на ясных глазах показалась ему невыносимой. Он принадлежал к тем слабым, боязливым людям, которые постоянно говорят себе: «Подождем до завтра». Итак, он не сказал им о своей беде, дожидаясь конца ноября, убаюкивая себя смутной надеждой, что Эмерленг еще изменит свое решение, как будто ему не было известно злобное упорство этого обрюзгшего моллюска, прилепившегося к слитку золота. Когда же ему было выплачено в последний раз жалованье и другой бухгалтер занял его место за высокой конторкой, за которой он простоял столько лет, Жуайез возымел надежду скоро найти другую должность и поправить беду, прежде чем он будет вынужден признаться в ней своим дочерям.

Каждое утро он делал вид, что отправляется на работу, позволял снаряжать и провожать себя как обычно, брал с собой объемистый кожаный портфель, подготовленный для исполнения бесчисленных поручений, которые давались ему на вечер. О некоторых из них он преднамеренно забывал, так как подходил конец месяца, который ему ничего не сулил, хотя времени у бедняги, конечно, хватило бы, чтобы выполнить все эти поручения. Весь день принадлежал ему, бесконечный день, который он проводил, бегая по Парижу в поисках места. Ему давали адреса, отличные рекомендации, но в декабре — в этом жестоком месяце, когда стоит такой холод, а дни так коротки, месяце, отягощенном предстоящими расходами и заботами, служащие запасаются терпением, так же как и хозяева. Каждый старается спокойно окончить год, откладывая до января, до великого перехода к новому этапу, все перемены, попытки улучшить, по-новому устроить свою жизнь.

Всюду, куда являлся г-н Жуайез, лица внезапно принимали холодное выражение, как только он объяснял цель своего прихода. «Скажите, пожалуйста! Вы больше не служите у Эмерленгов? Как же это случилось?» Он пытался объяснить свое увольнение капризом банкира, этого свирепого Эмерленга известного всему Парижу. Но в ответе, который он неизменно получал: «Наведайтесь после праздников», — чувствовались холодность и недоверие. Бывали дни, когда по свойственной ему робости он уже не осмеливался куда-нибудь обратиться. Двадцать раз проходил он взад и вперед мимо порога, который так и не решился бы переступить, если бы не мысль о дочерях. Эта мысль толкала его в спину, придавала прыти ногам, гоняла в один и тот же день в противоположные концы Парижа по путаным адресам, которые ему давали товарищи, — в Обервилье, к примеру, на большую фабрику по обжигу костей, куда его напрасно заставили приходить три дня подряд.

Дождь, изморозь, захлопывающиеся перед носом двери, безуспешные попытки застать хозяина, который куда-то вышел или занят, обещание, данное и тут же взятое обратно, обманутые надежды, тягостное длительное ожидание, унижения, выпадающие на долю каждого человека, который просит работы, словно нуждаться в ней постыдно, — все эти печали изведал г-н Жуайев, а также и горькие минуты, когда от упорных преследований судьбы иссякает терпение. Легко себе представить, что жестокие терзания «человека, ищущего места», удесятерялись миражами, создаваемыми его воображением, призраками, выраставшими перед ним из булыжника парижской мостовой, которую он исколесил во всех направлениях.

В течение целого месяца он был одной из тех жалких марионеток, произносящих монологи и жестикулирующих на тротуаре, у которых при каждом соприкосновении с толпой вырываются восклицания лунатика: «Я это предвидел» или «Будьте уверены, сударь». Прохожие готовы уже рассмеяться, но их останавливает жалость к этим несчастным людям, не совнающим, где они, находящимся во власти навязчивой идеи, к этим слепым, которые двигаются, как во сне, ведомые невидимой нитью. Всего ужаснее после длинных и жестоких дней полного бездействия и усталости было возвращение к себе домой, когда г-ну Жуайеву приходилось разыгрывать роль человека, вернувшегося после трудового дня, рассказывать о всех событиях, случившихся за день, передавать сплетни товарищей, которыми он постоянно забавлял своих барышень.

В скромных семьях всегда бывает имя, которое повторяется чаще других: оно упоминается в критические минуты, связанные со всеми надеждами и всеми пожеланиями, и даже дети, проникшиеся его значением, пользуются им в своих играх. Это имя человека, являющегося вторым провидением или скорее божком домашнего очага, его добрым гением. Обычно это имя хозяина предприятия, директора фабрики, домовладельца или министра, который держит в своей могущественной длани благоденствие и даже самое существование целой семьи. Для Жуайезов это был Эмерленг, имя его повторялось десять, двадцать раз в день в разговорах девиц, оно связывалось со всеми проектами, со всеми их тщеславными мечтами: «Если бы Эмерленг захотел… Все зависит от Эмерленга». Всего милей была фамильярность, с какой девицы Жуайез говорили о толстом богаче, хотя они его никогда в глаза не видели.

Они справлялись о его здоровье. Расспрашивали, говорил ли с ним отец, в хорошем ли он был расположении духа… И подумать только: как бы ни были мы смиренны и принижены судьбой, всегда найдутся люди еще более смиренные, еще более приниженные и несчастные, которым мы кажемся великими, для которых мы боги и в качестве богов равнодушны к ним, презрительны и жестоки!

Можете себе представить пытку г-на Жуайеза, принужденного выдумывать забавные эпизоды, всякие истории о негодяе, безжалостно уволившем его после десятилетней честной службы. Тем не менее он разыгрывал эту маленькую комедию, и настолько удачно, что ему удавалось обмануть своих близких. Дочери только замечали, что, вернувшись домой, он набрасывается на обед с волчьим аппетитом. Еще бы! С того дня, как бедняга потерял место, он уже не завтракал.

Время шло, а г-н Жуайез все не находил работы. Правда, ему предложили место бухгалтера в Земельном банке, но он от него отказался: он слишком хорошо знал банковские операции, всю подноготную финансовой системы вообще и Земельного банка в частности, вот почему он не согласился работать в этом вертепе.

— Я вам ручаюсь, что речь идет о серьезном деле, — сказал ему Пассажон, так как это именно Пассажон. встретив славного старика и узнав, что он без места, предложил ему поступить на службу к Паганетти. — У нас много денег, теперь у нас платят и даже со мной расплатились: посмотрите, каким я стал щеголем!

И действительно, старый служака был обряжен в новенькую форму, и теперь под курткой с посеребренными пуговицами величественно выступало его брюхо. Тем не менее г-н Жуайез не поддался искушению даже после того, как Пассажон, выпучив свои голубые глаза, со свойственной ему высокопарностью шепнул приятелю на ухо следующие, полные самых заманчивых перспектив, слова:

— В деле принимает участие Набоб!

Даже после этого г-н Жуайез имел мужество отказаться. Лучше умереть с голоду, чем поступить в нечистоплотную фирму, отчетность которой, быть может, ему придется когда-нибудь проверить по поручению суда.

Итак, он продолжал бегать по Парижу, хотя, упав духом, прекратил поиски места. Так как ему приходилось проводить время вне дома, он подолгу задерживался у книжных ларьков на набережных или часами, облокотившись на перила, смотрел на реку и на разгрузку судов. Он стал одним из тех праздношатающихся, которых встречаешь в первом ряду всех уличных сборищ, которые укрываются от ливня в подъездах, подходят погреться к печам под открытым небом, где варится гудрон для асфальта, бессильно опускаются на скамьи бульваров, когда ноги отказываются служить.

Ничего не делать — какое это отличное средство продлить свою жизнь!

Однако по временам, когда г-н Жуайез очень уставал или небо было слишком мрачно, он выжидал за углом, пока его барышни закроют окна, и возвращался домой, прижимаясь к стенам, взбегал по лестнице, проходил мимо своей двери, затаив дыхание, и находил приют у фотографа. Андре Маранн, осведомленный о беде, постигшей соседа, радушно принимал его у себя, сочувствуя ему, как сочувствуют друг другу бедняки. Клиенты редки в квартале, граничащем с предместьем. Г-н Жуайез проводил долгие часы в ателье, вполголоса беседовал со своим другом или читал, прислушиваясь к дождю, барабанившему по стеклам, Или к ветру, завывавшему, как в открытом море, раскачивавшему старые двери и оконные рамы на строительной площадке, где валялись обломки снесенных домов. Снизу до него доносились знакомые, полные прелести звуки: кто-то напевал за работой, довольный своим делом, слышались смех, тиканье метронома: Бабуся давала урок музыки — вся эта милая суетня, от которой ему становилось тепло на душе. Он жил со своими дорогими девочками, которые, конечно, и не подозревали, что он так близко от них.

Однажды в отсутствие Маранна г-н Жуайез — верный страж ателье и новенького фотографического аппарата — услышал, как из пятого этажа два раза очень отчетливо постучали в потолок, а затем последовал шорох, похожий на мышиную возню. Дружеские отношения фотографа с соседями вполне допускали такое перестукивание. Но что это означало? Как ответить на этот, как ему показалось, призыв? На всякий случай г-н Жуайез тоже стукнул разика два так, совсем легонько, и на этом разговор прекратился. Возвратившись, Маранн объяснил, в чем дело. Все было очень просто: иногда среди дня барышни, встречавшиеся с соседом только по вечерам, справлялись, нет ли чего нового, не заходил ли кто-нибудь из клиентов. Стук, который слышал г-н Жуайез, означал: «Как сегодня обстоят дела?»- и г-н Жуайез по наитию, ничего не зная, ответил: «Не так плохо для этого времени года». Хотя Маранн, рассказывая, густо покраснел, г-н Жуайез поверял ему. Мысль о частых переговорах между фотографом и его барышнями возбудила в нем, однако, опасение, как бы его тайна не раскрылась, н с тех пор он стал воздерживаться от того, что у него называлось «днями, посвященными искусству». Впрочем, близился час, когда он все равно больше уже не сможет скрывать свое несчастье: подходил конец месяца, а вместе с ним — увы! — конец года.

В последние недели декабря Париж принимает праздничный вид. Только в эти дни еще веселится и радуется вся нация, весь народ. Безумства карнавала уже отошли в область преданий вместе с Гаварни. Церковные праздники, о которых возвещает колокольный звон, заглушаемый уличным шумом, справляются за тяжелыми закрытыми дверями храмов, а Пятнадцатое августа всегда было праздником только для казарм. Но Париж неизменно чтит Новый год.

С начала декабря весь город ребячится. По улицам везут ручные тележки, наполненные позолоченными барабанами, деревянными лошадками, всякими игрушками, которые продаются десятками. В кварталах кустарей, во всех помещениях шестиэтажных домов, в старинных особняках района Маре, где магазины отличаются высокими потолками и величественными двойными дверями, все ночи напролет возятся с тюлем, цветами и фольгой, наклеивают этикетки на атласные коробки, ставят фабричное клеймо, сортируют, упаковывают — это целый мир разнообразнейших детских игрушек, изделия для предпраздничной торговли, на которые Париж налагает печать своего изящества. Все это пахнет новым деревом, свежей краской, сверкающим лаком, и в пыли чердаков, на убогих лестницах, куда бедный люд заносит уличную грязь, прилипшую к подошвам, валяются стружки розового дерева, лоскутья атласа и бархата, кусочки мишуры, все отходы роскоши, ослепляющие детские глаза. Потом украшаются витрины магазинов. За зеркальными окнами книги с золотым обрезом и тиснением, предназначенные для подарков, вздымаются сверкающими волнами при свете газа, ткани разнообразных, заманчивых оттенков падают крупными, тяжелыми складками, между тем как продавщицы, с высоко взбитыми прическами, с бархатками на шее, расставляют товары, отставив мизинец, или наполняют муаровые мешочки, в которые конфеты сыплются бисерным дождем.

Но наряду с этой буржуазной торговлей, уютно расположившейся в теплых помещениях, отгородившейся от улицы богатыми витринами, тянется двойной ряд деревянных ларьков, не защищенных от ветра, на которых выставлены другие товары, создаваемые экспромтом; они придают бульварам вид ярмарочного гулянья. Именно здесь сосредоточен весь интерес, здесь таится вся поэзия новогодних подарков. Нарядные — в районе церкви св. Магдалины, мещанские — по направлению к бульвару Сея-Деии, простонародные — поблизости от Бастилии, ларьки эти видоизменяются в зависимости от покупателей, ибо выручка определяется тем, насколько туго набиты кошельки у прохожих. Между ларьками расставлены переносные столы, заваленные мелкими вещицами, чудесами парижского ремесла, созданными словно из воздуха, такими хрупкими и легкими, что из-за самой этой легкости мода иногда подхватывает их и увлекает в своем внезапно набежавшем вихре. Наконец вдоль тротуаров, затерявшись между вереницами экипажей, которые задевают их на ходу, шмыгают торговки апельсинами с грудами ярко-оранжевых плодов на лотках под фонариками из красной бумаги, выкрикивая: «Апельсины, валенсийские апельсины!» Они словно дополняют эту картину бродячей торговли среди тумана, шума, невероятной спешки, в которой Париж заканчивает старый год.

Обычно г-н Жуайез принимал участие в суете этой озабоченной толпы, которая двигалась во всех направлениях, нагруженная пакетами, побрякивая деньгами в карманах. Он ходил вместе с Бабусей за подарками для своих барышень и останавливался у прилавков мелких торговцев, которые еще не привыкли продавать и потому волнуются при виде каждого покупателя, рассчитывая за короткий срок предпраздничной торговли нажить огромные барыши. И тут начинались разговоры, толки, бесконечные колебания, ибо что-нибудь всегда отвлекало этот сложный маленький мозг от того дела, на котором сейчас следовало сосредоточиться.

В этом году — увы! — ничего похожего! Г-н Жуайез печально бродил по радостно возбужденному городу, еще более угнетенный, еще тяжелее переживая свою праздность среди окружавшей деятельной толпы, задевавшей, толкавшей его, как и всех, кто мешал движению. Сердце его билось от беспрерывного страха, так как Бабуся в последнее, время делала ему за столом весьма прозрачные и многозначительные намеки относительно новогодних подарков. Он избегал оставаться с нею вдвоем и запретил ей заходить за ним в банк после окончания занятий. Но, несмотря на эти предосторожности, он понимал, что приближалась минута, когда скрывать тайну станет уже невозможно, что она будет разоблачена… Такой ли уж грозной была эта Бабуся, которой так боялся г-н Жуайез?.. О нет!.. Несколько строга, вот и все, — и какая прелестная улыбка, тут же прощающая виновного! Но г-н Жуайез по своей природе был нерешителен, робок, и двадцать лет супружеской жизни с властолюбивой женщиной «знатного происхождения» навсегда превратили его в раба, как одного из тех каторжников, которые, отбыв срок наказания, остаются еще на некоторое время под особым надзором. Он же оставался в таком положении всю жизнь.

Однажды вечером семейство Жуайез собралось в маленькой гостиной — этом последнем обломке былой роскоши, где сохранились еще два мягких кресла, множество вязаных салфеточек, фортепьяно, две карселевые лампы под зелеными колпачками и шифоньерка, уставленная безделушками.

Настоящий домашний очаг бывает только в скромных семьях.

Из экономии во всем доме топился только один камин, зажигалась только одна лампа, вокруг которой собиралось все семейство, занимаясь каким-нибудь делом или весело болтая, вокруг славной большой семейной лампы под старым абажуром с прозрачными картинками — ночными пейзажами, усеянными блестящими точками. Абажур этот вызывал изумление и радость у барышень Жуайез, когда они были маленькие. Мягко выступали из полумрака комнаты четыре белокурые и темноволосые головки, склонившиеся под уютным, греющим светом лампы, который, падая на верхнюю часть улыбавшегося или же сосредоточенного лица, казалось, придавал особый блеск глазам, подчеркивал лучезарную юность, запечатленную на ясном челе, лелеял их, укрывал, охранял от стужи, свирепствовавшей на улице, от призраков, от всяких козней, от горестей и ужасов, от всего зловещего, что бродит парижской зимней ночью в отдаленном квартале.

Замкнувшись в тесном кругу, в маленькой комнатке на пятом этаже безлюдного дома, уютной и опрятной, в тепле и безопасности, семейство Жуайез производит впечатление гнезда на макушке высокого дерева. Девушки шьют, читают, изредка переговариваются. Слышно, как гудит пламя, как трещат дрова в камине, да изредка что-нибудь скажет г-н Жуайез, который сидит поодаль от семейного кружка, забившись в темный уголок, где он скрывает свое озабоченное лицо и все причуды своего воображения. Он сидит, удрученный невзгодами, сознавая необходимость сегодня же вечером или, самое позднее, завтра во всем признаться дочерям, — и вдруг ему представляется, что в последнюю минуту неожиданно приходит помощь. Эмерленг, которого начала мучить совесть, посылает ему, как и всем остальным служащим, работавшим по тунисскому займу, декабрьские наград» ные. Приносит их высокий лакей: «От господина барона!» Фантазер произносит эти слова вслух. Девушки оборачиваются к нему, смеются, суетятся, и несчастный тотчас пробуждается от грез… О, как жестоко корит он себя за то, что давно обо всем не рассказал, что поддерживал вокруг себя этот обманчивый покой, который придется внезапно разрушить! И с чего это он вздумал критиковать тунисский заем? В эту минуту он даже упрекает себя за то, что не поступил в Земельный банк. Разве он имел право отказываться?.. Как жалок глава семьи, который не в силах уберечь, оградить счастье своих близких!.. Глядя на прелестную группу девушек, освещенную лампой под большим абажуром, безмятежную, счастливую, составляющую столь разительный контраст с его душевными тревогами, он терзается угрызениями совести, и они настолько невыносимы для его слабой души, что тайна готова сорваться у него с языка, излиться в рыданиях… Но тут раздается звонок — не в его воображении, а на самом деле. Все вздрагивают, и признание отца замирает на его устах.

Кто бы это мог прийти в такой час? Они жили уединенно после смерти матери, почти ни с кем не общались. Когда Андре Маранн на минуту заходил к ним, он стучал как друг, для которого двери всегда открыты.

В гостиной наступило глубокое молчание. На площадке велись продолжительные переговоры. Наконец старая служанка — она находилась в этом доме столько же времени, сколько и большая лампа, — ввела совершенно незнакомого молодого человека, который остановился на пороге, пораженный прелестной картиной: четырьмя очаровательными созданиями, собравшимися вокруг стола. Вот почему он смутился, когда вошел, почувствовал себя неловко, что, однако, не помешало ему членораздельно объяснить причину своего посещения. Его направил к г-ну Жуайезу один знакомый, славный старик Пассажон: ему нужно познакомиться с бухгалтерией. Один из его друзей принимает участие в крупных one- рациях, вложил в них значительные суммы. Молодой человек хотел бы услужить своему другу, контролируя вложение капиталов, правильное ведение дел, но он адвокат, мало знаком с финансовой системой и банковской терминологией. Не мог ли бы г-н Жуайез за несколько месяцев, давая ему три-четыре урока в неделю…

— Конечно, милостивый государь, конечно, — пробормотал г-н Жуайез, ошеломленный этой неожиданной удачей. — Я берусь за несколько месяцев обучить вас всей этой премудрости… Где будут происходить уроки?

— У вас, если позволите, — ответил молодой человек, — я бы не хотел, чтобы кто-нибудь знал о моих занятиях. Только мне было бы очень прискорбно, если бы мой приход каждый раз обращал всех в бегство, как сегодня вечером.

И в самом деле, при первых же словах незнакомца четыре девушки в локончиках, перешептываясь и шелестя юбками, скрылись, и гостиная, когда большой круг под светом лампы опустел, казалось, потускнела.

Весьма ревниво относясь ко всему, что касалось его дочерей, г-н Жуайез ответил, что «барышни рано расходятся вечером по своим комнатам». Это было сказано сухим тоном, который означал: «Прошу вас, молодой человек, перейдем к делу». Они условились относительно дней и часов для занятий по вечерам.

Что касается оплаты, то г-н Жуайез предложил молодому человеку самому ее определить.

Посетитель назвал цифру.

Старый бухгалтер густо покраснел: это была сумма, которую он получал у Эмерленгов.

— О нет, это слишком много!

Но собеседник не слушал его. Он замялся, как будто слова вертелись у него на языке, но он затруднялся их произнести, затем вдруг, собравшись с духом, сказал:

— Вот, пожалуйста, за первый месяц…

— Помилуйте, сударь!..

Молодой человек настаивал. Г-н Жуайез его не знает, и будет вполне справедливо, если он заплатит вперед… Очевидно, Пассажон предупредил его… Г-н Жуайез это понял и пробормотал вполголоса:

— Благодарю вас, благодарю вас!..

Он был так взволнован, что не находил слов. Спасены! Обеспечены на несколько месяцев, а за это время он сумеет оглядеться, приискать себе место. Его милые девочки ни в чем не будут нуждаться. Они получат подарки к Новому году. О провидение!..

— Итак, до среды, господин Жуайез?

— До среды, господин…

— Де Жери… Поль де Жери.

И они расстались, оба очарованные и восхищенные: один — неожиданным появлением спасителя, другой — мелькнувшей перед ним прелестной картиной, юными созданиями, собравшимися вокруг заваленного книгами, тетрадями и мотками ниток стола, милыми девушками, от которых веяло чистотой, порядочностью и трудолюбием. Для Поля де Жери открылся доселе ему неизвестный Париж, мужественный, семейственный, совсем не похожий на тот, который был ему знаком до сих пор. Об этом Париже не пишут фельетонисты и репортеры. Он напомнил Полю его провинцию, только с оттенком утонченности и прелести, который окружающая суматоха и шум придают тихому, укромному приюту.


Читать далее

V. СЕМЕЙСТВО ЖУАЙЕЗ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть