VI. О вмешательстве в чужие дела

Онлайн чтение книги Еще праздные мысли The Second Thoughts of an Idle Fellow
VI. О вмешательстве в чужие дела

В одно ясное сентябрьское утро я прогуливался по Стрэнду. Лондон всего приятнее осенью. Только тогда можно любоваться блеском его белой мостовой, ясными, не ломаными линиями его улиц. Я люблю утреннюю свежесть просек в его обширных парках, нежные сумерки, таящиеся в это время дня в его пустых переулках. В июне содержатели ресторанов отбиваются у меня от рук: им и без меня достаточно дела. В августе они любезно распоряжаются, чтобы мне был накрыт стол у окна и собственноручно достают из погреба мое любимое вино. Вообще в августе я чувствую, что меня любят в ресторане, и моя безрассудная летняя ревность успокаивается.

Пожелаю ли я в августе проехаться после обеда, когда бывает так мягок воздух, — я смело могу взобраться на верх омнибуса, не рискуя предварительной дракой с другими кандидатами; могу там сидеть совершенно спокойно и удобно, не измятый со всех сторон, не опасаясь, что лишил места какую-нибудь сильно уставшую бедную женщину. Желаю ли побыть в театре, никакие грозные аншлаги с крупною надписью «Распродано» не отпугивают меня от этого удовольствия. Словом, осенью Лондон делается благосклонным и к нам, своим постоянным обитателям, между тем как летом, переполненный приезжими, он совсем не обращает на нас внимания. Летом все его улицы кишмя кишат чужестранцами, слуги в ресторанах и гостиницах переутомлены, кушанья изготовляются кое-как, наспех, обращение его натянутое, неискреннее; кроме того, он слишком шумен и вульгарен. Только тогда, когда удаляются гости, Лондон снова становится прежним полным достоинства и приличным джентльменом, вполне заслуживающим любви и почтения от своих детей.

Видели ли вы, любезный читатель, когда-нибудь Лондон не днем, когда он весь покрыт суетливой жизнью, как растение бывает покрыто тлей, а рано утром, перед его просыпанием, когда город еще погружен в свою туманную ночную хламиду, еще не шевелится? Если нет, то советую вам встать пораньше в августовское воскресное утро. Не будите никого из домашних, а потихоньку прокрадитесь сами в кухню и собственными руками приготовьте себе чай с тартинками.

Но смотрите, как бы вам не споткнуться о кошку: с испуга она может впустить вам свои острые когти в ногу, — конечно, не со зла, а просто машинально, и вы ее за это уж не наказывайте. Она сама поймет свою ошибку, поймет, что и вы не хотели ей зла, а просто нечаянно наткнулись на нее, и она сама еще будет извиняться перед вами. Старайтесь также не ушибиться об угольный ящик. Почему кухонный угольный ящик непременно помещается между дверью и плитою — не знаю; знаю лишь, что это так во всех домах в Лондоне, и предупреждаю вас, чтобы вы, придя в тесное соприкосновение с этим ящиком, сразу не вышли из того мирного воскресного настроения, в котором я желал бы вас видеть.

Окончив завтрак, потихоньку прокрадитесь в прихожую, наденьте пальто и шляпу, осторожно отоприте выходную дверь и юркните на улицу. Вам покажется, что вы очутились в незнакомой стране. Лондон за ночь делается неузнаваем.

Красивые длинные улицы покоятся в тишине румяного рассвета. Нигде ни души. Только возле стен смущенно жмется возвращающийся домой загулявшийся кот. Кое-где раздается радостное чириканье воробья, который, в общем, не любит в Лондоне рано вставать. Где-то слышатся мерные шаги приближающегося или удаляющегося полисмена; гулко несутся в пространство ваши собственные поспешные шаги, и вы, стыдясь нарушать царящую тишину, машинально стараетесь ступать как можно легче, без шума, как в соборе. Чей-то голос словно нашептывает вам: «Потише, неугомонный утренний бродяга! Не буди раньше времени крепко спящих моих детей. Они так переутомлены и разбиты вчерашним тяжелым трудом. Среди них много больных, много раздраженных, много — увы! — и злых. Но все они такие усталые. Не буди их раньше времени, умоляю тебя. Они так шумны и беспокойны для меня, когда просыпаются; теперь же, спящие, они тихонькие и добренькие. Пусть подольше поспят, не тревожь их».

Вы догадываетесь, что это голос гения-хранителя огромного города, и невольно покоряетесь ему, сочувствуя заботам о его детях, к числу которых принадлежите и вы сами. И там, где воды отлива медленно отступают назад от старых, обветрившихся и тихо осыпающихся арок, каменноликий гений города глухо бормочет:

— Почему вы, неугомонные воды, никогда не остаетесь здесь, около меня, а вечно уходите назад, едва успев прийти?

— Сами не знаем, почему это, — рокочут в ответ воды. — Мы словно на привязи у моря: оно ненадолго позволяет нам приближаться сюда, к тебе, а вслед за тем начинает тащить нас обратно.

— Да, все мои дети так поступают со мной, — грустно шепчет гений города. — Приходят ко мне неизвестно откуда, понежатся на моей широкой теплой груди, потом снова исчезают неведомо куда, а за ними притекают другие.

Вдруг торжественное безмолвие прорезается резким звуком: это с громким стоном просыпается город. В отдалении грохочут колеса тележки пригородного молочника. Немного спустя по улицам проносится возглас: «Молока! Мо-ло-ка-а-а!» Лондон привык получать молочко, лишь только откроет глаза. Еще немного погодя подымается звон церковных колоколов, словно говорящих: «Напьетесь молочка, идите скорее помолиться Богу. Начинается новая неделя, и неизвестно, что в ней может случиться с вами. Идите же помолиться».

Один за другим выползают на улицу двуногие существа, именуемые лондонскими обывателями. Вспугнутая начинающейся дневной суетой ночная тишина нежно целует каменные губы города и неслышно удаляется. Можем теперь удалиться и мы с вами, дорогой читатель, гордясь тем, что у нас хватило храбрости встать раньше всех и присутствовать при смене тихой благодатной ночи на беспокойный шумный день. Впрочем, по воскресным дням Лондон сдержан и не распускается вовсю, как в будни.

И я в одно будничное утро гулял по Стрэнду. Позавтракав в ресторане Гатти, я только что успел выйти обратно на улицу, как мое внимание было остановлено следующим диалогом между одной дамой, по-видимому ирландского происхождения, и кондуктором омнибуса.

— Зачем вы пишете на своих каретах «Патни», когда они туда совсем не ходят? — раздраженно кричала дама.

— Как не ходят? — возражал кондуктор. — Мы именно туда и ходим.

— Так почему же вы высадили меня здесь?

— Никто вас не высаживал, сударыня. Вы сами себя высадили.

— Так почему же тот вон джентльмен, в правом углу, говорил мне, что мы уже проехали Патни?

— Потому что это правда, сударыня.

— А почему же вы не сказали мне, когда мы подходили к Патни?

— Потому что вы меня не предупредили, что вам нужно именно туда. Когда вы хотели сесть, вы только крикнули: «Патни!» — ну, я и остановил карету и впустил вас.

— А что же вам показалось, когда я крикнула «Патни»? — недоумевает дама.

— Что вы зовете меня.

— Да разве вас зовут Патни? — еще больше изумляется дама. — Сроду не слыхала такого странного имени.

— Ничего тут нет странного, сударыня: моя карета зовется «Патни», а по ней и меня зовут Патни, — поясняет кондуктор.

— Какие странные у вас порядки…

— Не страннее ваших, ирландских, сударыня… Ну так как же, угодно вам сесть в карету?

— Зачем же я опять залезу в вашу дурацкую карету, когда она идет не туда, куда мне нужно.

— Если вам нужно в Патни, то садитесь…

— Да ведь вы теперь едете от Патни, а не к нему…

— Мы потом опять вернемся к нему. Сядете, что ли? А то из-за вас мне приходится задерживать всю линию.

— Нет, благодарю, с вами уж я больше ни за что не поеду.

— Так бы сразу и говорила, несчастная картофельница! — рычит выведенный из терпения кондуктор и велит кучеру пустить лошадей.

Дама, вся красная от негодования, разражается потоком отборной ирландской брани, потом, потрясая сложенным зонтиком, идет обратно в ту сторону, откуда только что приехала.

Когда я после этой сцены хотел пересечь мостовую, меня чуть было не сбил с ног один стремительный джентльмен. Я узнал его и вовремя успел перехватить за руку, иначе он промчался бы дальше. Это был мой ближайший друг Б., вечно по горло занятый издательством разных журналов и сборников. Он не сразу пришел в себя и несколько мгновений глядел на меня ничего не видящими, блуждающими глазами. Наконец, узнав со своей стороны и меня, он вскричал:

— Хелло! Вот уж никак не ожидал, что встречу тебя здесь!

— Судя по стремительности и прямолинейности твоего бега, ты, должно быть, и вообще не ожидал встретить ни одной живой души на Стрэнде, — заметил со смехом я.

— А что?.. Разве я толкнул тебя? — догадался Б.

— Да, и, по-видимому, намеревался пройти сквозь меня. Но так как я непроницаем, то ты, наверное, сшиб бы меня себе под ноги и, ничего не замечая, прошел бы по мне, если бы я не успел остановить тебя, — разъяснял я ему.

— Ах, извини, пожалуйста!.. Я совсем потерял голову с этими рождественскими хлопотами, — оправдывался он.

— Рождественскими? — изумленно повторял я. — Какие же могут быть рождественские хлопоты в начале сентября?

— Будто не понимаешь?! — воскликнул Б. — Неправда, ты отлично знаешь, о чем я говорю. Ведь теперь самая пора приготовлять рождественские номера журналов и сборников. Ни днем ни ночью я не имею покоя. Хорошо, что мы встретились, а то я хотел было уже писать тебе, чтобы и ты принял участие…

— В твоих рождественских номерах? — договорил я. — Ну нет, дружище, этого ты от меня не дождешься! Довольно уж с меня этой прелести. Я начал свою литературную карьеру, как тебе известно, с восемнадцати лет и именно с рождественских очерков. Чего-чего только я ни городил в них! Я описывал Рождество и с сентиментальной точки зрения, и с философской, и даже с саркастической. Для юмористических журналов я трактовал это событие с оттенком комизма, а для семейных обрисовывал его с мистической стороны. Мне кажется, я давно уже успел высказать все, что только можно высказать на эту тему.

Писал я и новомодные рождественские очерки, и рассказы на тему о том, как героиня все отказывала в своей руке порядочным людям, потом вдруг, расчувствовавшись в рождественский вечер под елкою, взяла да и сбежала с одним отъявленным негодяем, при одном имени которого раньше в ужасе дрожала.

Писал и старомодные истории со всеми старомодными аксессуарами: свирепой метелью, замерзающим мальчиком с белкой, злодеем, который благодаря убийству и грабежу сделался богачом и под старость лет пустился в сентиментальную благотворительность. Один из его слуг, зачем-то ходивший из роскошной усадьбы в деревню, дорогой наталкивается на несчастного мальчика с белочкою (оба они почти совсем уж окоченели) и приводит их в усадьбу. Докладывают об этом хозяину. Тот, порасспросив отогретого, накормленного, напоенного и приведенного в приличный вид мальчика, узнает, что это внучок некогда убитого и ограбленного им человека, и, будучи сам одиноким, усыновляет мальчугана, который был «послан ему всеблагим Провидением для смягчения его преступного сердца…» Белочка была посажена в раззолоченную клетку и ежедневно получала порцию отборных орехов и разных лакомств. Словом, все всячески за ними ухаживали, и все было бы очень хорошо, если бы только мальчик и белочка могли пользоваться прежней свободой.

Описывал я окунутым в драматизм пером и появление угрожающих или спасающих привидений в старых замках, перешедших в руки разбогатевших торговцев, к которым, в силу превратностей судьбы, поступили в услужение совершенно обнищавшие потомки прежних владельцев, и как благодаря этим призракам выходили самые неожиданные и утешительные для чувствительных читателей комбинации в дальнейшей судьбе героев.

Я отправлял в рождественские вечера массу детей, молодых, подававших «блестящие надежды» людей обоего пола и добродетельных старичков и старушек прямо на небо, чем, наверное, не раз ставил в тупик самого апостола Петра; воскрешал по случаю святого вечера считавшихся погибшими и горько оплакиваемых сыновей, женихов и просто возлюбленных, и приводил их домой или туда, где они были всего нужнее, как раз вовремя, чтобы они могли принять участие в аппетитном ужине.

Вообще мало ли я чего наделал для рождественских вечеров и даже гордился своей неистощимой изобретательностью в этом роде. Ну а теперь уж остыл, и мне делается прямо тошно при одной мысли, что я мог писать такую белиберду. Кажется, даже ради спасения души мне теперь не выжать из себя ни одной «рождественской» строчки.

— Верю, верю, дружище, — задумчиво произнес Б., шагая гигантскими шагами, что я едва поспевал за ним. — Мне, может быть, еще тошнее. Ты подумай только: сначала рождественские заботы в редакции — и это на протяжении целых четырех месяцев, ведь некоторые сотрудники приносят или присылают свои рукописи чуть не накануне выпуска номера, хотя обещали доставить их не позже конца сентября; а потом те же заботы и тревоги начинаются дома. Домашние расходы растут непомерно уже с середины мая. Хотя я и знаю причину: жена старается накопить мне на хорошенький рождественский подарок, но… Ох уж мне эти подарки! Лучше бы их не было! Моя бедная женушка из-за них целые полгода не знает себе покоя. Сестра ее, Эмма, тоже мучится, чтобы сделать мне хорошенькую акварельную картинку, которую заставит повесить непременно в гостиной… Если я не ошибаюсь, ты уже имел случай любоваться художественными произведениями моей свояченицы Эммы?

— Имел, и не раз, — ответил я. — А ты не доволен ими?

— Желал бы я видеть человека, который был бы ими доволен! — с горечью воскликнул Б. — Удивляюсь, как мало здравого смысла у этих артистов, в особенности из любителей. Я всегда вешаю эти картинки в коридоре: для коридорных стен при отсутствии яркого освещения такая мазня еще может служить некоторым украшением. А она обижается и настаивает на гостиной. Ну, ради домашнего мира и уступаешь ей… И хоть бы подписи-то верные делала, все же легче было бы, а то и на это не хватает здравого смысла. Так, например, одну картинку, которую следовало бы назвать «Последствия инфлюэнцы», она назвала «Греза». Я как-то раз спросил ее, почему она выбрала такое неподходящее название, и она объяснила мне, что, будучи в Норфолке, видела одну молодую девушку именно с таким «мечтательным» выражением лица, смотревшую на облака. Ну, вот, она не утерпела и воспроизвела это своими акварелями… Силы небесные! Да если бы мне довелось увидеть в Норфолке или еще где-нибудь в провинции — в столице никогда таких противоестественных «мечтательных» выражений не увидишь, — то я сию же минуту вернулся бы назад в Лондон, чтобы избавиться от искушения — не увековечить это искажение, а уничтожить его… Ах, лучше и не вспоминать об этих любительских живописных корчах! Довольно того, что я не могу отделаться от них дома, — отчаянно махнув рукой, заключил Б.

Не имея в данную минуту определенной цели, я почти машинально следовал за своим другом, и с удовольствием слушал его горячую речь. Мне хотелось сказать ему что-нибудь утешительное, но он предупредил меня, вновь заговорив на мучившую его тему.

— Никогда не могут сделать разумных подарков, непременно хватят через край! — горячо продолжал он. — В прошлом году мои дамы все добивались узнать, чего бы я себе желал. Допытывались всяческими уловками, хотя и не настолько уж тонкими, чтобы я не мог понять. А я положительно ничего не желал. Наконец, чтобы успокоить их, я дал им понять, что хотел бы Теннисона. Пошептались, устроили складчину, и под елку положили полное издание Теннисона в двенадцати томах. Переплеты самые роскошные; множество цветных фотографических иллюстраций; бумага, печать — все первосортное. Разумеется, они делают все это от чистого сердца, но, повторяю, очень уж нерассудительно. Дернула меня однажды нелегкая намекнуть, что я не прочь бы иметь новый табачный кисет, и они поднесли мне огромнейших размеров голубой бархатный мешок, расшитый бисерными цветами в кулак величиною. Целый фунт табаку входило в него и ни в один карман он не влезал. Я потом отдал этот «кисет» обратно жене. Она очень обрадовалась ему и употребляла его вместо ридикюля. В другой раз они меня обрадовали поднесением… Чего бы, как ты думаешь? Темно-красного бархатного смокинга, украшенного вышитыми разноцветными шелками незабудками и порхающими над ними бабочками! И все спрашивают, почему я не ношу этой прелести. На Рождестве попробую явиться в этом наряде в наш клуб, чтобы немножко расшевелить наших сочленов, сделавшихся чересчур уж сонными. Но не легче мне и тогда, когда я сам должен выбирать подарки для своих домашних. Как ни стараюсь попасть в точку, а между тем постоянно делаю промахи и обязательно приобретаю что-нибудь ненужное или старомодное. Если, например, куплю жене шиншилловый воротник на зимнее пальто, то непременно окажется, что этот мех давно уже вышел из моды и на тех, которые еще носят его, указывают пальцами. Жена принимает мой подарок с самой очаровательной улыбкой и нежным голоском говорит: «Ах, милый, как ты обрадовал меня этим подарком! Я именно этого себе и желала. Пусть он долежится до новой моды!»

Дочери дарю шейную часовую цепочку, когда эти цепочки тоже никем уж не носятся. Когда же были в моде эти цепочки, я дарил дочери серьги в виде огромных колец. Дочь делала восхищенную мину, сердечно благодарила меня и просила взять ее на костюмированный бал, потому что только туда и можно в полной безопасности от насмешек надеть это украшение.

Однажды я потратился на приобретение жене и дочери дюжины белых перчаток с толстыми черными швами, как раз в то время сделавшихся предметом щегольства бонтонных горничных из предместий. Я подозреваю, что все торговцы нашего обширного города нарочно берегут свою заваль специально для меня. И посмотрел бы ты, с какой готовностью они предлагают мне ее! Чуть не весь магазинный персонал суетится возле одного меня, оставляя в стороне других покупателей.

Не дальше, как неделю тому назад, жена попросила меня купить ей и нашей дочери несколько пар новых перчаток, так как недавно купленные мною должны вылежаться «до моды». Всегда готовый к услугам, я обрадовался поручение жены и бьи уверен, что выполню его как нельзя лучше. Впопыхах я влетел в первый попавшийся универсальный магазин, хотя терпеть не могу бывать в таких учреждениях. Ведь на каждого попавшего туда мужчину там смотрят как на какое-нибудь заморское чудовище. Подошел ко мне какой-то запитой купидон и с изящным поклоном осведомился, как мне нравится погода. Я ответил ему, что пришел вовсе не с намерением толковать о погоде, а с целью купить дамские перчатки.

— Мне нужно на четыре пуговицы, — объяснял я на память, — но пуговицы не должны быть видны, а… Одним словом, вы должны понимать, чего я желаю.

Купидон снова поклонился и сказал, что вполне меня понимает, хотя, по правде говоря, я чувствовал, что понять меня — задача не из легких. С целью, вероятно, еще больше запутать дело, я прибавил, что мне нужно три пары перчаток кремового цвета и три пары цвета молодой лани, и чтобы они были «шведские». Оказалось, что это название теперь несколько изменено, о чем купидон и поспешил предупредить меня. Сбитый этим сообщением еще более с толку, я должен был повторить все снова, и притом довольно пространно. Купидон внимательно выслушал меня, и когда я наконец кончил, спросил:

— А еще что будет вам угодно, сэр?

— Больше ничего.

— Хорошо, сэр. Пожалуйте за мной в другое отделение.

И он повел меня в следующее помещение, где отрекомендовал некоему мистеру Дженсону как человека, желающего купить перчаток.

— Какие именно вам угодно перчатки, сэр? — отнесся ко мне также с вежливым наклоном головы мистер Дженсон.

Я повторил ему свой перечень.

Мистер Дженсон осведомился, какие я желаю перчатки, лайковые или замшевые.

Начиная волноваться, я сказал ему, что терпеть не могу повторять сто раз одно и то же. Мистер Дженсон выразил по этому поводу свое глубокое сожаление, и я скрепя сердце еще раз повторил свое требование и заявил желание, чтобы пуговицы были пришиты крепко и перчатки сидели хорошо, причем прибавил, что последние перчатки, приобретенные моей женой в этом магазине, оказались крайне неудовлетворительными. Жена велела непременно сказать это, где бы мне ни пришлось покупать. Она была уверена, что такое замечание заставит приказчиков отнестись повнимательнее к покупателю.

Мистер Дженсон слушал меня с таким упоением, точно перед ним распевала какая-нибудь всемирная оперная знаменитость.

— А какого размера, сэр? — спросил он, когда я замолчал.

— Какого размера?.. Гм!.. Кажется, шесть… да-да, шесть. А в случае, если этот размер окажется слишком велик, можно и пять три четверти, — продолжал фантазировать я и к чему-то добавил: — Кремовые перчатки должны быть непременно с черными швами.

— Очень хорошо, сэр, — вежливо проговорил мистер Дженсон. — А не угодно ли еще чего-нибудь, сэр?

— Нет, пока больше ничего, благодарю вас, — изощрялся в вежливости и я.

Мистер Дженсон пригласил меня в специальное перчаточное отделение. Где мы ни проходили, служащие и публика глядели на нас с напряженным любопытством. Публика, разумеется, как и полагается в этих универсалках, состояла исключительно из дам всевозможных возрастов и видов. Перчаточное отделение оказалось так далеко, что я почувствовал некоторое утомление, когда мы наконец добрались туда. Мистер Дженсон подвел меня к одному еще более купидонообразному юнцу, чем первый господин, и лаконически сказал ему: «Перчатки!» — после чего исчез за какой-то драпировкой. Новый купидон грациозно перегнулся ко мне через прилавок и прощебетал:

— Перчатки для дам или для джентльменов, сэр?

Ты, конечно, можешь понять, что я уже находился в той степени раскаленности чувств, когда человек способен размозжить другому голову. Однако со свойственной мне силой воли я сдержался и только выразил желание узнать, все ли здоровы в этом обширном торговом улье. Купидончик номер второй, видимо, не понял меня и ответил, что, благодаря Бога, никто не хворает. Тогда я объяснил ему, сколько времени меня таскали по отделениям и сколько было разных допросов и заключил словами:

— Может быть, и вы поставлены здесь для того, чтобы удовлетворить свое любопытство, зачем я, мужчина, затесался сюда, в дамское царство? Если же нет, если вы поставлены прямо для дела, то потрудитесь меня больше не задерживать.

К счастью, дальше меня никуда не повели, и я приобрел наконец перчатки. Положим, они оказались совсем не такие, какие были нужны жене (после я случайно узнал, что она в тот же день потихоньку бегала их менять, хотя уверяла меня, что я приобрел именно такие, какие требовались, и очень благодарила за них), но это вопрос уже иной. Самая же суть здесь состоит в том удовольствии, которое я каждый раз испытываю, когда делаю покупки.

Я согласился с ним, что делать дамские покупки — самое скучное и даже, пожалуй, самое унизительное дело для мужчины.

В это время мы дошли до одного места, где можно было присесть отдохнуть. Мы сели, и Б. спросил меня, отчего бы не написать статейку на тему необходимости уничтожения рождественских праздников.

— Ну, — отозвался я, — это выйдет вроде того, как в одном наипрогрессивнейшем американском журнале был поднят вопрос об уничтожении между людьми пола: чтобы не было ни женщин ни мужчин, а были бы одни… человеки. Хотя и нашлись такие умники, которые подхватили было этот вопрос и начали его обсуждать, но, к чести человечества, их оказалось немного, и безумнейший из безумных вопросов живо был сведен на нет.

— Уж не хочешь ли ты этим сказать, что и вопрос об уничтожении рождественских праздников со всеми их ненужными и всем надоевшими условностями принадлежит к категории безумных? — с каким то особенно напряженным вниманием проговорил Б., впиваясь в меня глазами, чего раньше никогда не делал.

— Конечно, — ответил я. — Я не вижу никакой надобности в уничтожении рождественских праздников.

— Но почему? — недоумевал мой приятель, причем взгляд его становился все более и более странным. — Ты это серьезно говоришь?

— Вполне серьезно. Ведь как-никак, а эти праздники для множества людей, не говоря уж о детях, составляют чуть ли не единственное поэтическое украшение их скучной, безотрадной, унылой, будничной жизни. К тому же самая идея этих праздников о рождении Бога Света, торжествующего над мраком, так хороша.

Б. вдруг близко нагнул ко мне голову и с прояснившимся лицом и взором прошептал:

— Радуюсь, что я не один того же мнения. Я все сомневался в правильности моих мыслей на этот счет, в особенности когда рождественские заботы слишком уж сильно одолевают меня. Но теперь я могу успокоиться. Да, идея Рождества очень хороша, и ради нее следует терпеливо переносить весь приставленный к ней балласт…

Когда мы с Б. распростились и я остался один, мне припомнилось, как я в юные годы посещал одно тайное общество рьяных переустроителей мира. Помню, как на одном из вечерних заседаний этого общества был выработан проект об уничтожении дворянства и короны и учреждении республики. Все это представлялось членам собрания таким же легким делом, как сесть за готовый стол и пообедать. На следующем заседании был произведен сбор денег на совершение переворота, а так как собрание было довольно многолюдное и состояло из лиц не только горячих, но и довольно состоятельных в финансовом отношении (таких бедняков, как я, было немного), то и собралась довольно приличная сумма. Когда же сбор был повторен еще два раза, то набралось уже столько, что казначей общества счел возможным удрать в Америку и оставить всех заговорщиков по переустройству мира с носом.

Мало ли кому может взбрести в пустую голову мысль об уничтожении того, чего лучше не трогать…

Да и браться за дело, в котором мало смыслишь, вроде, например, дамских покупок, тоже не следует.


Читать далее

VI. О вмешательстве в чужие дела

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть