СВЕДЕНИЯ ИЗ ЖИЗНИ ИЗВЕСТНОГО ЛИЦА

Онлайн чтение книги Серапионовы братья The Serapion Brethren
СВЕДЕНИЯ ИЗ ЖИЗНИ ИЗВЕСТНОГО ЛИЦА

– В тысяча пятьсот пятьдесят первом году на берлинских улицах стал с некоторого времени появляться, особенно в сумерки и по ночам, какой-то очень приличный с виду господин, одетый в прекрасный опушенный соболем кафтан, широкие штаны и разрезные башмаки. На голове носил он бархатный с красным пером берет. Манеры его обличали учтивость и хорошее воспитание. Встречным кланялся он чрезвычайно вежливо, особенно же женщинам и девицам, которых всегда старался занять приятным, любезным разговором.

– Сударыня! Позвольте вашему покорнейшему слуге употребить все свои услуги для исполнения ваших желаний, если только таковые существуют в вашем сердце! – так обращался он к знатным дамам, девицам же говорил: – Да пошлет вам, сударыня, небо дорогого сердцу, какого заслуживают ваша красота и добродетели!

Также учтиво обходился он и с мужчинами, и потому нет ничего мудреного, что все очень сочувственно относились к незнакомцу и всегда были готовы ему помочь, если он останавливался перед широкой канавой, затрудняясь, как ее перейти. Надо заметить, что, несмотря на статное сложение, незнакомец был хром и ходил с костылем.

Когда ему подавали руку, он брал ее очень грациозно и, оперевшись, прыгал футов на шесть вверх вместе с подавшим ему помощь, а затем становился по другую сторону канавы шагах в двенадцати от того места, где был. Прыжок этот очень удивлял присутствовавших, и иногда случалось, что прыгавший с незнакомцем повреждал даже себе ногу, что всегда влекло за собой поток самых учтивых извинений с его стороны, причем он рассказывал, что был прежде придворным танцором венгерского короля и потому при малейшей помощи для маленького прыжка, его так и тянуло в воздух. Объяснение это совершенно успокаивало любопытных, и они порой даже забавлялись, видя, как какой-нибудь почтенный советник или судья, подав незнакомцу руку, внезапно прыгал с ним так несообразно своему важному званию.

Но как ни любезен был незнакомец обыкновенно со всеми, порой на него находили странные минуты, когда он изменялся совершенно. Иногда ночью вдруг начинал он бродить по улицам, громко стуча во все ворота. Когда же ему отворяли, то видели перед собою высокую, одетую в саван фигуру, громко и злобно завывавшую, так что даже самые храбрые ощущали невольный страх. После таких ночей он обыкновенно извинялся, уверяя, будто должен это делать для напоминания добрым, благочестивым гражданам о смерти и о спасении их бессмертной души. И при этом он даже доходил до слез, чем искренно умилял слушавших. Незнакомец непременно присутствовал на каждых похоронах, провожая гроб тихими шагами со скорбным, благочестивым видом, и при этом плакал и всхлипывал так громко, что не мог даже присоединить своего голоса к пению похоронных псалмов. Но ежели он с подобающей горестью присутствовал на похоронах, то с таким же подходящим весельем любил посещать свадьбы граждан, совершавшиеся в то время так торжественно в здании городской ратуши. В этих случаях распевал он веселые песни, играл на цитре, танцевал по целым часам с женихом и невестой на своей здоровой ноге, искусно подобрав хромую, и вообще вел себя чрезвычайно учтиво и благопристойно. В особенности же присутствие его на свадьбах было приятно новобрачным, так как он всегда делал им ценные подарки: золотые цепи, запястья, дорогую утварь и пр.

Конечно, вследствие всего этого молва о благочестии, добродетели, щедрости и нравственности незнакомца скоро облетела весь Берлин и дошла до ушей самого курфюрста. Курфюрст полагал, что такой почтенный человек может украсить его двор, и потому приказал спросить, не пожелает ли он принять какую-нибудь придворную должность. В ответ на это предложение незнакомец написал на большом, шириною в фут, листе пергамента красными чернилами учтивое письмо, в котором верноподданически благодарил курфюрста за оказанную честь, но от должности отказался, прося его высочество позволить ему остаться простым гражданином, так как мирная, спокойная жизнь гораздо более соответствовала его наклонностям и привычкам. В заключение писал он, что выбрал Берлин местом своего жительства потому, что нигде, по его словам, не встречал он таких милых, любезных людей, не видел столько сочувствия и внимания и вообще не мог найти место более подходящего к его нраву и привычкам. Курфюрст и весь двор немало удивлялись красноречию незнакомца, с каким он сумел учтиво ответить на высокое предложение и в то же время остаться при своем.

Около этого времени случилось, что супруга ратмана Вальтера Люткенса готовилась в первый раз разрешиться от бремени. Старая повивальная бабка Барбара Ролоффин предсказала, что такая красивая, здоровая женщина родит непременно мальчика, чем привела господина Вальтера Люткенса в совершенный восторг.

Незнакомец, присутствовавший на свадьбе господина Люткенса, посещал его и потом, и вот раз случилось, что, зайдя однажды в сумерки, встретился он там с Барбарой Ролоффин.

Старуха, едва его увидела, громко воскликнула от радости, и в ту же минуту присутствующим показалось, что морщины ее внезапно разгладились, бледные губы и щеки покрылись румянцем, словом, как будто она внезапно обрела силу и свежесть давно прошедшей молодости.

– Ах, ах, господин рыцарь! Вас ли это я вижу здесь! – завопила она с восторгом и при этом чуть не в ноги поклонилась незнакомцу.

Но тот разом осадил ее гневным взглядом, сверкнув глазами, точно в них блеснули искры огня. Никто из присутствовавших не смог понять, что он сказал затем старухе, тихо и смиренно убравшейся в отдаленный уголок.

– Берегитесь, любезный господин Люткенс, – сказал незнакомец ратману, – чтобы у вас в доме не случилось чего дурного при родах вашей супруги. Старая Барбара Ролоффин вовсе не такая искусная повивальная бабка, как вы полагаете. Я знаю давно как ее, так и то, что ей не раз уже случалось сгубить и роженицу, и ребенка.

Можно себе представить, как слова эти напугали господина Люткенса и его супругу и как упала Барбара Ролоффин в их мнении, особенно после того, как они видели, с каким испугом отнеслась старуха к незнакомцу, очевидно, знавшему за ней не совсем чистые дела. Понятно, что ее тотчас же выпроводили вон, запретив переступать порог дома, и сразу послали за другой повитухой.

Барбара Ролоффин перенесла, однако, эту обиду уже не с таким смирением и, уходя, с гневом воскликнула, что заставит господина и госпожу Люткенс горько раскаяться в их поступке с нею.

И действительно, скоро радость и надежды господина Люткенса превратились в горькое разочарование и печаль, когда супруга его, вместо обещанного Барбарой Ролоффин славного мальчика, родила отвратительного урода, темного цвета, с двумя рогами, огромными глазами, безносого, с широким до ушей ртом и почти без шеи. Голова торчала среди двух безобразных плеч, живот был раздут и весь в морщинах, а руки выходили откуда-то из бедер.

Горько плакал господин Люткенс.

– О Господи! – восклицал он в отчаянии. – Что же мне теперь делать? Может ли мой сын пойти по достойным следам своего отца? Где же это видано, чтобы бывали черные ратманы с двумя рогами на голове?

Незнакомец старался утешить несчастного отца, как только мог. Хорошее воспитание, по его словам, значило очень много. Несмотря на ясное уродство новорожденного, в его больших глазах светился, по мнению незнакомца, несомненный ум, что подтверждалось и значительно широким пространством лба между рогами. Если мальчик не достигнет звания ратмана, то все-таки может быть замечательным ученым, и тогда его безобразие будет даже к месту и наверно поможет ему снискать общее уважение.

Разбирая причины своего горя, господин Люткенс пришел к заключению, что во всем была виновата Барбара Ролоффин. Что положительно доказывалось тем, что во все время родов старуха сидела на пороге дома. Госпожа Люткенс, сверх того, со слезами на глазах уверяла, что во время ее страданий ей постоянно мерещилось отвратительное лицо старой Барбары и что от этого кошмара она никак не могла отделаться.

Доказательства эти, однако, не могли быть признаны достаточными для уголовного дела. Но вскоре представился случай, и преступные деяния Барбары Ролоффин сами собой всплыли наружу.

Это произошло однажды во время сильной бури, налетевшей как раз в полдень. Люди, бывшие на улицах, уверяли, будто видели, как Барбара Ролоффин, возвращавшаяся от одной роженицы, пролетела, шипя и свистя, по воздуху и опустилась совершенно безвредно для себя на лежащий вблизи Берлина большой луг.

Связь Барбары Ролоффин с нечистой силой была таким образом доказана несомненно, и господин Люткенс подал на нее жалобу, вследствие которой старуха была заключена в тюрьму.

Сначала она во всем запиралась, почему и была подвергнута пытке. Тогда, не вытерпев мук, призналась она, что была уже давно в связи с сатаной и вообще занималась чернокнижием. Бедную госпожу Люткенс околдовала действительно она и сверх того умертвила и сварила в котле много других христианских детей с помощью еще двух колдуний из Блумберга, которым их нечистый союзник, за несколько недель перед тем, свернул шеи. Целью их занятий было, по ее словам, намерение произвести в стране общую дороговизну.

По приговору суда, последовавшему очень скоро, старая колдунья была присуждена к сожжению живой на рыночной площади.

В день казни Барбару Ролоффин привезли, среди несметной толпы народа, на площадь и возвели на приготовленный эшафот. Перед казнью велели ей снять прекрасную, бывшую на ее плечах шубу, но она ни за что на это не соглашалась и умоляла помощников палача непременно привязать ее к столбу в том платье, в каком она была. Это ей было позволено.

Когда костер запылал со всех четырех углов, в толпе народа внезапно явилась исполинская фигура незнакомца, смотревшего сверкающими глазами прямо в лицо старухи.

Высоко взвивались клубы черного дыма; огненные языки уже охватили платье ведьмы, как вдруг она закричала ужасным, раздирающим голосом:

– Сатана! Сатана! Так-то ты исполняешь договор, который со мной заключил! Помоги мне, помоги! Час мой еще не пришел!

Едва успела старуха выговорить эти слова, как незнакомец исчез, и вместо него вылетела из земли огромная летучая мышь. Быстрым взмахом крыльев спустилась она, громко крича, на костер, схватила шубу старухи и поднялась вместе с нею в воздух, а костер в ту же минуту рассыпался и погас.

Ужас овладел толпами народа. Всякий понял очень хорошо, что незнакомец был не кто иной, как сам сатана, успевший, по злобе на благочестивых берлинцев, воспользоваться добрым приемом, который они ему сделали, и с такой адской хитростью погубить и почтенного ратмана Вальтера Люткенса, и много других достойных людей с их супругами.

Так велика власть дьявола, от чьих козней да избавит нас милость Господня!


* * *


Окончив чтение, Лотар посмотрел в лицо Оттмара с тем комическим видом, какой являлся у него всегда, если он собирался посмеяться над самим собой.

– Ну, – прервал молчание Теодор, – что скажешь ты, любезный Оттмар, по поводу лотаровской чертовщины, в которой самое лучшее, по-моему, то, что она недлинна.

Оттмар, от души смеявшийся во время чтения, сделался, напротив, очень серьезен в конце.

– Я не знаю, – сказал он, – как бы назвать настоящим именем то, что беспрерывно проскакивает в рассказе Лотара. Это какая-то комическая наивность, которая удивительно идет к изображению немецкого черта. Слушая описание чертовых прыжков вместе с почтенными бюргерами через канаву, а равно изображение черного уродца, если и не годного для того, чтобы быть статным, степенным ратманом, то обладающим всеми данными для ученой карьеры, – во всем этом, повторяю, так и бросаются в глаза прыжки капризного конька, на котором ездил верхом наш достойный Лотар, когда писал своего Щелкунчика. Но, к сожалению, конек этот, кажется, устал к концу рассказа. Я, по крайней мере, явно заметил, что наивный юмор, которым пропитаны первые его страницы, почти исчезает в последних, и вместо него появляется, напротив, что-то очень тяжелое и неподходящее, так что впечатления этого не выкупают даже заключительные слова, где он опять возвращается к прежнему юмору.

– О ты, мудрейший из всех критиков! – воскликнул Лотар. – Ты готов анатомировать, с очками на носу, самую ничтожнейшую вещь из всего, что я написал в жизни. Да не говорил ли я сам, что весь этот отрывок не более как этюд или проба пера расходившейся юмористической фантазии и притом отрывок, которому строжайший приговор произнес я сам. Впрочем, я все-таки рад, что прочел вам эту вещь и могу по этому поводу распространиться о подобных историях вообще в кругу достойных Серапионовых братьев в надежде заслужить их одобрение моим взглядам.

Прежде всего я постараюсь объяснить тебе, любезный Оттмар, причину того неприятного чувства, которое ощутил ты там, где думал, напротив, посмеяться тому, что назвал комической наивностью. Каковы бы ни были намерения старика Хафтития, когда он рассказывает о похождениях черта в обществе добрых берлинцев, для нас, конечно, эта часть рассказа останется не более как фантастической чепухой, и если даже допустить в рассказе что-либо ужасное, ощущаемое некоторыми людьми при всякой мысли об «отрицающем начале творенья», то в нас, собственно, неприятное ощущение будет вызвано скорее попыткой слить с этой чепухой саркастический взгляд, плохо уживающийся с изображением действительно неприятного. Совершенно иное при описании процессов ведьм. Тут перед нами выступает настоящая, реальная жизнь со всеми ее ужасами. Когда я читал историю Барбары Ролоффин, мне казалось, я вижу собственными глазами дымящийся на площади костер, окруженный всеми ужасами так называемых процессов ведьм. Дико исступленные глаза, разбросанные в беспорядке косы черных или седых волос, худое, изможденное тело, вот что считалось достаточным для того, чтобы назвать бедную женщину ведьмой, возвести на нее небывалые преступления, судить по всем правилам закона и наконец, сжечь на костре. Пытка вызывала признание, и таким образом все было кончено.

– Замечательно, однако, – прервал Теодор, – что многие ведьмы признавались в связи с нечистой силой совершенно добровольно без всяких принуждений и без помощи пытки. Года два тому назад я просматривал несколько подлинных процессов ведьм, случайно попавших мне в руки, и, признаюсь, меня мороз продрал по коже при чтении, какие нелепые вины взваливали на себя эти несчастные. То шла речь о мази, с помощью которой можно человеческую голову превратить в звериную, то о летании верхом на помеле, словом, это был полный подбор всей чертовщины, какую мы знаем из старинных сказок. Особенно же охотно и даже как будто с каким-то хвастовством признавались женщины в любовной связи с чертом. Скажите, какая причина таких странных, нелепых фактов?

– Твердая вера в связь с чертом ведет к действительной связи, – ответил Лотар.

– Как так? – воскликнули Оттмар и Теодор.

– Согласитесь, – продолжал Лотар, – что в те времена, когда никто не сомневался в существовании черта и в его вмешательство в людские дела, все эти несчастные существа, которых так свирепо преследовали огнем и железом, верили сами в возможность того, в чем обвинялись. Желание сделать зло или жажда корысти очень могли побудить многих стараться всеми силами вступить в связь с нечистой силой с помощью одуряющих напитков или разных исступленных заклятий, причем возбужденный до высшей степени ум часто доводил до галлюцинаций, убеждавших, что цель достигнута и связь с чертом, одарившая их сверхъестественной силой, заключена. Признания, о которых вы говорите, будучи, конечно, не более как горячечным бредом, получают, однако, нешуточное значение, если взглянуть на них с этой точки зрения; а что они вполне возможны, доказывается уже одним расположением женщин к истеричности, доводящей их иногда до непонятных, странных поступков. Минута раскаяния в воображаемом преступлении тоже могла иной раз вырвать признание и заставить преступницу осудить себя на ужасную казнь. Отрицать факты, случавшиеся при старинных процессах ведьм, во всяком случае, невозможно уже потому, что они подкреплены вескими свидетельствами; что же касается до их загадочных признаний, то при этом случалось, что обвиняемые в колдовстве, иной раз, совершали действительно тяжкие преступления. Вспомните прекрасный рассказ Тика, озаглавленный «Чары любви», где идет речь о умерщвлении одной женщиной ребенка, приведшем ее на скамью подсудимых, так что смерть на костре была для нее только вполне справедливым наказанием за ужасное преступление.

– Я вспомнил, – перебил Теодор, – одно глубоко поразившее меня происшествие, в котором я мог подозревать именно одно из подобных преступлений. Во время моего пребывания в В*** посетил я однажды прелестный замок Л***, о котором совершенно справедливо кто-то сказал, что он, как гордый лебедь, плавает среди зеркального озера. Уже прежде слышал я рассказы, будто его недавно умерший владелец был какой-то полупомешанный и серьезно занимался магическими опытами при помощи одной старой женщины и что оставшийся в живых до сих пор старый кастелян замка знал и мог рассказать очень любопытные по этому предмету подробности, если только посетитель успеет завладеть его доверием.

Старик этот уже с первого взгляда поражал своей наружностью. Представьте себе высокого, белого как лунь человека, с печатью глубочайшей грусти на лице, бедно одетого в обыкновенное крестьянское платье и вместе с тем обладавшего самыми изысканными манерами. Представьте, что этот человек, занимавший, как по всему было видно, должность простого лакея, говорил со мной, по моему незнанию местного немецкого наречия, на чистейшем французском или итальянском языке. Прохаживаясь с ним вдвоем по опустевшим залам и заведя под впечатлением раздумья о загадочной жизни его господина разговор о прежних временах, показав при этом, что ими интересуюсь, я успел несколько оживить этого старика. Он объяснил мне темное значение некоторых картин, некоторых комнатных украшений, не имевших смысла для непосвященного и, оживляясь мало-помалу, стал делаться с каждой минутой все более и более доверчивым. Наконец отворил он дверь в маленький кабинет с белым мраморным полом, где вместо всякой мебели стоял большой медный котел. Стенные украшения, казалось, были содраны. Я догадался, что стоял в том самом месте, где бедный, помраченный рассудком владелец замка занимался своими магическими опытами под гнетом несчастной мысли возвратить способность к прежним наслаждениям молодости. Едва я намекнул на этот предмет, старик вздрогнул и, подняв к небу глаза с выражением отчаянной тоски, простонал с тяжелым вздохом: «Простила ли ты, святая Матерь Божья!» – и затем молча указал мне на большую мраморную плиту, вделанную в самой середине комнаты. Я осмотрел ее внимательно и увидел, что на мраморе были вкраплены какие-то красноватые прожилки. Вглядываясь в них пристальнее, представьте мой ужас, вдруг заметил я, что прожилки эти, точно под впечатлением ряби, подернувшей мои глаза, стали сначала сливаться, а затем сквозь них начала проступать какая-то определенная фигура, точно старинная стертая картина, пока все это вместе не приняло ясно вид детского личика, обезображенного выражением отчаянного страдания и борьбы со смертью. Струя крови сочилась из верхней части груди, остальная же часть тела исчезала, точно в тумане. С трудом мог подавить я овладевшее мной при этом чувство ужаса и в глубоком молчании поспешил покинуть страшное место.

Только в парке, на свежем воздухе, рассеялся тяжелый прилив охватившего меня щемящего чувства, почти испортившего то отрадное впечатление, которое произвел на меня, на первых порах, вид этого маленького рая. Из немногих, произнесенных старым кастеляном слов мог я с вероятностью заключить, что несчастная, вселившаяся в старого владельца замка мысль возвратить себе утраченную способность наслаждения ослепила его до того, что довела, мало-помалу, до совершения ужаснейшего преступления.

– Вот-то рассказец для нашего Киприана! – воскликнул Оттмар. – Воображаю, в какой восторг привело бы его и явление окровавленного ребенка на мраморе, и вся личность старого кастеляна.

– Что там ни толкуйте, – прервал Теодор, – точно ли видел я ребенка или было это просто игрой воображения, очень способного находить определенные фигуры в мраморных прожилках и в этот раз особенно настроенного слышанными мной намеками старика, но тот факт, что в этой комнате действительно случилось что-то ужасное, доказывается для меня тем расстроенным душевным состоянием старого кастеляна, с которым он сам глубоко верил в преступление своего господина и мысль о нем соединял именно с этой мраморной плитой.

– Я советую тебе, – сказал Оттмар, – обратиться за разрешением этого вопроса к святому Серапиону, а теперь полагал бы оставить в покое ведьм с их колдовством и обратиться к настоящему немецкому черту, о котором мне хочется сказать вам несколько слов. Мне кажется, что во всех легендах, где рассказывается о вмешательстве лукавого в людские дела, интересна не его личность, а те чисто немецкие юмор и добродушие, которыми проникнуты эти легенды. Трудясь, хлопоча изо всех сил, чтобы сделать людям зло, употребляя всевозможные средства, чтобы закабалить людские души, черт остается в этих легендах, однако, всегда самым добропорядочным человеком, соблюдая строжайшим образом условия заключенных контрактов, вследствие чего часто попадается впросак сам и остается одураченным до такой степени, что заслужил даже, согласно пословице, название глупого черта. Сверх того, в чертах его всегда проглядывает значительная доля комического элемента, чем несколько уничтожается даже характер ужасного, подавляющего душу впечатления, производимого на благочестивые души вмешательством в людские дела сатаны. Но это милое искусство, с каким черт изображался в старинных легендах, к сожалению, уже потеряно, и в новейших фантастических произведениях вы не найдете и следа его. В них, по большей части, черт является или просто глупым шутом, или, наоборот, окружается целым арсеналом самых плоских, балаганных ужасов.

– Ты забываешь, однако, – прервал Лотар, – одно новейшее произведение, где с необыкновенным искусством соединены в изображении чертовых проказ именно две черты комического и страшного, о которых ты говорил по поводу старинных легенд. Я намекаю на мастерский рассказ Фуке «Человечек из-под виселицы», на который я охотно бы променял множество других произведений в том же роде. Не говоря уже о прекрасных фантастических подробностях, как, например, эпизод о появлении маленького человечка, вырастающего за ночь в бутылке и прицепляющегося к щеке уснувшего господина к величайшему его ужасу, или рассказ об ужасном человеке из ущелья, чей вороной конь лазал по скалам, как муха; несмотря, повторяю, на все это, общее впечатление повести удивительно действует на душу. Впечатление это походит на действие опьяняющего напитка, который, хотя и туманит рассудок, но в то же время благотворно согревает внутренности. Строго выдержанный тон всего произведения и необыкновенная жизненная правда в изображении отдельных эпизодов производят то, что даже заключительное, приятное впечатление, испытываемое невольно при рассказе, как бедняку удалось спастись от злых чертовых лап, не мешает в то же время от души смеяться над всеми комическими, выведенными в повести сценами. Я не помню, чтобы какая-нибудь фантастическая повесть доставляла мне при чтении столько удовольствия, как этот рассказ Фуке.

– И я уверен, – добавил Теодор, – что Фуке заимствовал содержание своего рассказа непременно из какой-нибудь старой хроники.

– Я не думаю, однако, – отвечал Лотар, – что ты хочешь принизить заслугу автора, если бы это было даже действительно так, и уподобиться тем критикам, которые привыкли доискиваться, во что бы то ни стало, откуда взят сюжет того или другого поэтического произведения, и затем с торжеством напасть на бедного автора, виновного только в том, что выведенные в его повести образы извлечены им из болота, где они лежали без всякого употребления. Как будто бы для поэтического произведения достаточно выдумать сюжет и выпустить его в свет, не переработав его по-своему внутри своей души, чем, единственно, и определяется степень таланта истинного поэта? Но мы в этом случае отдадим себя под защиту нашего святого Серапиона, который рассказывал все не так, как вычитал из книг, но как видел или думал, что видел собственными глазами.

– Ты не прав по отношению ко мне, Лотар, – возразил Теодор, – думая, что я держусь иного мнения. Как следует пользоваться заимствуемым сюжетом и перерабатывать его по-своему в полных жизни картинах, лучше всех доказал, по-моему мнению, Генрих Клейст в своем классически превосходном рассказе о торговце лошадьми Кольхаасе.

– И этот Кольхаас, – прервал Лотар, – гораздо более создание самого Клейста, так рано от нас унесенного, чем Хафтития, в чьем рассказе Кольхаас является какой-то бледной, безжизненной фигурой. А теперь, кстати упомянув о Хафтитии, я намерен прочесть вам рассказ, заимствованный мной отчасти из Microchronicon'a и написанный под влиянием какого-то особенно шутливого расположения, овладевшего мною несколько дней тому назад. Рассказ этот докажет тебе, любезный Оттмар, что сплин, в котором обвинял меня Теодор, был уже вовсе не так силен, как вы могли подумать с первого раза.

Лотар вынул рукопись и прочел:


Читать далее

Эрнст Теодор Амадей Гофман. Серапионовы братья
1 - 1 16.04.13
ОТ РЕДАКЦИИ 16.04.13
СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ. ЧАСТЬ 1. Первое отделение 16.04.13
ОТШЕЛЬНИК СЕРАПИОН 16.04.13
СОВЕТНИК КРЕСПЕЛЬ 16.04.13
ФЕРМАТА 16.04.13
ПОЭТ И КОМПОЗИТОР 16.04.13
Второе отделение 16.04.13
ЭПИЗОД ИЗ ЖИЗНИ ТРЕХ ДРУЗЕЙ 16.04.13
АРТУСОВА ЗАЛА 16.04.13
ФАЛУНСКИЕ РУДНИКИ 16.04.13
ЩЕЛКУНЧИК И МЫШИНЫЙ КОРОЛЬ 16.04.13
ЧАСТЬ 2. Третье отделение 16.04.13
СОСТЯЗАНИЕ ПЕВЦОВ 16.04.13
ИСТОРИЯ ПРИВИДЕНИЯ 16.04.13
АВТОМАТ 16.04.13
ДОЖ И ДОГАРЕССА 16.04.13
Четвертое отделение 16.04.13
ЦЕРКОВНАЯ МУЗЫКА, СТАРАЯ И НОВАЯ 16.04.13
МЕЙСТЕР МАРТИН-БОЧАР И ЕГО ПОДМАСТЕРЬЯ 16.04.13
НЕИЗВЕСТНОЕ ДИТЯ 16.04.13
ЧАСТЬ 3. Пятое отделение 16.04.13
СВЕДЕНИЯ ИЗ ЖИЗНИ ИЗВЕСТНОГО ЛИЦА 16.04.13
ВЫБОР НЕВЕСТЫ 16.04.13
ЗЛОВЕЩИЙ ГОСТЬ 16.04.13
Шестое отделение 16.04.13
ДЕВИЦА СКЮДЕРИ 16.04.13
СЧАСТЬЕ ИГРОКА 16.04.13
БАРОН ФОН Б. 16.04.13
ЧАСТЬ 4. Седьмое отделение 16.04.13
СИНЬОР ФОРМИКА 16.04.13
ВИДЕНИЯ 16.04.13
Восьмое отделение 16.04.13
ВЗАИМОЗАВИСИМОСТЬ СОБЫТИЙ 16.04.13
ВАМПИРИЗМ 16.04.13
ЧАЙНОЕ ОБЩЕСТВО 16.04.13
1 - 37 16.04.13
КОРОЛЕВСКАЯ НЕВЕСТА 16.04.13
1 - 39 16.04.13
СВЕДЕНИЯ ИЗ ЖИЗНИ ИЗВЕСТНОГО ЛИЦА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть