Онлайн чтение книги Седьмой крест The Seventh Cross
VI

Когда обойщик Меттенгеймер работал недалеко от дома, он обычно уходил обедать к себе. Но сегодня он зашел в трактир, заказал свиную грудинку и пиво. Мальчишку-ученика он угостил гороховым супом. Потом заказал пива и для него и принялся расспрашивать его тем уверенным тоном, каким говорят с подростками мужчины, сами вырастившие нескольких сыновей. Кто-то вошел, сел и спросил себе маленькую кружку светлого. Меттенгеймер тут же узнал вошедшего по новой фетровой шляпе, они утром вместе ехали на двадцать девятом. Его сердце на миг тревожно сжалось – он сам не знал почему. Перестав болтать с учеником и торопливо проглотив последние куски, мастер поспешил вернуться на работу, чтобы нагнать все, что, по его мнению, было упущено из-за утреннего опоздания. Жене он еще ничего не сказал о вызове. Теперь он решил не говорить совсем. Ему вообще хотелось забыть, как можно скорее забыть об этом допросе, об этом дурацком вызове. Он все равно не в силах догадаться, что тут кроется. Да, вероятно, ничего и нет. Просто они время от времени выхватывают людей. Вероятно, в этом городе, где людей полным-полно, есть и еще такие «выхваченные», как он. Только друг другу они об этом не говорят. Стоя на стремянке, Меттенгеймер бранился, оттого что бордюр наложен неправильно. Он уже собрался слезть с лестницы, чтобы навести порядок и в нижнем этаже, как вдруг у него закружилась голова, и он присел на ступеньку. Смех штукатуров, дразнивших ученика, звонкий голос парнишки, который тоже не оставался в долгу, разносились в пустом гулком доме гораздо громче, чем могли бы звучать голоса бывших и будущих его обитателей, ибо их заглушают вещи, все эти ковры и кресла. Обойщик покачивался на своей стремянке. В пролете парадной лестницы чей-то голос прокричал:

– Шабаш!

Обойщик крикнул в ответ:

– Пока только я объявляю шабаш!

На остановке двадцать девятого он снова встретился с человеком в фетровой шляпе, который рано утром вместе с ним ехал и потом пил пиво в той же пивной. Вероятно, тоже работает где-нибудь поблизости, решил Меттенгеймер, когда тот сел вслед за ним на двадцать девятый.

Меттенгеймер кивнул ему. Вдруг он вспомнил, что сегодня опять забыл у швейцара сверток с шерстью для жены. Она и так вчера вечером отругала его за это. И вот он снова сошел и вернулся, торопясь, чтобы поспеть на следующий трамвай. Он чувствовал себя очень усталым и с удовольствием думал об ужине и вообще о доме. Внезапно его сердце вздрогнуло от мучительной, леденящей тревоги: человек в новой фетровой шляпе, с которым он расстался в предыдущем вагоне, каким-то образом очутился на передней площадке этого. Обойщик пересел на другое место, он глазам своим не верил. Но он не ошибся. Он сразу же узнал эту шляпу, этот выбритый затылок, эти короткие ручки. Меттенгеймеру не хотелось пересаживаться на другой номер и он решил было доехать до центра и затем пройти пешком. Но теперь он передумал и, доехав до Цейльштрассе, все-таки пересел на семнадцатый. Он облегченно вздохнул, так как наконец был один. Но едва он очутился на площадке семнадцатого номера, как услышал за собой торопливые шаги и затем отрывистое сопенье только что вскочившего человека. Незнакомец в фетровой шляпе скользнул по нему взглядом, совершенно равнодушным и вместе с тем очень внимательным. Затем повернулся к обойщику спиной – ведь Меттенгеймер при выходе все равно должен был пройти мимо него. И Меттенгеймер понял, что этот человек сойдет следом за ним и что ускользнуть от него невозможно. Его сердце заколотилось в отчаянном страхе. Сорочка, давно высохшая, снова вымокла от пота. «Что ему от меня нужно? – думал Меттенгеймер. – Что я мог совершить? Что я могу совершить?» Он не удержался от искушения и еще раз обернулся. Среди множества шляп, мелькавших в вечерней толпе, уже не по сезону летних и еще не по сезону фетровых, он увидел и ту, которую искал, – ее владелец шествовал не спеша, словно знал, что у Меттенгенмера теперь пропала охота к неожиданным трамвайным пересадкам. Обойщик перешел улицу. У двери своего дома он еще раз быстро обернулся в приливе внезапной храбрости, которая таится в сердце людей, готовых в иных случаях постоять за себя. Лицо преследователя вынырнуло у него за плечом, тупое, дряблое лицо, с гнилыми зубами. Платье его было довольно поношено, кроме шляпы. Может быть, и шляпа была не новая, а только не такая потертая. В этом человеке не было, в сущности, ничего страшного. Для Меттенгеймера самое страшное заключалось в необъяснимом противоречии между упорством преследователя и полным его равнодушием.

Войдя в дом, Меттенгеймер положил пакет на ступени лестницы, чтобы запереть на ключ дверь, которую днем придерживал крючок, вделанный в стену.

– Зачем ты, собственно, запираешь, отец? – спросила его дочь Элли, в это время спускавшаяся по лестнице.

– Да сквозит, – ответил Меттенгеймер.

– А тебе-то что наверху в квартире? – сказала Элли. – Ведь в восемь все равно запрут. – Обойщик уставился на нее. Он ощущал всем своим существом, что на той стороне узкой улицы торчит этот человек и наблюдает за ним и его дочерью.

Она была втайне его любимицей. Может быть, об этом знал человек, стороживший там, напротив? Какое скрытое движение чувств хотел он подстеречь? Какой явный проступок? Кажется, есть такая сказка, где отец обещает отдать черту первое, что выйдет к нему навстречу из его дома. Обойщик до сих пор скрывал от всей семьи, даже от самого себя, что эта дочь ему милее всех. Почему – он и сейчас не знал. Может быть, по двум совершенно различным причинам. Она была красива и вечно причиняла ему горе. Он радовался, когда его навещали дети. Но когда появлялась Элли, его сердце вздрагивало в том самом месте, где оно сильнее всего чувствовало радость и боль. Какие роскошные дома отделывал он в своем воображении для этой дочери и через какие анфилады комнат пробегала она, уж во всяком случае с не меньшей грацией, чем эти надменные и капризные дамочки, когда мужья показывают им их будущие апартаменты. Элли коснулась его локтя. В рамке густых кудряшек ее лицо казалось наивным, как у ребенка, и на нем было выражение нежности и грусти. Ей вспомнился тот день, когда отец на скамье вестгофенского трактира, прижав к себе ее голову, сурово уговаривал ее выплакаться. Никогда потом не вспоминали они об этом дне. Но, наверно, оба думали о нем, когда встречались.

– Пожалуй, я сейчас захвачу с собой шерсть, – сказала Элли, – и сразу же начну.

Обойщик чувствовал, как человек на той стороне улицы сверлит взглядом пакетик; ему самому стало казаться, будто у дочери в сумке что-то запретное, хотя он отлично знал, что там ничего нет, кроме нескольких мотков цветной шерсти. Лицо Элли снова повеселело. Ее глаза, золотисто-карие, в тон каштановым волосам, освещали все лицо теплым блеском. «Или этот прохвост, Георг, слепой был? – думал отец. – Как он мог ее бросить?» Веселость Элли терзала ему сердце. Он попытался заслонить дочь, чтобы ничей взгляд ее не коснулся. Если ему поставили западню, подумал он опять, так ведь его дитя невинно. Однако Элли была рослая и стройная, а он – маленький и сутулый. Он не мог заслонить ее. С тревогой бросил он взгляд на улицу, когда она вышла, легкая и прямая, помахивая хозяйственной сумкой. Затем облегченно вздохнул – преследователь как раз повернулся спиной и рассматривал витрину парфюмерного магазина. Элли пробежала мимо незамеченная. Но от внимания обойщика ускользнуло, что из пивной рядом с парфюмерным магазином тут же выскочил вертлявый молодой человек с усиками и на ходу слегка толкнул локтем господина в фетровой шляпе. Их взгляды встретились в зеркале витрины. Точно рыболовы, уставившиеся на одно и то же место, в охоте за теми же рыбами, оба видели в зеркальном стекле противоположную сторону улицы, подъезд дома, где жил обойщик, и его самого. Ты хочешь, чтобы я погубил свою семью, думал Меттенгеймер, но это тебе не удастся. И. вдруг успокоившись, он стал подниматься по лестнице. Фетровая шляпа отступила в дверь ресторана, из которого вышел усатый. Ее владелец сел к окну. А молодой человек с усиками слегка приседающим шагом легко догнал Элли, причем отметил, что ноги и бедра этой молодой особы значительно скрасят ему скучную задачу.

Войдя в столовую, Меттенгеймер натолкнулся на ребенка Элли, строившего что-то на полу. Элли оставила мальчика на ночь. Почему это? Жена только пожала плечами. По ее глазам было видно: на душе у нее много такого, что ей хотелось бы излить, но муж не стал ее ни о чем расспрашивать. В другой вечер ребенок доставил бы ему только удовольствие, но теперь он пробурчал:

– Почему, спрашивается, раз у нее есть своя комната?

Малыш ухватился за его указательный палец и рассмеялся. А Меттенгеймеру было не до смеха. Он отстранил ребенка. Ему вспомнилось от слова до слова все, что было сказано на допросе. И ему уже не казалось, что он видел сон. На сердце лежала свинцовая тяжесть. Он подошел к окну. В парфюмерном магазине были опущены ставни. Но Меттенгеймера теперь нельзя было обмануть. Он знал, что одна из этих смутных теней в окне трактира напротив не спускает глаз с его дома. Жена позвала его ужинать. За столом она сказала то, что повторяла каждый день:

– Скажи, пожалуйста, когда ты наконец у нас-то побелишь!


Тем временем Франц, возвращаясь после работы, сошел с велосипеда, не доезжая Ганзагассе. В нерешительности шагал он, ведя велосипед, размышляя о том, спросить ему в каком-нибудь магазине о Меттенгеймере или нет. Но тут случилось именно то, чего он ждал, а может быть, и боялся: он случайно встретил Элли. Франц стиснул ручку руля. Элли, занятая своими мыслями, не заметила его. Ничуть она не изменилась! В ее неторопливых движениях всегда была какая-то мягкая грусть – и тогда еще, когда для этого не было никаких оснований. И те же серьги были на ней. Франц обрадовался. Они очень нравились ему среди ее густых каштановых волос. Если бы Франц умел находить слова для своих чувств, он, вероятно, сказал бы, что сегодняшняя Элли гораздо ближе к своей сущности, чем та, которая жила в его воспоминаниях. Ему было больно, что она прошла мимо, хотя она просто не видела его, да и не должна была видеть. Как и тогда, во время их первой встречи на почте, ему сильнее всего на свете захотелось обнять ее и поцеловать в губы. «Почему не должно мне принадлежать то, что мне предназначено?» – думал он. Франц забыл о себе, о том, что он некрасив, что у него обыкновенное лицо, без живости и выразительности, что он беден и неловок.

На этот раз он дал Элли пройти мимо – дал пройти и молодому человеку с усиками, не подозревая, что тот имеет к Элли какое-то отношение.

Он повернул велосипед и ехал за ней следом, пока она не вошла в тот дом, где с ребенком снимала комнату.

Он сверху донизу оглядел дом, поглотивший Элли. Затем посмотрел вокруг. Наискосок он увидел кондитерскую. Он вошел и сел.

В кондитерской был только один посетитель, кроме него, – тот самый вертлявый молодой человек с усиками. Молодой человек сидел у окна и посматривал на улицу. Франц и теперь не обратил на него внимания. Настолько здравого смысла у него еще осталось, чтобы просто не ворваться следом за Элли к ней в дом. Ведь день еще не кончился. Элли могла снова выйти. Во всяком случае, он решил сидеть здесь и ждать.

Тем временем Элли наверху в своей комнате переоделась, причесалась – словом, сделала все, что, по ее мнению, следовало сделать, если гость, которого она ждала сегодня вечером, придет и останется ужинать, а может быть, – Элли допускала и это, – останется ночевать. Повязав фартук поверх чистого платья, Элли пошла в кухню к хозяйке, побила и посолила два шницеля и положила на сковородку сало и лук, чтобы сунуть ее на огонь, как только раздастся звонок.

Хозяйка смотрела на нее, улыбаясь, – это была добродушная женщина лет пятидесяти, которая охотно баловала детей и вообще сочувствовала всякому полнокровному проявлению жизни.

– Вы совершенно правы, фрау Гейслер, – сказала она, – молодость бывает только раз.

– В чем права? – спросила Элли. Ее лицо вдруг изменилось.

– Да что вы решили поужинать с кем-то другим, а не с вашими родными.

Элли чуть не сказала: «Я гораздо охотнее поужинала бы одна», – но предпочла промолчать. Она не могла скрыть от себя, с каким нетерпением ждет, чтобы хлопнула дверь подъезда и на лестнице раздались твердые шаги. Да, конечно, она ждет, но, может быть, втайне надеется и на какую-нибудь помеху. Сделаю-ка я еще пудинг, решила она. Элли поставила на плиту молоко, всыпала в него порошок и стала размешивать. Придет – хорошо, вдруг решила она, не придет – тоже хорошо.

Она ждала, верно, но что это было за жалкое ожидание в сравнении с тем, как она умела ждать когда-то…

Неделя за неделей, ночь за ночью ждала она шагов Георга, тогда она еще дерзала отстаивать свою молодую жизнь, не мирилась с пустотою ночей. Теперь она чувствовала, что то ожидание отнюдь не было ни смешным, ни бессмысленным, им можно было гордиться, это было нечто более высокое и достойное, чем ее теперешняя жизнь со дня на день, в которой уже нет страстного ожидания. Теперь я как все, печально думала она, нет для меня ничего особенно важного. И не проведет она этой ночи в ожидании, если ее друг не придет. Она зевнет и ляжет спать.

Когда Георг впервые сказал ей, что его ждать нечего, она ему не поверила. Она, правда, перебралась опять к родным, но только переменила место ожидания. Если бы сила ожидания способна была вызвать того, кого ждешь, Георг бы к ней тогда вернулся. Но в ожидании нет никакой магической силы, оно не властно над другим человеком, оно живет только в ожидающем и именно поэтому требует мужества. Ожидание ничего не принесло Элли, лишь иногда тихая безмолвная грусть придавала ее хорошенькому личику неожиданную прелесть. То же самое думала и хозяйка, смотревшая, как Элли готовит ужин.

– Пока вы съедите шницели, – сказала она ласково, – ваш пудинг успеет остыть.

Когда Георг в последний раз сказал ей, что его ждать нечего, – не грубо, но твердо и решительно, – что ее ожидание тяготит его, когда Георг спокойно и рассудительно объяснил ей, что брак не святыня и что даже будущий ребенок – это не такое уж препятствие, которое не обойдешь, Элли наконец отказалась от комнаты, за которую все время тайком платила.

Но она продолжала ждать – она ждала и в ту ночь, когда родился ребенок. Разве есть ночь, более подходящая для возвращения? Обойщик рыскал по городу несколько дней, и, наконец, ему удалось притащить к дочери этого ужасного человека, ее бывшего мужа. Он горько потом пожалел об этом, увидев, в каком состоянии дочь после встречи. И хотя он отговаривал Элли сначала от брака, а затем от развода, он вскоре понял, что все равно больше нельзя так ждать. И вот в конце второго года он сделал попытку начать официальные розыски зятя. Но даже родители не знали, куда запропастился их сын… Этим вторым годом был тысяча девятьсот тридцать второй год, и он уже подходил к концу. Элли едва удалось укачать ребенка, который в новогоднюю ночь тридцать третьего года проснулся от шума хлопушек и тостов. Георга так и не нашли. Оттого ли, что они боялись искать слишком усердно, или Элли была поглощена ребенком, но вся эта история понемногу стала забываться. Элли хорошо помнит то утро, когда окончательно перестала ждать. Перед рассветом ее разбудил автомобильный гудок, и она услышала шаги на улице, может быть, шаги Георга, но шаги прошли мимо подъезда. Шаги постепенно стихли, стихло и ожидание Элли. С последним звуком оно угасло окончательно. Она так и не пришла ни к какому выводу, ни к какому решению. Права оказалась ее мать и все пожилые люди: время все залечивает, и даже раскаленное железо остывает. Она тогда очень скоро уснула. Следующий день был воскресенье, и она проспала до полудня. К обеду вышла другая Элли, румяная и здоровая.

В начале тридцать четвертого года Элли вызвали в гестапо: ее муж арестован и отправлен в Вестгофен. Теперь, сказала она отцу, он наконец нашелся, теперь можно хлопотать о разводе. Отец удивленно посмотрел на нее, как смотрят на прекрасную, драгоценную вещь, в которой вдруг оказался изъян.

– Теперь?… – повторил он только.

– А почему бы и нет?

– Да ведь это было бы там для него ударом…

– Для меня тоже многое было ударом, – сказала Элли.

– Но ведь он все-таки муж тебе.

– Это кончено раз и навсегда, – сказала Элли.


– Зачем вам сидеть в кухне? – заметила хозяйка. – Когда позвонят, я положу шницель на сковородку.

Элли ушла к себе. В ногах ее кровати стояла детская кроватка, сегодня она пустовала. Собственно говоря, пора бы ее гостю уже быть здесь, но Элли не собиралась предаваться бесплодному ожиданию. Она развернула пакет, пощупала шерсть и начала вязать.

С человеком, которого она сейчас ждала, правда, не бог весть как ждала, с неким Генрихом Кюблером, она познакомилась случайно. Ведь случай, если только ему не перечить и дать волю, отнюдь не слеп, как утверждают иные, напротив, он хитер и изобретателен. Нужно лишь всецело ему довериться, не вмешиваться и не подталкивать его, иначе получается нечто весьма неудачное, а винят его. Зато, если спокойно на него положиться и слушаться его до конца, он приведет прямо к цели решительно и быстро.

Сослуживица уговорила Элли пойти потанцевать. Сначала Элли жалела, что согласилась. Позади нее кельнер уронил стакан. Она обернулась; одновременно обернулся и Кюблер, проходивший в это время через зал. Это был рослый брюнет с крупными зубами – легкое сходство его с Георгом в походке и улыбке вызвало на лице Элли особое выражение, и она сразу похорошела, Кюблер заметил ее, остановился, подошел. Они танцевали до утра. Вблизи он, правда, утратил всякое сходство с Георгом, но он оказался порядочным юношей. Он несколько раз водил ее танцевать, а по воскресеньям – на Таунус. Они целовались и были очень довольны.

Элли, между прочим, рассказала ему о своем первом муже.

– Мне не повезло, – вот как она теперь отзывалась о своем прошлом. Генрих убеждал ее окончательно развязаться с Георгом. Она решила все сделать сама.

Однажды ей прислали разрешение на свидание в лагере Вестгофен. Она побежала к отцу. Давно уже не советовалась она с ним. «Поезжай непременно, – сказал обойщик, – я провожу тебя». Элли вовсе не хлопотала о свидании, наоборот, разрешение пришло очень некстати. Этим разрешением преследовались особые цели.

Так как ни побои, ни пинки, ни голод, ни карцер не оказали на заключенного никакого действия, то возникла мысль привести к нему жену. Жена и ребенок – это на большинство людей все же производит впечатление.

Итак, Элли и ее отец взяли однодневный отпуск. От семьи они скрыли свою невеселую поездку. По пути Элли думала о том, как хорошо было бы теперь лежать с Генрихом на лужайке, а Меттенгеймер мечтал о своих обоях. Когда они, сойдя с поезда, пошли рядом по дороге и уже миновали несколько деревень, населенных виноградарями, Элли вдруг, словно став опять маленькой девочкой, схватила отца за руку. Рука была сухая и вялая. У обоих сжималось сердце.

Когда они поравнялись с первыми домами Вестгофена, люди стали смотреть им вслед с тем смутным состраданием, с каким обычно смотрят на идущих в больницу или на кладбище. Как мучительно было видеть в деревнях всю эту деловитую суету, эту радостную возбужденность… Отчего мы не они? Почему я не качу эту бочку к бондарю, почему я не вон та женщина, которая чистит сито на подоконнике? Почему я не могу помочь людям поливать двор, перед тем как они поставят давильные чаны? А вместо всего этого приходится идти мимо, своим особым путем, в нестерпимой тоске. Какой-то парень с еще по-летнему обритым затылком, скорее лодочник, чем крестьянин, подошел к ним и сказал серьезно и спокойно: «Вам верхом обойти придется, через поле». Старуха, может быть мать парня, выглянула в окно и кивнула. «Утешить, что ли, меня хочет? – подумала Элли. – А мне до Георга теперь никакого дела нет». Они поднялись по меже. Прошли вдоль стены, утыканной битым стеклом. Слева показался небольшой заводик «Маттиас Франк и сыновья». Им уже были видны ворота лагеря и часовые. Ворота выходили на дорогу как раз в углу, образуемом стенами так называемого внутреннего лагеря. Хотя Рейн и находился где-то близко, позади лагеря, но он не был виден. На коричневой туманной низине местами поблескивала мертвая стоячая вода.

Меттенгеймер решил подождать Элли в садике при трактире. Элли пришлось идти дальше одной, и ей стало страшно. Но она твердила себе, что теперь ей до Георга никакого дела нет. Уж он не растрогает ее ни своей печальной судьбой, ни родным лицом, ни взглядом, ни улыбкой.

Георг уже давно сидел в Вестгофене. Позади были десятки допросов, терзаний, пыток, их хватило бы на целое поколение, над которым пронеслась война или другое бедствие. И эти пытки будут продолжаться завтра, может быть, даже через минуту. Георг тогда уже знал, что только смерть освободит его. Он знал, какая страшная сила набросилась на его молодую жизнь, знал и свою силу. Теперь он узнал себя.

В первую минуту Элли показалось, что в комнату ввели другого человека. Она поднесла руки к ушам – привычное движение, которым она проверяла, целы ли ее серьги. Затем она уронила руки. Пораженная, смотрела она в упор на этого чужого человека, стоявшего между двумя штурмовиками. Георг был высокого роста, а этот такой же маленький, как и ее отец, и ноги у него в коленях согнуты. Наконец она все-таки узнала его по улыбке. Да, это его прежняя особенная улыбка, ласковая и презрительная улыбка, точно так же он улыбался Элли при первой их встрече. Но сейчас ему предстояло решить нечто совсем другое, сейчас он думал вовсе не о том, как отбить молодую девицу у горячо любимого друга. Одна только мысль гвоздила его истерзанный мозг: для чего привели сюда эту женщину? Чего они хотят достигнуть этим? Он боялся, что из-за своей усталости, из-за своих телесных страданий упустит что-то очень важное, не заметит какой-то западни.

Он уставился на Элли. Она показалась ему не менее странным существом, чем он ей: фетровая шляпка, кокетливо приподнятая сбоку, волосы колечками, сережки. Он продолжал рассматривать ее. Затем попытался вспомнить: какое же она имела отношение к нему? Довольно отдаленное. Пять или шесть пар глаз жадно следили за каждым движением в его лице, изуродованном побоями. Надо же что-нибудь сказать этому человеку, думала Элли, и она сказала:

– Ребенок здоров.

Он насторожился. Его взгляд стал острым. Что она имела в виду? Наверняка что-то вполне определенное. Может быть, она принесла ему весть? Он боялся, что слишком ослабел и не отгадает. Он сказал вопросительно:

– Вот как?

Она узнала бы его и по этому взгляду. Этот взгляд был прикован к ее полуоткрытым губам так же горячо и неотступно, как в первый раз. Что за весть сообщат они сейчас, чтобы еще раз наполнить его жизнь энергией и силой?

После долгой мучительной паузы – Элли, видимо, подыскивала слова – она сказала:

– Скоро он уже пойдет в детский сад.

– Да, – сказал Георг. Какая мука напрягать бессильный мозг, соображать быстро и метко! На что намекает она, говоря о детском саде?

Вероятно, это связано с перестройкой работы, о которой Гагенауер рассказывал четыре месяца назад, когда был доставлен сюда после ареста партийного руководства последнего состава. Улыбка Георга стала шире.

– Хочешь взглянуть на его фотокарточку? – спросила Элли.

Она пошарила в сумочке, на которую устремились не только глаза Георга, но и охраны. Она протянула ему маленькую, наклеенную на картон карточку: ребенок с погремушкой. Георг наклонился над снимком и от напряжения наморщил лоб, силясь разглядеть что-то важное. Он поднял глаза, посмотрел на Элли, опять посмотрел на карточку. Затем пожал плечами. Он снова взглянул на Элли, но так мрачно, словно она посмеялась над ним.

Надзиратель крикнул:

– Свиданье кончено.

Оба вздрогнули.

Георг торопливо спросил:

– Как моя мать?

– Здорова, – отозвалась Элли. Эту женщину, которая была ей всегда чужда, чуть ли не противна, она не видела уже полтора года.

Георг крикнул:

– А младший брат? – Он точно вдруг проснулся, все его тело дергалось. Не менее жутким казалось Элли и то, что с каждой минутой он все больше становился прежним. Георг крикнул: – А как поживает… – Но его подхватили слева и справа, подтолкнули и вывели.

Элли потом уже не помнила, как вернулась к отцу. У нее осталось только смутное воспоминание о том, что он прижал к себе ее голову, и что тут же стояли хозяин и хозяйка и еще какие-то две женщины, и что ей было все равно. Одна женщина легонько похлопала ее по плечу, а другая пригладила ее волосы. Наконец, хозяйка подняла с полу ее шляпу и сдула с нее пыль. Никто не произнес ни слова. Слишком близко была эта стена. Немым было горе, и таким же немым было утешение.

Очутившись дома, Элли села и написала Генриху письмо. Она просит его не заходить за ней в контору и вообще забыть о ней.

Генрих все-таки поймал ее около конторы. Принялся расспрашивать: может быть, Георг опять произвел на нее впечатление? Может быть, она опять полюбила его? Может быть, ей жаль его? Она думает снова сойтись с ним, когда он выйдет? Элли слушала с удивлением все эти туманные и нелепые догадки о том, что только она одна знала доподлинно. Она спокойно возразила: нет, любить Георга она больше не может. Нет, никогда она не вернется к нему, даже если его освободят, этому конец навсегда. Но с тех пор, как она увидела Георга, ей вдруг перестали доставлять удовольствие встречи с Генрихом, ей просто не хочется, вот и все.

Генрих встал на ее пути, как несколько лет назад стоял Франц, когда Георг отнял у него Элли. Но Генрих не был особенно серьезным юношей, он не верил, что все это так серьезно. Какой смысл в подобном решении? Да если бы она еще продолжала любить Георга! Но просто так? Разве Георгу будет легче от того, что она останется одна? Он и не узнает о ее постоянстве и наверняка не поверит, если она когда-нибудь при случае расскажет ему об этом. Зачем же осложнять себе жизнь?

Все это тоже произошло почти год назад. А сегодня вечером она пригласила Генриха к себе, для него были приготовлены шницели, замешан пудинг. Для него она принарядилась. Как все это вдруг началось опять, раздумывала Элли, почему я опять о нем вспомнила?… И не понадобилось ни кончать с чем-то, ни принимать какое-то трудное решение. Ничего особенного не случилось, просто год прошел. Скучно каждый вечер сидеть в одиночестве. Едва ли она для этого создана. Ведь она самая заурядная женщина. Генрих был прав. Зачем это все, и притом ради человека, который для нее почти чужой? Прошел год, и померкло даже это страшное, изувеченное побоями лицо. Мать оказалась права, как и все старики: время все залечивает, и даже раскаленное железо остывает. В глубине души Элли все же таила легкую надежду, что Генриха задержит какая-нибудь случайность, хотя не понимала, что от этого изменится, раз она сама его пригласила.

А внизу, в кондитерской, Франц из окна смотрел на улицу. Вспыхнули фонари. Хоть день и был теплый, сейчас все говорило о том, что лето давно прошло. Маленькая кондитерская была скудно освещена. Хозяйка гремела посудой у стойки. Уж скорей бы эти два упрямых посетителя ушли. Вдруг Франц вцепился руками в край столика. Он глазам своим не верил: там, между фонарями, к подъезду Элли подходил Георг, он нес цветы. Все чувства Франца закружились в бешеном вихре. Все было в этом вихре: испуг и радость, ярость и страх, счастье и ревность. Но когда человек подошел поближе, все исчезло. Франц успокоился и выругал себя. Этот парень только издали слегка напоминал Георга, да и то – если в мыслях был Георг.

Тем временем хозяйка кондитерской избавилась от одного из посетителей. Молодой человек бросил на стол деньги и выскочил на улицу. Франц заказал еще кофе и еще одну сдобную булочку.


Когда у входной двери раздался звонок, лицо Элли все-таки просияло. Минуту спустя Генрих был уже в ее комнате. В руках он держал гвоздики. Он растерянно смотрел на молодую женщину, сидевшую на кровати; она, видимо, не очень-то поджидала его: мотки цветной шерсти, лежавшие на ее коленях, мешали ей встать. Элли подняла голову, схватила сумку и, смущенная, начала, нарочно медля, запихивать туда свое вязанье. Затем встала и взяла у Генриха гвоздики. Из кухни уже доносился запах жареного мяса. Это все добрейшая фрау Меркер. Элли невольно улыбнулась. Но лицо Генриха было так серьезно, что она перестала улыбаться. Она отвернулась от его настойчивого взгляда. Он схватил ее за плечи и стал сжимать их все решительнее; тогда она опять подняла голову и взглянула на него. Забыв обо всем, Элли решила – все-таки счастье, что он пришел!

В эту минуту на лестнице и в передней раздались шаги и голоса. Может быть, кто-нибудь действительно крикнул или это только мелькнуло в сознании: «Гестапо!» Руки Генриха соскользнули с ее плеч, его лицо окаменело, окаменело и лицо Элли, словно оно никогда раньше не улыбалось и никогда уже не будет улыбаться.


Хотя Франц соображал не слишком быстро, все же он без труда связал между собой те события, которые в ближайшие несколько минут разыгрались перед окном кондитерской.

На тихой улочке началась какая-то суета, правда не настолько заметная, чтобы привлечь внимание прохожих. За углом остановился чей-то большой темно-синий автомобиль. Одновременно к двери дома, где жила Элли, подъехало такси. Следом появилось и второе такси, оно не обогнало первое, а, затормозив, остановилось позади.

Из первого выскочили трое молодых людей. После короткого пребывания в доме они снова вышли, сели в машину и посадили еще кого-то, кого они привели с собой. Франц не мог бы поклясться, что четвертый – юноша, только что принятый им за Георга, так как его спутники из предусмотрительности, а может быть, и случайно, заслонили его, когда он проходил от подъезда к дверце автомобиля. Но Франц заметил, что юноша идет не просто и спокойно, а рядом со своими подтянутыми и ловкими спутниками производит впечатление пьяного или больного. Когда первое такси отъехало – мотор так и не выключали, – к двери Элли медленно подошло второе. Из него выскочили двое, вбежали в дом, и, когда они вернулись, между ними шла женщина.

Кое-кто из редких прохожих приостановился. Кое-кто, вероятно, выглянул из ближайших окон. Однако освещенный фонарями кусочек мостовой перед подъездом был все так же нетронут и опрятен, на нем не произошло никакой катастрофы, его не забрызгало кровью. Если у людей и возникли какие-либо подозрения – они унесли их с собой в недра своих семейств.

Франц ждал каждую минуту, что и его арестуют. Но он благополучно выбрался на велосипеде из города.

Значит, Георг тоже бежал, говорил себе Франц, они следят за его родными, за его бывшей женой, наверно, и за его матерью. Они подозревают, что он в городе. Может быть, он действительно скрывается здесь? Как же он предполагает выбраться?

Несмотря на рассказы бывшего заключенного, Франц не мог бы представить себе теперешнего Георга, того, которого видела Элли. Зато образ прежнего Георга встал перед ним внезапно и отчетливо. Он увидел его перед собой с такой ясностью, что чуть не вскрикнул. Так в старину, в подобные же эпохи мракобесия, люди вскрикивали, когда им вдруг, в толкотне улицы или среди шумного празднества, казалось, что они видят перед собой того единственного, которого им рисовали запретные воспоминания, подсказанные их совестью. Франц увидел юношеское лицо Георга, его взгляд, вызывающий и печальный, его густые темные красивые волосы. Он видел склоненную над столом голову Георга, голову на плечах, голову-вещь, голову-приз. Франц так помчался по дороге, словно ему самому угрожала опасность. В глубоком смятении – к счастью, его тяжеловатые, малоподвижные черты не могли отразить всю силу этого смятения – ехал Франц к Герману. Однако и тут ему не удалось излить переполненное сердце: Герман еще не возвращался домой с работы. «Наверно, собрание», – сказала Эльза, глядя на расстроенного Франца круглыми глазами, любопытными и невинными.

Чувствуя, что Франца почему-то надо утешить, она предложила ему леденцов из коробки. Герман часто покупал ей сласти – при первом подношении его ужасно тронуло ее личико, просиявшее от такого пустяка. Франц, тоже относившийся к ней словно к ребенку, погладил ее по голове, но сейчас же пожалел об этом, так как она испугалась и покраснела. «Значит, нет его», – сказал Франц почти с отчаяньем; он был настолько поглощен своими мыслями, что из его груди вырвался стон.

Она смотрела ему вслед, когда он повел свой велосипед в гору, и, как обычно бывает с детьми, глубоко опечалилась его печалью, хотя и не знала, в чем она.


Марнеты немного подождали Франца, затем сели ужинать без него. Эрнст, пастух, тоже занял свое место за столом. И вот Эрнст встает, чтобы отнести Нелли косточку. Как только он выходит из жаркой, чадной кухни на свежий воздух, его лицо меняется, и он вздыхает всей грудью. Сегодня туман не так густ. Далеко вокруг видны огни множества городков и деревень, семафоров и фабрик, химических заводов в Гехсте, Опеля в Рюссельсгейме. Одной рукой подбоченясь, в другой держа кость, Эрнст спокойно окидывает взором горизонт. Лицо его становится довольным и надменным, словно он лишь сегодня вступил сюда во главе своих легионов как посланец глубокой древности, словно он окидывает взором покоренную страну, ее реки и миллионы огней. Он застывает на месте, подобно завоевателю, созерцающему завоеванное. А разве он и впрямь не вступил сюда во главе своих легионов как посланец глубокой древности, не покорил страну, ее дичь и глушь, ее реки?

Эрнст слышит в поле какое-то позвякивание. Это велосипед, Франц ведет его в гору. На лице пастуха – оно только что было ясным и почти величественным – уже ведет свою оживленную и лукавую игру любопытство. Почему это Франц возвращается так поздно и почему именно с этой стороны? «Твою жратву слопали», – заявляет Эрнст. Но острые дерзкие глаза уже подметили, что Франц не слишком-то хорошо настроен. Ему ничуть не жаль Франца, ему просто любопытно, и на его лице появляется выражение, как бы говорящее: эх, Франц, какой же ты маленький и какой же маленькой должна быть та муха, которая тебя укусила.

А Франц, хотя они не обменялись и словом, чувствует, что ему противны и этот парень, и его холодная насмешливость, которую он обычно находил такой забавной. Францу противно его равнодушие, ему уже заранее противно равнодушие людей, среди которых он сейчас очутится и будет есть свой суп, и равнодушие звезд, которые сейчас над ним восходят.


Читать далее

1 - 1 04.04.13
ГЛАВА ПЕРВАЯ 04.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 04.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 04.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
IX 04.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть