VIII. ВИФЛЕЕМСКИЕ ЯСЛИ

Онлайн чтение книги Набоб The Nabob
VIII. ВИФЛЕЕМСКИЕ ЯСЛИ

Вифлеем! Почему это нежащее слух легендарное название, теплое, как солома священных яслей, обдает вас таким холодом, когда видишь его начертанным золотыми буквами высоко над воротами? Быть может, на вас влияет однообразный пейзаж — огромная унылая равнина, раскинувшаяся от Нантерра до Сен-Клу, местами пересеченная купой деревьев или дымящимися фабричными трубами? А может быть, вас коробит несоответствие между скромным городком, который возникает в вашем воображении, и грандиозным строением — виллой из дикого камня в стиле Людовика XIII, розовеющей между оголенными деревьями примыкающего к ней парка с большими прудами, покрытыми зеленой ряской? Бесспорно лишь одно-сердце сжимается, когда проходишь мимо этого учреждения. А стоит переступить порог, как раскрывается еще более удручающая картина. Гнетущая, необъяснимая тишина тяготеет над всем домом, зловещими кажутся лица, появляющиеся за окнами из квадратиков зеленоватого стекла, в свинцовых переплетах, как это было принято в старину. Кормилицы-козы, выпущенные в аллеи парка, лениво щиплют первые побеги травы и, блея, посматривают на пасущую их женщину, которая со скучающим видом, мрачно смотрит на посетителей. Все здесь полно скорби, всюду чувствуется запустение и боязнь заразы. А между тем еще не так давно в этом поместье царило веселье и вино лилось рекой. Все было приспособлено к вкусам знаменитой певицы, продавшей свою виллу Дженкинсу. Все говорило о воображении, воспитанном в атмосфере оперного театра: мостик, переброшенный через пруд, ветхая лодочка на воде, полная прелых листьев, беседка, облицованная камешками и раковинами и обвитая плющом. Немало забав и пирушек довелось видеть этой беседке при прежней хозяйке, но теперь в ней помещается лазарет, и она стала свидетельницей горя и печали.

Все учреждение представляло собой большой лазарет. Дети, едва прибыв сюда, заболевали, чахли и в конце концов умирали, если родители не спешили увезти их домой. Нантерский кюре в своей черной сутане с серебряным крестом был частым гостем в Вифлееме, а плотник получал здесь столько заказов, что слух об этих печальных событиях разнесся по всей округе, и негодующие матери грозили кулаком этим образцовым яслям, боясь, однако, приблизиться к зловещему месту — источнику заразы, если держали на руках беленького, пухлого младенца. Вот почему это печальное жилище производило такое тягостное впечатление. Нерадостно в доме, где умирают дети! Там не увидишь деревьев в цвету, там не гнездятся птицы, не течет, весело пенясь, ручей.

Положение, по-видимому, определилось. Идея Дженкинса, сама по себе превосходная, когда захотели провести ее в жизнь, натолкнулась на огромные, почти непреодолимые трудности. Одному богу известно, сколько стараний было вложено в каждую мелочь, сколько было затрачено денег, сколько потребовалось людей. Во главе учреждения был поставлен искусный медик, г-н Пондевез, изучавший свое дело в парижских больницах, а в помощь ему для более интимного ухода была приглашена солидная особа, г-жа Польж. Были наняты сиделки, няньки, кастелянши. И какие здесь были приспособления, дорогостоящие усовершенствования, начиная от пятидесяти кранов для регулярной подачи воды и кончая омнибусом, который ходил ко всем дневным поездам на Рюэльский вокзал, позванивая колокольчиком, с кучером в ливрее Вифлеемских яслей! Наконец, замечательные козы, настоящие тибетские козы с шелковистой шерстью, с набухшим от молока выменем. Все было превосходно организовано, только вот какое возникло препятствие: искусственное кормление, так блестяще разрекламированное, не пришлось детям по вкусу. С каким-то странным упорством, одним взглядом, без слов, ибо эти бедные крошки еще не говорили, и большинству из них вообще не суждено было заговорить, они

124 пришли к единодушному решению: «Как вам угодно, а мы не будем сосать коз». И они их не сосали, они предпочитали умирать один за другим, чем сосать козье вымя. Разве Иисуса в Вифлееме, в яслях, где он лежал, вскормила коза? Разве он не сжимал ручонками нежную, полную молока женскую грудь, у которой он засыпал, насытившись? Разве кто-нибудь видел козу между легендарными быком и ослом в ту ночь, когда звери обрели дар речи? Тогда к чему эта ложь, к чему называться Вифлеемом?..

Директора сначала расстроило такое количество жертв. Пондевез, детище Латинского квартала, вечный студент, известный во всех кабачках бульвара Сен-Мишель под именем Помпончика, был не злой человек. Когда он убедился в безуспешности искусственного кормления, он просто-напросто нанял здоровенных кормилиц из окрестных деревень, и этого оказалось достаточно, чтобы вернуть детям аппетит. Но гуманный поступок Пондевеза едва не стоил ему места.

— Кормилицы в Вифлеемских яслях' — воскликнул взбешенный Дженкинс при очередном посещении яслей, где он появлялся раз в неделю. — Да вы с ума сошли! К чему же тогда козы, и лужайки для них, и моя идея, и брошюры, посвященные моей идее!.. Что тогда с этим прикажете делать? Вы, значит, против моей системы, вы крадете деньги учредителя…

— Однако, дорогой мэтр, — попробовал возразить медик, ероша обеими руками свою длинную рыжую бороду, — однако… Если они отказываются от такой пищи…

— Ну так пусть они постятся! Но принцип искусственного кормления не должен быть нарушен… В этом все дело… Запомните это раз и навсегда… Выгоните этих отвратительных кормилиц… Чтобы вырастить наших питомцев, у нас имеется козье молоко, в крайнем случае коровье, но больше никаких поблажек я допустить не могу.

Снова приняв вид апостола, он добавил:

— Мы находимся здесь, чтобы осуществить важнейшую филантропическую идею. Необходимо, чтобы она восторжествовала, хотя бы ценою нескольких жертв. Позаботьтесь об этом.

Пондевез не настаивал. В конце концов должность была неплохая, место службы находилось достаточно близко от Парижа, г-н директор мог по воскресеньям приглашать своих друзей из Латинского квартала в Нантерр или сам посещать свои излюбленные кабачки.

Г-жа Польж, которую Дженкинс постоянно величал «нашей благоразумнейшей надзирательницей» и которую он действительно сюда назначил, чтобы за всем надзирать, особенно за директором, оказалась, несмотря на врученную ей власть, не столь строгой, как можно было ожидать, и благожелательно относилась к двум — трем рюмочкам коньяку или к партии в безик по маленькой. Директор уволил кормилиц и решил сквозь пальцы смотреть на все, что могло за этим воспоследовать. Что же воспоследовало? Настоящее «избиение младенцев». Мало-мальски обеспеченные родители, рабочие, мелкие торговцы предместий, которые расстались со своими детьми, соблазненные широковещательными рекламами, поспешили забрать их домой, и в учреждении Дженкинса остались только несчастные малютки, подобранные на церковных папертях или на пустырях, препровожденные сюда каким-нибудь сиротским приютом, дети, с самого своего рождения обреченные на все виды болезней. Смертность все увеличивалась, бедные сиротки перестали прибывать, так что омнибус, отправляясь в обычный рейс на железнодорожную станцию, возвращался, легко подпрыгивая, как пустые похоронные дроги. Сколько это может продлиться? Сколько времени потребуется оставшимся двадцати пяти или тридцати малюткам, чтобы умереть? Такие вопросы задал себе однажды утром после завтрака г-н директор, или, как он сам себя прозвал, заведующий похоронным бюро, сидя напротив почтенных буклей г-жи Польж и играя с нею в безик — любимое развлечение этой особы.

— Н-да, милейшая госпожа Польж, что с нами будет?.. Долго так тянуться не может… Дженкинс не хочет идти на уступки, а ребятишки упрямы, как мулы… Наверняка все они уберутся на тот свет… Вот, к примеру, маленький валах — иду с короля, госпожа Польж, — он не сегодня-завтра умрет. Подумайте только: этот малыш уже трое суток ничего не брал в рот… Что бы ни говорил Дженкинс, а дети не улитки, одним постом их не вырастишь… Все же очень жаль, что мы не можем ии одного спасти… Лазарет битком набит… Сказать по чести, дело принимает дурной оборот. Объявляю сорок, беянк…

Двукратный звонок, раздавшийся у ворот, прервал его монолог. Омнибус возвращался со станции, причем его колеса скрипели по песку сильнее обычного.

— Удивительное дело, — заметил Пондевез, — омнибус кого-то привез.

Действительно, омнибус гордо подкатил к крыльцу, вышедший из него человек взбежал по лестнице. Это был гонец от Дженкинса с весьма важным сообщением: доктор прибудет через два часа, чтобы осмотреть ясли вместе с Набобом и господином из Тюильри. Доктор просил, чтобы все было готово к их приезду. Он не имел времени написать, так как все решилось внезапно, но он твердо рассчитывает, что г-н Пондевез примет необходимые меры.

— Ему-то хорошо говорить: «принять необходимые меры», — пробормотал насмерть перепуганный Пондевез.

Положение поистине было критическим. Именитые посетители попадали в самый неудачный момент, когда система Дженкинса терпела полный крах. Бедный Помпончик, совершенно растерявшись, теребил свою бороду и жевал ее кончик.

— Будь что будет, — заявил он вдруг г-же Польж, длинное лицо которой еще больше вытянулось между взбитыми буклями. — Мы можем принять только одно решение. Необходимо очистить лазарет, перенести всех больных в дортуар. Им нисколько не повредит, если они там побудут полдня. Что же касается покрытых сыпью, то мы их куда-нибудь спрячем. Они слишком безобразны, их нельзя показывать. Итак, аврал! Все наверх!

Звонит обеденный колокол, и сразу же начинается суета. Кастелянши, сиделки, служанки, няньки появляются из всех углов, бегут, сталкиваются друг с другом на лестницах и во дворе. Приказания то и дело отдаются и отменяются, раздаются крики, возгласы, но все покрывает шум грандиозной уборки, всюду струится вода, словно в Вифлеемских яслях вспыхнул пожар. Стоны больных детей, вырванных из теплых постелек, все эти плачущие свертки, переносимые по сырому парку в одеялах, мелькающих между ветвями, дополняют картину пожара. Через два часа благодаря проявленной энергии весь дом сверху донизу готов к приему возвещенных гостей, все на своих постах, печи затоплены, козы живописно рассеяны по парку. Г-жа Польж облеклась в зеленое шелковое платье, директор, обычно мало обращавший внимания на свой внешний вид, приоделся, но простота его костюма исключала всякую мысль, что он это сделал преднамеренно. Господин из Тюильри мог теперь пожаловать.

И он прибыл.

Он вышел в сопровождении Дженкинса и Жансуле из великолепной кареты с кучером и выездным лакеем в красных, шитых золотом ливреях Набоба. Делая вид, что он до крайности изумлен, Пондевез бросился навстречу гостям.

— Ах, господин Дженкинс! Какая честь!.. Какая неожиданность!

На крыльце обмениваются приветствиями, поклонами, рукопожатиями, знакомятся друг с другом. Дженкинс в крылатке, распахнувшейся на его честной груди, изображает широкую сердечную улыбку, но лоб его многозначительно морщится. Он опасается неожиданностей, которые готовит им его детище; ему ведь известно лучше, чем кому-либо другому, бедственное положение яслей. Только бы Пондевез принял все необходимые меры… Начало, впрочем, было удачным. Несколько театральный вид входа, беленькие козочки, прыгающие между деревцами, привели в восхищение г-на де Лаперьера, которому наивные глазки, белая бородка и трясущаяся голова придавали сходство с козой, сорвавшейся с колышка.

— Прежде всего, господа, разрешите провести вас в основное помещение — в зал для кормления наших воспитанников, — произнес директор, отворяя массивную дверь в глубине прихожей.

Посетители следуют за ним, спускаются по ступенькам и попадают в обширное полуподвальное помещение, вымощенное плитами, бывшую кухню виллы. При входе прежде всего бросается в глаза огромный кирпичный очаг старинного образца с двумя каменными скамьями, расположенными одна против другой под навесом с гербом певицы — большой лирой со свитком нот, — изваянным на монументальном фронтоне. Впечатление получается захватывающее. Но из камина дует, от каменных плит веет холодом, сквозь крошечные окошечки, прорезанные у самой земли, пробивается тусклый свет — все это внушает беспокойство за здоровье детишек. Ничего не поделаешь! Пришлось устроить зал для кормления в этом нездоровом месте из-за капризных «кормилиц», привыкших к простору полей и к бесцеремонному поведению в хлеву. Стоило только взглянуть на лужи молока и пятна красноватой жидкости, подсыхающие на плитах, вдохнуть терпкий запах, бьющий в нос, как только вы вошли, запах сыворотки, мокрой шерсти и прочего, чтобы убедиться в безусловной необходимости именно здесь организовать кормление детишек.

Потолки были так высоки и по углам было так темно, что посетителям сначала показалось, что здесь никого нет. Однако в глубине можно было различить блеющую, хнычущую, двигающуюся группу. Две деревенские женщины с жесткими, тупыми, землистыми лицами, две «сухие кормилицы», вполне заслуживавшие это прозвище, сидели на циновках, держа на руках своих питомцев. Перед каждой из них стояла, расставив ноги, большая коза и подставляла вымя.

Директор разыгрывает радостное изумление.

— Как мы удачно попали, господа!.. Двое наших малышей собираются завтракать… Сейчас мы увидим, как кормилицы и их питомцы ладят между собой.

«Что с ним? Он сошел с ума!»-в ужасе подумал Дженкинс. Но директор, напротив, действовал весьма разумно: он ловко подготовил эту сцену, выбрав двух кротких и терпеливых животных и двух малышей, два исключительных экземпляра, которые хотели выжить во что бы то ни стало и раскрывали свои рты для принятия какой угодно пищи, подобно птенцам, еще не вылетающим из гнезда.

— Подойдите, господа, и убедитесь сами.

Как ни странно, эти херувимы действительно сосут вымя козы! Один из них, забившись под ее живот и съежившись в комочек, сосет так усердно, что слышно, как булькает теплое молоко; кажется, что оно проникает до самых его ножек, которыми он дрыгает от удовольствия. Другой более флегматичен: он лениво растянулся и нуждается в поощрении своей овернской нянюшки:

— Соси, соси, шалунишка!..

В конце концов, словно внезапно решившись, он начинает сосать так старательно, что женщина, пораженная его необыкновенным аппетитом, наклоняется к нему и, смеясь, восклицает:

— Ах разбойник!.. Ну и хитрец!.. Он сосет свой большой палец вместо козы.

Этот ангелочек нашел выход, чтобы его оставили в покое… Происшествие, однако, не производит дурного впечатления. Напротив, г-на де Лаперьера забавляет мысль кормилицы, что ребенок захотел над ними подшутить. Он выходит из зала для кормления в полном восторге.

— Я положительно вос-хи-щен, — поднимаясь по ведущей в дортуар и украшенной оленьими рогами лестнице с гулкими сводами, повторяет он и трясет головой.

Светлый, с хорошей вентиляцией зал занимает весь фасад. В нем много окон. Колыбельки за легкими и белыми, как снежные хлопья, занавесками стоят на большом расстоянии одна от другой. Женщины ходят взад и вперед по широкому проходу, неся стопки белья и позвякивая ключами: это надзирательница и нянюшки. Тут решительно перестарались, и от этого первое впечатление посетителей неблагоприятно. На фоне белоснежной кисеи, лощеного паркета, по которому, не рассеиваясь, скользит свет, прозрачных стекол, отражающих небо, опечаленное открывшейся перед ним картиной, еще отчетливее выделяется худоба, нездоровая, восковая бледность несчастных, умирающих детей… Старшим едва минуло полгода, младшим еще нет двух недель, а уж сколько грусти на этих лицах, вернее, на зачатках лиц, какие они насупленные и старческие, сколько преждевременных страданий запечатлено в морщинах на лбу, как жалкн эти лысые головки, упрятанные в чепчики, обшитые жидкими приютскими кружевцами! Чем они больны? Что с ними? Они больны всеми болезнями — детскими и зрелого возраста. Порожденные развратом и нищетой, они явились на свет с симптомами ужасной наследственности. У одного была волчья пасть, у другого большие медно — красные пятна на лбу, все страдают молочницей. К тому же они умирают с голоду. Несмотря на ложечки молока и сахарной воды, которые им насильно вливают в рот, несмотря на рожок, к которому иногда прибегают вопреки запрету, они умирают от истощения. Несчастные малютки, изнуренные еще до рождения, нуждаются в свежей, сытной пище. Козы могли бы дать им такое питание, но они поклялись не сосать коз. Вот почему в дортуаре так мрачно и тихо. Малыши здесь не сердятся, сжимая кулачки, не кричат, обнажая крепкие розовые десны, когда они как бы проверяют силу своих легких; здесь слышится жалобный писк, стон души, которая мечется в больном тельце, не находя себе места.

Дженкинс и директор, заметив дурное впечатление, произведенное на гостей дортуаром, стараются внести оживление, говорят громко, с благодушным и удовлетворенным видом, шутят. Дженкинс крепким рукопожатием приветствует старшую надзирательницу.

— Ну, госпожа Польж, с нашими питомцами, кажется, все обстоит благополучно?

— Как видите, господин доктор, — отвечает она, указывая на колыбели.

У долговязой г-жи Польж, одетой в зеленое шелковое платье, у этого идеала «сухих кормилиц», зловещий вид; она дополняет общую картину.

Но куда же направился секретарь императора? Он остановился перед одной колыбелью и, тряся головой, с грустью смотрит на лежащего в ней младенца.

— Черт побери! — шепнул Помпончик г-же Польж. — Это валах.

Маленький голубой ярлычок, подвешенный, как в приютах, на самом верху колыбели, удостоверяет национальность ребенка: «молдаво-валах». Надо же было случиться, чтобы внимание г-на де Лаперьера остановилось именно на этом ребенке!.. О, эта несчастная головка, покоящаяся на подушке в сбившемся набок чепце, с острым носиком, с полуоткрытым ртом, откуда вырывается короткое, прерывистое дыхание, какое бывает у новорожденных или умирающих!

— Он болен? — тихо спрашивает г-н секретарь приблизившегося к нему директора.

— Нисколько, — отвечает наглый Помпончик и, подойдя к колыбели, заигрывает с ребенком.

Стараясь придать нежность своему грубому голосу, он бурчит:

— Ну, как дела, старина?

Вырванный из забытья, вынырнув из готового поглотить его мрака, малыш открывает глаза и с грустным равнодушием смотрит на склонившиеся к нему лица, потом снова возвращается к своим сновидениям, которые больше привлекают его, чем действительность, судорожно сжимает сморщенные ручонки и испускает едва слышный вздох. Вечная, неразгаданная тайна! Кто скажет, зачем он явился на этот свет? Чтобы страдать два месяца и навсегда уйти из него, ничего не увидев, ничего не поняв. Никто так и не услышал звука его голоса.

— Как он бледен! — прошептал г-н де Лаперьер, сам побелев, как мел.

Набоб тоже стал мертвенно-бледен. В огромном зале повеяло холодом. Директор развязно пояснил:

— Это от освещения… Мы все здесь зеленые.

— Конечно, конечно, — обрадовался Дженкинс, — это отсветы пруда!.. Потрудитесь взглянуть, господин секретарь.

Он подводит г-на де Лаперьера к окну и показывает пруд, в который ивы окунают свои ветви. Г-жа Польж тем временем поспешно задергивает занавеску, чтобы укрыть за ней почившего вечным сном маленького валаха.

Надо как можно скорее продолжить осмотр, чтобы изгладить неприятное впечатление.

Г-ну де Лаперьеру сначала показывают великолепную прачечную с лоханями, сушильнями, термометрами, огромными, полированного ореха, шкафами, полными чепчиков и распашонок, занумерованных и перевязанных дюжинами. Как только белье нагрето, кастелянша передает его через окошко кормилице, которая оставляет взамен номерок. Каждая мелочь говорит о том, что здесь царит образцовый порядок; все, даже свежий запах стирки, создает впечатление, что вы находитесь в здоровой обстановке, в деревне. Белья здесь хватит на пятьсот детей. Вот сколько питомцев могут вместить Вифлеемские ясли, и все здесь устроено соответственно: огромная аптека, сверкающая стеклянными банками и латинскими надписями, с мраморными ступками по углам, гидротерапия с большими каменными бассейнами и новенькими ваннами, гигантская аппаратура с поперечными трубами всевозможных размеров для нисходящего и восходящего душа, бьющего дождем, струей или каскадом, кухни, снабженные великолепными медными котлами со шкалами и экономическими плитами, которые отапливаются углем и газом. Дженкинс захотел создать образцовое учреждение, и сделать это было нетрудно, так как все можно поставить на широкую ногу, когда в деньгах нет недостатка. Чувствовались также опыт и железная рука «нашей благоразумнейшей надзирательницы», заслуги которой директор счел своим долгом публично отметить.

И тут начинаются взаимные поздравления. Г-н де Лаперьер, восхищенный устройством яслей, поздравляет доктора Дженкинса с его бесподобным творением, Дженкинс восторгается деятельностью своего друга Пондевеза, который, в свою очередь, благодарит г-на де Лаперьера за то, что он удостоил своим посещением Вифлеемские ясли. Добрый Набоб присоединяет свой голос к хору расточаемых похвал и для каждого находит ласковое слово. Тем не менее он несколько удивлен, что в такой момент никто не выразил и ему благодарности. Правда, лучшая благодарность ждет его 16 марта на первой странице «Журналь офисьель»[27]«Журналь офисьель» — официальный орган империи, в котором пуб хиковались списки награжденных, новые назначения чиновников и т. п. в декрете, который уже сверкает перед его глазами и заставляет коситься на петлицу сюртука.

Шествуя по длинному коридору, посетители и директор обмениваются любезностями, и голоса их звучат пошло и елейно. Вдруг невероятный шум прерывает беседу, заставив гостей остановиться. Слышится неистовое кошачье мяуканье, мычание, вой дикарей, пляшущих вокруг столба пыток, отчаянный рев, повторяемый эхом и становящийся все сильнее и протяжнее под высокими сводами коридора. Шум этот то возрастает, то утихает, неожиданно прекращается и снова поднимается с необыкновенным единодушием. Г-н секретарь встревожен, вопросительно озирается. Дженкинс дико вращает глазами.

— Продолжим наш осмотр, — предлагает на этот раз слегка смущенный Пондевез, — я знаю, в чем дело.

Он — то знает, в чем дело, но и р-н де Лаперьер тоже хочет знать, прежде чем Пондевез успел подойти, секретарь толкает массивную дверь, за которой звучит этот страшный концерт.

В грязной конуре, которой не коснулась уборка, так как показывать ее не собирались, на матрацах, брошенных на голый пол, лежали не то десять, не то двенадцать уродцев под охраной пустого стула с начатым вязаньем и кувшина с отбитым носиком, полным до краев глинтвейном, кипевшим на дымившейся печурке. Этих шелудивых, покрытых струпьями детишек, изгоев Вифлеемских яслей, запрятали в глубину отдаленной каморки, приказав «сухой кормилице» укачивать их, успокаивать, в случае необходимости даже сесть на них, лишь бы не дать им кричать, но деревенская женщина, глупая и любопытная, бросила своих питомцев, чтобы поглазеть на роскошную карету, стоявшую во дворе. Стоило ей отойти, как спеленутым младенцам надоело горизонтальное положение. Красные, покрытые сыпью детишки устроили этот оглушительный концерт: они не утратили сил — их спасала и питала сама болезнь. Беспомощные, барахтаясь, как опрокинутые на спину жуки, работая бедрами и локтями, одни из них валились набок и никак после этого не могли распрямиться, другие задирали свои окоченевшие спеленутые ножки. Все они замерли и смолкли, увидев, что раскрывается дверь, но трясущаяся бородка г-на де Лаперьера сразу успокоила, ободрила их, и они залились пуще прежнего. Среди все возраставшего шума с трудом можно было расслышать объяснения директора:

— Этих детей изолировали… Зараза… Накожные болезни…

Г-ну секретарю больше ничего не требуется. Проявив несравненно меньше мужества, чем Бонапарт при посещении чумного лазарета в Яффе, он бросается к дверям и, растерявшись от страха, хочет что-то сказать, но, не найдя подходящих слов, бормочет с натянутой улыбкой:

— Они о-чень ми-лы…

На этом осмотр закончился. Все собрались в гостиной нижнего этажа. Г-жа Польж распорядилась, чтобы туда подали закусить. В Вифлеемских яслях погреб набит бутылками с вином. Свежий воздух и ходьба по всем этажам возбудили у старичка из Тюильри такой аппетит, какого он давно уже не испытывал. Он болтает, смеется с чисто деревенской непринужденностью, а перед самым отъездом, когда все встают, поднимает, тряся головой, свой бокал за процветание «Ви-фле-ема!». Все растроганы, чокаются друг с другом. Потом гости садятся в карету, и она катит по длинной липовой аллее, за которой садится, не отбрасывая лучей, красное холодное солнце. После их отъезда в парке снова воцаряется зловещая тишина. Густые бесформенные тени скопляются в лесной поросли, забираются в дом, мало-помалу заполняют аллеи и площадку в парке. Вскоре все погружается во мрак. Блестят только буквы, полные иронии, над воротами, да там, в окне второго этажа, светится красная мерцающая восковая свеча, зажженная у изголовья маленького покойника.

«Декретом от 12 марта 1865 года доктор Дженкинс, основатель и председатель Вифлеемских яслей, по представлению министра внутренних дел награждается за свою самоотверженную деятельность по оказанию помощи ближним императорским орденом Почетного Легиона».

Прочтя эти строки на первой странице «Журналь офисьель» утром 16-го числа, бедный Набоб почувствовал головокружение.

Как же так?

Орден получил не он, а Дженкинс!

Он два раза перечел сообщение, не веря своим глазам. В ушах у него звенело. Буквы плясали, двоились, плавали в красных кругах, словно на ярком солнце. Он был так убежден, что увидит свое имя в газете; еще накануне Дженкинс с такой уверенностью сказал ему: «Все в порядке», — что ему все еще казалось, что его обманывает зрение. Но нет, в декрете стояло имя Дженкинса… Удар был сокрушительный, он поражал в самое сердце, он казался пророческим, как первое предостережение судьбы. Жансуле особенно болезненно воспринял его, потому что он уже много лет не испытывал неудач и считал, что он стоит выше обыкновенных смертных. Набоб был жестоко оскорблен в своих лучших чувствах.

— Что вы на это скажете?.. — обратился он к де Жери, когда тот, как обычно, вошел утром в его спальню и застал его сильно расстроенным, с газетой в руках. — Читали «Офисьель»? Меня там нет.

Он пытался улыбнуться, но черты его лица исказились, как у ребенка, с трудом удерживающего слезы. Затем с той откровенностью, которая многих к нему располагала, он сказал:

— Меня это очень огорчило!.. Я так на это рассчитывал!

Не успел он произнести эти слова, как дверь распахнулась и влетел запыхавшийся, взволнованный Дженкинс.

— Это — безобразие! — бормотал он. — Невероятное безобразие! Этого не должно быть, этого не будет!

Язык у него заплетался, он торопился все высказать сразу, потом, отказавшись от попытки найти подходящие слова, бросил на стол коробочку из шагреневой кожи и большой конверт, на которых стояла печать императорской канцелярии.

— Вот мой орден и диплом… Они принадлежат вам, мой друг… Я не имею права на них.

В сущности, этот жест ровно ничего не значил. Если бы Жансуле вздумал украсить свою петлицу, орденской лентой, его привлекли бы к судебной ответственности за незаконное ношение знаков отличия. Но не всегда можно требовать логики от эффектной театральной сцены, которая в данном случае привела к сердечным излияниям, объятиям, к борьбе великодушия, после чего Дженкинс положил орден и диплом к себе в карман, говоря, что будет протестовать в газетах… Набобу снова пришлось его удерживать:

— Ни в коем случае, безрассудный вы человек!.. Это может мне повредить в дальнейшем… Кто знает, а вдруг пятнадцатого августа…

— О, что касается этого!.. — воскликнул Дженкинс, ухватившись за эту мысль, и, воздев руки к небу, как на картине Давида «Клятва»,[28]На картине Давида «Клятва Горациев» (1784–1785) изображены три юных римских воина, поднявших руки к мечам, которые передает им отец. торжественно заявил: — Я даю священную клятву…

На этом дело и кончилось. За завтраком Жансуле ни словом не обмолвился о декрете и был весел, как всегда. Хорошее расположение духа не изменяло ему в течение целого дня. А де Жери, которому происшедшая сцена раскрыла самую сущность Дженкинса, а также причину насмешек Фелиции Рюис, ее еле сдерживаемый гнев, когда она заговаривала о докторе, тщетно спрашивал себя, каким образом он мог бы разъяснить своему патрону всю глубину лицемерия ирландца. А между тем ему следовало бы знать, что южане, люди восторженные, с душой нараспашку, даже в пылу увлечения не бывают полностью ослеплены, что они никогда не теряют здравого смысла. Вечером Набоб раскрыл свою потрепанную записную книжку с надорванными уголками, где он в продолжение десяти лет отмечал свои миллионные операции, записывая лишь ему одному понятными иероглифами барыши и расходы. Он на несколько минут углубился в подсчеты, потом, повернувшись к де Жери, спросил:

— Знаете, дорогой Поль, чем я сейчас занимался?

— Нет, не знаю, господин Жансуле.

— Я только что подсчитал, — взгляд, искрившийся лукавством, типичный для южанина, словно подсмеивался над его же собственной добродушной улыбкой, — я подсчитал, что награждение Дженкинса орденом обошлось мне в четыреста тридцать тысяч франков.

Четыреста тридцать тысяч франков! И это еще не конец…


Читать далее

VIII. ВИФЛЕЕМСКИЕ ЯСЛИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть