Часть третья

Онлайн чтение книги Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя The Vicomte of Bragelonne: Ten Years Later
Часть третья


I. Бесполезные усилия

Отправившись к де Гишу, Рауль застал у него де Варда и Маникана. После истории с дуэлью де Вард делал вид, что не знаком с Раулем.

Де Гиш встал навстречу Раулю. Горячо пожимая руку друга, Рауль бросил беглый взгляд на его гостей, стараясь угадать, чем они озабочены.

Да Вард был холоден и непроницаем. Маникан как будто весь был погружен в созерцание убранства комнаты.

Де Гиш увел Рауля в соседний кабинет и усадил его.

— Ты выглядишь молодцом! — сказал он ему.

— Странно, — отвечал Рауль, — настроение у меня весьма неважное.

— Так же как и у меня, Рауль. Любовные дела не ладятся.

— Тем лучше, граф. Я был бы очень огорчен, если бы твои дела шли хорошо.

— Так не огорчайся. Я очень несчастлив и вдобавок вижу кругом одних счастливцев.

— Не понимаю, — отвечал Рауль. — Пожалуйста, друг мой, объяснись.

— Сейчас поймешь. Я напрасно боролся со своим чувством; оно росло и постепенно захватывало меня целиком. Я вспоминал твои советы, призывал на помощь все свои силы; я хорошо понимал, на что я иду. Это гибель, я знаю. Но пусть! Я все-таки пойду вперед.

— Безумец! Ведь первый же шаг погубит тебя.

— Пусть будет что будет.

— Однако ты рассчитываешь на успех, ты думаешь, что принцесса полюбит тебя!

— Я не уверен, Рауль, но надеюсь, потому что без надежды жить невозможно.

— Но допустим, ты добьешься счастья, ведь тогда ты уж наверняка погибнешь.

— Умоляю тебя, Рауль, не спорь со мной, ты меня не переубедишь: я не хочу этого. Я так долго добивался, что уже не могу отступить, я так сильно страдал, что смерть показалась бы мне благодеянием. Я не только безумно влюблен, Рауль, меня терзает также неистовая ревность.

Рауль сжал кулаки; можно было подумать, что его охватил гнев.

— Ну хорошо! — сказал он.

— Хорошо или плохо — мне все равно. Вот чего я хочу от тебя, моего друга, моего брата. Последние три дня принцесса в непрерывном опьянении от восторга. В первый день я не решался взглянуть на нее, — я ненавидел ее за то, что она не страдает, подобно мне. На другой день я не мог отвести от нее глаз, и она, я это заметил… она, Рауль, смотрела на меня если не с состраданием, то с некоторой благосклонностью. Но между нами встал третий; чья-то улыбка вызывает ее улыбку. Рядом с ее лошадью постоянно скачет лошадь другого, над ее ухом постоянно звучит ласковый голос другого. Рауль, моя голова пылает все эти три дня, в моих жилах разливается огонь. Я должен прогнать эту тень, потушить эту улыбку, заглушить этот голос!

— Ты собираешься убить принца? — воскликнул Рауль.

— Нет, нет! К принцу я не ревную; я ревную не к мужу, а к любовнику.

— К любовнику?

— Да… А разве ты теперь ничего не замечаешь? В дороге ты был более проницателен.

— Ты ревнуешь к герцогу Бекингэму?

— Я умираю от ревности!

— Опять?

— О, на этот раз дело легко уладить, я уже послал ему письмо.

— Так это ты ему писал?

— А ты почем знаешь?

— Он сам сообщил мне. Вот, смотри.

И Рауль протянул де Гишу письмо, полученное им почти в одно время с письмом друга. Де Гиш с жадностью прочитал его и заметил:

— Это письмо благородного и, главное, учтивого человека.

— Конечно, герцог — человек воспитанный. Надеюсь, твое письмо составлено в таких же выражениях.

— Я покажу тебе мое письмо, если ты пойдешь к нему от моего имени.

— Но это почти невозможно.

— Почему?

— Герцог обращается ко мне за советами так же, как и ты.

— Да, но, надеюсь, ты мне отдашь предпочтение. Послушай, вот что я попрошу тебя сказать герцогу… Это нетрудно… В один из ближайших дней: сегодня, завтра, послезавтра — словом, когда ему будет угодно, я желал бы встретиться с ним в Венсенском лесу.

— Герцог — иностранец. Да и особое его положение не позволяет ему принять вызов… Вспомни, что Венсенский лес расположен совсем недалеко от Бастилии.

— Последствия касаются только меня.

— Но повод к этой встрече… Какой я выставлю повод?

— Будь спокоен, он тебя не спросит об этом… Я так же раздражаю герцога, как и он меня. Прошу тебя, пойди к герцогу; я готов упрашивать его принять мой вызов.

— Это лишнее… Герцог предупредил меня, что хочет поговорить со мной. Он на карточной игре у короля… Пойдем туда. Я вызову его в галерею. Ты же держись в стороне. Мне достаточно будет двух слов.

— Ну так идем!

По дороге Рауль, который один только знал тайны обеих сторон, обдумывал, как бы устроить их примирение.

Войдя в залитую светом галерею, где, точно звезды на небесном своде, двигались самые прославленные придворные красавицы, Рауль на мгновение забыл о де Гише и загляделся на Луизу. Находясь среди своих подруг, она, точно зачарованная голубка, не сводила глаз с блестящей группы, окружавшей короля.

В десяти шагах от принца герцог Бекингэм пленял французов и англичан своим величественным видом и роскошью наряда.

Кое-кто из старых придворных вспоминал его отца, но это воспоминание было не во вред сыну.

Бекингэм разговаривал с Фуке. Фуке рассказывал ему что-то о Бель-Иле.

— Сейчас я не могу подойти к нему, — заметил Рауль.

— Подожди удобного момента, но, пожалуйста, кончим сегодня. Я весь горю.

— Вот кто нам поможет, — сказал Рауль, завидев д’Артаньяна в новом блестящем мундире капитана мушкетеров.

И Рауль направился к д’Артаньяну.

— Вас искал граф де Ла Фер, шевалье, — сказал он.

— Я только что с ним говорил, — ответил д’Артаньян, рассеянно оглядываясь кругом.

Вдруг взор его стал напряженным, как у орла, заметившего добычу.

Рауль проследил за направлением его взгляда и увидел, что де Гиш кланяется д’Артаньяну. Но он не мог разобрать, на кого был обращен пытливый и надменный взгляд капитана.

— Шевалье, — сказал Рауль, — вы могли бы оказать мне большую услугу.

— Какую, милый виконт?

— Мне нужно сказать два слова герцогу Бекингэму, но он разговаривает с господином Фуке, и мне, конечно, невозможно вмешаться в их беседу.

— Вот как! С господином Фуке? Господин Фуке здесь? — спросил д’Артаньян.

— Разве вы не видите? Вон там.

— Так ты думаешь, что мне удобнее подойти к нему, чем тебе?

— Вы человек более значительный.

— Да, это правда. Я капитан мушкетеров. Этот чин я получил так недавно, что постоянно забываю о нем.

— Смотрите, он глядит на вас… если я не ошибаюсь.

— Нет, нет, не ошибаешься, именно мне он оказывает эту честь.

— Так теперь самая подходящая минута.

— Ты думаешь?

— Пожалуйста, пойдите.

— Иду.

Де Гиш не спускал глаз с Рауля; тот сделал ему знак, что дело улажено.

Д’Артаньян направился прямо к группе, окружавшей герцога, и вежливо раскланялся с г-ном Фуке и остальными.

— Здравствуйте, господин д’Артаньян. Мы беседовали о Бель-Иле, — начал Фуке непринужденным тоном светского человека, которым многие не могут овладеть за всю жизнь.

— О Бель-Иле? Вот как! — удивился д’Артаньян. — Ведь он принадлежит вам, господин Фуке?

— Господин Фуке сейчас только сказал мне, что он подарил его королю, — заметил Бекингэм. — Очень рад вас видеть, господин д’Артаньян.

— А вы знаете Бель-Иль, шевалье? — спросил мушкетера Фуке.

— Я был там только раз, сударь, — любезно отвечал д’Артаньян.

— И долго там пробыли?

— Один день, монсеньор.

— Что же вы там видели?

— Все, что можно увидеть в течение одного дня.

— С вашими глазами, сударь, за день можно увидеть много.

В это время Рауль сделал знак Бекингэму.

— Господин суперинтендант, — сказал Бекингэм, — оставляю вам вместо себя капитана, который лучше меня разбирается в бастионах, эскарпах, контрэскарпах; меня зовет приятель.

И Бекингэм направился к Раулю, остановившись по дороге у стола, за которым играли принцесса, королева-мать, молодая королева и король.

— Смотри, Рауль, — подтолкнул друга де Гиш. — Вот он… поспеши.

Сказав комплимент принцессе, Бекингэм снова двинулся к Раулю. Рауль пошел к нему навстречу. Де Гиш остался на месте и внимательно наблюдал.

В тот момент, когда они должны были встретиться, к герцогу Бекингэму подошел принц.

На его накрашенных губах играла очаровательная улыбка.

— Боже мой! — произнес он с дружеской любезностью. — Что я слышал, милый герцог?

Бекингэм оглянулся; он не заметил, как подошел принц.

Герцог невольно вздрогнул. Легкая бледность покрыла его щеки.

— Что же вы услышали, ваше высочество? — спросил он. — Что так поразило вас?

— Даже привело в отчаяние, сударь! — отвечал принц. — Это известие огорчит весь двор.

— Ваше высочество очень благосклонны ко мне, — поклонился Бекингэм. — Я догадываюсь, что речь идет о моем отъезде.

— Именно.

— Увы, ваше высочество, я в Париже всего пять-шесть дней, и мой отъезд может огорчить только меня.

Де Гиш услышал эту фразу и, в свою очередь, вздрогнул.

— Его отъезд! — пробормотал он. — Что он говорит?

Филипп продолжал прежним любезным тоном:

— Я вполне понимаю, что король Великобритании призывает вас, сударь; всем известно, что его величество Карл Второй не может обойтись без вас. Но и мы не можем так легко расстаться с вами. Примите же выражение моего искреннего сожаления.

— Ваше высочество, — сказал герцог, — поверьте мне, я покидаю французский двор…

— Потому, что такова воля короля, я понимаю. Но если вы думаете, что мое желание имеет какой-нибудь вес у короля, то я берусь упросить его величество Карла Второго оставить вас во Франции еще на некоторое время.

— Я крайне польщен, ваше высочество, — отвечал Бекингэм. — Но я получил категорический приказ. Я не могу дольше оставаться во Франции, я и так уже просрочил время и рискую вызвать неудовольствие моего государя. Только сегодня я вспомнил, что должен был уехать уже четыре дня назад.

— Вот как! — воскликнул принц.

— Да, — прибавил Бекингэм, возвышая голос настолько, чтобы его могли услышать принцесса и королевы. — Но я похож на того восточного человека, который увидел чудесный сон и на несколько дней потерял рассудок. А в одно прекрасное утро проснулся здоровым, то есть в здравом рассудке. Французский двор опьяняет, как этот сон, ваше высочество, но в конце концов нужно проснуться и уехать. Я не могу долее оставаться здесь, как вы любезно предлагаете мне, ваше высочество.

— Когда же вы едете? — заботливо спросил Филипп.

— Завтра, ваше высочество… Уже три дня мои экипажи готовы.

Принц склонил голову, точно желая сказать: «Что ж, если это дело решенное, герцог, говорить больше не о чем».

Бекингэм посмотрел на королев; Анна Австрийская взглядом одобрила его.

Бекингэм улыбнулся в ответ, скрывая улыбкой сердечное волнение.

Принц удалился.

Но в эту минуту с другой стороны залы к герцогу направился де Гиш.

Рауль испугался, что нетерпеливый юноша может сам сделать вызов, и бросился к нему навстречу.

— Нет, нет, Рауль, теперь тебе нечего беспокоиться, — сказал де Гиш, протягивая герцогу обе руки и увлекая его за колонну.

— О герцог, герцог! — воскликнул он. — Простите меня за мое письмо: я был сумасшедший. Отдайте мне его.

— Это правда, — отвечал молодой герцог с грустной улыбкой. — Вам не за что сердиться на меня. Ведь я покидаю ее и больше не увижу никогда.

Услышав эти по-дружески звучащие слова, Рауль понял, что его присутствие излишне, и отошел в сторону.

Он столкнулся с де Вардом, который говорил с шевалье де Лорреном об отъезде Бекингэма.

— Весьма своевременный отъезд, — заметил де Вард.

— Почему?

— Потому, что он предохраняет милого герцога от удара шпаги.

И они расхохотались.

Рауль с негодованием отвернулся, нахмурив брови и вспыхнув до корней волос.

Шевалье де Лоррен куда-то ушел, де Вард спокойно ждал.

— Милостивый государь, — обратился Рауль к де Варду, — вы всё не можете отучиться от привычки оскорблять отсутствующих. Вчера вы задели господина д’Артаньяна, сегодня нападаете на герцога Бекингэма.

— Милостивый государь, — отвечал де Вард, — вы отлично знаете, что иногда я оскорбляю и присутствующих.

Де Вард почти касался плечом Рауля. Они обменивались ненавидящими взглядами.

Вдруг около них раздался изысканно вежливый голос:

— Мне послышалось, будто здесь назвали мое имя?

Рауль и де Вард обернулись. Это был д’Артаньян; он с улыбкой положил руку на плечо де Варда. Рауль отступил, чтобы дать место мушкетеру. Де Вард задрожал всем телом, побледнел, но не сделал ни одного шага.

Д’Артаньян, продолжая улыбаться, стал рядом с де Вардом.

— Спасибо, милый Рауль, — сказал он. — Господин де Вард, я хотел бы поговорить с вами. Не уходите, Рауль; все могут слышать то, что я хочу сказать господину де Варду.

Улыбка исчезла с его лица, взгляд стал холодным и острым, как стальной клинок.

— Я к вашим услугам, сударь, — промолвил де Вард.

— Милостивый государь, — продолжал д’Артаньян, — я давно ищу возможности поговорить с вами, но это случилось только сегодня. Правда, место не особенно удобное. Но, может быть, вы соблаговолите пройти ко мне? Это совсем близко.

— Слушаю, сударь, — сказал де Вард.

— Вы здесь один? — спросил д’Артаньян.

— Нет, со мной господа Маникан и де Гиш, двое моих друзей.

— Хорошо, — одобрил д’Артаньян. — Но двоих мало. Вы найдете еще кого-нибудь, не правда ли?

— Конечно, — сказал молодой человек, не понимая, чего хочет д’Артаньян. — Сколько вам угодно.

— Друзей?

— Да, сударь.

— Так запаситесь ими, пожалуйста. Подойдите и вы, Рауль. Приведите также господина де Гиша и герцога Бекингэма.

— Боже мой, сударь, сколько шуму, — отвечал де Вард, принужденно улыбаясь.

Капитан сделал знак, призывавший его к терпению, и направился в свою комнату, где сидел в ожидании граф де Ла Фер.

— Ну что? — спросил он, завидев д’Артаньяна.

— Господин де Вард оказывает мне честь своим визитом в обществе нескольких своих и наших друзей.

Действительно, вслед за мушкетером показались де Вард и Маникан. За ними шли де Гиш и Бекингэм, удивленные, не понимая, чего от них хотят. Последним вошел Рауль с несколькими придворными. Заметив графа, он встал подле него.

Д’Артаньян принял гостей как нельзя более любезно. Извинившись перед каждым за причиненное им беспокойство, он повернулся к де Варду, который, несмотря на все свое самообладание, не мог скрыть удивления, смешанного с тревогой.

— Милостивый государь, — начал д’Артаньян, — теперь, когда мы не в королевском дворце и можем говорить громко, не нарушая приличий, я сообщу вам, почему я взял на себя смелость пригласить вас и всех этих господ. Я узнал от графа де Ла Фер, моего друга, что вы распространяете обо мне оскорбительные слухи; мне сказали, что вы считаете меня своим смертельным врагом на том основании, что я будто бы был врагом вашего отца.

— Это правда, милостивый государь, я говорил это, — отвечал де Вард, и его бледность сменилась легким румянцем.

— Итак, вы обвиняете меня в преступлении или в низости? Прошу вас точнее формулировать ваше обвинение.

— При свидетелях, милостивый государь?

— Разумеется, при свидетелях; вы видите, что я нарочно выбрал их судьями в деле чести.

— Вы не цените моей деликатности, милостивый государь. Я обвинял вас, это правда, но подробности своего обвинения я держал в тайне. Я довольствовался тем, что выражал свою ненависть перед людьми, которые не могли не сообщить вам о ней. Вы не приняли в расчет моей сдержанности, хотя и были заинтересованы в моем молчании. Я не узнаю вашего обычного благоразумия, господин д’Артаньян.

Д’Артаньян стал кусать усы.

— Милостивый государь, — сказал он, — я уже имел честь просить вас точнее формулировать обвинение, возводимое вами на меня.

— Вслух?

— Разумеется.

— Даже если речь идет о постыдном поступке?

— Непременно.

Свидетели этой сцены стали было тревожно переглядываться, но, видя, что д’Артаньян не обнаруживает никакого волнения, успокоились.

Де Вард хранил молчание.

— Говорите, милостивый государь, — попросил мушкетер. — Вы видите, все ждут.

— Ну так слушайте. Мой отец любил одну женщину, одну благородную женщину, и эта женщина любила отца.

Д’Артаньян переглянулся с Атосом.

Де Вард продолжал:

— Господин д’Артаньян перехватил письма, в которых назначалось свидание, и, переодевшись, явился вместо того, кого ожидали; затем он воспользовался темнотой…

— Это правда, — подтвердил д’Артаньян.

По комнате пробежал легкий ропот.

— Да, я совершил этот дурной поступок. Вы должны были бы прибавить, милостивый государь, если уж вы так беспристрастны, что в то время, когда произошло это событие, мне не было еще двадцати одного года.

— Поступок тем не менее постыдный, — сказал де Вард. — Для совершеннолетнего дворянина такая неделикатность непростительна.

Снова раздался ропот, в котором теперь слышалось удивление и даже сомнение.

— Это была скверная выходка, — согласился д’Артаньян. — Не дожидаясь упреков господина де Варда, я сам горько упрекал себя за нее. С годами я стал рассудительнее и честнее, и я искупил свою вину долгими сожалениями. Обращаюсь к вашему суду, господа. Дело происходило в тысяча шестьсот двадцать шестом году, в такие времена, о которых вы, господа, знаете только по рассказам, — времена, когда любовь была неразборчива в средствах, а совесть не служила, как теперь, источником отрады и мук. Мы были молодыми солдатами, вечно в боях, вечно с обнаженными шпагами. Каждую минуту нам угрожала смерть; война делала нас грубыми, а кардинал заставлял торопиться. Словом, я раскаялся в своем поступке; больше того, я и до сих пор раскаиваюсь в нем, господин де Вард.

— Это понятно, сударь, такой поступок не мог не вызвать раскаяния. Тем не менее вы погубили женщину. Та, о которой вы говорите, не вынеся стыда и обиды, бежала из Франции, и с тех пор никому не известно, что с ней сталось.

— Вы ошибаетесь, — мрачно усмехнулся граф де Ла Фер, протянув руку к де Варду, — ее видели, милостивый государь, и среди нас есть даже люди, которые узнают ее по моему описанию. Это была двадцатипятилетняя худенькая и бледная блондинка, которая была замужем в Англии.

— Замужем? — спросил де Вард.

— Разве вы не знали этого? Видите, мы лучше вас осведомлены, господин де Вард. Известно ли вам, что ее называли обыкновенно миледи, не прибавляя к этому титулу никакого имени?

— Да, сударь, я это знаю.

— Боже мой! — прошептал Бекингэм.

— Итак, эта женщина, родом из Англии, вернулась в Англию, после того как три раза устраивала заговоры против господина д’Артаньяна. По-вашему, она была права? Согласен, ведь господин д’Артаньян оскорбил ее. Но нехорошо то, что в Англии эта женщина соблазнила одного молодого человека, по имени Фелтон, находившегося на службе у лорда Винтера. Вы побледнели, милорд Бекингэм? Ваши глаза зажглись гневом и скорбью? В таком случае закончите эту повесть, милорд, и скажите господину де Варду, кто была эта женщина, вложившая нож в руку убийцы вашего отца.

Все вскрикнули. Герцог вытер платком лоб.

На некоторое время воцарилось глубокое молчание.

— Вы видите, господин де Вард, — сказал д’Артаньян, на которого рассказ этот произвел тем большее впечатление, что слова Атоса пробудили в нем живые воспоминания, — вы видите, не я был причиной гибели этой женщины, потому что душа ее давно уже погибла. Теперь, когда все разъяснено, мне остается, господин де Вард, смиренно попросить у вас прощения за этот постыдный поступок, как я, наверное, попросил бы его у вашего отца, если бы он был жив, когда я вернулся во Францию после казни Карла Первого.

— Это слишком, господин д’Артаньян! — воскликнули присутствующие.

— Нет, господа, — сказал капитан. — Теперь, господин де Вард, надеюсь, между нами все кончено. И вам больше не придется распространять порочащие меня слухи. Наши счеты сведены, не правда ли?

Де Вард поклонился, что-то пробормотав.

— Надеюсь также, — продолжал д’Артаньян, подходя к молодому человеку, — что впредь вы вообще откажетесь от своей дурной привычки злословить. Ведь если вы настолько совестливы и щепетильны, что ставите в вину мне, старому солдату, спустя тридцать пять лет, глупую юношескую выходку, — если, повторяю, вы выступаете таким рыцарем чести, то этим самым вы берете на себя обязательство никогда со своей стороны не совершать ничего противного совести и чести. Поэтому берегитесь, чтобы до моих ушей не дошла какая-нибудь история, в которой будет замешано ваше имя.

— Милостивый государь, — покраснел де Вард, — ваши угрозы излишни.

— Я еще не кончил, господин де Вард! — перебил его д’Артаньян. — Вам придется выслушать меня.

Кружок сомкнулся теснее.

— Вы только что говорили во всеуслышание о чести одной женщины и вашего отца. Это звучало очень хорошо. Приятно думать, что у наших детей есть та порядочность и деликатность, которой, видимо, недоставало нам. Приятно, что молодой человек в том возрасте, когда обыкновенно стремятся похитить честь женщины, наоборот, уважает и защищает эту честь.

Де Вард сжал губы и стиснул кулаки. По-видимому, ему было непонятно, куда клонит д’Артаньян свою речь, начало которой не обещало ничего хорошего.

— Как же в таком случае вы могли позволить себе, — продолжал д’Артаньян, — сказать виконту де Бражелону, что он не знает своей матери?

Глаза Рауля сверкнули.

— Это мое личное дело, шевалье! — воскликнул он, выступая вперед.

Де Вард злобно усмехнулся.

Д’Артаньян отстранил Рауля рукой.

— Не перебивайте меня, молодой человек! — продолжал он, не сводя с де Варда властного взгляда. — Я затронул здесь вопрос, который не разрешается шпагой. Мы обсуждаем его среди людей чести, не раз обнажавших шпагу. Для этого я нарочно призвал их сюда. Эти господа знают, что тайна, из-за которой дерутся, перестает быть тайной. Итак, я повторяю свой вопрос господину де Варду: зачем вы оскорбили этого молодого человека, задев его отца и мать?

— Но мне кажется, — отвечал де Вард, — что мы вольны говорить все, что угодно, если можем подтвердить свои слова всеми средствами, находящимися в распоряжении порядочного человека.

— Какие же есть у порядочного человека средства подтвердить оскорбление?

— Шпага.

— Вы грешите не только против логики, но и против религии и чести. Вы рискуете жизнью нескольких людей, не считая вашей, которая, мне кажется, подвергается большой опасности. Чтобы быть последовательным, с вашими рыцарскими идеями, вы должны сейчас извиниться перед господином де Бражелоном. Вы скажете ему, что легкомысленно его оклеветали, что благородство и чистота его происхождения сказываются во всех его поступках. Вы сделаете это, господин де Вард, как сделал только что я, старый капитан, перед вами, молокососом.

— А если не сделаю? — спросил де Вард.

— Тогда случится…

— Случится то, чему вы думаете помешать, — улыбаясь, сказал де Вард. — Ваша логика приведет прямо к поединку, запрещенному королем.

— Нет, милостивый государь, — спокойно остановил его капитан, — вы заблуждаетесь.

— Так что же случится?

— То, что я пойду к королю, который относится ко мне хорошо, — я имел счастье оказать ему некоторые услуги в те времена, когда вас еще не было на свете, и еще недавно, по моей просьбе, король прислал мне подписанный, но незаполненный приказ на имя господина Безмо де Монлезена, коменданта Бастилии, — я скажу королю: «Государь, один человек низко оскорбил господина де Бражелона, задев честь его матери. Я написал имя этого человека на приказе, который ваше величество соблаговолили дать мне, и таким образом господин де Вард отсидит в Бастилии три года». — И д’Артаньян, вынув из кармана подписанный королем приказ, протянул его де Варду.

Видя, что молодой человек принимает его слова за шутку, он пожал плечами и спокойно направился к столу, где стояла чернильница с гигантским пером, которое устрашило бы даже Портоса.

Тогда де Вард понял, что это была не пустая угроза. В те времена Бастилия была пугалом для всех. Он сделал шаг по направлению к Раулю и еле слышно произнес:

— Сударь, я приношу вам извинения, продиктованные мне только что господином д’Артаньяном. Я вынужден это сделать.

— Погодите, погодите, господин де Вард, — перебил его мушкетер с самым невозмутимым спокойствием, — ваши выражения неудачны. Я не говорил: «Я вынужден принести вам извинения». Я сказал: «Моя совесть побуждает меня принести вам извинения». Так будет лучше, поверьте, тем более что эта фраза будет точнее выражать ваши чувства.

— Я подписываюсь под ней, — сказал де Вард, — но, право, господа, согласитесь, что лучше подставить себя под удар шпаги, чем подвергаться подобной тирании.

— Нет, сударь, — заметил Бекингэм, — потому что удар шпаги не доказывает, правы вы или виноваты; он свидетельствует только о степени вашей ловкости.

— Милостивый государь! — воскликнул де Вард.

— Вы опять собираетесь сказать какую-нибудь гадость? — перебил его д’Артаньян. — Лучше помолчите!

— Все, сударь? — спросил де Вард.

— Все, — ответил д’Артаньян, — эти господа и я удовлетворены.

— Поверьте, сударь, — сказал де Вард, — что ваша попытка помирить нас очень неудачна.

— Почему?

— Потому что мы расстаемся с господином де Бражелоном еще большими врагами, чем были прежде.

— Относительно меня вы ошибаетесь, сударь, — возразил Рауль, — у меня не осталось ни малейшей злобы против вас.

Де Вард был совсем уничтожен. Он обвел комнату помутившимся взором.

Д’Артаньян любезно поклонился придворным, согласившимся присутствовать при объяснении, и все разошлись, пожав ему руку.

Никто даже не взглянул на де Варда.

— Неужели я не найду никого, на ком бы я мог выместить свою обиду? — в бешенстве воскликнул молодой человек.

— Найдете, сударь, — шепнул ему на ухо голос, дышавший угрозой.

Де Вард оглянулся и заметил герцога Бекингэма, который, видимо, нарочно отстал от других.

— Вы, сударь? — вскричал де Вард.

— Да, я. Я не подданный французского короля и не остаюсь на французской территории, так как уезжаю в Англию. У меня накопилось довольно горечи и злобы, и я тоже не прочь, подобно вам, выместить их на ком-нибудь. Принципы господина д’Артаньяна мне очень нравятся, но я не склонен применять их к вам. Я англичанин и предлагаю вам то самое, что вы безуспешно предлагали другим.

— Герцог!

— Итак, дорогой де Вард, если вас душит злоба, обратите ее на меня. Через тридцать четыре часа я буду в Кале. Поедемте вместе, вдвоем дорога не будет казаться такой длинной. Мы обнажим шпаги на морском берегу, который заливает прилив. Каждый день шесть часов берег принадлежит Франции, а другие шесть — богу.

— Хорошо, — согласился де Вард, — я принимаю ваш вызов.

— Если вы меня убьете, — сказал герцог, — то вы, право, окажете мне, дорогой де Вард, большую услугу.

— Сделаю все, что в моих силах, чтобы доставить вам удовольствие, герцог, — ответил де Вард.

— Я ваш покорный слуга, господин де Вард. Завтра утром мой камердинер сообщит вам, в котором часу я уезжаю. Мы поедем вместе, как два приятеля. Я люблю быструю езду. Прощайте.

Бекингэм поклонился де Варду и вернулся к королю.

Де Вард в сильном раздражении вышел из дворца и направился прямо домой.

II. Безмо де Монлезен

Дав урок де Варду, Атос и д’Артаньян спустились во двор.

— Знаете, — сказал Атос д’Артаньяну. — Раулю все равно не избежать дуэли с де Вардом: де Вард храбр и зол.

— Я знаю эту семейку, — ответил д’Артаньян, — мне пришлось немало повозиться с папенькой. Ну, доложу я вам, задал мне этот папенька работы, хотя мускулы у меня в то время были здоровые и уверенности в себе хоть отбавляй. Право, стоило поглядеть, как я с ним расправился. Ах, мой друг, нынче уж никто не делает таких выпадов; у меня рука ни минуты не оставалась в покое.

Впрочем, вы видели меня, Атос, за работой. Шпага у меня была точно змея, извивалась во все стороны, чтобы ужалить побольнее. Ни один человек не мог бы устоять против такого натиска. А де Вард-отец долгонько помучил меня: помню, к концу схватки у меня сильно устала рука.

— Вот я и говорю вам, — продолжал Атос, — де Вард-сын непременно будет искать встречи с Раулем и добьется своего. Рауль уклоняться не станет.

— Не спорю, мой друг, но Рауль малый сметливый. Он сказал, что не сердится на де Варда: он выждет, когда де Вард его вызовет, тогда все преимущества будут на его стороне. Король не рассердится; к тому же мы найдем средство его успокоить. Но откуда у вас эти страхи? Ведь вы человек, которого не так легко встревожить.

— Да как же не волноваться! Рауль идет завтра к королю, который объявит ему свою волю по поводу его женитьбы. Рауль влюблен и будет в бешенстве, а если в этом состоянии он встретит де Варда, неминуемо произойдет взрыв.

— Мы этого не допустим, дорогой друг.

— Только не я, я хочу вернуться в Блуа. Все эти фальшивые придворные манеры, эти интриги мне противны. Я вышел уже из возраста, когда миришься с этой пошлостью. Словом, в Париже, когда вас нет со мной, мне скучно. А так как вы не можете быть со мной постоянно, то я и решил уехать.

— Как вы не правы, Атос! Не того требуют ваше происхождение и ваши дарования. Люди вашего закала не вправе зарывать в землю свой талант. Взгляните на мою старую ла-рошельскую шпагу, на ее испанский клинок; она верой и правдой служила мне тридцать лет, пока не упала однажды на мраморные ступеньки Лувра и не сломалась. Мне сделали из нее охотничий нож, который послужит еще сто лет. С вашей честностью, искренностью, мужеством, хладнокровием и образованием вы, Атос, самый подходящий советник и руководитель королей. Оставайтесь; господин Фуке не так долговечен, как мой испанский клинок.

— Нет, дорогой мой, — с улыбкой отвечал Атос, — мое честолюбие простирается гораздо дальше, дружище. Быть министром, быть рабом? Полно! Разве я не выше всех этих министров? Помню, вы иногда называли меня великим Атосом. Если бы я был министром, бьюсь об заклад, вы этого не говорили бы. Нет, нет, я на это не пойду!

— В таком случае прекратим этот разговор. — И д’Артаньян крепко пожал руку Атосу. — Не беспокойтесь. Рауль может обойтись и без вас — я в Париже.

— Так я еду в Блуа. Сегодня вечером я с вами распрощаюсь, а завтра чуть свет уже буду скакать верхом.

— Как же вы пойдете один в гостиницу? Почему вы не взяли с собой Гримо?

— Гримо спит; он рано ложится. Мой старик быстро устает. Я берегу его.

— Я дам вам мушкетера, который будет освещать дорогу факелом. Эй, кто-нибудь, сюда!

На его зов явилось человек семь мушкетеров.

— Не найдется ли среди вас охотников проводить графа де Ла Фер?

— Я с удовольствием проводил бы, — отозвался кто-то, — если бы мне не нужно было переговорить с господином д’Артаньяном.

— Кто это? — спросил д’Артаньян, стараясь в темноте разглядеть говорившего.

— Я, любезнейший д’Артаньян.

— Господи, да это голос Безмо!

— Его самого, сударь.

— Что же вы делаете на дворе, дорогой Безмо?

— Ожидаю ваших распоряжений, любезнейший д’Артаньян.

— Ах, как это досадно! — вздохнул д’Артаньян. — Правда, я сообщил вам, что надо принять арестанта, но зачем же вы пришли сами?

— Мне нужно с вами переговорить.

— И вы не предупредили меня?

— Я ожидал, — робко протянул г-н Безмо.

— Так я пойду. До свидания, д’Артаньян, — простился Атос со своим другом.

— Разрешите прежде познакомить вас с господином Безмо де Монлезеном, комендантом Бастилии.

Безмо поклонился. Атос ответил на поклон.

— Это Безмо, дорогой мой, тот самый королевский гвардеец, с которым, помните, мы кутили когда-то во времена кардинала.

— Как же, отлично помню, — сказал Атос, дружески прощаясь с ними.

— Граф де Ла Фер, по прозвищу Атос, — шепнул д’Артаньян на ухо Безмо.

— Да, да, обходительный человек, один из знаменитой четверки, — кивнул Безмо.

— Именно. Но в чем же дело, дорогой Безмо? Кстати, король оставил мысль об аресте.

— Тем хуже, — вздохнул Безмо.

— Как, тем хуже? — со смехом воскликнул д’Артаньян.

— Разумеется, — объяснил комендант Бастилии, — ведь заключенные — это мой доход.

— А ведь правда! Я не смотрел на вещи с этой точки зрения.

— Вот у вас, — продолжал Безмо, — завидное положение: вы капитан мушкетеров.

— Недурное. Но вам, право, нечего завидовать мне: вы комендант Бастилии — первой тюрьмы во Франции.

— Я это хорошо знаю, — печально промолвил Безмо.

— Каким, однако, унылым голосом вы это сказали. Давайте поменяемся местами. Хотите?

— Не огорчайте меня, господин д’Артаньян. Однако я желал бы поговорить с вами с глазу на глаз.

— Тогда возьмите меня под руку, и пройдемся: луна так славно светит, вы мне поведаете ваши печали в дубовой аллее. Пошли!

И д’Артаньян увлек приунывшего коменданта в глубину двора, заговорив с ним грубовато-ласковым тоном:

— Ну-ка, смелее выкладывайте, что вы собирались сообщить мне, Безмо!

— Это длинная история.

— Что же, вы предпочитаете хныкать? Но это будет еще дольше. Держу пари, что вы получаете тысяч пятьдесят ливров с ваших бастильских птичек.

— Вашими бы устами да мед пить, дорогой д’Артаньян.

— Удивляете вы меня, Безмо! Вы прикидываетесь бог знает каким сиротой, а дайте-ка я подведу вас к зеркалу! Посмотрите, какой вы цветущий, упитанный да круглый, точно сыр голландский. Ведь вам уже годочков шестьдесят, а не дашь и пятидесяти.

— Все это так…

— Черт побери! Я-то знаю, что это так же верно, как и ваши пятьдесят тысяч ливров дохода, — добавил д’Артаньян.

Низенький Безмо топнул ногой.

— Постойте, — вскричал д’Артаньян, — я вам сейчас докажу: в Бастилии, я полагаю, вы сыты, помещение казенное, вы получаете шесть тысяч ливров жалованья.

— Допустим.

— Да заключенных ежегодно человек пятьдесят, из которых каждый приносит вам по тысяче ливров.

— И с этим я не спорю.

— Вот вам пятьдесят тысяч в год. Вы уже три года в должности, следовательно, у вас теперь полтораста тысяч ливров.

— Вы упускаете из виду одну мелочь, дорогой д’Артаньян.

— Какую же?

— А ту, что вы получили свою должность, так сказать, из собственных рук короля.

— Ну да!

— А я получил свое место коменданта через господ Трамбле и Лувьера.

— Это верно. Трамбле не такой человек, чтобы предоставить вам место даром.

— Да и Лувьер тоже. В результате мне пришлось выдать семьдесят пять тысяч ливров Трамбле да столько же Лувьеру.

— Ах, черт побери, значит, сто пятьдесят тысяч ливров попали в их руки?

— Именно.

— А еще что?

— Пятнадцать тысяч экю, или пятьдесят тысяч пистолей, как вам будет угодно, платеж в три срока, — доходы за три года, как бы в доказательство моей признательности.

— Да это чудовищно!

— Еще не все.

— Что вы?

— Если я не выполню хоть одного из этих условий, эти господа тотчас же снова занимают должность. Сделка подписана королем.

— Невероятно!

— Представьте себе.

— Мне жаль вас, бедняга Безмо. Но в таком случае, друг мой, зачем господин Мазарини оказал вам такую разорительную милость? Было бы проще отказать.

— Да, конечно, но его упросил мой покровитель.

— Ваш покровитель? Кто же это такой?

— Как кто? Ваш приятель, господин д’Эрбле.

— Господин д’Эрбле? Арамис?

— Он самый — Арамис. Он был очень любезен со мной.

— Любезен! Заставив вас принять такие условия?

— Видите ли, я хотел бросить службу у кардинала. Господин д’Эрбле замолвил за меня словечко Лувьеру и Трамбле; они стали упираться, мне же очень улыбалось это место, так как я знаю, что оно может дать. И вот я чистосердечно поведал свое горе господину д’Эрбле; тот предложил поручиться за меня во всех этих платежах.

— Как, Арамис? Вы меня огорошили! Арамис поручился за вас?

— Да, он был чрезвычайно предупредителен. Он добился подписи; Трамбле и Лувьер ушли в отставку — я обязался платить ежегодно по двадцати пяти тысяч ливров в пользу каждого из этих господ, и ежегодно в мае месяце господин д’Эрбле лично являлся в Бастилию и привозил мне по две тысячи пятьсот пистолей для вручения моим крокодилам.

— Следовательно, вы должны Арамису полтораста тысяч ливров?

— В том-то и горе, что должен только сто тысяч.

— Я что-то не совсем понимаю вас.

— Ну как же! Он приезжал только два года. Но сегодня у нас тридцать первое мая, а его все нет; между тем завтра в двенадцать часов наступает последний срок платежа. Следовательно, если я завтра не уплачу этим господам, согласно условию, они могут потребовать обратно должность. Я буду разорен, и выйдет, что я проработал три года да еще дал им двести пятьдесят тысяч ливров даром, решительно ни за что, дорогой д’Артаньян.

— Любопытная штука, — пробормотал д’Артаньян.

— Теперь вы понимаете, почему я не весел?

— И очень даже.

— Вот я и явился к вам, господин д’Артаньян, потому что вы один можете вывести меня из затруднительного положения.

— Каким образом?

— Вы знакомы с аббатом д’Эрбле?

— Еще бы!

— И вы можете сообщить мне адрес его прихода, потому что я искал его в Нуази-ле-Сек, но его там нет.

— Разумеется! Он сейчас епископ ваннский.

— Ванн — это в Бретани?

— Да.

Коротышка Безмо стал рвать на себе волосы.

— Ну, тогда я погиб. Ванн! Ванн! — кричал Безмо.

— Ваше отчаяние удручает меня! Но послушайте, епископ не живет безвыездно в своей епархии; монсеньор д’Эрбле, может быть, и не так далеко отсюда, как вам кажется.

— Прошу вас, скажите мне его адрес.

— Я не знаю его, друг мой.

— Все кончено, я погиб! Пойду брошусь в ноги королю.

— Однако, Безмо, вы удивляете меня. Бастилия дает пятьдесят тысяч дохода; почему же вы не выжали из нее все, чтобы она давала сто тысяч?

— Я честный человек, дорогой господин д’Артаньян, и содержу своих заключенных, как царей.

— Ей-богу, мне вас жаль… Послушайте, Безмо, можно положиться на ваше слово?

— Что за вопрос, капитан?

— Так обещайте, что вы никому не заикнетесь о том, что я скажу вам сейчас.

— Никому, ни одной душе!

— Вы хотите во что бы то ни стало найти Арамиса?

— Во что бы то ни стало!

— Ну так ступайте к господину Фуке.

— Да, но при чем здесь господин Фуке?..

— Экий простофиля!.. Где находится Ванн?

— Черт возьми!..

— Ванн находится в бель-ильской епархии или же Бель-Иль в ваннской епархии. Бель-Иль принадлежит господину Фуке; он и устроил господина д’Эрбле в эту епархию.

— Вы открываете мне глаза, возвращаете меня к жизни.

— Тем лучше. Ступайте же прямо к господину Фуке и скажите, что вам нужно поговорить с господином д’Эрбле.

— Какая блестящая идея! — с восхищением воскликнул Безмо.

— Но помните, — сказал д’Артаньян, строго взглянув на него, — помните, что вы дали честное слово!

— Да, священное, — отвечал кругленький человек, собираясь бежать.

— Куда вы?

— К господину Фуке.

— Господин Фуке сейчас у короля. Вам придется отложить свое посещение до завтрашнего утра.

— Пойду; спасибо!

— Желаю вам удачи!

— Спасибо!

— Вот потешная история, — прошептал д’Артаньян, медленно поднимаясь по лестнице. — Какая выгода Арамису делать такие одолжения Безмо? Гм!.. Рано или поздно мы это узнаем.

III. Игра у короля

Д’Артаньян был прав. Фуке играл в карты у короля.

Казалось, что отъезд Бекингэма пролил бальзам на все сердца.

Сияющий принц рассыпался в любезностях перед матерью.

Граф де Гиш ни на минуту не отпускал от себя Бекингэма, расспрашивая его о предстоящем путешествии. Бекингэм был задумчив и приветлив, как человек, сделавший решительный шаг; слушая графа, он время от времени бросал на принцессу грустные и нежные взгляды.

Опьяненная успехом, принцесса делила свое внимание между королем, игравшим с нею, принцем, посмеивавшимся над ее крупными выигрышами, и де Гишем, не скрывавшим ребяческой радости.

Что касается Бекингэма, то он занимал ее очень мало; этот беглец, этот изгнанник уже превращался для нее в бледное воспоминание. Принцессе нравились улыбки, ухаживания, вздохи Бекингэма, пока он был здесь; но ведь он уезжает: с глаз долой — из сердца вон!

Герцог не мог не заметить этой перемены; она очень больно задела его. Человек от природы деликатный, гордый и способный на глубокую привязанность, он проклинал тот день, когда его сердцем овладела эта страсть. Холодное равнодушие принцессы действовало на Бекингэма. Презирать ее он еще не мог, но уже способен был смирить порывы своего сердца.

Принцесса догадывалась о настроении герцога и с удвоенной энергией старалась вознаградить себя за ускользавшего поклонника; она дала полную волю своему остроумию, решив во что бы то ни стало затмить всех, затмить самого короля.

И она добилась своего. И обе королевы, несмотря на их достоинство, и король, несмотря на всеобщее преклонение перед ним, были отодвинуты ею на второй план.

Чопорные и напыщенные королевы мало-помалу разговорились и даже стали смеяться. Королева-мать была ослеплена блеском, который вновь озарил королевский род благодаря уму внучки Генриха IV.

Людовик, завидовавший как юноша и как король всякому успеху, не мог, однако, остаться равнодушным к этому искрящемуся французскому остроумию, которое английский юмор делал еще более притягательным. Он, как ребенок, поддался очарованию блестящего каскада шуток.

Глаза принцессы лучились. С ее алых губ лилось веселье, как назидательные речи из уст старца Нестора.

В этот вечер Людовик XIV оценил в принцессе женщину. Бекингэм увидел в ней кокетку, достойную самого жестокого наказания. Де Гиш стал смотреть на нее как на божество. А придворные — как на восходящую звезду, свет которой должен был сделаться источником всяческих милостей.

Между тем несколько лет тому назад Людовик XIV в балете не соблаговолил даже подать руку этой дурнушке. Между тем еще недавно Бекингэм сгорал от страсти к этой кокетке. Между тем де Гиш смотрел на это божество как на женщину. Между тем придворные не смели даже украдкой похвалить эту звезду, боясь рассердить короля, которому она когда-то не понравилась.

Вот что происходило в тот достопамятный вечер на карточной игре у короля.

Молодая королева, хотя она была испанкой и племянницей Анны Австрийской, любила короля и не умела скрывать свое чувство.

Анна Австрийская, наблюдательная как женщина и властолюбивая как королева, тотчас же почувствовала, что принцесса входит в силу, которой не следует пренебрегать, и склонилась перед ней.

Это побудило молодую королеву встать и уйти в свои комнаты. Король не обратил внимания на ее уход, хотя королева сделала вид, что ей нездоровится.

Установленный Людовиком XIV этикет давал ему право не проявлять никакого волнения. Он предложил руку принцессе, даже не взглянув на брата, и проводил до ее покоев.

Было замечено, что на пороге ее комнаты его величество глубоко вздохнул.

Женщины, от внимания которых ничто не ускользает — и первая Монтале, — не преминули шепнуть своим приятельницам:

— Король вздохнул.

— Принцесса вздохнула.

И это была правда.

Принцесса вздохнула беззвучно, но сопроводила свой вздох таким выразительным взглядом красивых черных глаз, что лицо короля покрылось весьма заметным румянцем.

Словом, Монтале допустила нескромность, и эта нескромность, должно быть, сильно подействовала на ее подругу, ибо мадемуазель де Лавальер сильно побледнела, когда король покраснел, и, вся дрожа, вошла в комнату принцессы, забыв даже принять от нее перчатки, как повелевал этикет.

Правда, эта провинциалка могла сослаться в свое оправдание на замешательство, овладевшее ею в присутствии короля. Действительно, закрывая дверь, она не могла отвести глаз от короля, который пятясь выходил от принцессы.

Король вернулся в зал, где шла игра; он хотел было завести беседу, но стало ясно, что мысли его путаются.

Несколько раз ошибся он в счете, что было на руку некоторым придворным, которые умели пользоваться этими ошибками еще со времен Мазарини.

Так Маникан, по свойственной ему рассеянности — да не подумает читатель о нем чего-нибудь дурного, — Маникан, честнейший в мире человек, как ни в чем не бывало подобрал упавшие на ковер двадцать тысяч ливров, видимо, не принадлежавшие никому.

Так г-н де Вард, взволнованный только что происшедшими событиями, оставил свой выигрыш в шестьдесят луидоров герцогу Бекингэму, а тот, подобно своему отцу не любивший пачкать руки о деньги, в свою очередь, оставил их подсвечнику, точно подсвечник был живым существом.

Король немного овладел собой, только когда к нему подошел г-н Кольбер, все время искавший случая поговорить с ним, и в самых почтительных выражениях, разумеется, но с большой настойчивостью стал что-то нашептывать королю.

Людовик внимательно выслушал Кольбера и, оглядевшись кругом, спросил:

— Разве господин Фуке уже ушел?

— Нет, государь, я здесь, — откликнулся суперинтендант, занятый разговором с Бекингэмом.

Он тотчас же подошел к королю. Король тоже сделал несколько шагов ему навстречу и сказал с очаровательной небрежностью:

— Извините, господин суперинтендант, что я помешал вам, но я обычно зову вас, когда вы мне нужны.

— Я всегда к услугам короля, — отвечал Фуке.

— Мне главным образом нужны услуги вашей казны, — сказал король, нехотя улыбаясь.

— Моя казна тем более к услугам короля, — холодно проговорил Фуке.

— Дело в том, господин Фуке, что я хочу устроить праздник в Фонтенбло. Две недели ворота будут открыты. Мне нужно…

И он искоса взглянул на Кольбера.

Фуке спокойно ожидал конца фразы.

— Четыре миллиона, — проговорил король в ответ на злорадную улыбку Кольбера.

— Четыре миллиона? — повторил Фуке с низким поклоном.

Его ногти впились в грудь и сквозь рубашку оцарапали кожу до крови, но лицо ничем не выдало внутреннего волнения.

— Да, сударь, — сказал король.

— К какому сроку, государь?

— Ну, когда сможете… Впрочем… нет… как можно скорее.

— Необходимо время…

— Время! — с торжеством воскликнул Кольбер.

— Время для того, чтобы сосчитать деньги, — продолжал суперинтендант, бросив на Кольбера презрительный взгляд. — В день можно успеть взвесить и пересчитать только один миллион, сударь.

— Значит, четыре дня, — заключил Кольбер.

— Ах, — перебил его Фуке, обращаясь к королю, — мои служащие делают чудеса, когда нужно угодить его величеству! Четыре миллиона будут готовы через три дня.

Настала очередь побледнеть Кольберу. Людовик с удивлением посмотрел на него.

А Фуке спокойно удалился, улыбаясь по дороге своим многочисленным друзьям, в глазах которых читал искреннее расположение, граничившее с состраданием. Но по улыбке нельзя было судить о настроении Фуке; на самом деле он был в полном отчаянии.

Несколько капелек крови запачкали его рубашку, но платье скрыло кровь, как улыбка — бешенство.

По тому, как Фуке садился в карету, слуги догадались, что господин их расстроен. Поэтому все его приказания исполнялись с такой точностью, как команды разгневанного капитана военного корабля во время бури.

Карета полетела стрелой. По дороге Фуке едва успел привести в порядок свои мысли. Он направился прямо к Арамису.

Арамис еще не ложился.

Что же касается Портоса, то он отлично поужинал жареной бараниной, двумя жареными фазанами и целой горой раков, потом, наподобие античного борца, велел натереть ему тело душистыми маслами, распорядился завернуть себя в простыни и отнести на согретую постель.

Как мы уже сказали, Арамис еще не ложился. Надев удобный бархатный халат, он писал письмо за письмом своим быстрым убористым почерком, которым можно было уместить добрую четверть книги на одной странице.

Дверь быстро распахнулась, и вошел суперинтендант, бледный, взволнованный, озабоченный.

Арамис поднял голову.

— Добрый вечер, дорогой д’Эрбле! — сказал Фуке.

Наблюдательный взгляд Арамиса тотчас же заметил угнетенное настроение вошедшего.

— Хорошая игра была у короля? — спросил Арамис, чтобы завязать разговор.

Фуке сел и знаком приказал проводившему его лакею выйти из комнаты. Когда лакей исчез, он отвечал:

— Прекрасная!

И Арамис, все время внимательно следивший за ним, увидел, как он нервно откинулся на спинку кресла.

— Проиграли, по обыкновению? — поинтересовался Арамис, не выпуская из руки пера.

— Даже сверх обыкновения, — отвечал Фуке.

— Но ведь вы всегда так спокойно относитесь к своим проигрышам.

— Иногда — да!

— Какой же вы плохой игрок!

— Игра игре рознь, господин д’Эрбле.

— Сколько же вы проиграли, монсеньор? — продолжал Арамис с некоторым беспокойством.

Фуке помолчал несколько секунд, чтобы вполне овладеть собой, и ответил без малейшего признака волнения в голосе:

— Сегодняшний вечер стоит мне четыре миллиона.

И он с горечью рассмеялся. Арамис, никак не ожидавший такой цифры, выронил перо из рук.

— Четыре миллиона! — проговорил он. — Вы проиграли четыре миллиона? Возможно ли?

— Господин Кольбер держал мои карты, — произнес суперинтендант с тем же зловещим смехом.

— А, понимаю! Значит, новое требование денег?

— Да, мой друг.

— Королем?

— Его собственными устами. Невозможно убить человека с более очаровательной улыбкой.

— Черт возьми!

— Что вы об этом думаете?

— Я думаю, что вас хотят просто разорить; это ясно как день.

— Значит, вы остаетесь при прежнем убеждении?

— Да. Тут, впрочем, нет ничего удивительного, потому что мы и раньше предвидели это.

— Верно; но я никак не ожидал четырех миллионов.

— Действительно, сумма крупная, но все-таки четыре миллиона еще не смерть, особенно для такого человека, как Фуке.

— Если бы вы знали состояние моей казны, дорогой д’Эрбле, вы не рассуждали бы так спокойно.

— И вы пообещали?

— Что же мне оставалось делать?

— Вы правы.

— В тот день, когда я откажу, Кольбер достанет эту сумму; где — не знаю; но он достанет, и тогда я погиб!

— Несомненно. А через сколько дней вы обещали эти четыре миллиона?

— Через три дня. Король очень торопил.

— Через три дня!

— Ах, друг мой, — продолжал Фуке, — подумать только: сейчас, когда я проезжал по улице, прохожие кричали: «Вот едет богач Фуке!» Право, дорогой мой, от этого можно потерять голову.

— Нет, монсеньор, не стоит, — флегматично проговорил Арамис, посыпая песком только что написанную страницу.

— Тогда дайте мне лекарство, дайте мне лекарство от этой неизлечимой болезни.

— Единственное лекарство: заплатите.

— Но едва ли я могу собрать такую сумму. Придется выскрести все. Сколько поглотил Бель-Иль! Сколько поглотили пенсии! Теперь деньги стали редкостью. Ну, положим, достанем на этот раз, а что дальше? Поверьте мне, на этом дело не остановится. Король, в котором пробудился вкус к золоту, подобен тигру, отведавшему мяса: оба ненасытны. В один прекрасный день мне все же придется сказать: «Это невозможно, государь». В тот день я погибну.

Арамис только слегка пожал плечами.

— Человек в вашем положении, монсеньор, только тогда погибает, когда сам захочет этого.

— Частное лицо, какое бы оно ни занимало положение, не может бороться с королем.

— Ба! Я в молодости боролся с самим кардиналом Ришелье, который был королем Франции, да еще кардиналом!

— Разве у меня есть армия, войско, сокровища? У меня больше нет даже Бель-Иля.

— Нужда всему научит. Когда вам покажется, что все погибло, вдруг откроется что-нибудь неожиданное и спасет вас.

— Кто же откроет это неожиданное?

— Вы сами.

— Я? Нет, я не изобретателен.

— В таком случае я.

— Принимайтесь же за дело сию минуту.

— Времени еще довольно.

— Вы убиваете меня своей флегматичностью, д’Эрбле, — сказал суперинтендант, вытирая лоб платком.

— Разве вы забыли, что я говорил вам когда-то?

— Что же?

— Не беспокойтесь ни о чем, если у вас есть смелость. Есть она у вас?

— Думаю, что есть.

— Так не беспокойтесь.

— Значит, решено: в последнюю минуту вы явитесь мне на помощь, д’Эрбле?

— Я только расквитаюсь с вами за все, что вы сделали для меня, монсеньор.

— Поддерживать таких людей, как вы, господин д’Эрбле, обязанность финансиста.

— Если предупредительность — свойство финансиста, то милосердие — добродетель духовного лица. Но на этот раз действуйте сами, монсеньор. Вы еще не дошли до предела; когда наступит крайность, мы посмотрим.

— Это произойдет очень скоро.

— Прекрасно. А в данную минуту позвольте мне сказать, что ваши денежные затруднения очень огорчают меня.

— Почему именно в данную минуту?

— Потому что я сам собирался попросить у вас денег.

— Для себя?

— Для себя, или для своих, или для наших.

— Какую сумму?

— Успокойтесь! Сумма довольно кругленькая, но не чудовищная.

— Назовите цифру!

— Пятьдесят тысяч ливров.

— Пустяки!

— Правда?

— Разумеется, пятьдесят тысяч ливров всегда найдутся. Ах, почему этот плут Кольбер не довольствуется такими суммами? Мне было бы гораздо легче. А когда вам нужны деньги?

— К завтрашнему утру. Ведь завтра первое июня.

— Так что же?

— Срок одного из наших поручительств.

— А разве у нас есть поручительства?

— Конечно. Завтра срок платежа последней трети.

— Какой трети?

— Полутораста тысяч ливров Безмо.

— Безмо? Кто это?

— Комендант Бастилии.

— Ах, правда; вы просите меня заплатить сто пятьдесят тысяч ливров за этого человека?

— Да.

— Но за что же?

— За его должность, которую он купил или, вернее, которую мы купили у Лувьера и Трамбле.

— Я очень смутно представляю себе это.

— Неудивительно, у вас столько дел. Однако я думаю, что важнее этого дела у вас нет.

— Так скажите же мне, для чего мы купили эту должность?

— Во-первых, чтобы помочь ему.

— А потом?

— Потом и себе самим.

— Как это себе самим? Вы смеетесь.

— Бывают времена, монсеньор, когда знакомство с комендантом Бастилии может считаться очень полезным.

— К счастью, я не понимаю ваших слов, д’Эрбле.

— Монсеньор, у нас есть свои поэты, свой инженер, свой архитектор, свои музыканты, свой типографщик, свои художники; нужно иметь и своего коменданта Бастилии.

— Вы думаете?

— Монсеньор, не будем строить иллюзий: мы ни за что ни про что можем попасть в Бастилию, дорогой Фуке, — проговорил епископ, улыбаясь и показывая белые зубы, которые так пленили тридцать лет тому назад Мари Мишон.

— И вы думаете, что полтораста тысяч ливров не слишком дорогая цена за такое знакомство, д’Эрбле? Обыкновенно вы лучше помещаете свои капиталы.

— Придет день, когда вы поймете свою ошибку.

— Дорогой д’Эрбле, когда попадешь в Бастилию, тогда уже нечего надеяться на помощь старых друзей.

— Почему же, если расписки в порядке? А кроме того, поверьте мне, у этого добряка Безмо сердце не такое, как у придворных. Я уверен, что он будет всегда благодарен мне за эти деньги, не говоря уже о том, что я храню все его расписки.

— Что за чертовщина! Какое-то ростовщичество под видом благотворительности!

— Монсеньор, не вмешивайтесь, пожалуйста, в эти дела; если тут и ростовщичество, то отвечаю за него один я; а польза от него нам обоим; вот и все.

— Какая-нибудь интрига, д’Эрбле?

— Может быть.

— И Безмо участвует в ней?

— Почему же ему не участвовать? Бывают участники и похуже. Итак, я могу рассчитывать получить завтра пять тысяч пистолей?

— Может быть, хотите сегодня вечером?

— Это было бы еще лучше, я хочу отправиться в дорогу пораньше. Бедняга Безмо не знает, где я, и, наверное, теперь как на раскаленных угольях.

— Вы получите деньги через час. Ах, д’Эрбле, проценты на ваши полтораста тысяч франков никогда не окупят моих четырех миллионов! — проговорил Фуке, поднимаясь с кресла.

— Кто знает, монсеньор?

— Покойной ночи! Мне еще надо поговорить с моими служащими перед сном.

— Покойной ночи, монсеньор!

— Д’Эрбле, вы желаете мне невозможного.

— Значит, я получу пятьдесят тысяч ливров сегодня?

— Да.

— Тогда спите сном праведника! Доброй ночи, монсеньор!

Несмотря на уверенный тон, которым было произнесено это пожелание, Фуке вышел, качая головой и глубоко вздыхая.

IV. Мелкие счеты господина Безмо де Монлезена

На колокольне церкви Св. Павла пробило семь, когда Арамис, в костюме простого горожанина, с заткнутым за пояс охотничьим ножом, проехал верхом по улице Пти-Мюск и остановился у ворот Бастилии.

Двое караульных охраняли эти ворота.

Они беспрепятственно пропустили Арамиса, который, не слезая с лошади, въехал во двор и направился по узкому проходу к подъемному мосту, то есть к настоящему входу в тюрьму.

Подъемный мост был опущен, по бокам стояла стража. Часовой, охранявший мост снаружи, остановил Арамиса и довольно грубо спросил, зачем он явился.

Арамис с обычной вежливостью объяснил, что желал бы переговорить с г-ном Безмо де Монлезеном.

Первый караульный вызвал другого, стоявшего по ту сторону рва, в будке. Тот высунулся в окошечко и внимательно осмотрел вновь прибывшего. Арамис повторил просьбу.

Тогда часовой подозвал младшего офицера, разгуливавшего по довольно просторному двору; офицер же, узнав, в чем дело, пошел доложить одному из помощников коменданта.

Выслушав просьбу Арамиса, помощник коменданта спросил его имя и предложил ему немного подождать.

— Я не могу вам назвать своего имени, сударь, — сказал Арамис, — скажу только, что мне необходимо сообщить господину коменданту чрезвычайно важное известие, и могу поручиться, что господин Безмо будет очень рад меня видеть. Скажу больше: если вы передадите ему, что я тот самый человек, которого он ожидает к первому июня, он сам выйдет ко мне.

Офицер не мог допустить, чтобы такое важное лицо, как комендант, стало беспокоиться ради какого-то горожанина, приехавшего верхом.

— Вот и прекрасно. Господин комендант собирается куда-то ехать: видите, во дворе стоит запряженная карета, следовательно, ему не придется нарочно выходить к вам, он вас увидит, когда будет проезжать мимо.

Арамис кивнул головой в знак согласия; он и сам не хотел выдавать себя за важное лицо. И он терпеливо стал дожидаться, опершись о луку седла.

Минут через десять карета коменданта остановилась у крыльца. В дверях показался комендант.

Хозяин крепости должен был подвергнуться тем же формальностям, что и посторонний: караульный подошел к карете, когда она подъехала к подъемному мосту, и комендант отворил дверцы, исполняя таким образом установленные им самим правила. Заглянув в карету, часовой мог удостовериться, что никто не покидает Бастилию тайком.

Карета покатила по подъемному мосту.

Но в ту минуту, когда отворяли решетку, офицер подошел к карете, остановившейся вторично, и сказал несколько слов коменданту. Комендант тотчас же выглянул из кареты и увидел сидевшего верхом Арамиса. Он радостно вскрикнул и вышел или, вернее, выскочил из экипажа, подбежал к Арамису, схватил его за руку и рассыпался перед ним в извинениях. Он был почти готов поцеловать у него руку.

— Сколько надо претерпеть, чтобы добраться до Бастилии, господин комендант! Наверное, тем, кого посылают насильно, попасть туда значительно проще.

— Простите, пожалуйста. Ах, монсеньор, как я рад, что вижу ваше преосвященство.

— Тсс! Вы не думаете о том, что вы говорите. Могут вообразить бог знает что, если увидят епископа в таком обличье.

— Ах, простите, извините, я действительно не подумал!.. На конюшню лошадь этого господина! — крикнул Безмо.

— Не надо, не надо! — запротестовал Арамис.

— Почему не надо?

— Потому что в этой сумке пять тысяч пистолей.

Комендант так просиял, что если бы в эту минуту его увидели заключенные, они подумали бы, что к нему приехал принц крови.

— Да, да, вы правы. Лошадь к комендантскому дому! Угодно вам, дорогой д’Эрбле, сесть в карету и проехать ко мне?

— Сесть в карету, чтобы проехать через двор? Неужели вы считаете меня таким инвалидом, господин комендант? Нет, нет, пойдем пешком, непременно пешком.

Тогда Безмо предложил свою руку, но прелат отказался. Так дошли они до дома коменданта: Безмо — потирая руки и искоса поглядывая на лошадь, Арамис — созерцая голые черные стены.

Довольно обширный вестибюль и прямая лестница из белого камня вели в комнаты Безмо.

Хозяин миновал прихожую, столовую, где накрывали на стол, открыл потайную дверь и заперся со своим гостем в большом кабинете, окна которого выходили на дворы и конюшни.

Безмо усадил прелата с той подобострастной вежливостью, секрет которой знают только очень добрые или признательные люди. Кресло, подушку под ноги, столик на колесах — все это комендант приготовил сам. Но с особенной заботливостью, словно священнодействуя, Безмо положил на столик мешок с золотом, который один из его солдат внес в комнату с таким благоговением, как священник несет святые дары.

Солдат вышел. Безмо запер за ним дверь, задернул на окне занавеску и посмотрел Арамису в глаза, чтобы увидеть, не нуждается ли прелат еще в чем-нибудь.

— Итак, монсеньор, — сказал он, не садясь, — вы по-прежнему верны своему слову?

— В делах, дорогой Бемзо, аккуратность не добродетель, а просто обязанность.

— Да, в делах, я понимаю; но разве у нас с вами дела? Вы просто оказываете мне услугу, монсеньор.

— Полно, полно, дорогой Безмо! Признайтесь, что, несмотря на всю мою аккуратность, вы все-таки волновались.

— По поводу вашего здоровья, — пробормотал Безмо.

— Я хотел приехать еще вчера, но никак не мог, потому что очень устал, — улыбнулся Арамис.

Безмо подложил другую подушку за спину своего гостя.

— Зато сегодня я решил приехать к вам пораньше, — продолжал Арамис.

— Вы превосходный человек, монсеньор.

— Только я спешил, по-видимому, напрасно.

— Почему?

— Ведь вы собирались куда-то ехать?

Безмо покраснел.

— Действительно, — сказал он, — собирался.

— Значит, я вам помешал. Если бы я это знал, я бы ни за что не приехал, — продолжал Арамис, пронизывая взглядом бедного коменданта.

— Ах, ваше преосвященство, вы никогда не можете помешать мне!

— Признайтесь, вы собирались ехать, чтобы раздобыть где-нибудь денег.

— Нет, — пробормотал Безмо, — клянусь вам, я ехал…

— Господин комендант поедет к господину Фуке или нет? — раздался снизу чей-то голос.

Безмо как ужаленный бросился к окну.

— Нет, нет! — в отчаянии закричал он. — Какой дьявол говорит там о господине Фуке? Пьяны вы, что ли? Кто смеет беспокоить меня, когда я занят делом?

— Вы собирались к господину Фуке? — спросил Арамис. — К аббату или к суперинтенданту?

Безмо страшно хотел солгать, однако не решился.

— К господину суперинтенданту, — проговорил он.

— Ну, значит, вам нужны были деньги, раз вы собирались ехать к тому лицу, которое дает их.

— Клянусь вам, что я бы никогда не решился попросить денег у господина Фуке. Я хотел только узнать у него ваш адрес, вот и все.

— Мой адрес у господина Фуке? — вскричал Арамис, вытаращив глаза.

— Да как же! — заговорил Безмо, смущенный взглядом прелата. — Разумеется, у господина Фуке.

— Ничего в этом дурного нет, дорогой Безмо. Только я понять не могу, почему вы хотели обратиться за моим адресом к господину Фуке?

— Чтобы написать вам.

— Это понятно, — с улыбкой кивнул Арамис, — но я не спрашиваю, зачем вам понадобился мой адрес, а спрашиваю, почему вы хотели обратиться за ним к господину Фуке?

— Ах, — отвечал Безмо, — потому что Бель-Иль принадлежит господину Фуке.

— Так что ж?

— Бель-Иль находится в ваннской епархии, а так как вы ваннский епископ…

— Дорогой Безмо, раз вам было известно, что я ваннский епископ, вам не нужно было узнавать мой адрес у господина Фуке.

— Может быть, монсеньор, — окончательно смешался Безмо, — я совершил какую-нибудь неделикатность? В таком случае прошу у вас извинения.

— Полно! Какую вы могли совершить неделикатность? — спокойно спросил Арамис.

С улыбкой глядя на коменданта, Арамис недоумевал, каким образом Безмо, не зная его адреса, знал, однако, что его епархия была в Ванне.

«Постараемся выяснить это», — сказал он себе.

Затем прибавил вслух:

— Слушайте, дорогой комендант, не свести ли нам наши маленькие счеты?

— К вашим услугам, монсеньор. Но сначала скажите мне, ваше преосвященство…

— Что?

— Не окажете ли вы мне честь позавтракать у меня, по обыкновению?

— С удовольствием.

— Милости прошу!

Безмо трижды позвонил.

— Что это значит? — спросил Арамис.

— Это значит, что у меня завтракает гость и что нужно сделать приготовления.

— Пожалуйста, дорогой комендант, не хлопочите так для меня.

— Что вы! Я считаю своей обязанностью принять и угостить вас как можно лучше. Никакой принц не сделал бы для меня того, что сделали вы.

— Полноте! Поговорим о чем-нибудь другом. Как идут ваши дела в Бастилии?

— Недурно!

— Значит, от заключенных есть доход?

— Неважный.

— Вот как!

— Кардинал Мазарини не отличался большой суровостью.

— Вы, значит, предпочли бы более подозрительное правительство, вроде нашего прежнего кардинала?

— Да. При Ришелье все шло прекрасно. Братец его высокопреосвященства нажил себе целое состояние.

— Поверьте, дорогой комендант, — сказал Арамис, придвигаясь к Безмо, — молодой король стоит старого кардинала. Если старости свойственны ненависть, осмотрительность, страх, то молодости присущи недоверчивость, гнев, страсти. Вы вносили в течение этих трех лет ваши доходы Лувьеру и Трамбле?

— Увы, да.

— Значит, у вас не оставалось никаких сбережений?

— Ах, ваше преосвященство! Уплачивая этим господам пятьдесят тысяч ливров, клянусь вам, я отдаю им весь свой заработок. Еще вчера вечером я говорил то же самое господину д’Артаньяну.

— Вот как! — воскликнул Арамис, глаза которого загорелись, но тотчас же потухли. — Так вы вчера виделись с д’Артаньяном? Ну, как же он поживает?

— Превосходно.

— И что вы ему говорили, господин Безмо?

— Я говорил ему, — продолжал комендант, не замечая своей оплошности, — что я слишком хорошо содержу своих заключенных.

— А сколько их у вас? — небрежно спросил Арамис.

— Шестьдесят.

— Ого, кругленькая цифра!

— Ах, монсеньор, бывало и по двести.

— Но все же и при шестидесяти жить можно не жалуясь.

— Разумеется, другому коменданту каждый арестант приносил бы по полтораста пистолей.

— Полтораста пистолей!

— А как же? Считайте: на принца крови мне отпускают пятьдесят ливров в день.

— Но как будто у вас здесь нет принцев крови? — сказал Арамис слегка дрогнувшим голосом.

— Слава богу, нет! Вернее, к несчастью, нет.

— Как к несчастью?

— Ну, конечно. Мои доходы возросли бы.

— Справедливо. Итак, на каждого принца крови пятьдесят ливров.

— Да. На маршала Франции тридцать шесть ливров.

— Но ведь в настоящее время у вас нет и маршалов?

— Увы, нет! Правда, на генерал-лейтенантов и бригадных генералов мне отпускается по двадцать четыре ливра, а их у меня два.

— Вот как!

— За ними идут советники парламента, на которых ассигнуется мне по пятнадцать ливров.

— А сколько их у вас?

— Четыре.

— Я и не знал, что на советников отпускается так много.

— Да. Но на рядовых судей, адвокатов и духовных лиц мне дают только по десять ливров.

— И их у вас семь человек? Прекрасно.

— Нет, скверно.

— Почему?

— Ведь все же это не простые люди. Чем они хуже советников парламента?

— Вы правы; я не вижу оснований оценивать их на пять ливров меньше.

— Понимаете ли, за хорошую рыбу мне приходится платить четыре или пять ливров, за хорошего цыпленка полтора ливра. Я, положим, развожу их у себя на птичьем дворе, но все-таки надо покупать корм, а вы не можете себе представить, какая здесь пропасть крыс.

— А почему бы вам не завести полдюжины кошек?

— Как же, станут кошки есть крыс! Я вынужден был отказаться от них. Вот и посудите, как мой корм уничтожается крысами. Пришлось выписать из Англии терьеров, чтобы они душили крыс. Но у этих собак зверский аппетит: они едят, как арестант пятой категории, не считая того, что иногда душат кроликов и кур.

Нельзя было определить, слушал Арамис или нет: опущенные глаза свидетельствовали о его внимании, а нервные движения пальцев — о том, что он поглощен какой-то мыслью.

— Итак, — продолжал Безмо, — сносная птица обходится мне в полтора ливра, а хорошая рыба — в четыре или пять. В Бастилии еда полагается три раза в день; заключенным делать нечего, вот они и кушают; человек, на которого отпускается десять ливров, обходится мне в семь с половиной ливров.

— А ведь только что вы сказали мне, что десятиливровых вы кормите так же, как и пятнадцатиливровых.

— Да.

— Значит, на последних вы зарабатываете семь с половиной ливров?

— Надо же изворачиваться! — буркнул Безмо, видя, что попался.

— Вы правы, дорогой комендант. Ведь у вас есть и такие арестанты, на которых отпускается меньше десяти ливров?

— Как же: горожане и стряпчие.

— Сколько же на них отпускается?

— По пяти ливров.

— А они тоже хорошо едят?

— Еще бы! Только, понятно, им не каждый день дают камбалу да пулярок или испанское вино, но три-то раза в неделю у них бывает хороший стол.

— Но ведь это филантропия, дорогой комендант. Вы разоритесь!

— Нет. Если пятнадцатиливровый не доел своего цыпленка или десятиливровый оставил что-нибудь, я посылаю это пятиливровым; для бедняг это целый пир. Что поделать! Надо быть сострадательным.

— А сколько приблизительно остается вам от пяти ливров?

— Тридцать су.

— Какой же вы честный человек, Безмо!

— Благодарю вас, ваше преосвященство. Мне кажется, что вы правы. Но знаете ли, о ком я больше всего пекусь?

— О ком?

— О мелких торговцах и писарях, на которых отпускается по три ливра. Им не часто случается видеть рейнских карпов или ла-маншских осетров.

— А разве от пятиливровых не бывает остаточков?

— Ах, монсеньор, не думайте, что я такой скряга; эти мещане и писари не помнят себя от счастья, когда я даю им крылышко куропатки, козье филе или кусочек пирога с трюфелями — словом, такие блюда, какие им и во сне не снились; они едят, пьют, кричат за десертом «да здравствует король!» и благословляют Бастилию; каждое воскресенье я их угощаю двумя бутылками шампанского, которое обходится мне по пяти су. О, эти бедняги превозносят меня и с большим сожалением выходят из тюрьмы. Знаете, что я подметил?

— Что?

— Я подметил… это мне очень на руку. Я подметил, что некоторые заключенные по выходе на свободу очень скоро снова попадают сюда. И все это из-за моей кухни. Ей-богу!

Арамис недоверчиво улыбнулся.

— Вы улыбаетесь?

— Да.

— Уверяю вас, что некоторые имена заносятся у нас в список три раза в течение двух лет.

— Хотел бы я взглянуть на этот список!

— Что ж, пожалуй! Хотя у нас запрещается показывать такие документы посторонним лицам.

— Еще бы!

— Но если вы, монсеньор, желаете увидеть собственными глазами…

— С большим удовольствием.

— Вот, извольте!

Безмо подошел к шкафу и вынул оттуда большую книгу. Арамис ждал с горячим нетерпением. Безмо вернулся, положил книгу на стол, полистал ее и остановился на букве М.

— Вот, взгляните: Мартинье, январь тысяча шестьсот пятьдесят девятого и июнь тысяча шестьсот шестидесятого. Мартинье, март тысяча шестьсот шестьдесят первого — памфлеты, мазаринады и т. д. Вы понимаете, что это только предлог. Кто за мазаринады попадает в Бастилию? Просто сам молодчик наклепал на себя, чтобы попасть сюда. А с какой целью? С целью лакомиться моей едой за три ливра.

— За три ливра! Несчастный!

— Да, ваше преосвященство; поэты тоже принадлежат к последнему разряду, им полагается тот же стол, что мещанам и писарям; но я уже говорил вам, что как раз о них я больше всего забочусь.

Тем временем Арамис как бы машинально перелистывал страницы, делая вид, что совсем не интересуется именами.

— В тысяча шестьсот шестьдесят первом году, как видите, записано восемьдесят имен, — сказал Безмо. — В тысяча шестьсот пятьдесят девятом году тоже восемьдесят.

— А, Сельдон! — проговорил Арамис. — Как будто знакомое имя. Вы не говорили мне об этом юноше?

— Говорил. Бедняга студент, который сочинил… Как называются два латинских стиха, которые рифмуют?

— Дистихом.

— Именно.

— Бедняга! За дистих!

— Как вы легко смотрите на это! А знаете ли вы, что он сочинил это двустишие на иезуитов?

— Все равно, наказание очень уж строгое.

— Не жалейте его. В прошлом году мне показалось, будто вы интересуетесь им.

— Да.

— А так как ваше внимание для меня важнее всего, монсеньор, то я тотчас же перевел его на пятнадцать ливров.

— Значит, на такое содержание, как вот этого, — проговорил Арамис, продолжая перелистывать и остановившись на одном имени рядом с Мартинье.

— Именно на такое.

— Что он, итальянец, этот Марчиали? — спросил Арамис, показывая пальцем на фамилию, привлекшую его внимание.

— Тсс! — прошептал Безмо.

— Почему такая таинственность? — понизил голос Арамис, невольно сжимая руку в кулак.

— Мне кажется, я вам уже говорил про этого Марчиали.

— Нет, я в первый раз слышу это имя.

— Очень может быть. Я говорил вам о нем, не называя имени.

— Что же, это старый греховодник? — пытался улыбнуться Арамис.

— Нет, напротив, он молод.

— Значит, он совершил большое преступление?

— Непростительное.

— Убил кого-нибудь.

— Что вы!

— Совершил поджог?

— Бог с вами!

— Оклеветал!

— Да нет же! Он…

И Безмо, приставив руки ко рту, прошептал:

— Он дерзает быть похожим на…

— Ах, помню, помню! — сказал Арамис. — Вы мне действительно говорили о нем в прошлом году; но его преступление показалось мне таким ничтожным.

— Ничтожным?

— Или, вернее, неумышленным…

— Ваше преосвященство, такое сходство никогда не бывает неумышленным.

— Ах, я и забыл! Но, дорогой хозяин, — сказал Арамис, закрывая книгу, — кажется, нас зовут.

Безмо взял книгу, быстро положил ее в шкаф, запер его и ключ спрятал в карман.

— Не угодно ли вам теперь позавтракать, монсеньор? — обратился он к Арамису. — Вы не ослышались, нас действительно зовут к завтраку.

— С большим удовольствием, дорогой комендант.

И они пошли в столовую.

V. Завтрак у господина де Безмо

Арамис всегда был очень воздержан в пище, но на этот раз он оказал честь великолепному завтраку Безмо; только вина он пил мало.

Безмо все время был очень оживлен и весел; пять тысяч пистолей, на которые он поглядывал время от времени, радовали его душу. Он умильно поглядывал также на Арамиса.

Епископ, развалившись в кресле, отхлебывал маленькими глоточками вино, смакуя его, как знаток.

— Какой вздор говорят о плохом довольствии в Бастилии, — сказал он, подмигивая. — Счастливцы эти заключенные, если им ежедневно дается даже по полбутылки этого бургундского!

— Все пятнадцатиливровые пьют его, — заметил Безмо. — Это старое, выдержанное вино.

— Значит, и бедняга Сельдон тоже пьет этот превосходный напиток?

— Ну нет!

— А мне послышалось, будто вы содержите его на пятнадцати ливрах.

— Его? Никогда! Человека, который сочиняет дистрикты… Как вы это назвали?

— Дистихи.

— На пятнадцати ливрах! Слишком жирно! Его сосед действительно на пятнадцати ливрах.

— Какой сосед?

— Да тот, из второй Бертодьеры.

— Дорогой комендант, простите меня, но ваш язык мне не вполне понятен.

— И правда, извините; из второй Бертодьеры — это значит, что арестант помещен во втором этаже бертодьерской башни.

— Следовательно, Бертодьерой называется одна из бастильских башен? Да, я слышал, что здесь каждая башня имеет свое название. Где же эта башня?

— Вот поглядите сюда, — показал Безмо, подходя к окну. — Вон на том дворе, вторая налево.

— Вижу. Значит, в ней сидит заключенный, на которого отпускается по пятнадцати ливров?

— Да.

— А давно уже он сидит?

— Давненько. Лет семь или восемь.

— Неужели у вас нет точных сведений?

— Ведь он был посажен не при мне, дорогой господин д’Эрбле.

— А разве вам ничего не сказали Лувьер и Трамбле?

— Дорогой мой… Простите, ваше преосвященство…

— Ничего. Итак, вы говорите?..

— Говорю, что тайны Бастилии не передаются вместе с ключами комендатуры.

— Вот что! Так, значит, этот таинственный узник — государственный преступник?

— Нет, не думаю; просто его пребывание окружено тайной, как все здесь, в Бастилии.

— Допустим, — сказал Арамис. — Но почему же вы свободнее говорите о Сельдоне, чем о…

— Чем о второй Бертодьере?

— Да.

— Да потому, что, по-моему, преступление человека, сочинившего дистих, гораздо меньше, чем того, кто похож на…

— Да, да, я понимаю. Но как же тюремщики? Ведь они разговаривают с заключенными?

— Разумеется.

— В таком случае арестанты, вероятно, говорят им, что они не виноваты.

— Да, они только об этом и твердят, вечно поют эту песенку.

— А не может ли сходство, о котором вы говорили, броситься в глаза вашим тюремщикам?

— Ах, дорогой господин д’Эрбле! Нужно быть придворным, как вы, чтобы заниматься такими мелочами.

— Вы тысячу раз правы, дорогой Безмо. Будьте добры, еще чуточку этого вина.

— Не чуточку, а целый стакан.

— Нет, нет! Вы остались мушкетером до кончиков пальцев. А я сделался епископом. Каплю для меня, стакан для вас.

— Ну, пусть будет по-вашему!

Арамис и комендант чокнулись.

— А кроме того, — добавил Арамис, подняв бокал и прищуриваясь на вино, горящее рубином, — кроме того, случается и так, что там, где вы находите сходство, другой его совсем не замечает.

— Нет, этого не может быть. Всякий, кто видел того, на кого похож этот узник…

— А мне кажется, дорогой Безмо, что это просто игра вашего воображения.

— Да нет же! Даю вам слово.

— Послушайте, — возразил Арамис, — я встречал многих, чьи лица были похожи на того, о ком мы говорим, но никто не придавал этому значения.

— Да просто потому, что есть разные степени сходства; сходство моего узника поразительное, и если бы вы его увидели, вы бы вполне согласились со мной.

— Если бы я его увидел… — равнодушно протянул Арамис. — Но, по всей вероятности, я его никогда не увижу.

— Почему же?

— Потому что, если бы я ступил ногой в эти ужасные камеры, мне показалось бы, что я навеки буду там похоронен.

— О нет, помещение у нас совсем неплохое!

— Рассказывайте!

— Нет, нет, не говорите дурно о второй Бертодьере. Там отличная камера, прекрасно обставленная, с коврами!

— Что вы говорите!

— Да, да! Этому юноше повезло; ему отвели лучшее помещение в Бастилии. Редкое счастье.

— Полноте, полноте, — холодно прервал Арамис, — никогда я не поверю, что в Бастилии есть хорошие камеры. А что касается ковров, то они, наверное, существуют только в вашем воображении. Мне мерещатся там пауки, крысы, жабы…

— Жабы! Ну, в карцерах, я не отрицаю…

— Самая жалкая мебель и никаких ковров.

— А глазам своим вы поверите? — сказал Безмо, все больше приходя в возбуждение.

— Нет, бога ради, не надо!

— Даже для того, чтобы убедиться в этом сходстве, которое вы отрицаете, как и ковры?

— Да это, должно быть, привидение, призрак, живой труп!

— Ничуть не бывало! Здоровенный малый.

— Печальный, угрюмый?

— Да нет же: весельчак.

— Не может быть!

— Пойдемте.

— Куда?

— Со мной.

— Зачем?

— Сделаем прогулку по Бастилии.

— Что?

— Вы все увидите, собственными глазами увидите.

— А правила?

— Это пустяки. Сегодня мой майор свободен, лейтенант обходит бастионы; мы здесь полные хозяева.

— Нет, нет, дорогой комендант! У меня мороз идет по коже при одной мысли о грохоте засовов, которые нам придется отодвигать.

— Полно!

— А вдруг вы забудете обо мне, и я останусь где-нибудь в третьей или четвертой Бертодьере… бррр!

— Вы шутите?

— Нет, говорю серьезно.

— Вы отказываетесь от совершенно исключительного случая. Знаете ли вы, чтобы добиться той милости, которую я предлагаю вам даром, некоторые принцы крови сулили мне до пятидесяти тысяч ливров?

— Неужели это так интересно?

— Запретный плод, ваше преосвященство! Запретный плод! Вы, как духовное лицо, должны хорошо знать это.

— Нет. Если меня кто интересует, то разве только бедный школьник, сочинивший дистих.

— Ладно! Посмотрим на него; он помещается рядом — в третьей Бертодьере.

— Почему вы говорите: рядом?

— Потому что, если бы я был любопытным, меня бы больше заинтересовала прекрасная камера с коврами и ее обитатель.

— Эка невидаль — обстановка! Да и обитатель, вероятно, самая невзрачная личность!

— Пятнадцатиливровый, ваше преосвященство, пятнадцатиливровый! Такие персоны всегда интересны.

— Как раз об этом я и позабыл спросить вас. Почему этому человеку отпускается пятнадцать ливров, а бедняге Сельдону только три?

— Ах, эти различия — тонкая вещь, сударь: тут король проявил доброту…

— Король?

— То есть кардинал, я ошибся. «Этот несчастный, — сказал Мазарини, — обречен до смерти томиться в тюрьме».

— Почему?

— Потому что преступление его вечное, значит, и наказание должно быть вечное.

— Вечное?

— Конечно. Если только ему не посчастливится заболеть оспой, вы понимаете… Но и на это мало надежды. В Бастилии воздух здоровый.

— Вы удивительно находчивы, дорогой Безмо.

— Не правда ли?

— Иными словами, вы хотите сказать, что этот несчастный должен страдать здесь до конца жизни…

— Я не говорил — страдать, монсеньор; пятнадцатиливровые не страдают.

— Ну, томиться в тюрьме.

— Конечно, такая уж его доля; но ему всячески стараются смягчить условия жизни. Притом, я думаю, и вы согласитесь со мной, этот молодец родился на свет вовсе не для того, чтобы так прекрасно кушать, как его кормят здесь. Да вот посмотрите: этот непочатый пирог и раки, до которых едва дотронулись, марнские раки, крупные, как лангусты! Все это отправится сейчас во вторую Бертодьеру с бутылкой бургундского, которое вам так нравится. Теперь вы не будете больше сомневаться, я надеюсь?

— Нет, дорогой Безмо, не буду. Но ведь все эти заботы относятся только к счастливцам пятнадцатиливровым, а о бедняге Сельдоне вы совсем позабыли.

— Извольте! В честь вашего посещения устроим и для него пир: он получит бисквит, варенье и эту бутылочку портвейна.

— Вы превосходный человек; я уже говорил вам это и снова повторяю, дорогой Безмо.

— Идемте, идемте, — заторопил комендант, у которого немного закружилась голова не то от выпитого вина, не то от похвал Арамиса.

— Помните, что я иду туда, только чтобы исполнить вашу просьбу, — сказал прелат.

— О, вы меня будете благодарить за эту прогулку.

— Так пойдем.

— Подождите, я предупрежу.

Безмо дважды позвонил; вошел тюремщик.

— Я отправляюсь в башни, — сообщил Безмо. — Не надо ни стражи, ни барабанов, словом, никакого шума.

— Если бы я не оставил здесь своего плаща, — промолвил Арамис в притворном страхе, — то мне, право, показалось бы, что я сам сажусь в тюрьму.

Тюремщик пошел вперед, комендант и Арамис за ним, рука об руку; несколько солдат, находящихся во дворе, вытянулись в струнку при виде коменданта.

Безмо провел гостя по небольшому плацу; оттуда они направились к подъемному мосту, через который часовые беспрепятственно пропустили их, узнав начальство.

— Сударь, — громко спросил комендант Арамиса, чтобы каждое слово его было услышано караульными, — сударь, у вас хорошая память?

— Зачем вы меня спрашиваете об этом?

— Я имею в виду ваши планы и чертежи, так как даже архитекторам воспрещено входить в камеры с бумагой, пером или карандашом.

«Славно! — подумал Арамис. — Я, кажется, попал в архитекторы. Пожалуй, это похоже на шутки д’Артаньяна, который видел меня в Бель-Иле инженером».

И он, напрягая голос, заявил:

— Будьте спокойны, господин комендант: нам достаточно прикинуть на глаз, чтобы все запомнить.

Безмо даже бровью не повел; стража приняла Арамиса за архитектора.

— Начнем с Бертодьеры, — снова прокричал Безмо, чтобы его слышала вся тюрьма.

— Хорошо, — отвечал Арамис.

Потом Безмо обратился к смотрителю:

— Воспользуйся случаем и снеси в номер второй отложенные мной лакомства.

— В третий номер, дорогой Безмо, в третий, вы все время ошибаетесь.

— Правда.

Они стали подниматься по лестнице.

На одном этом дворе было столько засовов, решеток и замков, что их хватило бы на весь город.

Арамис не был ни мечтателем, ни человеком чувствительным; правда, в молодости он писал стихи; но сердце у него было черствое, как у всякого пятидесятипятилетнего человека, который любил многих женщин или, вернее, был любим многими женщинами.

Но когда он стал всходить по каменным ступенькам, истоптанным столькими несчастными, когда на него пахнуло сыростью этих мрачных сводов, сердце его, должно быть, смягчилось, потому что он опустил голову и с затуманившимися глазами молча пошел вслед за Безмо.

VI. Узник второй Бертодьеры

Когда они поднялись во второй этаж, Арамис задыхался не то от усталости, не то от волнения.

Он прислонился к стене.

— Хотите, начнем отсюда? — спросил Безмо. — Так как мы собираемся в две камеры, то, мне кажется, все равно, поднимемся ли мы сначала в третий этаж и затем спустимся во второй или наоборот. Кроме того, в этой камере нужно сделать кое-какой ремонт, — торопливо прибавил он, чтобы стоявший неподалеку тюремщик мог разобрать его слова.

— Нет, нет, — запротестовал Арамис, — пойдем наверх, наверх, комендант! Там работа более неотложная.

И они стали подниматься выше.

— Попросите ключи у тюремщика, — шепнул своему спутнику Арамис.

— Сию минуту.

Безмо взял ключи и сам открыл дверь в третью камеру. Тюремщик вступил туда первым и разложил на столе кушанья, которые добрый комендант называл лакомствами.

После этого он удалился.

Заключенный даже не пошевельнулся.

Тогда Безмо сам вошел в камеру, попросил Арамиса подождать у двери.

Прелат мог разглядеть молодого человека, скорее юношу, лет восемнадцати, который, увидев входившего коменданта, бросился ничком на кровать с воплями:

— Матушка, матушка!

В этих воплях слышалось такое безысходное горе, что Арамис невольно вздрогнул.

— Дорогой гость, — обратился к заключенному Безмо, пытаясь улыбнуться, — вот вам десерт и развлечение; десерт для тела, развлечение для души. Вот этот господин успокоит вас.

— Ах, господин комендант! — воскликнул юноша. — Оставьте меня одного на целый год, кормите хлебом и водой, но скажите, что через год меня отсюда выпустят, скажите, что через год я снова увижусь с матушкой!

— Дружок мой, — сказал Безмо, — вы же сами говорили, что ваша матушка очень бедна, что живете вы плохо, а здесь смотрите, какие удобства!

— Да, она бедна, сударь; тем более нужно возвратить ей кормильца. Помещение у нас плохое? Ах, сударь, когда человек на свободе, ему всюду хорошо!

— И так как вы утверждаете, что, кроме этого несчастного дистиха…

— Я сочинил его без всякого злого умысла, клянусь вам; он мне пришел в голову, когда я читал Марциала. Ах, сударь, пусть накажут меня как угодно, пусть отсекут руку, которой я писал, я буду работать другой; только верните меня к матушке!

— Дитя мое, — продолжал Безмо, — вы знаете, что это от меня не зависит; я могу только увеличить ваш паек: дать стаканчик портвейну, сунуть пирожное.

— Боже мой, боже мой! — застонал юноша, падая на землю и катаясь по полу.

Арамис не мог больше выносить эту сцену и вышел в коридор.

— Несчастный! — прошептал он.

— Да, сударь, он очень несчастен, но во всем виноваты родители, — сказал смотритель, стоявший около дверей камеры.

— Как так?

— Конечно… Зачем они заставили его учить латынь?.. Забивать голову науками вредно… Я едва умею читать и писать; и вот в тюрьму не попал, как видите.

Арамис окинул взглядом этого человека, который считал, что быть тюремщиком не значит быть в тюрьме.

Безмо тоже появился в коридоре, видя, что ни его утешения, ни вино не действуют. Он был расстроен.

— А дверь-то, дверь! — крикнул тюремщик. — Вы забыли запереть дверь.

— И правда, — вздохнул Безмо. — Вот возьми ключи.

— Я похлопочу за этого ребенка, — проговорил Арамис.

— И если ваши хлопоты будут безуспешны, — сказал Безмо, — то просите, чтобы его по крайней мере перевели на десять ливров, мы оба от этого выгадаем.

— Если и другой заключенный также зовет матушку, я не буду заходить к нему и произведу измерения снаружи.

— Не бойтесь, господин архитектор, — успокоил тюремщик, — он у нас смирный, как ягненок, и все молчит.

— Ну пойдемте, — нехотя согласился Арамис.

— Ведь вы тюремный архитектор? — обратился к нему сторож.

— Да.

— Как же вы до сих пор не привыкли к таким сценам? Странно!

Арамис увидел, что во избежание подозрений ему нужно призвать на помощь все свое самообладание.

Безмо открыл камеру.

— Останься здесь и подожди нас на лестнице, — приказал он тюремщику.

Тот повиновался.

Безмо прошел вперед и сам открыл вторую дверь.

В камере, освещенной лучами солнца, проникавшими через решетчатое окно, находился красивый юноша, небольшого роста, с короткими волосами и небритый; он сидел на табуретке, опершись локтем на кресло и прислонившись к нему. На кровати валялся его костюм из тонкого черного бархата; сам он был в прекрасной батистовой рубашке.

При звуке открываемой двери молодой человек небрежно повернул голову, но, узнав Безмо, встал и вежливо поклонился. Когда глаза его встретились с глазами Арамиса, стоявшего в тени, епископ побледнел и выронил шляпу, точно на него нашел столбняк.

У Безмо, привыкшего к своему жильцу, не дрогнул ни одни мускул; он старательно, как усердный слуга, стал раскладывать на столе пирог и раков. Занятый этим, он не заметил волнения своего гостя.

Окончив сервировку, комендант обратился к молодому узнику со словами:

— Вы сегодня очень хорошо выглядите.

— Благодарю вас, сударь, — отвечал юноша.

Услышав этот голос, Арамис едва удержался на ногах.

Все еще мертвенно бледный, он невольно сделал шаг вперед. Это движение не ускользнуло от внимания Безмо, несмотря на все его хлопоты.

— Это архитектор, который пришел посмотреть, не дымит ли ваш камин, — сообщил Безмо.

— Нет, он никогда не дымит, сударь.

— Вы говорили, господин архитектор, что нельзя быть счастливым в тюрьме, — сказал комендант, потирая руки, — однако перед вами заключенный, который счастлив. Надеюсь, вы ни на что не жалуетесь?

— Никогда.

— И вам не скучно? — спросил Арамис.

— Нет.

— Что я вам говорил? — шепнул Безмо.

— Да, невозможно не верить своим глазам. Вы разрешите задать ему несколько вопросов?

— Сколько угодно.

— Так будьте добры, спросите его, знает ли он, за что попал сюда.

— Господин архитектор спрашивает вас, — строго обратился к узнику Безмо, — знаете ли вы, почему вы попали в Бастилию?

— Нет, сударь, — спокойно отвечал молодой человек, — не знаю.

— Но ведь это невозможно! — воскликнул Арамис, охваченный волнением. — Если бы вы не знали причины вашего ареста, вы были бы в бешенстве.

— Первое время так и было.

— Почему же вы перестали возмущаться?

— Я образумился.

— Странно, — проговорил Арамис.

— Не правда ли, удивительно? — спросил Безмо.

— Что же вас образумило? — поинтересовался Арамис. — Нельзя ли узнать?

— Я пришел к выводу, что раз за мной нет никакой вины, то бог не может наказывать меня.

— Но что же такое тюрьма, как не наказание?

— Я и сам не знаю, — отвечал молодой человек, — могу сказать только, что мое мнение теперь совсем другое, чем было семь лет тому назад.

— Слушая вас, сударь, и видя вашу покорность, можно подумать, что вы даже любите тюрьму.

— Я мирюсь с ней.

— В уверенности, что когда-нибудь станете свободны?

— У меня нет уверенности, сударь, одна только надежда; и, признаюсь, с каждым днем эта надежда угасает.

— Почему же вам не выйти на волю? Ведь были же вы раньше свободны?

— Именно здравый смысл не позволяет мне ожидать освобождения; зачем было сажать меня, чтоб потом выпустить?

— А сколько вам лет?

— Не знаю.

— Как вас зовут?

— Я забыл имя, которое мне дали.

— Кто ваши родители?

— Я никогда не знал их.

— А те люди, которые воспитывали вас?

— Они не называли меня своим сыном.

— Любили вы кого-нибудь до своего заключения?

— Я любил свою кормилицу и цветы.

— Это все?

— Я любил еще своего лакея.

— Вам жаль этих людей?

— Я очень плакал, когда они умерли.

— Они умерли до вашего ареста или после?

— Они умерли накануне того дня, когда меня увезли.

— Оба одновременно?

— Да, одновременно.

— А как вас увезли?

— Какой-то человек приехал за мной, посадил в карету, запep дверцу на замок и привез сюда.

— А вы бы узнали этого человека?

— Он был в маске.

— Не правда ли, какая необычайная история? — шепотом сказал Безмо Арамису.

У Арамиса захватило дух.

— Да, необычайная.

— Но удивительнее всего то, что он никогда не сообщал мне столько подробностей.

— Может быть, это оттого, что вы никогда на расспрашивали, — заметил Арамис.

— Возможно, — отвечал Безмо, — я не любопытен. Ну что же, как вы находите камеру: прекрасная, не правда ли?

— Великолепная.

— Ковер…

— Роскошный.

— Держу пари, что у него не было такого до заключения.

— Я тоже так думаю.

Тут Арамис снова обратился к молодому человеку:

— А не помните ли вы, посещал вас кто-нибудь из незнакомых?

— Как же! Три раза приезжала женщина под густой вуалью, которую она поднимала только тогда, когда нас запирали и мы оставались с ней наедине.

— Вы помните эту женщину?

— Помню.

— О чем же она говорила с вами?

Юноша грустно улыбнулся:

— Она спрашивала меня о том же, о чем спрашиваете и вы: хорошо ли мне, не скучно ли?

— А что она делала, приходя к вам и покидая вас?

— Обнимала меня, прижимала к сердцу, целовала.

— Вы помните ее?

— Прекрасно.

— Я хочу спросить вас, помните ли вы черты ее лица?

— Да.

— Значит, если бы случай снова свел вас с ней, вы бы узнали ее?

— О, конечно!

На лице Арамиса промелькнула довольная улыбка.

В эту минуту Безмо услышал шаги тюремщика, поднимавшегося по лестнице.

— Не пора ли нам уходить? — шепнул он Арамису.

Должно быть, Арамис узнал все, что ему хотелось знать.

— Как вам угодно, — сказал он.

Видя, что они собираются уходить, юноша вежливо поклонился. Безмо отвечал легким кивком, Арамис же, видимо тронутый его несчастьем, низко поклонился заключенному.

Они вышли. Безмо запер двери.

— Ну как? — спросил Безмо на лестнице. — Что вы скажете обо всем этом?

— Я открыл тайну, дорогой комендант, — отвечал Арамис.

— Неужели? Что же это за тайна?

— В доме этого юноши было совершено убийство.

— Полноте!

— Да как же! Лакей и кормилица умерли в один и тот же день. Очевидно, яд.

— Ай-ай-ай!

— Что вы на это скажете?

— Что это похоже на правду… Неужели этот юноша убийца?

— Кто же говорит об этом? Как вы могли заподозрить несчастного ребенка в убийстве?

— Да, да, это нелепо.

— Преступление было совершено в доме, где он жил; этого довольно. Может быть, он видел преступников, и теперь опасаются, как бы он не выдал их.

— Черт возьми, если бы я знал, что это было так, я удвоил бы надзор за ним.

— Да у него, кажется, нет никакого желания бежать!

— О, вы не знаете, что за народ эти арестанты!

— У него есть книги?

— Ни одной; строжайше запрещено давать их ему.

— Строжайше?

— Запрещено самим Мазарини.

— Это запрещение у вас?

— Да, монсеньор. Хотите, я вам покажу его, когда мы вернемся домой?

— Очень хочу, я большой любитель автографов.

— За подлинность этого я ручаюсь; там только одна помарка.

— Помарка! Что же там зачеркнуто?

— Цифра.

— Цифра?

— Да. Сначала было написано: содержание в пятьдесят ливров.

— Значит, как принцам крови?

— Но вы понимаете, кардинал заметил свою ошибку: он зачеркнул ноль и прибавил единицу перед пятеркой. Кстати…

— Ну?

— Вы ничего мне не сказали о сходстве.

— Да по очень простой причине, дорогой Безмо: никакого сходства нет!

— Ну вот еще!

— А если и есть, то только в вашем воображении; если же оно существовало бы где-нибудь помимо него, то, мне кажется, вы хорошо бы сделали, никому не говоря о нем.

— Вы правы.

— Король Людовик Четырнадцатый, наверное, разгневался бы на вас, если бы вдруг узнал, что вы распространяете слух, будто какой-то его подданный имеет дерзость быть похожим на него.

— Да, да, вы правы, — заторопился перепуганный Безмо, — но я говорил об этом только вам, а я всецело полагаюсь на вашу скромность, монсеньор.

— Будьте спокойны.

Разговаривая таким образом, они вернулись в квартиру Безмо; комендант вытащил из шкафа книгу, похожую на ту, что он уже показывал Арамису, но запертую на замок.

Ключ от этого замка Безмо всегда держал при себе на отдельном кольце.

Положив книгу на стол, он раскрыл ее на букве «М» и показал Арамису следующую запись в отделе примечаний:

«Не давать ни одной книги, белье самое тонкое, костюмы изящные; никаких прогулок, никаких смен тюремщиков, никаких сношений.

Разрешаются музыкальные инструменты, всевозможные удобства и комфорт; пятнадцать ливров на продовольствие. Г-н де Безмо может требовать больше, если пятнадцати ливров окажется недостаточно».

— И впрямь, — сказал Безмо, — нужно будет потребовать прибавки.

Арамис закрыл книгу.

— Да, — подтвердил он, — это написано рукой Мазарини; я узнаю его почерк. А теперь, дорогой комендант, — продолжал он, точно тема предшествующего разговора была исчерпана, — перейдем, если вам угодно, к нашим маленьким расчетам.

— Когда прикажете расплатиться с вами? Назначьте сами срок.

— Не нужно срока; напишите мне простую расписку в получении ста пятидесяти тысяч франков.

— С уплатой по предъявлении?

— Да. Но ведь вы понимаете, что я буду ждать до тех пор, пока вы сами не пожелаете заплатить мне.

— Я не беспокоюсь, — с улыбкой сказал Безмо, — но я уже выдал вам две расписки.

— Я сейчас разорву их.

И Арамис, показав коменданту расписки, действительно разорвал их.

Убежденный этим проявлением доверия, Безмо без колебаний подписал расписку на сто пятьдесят тысяч франков, которые он обязывался заплатить по первому требованию прелата.

Арамис, смотревший через плечо коменданта, пока тот писал, спрятал расписку в карман, не читая, чем окончательно успокоил Безмо.

— Теперь, — сказал Арамис, — вы не будете на меня сердиться, если я похищу у вас какого-нибудь заключенного?

— Каким образом?

— Выхлопотав для него помилование. Ведь я же сказал вам, что бедняга Сельдон очень интересует меня.

— Ах да!

— Что же вы на это скажете?

— Это ваше дело; поступайте как знаете. Я вижу, что у вас руки длинные.

— Прощайте, прощайте!

И Арамис уехал, напутствуемый добрыми пожеланиями коменданта.

VII. Две приятельницы

В то самое время, когда г-н Безмо показывал Арамису узников Бастилии, у дверей дома г-жи де Бельер остановилась карета, и из нее вышла молодая женщина, вся в шелках.

Когда о приезде г-жи Ванель доложили хозяйке дома, она была погружена в чтение какого-то письма, которое торопливо спрятала и побежала навстречу гостье.

Маргарита Ванель бросилась ее целовать, жала ей руки и не давала вымолвить ни слова.

— Дорогая моя, — говорила она, — ты меня совсем забыла! Совсем закружилась на придворных праздниках.

— Я даже и не была на свадебных увеселениях.

— Чем же ты так занята?

— Готовлюсь к отъезду в Бельер.

— Ты хочешь стать деревенской жительницей? Я люблю, когда у тебя являются такие порывы. Но ты бледна.

— Нет, я чувствую себя прекрасно.

— Тем лучше, а я было испугалась. Ты знаешь, что мне говорили?

— Мало ли что говорят!

— Я готова все рассказать тебе, да боюсь, что ты будешь сердиться.

— Вот уж никогда! Ведь ты сама восхищалась ровностью моего характера.

— Так вот, дорогая маркиза, говорят, что с некоторых пор ты стала гораздо меньше тосковать о бедном господине де Бельере!

— Это злые сплетни, Маргарита; я жалею и всегда буду жалеть мужа; но прошло уже два года, как он умер, а мне всего только двадцать восемь лет, и скорбь о покойнике не может наполнять все мои мысли. Ты первая не поверила бы такой скорби, Маргарита.

— Отчего же? У тебя такое нежное сердце! — ядовито возразила г-жа Ванель.

— Да ведь и у тебя тоже нежное сердце, а я, однако, не нахожу, чтобы сердечные печали совсем убили тебя.

В этих словах слышался явный намек на разрыв Маргариты с г-ном Фуке, а также довольно прозрачный упрек в легкомыслии.

Они окончательно вывели Маргариту из себя, и она вскричала:

— Ну, так я скажу! Говорят, что ты влюблена, Элиза.

При этом она не сводила глаз с г-жи де Бельер, которая невольно вспыхнула.

— Несчастные женщины: всякий старается оклеветать их, — заметила маркиза после минутного молчания.

— О! На тебя-то, Элиза, не клевещут.

— Как же не клевещут, если рассказывают, что я влюблена?

— Прежде всего, если это правда, то это не клевета, а только злословие, а затем — ты не даешь мне кончить, — говорят, что ты, хотя и влюблена, но зубами и когтями защищаешь свою добродетель, говорят, что ты живешь за семью замками и к тебе труднее попасть, чем к Данае,  хотя у нее была башня из бронзы.

— Ты очень остроумна, Маргарита, — проговорила, трепеща, г-жа де Бельер.

— Ах, ты всегда льстила мне, Элиза… Словом, ты слывешь непреклонной и недоступной. Видишь, на тебя нисколько не клевещут… О чем же ты задумалась?

— Если говорят, что я влюблена, то, вероятно, называют чье-нибудь имя.

— Разумеется, называют.

— Меня удивило твое упоминание о Данае. Это имя невольно наводит на мысль о золотом дожде, не так ли?

— Ты хочешь напомнить про то, что Юпитер превратился ради Данаи в золотой дождь?

— Следовательно, мой возлюбленный… тот, кого ты мне приписываешь…

— Ах, извини, пожалуйста, я твой друг и не приписываю тебе никого.

— Допустим… Ну, тогда враги…

— Хорошо, я скажу тебе это имя. Только не пугайся, он человек очень влиятельный…

— Дальше.

И, словно приговоренная в ожидании казни, маркиза до боли сжала руки, так что ее холеные ногти вонзились в ладонь.

— Это очень богатый человек, — продолжала Маргарита, — может быть, самый богатый. Словом, его зовут…

Маркиза даже зажмурила глаза.

— Герцог Бекингэм, — проговорила наконец Маргарита с громким смехом.

Стрела попала в цель. Имя Бекингэма, сказанное вместо того имени, которое ожидала услышать маркиза, было для нее точно плохо наточенный топор, который не обезглавил де Шале и де Ту, когда они были возведены на эшафот, а только ранил им шею.

Однако она быстро оправилась:

— Ты, право, остроумная женщина; и ты мне доставила большое удовольствие. Твоя шутка прелестна… Я ни разу не видела господина Бекингэма.

— Ни разу? — спросила Маргарита, стараясь сохранить серьезность.

— Я никуда не выезжала с тех пор, как герцог живет в Париже.

— О, можно и не видеться друг с другом, а переписываться, — заметила на это г-жа Ванель, шаловливо протягивая ножку к клочку бумаги, валявшемуся на ковре.

Маркиза вздрогнула. Это был конверт того письма, которое она читала перед приездом подруги. На нем была печать с гербом суперинтенданта.

Госпожа де Бельер подвинулась на диване и незаметно закрыла конверт пышными складками своего широкого шелкового платья.

— Послушай, — заговорила она, — послушай, Маргарита, неужели ты приехала ко мне так рано только для того, чтобы рассказать мне все эти нелепости?

— Нет, прежде всего я приехала повидаться с тобою и напомнить тебе наши былые привычки, наши маленькие радости; помнишь, мы отправлялись на прогулку в Венсенский лес и там, в укромном месте, под дубом, вели разговоры про тех, кто нас любил и кого мы любили?

— Ты предлагаешь мне прогуляться?

— Меня ждет карета, и я свободна в продолжение трех часов.

— Я не одета, Маргарита… а если ты хочешь поболтать, то и без Венсенского леса мы найдем в моем саду и развесистое дерево, и густые заросли буков, и целый ковер маргариток и фиалок, аромат которых доносится сюда.

— Дорогая маркиза, мне досадно, что ты отказываешься от моего предложения… Мне так надо было излить перед тобой мою душу.

— Повторяю тебе, Маргарита, мое сердце одинаково принадлежит тебе и в этой комнате, и под липою моего сада, как и там — в лесу под дубом.

— Для меня это не одно и то же… Приближаясь к Венсенскому лесу, маркиза, я чувствую, что мои вздохи как будто слышнее там, куда они несутся эти последние дни.

При этих словах маркиза насторожилась.

— Тебя удивляет, не правда ли… что я все еще думаю о Сен-Манде?

— О Сен-Манде! — вырвалось у г-жи де Бельер.

И взгляды обеих женщин скрестились, подобно двум шпагам в начале дуэли.

— Ты, такая гордая?.. — сказала с пренебрежительной улыбкой маркиза.

— Я… такая гордая!.. — ответила г-жа Ванель. — Такова моя натура… Я не прощаю забвения, не переношу измены. Когда я бросаю, а он плачет, я могу полюбить опять; ну а когда меня бросают и смеются, я готова сойти с ума от любви.

Госпожа де Бельер невольно привстала на диване.

«Она ревнует!» — мелькнуло в голове Маргариты.

— Значит, — проговорила маркиза, — ты безумно любишь господина Бекингэма… то бишь… господина Фуке?

Маргарита болезненно ощутила удар, и вся кровь прилила ей к сердцу.

— И поэтому ты собиралась ехать в Венсен… даже в Сен-Манде!

— Я сама не знаю, куда я хотела ехать; я думала, что ты мне посоветуешь что-нибудь.

— Не могу; я ведь не умею прощать. Может быть, я не умею любить так глубоко, как ты. Но если мое сердце оскорблено, то уж навсегда.

— Да ведь господин Фуке твоих чувств не оскорблял, — с деланной наивностью заметила Маргарита Ванель.

— Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Господин Фуке не оскорблял моих чувств; я не пользовалась его благосклонностью и не терпела от него обид, но ты имеешь повод жаловаться на него. Ты моя подруга, и я бы не советовала тебе поступать так, как ты собираешься.

— Что же ты вообразила?

— Те вздохи, о которых ты упоминала, говорят достаточно красноречиво.

— Ах, ты раздражаешь меня! — воскликнула вдруг молодая женщина, собравшись с силами, как борец, готовый нанести последний удар. — Ты думаешь только о моих страстях и слабостях, а о моих чистых и великодушных побуждениях ты забываешь. Если в настоящую минуту я и чувствую симпатию к господину Фуке и даже делаю шаг к сближению с ним, признаюсь откровенно, то только потому, что его судьба глубоко волнует меня, и, на мой взгляд, он один из самых несчастных людей на свете.

— А! — проговорила маркиза, приложив руку к груди. — Разве случилось что-нибудь новое?

— Дорогая моя, новое прежде всего в том, что король перенес все свои милости с господина Фуке на господина Кольбера.

— Да, я слышала это.

— Это и понятно, когда обнаружилась история с Бель-Илем.

— А меня уверяли, что все это в конце концов послужило к чести господина Фуке.

Маргарита разразилась таким злобным смехом, что г-жа де Бельер с удовольствием вонзила бы ей кинжал в самое сердце.

— Дорогая моя, — продолжала Маргарита, — теперь дело идет уже не о чести господина Фуке, а о его спасении. Не пройдет и трех дней, как станет очевидным, что министр финансов окончательно разорен.

— О! — заметила маркиза, улыбаясь, в свою очередь. — Что-то уж очень скоро.

— Я сказала «три дня» потому, что люблю обольщать себя надеждами. Но вероятнее всего, что катастрофа разразится сегодня же.

— Почему?

— По самой простой причине: у господина Фуке нет больше денег.

— В финансовом мире, дорогая Маргарита, случается, что сегодня у человека нет ни гроша, а завтра он ворочает миллионами.

— Это могло случиться с господином Фуке в то время, когда у него было два богатых и ловких друга, которые собирали для него деньги, выжимая их из всех сундуков; но эти друзья умерли, и теперь ему неоткуда почерпнуть миллионы, которые просил у него вчера король.

— Миллионы? — с ужасом воскликнула маркиза.

— Четыре миллиона… четное число.

— Подлая женщина, — прошептала про себя г-жа де Бельер, измученная этой жестокой радостью, однако она собралась с духом и ответила: — Я думаю, что у господина Фуке найдется четыре миллиона.

— Если у него есть четыре миллиона, которые король просит сегодня, может быть, у него не будет их через месяц, когда король попросит снова.

— Король опять будет просить у него денег?

— Разумеется; вот потому-то я и говорю, что разорение господина Фуке неминуемо. Из самолюбия он будет безотказно давать деньги, а когда их не хватит — ему крышка.

— Твоя правда, — сказала маркиза дрожащим голосом, — план рассчитан верно… А скажи, пожалуйста, господин Кольбер очень ненавидит господина Фуке?

— Мне кажется, что он недолюбливает его… Господин Кольбер теперь в большой силе; он выигрывает, если узнать его поближе, — у него гигантские замыслы, большая выдержка, осторожность; он далеко пойдет.

— Он будет министром финансов?

— Возможно… Так вот почему, дорогая моя маркиза, я так жалела этого бедного человека, который любил меня, даже обожал; вот почему, видя, какой он несчастный, я прощала ему в душе его измену… в которой он раскаивается, судя по некоторым данным; вот почему я склонна была утешить его и дать ему добрый совет: он, наверно, понял бы мой поступок и был бы мне благодарен.

Маркиза, оглушенная, уничтоженная этим натиском, рассчитанным с меткостью хорошего артиллерийского огня, не знала, что отвечать, что думать.

— Так почему же, — проговорила она наконец, втайне надеясь, что Маргарита не станет добивать побежденного врага, — почему бы вам не поехать к господину Фуке?

— Положительно, маркиза, я начинаю серьезно думать об этом. Нет, пожалуй, неприлично самой делать первый шаг. Разумеется, господин Фуке любит меня, но он слишком горд. Не могу же я подвергать себя риску… Кроме того, я должна поберечь и мужа. Ты ничего не говоришь… Ну, в таком случае я посоветуюсь с господином Кольбером.

И она с улыбкой встала, собираясь прощаться. Маркиза была не в силах подняться на ноги.

Маргарита сделала несколько шагов, наслаждаясь унижением и горем своей соперницы; потом она вдруг спросила:

— Ты не проводишь меня?

Маркиза пошла за ней, бледная, холодная, не обращая внимания на конверт, который она заботливо старалась прикрыть юбкой во время разговора.

Затем она открыла дверь в молельную и, даже не поворачивая головы в сторону Маргариты Ванель, ушла туда и заперла за собой дверь.

Как только маркиза исчезла, ее завистливая соперница бросилась, как пантера, на конверт и схватила его.

— У-у-у, лицемерка! — прошипела она, скрежеща зубами. — Конечно, она читала письмо от Фуке, когда я приехала!

И, в свою очередь, выбежала вон из комнаты.

А в это время маркиза, очутившись в безопасности за дверью, почувствовала, что силы окончательно изменяют ей; с минуту она стояла, побледнев и окаменев, как статуя; потом, подобно статуе, которую колеблет ураган, она покачнулась и упала без чувств на ковер.

VIII. Серебро госпожи де Бельер

Удар был особенно тяжел из-за его неожиданности. Прошло немало времени, пока маркиза оправилась; но, придя в себя, она стала размышлять о назревающих событиях. Она перебирала в памяти все, что сообщила ей ее безжалостная подруга.

Вскоре природный ум этой энергичной женщины взял верх над чувством бесплодного сострадания.

Маркиза не принадлежала к тем женщинам, которые плачут и ахают над несчастьем вместо того, чтобы попытаться действовать. Стиснув виски похолодевшими пальцами, она просидела минут десять в раздумье; потом, подняв голову, твердой рукой позвонила.

Она приняла решение.

— Все ли готово к отъезду? — осведомилась она у вошедшей горничной.

— Да, сударыня, но мы думали, что вы уедете в Бельер не раньше, чем через три дня.

— Однако вы уложили драгоценности и серебро?

— Да, сударыня, но мы обыкновенно оставляем эти вещи в Париже; вы никогда не берете драгоценностей с собою в деревню.

Маркиза помолчала, потом сказала спокойным тоном:

— Пошлите за моим ювелиром.

Горничная ушла исполнять приказание, а маркиза направилась к себе в кабинет и начала внимательно рассматривать свои драгоценности.

Никогда она не обращала столько внимания на свои богатства: она рассматривала эти драгоценности, только когда выбирала их. А в эту минуту она любовалась величиною рубинов и чистой водой брильянтов; она приходила в отчаяние от малейшего пятнышка или изъяна; золото казалось ей недостаточно тяжелым, а камни — мелкими.

Вошедший в комнату ювелир застал ее за этим занятием.

— Господин Фоше! Кажется, вы поставляли мне все драгоценности?

— Да, маркиза.

— Я не могу припомнить, сколько стоило это серебро.

— Сударыня, кувшины, кубки и блюда с футлярами да столовые приборы, мороженицы и тазы для варки варенья — все это обошлось вам в шестьдесят тысяч ливров.

— Господи, только и всего?

— Сударыня, в то время вы находили, что это очень дорого…

— Правда, правда. Я действительно припоминаю, что было дорого; ведь тут ценится работа, не так ли?

— Да, сударыня, и гравировка, и чеканка, и отливка.

— А какую часть стоимости вещи составляет работа?

— Третью часть, сударыня.

— У нас еще есть другое серебро, старинное, моего мужа.

— Ах, сударыня, там не такая тонкая работа. За него можно дать только тридцать тысяч ливров, стоимость самого металла.

— Всего девяносто, — прошептала маркиза. — Но, господин Фоше, есть еще серебро моей матери; помните, целая гора? Я его держала только как воспоминание.

— Ах, сударыня, то серебро — целое состояние для людей менее обеспеченных, чем вы. В то время все вещи делались очень массивными, не то что теперь. Но такую посуду не принято подавать на стол: она слишком громоздка.

— Да это как раз то, что нужно! Сколько в ней весу?

— По крайней мере тысяч на пятьдесят ливров. Я уже не говорю про огромные буфетные вазы: они одни стоят десять тысяч ливров пара.

— Сто пятьдесят! — воскликнула маркиза. — Вы уверены в цифрах, господин Фоше?

— Уверен, сударыня. Да ведь не трудно прикинуть на весах.

— Теперь перейдем к другим вещам, — продолжала г-жа де Бельер.

И она открыла ларчик с драгоценностями.

— Узнаю эти изумруды, — сказал ювелир, — я сам их оправлял; самые лучшие изумруды при дворе, то есть, виноват: самые лучшие принадлежат госпоже де Шатильон; они ей достались от Гизов; но ваши, сударыня, вторые.

— Сколько они стоят? И есть ли возможность продать их?

— Сударыня, ваши драгоценности купят с удовольствием: все знают, что у вас лучший подбор камней во всем Париже. Вы не из тех дам, которые меняют купленное; вы покупаете всегда самое лучшее и умеете это сохранить.

— Так сколько могут дать за эти изумруды?

— Сто тридцать тысяч ливров.

Маркиза занесла эту цифру в свою записную книжечку.

— А за это колье? — спросила она.

— Отличные рубины. Я и не знал, что они есть у вас.

— Оцените.

— Двести тысяч ливров. Один средний стоит сто тысяч.

— Да, да, я так и думала, — подхватила маркиза. — Теперь брильянты. Ах, у меня масса брильянтов: кольца, цепочки, подвески, серьги, аграфы! Оценивайте поскорее, господин Фоше.

Ювелир вооружился лупой, вынул весы, взвешивал, осматривал и тихонько считал про себя.

— Все эти камни могут дать госпоже маркизе сорок тысяч ливров ежегодного дохода.

— По-вашему, они стоят восемьсот тысяч ливров?..

— Около того.

— Я так и думала. Не считая оправы, разумеется?

— Да, сударыня. И если бы мне дали эти вещи купить или продать, то я удовольствовался бы за комиссию одним золотом, в которое оправлены эти камни, и заработал бы добрых двадцать пять тысяч ливров.

— Так не угодно ли вам взяться за продажу этих вещей с тем условием, что вы заплатите мне за все сейчас же наличными деньгами?

— Что вы, сударыня? — опешил ювелир. — Неужели вы собираетесь продать свои брильянты?..

— Тише, господин Фоше, не беспокойтесь, пожалуйста; дайте мне только ответ. Вы человек честный, тридцать лет состоите поставщиком нашего дома, знали и моего отца, и мою мать, которые заказывали вещи еще у родителей ваших. Я говорю с вами как с другом: угодно ли вам получить золотую оправу камней за то, что вы купите все у меня за наличный расчет?

— Восемьсот тысяч ливров! Да ведь это такая громадная сумма! Так трудно ее раздобыть!

— Я знаю.

— Посудите, сударыня, какие толки поднимутся в обществе, когда пойдет слух о продаже вами драгоценностей!

— Никто не узнает об этом… Вы изготовите мне такие точно вещи, только с фальшивыми камнями. Не возражайте: я так хочу. Продайте все по частям, продайте одни камни, без оправы.

— Одни камни легче продать… Принц ищет драгоценности для туалетов принцессы. Уже объявлен конкурс. Я легко могу продать принцу ваши камни на шестьсот тысяч ливров. Я уверен, что они окажутся лучше всех прочих.

— Когда вы можете это устроить?

— В три дня.

— Хорошо, а остальное вы продадите частным лицам.

— Сударыня, умоляю вас, подумайте хорошенько… Если вы будете спешить, вы потеряете сотню тысяч ливров.

— Я готова потерять хоть двести. Я хочу, чтобы все было оформлено сегодня же к вечеру. Так вы согласны?

— Согласен, маркиза… Не скрываю, что на этой сделке я заработаю пять тысяч пистолей.

— Тем лучше. А как вы заплатите мне?

— Золотом или бумагами Лионского банка, которые можно реализовать у господина Кольбера.

— С посудой выйдет миллион, — прошептала маркиза. — Господин Фоше, вы возьмете также золото и серебро. Скажете, что я желаю переплавить по моделям, которые мне больше нравятся.

— Слушаю, маркиза.

— Золото, которое будет мне причитаться за посуду, сложите в сундук и прикажите одному из ваших приказчиков ехать с этим сундуком, так, чтобы мои люди не видели его; пусть приказчик подождет меня в карете.

— В карете моей жены? — спросил ювелир.

— Если желаете, я могу ехать в ней.

— Хорошо, маркиза.

— Серебро свезите с помощью трех моих людей.

— Слушаю, сударыня.

Маркиза позвонила.

— Велите подать фургон господину Фоше.

Ювелир раскланялся и ушел; по дороге он говорил, что маркиза велела расплавить всю свою старинную посуду и сделать новую в более современном стиле.

Через три часа маркиза отправилась к г-ну Фоше и получила от него на восемьсот тысяч ливров бумаг Лионского банка и двести пятьдесят тысяч ливров золотой монетою, сложенной в сундук, который приказчик с трудом донес до кареты.

Эта карета, или, вернее, дом на колесах, составляла предмет восхищения всего квартала; сверху донизу она была покрыта аллегорическими рисунками и облаками, усеянными золотыми и серебряными звездами. Знатная дама села в этот неуклюжий рыдван рядом с приказчиком, который забился в угол, боясь задеть платье маркизы.

И приказчик крикнул кучеру, очень гордому тем, что везет маркизу:

— В Сен-Манде!

IX. Приданое

Лошади г-на Фоше были могучие першероны, чьи ноги походили на тумбы. Как и карета, они явились на свет еще в первой половине столетия. Естественно, что они не могли бежать так быстро, как английские лошади г-на Фуке, и им понадобилось два часа, чтобы одолеть расстояние до Сен-Манде.

Маркиза остановилась у двери, хорошо ей знакомой, хотя видела эту дверь всего только раз.

Она вынула из кармана ключ, вложила его в замок, толкнула дверь, которая беззвучно отворилась, и приказала приказчику поднять сундук во второй этаж. Но сундук оказался таким тяжелым, что приказчик был вынужден прибегнуть к помощи кучера.

Сундук поставили в маленькой комнатке, не то прихожей, не то будуаре, примыкавшей к той зале, где мы видели г-на Фуке у ног маркизы.

Госпожа де Бельер дала кучеру луидор, одарила приказчика обворожительной улыбкой и отпустила обоих. Она сама заперла за ними дверь и осталась в комнатке одна.

Хотя слуг не было видно, но все было приготовлено для гостьи. В камине горел огонь, в канделябры были вставлены свечи, на этажерке стояли закуски, вина и фрукты, на столах лежали книги, а в японских вазах красовались букеты живых цветов.

Точно волшебный дом.

Маркиза зажгла свечи в канделябрах, вдохнула аромат цветов, села и задумалась.

Она размышляла, как оставить г-ну Фуке эти деньги, чтобы он не мог догадаться, откуда они. Она схватилась за первое пришедшее ей в голову средство.

Можно просто позвонить, вызвать г-на Фуке и убежать; отдав ему миллион, она будет счастливее, чем если бы сама нашла миллион. Но ведь Фуке догадается и, пожалуй, откажется принять как дар то, что он, быть может, принял бы как заем, и, таким образом, вся ее затея пропадет даром.

Для полной удачи нужно было серьезно обдумать этот шаг, убедить суперинтенданта в безвыходности его положения, пустить в ход все красноречие дружбы, а если и этого окажется мало, пробудить в нем страсть, против которой никто не может устоять.

Суперинтендант был известен как человек очень щепетильный и гордый; он ни за что не допустил бы, чтобы женщина разорилась ради него. Нет, он стал бы всеми силами бороться, и только любимая женщина могла сломить его упорство.

Но любил ли он ее?

Способен ли этот легкомысленный и увлекающийся человек ограничиться одной женщиной, хотя бы эта женщина была ангелом?

— Вот это-то я и должна выяснить, — прошептала маркиза. — Кто знает, может быть, это сердце, которым я так жажду овладеть, окажется на поверку пошлым и низким… Полно, полно! — воскликнула она. — Довольно сомнений, довольно колебаний, пора перейти к испытанию! Пора!

Она взглянула на часы.

Теперь семь часов, он должен быть дома: это его рабочий час. Смелее!

И она с лихорадочным нетерпением подошла к зеркалу, улыбнулась себе, повернула потайную пружину и нажала кнопку звонка. Потом, словно уже обессилев в борьбе, бросилась на колени перед огромным креслом и охватила руками голову.

Через десять минут раздался звук отворяющейся двери. Вошел Фуке. Он был бледен; тяжелые мысли омрачали его лицо.

Должно быть, он был сильно озабочен, что так медленно явился на этот призыв любви, он — человек, для которого наслаждение составляло все на свете.

После бессонной ночи и мучительных дум он как-то весь осунулся; свойственное ему обычно беззаботное выражение пропало, и вокруг глаз появились темные круги.

Но он был по-прежнему красив, по-прежнему осанка его дышала благородством, а печальная складка у рта, редко появлявшаяся у этого человека, придавала его лицу какой-то новый, молодивший его оттенок.

В черном костюме, с белыми кружевами на груди, суперинтендант остановился в задумчивости на пороге той комнаты, где он так часто находил желанное счастье.

Его мрачное спокойствие, его печальная улыбка произвели на г-жу де Бельер невыразимое впечатление.

Глаз женщины умеет всегда распознать в чертах любимого человека гордость или страдание; чтобы вознаградить женщин за их слабость, природа одарила их исключительной чуткостью. При первом взгляде на Фуке маркиза поняла, что он глубоко несчастлив.

Она угадала и то, что эту ночь он провел без сна, а день принес ему разочарования.

И тотчас же силы вернулись к ней, она почувствовала, что любит Фуке больше жизни.

Она встала и, подойдя к нему, сказала:

— Вы писали мне утром, что начинаете уже забывать меня и что я, не видясь с вами, конечно, перестала думать о вас. Я приехала сюда, сударь, чтобы опровергнуть подобные предположения, тем более что я вижу по вашим глазам…

— Что вы видите, маркиза? — спросил удивленный Фуке.

— Что вы никогда еще так сильно не любили меня, как в эту минуту, и вы также должны видеть по моему поступку, что я вас не забыла.

— Ах, маркиза, — ответил Фуке, и его благородное лицо мгновенно озарилось радостью. — Вы — ангел, и мужчины не имеют права сомневаться в вас; им остается одно: преклониться пред вами и робко ожидать вашего благоволения.

— В таком случае это благоволение вам будет даровано.

Фуке хотел опуститься перед нею на колени.

— Нет, — остановила она его, — сядьте со мною рядом. Ах, вот сейчас у вас на уме нехорошая мысль!

— Почему вы так говорите, сударыня?

— Вас выдала ваша улыбка. Скажите, о чем вы задумались? Ну скажите же, будьте откровенны; между друзьями не должно быть никаких тайн!

— Ответьте и вы мне, к чему такая суровость в течение целых трех или четырех месяцев?

— Суровость?

— Разумеется. Разве вы не запретили мне посещать вас?

— Увы, мой друг, — заговорила г-жа де Бельер с глубоким вздохом, — ваш приезд ко мне принес вам большое несчастье; за моим домом следят; те же самые глаза, которые видели вас тогда, могут увидеть вас опять. Словом, я нахожу, что безопаснее мне приезжать сюда, чем вам ко мне; вы и так несчастны, и я не хочу, чтобы из-за меня вы стали еще несчастнее.

Фуке вздрогнул.

Эти слова снова напомнили ему финансовые заботы, а он стал уже было погружаться в любовные грезы.

— Я несчастен? — проговорил он, силясь улыбнуться. — Право, маркиза, вы говорите таким печальным тоном, что, пожалуй, заставите меня самого поверить вашим словам. Неужели эти чудные глаза смотрят на меня только с жалостью? А мне так хотелось бы прочесть в них другое чувство.

— Не я печальна, а вы: взгляните на себя в зеркало.

— Я действительно немного бледен, маркиза, но это от усиленной работы; вчера король попросил у меня денег.

— Да, четыре миллиона, я знаю.

— Неужели вам это известно? — воскликнул пораженный Фуке. — Откуда вы это узнали? Ведь это было после того, как королевы удалились к себе, оставался только одни человек, когда король…

— Видите, я знаю, этого довольно, не правда ли? Итак, продолжайте, друг мой: король попросил у вас…

— Так вы понимаете, маркиза, надо было добыть деньги, сосчитать их, разнести по книгам, для всего этого требуется время. С тех пор как умер Мазарини, финансовые дела несколько запутались и расстроились. Мои служащие завалены работой, вот почему я не спал эту ночь.

— Значит, у вас есть эта сумма? — спросила с беспокойством маркиза.

— Ну, маркиза, — весело отвечал Фуке, — хорош был бы министр финансов, у которого в кассе не нашлось бы жалких четырех миллионов!

— Я уверена, что они у вас есть или будут.

— То есть как это будут?

— Он еще так недавно просил у вас два миллиона.

— Напротив, маркиза, мне кажется, с тех пор прошла целая вечность; но, пожалуйста, перестанем говорить о деньгах.

— Напротив, будем говорить именно о деньгах, друг мой.

— О!

— Послушайте, я для этого только и приехала сюда.

— Но что же вы хотите сказать по этому поводу? — спросил министр, и в глазах его блеснуло тревожное любопытство.

— Скажите, господин Фуке, министр финансов — лицо несменяемое?

— Вы удивляете меня, маркиза; вы говорите со мною, как вкладчица.

— По очень простой причине: я желаю поместить к вам капитал и, естественно, желаю знать, надежная ли у вас фирма.

— Право, маркиза, я не могу догадаться, к чему клонится ваш разговор.

— Я серьезно говорю вам, дорогой господин Фуке: у меня есть капитал, который стесняет меня. Мне надоело покупать земли, и я хотела бы попросить кого-нибудь из моих приятелей пустить этот капитал в оборот.

— Но я думаю, это не к спеху?

— Наоборот, даже очень к спеху.

— Хорошо. Мы потом поговорим об этом.

— Нет, не потом, так как я привезла деньги сюда.

И она указала на сундук; затем она открыла его, и глазам Фуке представились связки банковских билетов и куча золота.

Фуке поднялся со стула одновременно с г-жой де Бельер; на минуту он задумался, потом вдруг попятился и упал в кресло, закрыв лицо руками.

— Ах, маркиза, маркиза!

— В чем дело?

— Какого вы мнения обо мне, если предлагаете мне подобные вещи?

— Но что же вы вообразили? Скажите.

— Эти деньги… ведь вы привезли их для меня, вы привезли их потому, что услышали о моем затруднительном положении. Ах, не отпирайтесь! Я угадал. Разве я не знаю вашего сердца?

— Ну и прекрасно! Раз вы его знаете, вы видите, что я предлагаю вам его.

— Значит, я угадал! — воскликнул Фуке. — Право, сударыня, я никогда не давал вам повода так оскорблять меня.

— Оскорблять вас! — проговорила она, побледнев. — Вот странная щепетильность у людей! Ведь вы говорили, что любите меня. И во имя этой любви просили, чтобы я поступилась своею честью, репутацией! А когда я предлагаю вам деньги, вы отказываетесь от них!

— Маркиза, маркиза, вам предоставлялась полная свобода оберегать то, что вы называете репутацией и честью. Предоставьте же и мне свободу защищать мое достоинство. Пусть я буду разорен, пусть я паду под тяжестью моих собственных ошибок, даже под тяжестью угрызений совести, но, заклинаю вас всем святым, не наносите мне этого последнего удара!

— Вы говорите безрассудно, господин Фуке, — сказала маркиза.

— Очень может быть, маркиза.

— И безжалостно.

Фуке схватился за грудь, словно силясь подавить внутреннее волнение.

— Осыпайте меня упреками, маркиза, — простонал он, — я не стану отвечать вам.

— Вы не хотите принять от меня доказательство дружеского расположения?

— Не хочу.

— Поглядите на меня, господин Фуке.

Глаза маркизы загорелись.

— Я предлагаю вам свою любовь.

— О маркиза!.. — мог только выговорить Фуке.

— Слышите ли? Я люблю вас, люблю давно; у женщин, как и у мужчин, бывает ложный стыд, ложная щепетильность, я давно люблю вас, но не хотела признаться в этом.

— Ах! — проговорил Фуке, всплеснув руками.

— И вот я вам признаюсь… Вы на коленях молили меня о любви, я отказывала вам; я была так же слепа, как вы в данную минуту. А теперь я сама предлагаю вам свою любовь.

— Да, любовь, но только одну любовь.

— И любовь, и самое себя, и жизнь мою! Все, все, все!

— Я не вынесу такого счастья!

— А вы будете тогда счастливы? Говорите, говорите… если я буду ваша, вся ваша?

— Это высшее блаженство!

— Так владейте же мною. Но если я ради вас поступаюсь предрассудком, то и вы обязаны поступиться своей щепетильностью ради меня.

— Маркиза, маркиза, не искушайте меня!

— Фуке, одно слово «нет» — и я сейчас же открываю эту дверь. — И она показала на дверь, выходившую на улицу. — И вы никогда больше меня не увидите. А если «да» — я пойду за вами всюду, с закрытыми глазами, одна, без защиты, без сожаления, без ропота. А это мое приданое!

— Это ваше разорение, — сказал Фуке, опрокидывая сундук так, что бумаги и золото высыпались на пол, — здесь миллионное состояние.

— Ровно миллион… Здесь мои драгоценности, которые не понадобятся мне больше, если вы не любите меня; не понадобятся и в том случае, если вы меня любите так же сильно, как я вас люблю!

— О, это слишком большое счастье для меня! Слишком большое! — воскликнул Фуке. — Я уступаю, я сдаюсь, я побежден вашей любовью. Я принимаю приданое…

— А вот и сама невеста! — засмеялась маркиза, бросаясь в его объятия.

X. Божья земля

А в это время Бекингэм и де Вард ехали вместе, как добрые приятели, по дороге, ведущей из Парижа в Кале.

Бекингэм так торопился, что отменил большую часть своих визитов.

Он сделал один общий визит принцу, принцессе, молодой королеве и вдовствующей королеве.

Герцог расцеловался с де Гишем и Раулем; уверил первого в полном уважении к нему, а второго — в своей преданности и вечной дружбе, перед которой бессильны время и расстояние.

Фургоны с поклажею двинулись вперед; сам Бекингэм выехал вечером в карете в сопровождении всей своей свиты.

Де Варда обижало, что этот англичанин как будто тащит его на буксире, и он перебирал в своем изворотливом уме всевозможные средства избежать этих цепей, но не мог найти ни одного подходящего, и волей-неволей ему пришлось поплатиться за свой скверный характер и злой язык.

В конце концов, взвесив все обстоятельства, де Вард уложил вещи в чемодан, нанял двух лошадей и в сопровождении только одного лакея отправился к той заставе, где должен был пересесть в карету Бекингэма.

Герцог принял своего противника как нельзя лучше. Он подвинулся, чтобы дать ему возможность усесться поудобнее, предложил ему конфет и прикрыл его колени собольим мехом. Потом они стали говорить о дворе, не упоминая о принцессе, о принце, не касаясь его семьи, о короле, умалчивая о его невестке, о королеве-матери, обходя ее невестку, об английском короле, избегая называть его сестру.

Вот почему это путешествие, сопровождавшееся продолжительными остановками, было очаровательно.

Бекингэм, настоящий француз по уму и образованию, был в восторге от такого интересного спутника.

Дорогой они то закусывали, то пробовали лошадей на прекрасных лугах, то охотились за зайцами, так как Бекингэм вез с собою борзых. Словом, время проходило незаметно.

Покидая Францию, Бекингэм тосковал больше всего о новой француженке, которую он привез в Париж; его мысли были полны воспоминаний, а следовательно, сожалений.

И когда он невольно погружался в задумчивость, де Вард умолкал и старался не мешать ему.

Такая чуткость, наверное, тронула бы Бекингэма и, быть может, изменила бы его отношение к де Варду, если бы тот не смотрел на него злыми глазами, с ехидной улыбкой.

Инстинктивная ненависть неистребима: ничто не может ее загасить; иногда слой пепла покрывает ее, но под ним она раскаляется еще сильнее.

Истощив весь запас дорожных развлечений, они доехали наконец до Кале.

Это было к концу шестого дня путешествия.

Еще накануне люди герцога уехали вперед, чтобы нанять лодку для переезда на маленькую яхту, которая лавировала в виду берега или останавливалась, — когда чувствовала, что ее белые крылышки утомились, — на расстоянии двух-трех пушечных выстрелов от берега.

По частям весь экипаж герцога был свезен на яхту, и Бекингэму доложили, что все готово и он может когда угодно переправиться сам, вместе с французским дворянином — своим спутником.

Никому и в голову не приходило, что французский дворянин не был приятелем герцога.

Бекингэм велел передать командиру яхты, чтобы он держал ее наготове; море было тихое, все предвещало великолепный закат, и герцог решил отплыть только в ночь, а вечером хотел прогуляться по песчаному берегу.

Он обратил внимание окружающих на прекрасное зрелище: небо на горизонте алело пурпуром, и пушистые облака вздымались амфитеатром от солнечного диска до зенита, точно горные хребты, нагроможденные друг на друга.

Теплый воздух, солоноватый запах моря, ласковое дуновение ветерка, а вдали — темные очертания яхты с переплетающимися, как кружево, снастями на фоне алевшего неба; там и сям на горизонте паруса, похожие на крылья чаек, реющих над морем, — этой картиной действительно можно было залюбоваться. Толпа зевак сопровождала лакеев в раззолоченных ливреях, принимая управляющего и секретаря за хозяина и его приятеля.

Что касается Бекингэма, просто одетого в серый атласный жилет и лиловый бархатный камзол, в шляпе, надвинутой на глаза, без орденов и шитья, то ни его, ни де Варда, который был весь в черном, как стряпчий, не замечали вовсе.

Люди герцога получили приказание держать лодку наготове у мола, но не подъезжать к берегу раньше, чем их позовет герцог или его друг.

— Сохраняйте спокойствие, что бы вы ни увидели, — сказал герцог, намеренно подчеркнув последнюю фразу.

Пройдя несколько шагов по берегу, Бекингэм обратился к де Варду:

— Мне кажется, сударь, что нам пора… Начинается прилив; минут через десять вода так смочит песок, по которому мы ходим, что мы не будем чувствовать под ногами земли.

— Милорд, я к вашим услугам; но…

— Но мы находимся еще на земле короля; вы это хотели сказать?

— Разумеется.

— В таком случае пойдемте дальше. Видите клочок земли, окруженный со всех сторон водою; вода прибывает и скоро зальет островок. Этот островок, наверно, не принадлежит никому, кроме господа бога, потому что он не нанесен на карты. Видите вы его?

— Вижу, мы даже не сможем добраться до него сейчас, не промочив ноги.

— Нам будет очень удобно на этой маленькой сцене. Как вам кажется?

— Я буду чувствовать себя хорошо везде, где моя шпага будет иметь честь скреститься с вашей, милорд.

— Так идем туда! Я в отчаянии, что из-за меня вы промочите себе ноги, господин де Вард; но зато вы можете сказать королю: «Государь, я не дрался на земле вашего величества». Может быть, это слишком тонко, но такова уж ваша природа, господа французы! Не обижайтесь, это придает особенную прелесть вашему уму, прелесть, свойственную только вашей нации. Знаете ли, надо нам поспешить, господин де Вард, вода поднимается, и скоро наступит ночь.

— Я не прибавлял шагу, только чтобы не идти впереди вашей светлости. Скажите, милорд, у вас еще не промокли ноги?

— Пока нет. Взгляните-ка в ту сторону: видите, мои люди смотрят на нас и боятся, как бы мы не утонули. Смотрите, как забавно танцует лодка на гребнях волн, но от этого зрелища у меня делается морская болезнь. Разрешите мне повернуться к ним спиной.

— Заметьте, милорд, что тогда солнце будет вам бить прямо в глаза.

— Ну, вечером лучи его слабее, к тому же оно скоро зайдет, так что не беспокойтесь.

— Как вам угодно, милорд.

— Я понимаю, господин де Вард, я вам очень признателен. Желаете снять камзол? Будет удобнее.

— Согласен.

Бекингэм снял камзол и бросил его на песок. Де Вард последовал его примеру.

Очертания двух фигур, казавшихся с берега белыми призраками, ясно обрисовывались на фоне красно-фиолетовой мглы, спускавшейся с неба на землю.

— Честное слово, герцог, мы не можем теперь отступить! — сказал де Вард. — Чувствуете ли вы, как ваши ноги вязнут в песке?

— Да, по самую щиколотку, — ответил Бекингэм.

— Я к вашим услугам, герцог.

Де Вард взял шпагу, герцог тоже.

— Господин де Вард, — заговорил тогда Бекингэм, — еще одно последнее слово… Я с вами дерусь потому, что вы мне не нравитесь, потому, что вы истерзали мне сердце насмешками над моею страстью, которую я действительно питаю в настоящую минуту, за которую готов отдать жизнь. Вы злой человек, господин де Вард, и я приложу все старания, чтобы убить вас, потому что я чувствую, если вы не умрете сейчас от моей шпаги, то в будущем причините много зла моим друзьям. Вот что я хотел вам сказать, господин де Вард.

И Бекингэм поклонился.

— А я, милорд, со своей стороны отвечу вам так: до сих пор вы просто были мне не по душе, но теперь, когда вы разгадали меня, я вас ненавижу и сделаю все возможное, чтобы убить вас.

И де Вард поклонился Бекингэму.

В ту же минуту шпаги скрестились — в темноте сверкнули молнии. Оба противника искусно владели оружием; первые выпады оказались безрезультатными. А ночь быстро опускалась на землю; стало так темно, что приходилось нападать и парировать удары наугад.

Вдруг де Вард почувствовал, что шпага его во что-то уперлась: он попал в плечо Бекингэма. Шпага герцога опустилась вместе с рукой.

— О! — застонал он.

— Я вас задел, не правда ли, милорд? — спросил де Вард, отступая шага на два назад.

— Да, сударь, но задели легко.

— Однако же вы опустили шпагу.

— Это невольно, от прикосновения холодной стали, но я уже оправился. Начнем снова, если вам угодно, милостивый государь.

И, с отчаянной отвагой сделав выпад, он ранил маркиза в грудь.

— И я также задел вас, — сказал он.

— Нет, — ответил де Вард, не тронувшись с места.

— Простите, но я заметил, что у вас рубашка в крови… — проговорил Бекингэм.

— А! — воскликнул взбешенный де Вард. — Так вот же вам!

И, напрягая все свои силы, он пронзил руку Бекингэма у локтя. Шпага прошла между двух костей. Бекингэм почувствовал, что у него отнялась правая рука; он протянул левую, перехватил шпагу, которая чуть не вывалилась из повисшей руки, и, прежде чем де Вард успел занять оборонительную позицию, пронзил ему грудь.

Де Вард зашатался, ноги у него подкосились, и, не успев вытащить шпагу, застрявшую в руке герцога, он свалился в красноватую от вечернего освещения воду, которая теперь окрасилась в настоящий красный цвет.

Де Вард был жив. Он сознавал приближение смертельной опасности: вода быстро поднималась. И герцог также видел эту опасность. Собравшись с силами, он с болезненным криком выдернул шпагу из руки; потом, обратившись к де Варду, спросил его:

— Вы живы, маркиз?

— Да, — отвечал де Вард едва слышным голосом; он захлебывался от крови, заливавшей ему горло, — но силы слабеют.

— Так как же быть? Вы можете идти?

И Бекингэм поставил его на одно колено.

— Все кончено, — простонал де Вард и снова упал. — Позовите своих людей, — попросил он, — иначе я утону.

— Эй, вы! — крикнул Бекингэм. — Лодку сюда! Живее, причаливайте!

Матросы тотчас же заработали веслами, но вода прибывала быстрее, чем двигалась лодка.


Бекингэм увидел, что волна вот-вот накроет де Варда; тогда левой, здоровой рукой он подхватил противника снизу за талию и приподнял с земли. Волна окатила герцога до пояса, но он даже не покачнулся. Он пошел по направлению к берегу. Но едва он сделал шагов десять, как новая волна, выше и яростнее первой, обдала его грудь, сбила с ног и совсем захлестнула.

Потом, когда она сбежала, на песке остались герцог и потерявший сознание де Вард.

В ту же минуту четыре матроса, поняв опасность, бросились с лодки в море и в одну секунду очутились возле герцога. Они застыли от ужаса, когда увидели, что их господин обливается кровью.

Они хотели унести его.

— Нет, нет! — запротестовал герцог. — Прежде снесите маркиза на берег!

— Смерть, смерть французу! — раздался глухой ропот англичан.

— Назад! — воскликнул герцог, с гордым жестом поднимаясь на ноги. — Сейчас же исполняйте мой приказ. Немедленно доставьте господина де Варда на берег, или я вас всех перевешаю!

В это время подъехала лодка. Управляющий и секретарь выскочили из нее и подошли к маркизу. Он не подавал никаких признаков жизни.

— Поручаю вам этого человека, — сказал им герцог, — вы мне отвечаете за него головой. На берег! Перенесите господина де Варда на берег!

Маркиза бережно взяли на руки, перенесли и положили на сухой песок, куда не достигал морской прилив. Несколько любопытных да пять-шесть рыбаков собрались на берегу, привлеченные странным зрелищем: двое мужчин дрались по пояс в воде.

Англичане передали им раненого в ту минуту, когда он очнулся и открыл глаза. Секретарь герцога вынул из кармана туго набитый кошелек и передал самому почтенному на вид рыбаку.

— Вот вам от моего господина, герцога Бекингэма, — прибавил он, — ухаживайте за маркизом де Вардом позаботливее.

И он вернулся в сопровождении своих людей к лодке, на которую с большим трудом перебрался Бекингэм, удостоверившись предварительно в том, что де Вард вне опасности. На де Варда накинули камзол герцога и понесли его на руках в город.

XI. Тройная любовь

После отъезда Бекингэма де Гиш вообразил, что мир безраздельно принадлежит ему.

У принца не осталось больше ни малейшего повода к ревности; кроме того, шевалье де Лоррен совершенно завладел им, и принц предоставил всем в доме полнейшую свободу.

Король, увлеченный принцессой, выдумывал все новые увеселения, чтобы сделать приятным ее пребывание в Париже, так что не проходило дня без какого-нибудь празднества в Пале-Рояле или приема у принца.

Король распорядился, чтобы в Фонтенбло были сделаны приготовления к переезду двора, и все старались попасть в число приглашенных. Принцесса была занята с утра до вечера. Ее язык и перо не останавливались ни на минуту. Разговоры ее с де Гишем становились все оживленнее, что часто бывает предвестием страсти.

Когда взор делается томным при обсуждении цвета материи, когда целый час проходит в толках о качестве или запахе какого-нибудь саше или цветка, то хотя слова таких разговоров могут слышать все, но вздохи и жесты видны не всем.

Наговорившись досыта с г-ном де Гишем, принцесса болтала с королем, который аккуратно каждый день посещал ее. Время проходило в играх, сочинении стихов; каждый выбирал какой-нибудь девиз, эмблему; эта весна была не только весной природы, она была юностью народа, возглавляемого Людовиком XIV.

Король соперничал со всеми в красоте, молодости и любезности. Он был влюблен во всех красивых женщин, даже в свою жену — королеву.

Но при всем своем могуществе он бывал очень робок на первых порах. Эта робость удерживала его в границах обыкновенной вежливости, и ни одна женщина не могла похвастать, что он оказывал ей предпочтение перед другими. Можно было предсказать, что тот день, когда он заявит о своих чувствах, и станет зарею новой эры; но он молчал, и г-н де Гиш, пользуясь этим, оставался королем любовных интриг всего двора.

Мало-помалу он занял определенное место в доме принца, который любил его и старался как можно больше приблизить к себе. Замкнутый от природы, он до приезда принцессы слишком уединялся, а когда она приехала — почти не отходил от нее.

Все окружающие заметили это, а в особенности злой гений, шевалье де Лоррен, к которому принц был чрезвычайно привязан за его веселые, хоть и злые выходки и за умение выдумывать разнообразные развлечения.

Шевалье де Лоррен, видя, что де Гиш угрожает занять его место у принца, прибегнул к решительному средству. Он просто-напросто сбежал, оставив принца в крайнем недоумении.

В первый день принц почти не заметил его отсутствия, потому что де Гиш был рядом и те часы дня и ночи, когда он не разговаривал с принцессой, самоотверженно посвящал принцу.

Но на другой день принц, не находя никого под рукой, спросил, куда девался шевалье. Ему ответили, что об этом никому не известно.

Де Гиш, проведя все утро с принцессой за выбором шитья и бахромы, пришел утешать принца. Но после обеда надо было заняться оценкой тюльпанов и аметистов, и де Гиш снова ушел в кабинет принцессы.

Принц остался одни; был час его туалета; он чувствовал себя самым несчастным человеком в мире и опять спросил, не знает ли кто-нибудь, где шевалье.

— Никто ничего о нем не знает, — был все тот же ответ.

Тогда принц, не зная, куда деваться от скуки, отправился, как был, в халате и папильотках, к жене. Там он нашел целое сборище молодежи, которая смеялась и перешептывалась по углам: тут группа женщин, обступивших мужчину, и едва сдерживаемый смех, а там — Маникан и Маликорн, осаждаемые Монтале, мадемуазель де Тонне-Шарант и другими хохотушками.

Поодаль от этих групп сидела принцесса; стоя перед ней на коленях, де Гиш держал на ладони рассыпанные жемчуга и драгоценные камни, которые она перебирала своими тонкими белыми пальчиками.

В другом углу устроился гитарист и наигрывал испанские сегидильи, от которых принцесса была без ума с тех пор, как молодая королева стала их петь — с каким-то особенно грустным оттенком; разница была только в том, что фразы, которые испанка произносила с дрожащими на ресницах слезами, англичанка напевала с улыбкою, позволявшей видеть ее перламутровые зубки.

Этот кабинет, битком набитый молодежью, представлял самое веселое зрелище.

При входе принц был поражен видом стольких людей, веселившихся без него. Его взяла такая зависть, что он невольно воскликнул, как ребенок:

— Что же это такое! Вы здесь забавляетесь, а я там скучаю один!

Все сразу притихли, как от удара грома смолкает чириканье птиц.

Де Гиш моментально вскочил на ноги. Маликорн спрятался за юбки Монтале. Маникан выпрямился и стал в церемонную позу. Гитарист сунул гитару под стол и прикрыл ее ковром.

Одна принцесса не тронулась с места и, улыбаясь, ответила супругу:

— Ведь вы занимаетесь туалетом в этот час.

— И вы нарочно его выбрали, чтоб веселиться, — проворчал принц.

Эта фраза послужила сигналом к общему бегству: женщины разлетелись, как стая спугнутых птиц; гитарист растаял как тень; Маликорн, не переставая прятаться за юбки Монтале, успел юркнуть за драпировку. Что касается Маникана, то он пришел на помощь де Гишу, который, разумеется, все время стоял около принцессы, и оба они храбро выдержали натиск. Граф был слишком счастлив, чтобы сердиться на принца; но принц был очень зол на свою супругу.

Ему нужен был повод к ссоре, и таким поводом ему послужило исчезновение этой толпы, веселившейся до его прихода и смущенной его появлением.

— Почему же все разбежались, как только я вошел? — обиженно и надменно проговорил он.

На это принцесса холодно ответила, что, когда является глава дома, домочадцы из почтения стараются держаться поодаль.

Говоря это, она состроила такую забавную мину, что де Гиш и Маникан не могли удержаться от смеха; принцесса захохотала следом за ними; общее веселье заразительно подействовало на самого принца, так что ему пришлось сесть; когда он смеялся, его фигура теряла свою важность и достоинство.

Перестав хохотать, он рассердился еще больше. Его злило, собственно, то, что он сам не мог сохранить серьезность.

Он смотрел злыми глазами на Маникана, не решаясь излить свой гнев на графа де Гиша.

По его знаку оба они вышли из комнаты. А принцесса, оставшись одна, стала грустно перебирать жемчуг, не смеялась больше и молчала.

— Как это мило, — надулся принц, — у вас меня встречают как чужого.

И он ушел в крайнем раздражении.

По дороге ему попалась Монтале, дежурившая в комнате, смежной с кабинетом принцессы.

— На вас приятно посмотреть, но только из-за двери.

Монтале сделала глубокий реверанс.

— Я не вполне понимаю, что ваше высочество изволите мне сказать.

— Я повторяю, мадемуазель, что когда вы хохочете все вместе в комнате у принцессы, то всякий посторонний, если он не остается за дверью, оказывается лишним.

— Разумеется, ваше высочество говорите это не о себе?

— Наоборот, мадемуазель, я говорю это и думаю именно о себе! Мне устроили не очень-то любезную встречу. Еще бы! Именно в то время, как у моей жены — то есть в моем доме — музицируют и веселятся, когда и мне, в свою очередь, хочется немножко развлечься, все убегают!.. Что же это значит? Вероятно, в мое отсутствие делается что-нибудь дурное…

— Но сегодня было все то же, что и вчера и раньше, — оправдывалась Монтале.

— Неужели! Значит, каждый день хохочут так, как сегодня!..

— Конечно, ваше высочество.

— И каждый день происходит то же самое?

— Все то же, ваше высочество.

— И каждый день такое же бренчание?

— Ваше высочество, гитара была только сегодня; но когда ее не было, играли на скрипке и на флейте: женщинам скучно без музыки.

— Черт возьми! А мужчинам?

— Какие же мужчины, ваше высочество?

— Господин де Гиш, господин де Маникан и остальные.

— Да ведь они — приближенные вашего высочества.

— Да, да, ваша правда, мадемуазель.

И принц ушел на свою половину. Он задумчиво опустился в глубокое кресло, даже не взглянув в зеркало.

— И куда это пропал шевалье! — проговорил он.

Около кресла стоял лакей.

— Никто не знает, где он, ваше высочество.

— Опять этот ответ!.. Первого, кто скажет мне «не знаю», я прогоню со службы.

При этих словах принца все разбежались совершенно так же, как исчезли при его появлении гости принцессы. Тогда принц пришел в неописуемую ярость. Он толкнул ногою шифоньерку, которая разлетелась на кусочки.

Потом он отправился на галерею и хладнокровно сбросил наземь эмалевую вазу, порфировый кувшин и бронзовый канделябр. Поднялся страшный грохот. Сбежались люди.

— Что угодно вашему высочеству? — решился робко спросить начальник стражи.

— Я занимаюсь музыкой, — отвечал принц, скрежеща зубами.

Начальник стражи послал за придворным доктором. Но раньше доктора явился Маликорн и доложил принцу:

— Ваше высочество, шевалье де Лоррен следует за мною.

Принц взглянул на Маликорна и улыбнулся. И действительно, в комнату вошел шевалье.

XII. Ревность господина де Лоррена

Герцог Орлеанский вскрикнул от удовольствия, увидев шевалье де Лоррена.

— Ах, как я рад! — сказал он. — Какими судьбами? Все говорили, что вы пропали.

— Да, ваше высочество.

— Что же это, каприз?

— Каприз? Смею ли я капризничать, находясь рядом с вашим высочеством? Глубокое уважение…

— Ну хорошо, уважение мы отложим в сторону, ты каждый день доказываешь обратное. Я тебя прощаю. Почему ты исчез?

— Потому что я не был нужен вашему высочеству.

— Как так?

— Около вашего высочества столько людей более интересных, чем я. Я чувствовал, что не в силах тягаться с ними. И я удалился.

— Во всем этом нет ни капли здравого смысла. Что это за люди, с которыми ты не хотел тягаться? Гиш?

— Я никого не называю.

— Но ведь это же глупости! Чем тебе мешает Гиш?

— Я не говорю этого, ваше высочество. Не принуждайте меня. Вы знаете, что Гиш мой хороший друг.

— Тогда кто же?

Шевалье прекрасно знал, что любопытство усиливается, как жажда, когда у человека отнимают протянутый стакан.

— Нет, я хочу знать, почему ты пропал.

— Я заметил, что стесняю…

— Кого?

— Принцессу.

— Как так? — спросил удивленный герцог.

— Очень просто. Быть может, ее высочество испытывает что-то вроде ревности, видя расположение, какое вы изволите мне выказывать.

— Она дала тебе понять это?

— Ваше высочество, с некоторого времени принцесса не обращается ко мне ни с единым словом.

— С какого времени?

— С тех пор, как господин де Гиш нравится ей больше, чем я, и она стала его принимать во всякое время.

Герцог покраснел.

— Во всякое время… Что вы сказали, шевалье? — строго произнес он.

— Вот видите, ваше высочество, я уже навлек на себя ваше неудовольствие. Я так и знал.

— Дело не в неудовольствии, — вы употребляете странные выражения. В чем же принцесса выказывает предпочтение Гишу перед вами?

— Я умолкаю, — ответил шевалье с церемонным поклоном.

— Напротив, я настаиваю на том, чтобы вы говорили. Если вы из-за этого удалились, значит, вы очень ревнивы?

— Кто любит, тот всегда ревнив, ваше высочество. Разве вы сами на изволите ревновать ее высочество? Разве ваше высочество не омрачились бы, если бы постоянно видели около принцессы кого-нибудь, к кому она выказывает явное благоволение? А ведь дружба такое же чувство, как и любовь. Ваше высочество иногда оказывали мне величайшую честь, называя меня своим другом.

— Да, да… Но вот опять двусмысленность. Знаете, шевалье, вы не мастер разговаривать.

— Какая двусмысленность, ваше высочество?

— Вы сказали: выказывает явное благоволение… Что вы подразумеваете под благоволением?

— Ровно ничего особенного, ваше высочество, — сказал кавалер самым благодушным тоном. — Ну, например, когда муж видит, что жена приглашает к себе какого-нибудь мужчину предпочтительно перед другими; когда этот мужчина всегда находится у ее изголовья или у дверцы ее кареты; когда нога этого мужчины вечно по соседству с платьем этой женщины; когда они оба то и дело оказываются рядом, хотя по ходу разговора этого совсем не нужно; когда букет женщины оказывается одинакового цвета с лентами мужчины; когда они вместе занимаются музыкой, садятся рядом за ужин; когда при появлении мужа разговор прерывается; когда человек, за неделю перед тем совершенно равнодушный к мужу, внезапно оказывается самым лучшим его другом… тогда…

— Тогда… Договаривай же!

— Тогда, ваше высочество, мне кажется, муж вправе ревновать. Но ведь эти мелочи не имеют никакого отношения к нашему разговору.

Принц, видимо, волновался и испытывал внутреннюю борьбу; наконец он произнес:

— Но вы все-таки не объяснили мне, почему вы сбежали. Вы сейчас мне заявили, что боялись стеснить, да еще прибавили, что заметили со стороны принцессы пристрастие к обществу де Гиша.

— Ваше высочество, этого я не говорил!

— Нет, сказали.

— Если сказал, то потому, что не видел тут ничего особенного.

— Однако что-то вы все-таки в этом видели?

— Ваше высочество, вы ставите меня в затруднительное положение.

— Нужды нет, продолжайте. Если ваши слова — правда, зачем вам смущаться?

— Сам я всегда говорю правду, ваше высочество, но я колеблюсь, когда приходится повторять то, что говорят другие.

— Повторять? Значит, что-то говорят?

— Признаюсь, это так.

— Кто же?

Шевалье изобразил негодование.

— Ваше высочество, — сказал он, — вы подвергаете меня настоящему допросу, обращаясь со мною, как с подсудимым… А между тем всякий достойный дворянин старается забыть слухи, которые долетают до его ушей. Ваше высочество требуете, чтобы я превратил пустую болтовню в целое событие.

— Однако, — вскричал с досадою принц, — ведь вы же сбежали именно из-за этих слухов!

— Я должен сказать правду. Мне говорили, что господин де Гиш постоянно находится в обществе принцессы, вот и все; повторяю, самое невинное и совершенно позволительное развлечение. Не будьте несправедливы, ваше высочество, не впадайте в крайность, не преувеличивайте. Вас это не касается.

— Как! Меня не касаются слухи о постоянных посещениях моей жены Гишем?..

— Нет, ваше высочество, нет. И то, что я говорю вам, я сказал бы самому де Гишу — до такой степени считаю невинными его ухаживания за принцессой… я сказал бы это ей самой. Однако вы понимаете, чего я боюсь? Я боюсь прослыть ревнивцем по обязанности, в силу вашей благосклонности ко мне, в то время как я ревнивец из дружбы к вам. Я знаю вашу слабость, знаю, что, когда вы любите, вы знать ничего не хотите, кроме вашей любви. Вы любите принцессу, да и можно ли не любить ее? Посмотрите же, в каком безвыходном положении я очутился. Принцесса избрала среди ваших друзей самого красивого и привлекательного; она так сумела повлиять на вас в его пользу, что вы стали пренебрегать всеми другими. А ваше пренебрежение — смерть для меня; с меня довольно немилости ее высочества. Вот поэтому-то, ваше высочество, я и решил уступить место фавориту, счастью которого я завидую, хотя питаю к нему прежнюю искреннюю дружбу и восхищение. Скажите, можно ли возразить против этого рассуждения? Разве мое поведение нельзя назвать поведением доброго друга?

Принц взялся за голову и стал ерошить волосы. Молчание длилось довольно долго, так что шевалье мог оценить действие своих ораторских приемов. Наконец принц сказал:

— Ну, слушай, говори все, будь откровенен. Ты знаешь, я уже заметил кое-что в этом роде со стороны этого сумасброда Бекингэма.

— Ваше высочество, не обвиняйте принцессу, иначе я покину вас. Как! Неужели вы ее подозреваете?

— Нет, нет, шевалье, я ни в чем не подозреваю мою жену. Но все-таки… я вижу… сопоставляю…

— Бекингэм был просто сумасшедший.

— Сумасшедший, на поведение которого ты мне открыл глаза.

— Нет, нет, — с живостью перебил шевалье, — не я открыл вам глаза, а де Гиш. Не надо смешивать.

И он разразился язвительным смехом, напоминавшим шипение змеи.

— Ну да, ты сказал только несколько слов. Гиш проявил больше рвения.

— Еще бы, я думаю! — продолжал шевалье тем же тоном. — Он отстаивал святость алтаря и домашнего очага.

— Что такое? — грозно произнес принц, возмущенный этой насмешкой.

— Конечно. Разве господину де Гишу не принадлежит первое место в вашей свите?

— Словом, — сказал, несколько успокоившись, принц, — эта страсть Бекингэма была замечена?

— Разумеется!

— Ну хорошо! А страсть господина де Гиша тоже все видят?

— Ваше высочество, вы опять изволите ошибаться: никто не говорит о том, что господин де Гиш пылает страстью.

— Ну хорошо, хорошо!

— Вы видите сами, ваше высочество, что было бы во сто раз лучше оставить меня в моем уединении, чем раздувать нелепые подозрения, которые принцесса будет вправе считать преступными.

— Что же надо делать, по-твоему?

— Не надо обращать ни малейшего внимания на общество этих новых эпикурейцев, тогда все слухи постепенно затихнут.

— Посмотрим, посмотрим.

— О, времени у нас довольно, опасность не велика! Главное для меня — не потерять вашей дружбы. Больше мне и думать не о чем.

Принц покачал головой, точно хотел сказать: тебе не о чем, а у меня забот по горло.

Подошел час обеда, и принц послал за принцессой. Ему принесли ответ, что ее высочество не выйдет к парадному столу, а будет обедать у себя.

— Это моя вина, — сказал принц. — Я проявил себя ревнивцем, и теперь на меня за это дуются.

— Пообедаем одни, — сказал шевалье со вздохом. — Жаль Гиша.

— О, Гиш не будет долго сердиться, он добрый!

— Ваше высочество, — вдруг заговорил шевалье, — мне пришла в голову хорошая мысль. Во время нашего разговора я, кажется, расстроил ваше высочество. Значит, я должен и уладить все… Я пойду отыщу графа и приведу его.

— Какая у тебя добрая душа, шевалье.

— Вы так сказали, будто это очень удивило вас.

— Черт побери! Как ты злопамятен!

— Может быть; по крайней мере признайтесь, я умею заглаживать причиненное мной зло.

— Да, признаю.

— Ваше высочество, благоволите подождать меня несколько минут.

— Хорошо, ступай… Я пока примерю свои новые костюмы.

Шевалье ушел, созвал слуг и отдал им приказания. Они разошлись кто куда; остался один только камердинер.

— Поди узнай сейчас же, — сказал он ему, — не у принцессы ли господин де Гиш. Можешь ты это сделать?

— Очень легко, ваша милость. Я спрошу у Маликорна, а он узнает от мадемуазель Монтале. Только не стоит спрашивать, вся прислуга господина де Гиша разошлась, а с нею вместе, наверное, ушел и он сам.

— Все-таки разузнай получше.

Не прошло и десяти минут, как камердинер вернулся. Он с таинственным видом вызвал своего господина на черную лестницу и провел в какую-то каморку с окном в сад.

— Что такое? В чем дело? — спросил шевалье. — Зачем такие предосторожности?

— Взгляните под тот каштан.

— Ну?.. Ах, боже мой, это Маникан… Чего же он ждет?

— Сейчас увидите. Минуточку терпения… Теперь видите?

— Я вижу… одного, двух… четырех музыкантов с инструментами, а за ними самого де Гиша. Что он тут делает?

— Он ждет, чтобы открыли дверь на фрейлинскую лестницу. Тогда он поднимется к принцессе, и у нее за обедом будет новая музыка.

— А ведь это прекрасно, то, что ты говоришь.

— Вы так считаете, ваша милость?

— Тебе это сказал господин Маликорн?

— Он самый.

— Значит, от тебя любит?

— Он любит его высочество принца.

— Ради чего же?

— Он хочет поступить на службу к принцу.

— Черт возьми, придется взять его. Интересно, сколько же он дал тебе за это?

— Это секрет, но его можно продать, ваша милость.

— Я тебе плачу за него сто пистолей. Держи!

— Благодарю, ваша милость! Смотрите. Дверь отворяется, женщина впускает музыкантов…

— Это Монтале?

— Тише, сударь, не произносите громко этого имени. Назвать Монтале — все равно что назвать Маликорна. Не поладили с одним, не поладите с другой.

— Хорошо. Я ничего не видел.

— А я ничего не получал, — сказал камердинер, пряча кошелек.

Удостоверившись, что де Гиш вошел к принцессе, шевалье вернулся к принцу, который успел великолепно нарядиться и весь сиял.

— Говорят, — вскричал шевалье, — что король избрал солнце своей эмблемой; по совести, ваше высочество, эта эмблема больше подходит вам.

— Ну что же Гиш? — спросил он.

— Не найден! Бежал, испарился. Ваша утренняя выходка напугала его. Его нигде нет.

— Черт возьми, этот пустоголовый способен, пожалуй, взять лошадей да и укатить в свое поместье. Бедный малый! Ну да ничего, мы вызовем его обратно. Давай обедать.

— Погодите, ваше высочество, сегодня уж такой день, что мне приходят в голову разные счастливые мысли. И вот теперь у меня новая мысль.

— Какая?

— Ваше высочество, принцесса на вас сердится, и она права. Вам надо чем-нибудь порадовать ее. Ступайте к ней обедать.

— О, ведь это могут принять за слабость!

— Какая же это слабость, это доброта! Принцесса томится, роняет слезы в тарелку. У нее красные глаза. А мужу не следует доводить до слез жену. Идите же, ваше высочество, идите!

— Да ведь я велел подать обедать сюда.

— Полноте, полноте, ваше высочество! Мы тут умрем со скуки. У меня сердце не на месте, как вспомню, что принцесса там одна. Да и вам будет не по себе, хоть вы и напускаете на себя суровость. Возьмите и меня с собой; это будет прелестно. Ручаюсь, что мы повеселимся. Ведь вы провинились сегодня утром.

— Шевалье, шевалье! Ты даешь мне дурной совет!

— Я даю вам хороший совет. Притом же вы сейчас неотразимы: вам так идет ваше лиловое платье с золотым шитьем. Ваша внешность поразит принцессу больше, чем ваш поступок. Вы очаруете принцессу. Решайтесь же, ваше высочество.

— Ты меня убедил, идем.

И принц направился с шевалье на половину принцессы. Шевалье успел шепнуть на ухо лакею:

— Поставь людей у запасного выхода! Чтобы никто не мог удрать! Живо!

И за спиной герцога он вошел в переднюю покоев принцессы.

Лакеи хотели было доложить об их прибытии, но шевалье, улыбаясь, сказал:

— Не докладывайте. Его высочество хочет сделать сюрприз.

XIII. Принц ревнует к де Гишу

Принц шумно распахнул двери, как человек, входящий с самыми добрыми намерениями, не сомневающийся, что доставит удовольствие, или как ревнивец, рассчитывающий застать врасплох.

Принцесса, покоренная звуками музыки, бросила начатый обед и танцевала, забыв обо всем.

Ее кавалером был де Гиш. Он стоял на одном колене, подняв руки и полузакрыв глаза, как испанские танцоры, с горящим взглядом и ласкающими жестами. Принцесса порхала вокруг него, улыбающаяся, соблазнительная. Монтале восхищалась. Лавальер, сидя в уголке, мечтательно смотрела на танцующих.

Невозможно описать, какое действие произвело на этих счастливых людей появление принца. И так же трудно описать, как подействовал на Филиппа вид этих счастливых людей.

Граф де Гиш не в силах был встать. Принцесса замерла, не докончив па, не способная вымолвить ни слова. А шевалье де Лоррен, прислонившись к косяку, спокойно улыбался, как человек, испытывающий самое простодушное восхищение.

Бледность принца, судорожные подергивания его рук и ног прежде всего поразили присутствующих. Звуки музыки сменились глубокой тишиной.

Воспользовавшись всеобщим молчанием, шевалье де Лоррен почтительно приветствовал принцессу и де Гиша, стараясь соединить их в этом приветствии как хозяев.

Принц, подойдя к ним, хрипло проговорил:

— Очень рад, очень рад. Я шел сюда, думая застать вас больною и грустною, а застал в разгаре удовольствий. Отрадно видеть. Кажется, мой дом — самый веселый дом на свете.

Потом, повернувшись к де Гишу, он прибавил:

— Я не знал, что вы такой прекрасный танцор, граф.

Потом, снова обратившись к жене, продолжал:

— Будьте любезнее со мной. Когда у вас устраивается такое веселье, приглашайте и меня… А то я совсем заброшен.

Де Гиш успел вполне овладеть собою и с врожденной гордостью, которая так шла ему, произнес:

— Ваше высочество, вы хорошо знаете, что моя жизнь в вашем распоряжении. Когда потребуется отдать ее, я готов. А сегодня нужно только танцевать под пение скрипки, и я танцую.

— И вы правы, — холодно сказал принц. — А вы не замечаете, принцесса, что ваши дамы похищают у меня друзей. Ведь господин де Гиш не ваш друг, сударыня, а мой. Если вы хотите обедать без меня, у вас есть ваши дамы. Зато, когда я обедаю один, при мне должны быть мои кавалеры; не обирайте меня совсем.

Принцесса почувствовала и упрек и урок. Она вся покраснела.

— Ваше высочество, — возразила она, — до приезда во Францию я не знала, что принцессы занимают там такое же положение, как женщины в Турции. Я не знала, что здесь запрещено видеть мужчин. Но если такова ваша воля, я буду ей покоряться. Может быть, вы пожелаете загородить мои окна железными решетками, так, пожалуйста, не стесняйтесь.

Эта реплика, вызвавшая улыбку у Монтале и де Гиша, снова наполнила гневом сердце принца.

— Очень мило, — проговорил он, едва сдерживаясь. — Как почтительно со мной обращаются в моем собственном доме!

— Ваше высочество, ваше высочество, — шепнул шевалье на ухо принцу так, чтобы все видели, что он его успокаивает.

— Пойдем! — ответил ему принц, так резко повернувшись, что чуть не толкнул принцессу.

Шевалье последовал за ним в его кабинет, где принц, бросившись на стул, дал полную волю своей ярости.

Шевалье поднял глаза к небу, сложил руки и не произносил ни слова.

— Твое мнение? — спросил принц.

— О, ваше высочество, положение очень серьезное!

— Это ужасно! Такая жизнь не может больше продолжаться.

— Что за несчастье, в самом деле! — воскликнул шевалье. — А мы-то надеялись, что после отъезда этого шального Бекингэма все будет спокойно.

— А стало еще хуже!

— Этого я не говорю, ваше высочество.

— Ты не говоришь, но я говорю. Бекингэм никогда не осмелился бы сделать и четверти того, что мы видели.

— Чего же именно?..

— Да как же! Спрятаться для того, чтобы танцевать, прикинуться больной, чтобы наедине пообедать с ним!

— Нет, нет, ваше высочество!

— Да, да! — восклицал принц, подзадоривая сам себя, как капризный ребенок. — Только я не намерен это терпеть.

— Ваше высочество, выйдет скандал…

— Э, черт возьми! Со мною не стесняются, а я должен стесняться? Подожди меня, шевалье, я сейчас.

Принц скрылся в соседней комнате и спросил у слуги, вернулась ли из капеллы королева-мать.

Анна Австрийская была счастлива. В ее семье царило согласие, народ был в восторге от молодого короля, государственные доходы увеличивались, внешний мир был обеспечен, — словом, все сулило ей спокойное будущее. Иногда она упрекала себя при воспоминании о бедном юноше, которого она приняла, как мать, и прогнала, как мачеха.

Неожиданно к ней вошел герцог Орлеанский.

— Матушка, — вскричал он, закрывая за собой дверь, — так не может продолжаться!

Анна Австрийская подняла на него свои прекрасные глаза и вздохнула.

— О чем вы говорите?

— О принцессе.

— Верно, этот сумасшедший Бекингэм прислал ей какое-нибудь прощальное письмо?

— Ах нет, матушка, дело вовсе не в Бекингэме. Принцесса уже нашла ему заместителя.

— Филипп, что вы говорите? Ваши слова крайне легкомысленны.

— Разве вы не заметили, что господин де Гиш то и дело бывает у нее, что он постоянно с ней?

Королева всплеснула руками и расхохоталась.

— Филипп, — сказала она, — вы положительно больны.

— От этого мне не легче, матушка, я очень страдаю.

— И вы требуете, чтобы вас лечили от болезни, которая существует только в вашем воображении? Вы желали бы, ревнивец, чтобы вас поддержали, одобрили ваше поведение, хотя ваша ревность не имеет никаких оснований.

— Ну вот, теперь вы начинаете говорить про этого то же самое, что говорили про того.

— Да ведь и вы, сын мой, — сухо проговорила королева, — ведете себя по отношению к этому совершенно так же, как и по отношению к тому.

Немного задетый, принц поклонился.

— Но если я вам приведу факты, вы поверите?

— Сын мой, во всем прочем, кроме ревности, я поверила бы вам без всякой ссылки на факты, но в отношении ревности я этого не обещаю.

— Значит, я понимаю ваши слова так, что ваше величество приказывает мне молчать и забыть обо всем.

— Никоим образом, вы мой сын, и мой материнский долг — быть к вам снисходительной.

— Ах, доведите до конца свою мысль: вы должны быть снисходительны ко мне как к безумцу.

— Не преувеличивайте, Филипп, и берегитесь представить свою жену как существо испорченное.

— Но факты!

— Я слушаю.

— Сегодня утром в десять часов у принцессы играла музыка.

— Невинная вещь.

— Господин де Гиш разговаривал с нею наедине… Да, я и забыл вам сказать, что последнюю неделю он следует за нею, как тень.

— Друг мой, если бы они делали что-нибудь дурное, они бы прятались.

— Прекрасно! — вскричал герцог. — Я только и ждал, чтобы вы это сказали. Запомните же хорошенько. Сегодня утром, повторяю, я захватил их врасплох и совершенно ясно выразил им свое неудовольствие.

— И будьте уверены, что этого достаточно, а может быть, вы даже переусердствовали в своем неудовольствии. Эти молодые женщины обидчивы. Упрекнуть их в ошибке, которую они не совершали, иногда все равно, что сказать, что они могли бы ее сделать.

— Хорошо, хорошо, подождите. Запомните, что вы сказали, матушка: «Сегодняшнего урока достаточно, и если бы они делали что-нибудь дурное, то прятались бы».

— Да, я это запомню.

— Ну так вот, раскаиваясь, что утром я погорячился, и воображая, что Гиш дуется и сидит у себя, я отправился к принцессе. Угадайте же, что я там застал? Снова музыку, танцы и де Гиша. Его там прятали.

Анна Австрийская нахмурила брови.

— Это нехорошо, — заметила она. — Что же сказала принцесса?

— Ничего.

— А Гиш?

— Тоже… Впрочем, нет… Он пробормотал какую-то дерзость…

— Какой же вы сделали вывод, Филипп?

— Что я одурачен, что Бекингэм был только ширмой, а настоящий герой — Гиш.

Анна пожала плечами.

— А дальше?

— Я хочу удалить Гиша так же, как Бекингэма, и буду просить об этом короля, если только…

— Если только?

— Если только вы, матушка, сами не возьметесь за это, вы, такая умная и добрая.

— Нет, я не стану.

— Что вы говорите, матушка!

— Послушайте, Филипп, я не намерена каждый день говорить людям неприятности. Молодежь меня слушается, но это влияние очень легко потерять… А главное, ничто ведь не доказывает виновности Гиша.

— Он мне не нравится.

— А это уж ваше личное дело.

— Хорошо, коли так, я знаю, что мне делать! — пылко проговорил принц.

Анна посмотрела на него с беспокойством.

— Что же вы придумали? — спросила она.

— А вот что: как только он придет ко мне, я велю утопить его у себя в бассейне.

Произнеся эту свирепую угрозу, принц ожидал, что королева придет в ужас, но Анна осталась совершенно спокойной.

— Ну что же, утопите, — сказала она.

Филипп был слаб, как женщина; он стал жаловаться, что никто его не любит и даже родная мать перешла на сторону его врагов.

— Ваша мать просто смотрит дальше, чем вы, и перестала уговаривать вас, потому что вы ее не слушаете.

— Я пойду к королю! — закричал он.

— Я только что собиралась вам это предложить. Я сейчас жду его величество: он всегда посещает меня в это время. Расскажите все ему.

Она еще не договорила этих слов, как Филипп услышал шум открываемой в соседней комнате двери и быстрые шаги короля. Принц испугался и поспешно выбежал в боковую дверь, оставив королеву одну. Анна Австрийская расхохоталась и смеялась до прихода короля.

Как заботливый сын, Людовик зашел осведомиться о здоровье королевы-матери. Кроме того, он хотел сообщить ей, что приготовления к отъезду в Фонтенбло закончены.

Услышав ее смех, он успокоился и сам засмеялся.

Анна Австрийская взяла его за руку и весело сказала:

— Знаете, я ужасно горжусь тем, что я испанка.

— Почему, ваше величество?

— Потому что испанки, во всяком случае, лучше англичанок.

— Не понимаю.

— Скажите, с тех пор как вы женились, вам приходилось когда-нибудь упрекать королеву?

— Ни разу.

— А ведь все-таки прошло уже некоторое время, как вы женаты. А ваш брат женат всего две недели…

— И что же?

— И уже второй раз жалуется на принцессу.

— Как, опять Бекингэм?

— Нет, теперь Гиш.

— Вот как! Значит, принцесса порядочная кокетка.

— Боюсь, что так.

— Бедный братец! — рассмеялся король.

— Я вижу, вы прощаете кокетство?

— Когда речь идет о принцессе, прощаю, ибо по сути своей принцесса не кокетлива.

— Может быть, но брат вашего величества из-за этого теряет голову.

— Чего же он хочет?

— Он собирается утопить Гиша.

— Какая жестокость!

— Не смейтесь, он в самом деле доведен до отчаяния. Придумайте какой-нибудь выход.

— Охотно сделаю все, что могу, чтоб спасти Гиша.

— Если бы брат слышал вас, он составил бы против вас заговор, как ваш дядя против вашего отца.

— Нет, Филипп меня любит, и я его люблю. Мы с ним не станем ссориться. Но, однако же, как быть?

— Вы должны запретить принцессе кокетничать, а Гишу ухаживать.

— Только-то? Ну, мой брат составил себе чересчур высокое понятие о королевской власти… шутка сказать: исправить женщину! Мужчину — еще куда ни шло.

— Как же вы приметесь за дело?

— Гиш человек благоразумный, я сумею его убедить одним словом.

— А принцесса?

— Это будет потруднее. Тут одного слова мало. Придется сочинить для нее целую проповедь.

— И надо спешить.

— О, я обещаю приложить все старания. Да вот сегодня после обеда репетиция балета.

— И вы будете говорить проповедь, танцуя?

— Да, матушка.

— И обещаете обратить ее на путь истинный?

— Я искореню ересь либо убеждением, либо огнем.

— В добрый час! Только не впутывайте меня в это дело. Принцесса ни за что мне этого не простила бы. Я ведь свекровь, мне надо ладить с невесткой.

— Государыня, король возьмет все на себя. Знаете, я передумал. Не лучше ли пойти к принцессе и поговорить с ней.

— Это, пожалуй, слишком торжественно.

— Так что же? Для проповеди нужна торжественность, а то ведь скрипки могут заглушить добрую половину моих доводов. Кроме того, надо же помешать брату в его свирепых замыслах… Принцесса теперь у себя?

— Я думаю.

— Какие же главные пункты обвинения?

— Вот они, в двух словах: вечно музыка… постоянные посещения Гиша… подозрение в том, что от мужа прячутся…

— Доказательства?

— Никаких.

— Хорошо. Так я иду. — И король принялся рассматривать в зеркалах свой нарядный костюм и прекрасное лицо, ослепительное, словно алмазы на платье.

— Принц опять дуется и прячется? — спросил он.

— Да, огонь и вода не убегают друг от друга с такой стремительностью, как эти двое.

— Матушка, целую ваши ручки, самые красивые во всей Франции.

— Желаю успеха, государь… Будьте миротворцем.

— Я не прибегаю к услугам посла, — отвечал Людовик. — Значит, я буду иметь успех.

Он со смехом ушел и всю дорогу поправлял то костюм, то парик.

XIV. Посредник

Когда король появился у принцессы, все ощутили живейшее беспокойство. Собиралась гроза, и шевалье де Лоррен, сновавший среди группы придворных, с оживлением и радостью замечал и оценивал все предвещавшие ее признаки. Как и предсказывала Анна Австрийская, участие короля придало событию торжественный характер.

В те времена, в 1662 году, размолвка между братом короля и его супругой и вмешательство короля в семейные дела брата были событием немаловажным. Не мудрено, что самые смелые люди, окружавшие графа де Гиша, с ужасом разбежались во все стороны. Да и сам граф, поддавшись общей панике, удалился к себе.

Как ни был король занят предстоящим делом, это не помешало ему окинуть взглядом знатока два ряда молодых хорошеньких придворных дам, выстроившихся в галереях и скромно опустивших перед ним глаза.

Все они краснели, чувствуя на себе королевский взгляд. Только одна фрейлина, с длинными шелковистыми волосами и нежной кожей, побледнела и пошатнулась, хотя подруга то и дело подталкивала ее локтем. Это была Лавальер, которую Монтале подбодрила таким способом, ибо она сама никогда не чувствовала недостатка в храбрости.

Король невольно оглянулся. Все головы, успевшие приподняться, снова опустились. Только белокурая головка осталась неподвижною: казалось, Лавальер истощила весь запас своих сил.

Войдя к принцессе, Людовик застал свою невестку полулежащей на подушках. Она встала и сделала реверанс, пробормотав несколько слов признательности за честь, которую ей оказали. Потом она снова уселась, но слабость и бессилие были явно притворными, поскольку очаровательный румянец играл на ее щеках, а глаза, слегка покрасневшие от нескольких недавно пролитых слезинок, только загорелись еще ярче.

Король сел и сейчас же благодаря своей наблюдательности заметил следы беспорядка в комнате и следы волнения на лице принцессы. Он принял веселый и непринужденный вид.

— Милая сестра, — начал он, — в котором часу вам угодно будет приступить сегодня к репетиции балета?

Принцесса медленно и томно покачала своей очаровательной головкой.

— Ах, государь, — сказала она, — будьте милостивы, извините меня на этот раз; я только что собиралась предупредить ваше величество, что сегодня я не в состоянии участвовать в репетиции.

— Как! — произнес король с некоторым изумлением. — Разве вам нездоровится, милая сестра?

— Да, государь.

— Так надо позвать врача.

— Нет, доктора бессильны против моей болезни.

— Вы меня пугаете.

— Государь, я хочу просить у вашего величества разрешения вернуться в Англию.

Король удивился еще больше:

— В Англию! Что вы говорите, сестра моя?!

— Я вынуждена сказать это, государь, — решительно проговорила внучка Генриха IV.

Ее прекрасные черные глаза засверкали.

— Мне очень прискорбно обращаться к вашему величеству с такой просьбой. Но я очень несчастна при дворе вашего величества. Я хочу вернуться к своим родным.

— Сестра! Сестра!

Король подошел к ней ближе.

— Выслушайте меня, государь, — продолжала молодая женщина, мало-помалу очаровывая собеседника своей красотой. — Я привыкла страдать. Еще в ранней молодости меня унижали, пренебрегали мною. О, не возражайте, государь! — сказала она с улыбкой.

Король покраснел.

— Итак, говорю я, я могла бы подумать, что бог произвел меня на свет для этого, меня, дочь могущественного короля; но, поскольку он лишил моего отца жизни, он мог точно так же лишить меня гордости. Я много страдала и причиняла большие страдания моей матери. Но я дала клятву, что, если когда-нибудь достигну независимого положения, хотя бы положения простой труженицы, своими руками зарабатывающей хлеб, я не потерплю унижения. Это время настало. Я достигла того положения, какое мне принадлежит по праву рождения: я приблизилась к трону. Я думала, что, сочетаясь браком с французским принцем, я найду в нем родственника, друга, равного, но вижу, что нашла в нем только властелина. И это меня возмущает, государь. Моя мать ничего об этом не узнает. Вы же, кого я так почитаю и… так люблю…

Король затрепетал: ни один женский голос не волновал его так, как голос принцессы.

— Вы, государь, все знаете, раз вы пришли сюда, и, может быть, поймете меня. Если бы вы не пришли, я бы сама пошла к вам. Я хочу, чтобы мне позволили уехать. Надеюсь, что вы настолько деликатны, что поймете меня и окажете мне покровительство.

— Сестра, сестра! — пробормотал король, смешавшись от этого стремительного натиска. — Подумали ли вы о всех последствиях затеянного вами шага?

— Государь, я ни о чем не думаю, я просто подчиняюсь чувству. На меня нападают, я инстинктивно защищаюсь.

— Но что вам сделали, скажите, пожалуйста?

Принцесса, как можно видеть, прибегла к обычному женскому приему: из обвиняемой она стала обвинительницей. Прием этот служит верным признаком вины, но женщины всегда умеют извлечь из него выгоду.

Король и не заметил, как, придя к ней с вопросом: «Что вы сделали моему брату?» — вместо того спросил: «Что вам сделали?»

— Что мне сделали? — переспросила принцесса. — О, государь, надо быть женщиной, чтобы понять это. Меня заставили лить слезы.

И своим тоненьким жемчужно-белым пальчиком она вытерла свои затуманенные глаза и снова принялась плакать.

— Сестра моя, успокойтесь, умоляю вас, — сказал король, подходя к ней и взяв ее влажную и трепещущую ручку.

— Государь, прежде всего меня лишили друга моего брата. Милорд Бекингэм был приятный и веселый гость, земляк, знавший все мои привычки, почти товарищ, с которым мы в кругу других наших друзей провели столько счастливых дней в моем чудном Сент-Джемсском парке.

— Но ведь он был влюблен в вас, сестра!

— Пустой предлог! Какое имеет значение, — сказала она серьезным тоном, — был ли герцог Бекингэм влюблен в меня или нет? Разве мне опасен влюбленный?.. Ах, государь, далеко не достаточно, чтобы мужчина был влюблен.

И она улыбнулась так нежно, так лукаво, что король почувствовал, как его сердце сначала забилось, потом замерло.

— Но позвольте, ведь брат ревновал! — перебил король.

— Хорошо, я это понимаю, это причина. Он ревновал, и Бекингэма прогнали.

— Почему же прогнали?..

— Ну, удалили, устранили, уволили, назовите это как вам будет угодно, государь. Так или иначе, один из первых дворян Европы был вынужден покинуть французский двор Людовика Четырнадцатого, словно деревенский парень, из-за какого-то взгляда или букета. Это недостойно самого галантного двора… Простите, государь, я забыла, что, говоря так, я посягаю на вашу верховную власть.

— Поверьте, сестра, что вовсе не я удалил герцога Бекингэма… Он мне очень нравится.

— Не вы? — подхватила принцесса. — А, тем лучше! Она так сумела подчеркнуть слова тем лучше, как будто хотела сказать тем хуже.

Наступило долгое молчание.

Потом принцесса снова заговорила:

— Итак, господин Бекингэм уехал… теперь я знаю, почему он был удален и кем… Мне казалось, что после этого наступит спокойствие… Но нет… Принц находит новый предлог. И вот…

— И вот, — с оживлением произнес король, — является другой. Очень естественно. Вы прекрасны, и вас всегда будут любить.

— В таком случае, — воскликнула принцесса, — около меня всегда будет пустыня. О, я знаю, что этого-то и хотят, это-то мне и готовят. Но нет: я предпочитаю вернуться в Лондон. Там меня знают и ценят. Там я не буду бояться, что моих друзей назовут моими любовниками. Фи, какое недостойное подозрение! Принц потерял в моих глазах весь престиж, с тех пор как я увидела в нем тирана.

— Перестаньте, успокойтесь! Вся вина моего брата в том, что он любит вас.

— Любит меня? Принц любит меня? Ах, государь!..

И Генриетта громко расхохоталась.

— Принц никогда не полюбит женщину, — сказала она. — Принц слишком любит самого себя. Нет, к несчастью для меня, принц принадлежит к худшему разряду ревнивцев: он ревнив без любви.

— Признайтесь, однако же, — сказал король, который чувствовал явное возбуждение от этого волнующего разговора, — признайтесь, что Гиш любит вас.

— Ах, государь, я, право, не знаю!

— Вы должны видеть это. Влюбленный всегда выдает себя.

— Господин де Гиш ничем себя не выдал.

— Сестра, сестра, вы слишком усердно защищаете господина де Гиша.

— Я? Бог с вами, государь, недоставало только, чтобы и вы начали подозревать меня.

— Нет, нет, принцесса, — с живостью возразил король, — не огорчайтесь, не плачьте! Успокойтесь, умоляю вас.

Но она плакала, крупные слезы текли по ее рукам. Король стал поцелуями осушать их.

Принцесса взглянула на него так грустно и так нежно, что Людовик был поражен в самое сердце.

— Вы не питаете никаких чувств к Гишу? — спросил он с беспокойством, не подходившим к его роли посредника.

— Никаких, решительно никаких.

— Значит, я могу успокоить брата?

— Ах, государь, его ничем не успокоишь. Не верьте, что он ревнует. Ему наговорили, он наслушался дурных советов. У принца беспокойный характер.

— Когда дело касается вас, не мудрено беспокоиться.

Принцесса опустила глаза и замолчала. Король тоже. Он все еще держал ее руку.

Как показалось обоим, это молчание тянулось целую вечность.

Принцесса потихоньку высвободила руку. Теперь она была уверена в победе. Поле битвы осталось за нею.

— Принц жалуется, — робко проговорил король, — что вы предпочитаете его обществу и его беседе общество других.

— Государь, принц только смотрится в зеркало да придумывает козни против женщин с шевалье де Лорреном. Понаблюдайте сами, государь.

— Хорошо, я понаблюдаю. Но какой ответ передать моему брату?

— Ответ? Мой отъезд.

— Опять вы повторяете это слово! — неосторожно воскликнул король, как будто десятиминутная беседа должна была изменить намерения принцессы.

— Государь, я не могу быть здесь счастливой, — произнесла она. — Господин де Гиш мешает принцу. Что же, и его вышлют?

— Если нужно, то почему же нет? — с улыбкою отвечал Людовик XIV.

— Ну, а после господина де Гиша… о котором я, впрочем, буду сожалеть, предупреждаю вас, государь…

— Вы будете о нем сожалеть?

— Без сомнения. Он любезен, относится ко мне дружески, развлекает меня.

— Вы знаете, если бы брат слышал вас, — проговорил король, слегка задетый, — то я не взялся бы мирить вас, даже не попробовал бы.

— Государь, можете ли вы помешать принцу ревновать меня к первому встречному? А ведь господин де Гиш вовсе не первый встречный!

— Опять! Предупреждаю вас, что я, как добрый брат, проникнусь наконец предубеждением к господину де Гишу.

— Ах, государь, — сказала принцесса, — умоляю вас, не заражайтесь ни симпатиями, ни предубеждениями принца! Оставайтесь королем. Так будет лучше и для вас и для всех.

— Вы очаровательная насмешница, сестра, и я понимаю, почему даже те, над кем вы смеетесь, обожают вас.

— Уж не поэтому ли, государь, вы, кого я избрала своим защитником, собираетесь перейти на сторону моих преследователей?

— Я ваш преследователь? Храни меня бог!

— В таком случае, — томно продолжала она, — исполните мою просьбу. Отпустите меня в Англию.

— Нет, никогда! — воскликнул Людовик XIV.

— Значит, я здесь пленница?

— Да, вы в плену у Франции.

— Что же мне тогда делать?

— Извольте, сестра, я вам скажу.

— Слушаю, ваше величество.

— Вместо того чтобы окружать себя ветреными друзьями… вместо того чтобы смущать нас вашим уединением, будьте всегда с нами, будем жить дружною семьею. Слов нет, господин де Гиш очень любезный кавалер, но мы, хотя и не обладаем его умом…

— Государь, зачем эта скромность?

— Нет, я говорю правду. Можно быть королем и в то же время понимать, что имеешь меньше шансов нравиться, чем тот или иной придворный.

— Я готова поклясться, государь, что вы не верите ни одному сказанному вами слову.

Король с нежностью посмотрел на принцессу.

— Можете вы обещать мне не проводить время в вашей комнате с чужими и дарить свои досуги нам? Хотите, заключим наступательный и оборонительный союз против общего врага?

— Да, государь, но верный ли вы союзник?

— Увидите.

— А когда начнется наш союз?

— Сегодня.

— Я сама составлю договор!

— Хорошо.

— А вы подпишете?

— Не читая.

— О, если так, государь, обещаю вам чудеса! Ведь вы светило двора, и когда вы появитесь на нашем небосклоне…

— Ну?..

— Все засияет.

— О, принцесса, принцесса! — воскликнул Людовик XIV. — Вы знаете, что весь свет исходит от вас. Правда, я избрал своим девизом солнце, но это только эмблема.

— Государь, вы льстите вашей союзнице, следовательно, собираетесь ее обмануть, — сказала принцесса, грозя королю тонким пальчиком.

— Как! Вы считаете, что я вас обманываю, уверяя вас в своей дружбе?

— Да.

— А что же побуждает вас сомневаться?

— Одна вещь.

— Одна-единственная?

— Да.

— Какая же? Я был бы очень несчастлив, если бы не мог справиться с одной-единственной вещью.

— Эта вещь не в вашей власти, государь, она сильнее даже самого господа бога.

— Что это за вещь?

— Прошлое.

— Я не понимаю вас, принцесса, — сказал король именно потому, что прекрасно понял.

Принцесса взяла его за руку.

— Государь, — улыбнулась она, — я имела несчастье так долго не нравиться вам, что часто спрашиваю себя, как могли вы избрать меня своей невесткой?

— Вы мне не нравились?

— Полно, не отрицайте!

— Позвольте!

— Нет, нет, я ведь помню.

— Наш союз начинается с настоящей минуты! — воскликнул король с непритворным пылом. — Не будем вспоминать о прошлом, ни вы, ни я. У меня перед глазами настоящее. Вот оно. Смотрите!

Он подвел принцессу к зеркалу, где отразилась раскрасневшаяся красавица, при виде которой не устоял бы даже святой.

— Но все-таки я боюсь, — прошептала она, — что у нас не выйдет крепкого союза.

— Вы хотите, чтобы я принес клятву? — спросил король, возбужденный тем оборотом, какой приняла их беседа.

— О, я не отказалась бы от клятвы! — сказала принцесса. — С ней дело всегда кажется вернее.

Король склонил колени, а она с улыбкою, какую не передать ни художнику, ни поэту, отдала ему обе руки, к которым он прижал свое пылающее лицо. Ни он, ни она не находили слов.

Король почувствовал, как принцесса отнимает у него руки, легко скользнувшие по его щекам. Он тотчас же встал и вышел из комнаты.

Придворным бросился в глаза его яркий румянец, и они заключили, что сцена была бурная. Но шевалье де Лоррен поспешил заметить:

— Успокойтесь, господа! Когда его величество в гневе, он бледнеет.

XV. Советчики

Король ушел от принцессы в страшном возбуждении, причину которого и сам не мог бы себе объяснить. И в самом деле, невозможно понять тайную игру странных симпатий, которые внезапно, без всякой причины загораются в двух созданных для взаимной любви сердцах, иногда после многих лет полного равнодушия.

Почему Людовик раньше почти ненавидел принцессу? Почему теперь он находил эту самую женщину такой прекрасной, такой желанной? Почему сама принцесса, заинтересованная другим, уже целую неделю выказывала королю исключительное внимание?

Людовик не собирался соблазнять принцессу. Узы, соединявшие Генриетту с его братом, были для него или казались ему неодолимою преградою. Он был даже слишком далек от этой преграды, чтобы заметить ее существование. Но, находясь во власти играющих нашим сердцем страстей, к которым толкает нас юность, никто не может сказать, где он остановится, даже тот, кто заранее учел все вероятности успеха или падения. Что же касается принцессы, то ее влечение к королю понять нетрудно: она была молода, кокетлива и страстно жаждала поклонения. Это была одна из тех неудержимых, порывистых натур, которые, выступив на сцену, готовы пройти по горящим угольям, чтобы вызвать аплодисменты и крики зрителей.

Следовательно, не было ничего удивительного, что, по мере движения вперед, она перешла от обожания Бекингэма к де Гишу, превосходившему Бекингэма достоинством, которое так ценят женщины, а именно своей новизной; значит, скажем мы, не было ничего особенного в том, что честолюбие принцессы дошло до того, что она жаждала восхищения короля, который был не только первым по положению в своем царстве, но действительно являлся одним из самых прекрасных и умных людей.

Для объяснения внезапно вспыхнувшего чувства Людовика к своей невестке психология привела бы разные банальности, а биология указала бы на тайное сродство натур. У принцессы были прелестные черные глаза, у Людовика — голубые. Принцесса была смешлива и экспансивна, Людовик скрытен и подвержен меланхолии. Случаю угодно было, чтобы они столкнулись в первый раз на почве общей заинтересованности в разрешении семейного конфликта: от соприкосновения эти две противоположные натуры вспыхнули. Людовик вернулся к себе в убеждении, что принцесса самая соблазнительная женщина при дворе. Принцесса же, оставшись одна, с восторгом думала о неотразимом впечатлении, которое она произвела на короля.

Но ее чувство оставалось пассивным, а у короля оно проявлялось бурно: Людовик был тогда молод и легко воспламенялся; к тому же он не считался ни с какими преградами для осуществления своих желаний.

Король сообщил принцу, что все улажено, принцесса питает к нему полное уважение и самую искреннюю привязанность, но у нее гордый и недоверчивый характер и надо щадить ее самолюбие. Принц возразил ему своим обычным в разговорах с братом кисло-сладким тоном, что он не может толком объяснить себе самолюбие женщины, поступающей далеко не безупречно, и что вообще пострадавшее лицо в этом деле, бесспорно, он, принц.

На это король ответил ему довольно резким тоном, показывавшим, как близко к сердцу принимал он интересы своей невестки:

— Принцесса, слава богу, вне подозрений.

— Со стороны других — да, я соглашаюсь, — ответил принц, — но я говорю о себе.

— И вам, брат мой, я скажу, — продолжал король, — что поведение принцессы не заслуживает вашего порицания. Да, конечно, она молодая женщина, пожалуй, рассеянная и даже странная, но в глубине души — благородная. Английский характер не всегда хорошо понимают во Франции, и свобода английских нравов нередко удивляет тех, кто не знает, какая душевная чистота лежит в ее основе.

— Что же, — проговорил принц, начиная все более и более раздражаться, — если ваше величество даете отпущение грехов моей супруге, которую я обвиняю, то, конечно, она невинна, и мне остается только замолчать.

— Послушайте, брат, — горячо возразил король, совесть которого нашептывала ему, что принц не совсем не прав, — послушайте, брат, все, что я говорю, и все, что делаю, направлено к вашему счастью. Я узнал, что вы жаловались на недостаток доверия и внимания со стороны принцессы, и не хотел, чтобы ваше беспокойство продолжалось. Мой долг охранять счастье вашей семьи, как и счастье ничтожнейшего из моих подданных. И я с удовольствием убедился, что вы тревожитесь напрасно.

— Итак, ваше величество убедились в невиновности принцессы, — продолжал принц, как бы ведя допрос и пристально смотря на своего брата, — и я преклоняюсь перед королевской мудростью, но убеждены ли вы в невиновности тех, кто вызвал скандал, на который я жалуюсь?

— Вы правы, брат, — сказал король. — Я об этом подумаю.

Эти слова заключали в себе и утешение и приказание. Принц понял и удалился.

Людовик же снова отправился к матери. Разговор с братом не удовлетворил его, и он чувствовал потребность добиться более полного оправдания своего поступка.

Анна Австрийская не была такой же снисходительной к г-ну де Гишу, как к герцогу Бекингэму. С первых же слов она увидела, что Людовик не расположен к суровости. Тогда она сама заговорила суровым тоном. Это была одна из обычных уловок королевы, когда ей хотелось добиться правды. Но Людовик уже вышел из детского возраста; он уже почти год был королем и научился притворяться.

Внимательно слушая Анну Австрийскую, он по некоторым ее выразительным взглядам и ловким намекам убедился, что королева если и не угадала, то по крайней мере заподозрила его слабость к принцессе. Из всех его помощников Анна Австрийская была бы самым полезным, из всех врагов — самым опасным.

Поэтому Людовик переменил тактику. Он обвинил принцессу, оправдал принца и спокойно выслушал все, что его мать говорила о де Гише, как выслушивал раньше ее речи о Бекингэме. Он ушел от нее, только когда она преисполнилась уверенностью, что одержала полную победу над ним.

Вечером все придворные собрались на репетицию балета.

За это время у бедного де Гиша побывало несколько посетителей. Одного из них он и ждал и боялся. Это был шевалье де Лоррен. Вид у шевалье был самый успокоительный. По его словам, принц находился в прекрасном настроении, так что можно было подумать, что на супружеском горизонте нет ни малейшего облачка. Да и вообще принц вовсе не злопамятен! С давних пор при дворе с легкой руки шевалье де Лоррена считалось, что из двоих сыновей Людовика XIII принц унаследовал отцовский характер — нерешительный, колеблющийся, с хорошими порывами, недобрый в своей основе, но, конечно, безвредный для друзей.

Шевалье одобрял Гиша, доказывая ему, что принцесса скоро совсем возьмет верх над мужем и кто будет иметь влияние на нее, тот будет влиять и на принца.

Де Гиш, человек осторожный и недоверчивый, отвечал:

— Быть может, шевалье; но я считаю принцессу очень опасной.

— Чем же?

— Она утверждает, что принц не очень увлекается женщинами.

— Это правда, — со смехом сказал шевалье де Лоррен.

— Поэтому принцесса может избрать первого встречного, чтобы возбудить ревность мужа и вернуть его себе.

— Какая глубокая мысль! — воскликнул шевалье.

— Какая верная! — вторил де Гиш.

И тот и другой говорили не то, что думали. Де Гиш, обвиняя принцессу, мысленно просил у нее прощения. Шевалье, изумляясь глубине мысли де Гиша, увлекал его к пропасти.

Тогда де Гиш прямо спросил его, какие последствия имела утренняя сцена и особенно — сцена во время обеда.

— Да ведь я уже сказал вам, — отвечал шевалье де Лоррен, — все хохотали, и принц больше всех.

— Однако, — заметил Гиш, — мне говорили о посещении принцессы королем.

— Что же тут удивительного? Одна только принцесса не смеялась, и король заходил к ней, чтобы ее развеселить.

— И что же?..

— Да ничего не изменилось, все пойдет своим порядком.

— И вечером будет репетиция балета?

— Разумеется.

— Вы уверены в этом?

— Вполне.

В этот момент в комнату с озабоченным видом вошел Рауль.

Увидев его, шевалье, питавший к нему, как и ко всякому благородному человеку, тайную ненависть, тотчас же поднялся с места.

— Так, значит, вы мне советуете?.. — обратился к нему де Гиш.

— Советую вам спать спокойно, дорогой граф.

— А я дам вам совершенно противопололожный совет, де Гиш, — проговорил Рауль.

— Какой, мой друг?

— Сесть на коня и уехать в одно из ваших поместий. Ну а там можете последовать совету шевалье и спать сколько вашей душе угодно.

— Как, уехать? — воскликнул шевалье, прикидываясь изумленным. — Да зачем же де Гишу уезжать?

— А затем — ведь вы-то этого не можете не знать, — затем, что все наперебой говорят о сцене, которая разыгралась между принцем и де Гишем.

Де Гиш побледнел.

— Никто не говорит, — отвечал шевалье, — никто. Вы плохо осведомлены, господин де Бражелон.

— Напротив, милостивый государь, я осведомлен очень хорошо и даю де Гишу дружеский совет.

Во время этого спора немного сбитый с толку де Гиш попеременно поглядывал то на одного, то на другого советчика. Он почувствовал, что в этот момент идет игра, которая окажет влияние на всю его жизнь.

— Не правда ли, — обратился шевалье к графу, — не правда ли, де Гиш, вся эта сцена была далеко не такая бурная, как, по-видимому, думает виконт де Бражелон, который, впрочем, при ней не присутствовал.

— Дело не в том, — настаивал Рауль, — была ли она бурная или нет, так как я говорю не о самой сцене, а о последствиях, какие она может иметь. Я знаю, что принц грозил; я знаю, что принцесса плакала.

— Принцесса плакала? — неосторожно вскричал де Гиш, всплеснув руками.

— Вот как! — со смехом подхватил шевалье. — Этой подробности я не знал. Положительно, вы лучше меня осведомлены, господин де Бражелон.

— Вот потому-то, что я лучше осведомлен, шевалье, я и настаиваю на том, чтобы Гиш уехал.

— Простите, что противоречу вам, господин виконт, но еще раз повторяю, что в этом отъезде нет никакой нужды.

— Отъезд был бы необходим.

— Погоди! С чего бы вдруг ему уезжать?

— А король? Король?

— Король? — воскликнул де Гиш.

— Предупреждаю тебя, что король принимает это дело близко к сердцу.

— Полно! — успокоил его шевалье. — Король любит де Гиша и особенно его отца. Подумайте, если граф уедет, это послужит как бы признанием того, что он действительно заслуживает порицания. Ведь если человек скрывается, значит, он виноват или боится.

— Не боится, а досадует, как всякий человек, которого напрасно обвиняют, — сказал Бражелон. — Придадим именно такой характер его отъезду, это очень легко сделать. Будем рассказывать, что мы оба приложили все усилия, чтобы удержать его, да вы и на самом деле удерживаете его, шевалье. Да, да, де Гиш, вы ни в чем не повинны. Сегодняшняя сцена обидела вас. Вот и все. Право, уезжайте.

— Нет, де Гиш, оставайтесь, — убеждал шевалье. — Оставайтесь именно потому, что вы ни в чем не повинны, как говорит господин де Бражелон. Еще раз простите, виконт, что я не согласен с вами.

— Сделайте одолжение, милостивый государь, но заметьте, что изгнание, которому де Гиш сам себя подвергнет, протянется недолго. Он вернется когда вздумает, и его встретят улыбками, а гнев короля может, напротив, навлечь такую грозу, которой и конца не видно будет.

Шевалье улыбнулся.

«Э, черт возьми, этого-то я и добиваюсь», — прошептал он про себя, пожав плечами.

Это движение не ускользнуло от графа. Он опасался, что если покинет двор, то другие могут принять это за трусость.

— Нет, нет! — вскричал он. — Решено. Я остаюсь, Бражелон.

— Обращаюсь к тебе как пророк, — печально проговорил Рауль, — горе тебе, де Гиш, горе тебе!

— Я тоже пророк, только не пророк несчастья. Напротив, я настойчиво повторяю вам, граф: оставайтесь.

— Так вы уверены, что сегодняшняя репетиция балета не отменена? — спросил де Гиш.

— Совершенно уверен.

— Видишь, Рауль, — проговорил де Гиш, стараясь улыбнуться, — видишь сам, что наш двор не подготовлен к междуусобной войне, если он с таким усердием предается пляске. Признайся, что это так, Рауль.

Рауль покачал головою.

— Мне больше нечего сказать, — ответил он.

— Но, наконец, — спросил шевалье, стараясь узнать, из каких источников черпал Рауль сведения, точность которых внутренне не мог не признать даже он, — вы говорите, что вы хорошо информированы, господин виконт, даже лучше, чем я, человек самый близкий к принцу. Как это могло получиться?

— Ваша милость, — отвечал Рауль, — я преклоняюсь перед таким заявлением. Да, вы должны быть великолепно информированы и, как человек чести, не способны сказать что-нибудь, кроме того, что вы знаете, и не можете говорить иначе, чем вы думаете, я умолкаю, я признаю себя побежденным и уступаю вам поле битвы.

И с видом человека, желающего только отдохнуть, он уселся в просторное кресло, пока граф звал прислугу, чтобы одеться.

Шевалье надо было уходить, но он боялся, как бы Рауль, оставшись наедине с де Гишем, не отговорил его. Поэтому он прибегнул к последнему средству.

— Принцесса сегодня будет ослепительна, — сказал он. — Она впервые выступает в костюме Помоны.

— Ах, в самом деле! — воскликнул граф.

— Да, да, — продолжал шевалье, — она уже распорядилась. Вы знаете, господин де Бражелон, что роль Весны взял на себя сам король.

— Это будет восхитительно, — обрадовался де Гиш, — и это, пожалуй, важнейшая причина, заставляющая меня остаться. Ведь я исполняю роль Вертумна и танцую с принцессой, так что без дозволения короля даже и не мог бы уехать, мой отъезд расстроил бы балет.

— А я исполняю роль простого фавна, — сказал шевалье. — Танцор я неважный, да притом у меня и ноги кривые. До свидания, господа. Не забудьте, граф, корзину с плодами, которую вы должны поднести Помоне.

— Не забуду, будьте покойны, — заверил его восхищенный граф.

«Ну, теперь он не уедет, можно быть уверенным», — говорил про себя шевалье де Лоррен, выходя из комнаты.

Когда шевалье удалился, Рауль даже не пытался разубедить своего друга; он чувствовал, что все напрасно.

— Граф, — промолвил он печальным мелодичным голосом, — вы отдаетесь опасной страсти. Я вас знаю. Вы всегда впадаете в крайность, да и та, кого вы любите, тоже… Ну хорошо, предположим на минуту, что она полюбит вас…

— О, никогда! — воскликнул Гиш.

— Почему же никогда?

— Потому что это было бы ужасным несчастьем для нас обоих.

— Тогда, дорогой друг, вместо того, чтобы считать вас неосторожным, позвольте думать, что вы просто безумец.

— Почему?

— Вы уверены, что ничего не будете добиваться от той, кого вы любите?

— О да, вполне уверен!

— Если так, любите ее издали.

— Как издали?

— Да так. Не все ли равно, тут она или нет, если вы от нее ничего не добиваетесь? Ну, любите ее портрет или какую-нибудь вещь, данную на память.

— Рауль!

— Любите тень, мечту, химеру; любите любовь… А, вы отворачиваетесь?.. Но я умолкаю, идут ваши лакеи. В счастье ли, в несчастье вы всегда можете положиться на меня, де Гиш.

— О, я в этом уверен!

— Ну, вот и все, что я хотел вам сказать. Принарядитесь же хорошенько, де Гиш, будьте красавцем. Прощайте!

— Разве вы не будете на репетиции балета, виконт?

— Нет, мне надо сделать один визит. Ну, обнимите меня и прощайте.

Собрание было назначено в покоях короля.

Явились обе королевы, принцесса, несколько придворных дам и кавалеров. Все это общество в виде прелюдии к танцам занялось разговорами, как было принято в те времена.

Вопреки утверждению шевалье де Лоррена, ни одна из дам не была одета в праздничный костюм, но всех занимали богатые наряды, нарисованные разными художниками для балета полубогов. Так называли королей и королев, пантеоном которых был Фонтенбло.

Принц принес рисунок, на котором он был изображен в своей роли. Лицо его все еще было немного озабоченным. Он учтиво и почтительно приветствовал молодую королеву и свою мать. С супругой он раскланялся крайне небрежно и, отходя от нее, круто повернулся на каблуках. Этот поклон и эта холодность были замечены.

Господин де Гиш вознаградил принцессу за эту холодность взглядом, полным огня, и принцесса, надо сказать, вернула ему этот взгляд с лихвой. Все решили, что де Гиш никогда не был так красив; взгляд принцессы как бы озарил светом лицо сына маршала де Граммона. Невестка короля почувствовала, что гроза собирается над ее головой; она также ощущала, что в течение этого дня, в таком изобилии давшего материал для будущих событий, она была несправедлива, может быть, даже предала человека, который любил ее с такой страстью, с таким пылом.

Ей казалось, что наступил момент воздать должное бедняге, с кем так жестоко обошлись нынче утром. Сердце ее громко говорило в пользу де Гиша. Она искренне жалела графа, и это давало ему преимущество перед всеми другими. В ее сердце не оставалось больше места ни для мужа, ни для короля, ни для лорда Бекингэма — де Гиш в эту минуту царил безраздельно.

Правда, принц тоже был красив, но невозможно было и сравнивать его с графом. Каждая женщина скажет, что между красотою любовника и красотою мужа огромная разница.

Итак, после появления принца, после этого галантного сердечного приветствия, обращенного к молодой королеве и королеве-матери, после легкого свободного поклона принцессе, который отметили придворные, все, скажем мы, сложилось так, что преимущества были отданы любовнику перед супругом.

Принц был слишком знатной особой, чтобы замечать такие мелочи. Нет ничего столь действенного, как твердо усвоенная мысль о собственном превосходстве, чтобы доказать неполноценность человеку, уже имеющему о самом себе такое мнение.

Пришел король. Все пытались прочесть грядущие события во взгляде этого человека, который уже начинал владычествовать над миром.

В противоположность своему мрачному брату, Людовик весь сиял. Взглянув на рисунки, которые к нему протягивали со всех сторон, он похвалил один и забраковал другие, единственным своим словом создавая счастливцев или несчастных.

Вдруг краешком глаза посмотрев на принцессу, он подметил немой разговор между нею и графом.

Король закусил губу и подошел к королевам:

— Ваши величества, меня сейчас известили, что в Фонтенбло все приготовлено согласно моим распоряжениям.

По всей зале пробежал шепот удовольствия. Король прочел на всех лицах горячее желание получить приглашение на праздник.

— Я еду завтра, — прибавил он.

Воцарилось глубокое молчание.

— И прошу всех присутствующих сопровождать меня.

Радостная улыбка озарила все лица. Один только принц оставался по-прежнему в дурном настроении.

Один за другим к королю стали подходить вельможи, спешившие поблагодарить его величество за приглашение.

Подошел де Гиш.

— Ах, граф, — сказал ему король, — а я не заметил вас.

Граф поклонился. Принцесса побледнела.

Де Гиш собирался открыть рот, чтобы произнести благодарность.

— Граф, — остановил его король, — теперь как раз время озимых посевов. Я уверен, что ваши нормандские фермеры очень обрадовались бы вашему приезду к себе в поместье.

После этой жестокой выходки король повернулся спиной к несчастному графу.

Теперь побледнел и де Гиш. Он сделал два шага к королю, забыв, что можно только отвечать на вопросы его величества.

— Я, кажется, плохо понял, — пролепетал он.

Король слегка повернул голову и, бросив на Гиша один из тех холодных и пристальных взглядов, которые, как нож, вонзались в сердце людей, впавших в немилость, медленно отчеканил:

— Я сказал: в ваше поместье.

На лбу графа выступил холодный пот, пальцы разжались и выронили шляпу.

Людовик бросил взгляд на мать, чтобы подчеркнуть перед ней полноту своей власти. Он отыскал также торжествующий взгляд брата и убедился, что тот доволен мщением. Наконец он остановил свои глаза на принцессе. Принцесса улыбалась, разговаривая с г-жой де Ноайль. Она ничего не слышала или делала вид, что не слышала.

Шевалье де Лоррен тоже смотрел своим упорным враждебным взглядом, похожим на таран, сокрушающий препятствия. Один только де Гиш остался в кабинете короля. Постепенно все разошлись.

Перед глазами несчастного мелькали какие-то тени.

Страшным усилием воли он овладел собой и поспешил домой, где его ожидал Рауль, не отделавшийся от мрачных предчувствий.

— Ну что, как? — прошептал он, увидя своего друга, вошедшего нетвердым шагом, без шляпы, с блуждающим взглядом.

— Да, да… это верно… да…

Больше де Гиш ничего не мог выговорить. Он без сил повалился в кресло.

— А она?.. — спросил Рауль.

— Она?.. — вскричал несчастный, поднимая к нему гневно сжатый кулак. — Она!..

— Что она делает?

— Смеется.

И сам злосчастный изгнанник разразился истерическим хохотом. Потом упал навзничь. Он был уничтожен.

XVI. Фонтенбло

Уже четыре дня великолепные сады Фонтенбло были оживлены непрекращающимися празднествами и весельем. Господин Кольбер был завален работой: по утрам он подводил счеты ночных расходов, днем составлял программы, сметы, нанимал людей, расплачивался.

Господин Кольбер получил четыре миллиона и пытался расходовать их с разумною экономией.

Он приходил в ужас от трат на мифологию. Каждый сатир и каждая дриада обходились не менее чем по сотне ливров в день. Да костюмы стоили по триста ливров. Каждую ночь фейерверки истребляли пороху и серы на сто тысяч ливров. Иллюминация по берегам пруда обходилась в тридцать тысяч ливров. Эти праздники казались великолепными. Кольбер от радости не мог владеть собой.

В разное время дня и ночи можно было видеть, как принцесса и король отправлялись на охоту или устраивали приемы разных фантастических персонажей, торжества, которые без устали изобретали в течение двух недель и в которых проявлялись блестящий ум принцессы и щедрость короля.

Принцесса, героиня праздника, отвечала на приветственные речи депутаций от разных неведомых народов: гарамантов, скифов, гиперборейцев, кавказцев и патагонцев, которые словно из-под земли появлялись перед нею. А король каждому из них дарил брильянты и разные дорогие вещи.

Депутации декламировали стихи, в которых короля сравнивали с солнцем, а принцессу с луной. О королевах и о принце совсем перестали говорить, словно король был женат не на Марии-Терезии Австрийской, а на Генриетте Английской.

Счастливая пара держалась за руки, обменивалась неуловимыми пожатиями. Молодые люди большими глотками впивали этот сладостный напиток лести, который порождают юность, красота, могущество и любовь. Все в Фонтенбло удивлялись влиянию на короля, которое так неожиданно приобрела принцесса. Всякий говорил про себя, что настоящей королевой была принцесса. И действительно, король подтверждал эту странную истину каждой своей мыслью, каждым своим словом, каждым своим взглядом. Он черпал свои желания, искал свое вдохновение в глазах принцессы, он упивался ее радостью, если принцесса удостаивала его улыбкой.

А принцесса? Наслаждалась ли она своим могуществом, видя весь мир у своих ног? Она не могла признаться в этом себе самой; но она знала это и чувствовала одно: что у нее нет больше никаких желаний и что она совершенно счастлива. Произошло все это по воле короля, и в результате принц, который был вторым лицом в государстве, оказался третьим.

И ему стало еще хуже, чем в те дни, когда музыканты де Гиша играли у принцессы. Тогда принц мог по крайней мере внушить страх тому, кто его раздражал. Но, изгнав врага благодаря союзу с королем, принц почувствовал на плечах бремя, которое было гораздо тяжелее прежнего.

Каждую ночь принцесса возвращалась к себе совсем измученная. Поездки верхом, купание в Сене, спектакли, обеды под деревьями, балы на берегу большого канала, концерты — все это могло бы свалить с ног здорового швейцарца, а не только слабую, хрупкую женщину.

Положим, что касается танцев, концертов, прогулок, женщина куда выносливее самого дюжего молодца. Но и женские силы ограниченны. Что же касается принца, то он не имел удовольствия видеть принцессу даже по вечерам. Принцессе отвели покои в королевском павильоне вместе с молодой королевой и королевой-матерью.

Шевалье де Лоррен, разумеется, не покидал принца и вливал по капле желчь в его свежие раны.

После отъезда де Гиша принц сначала было повеселел и расцвел, но три дня пребывания в Фонтенбло снова повергли его в меланхолию.

Однажды, часа в два, принц, поздно вставший и посвятивший еще больше, чем обыкновенно, внимания своему туалету, вспомнил, что на этот день не было ничего назначено; и вот он задумал собрать свой двор и повезти принцессу ужинать в Море, где у него был прекрасный загородный дом.

С этим намерением он направился к королевскому павильону и был очень удивлен, не найдя там ни души. Левая дверь вела в покои принцессы, правая — в покои молодой королевы.

В комнате жены он узнал от швеи, которая там работала, что в одиннадцать часов утра все отправились купаться в Сене, что из этой прогулки устроили настоящий праздник и что придворные экипажи ожидали у ворот парка.

«Счастливая мысль! — подумал принц. — Жара ужасная, и я сам охотно выкупался бы!»

Он кликнул людей… Никто не явился. Он пошел к каретным сараям. Там конюх сказал ему, что нет ни одной кареты и ни одного экипажа. Тогда он велел оседлать двух лошадей, одну для себя, другую для камердинера. Конюх ему учтиво ответил, что и лошадей нет.

Принц, побледнев от гнева, снова отправился в королевские покои и дошел до самой молельни Анны Австрийской.

Сквозь полуоткрытую портьеру он увидел невестку, стоявшую на коленях перед королевой-матерью. Насколько он мог рассмотреть, молодая женщина горько плакала.

Королевы не видели и не слышали его.

Он замер у дверей и стал подслушивать. Это печальное зрелище возбуждало его любопытство.

Молодая королева в слезах жаловалась:

— Да, король пренебрегает мною, король весь поглощен удовольствиями, в которых я не принимаю никакого участия.

— Терпение, терпение, дочь моя, — отвечала ей Анна Австрийская по-испански и по-испански же прибавила несколько слов, которых принц не понял.

Королева отвечала ей новыми жалобами, в которых принц разобрал только слово «baсos»1Купание (исп.). , повторяемое с выражением досады и раздражения.

«Baсos, — подумал принц. — Это означает купание ». И он старался соединить в одно целое обрывки услышанных им фраз.

Во всяком случае, легко было догадаться, что королева горько жалуется и что если Анна Австрийская не могла ее утешить, то изо всех сил пыталась сделать это.

Принц испугался, как бы его не застали врасплох, и кашлянул. Обе королевы обернулись. При виде принца молодая королева быстро встала и вытерла глаза.

Принц слишком хорошо знал придворный мир, чтобы задавать вопросы, и слишком хорошо усвоил правила приличия, чтобы хранить молчание, поэтому он учтиво приветствовал королев.

Королева-мать ласково улыбнулась ему.

— Что вам, сын мой? — спросила она.

— Мне?.. Да ничего… — пробормотал принц. — Я искал…

— Кого?

— Я искал принцессу.

— Принцесса отправилась купаться.

— А король? — спросил принц тоном, повергшим молодую королеву в трепет.

— И король, и весь двор уехали купаться, — отвечала Анна Австрийская.

— А вы что же, государыня? — сказал принц.

— О, я служу пугалом для всех, кто развлекается!

— Да и я, по-видимому, тоже, — проговорил принц.

Анна Австрийская сделала знак своей невестке, и та ушла, заливаясь слезами.

Принц нахмурил брови.

— Вот грустный дом, — сказал он. — Как вы находите, матушка?

— Да… нет же… нет… здесь каждый ищет развлечения.

— Вот это-то и огорчает тех, кому чужие развлечения не по вкусу.

— Как вы странно выражаетесь, милый Филипп!

— Право же, матушка, я говорю то, что думаю.

— Да в чем же дело?

— Спросите у моей невестки, которая сейчас вам рассказывала о своих горестях.

— О каких горестях?..

— Ну да, я ведь слышал. Случайно, но все слышал. Слышал, как она жаловалась на эти знаменитые купания принцессы.

— Ах, все это глупости!..

— Ну нет, плачут не всегда от глупости… Королева все произносила слово «baсos». Ведь это значит купание ?

— Повторяю вам, сын мой, — сказала Анна Австрийская, — что ваша невестка мучается ребяческой ревностью.

— Если так, государыня, — отвечал принц, — то я смиренно сознаюсь в том же.

— Вы тоже терзаетесь ревностью из-за этих купаний?

— Еще бы! Король едет купаться с моей женой и не берет с собой королеву! Принцесса отправляется купаться с королем и даже не считает нужным предупредить меня об этом! И вы хотите, чтобы моя невестка была довольна! И вы хотите, чтобы я был спокоен?

— Но, милый Филипп, — остановила его Анна Австрийская, — вы говорите вздор. Вы заставили прогнать Бекингэма, из-за вас отправили в ссылку господина де Гиша. Уж не хотите ли вы теперь и короля выслать из Фонтенбло?

— О, мои притязания не идут так далеко, государыня, — произнес принц раздраженно. — Но сам я могу уехать отсюда и уеду.

— Из ревности к королю! К брату!

— Да, из ревности к королю, к брату! Да, ваше величество, из ревности!

— Знаете, принц, — воскликнула Анна Австрийская, притворяясь возмущенной и разгневанной, — я начинаю думать, что вы действительно сошли с ума и поклялись не давать мне покоя. Я ухожу, потому что решительно не знаю, что мне делать с вашими выдумками.

С этими словами она поднялась с места и вышла, оставив принца в бешеной ярости.

Минуту он стоял словно оглушенный. Придя в себя, он вернулся к конюшням, отыскал конюха и опять потребовал карету или лошадь. Получив в ответ, что ни лошади, ни кареты нет, он выхватил кнут из рук конюха и начал гонять несчастного по двору, не слушая его криков. Наконец, выбившись из сил, весь в поту, дрожа как в лихорадке, он прибежал к себе, переколотил фарфор, бросился на постель, как был, в сапогах со шпорами, и закричал:

— Помогите!

XVII. Купание

В Вальвене, под непроницаемым сводом ив, опускавших свои свежие зеленые ветви в голубые волны, стояла большая плоская барка с лесенками и длинными синими занавесками. Эта барка служила убежищем Дианам-купальщицам, которых подстерегали при выходе из воды двадцать пылких Актеонов, скакавших на конях вдоль берега.

Но и сама Диана, Диана стыдливая, одетая в длинную хламиду, едва ли была более целомудренна, более недоступна, чем принцесса, молодая и прекрасная, как богиня. Из-под охотничьей туники Дианы виднелись ее круглые белые колени; колчан со стрелами не мог скрыть смуглых плеч богини; стан принцессы был закутан в длинное покрывало, непроницаемое для самых нескромных и самых зорких глаз.

Когда она поднималась по лесенке, двадцать поэтов — а в ее присутствии все делались поэтами, — двадцать галопировавших на берегу поэтов остановили своих коней и в один голос воскликнули, что с тела принцессы в струи счастливой реки стекают не капли, а настоящие жемчужины.

Но король, гарцевавший в центре этой кавалькады, прервал их излияния и отъехал в сторону из боязни оскорбить скромность женщины и достоинство принцессы.

На некоторое время сцена опустела, на барке воцарилась тишина. По шуму шагов, игре складок, волнам, пробегавшим по занавесям, можно было угадать торопливую беготню прислужниц.

Король с улыбкой слушал болтовню придворных, но видно было, что внимание его поглощено другим.

В самом деле, едва только звякнули металлические кольца занавесок, давая знать, что богиня сейчас появится, как король быстро повернул лошадь и поскакал вдоль берега, давая сигнал всем, кого обязанности или удовольствие призывали к принцессе.

Пажи немедленно бросились к лошадям. Подъехали коляски, стоявшие в густой тени деревьев. Появилась целая толпа лакеев, носильщиков, служанок, судачивших в сторонке во время купания господ. В то время эта толпа была своего рода ходячею газетою.

Тут же стояли и окрестные крестьяне, стремившиеся увидеть короля и принцессу. В течение восьми или десяти минут эта беспорядочная толпа представляла в высшей степени живописное зрелище.

Король сошел с коня, и его примеру последовали все придворные. Он предложил руку принцессе, которая была в богатом, вышитом серебром костюме для верховой езды, прекрасно обрисовывавшем ее изящную фигуру. Влажные черные волосы обрамляли нежную белую шею. Радость и здоровье блистали в ее прекрасных глазах. Она освежилась и глубоко, взволнованно дышала под большим узорным зонтиком, который держал паж. Не могло быть ничего более нежного, изящного, поэтичного, чем эти две фигуры в розовой тени зонтика: король, белые зубы которого сверкали в беспрерывных улыбках, и принцесса, чьи черные глаза искрились, словно драгоценные камни в светящихся переливах шелка.

Принцесса подошла к своей лошади. Это был великолепный иноходец андалузской породы, белый, без единой отметины, пожалуй, немного тяжеловатый, но с красивой умной головой, с длинным хвостом, подметавшим землю, — удачная смесь арабской и испанской крови. Принцесса остановилась у стремени, точно не имея сил поставить на него ногу. Король схватил ее за талию и поднял, а рука принцессы жарким кольцом обвила шею короля.

Людовик невольно прикоснулся губами к руке, которая при этом не отдернулась. Принцесса поблагодарила своего царственного стремянного. Все мгновенно вскочили на коней.

Король и принцесса посторонились, чтобы пропустить экипажи, стремянных и скороходов. Следом за колясками, увозившими свиту Дианы, прелестных нимф, с говором и смехом помчалось большинство всадников, пренебрегая правилами этикета. Король и принцесса пустили своих лошадей шагом.

Более солидные придворные, старавшиеся быть на виду у короля и поспешить к нему по первому же зову, ехали за ним, сдерживая своих нетерпеливых скакунов, приноравливая их шаг к шагу коней короля и принцессы и наслаждаясь сладостью и приятностью, которые дает общество остроумных людей, с изяществом извергающих потоки ужасных мерзостей по адресу своих ближних. С большим удовольствием предались они обычному злословию. Больше всего шуток и смеха возбуждал злополучный принц. Но де Гиша искренне жалели, и, надо признаться, не без основания.

Тем временем король и принцесса, дав передохнуть коням и шепнув друг другу сто раз именно то, что предполагали придворные, пустили лошадей легким галопом, и под копытами кавалькады зазвенели уединенные тропинки леса.

Тогда тихие разговоры, летучие намеки, приглушенный смех сменились громкими криками: веселье охватило всех, от лакеев до принцев. Поднялся шум, хохот. Сороки и сойки разлетались во все стороны; зяблики и синицы поднимались целыми тучами, а лани, козы и олени с испугом уносились в заросли.

При въезде в город король и принцесса были встречены дружными криками толпы. Принцесса поспешила к супругу. Она инстинктивно понимала, что принц слишком долго не принимал участия в общем веселье. Король отправился к королевам; он сознавал свою обязанность вознаградить их или по крайней мере одну из них за свое отсутствие.

Но принц не принял супругу. Ей сказали, что он спит. Короля встретила не улыбающаяся Мария-Терезия, а Анна Австрийская, вышедшая в галерею; она взяла его за руку и увела к себе.

О чем они говорил или, лучше сказать, что королева-мать говорила Людовику XIV, — этого никто никогда на узнал; об этом можно было только догадываться по расстроенному лицу короля, когда он вышел от матери.

Но наша задача все истолковать и сообщить наши толкования читателю, и мы не выполнили бы этой задачи, если бы читатель не узнал ничего о содержании этой беседы. Все это мы помещаем в следующей главе.

XVIII. Охота за бабочками

Король, придя к себе, чтоб отдать кое-какие приказания да кстати и собраться с мыслями, нашел на туалете записку, написанную, по-видимому, измененным почерком.

Он вскрыл ее и прочел:

«Приходите поскорее, мне надо очень многое сказать вам».

Король и принцесса расстались так недавно, что трудно было понять, как «многое» успело накопиться после того «многого», что они сказали друг другу по дороге из Вальвена в Фонтенбло.

Торопливый почерк записочки заставил короля призадуматься. Он слегка оправил свой костюм и пошел к принцессе.

Принцесса, не желая показать, что ждет его, вышла со своими дамами в сад.

Узнав, что принцесса отправилась на прогулку, король подозвал находившихся поблизости придворных и пригласил их с собой.

Принцесса устроила охоту на бабочек на просторной лужайке, окаймленной гелиотропами и дроком. Она смотрела, как бегали ее молоденькие быстроногие фрейлины, а сама с нетерпением ждала короля.

Скрип шагов по песку заставил ее обернуться. Людовик XIV был без шляпы; взмахом трости он сшиб бабочку, которую поднял с травы шедший с ним де Сент-Эньян.

— Видите, принцесса, я тоже охочусь за бабочками, — сказал он, подходя. — Господа, — прибавил он, оборачиваясь к своей свите, — займитесь охотой и принесите добычу своим дамам.

Это значило — отойдите от нас подальше.

Забавно было видеть, как старые, почтенные вельможи, давно забывшие о стройности и изяществе, принялись бегать за бабочками, теряя шляпы и колотя тростями кусты мирта и дрока, точно они сражались с испанцами.

Король подал руку принцессе и проводил ее в открытую беседочку, что-то вроде хижины, задуманной робким гением какого-то неведомого мастера, который положил начало причудливому и фантастическому в суровом стиле тогдашнего садоводческого искусства.

Этот навес, украшенный вьющимися розами и настурцией, возвышался над скамьей без спинки и был поставлен так, что сидевшие под ним, находясь посреди лужайки, видели все вокруг и были видны со всех сторон, но слышать их не мог никто, ибо непрошеный свидетель, только собравшись приблизиться и подслушать разговор, сразу оказывался на виду у сидевших.

Король знаками приветствовал и поощрял отсюда охотников. Насаживая бабочку на золотую булавку и как будто разговаривая о ней с принцессой, он начал:

— Кажется, здесь можно побеседовать без помехи.

— Да, государь, мне надо было поговорить с вами с глазу на глаз, но на виду у всех.

— И мне тоже, — сказал Людовик.

— Вас удивила моя записка?

— Ужаснула! Но то, что я хочу вам сказать, гораздо важнее.

— Едва ли! Вы знаете, что принц запер передо мною дверь?

— Перед вами! Почему же?

— Вы не догадываетесь?

— Ах, принцесса, нам, кажется, надо сказать друг другу одно и то же.

— А что же с вами случилось?

— Вернувшись домой, я встретил мать, и она увела меня к себе.

— О, королеву-мать!.. Это весьма серьезно, — с беспокойством проговорила принцесса.

— Я думаю! Вот что она мне сказала… Только позвольте мне начать с небольшого предисловия.

— Я вас слушаю, государь.

— Принц говорил вам что-нибудь обо мне?

— Часто.

— А о своей ревности?

— О, еще чаще!

— О ревности ко мне?

— Нет, не к вам, а…

— Да, я знаю, к Бекингэму и к Гишу, совершенно верно. Представьте, принцесса, что сейчас он вздумал ревновать ко мне.

— Вот как! — отвечала принцесса с лукавой усмешкой.

— Но мне кажется, мы не подавали ни малейшего повода…

— По крайней мере я… Но как вы узнали о ревности принца?

— Матушка сообщила мне, что принц вбежал к ней как бешеный и излил целый поток жалоб на ваше… вы извините меня…

— Говорите, говорите.

— На ваше кокетство. Матушка старалась его разуверить, но он ответил ей, что больше слышать ничего не хочет.

— Люди очень злы, государь. Да что же это такое! Брат и сестра не могут поболтать между собою, чтобы не начались пересуды и даже подозрения! Ведь мы же не делаем ничего дурного, государь, у нас и в мыслях нет ничего дурного.

И она бросила на короля гордый, вызывающий взгляд, который разжигает пламя желаний у самых холодных и благоразумных людей.

— Конечно, — вздохнул Людовик.

— Знаете, государь, если так будет продолжаться, я не выдержу. Оцените по справедливости наше поведение — разве оно не добропорядочно?

— Да, очень.

— Правда, мы часто бываем вместе, потому что у нас одинаковые мысли, вкусы. Соблазн действительно мог бы возникнуть, но он все-таки не возник!.. Для меня вы только брат, и больше ничего.

Король нахмурился, а она продолжала:

— Когда ваша рука встречается с моею, она никогда не вызывает у меня того волнения, того трепета… как, например, у влюбленных…

— Довольно, довольно, умоляю вас! — перебил ее истерзанный король. — Вы безжалостны и хотите уморить меня.

— Что это значит?

— Да ведь вы… вы прямо говорите, что ничего ко мне не чувствуете.

— О, государь… этого я не говорю… Мои чувства…

— Генриетта… довольно… еще раз прошу… Если вы воображаете, что я такой же мраморный, как вы, то вы ошибаетесь.

— Я вас не понимаю.

— Ну хорошо, хорошо, — вздохнул король, потупляя глаза. — Значит, наши встречи… и рукопожатия… и наши взгляды… Виноват…. Да, вы правы… я понимаю, что вы хотите сказать.

Он опустил голову и закрыл лицо руками.

— Будьте сдержанней, государь, — с живостью проговорила принцесса, — на вас смотрит господин де Сент-Эньян.

— Да, действительно, — с гневом воскликнул Людовик. — У меня нет и тени свободы, у меня не может быть простоты и искренности в отношениях с людьми… Думаешь, что нашел друга, а на самом деле находишь шпиона… думаешь, что нашел подругу, а находишь… сестру.

Принцесса замолчала и потупилась.

— Принц ревнив! — тихонько произнесла она совсем особенным тоном, чарующую прелесть которого невозможно передать.

— Вы правы! — воскликнул король.

— Да, — продолжала принцесса, смотря на Людовика взглядом, обжигавшим ему сердце, — вы свободны, вас не подозревают, не отравляют вашу домашнюю жизнь.

— Увы, вы еще ничего не знаете. Королева тоже ревнует.

— Мария-Терезия?

— До сумасшествия. Ревность брата вызвана именно ее ревностью. Она плакала, она жаловалась моей матери, она злилась на это купание, которое было для меня таким наслаждением.

«И для меня», — говорил взгляд принцессы.

— И вот принц, подслушивая их, уловил слово «baсos», которое королева произнесла с особенною горечью; это его и навело на мысль. Он ворвался к ним, вмешался в разговор и наговорил матери таких вещей, что она была вынуждена уйти от него. Вам приходится иметь дело с ревнивым мужем, а передо мною вырос и будет вечно стоять призрак той же ревности — с опухшими глазами, впалыми щеками и кривящимися губами.

— Бедный король! — прошептала принцесса, слегка прикасаясь рукою к руке Людовика.

Он задержал эту ручку и, чтобы пожать ее тайком от зрителей, охотившихся не столько за бабочками, сколько за новостями, протянул принцессе умиравшую бабочку. Она наклонилась над ней, словно считая пятнышки или зернышки золотой пыли на крылышках мотылька. Она не произнесла ни слова. Волосы их касались, дыхание смешивалось, руки горели. Так прошло пять минут.

XIX. Что можно поймать, охотясь за бабочками

Несколько мгновений молодые люди не шевелились, охваченные мыслью о рождающейся любви, которая населяет цветами двадцатилетнее воображение. Генриетта украдкой смотрела на Людовика. В глубине его сердца она видела любовь, как опытный водолаз видит жемчужину на дне моря.

Она поняла, что Людовик колеблется, быть может, даже терзается сомнениями и надо слегка подтолкнуть это ленивое или робкое сердце.

— Итак?.. — проговорила она, прерывая молчание.

— Что вы хотите сказать? — спросил Людовик.

— Я хочу сказать, что мне придется вернуться к принятому мной решению.

— К какому решению?

— К тому, которое я уже сообщила вашему величеству, когда между нами происходило первое объяснение по поводу ревности принца.

— Что же вы мне сказали тогда? — с беспокойством спросил Людовик.

— Разве вы уже забыли, государь?

— Увы, если это какое-нибудь новое несчастье, то, наверное, скоро вспомню.

— О, это несчастье только для меня, государь, — отвечала Генриетта, — но несчастье необходимое.

— Да скажите же наконец, что такое!

— Отъезд!

— Ах, опять это неумолимое решение?

— Поверьте, государь, что я приняла это решение не без жестокой внутренней борьбы… Право, государь, мне следует вернуться в Англию.

— Никогда, никогда я не допущу, чтобы вы покинули Францию! — вскричал король.

— И однако же, — продолжала принцесса тоном кроткой решимости, — это совершенно необходимо, государь. Больше того, я убеждена, что такова воля вашей матери.

— Воля! — воскликнул король. — Вы произнесли странное слово в моем присутствии, дорогая сестра!

— Но разве, — ответила с улыбкой Генриетта, — вы не подчинились бы с удовольствием воле доброй матери?

— Перестаньте, бога ради; вы разрываете мне сердце. Вы говорите о своем отъезде с таким спокойствием…

— Я не рождена для счастья, государь, — грустно отвечала принцесса, — с детства я привыкла к тому, что самые дорогие мои мечты не сбываются.

— Вы говорите правду? И теперь отъезд помешал бы осуществиться дорогой вам мечте?

— Если я отвечу «да», вас это утешит, государь?

— Жестокая!

— Тише, государь, к нам идут.

Король осмотрелся кругом.

— Нет никого, — сказал он. Потом, снова обращаясь к принцессе, продолжал: — Послушайте, Генриетта, ведь против ревности мужа есть и другие средства, кроме вашего отъезда, который убил бы меня…

Генриетта с сомнением пожала плечами.

— Да, да, убил бы, — продолжал Людовик. — Неужели, повторяю, ваше воображение… или, лучше сказать, ваше сердце не способно внушить вам что-нибудь иное?

— Боже мой, что, по-вашему, оно должно внушить мне?

— Скажите, как доказать человеку, что его ревность не имеет основания?

— Прежде всего, государь, ему не дают никаких поводов к ревности, то есть любят только его.

— Я ожидал иного.

— Чего же вы ожидали?

— Ревнивца можно успокоить, скрывая свое чувство к тому, кто возбуждает его ревность.

— Скрывать трудно, государь.

— Счастье всегда добывается с трудом. Что касается меня, то, клянусь вам, я могу, если нужно, сбить с толку всех ревнивцев, сделав вид, что отношусь к вам так же, как к любой другой женщине.

— Плохое, слабое средство, — проговорила молодая женщина, покачивая прелестною головкою.

— Вам никак не угодишь, дорогая Генриетта, — сказал Людовик с неудовольствием. — Вы отвергаете все, что я предлагаю. Но по крайней мере предложите что-нибудь сами… Я очень доверяю изобретательности женщин.

— Хорошо, я придумала. Вы слушаете, государь?

— Что за вопрос? Вы решаете мою судьбу и спрашиваете, слушаю ли я!

— Я сужу по себе. Если бы я подозревала, что мой муж ухаживает за другой женщиной, то меня могла бы успокоить одна вещь!

— Какая?

— Мне нужно было бы прежде всего убедиться, что он не интересуется этой женщиной.

— Да ведь это самое я говорил вам сейчас.

— Да, но только я бы не успокоилась, пока не увидела бы, что он ухаживает за другою.

— Ах, я понимаю вас, Генриетта, — с улыбкой подхватил Людовик. — Это средство, конечно, остроумно, но жестоко.

— Почему?

— Вы излечиваете ревнивца от подозрений, но наносите ему рану в сердце. Страх его пройдет, но останется боль, а это, по-моему, еще хуже.

— Согласна. Но зато он не заметит, даже подозревать не будет, кто его настоящий враг, и не помешает истинной любви. Он направит свое внимание в ту сторону, где оно никому и ничему не повредит. Словом, государь, моя система, против которой вы, к моему удивлению, возражаете, вредна для ревнивца, но полезна для влюбленных. А кто же, государь, кроме вас, когда-нибудь жалел ревнивца? Это особая болезнь, гнездящаяся в воображении, и, как все воображаемые болезни, она неизлечима. Дорогой государь, я вспоминаю по этому поводу афоризм моего ученого доктора Доли, очень остроумного человека. «Если у вас две болезни, — говорил он, — выберите одну, которая вам больше нравится, я вам оставлю ее. Она поможет мне справиться с другой».

— Хорошо сказано, дорогая Генриетта, — с улыбкою отвечал король. — Я завтра же назначу ему пенсию за его афоризм. Вот и вы, Генриетта, изберите меньшее из зол. Вы не отвечаете, улыбаетесь. Я догадываюсь: меньшее из зол — пребывание во Франции? Ну и отлично. Это зло я вам оставлю, а сам примусь лечить большее зло и сегодня же подыщу предмет для отвлечения внимания ревнивцев обоего пола, которые преследуют вас.

— Тсс… На этот раз к нам и вправду подходят, — сказала принцесса и наклонилась, чтобы сорвать барвинок в густой траве.

И в самом деле, с вершины горки по направлению к ним мчалась целая толпа дам и кавалеров. Причиною этого набега был великолепный виноградный сфинкс, похожий сверху на сову и с нижними крылышками, напоминающими лепестки розы.

Эта редкая добыча попалась в сачок мадемуазель де Тонне-Шарант, которая с гордостью показывала ее своим менее счастливым соперницам. Царица охоты уселась в двадцати шагах от скамьи, на которой помещались Людовик и Генриетта, прислонилась к роскошному дубу, обвитому плющом, и приколола бабочку к своей длинной трости. Мадемуазель де Тонне-Шарант была очень хороша собою. Поэтому кавалеры покинули прочих дам и столпились около нее в кружок под предлогом поздравить ее с удачею.

Король и принцесса, улыбаясь, смотрели на эту сцену, как взрослые смотрят на игры детей.

— Что вы скажете о мадемуазель де Тонне-Шарант, Генриетта? — спросил король.

— Скажу, что волосы у нее слишком светлые, — отвечала принцесса, сразу указывая на единственный недостаток, который можно было поставить в упрек почти совершенной красоте будущей г-жи де Монтеспан.

— Да, слишком белокура, это верно, но все же, по-моему, красавица.

— О да, и кавалеры так и кружатся около нее. Если бы мы охотились вместо бабочек за ухаживателями, смотрите-ка, сколько бы мы наловили их возле нее.

— А как вы думаете, Генриетта, что сказали бы, если бы король вмешался в толпу этих ухаживателей и бросил свой взор на красавицу? Принц продолжал бы ревновать?

— О, государь, мадемуазель де Тонне-Шарант средство очень сильное, — вздохнула принцесса. — Ревнивец, конечно, вылечился бы, но, пожалуй, явилась бы ревнивица!

— Генриетта, Генриетта! — воскликнул Людовик. — Вы наполняете мое сердце радостью. Да, да, вы правы, мадемуазель де Тонне-Шарант слишком прекрасна, чтоб служить ширмой.

— Ширмой короля, — с улыбкой отвечала Генриетта. — Эта ширма должна быть красива.

— Так вы мне советуете ее? — спросил Людовик.

— Что мне сказать вам, государь? Дать такой совет — значит дать оружие против себя. Было бы безумством или самомнением рекомендовать вам для отвода глаз женщину, гораздо более красивую, чем та, которую вы будто бы любите.

Король искал руку принцессы, ее взгляд и прошептал ей на ухо несколько нежных слов, так тихо, что автор, который должен все знать, не расслышал их.

Потом он громко прибавил:

— Ну хорошо, выберите сами ту, которая должна будет излечить наших ревнивцев. Я буду за ней ухаживать, посвящу ей все время, которое у меня останется от дел, ей буду отдавать цветы, сорванные для вас, ей буду нашептывать о нежных чувствах, которые вызовете во мне вы. Только выбирайте повнимательнее, иначе, предлагая ей розу, сорванную моею рукою, я буду невольно смотреть в вашу сторону, мои руки, мои губы будут тянуться к вам, хотя бы мою тайну угадала вся вселенная.

Когда эти слова, согретые любовной страстью, слетали с уст короля, принцесса краснела, трепетала, счастливая, гордая, упоенная. Она ничего не могла найти в ответ: ее гордость, ее жажда поклонения были удовлетворены.

— Я выберу, — сказала она, поднимая на него свои прекрасные глаза, — только не так, как вы просите, потому что весь этот фимиам, который вы собираетесь сжигать на алтаре другой богини — ах, государь! я ревную к ней, — я хочу, чтобы он весь вернулся ко мне, чтобы не пропала ни одна его частица. Я выберу, государь, с вашего королевского соизволения такую, которая будет наименее способна увлечь вас и оставит мой образ нетронутым в вашей душе.

— По счастью, — заметил король, — у вас сердце не злое, иначе я трепетал бы от вашей угрозы. Кроме того, среди окружающих нас женщин трудно отыскать неприятное лицо.

Пока король говорил, принцесса встала со скамьи, окинула взглядом лужайку и подозвала к себе короля.

— Подойдите ко мне, государь, — сказала она, — видите вы там, у кустов жасмина, хорошенькую девушку, отставшую от других? Она идет одна, опустив голову, и смотрит себе под ноги, точно потеряла что-нибудь.

— Мадемуазель де Лавальер? — спросил король.

— Да.

— О!

— Разве она не нравится вам, государь?

— Да вы посмотрите на нее, бедняжку. Она такая худенькая, почти бесплотная.

— А разве я толстая?

— Но она какая-то унылая.

— Полная противоположность мне; меня упрекают, что я чересчур весела.

— Вдобавок хромоножка. Смотрите, она нарочно всех пропустила вперед, чтобы не заметили ее недостатка.

— Ну так что же? Зато она не убежит от Аполлона, как быстроногая Дафна.

— Генриетта, Генриетта! — с досадой воскликнул король. — Вы нарочно выбрали самую уродливую из ваших фрейлин.

— Да, но все же это моя фрейлина — заметьте это.

— Так что же?

— Чтобы видеть ваше новое божество, вам придется волей-неволей приходить ко мне; скромность не позволит вам искать свиданий наедине, и вы будете видеться с нею только в моем домашнем кружке и говорить не только с нею, а и со мною. Словом, все ревнивцы увидят, что вы приходите ко мне не ради меня, а ради мадемуазель де Лавальер.

— Хромоножки.

— Она только чуть-чуть прихрамывает.

— Она никогда рта не раскрывает.

— Но зато когда раскроет, то показывает прелестнейшие зубки.

— Генриетта!..

— Ведь вы сами предоставили мне выбор.

— Увы, да!

— Подчиняйтесь же ему без возражений.

— О, я подчинился бы даже фурии, если бы вы ее выбрали!

— Лавальер кротка, как овечка. Не бойтесь, она не станет противиться, когда вы ей объявите, что любите ее.

И принцесса захохотала.

— Вы оставите мне дружбу брата, постоянство брата и благосклонность короля, не правда ли?

— Я оставлю вам сердце, которое бьется только для вас.

— И вы полагаете, что наше будущее обеспечено?

— Надеюсь.

— Ваша мать перестанет смотреть на меня как на врага?

— Да.

— А Мария-Терезия не будет больше говорить по-испански в присутствии моего мужа, который не любит слышать иностранную речь, так как ему все кажется, что его бранят?

— Может быть, он прав, — проговорил король.

— Наконец, будут ли по-прежнему обвинять короля в преступных чувствах, если мы питаем друг к другу только чистую симпатию, без всяких задних мыслей?

— Да, да, — пробормотал король. — Правда, станут говорить другое.

— Что еще, государь? Неужели нас никогда не оставят в покое?

— Будут говорить, — продолжал король, — что у меня очень дурной вкус. Ну, да что значит мое самолюбие перед вашим спокойствием?

— Моей честью, государь, хотите вы сказать, честью нашей семьи. И притом, поверьте, вы напрасно заранее настраиваете себя против Лавальер; она прихрамывает, но она, право, не лишена некоторого ума. Впрочем, к чему прикасается король, то превращается в золото.

— Помните, Генриетта, что я еще у вас в долгу, вы могли бы заставить меня заплатить гораздо дороже за ваше пребывание во Франции.

— Государь, к нам подходят… Еще одно слово.

— Слушаю.

— Вы благоразумны и осмотрительны, государь, но вам теперь придется вооружиться всем вашим благоразумием и всей вашей осмотрительностью.

— О, с сегодняшнего же вечера я примусь за свою роль, — со смехом воскликнул Людовик. — Вы увидите, что у меня есть призвание к роли пастушка. У нас сегодня после обеда большая прогулка в лес, а потом ужин и в десять часов балет.

— Я знаю.

— Итак, сегодня же вечером мое любовное пламя взовьется выше наших фейерверков и будет гореть ярче плошек нашего друга Кольбера. У королев и у принца от его блеска глаза заболят.

— Будьте осторожны, государь!

— Боже мой, что же я сделал?

— Мне придется взять назад похвалы, которые я вам только что расточала… Я назвала вас благоразумным, осмотрительным… А вы начинаете с такого безумства! Разве страсть может загореться в одно мгновение, как факел? Разве такой король, как вы, сможет сразу, без всякой подготовки, пасть к ногам такой девушки, как Лавальер?

— Генриетта, Генриетта! Я ловлю вас на слове… Мы еще не начали кампанию, а вы уже нападаете на меня.

— Нет, я только предостерегаю вас. Пусть пламя разгорается постепенно, понемногу, а не мгновенно. Если вы проявите такой пыл, никто не поверит, что вы влюбились, а подумают, что вы помешались, если только сразу не разгадают всей вашей игры. Люди иногда не столь глупы, как кажутся.

Король принужден был признать, что принцесса мудра, как ангел, и хитра, как дьявол.

Он поклонился.

— Хорошо, пусть будет так, — согласился он. — Я обдумаю план атаки. Генералы, например, мой кузен Конде, пожелтеют, сидя над своими стратегическими картами, прежде чем двинут с места хоть одну из тех пешек, которые зовутся армейским корпусом; я хочу составить план всей кампании. Вы знаете, что Страна Нежных Чувств разделена на множество областей. Ну вот, я прежде всего остановлюсь в деревне Ухаживаний, на хуторе Любовных Записочек, а потом уже направлюсь по дороге к Откровенной Любви. Тут путь ясен, вы знаете. Мадемуазель Скюдери2 Скюдери Мадлен де (1607–1701) — французская писательница, автор галантных псевдоисторических романов, в которых героям прошлого придавались черты современников. Наибольшей популярностью пользовались романы «Клелия», «Артамен, или Великий Кир». никогда бы мне не простила, если бы я перескочил через станцию.

— Вот теперь мы на верном пути, государь. Но не пора ли нам расстаться?

— Увы, пора; нас все равно разлучат.

— Действительно, — сказала Генриетта, — сюда торжественно несут сфинкса мадемуазель де Тонне-Шарант, под пение труб, как принято на охотничьих праздниках.

— Значит, решено: сегодня, во время прогулки по лесу, я проберусь в чащу и, застав Лавальер одну, без вас…

— Я ее удалю от себя. Это уж моя забота.

— Прекрасно! Я пойду к ней при всех ее подругах и пущу в нее первую стрелу.

— Только цельтесь хорошенько, не промахнитесь, попадите прямо в сердце, — засмеялась принцесса.

Тут она рассталась с королем и пошла навстречу веселому кортежу, шествовавшему с трубными звуками, восклицаниями и подобающими случаю церемониями.

XX. Балет «Времена года»

После обеда, окончившегося около пяти часов, король ушел к себе в кабинет, где его ожидали портные. Предстояла примерка знаменитого костюма Весны, над которым трудилось множество придворных художников.

Все роли балета были уже разучены участниками представления. Королю хотелось сделать сюрприз. Как только он покончил с делами, он сейчас же послал за своими двумя церемониймейстерами, Вильруа и Сент-Эньяном. Оба они заявили, что ждут лишь его приказа, что все готово и можно начинать. Нужно только, чтобы погода была хорошая и вечер теплый.

Король открыл окно. Золотистые облака скользили над верхушками деревьев. Выплывала луна. Зеленые зеркальные пруды покоились как завороженные. Лебеди, сложив крылья, дремали на воде, словно суда на якорях.

Взглянув на эту дивную картину, король тотчас же отдал приказ, которого ожидали господа де Вильруа и де Сент-Эньян. Но исполнить его надо было по-царски. А для этого оставалось разрешить еще один вопрос. Людовик XIV и задал его:

— Есть у вас деньги?

— Государь, — отвечал Сент-Эньян, — мы уже сговорились с господином Кольбером.

— Отлично.

— Господин Кольбер сказал, что он явится к вашему величеству, как только ваше величество изъявит желание продолжать праздники.

— Хорошо, пусть придет.

Казалось, что Кольбер подслушивал у дверей. Он вошел в комнату, как только король произнес его имя.

— Очень приятно, господин Кольбер, — приветствовал его король. — А вы, господа, приступите к исполнению своих обязанностей.

Сент-Эньян и Вильруа откланялись. Король сел в кресло около окна.

— Я танцую сегодня в балете, господин Кольбер, — сообщил он.

— Значит, завтра, государь, я должен платить по счетам.

— Почему?

— Я обещал поставщикам оплатить их счета на другой день после балета.

— Ну что же, господин Кольбер, если обещали, так и платите.

— Прекрасно, государь. Только для того, чтобы платить, нужны деньги, как говаривал господин де Ледигьер.

— Как? А те четыре миллиона, которые обещал господин Фуке, разве они еще не внесены им? Я и забыл спросить вас об этом.

— Государь, они были у вашего величества в назначенный час.

— Ну?

— Государь, цветные стекла, фейерверк, скрипки и повара съели эти четыре миллиона в одну неделю.

— Как, все целиком?

— До последнего су. Каждый раз, когда ваше величество приказывали устроить иллюминацию по берегам большого канала, сгорало столько масла, сколько содержится воды во всех бассейнах.

— Ладно, ладно, господин Кольбер. Значит, у нас нет больше денег?

— У меня больше нет, но у господина Фуке есть.

И лицо Кольбера осветилось злобной радостью.

— Что вы хотите сказать? — спросил Людовик.

— Государь, мы уже взяли у господина Фуке шесть миллионов. Он дал их так охотно, что, наверное, не откажется дать еще, если понадобится. Теперь как раз ему пришло время раскошелиться.

Король нахмурил брови.

— Господин Кольбер, — проговорил он, отчеканивая слова, — я держусь другого мнения. Я не хочу ставить в затруднительное положение моего верного слугу. Господин Фуке уже выдал шесть миллионов в течение недели, это достаточная сумма.

Кольбер побледнел.

— Однако, — заметил он, — несколько времени тому назад ваше величество говорили иное, в тот день хотя бы, когда пришли вести из Бель-Иля.

— С тех пор, сударь, я переменил свое мнение.

— Разве ваше величество уже не верит в заговор?

— Господин помощник интенданта, мои дела касаются меня одного, я уже говорил вам, что сам буду вести их.

— Значит, я имел несчастье впасть в немилость у вашего величества! — вскричал Кольбер. Он весь трепетал от страха и ярости.

— Никоим образом, напротив, вы очень нравитесь мне.

— Ах, государь, — улыбнулся казначей с притворной грубостью, которая льстила самолюбию Людовика, — что толку нравиться вашему величеству, когда не можешь быть вам полезным?

— Ваши услуги пригодятся в другой раз.

— Как же вы прикажете поступить теперь, ваше величество?

— Вам нужны деньги, господин Кольбер?

— Около семисот тысяч ливров, государь.

— Вы возьмете их из моей личной казны.

Кольбер поклонился.

— Но, — прибавил Людовик, — едва ли вы при всей вашей экономии можете обойтись такою ничтожною суммою, я подпишу вам ордер на три миллиона.

Король взял перо, написал несколько слов. Затем, передавая бумагу Кольберу, сказал:

— Будьте спокойны, господин Кольбер, составленный мной план — настоящий королевский план.

После этих слов, произнесенных со всей торжественностью, какую молодой государь умел придавать своим речам в таких обстоятельствах, он отпустил Кольбера и велел позвать портных.

Приказ, отданный королем церемониймейстерам, скоро стал известен всему Фонтенбло. Все знали, что король примеряет свой костюм и вечером состоится балет. Эта новость распространилась с быстротой молнии и на лету пустила в ход кокетство и разные причуды, зажгла множество желаний, воспламенила самые безумные мечты. В ту же минуту, словно по волшебству, все, кто умел держать в руках иглу, все, кто умел отличать камзол от штанов, как говорит Мольер, были призваны на помощь щеголям и дамам.

Король окончил свой туалет к девяти часам. Он появился в открытой карете, убранной зеленью и цветами. Королевы поместились на великолепной эстраде, сооруженной на берегу пруда, в театре изумительной красоты.

За пять часов плотники собрали все части этого театра, обойщики расставили стулья, и, словно по сигналу волшебной палочки, тысячи рук, помогая друг другу, без суеты и спешки соорудили в этом месте здание под звуки музыки, а затем осветители украсили театр и берега пруда неисчислимым количеством свечей.

На небе, покрытом звездами, не было ни единого облачка. Казалось, сама природа пришла на помощь фантазии короля. Вместо крыши над театром простирался небесный свод, за передними декорациями сверкала отраженными огнями гладь воды, а дальше — синеватые силуэты деревьев с куполообразными вершинами.

Когда прибыл король, зрительная зала была полна; она слепила глаза блеском золота и драгоценных камней, так что невозможно было различить ни одного лица. Понемногу, когда глаз освоился с этим сиянием, из него одна за другой стали возникать прекрасные дамы, словно звезды на ночном небе перед зрителем, сначала закрывшим, а потом открывшим глаза.

Сцена изображала рощу; по ней высоко прыгали кривоногие фавны. Дриада дразнила их, они гонялись за нею; другие дриады спешили к ней на помощь, и все это было выражено в разнообразных танцевальных движениях.

В разгар суматохи появлялась Весна со всей свитой и водворяла порядок. Времена года, союзники Весны, сопровождали ее и открывали танцы под звуки гимна, слова которого были исполнены тонкой лести. Флейты, гобои и скрипки рисовали сельский пейзаж.

Король, он же — Весна, выступил на сцену под гром рукоплесканий.

На нем была туника из цветов, мягко облегавшая его стройную, тонкую фигуру. Шелковые чулки телесного цвета обрисовывали его изящные ноги в сиреневых туфлях с зелеными бантами. Прекрасные волнистые волосы, свежий цвет лица, мягкий взгляд голубых глаз, губы, снисходившие до улыбки, — таков был тогда этот король, справедливо прозванный королем всех Амуров. Он двигался легко и плавно, точно парил.

Это был блистательный выход. Следом появился граф де Сент-Эньян, видимо, спешивший к королю или принцессе.

На принцессе было длинное платье, легкое и прозрачное, так что под ним иногда ясно обрисовывались то колено, то маленькая ножка, обутая в шелковую туфлю. Со свитою вакханок она весело приближалась к месту, где должна была танцевать.

Рукоплескания продолжались так долго, что граф успел подойти к королю, стоявшему в танцевальной позиции.

— Что вам, Сент-Эньян? — спросила Весна.

— Боже мой, ваше величество, — пролепетал побледневший придворный, — ваше величество и не подумали о танце Плодов.

— Почему же, я помню, его не будет.

— Нет, государь. Ваше величество не отдали об этом приказания, у музыкантов он сохранился.

— Досадно, — пробормотал король. — Этот танец невозможно исполнить, ибо нет господина Гиша.

— Государь, целых четверть часа будет музыка без танцев. Это погубит весь балет. Правда, оркестр мог бы выбросить этот номер. Но дело в том, государь…

— Что еще?

— Ведь господин де Гиш здесь…

— Здесь? — проговорил король, нахмурив брови. — Он здесь?.. Вы уверены?..

— В костюме для танцев, государь. Взгляните направо. Граф ждет.

Король почувствовал, что его лицо вспыхнуло. Он живо обернулся. В самом деле, справа от него, блистая красотою, в костюме Вертумна стоял де Гиш, видимо, ожидая взгляда короля, чтоб заговорить с ним. Невозможно описать изумление короля, изумление принца, заметавшегося в ложе, шепот, поднявшийся в зале, волнение публики, волнение принцессы при виде своего партнера.

Король молча уставился на графа.

Тот подошел к нему и почтительно поклонился:

— Государь, ваш покорнейший слуга явился сегодня на службу, как явился бы на поле битвы. Король, лишившись этого танца Плодов, утратил бы лучшую сцену в своем балете. Я не хотел, чтоб красота, изящество и искусство короля потерпели ущерб из-за меня. Я покинул своих фермеров и явился на помощь моему королю.

Каждое из этих слов было взвешено и красноречиво. Лесть понравилась королю, мужество его изумило. Он сказал только:

— Я не приказывал вам вернуться, граф.

— Конечно, государь, но ваше величество не приказывали мне также оставаться там.

Король чувствовал, что время уходит. Еще минута, и все было бы испорчено. Притом же в сердце короля царило счастье. Он почерпнул вдохновение в красноречивом взгляде принцессы.

Глаза Генриетты говорили ему:

«Ведь вас ревнуют. Рассейте подозрения. Кто боится двух соперников, тот не боится ни одного».

Своим ловким вмешательством принцесса одержала верх. Король улыбнулся де Гишу.

Де Гиш ни слова не понял из этого немого разговора. Он видел только, что принцесса старается не смотреть на него. Получив помилование, он приписал его принцессе. Король был доволен. Один принц ничего не понимал.

Балет начался. Он был великолепен.

Когда скрипки воодушевили августейших танцоров, когда наивная пантомима той эпохи — ее наивность еще подчеркивалась посредственным исполнением сиятельных артистов — развернулась во всем блеске, зала дрогнула от аплодисментов.

Де Гиш сиял как солнце, но солнце придворное, готовое довольствоваться второстепенной ролью. Ему не было дела до успеха, который не оценила принцесса; он мечтал только о том, как бы снова завоевать ее благосклонность. А она даже не взглянула на него.

Мало-помалу тревога омрачила всю его радость, весь его блеск, ноги подкашивались, руки не слушались, голова горела.

С той минуты король стал действительно первым танцором кадрили. Он бросил взгляд в сторону своего побежденного соперника.

Де Гиш даже не похож был больше на придворного; он танцевал плохо, невыразительно; вскоре он совсем остановился.

Король и принцесса торжествовали.

XXI. Нимфы парка Фонтенбло

С минуту король упивался своим торжеством — оно было полным. Потом он обернулся и взглянул на принцессу, чтобы немного полюбоваться и ею.

В юности люди любят, может быть, более пылко и страстно, чем в зрелом возрасте, но у них и все другие чувства тогда проявляются с такой же силой, и самолюбие не уступает любви, не то что позднее, годам к тридцати — тридцати пяти, когда любовь становится всепоглощающей.

Людовик вспоминал о принцессе, но больше думал о себе; она же думала исключительно о себе, а о короле даже не помышляла.

Во всем этом переплетении царственных романов и царственного эгоизма жертвою был де Гиш. Всем бросились в глаза волнение и растерянность бедняги, и это уныние было тем более заметно, что никто никогда не видел его с опущенными руками, повешенной головой, потухшим взором. Обычно ни у кого не было сомнений относительно де Гиша, когда имелись в виду вопросы вкуса и элегантности. Сначала большинство приписало его неудачу в балете просто придворной хитрости. Но более проницательные, а таких при дворе немало, скоро догадались, что тут что-то другое.

Наконец все потонуло в бешеных аплодисментах. Королевы выразили милостивое одобрение, публика — шумный восторг. Король удалился переодеться, и де Гиш, предоставленный самому себе, подошел к принцессе. Она сидела в глубине сцены, ожидая своего второго выхода и предвкушая новый триумф. Не мудрено, что она не заметила или делала вид, что не замечает окружающего.

При виде де Гиша две ее фрейлины, одетые дриадами, предупредительно исчезли.

Де Гиш подошел ближе и поклонился ее королевскому высочеству. Но ее королевское высочество — заметила она его поклон или нет — даже не повернула головы. Кровь застыла в жилах несчастного; такое полное равнодушие ошеломило его. Ведь он был далеко, не знал ничего, что происходило, и не мог ничего предугадать. Видя, что его поклон остался без ответа, он приблизился еще на шаг и срывающимся голосом произнес:

— Ваше высочество, имею честь засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение.

На этот раз ее королевское высочество соблаговолила поднять свои томные глаза на графа.

— Ах, это вы, господин де Гиш, — промолвила она, — здравствуйте!

И тотчас же отвернулась. Граф едва сдержался.

— Ваше королевское высочество, вы восхитительно танцевали, — проговорил он.

— Вы находите? — небрежно отозвалась она.

— Да, ваша роль вполне соответствует характеру вашего королевского высочества.

Принцесса обернулась и пристально посмотрела на де Гиша своими ясными глазами:

— Что вы хотите этим сказать?

— Вы играете богиню прекрасную, надменную и ветреную, — ответил он.

— Вы говорите о Помоне, граф?

— Я говорю о той богине, которую вы играете, ваше королевское высочество.

Принцесса сделала гримасу.

— Но ведь сами вы, сударь, — проговорила она, — превосходный танцор.

— О, ваше высочество, я принадлежу к числу тех, которых совсем не замечают, а если и заметили на мгновение, то сейчас же забывают.

Он глубоко и прерывисто вздохнул, торопливо поклонился и с трепещущим от горя сердцем, с пылающей головой и горящим взором скрылся за декорацией.

Принцесса только слегка пожала плечами. Заметив, что фрейлины из скромности отошли в сторону, она позвала их взглядом.

Это были девицы де Тонне-Шарант и де Монтале.

— Вы слышали, сударыни? — спросила принцесса.

— Что такое, ваше высочество?

— Что сказал граф де Гиш?

— Нет, не слыхали.

— Удивительно, — проговорила принцесса сострадательным тоном, — как отразилось изгнание на умственных способностях бедняги де Гиша. — И она продолжала, возвысив голос, чтобы несчастный не упустил ни единого из ее слов: — Во-первых, он плохо вел свою партию, а кроме того, наговорил кучу вздора.

И она встала, напевая мелодию, под которую собиралась сейчас танцевать.

Гиш слышал все это. Стрела глубоко вонзилась в его сердце. Тогда, раздосадованный, рискуя испортить весь праздник, он бросился бежать, раздирая в клочья прекрасые одеяния своего Вертумна и теряя по дороге ветки винограда, фиговые и миндальные листья и все прочие атрибуты изображаемого им бога.

Через четверть часа он снова был в театре.

Принцесса оканчивала свое па.

Она заметила графа, но не взглянула на него, а он, в свою очередь, взбешенный, повернулся к ней спиною, когда она, в сопровождении своих нимф и сотни льстецов, проходила мимо.

В то же самое время на другом конце театра, у пруда, сидела женщина, устремив взоры на одно ярко освещенное окно. То было окно королевской ложи.

Выходя из театра, чтобы подышать свежим воздухом, де Гиш прошел мимо этой женщины и поклонился ей. Она поднялась с видом человека, застигнутого врасплох за мечтами, которые хотелось бы скрыть даже от себя самого.

Гиш узнал ее и остановился.

— Добрый вечер, мадемуазель! — приветливо проговорил он.

— Добрый вечер, граф!

— Ах, мадемуазель де Лавальер, — обратился к ней де Гиш, — как я счастлив, что встретил вас!

— Я тоже очень рада нашей встрече, граф, — сказала молодая девушка, делая шаг, чтобы удалиться.

— О, останьтесь, умоляю вас! — попросил де Гиш. — Вы любите уединение. Ах, как я понимаю это; такие наклонности свойственны всем женщинам с добрым сердцем. Ни одной из них не будет скучно вдали от светских удовольствий. О мадемуазель, мадемуазель!

— Да что с вами, граф? — испуганно спросила Лавальер. — Вы, видимо, расстроены?

— Я? Нет, нет, я совсем не расстроен.

— В таком случае, господин де Гиш, позвольте мне выразить вам свою благодарность. Я знаю, что только благодаря вашему ходатайству меня назначили фрейлиной принцессы.

— Да, правда, я припоминаю, очень рад, мадемуазель. Вы, вероятно, любите кого-нибудь?

— Я?

— Ах, простите, я не знаю, что говорю; тысячу раз прошу прощения. Принцесса была права, совершенно права; это жестокое изгнание повредило мои умственные способности.

— Но мне кажется, граф, что король принял вас благосклонно?

— Вы полагаете?.. Благосклонно… кажется, благосклонно… да.

— Разумеется, благосклонно; ведь вы, по-моему, вернулись без его позволения?

— Это правда, и мне кажется, что вы правы, мадемуазель. А не видели ли вы где-нибудь здесь виконта де Бражелона?

При этом имени Лавальер вздрогнула.

— К чему этот вопрос? — проговорила она.

— О боже мой! Неужели я оскорбил вас? — спохватился де Гиш. — В таком случае я несчастный человек, достойный сожаления.

— Да, вы несчастны и достойны сожаления, господин де Гиш; вы, по-видимому, ужасно страдаете.

— Ах, мадемуазель, почему у меня нет преданной сестры, верного друга…

— У вас есть друзья, господин де Гиш, и как раз виконт де Бражелон, о котором вы только что говорили, ваш настоящий друг.

— Да, действительно, это один из лучших моих друзей. До свидания, мадемуазель, до свидания. Мое почтение.

И он как безумный бросился в сторону пруда. Его черная тень скользила по ярко освещенным деревьям и расплывалась на сверкавшей поверхности пруда.

Лавальер сочувственно проводила его глазами.

— Да, да, — проговорила она, — он страдает, и я начинаю догадываться, из-за чего.

Тут к ней подбежали ее подруги, девицы де Монтале и де Тонне-Шарант.

Они только что сменили костюмы нимф на обычные платья и, возбужденные этой прекрасной ночью и своим успехом, прибежали за своей подругой.

— Как! Вы уже здесь! — воскликнули они. — А мы думали, что придем первые на условленное место.

— Я здесь уже четверть часа, — отвечала Лавальер.

— Разве вам не понравились танцы?

— Нет.

— А весь спектакль?

— Тоже не понравился. Я предпочитаю смотреть на этот темный лес, в глубине которого там и сям вспыхивают огоньки, точно мигают глаза какого-то таинственного существа.

— Какая она поэтичная особа, наша Лавальер, — усмехнулась де Тонне-Шарант.

— Несносная! — возразила Монтале. — Когда мы забавляемся, она плачет, а когда нас обижают и мы, женщины, плачем, Лавальер хохочет.

— Нет, я не такая, — заявила де Тонне-Шарант. — Кто меня любит, должен мне льстить, кто мне льстит, тот мне нравится, а уж кто мне нравится…

— Ну, что же ты не договариваешь? — сказала Монтале.

— Это очень трудно, — перебила мадемуазель де Тонне-Шарант с громким смехом. — Договори за меня, ведь ты такая умная.

— А вам, Луиза, нравится кто-нибудь? — спросила Монтале.

— Это никого не касается, — проговорила молодая девушка, поднимаясь с дерновой скамьи, на которой она просидела весь балет. — Слушайте, ведь мы условились повеселиться сегодня без надзора и провожатых. Нас трое, мы дружны, погода дивная; взгляните, как медленно плывет по небу луна, заливая серебряным светом верхушки каштанов и дубов. Какая чудная прогулка! Мы убежим туда, где нас не увидит ничей глаз и куда никто не последует за нами. Помните, Монтале, шевернийские и шамборские леса и тополи Блуа? Мы поверяли там друг другу свои надежды.

— И тайны.

— Я тоже часто мечтаю, — начала мадемуазель де Тонне-Шарант, — но…

— Она ничего не рассказывает, — заметила Монтале, — и то, о чем думает мадемуазель де Тонне-Шарант, известно одной Атенаис.

— Тсс! — остановила их Лавальер. — Мне послышались шаги.

— Скорее, скорее в кусты! — скомандовала Монтале. — Присядьте, Атенаис, вы такая высокая.

Мадемуазель де Тонне-Шарант послушно нагнулась.

В ту же минуту показались два молодых человека; опустив голову, они шли под руку по песчаной аллее вдоль берега.

Девушки прижались друг к другу и затаили дыхание.

— Это господин де Гиш, — шепнула Монтале на ухо мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Это господин де Бражелон, — в свою очередь, шепнула де Лавальер.

Молодые люди приближались, оживленно беседуя между собою.

— Сейчас она была здесь, — сказал граф. — Это не был призрак; я говорил с нею, но, может быть, я напугал ее.

— Каким образом?

— Ах боже мой! Я не успел еще опомниться от того, что случилось со мною; должно быть, она меня не поняла и испугалась.

— Не волнуйтесь, друг мой. Она добрая и простит вас; она умница, она поймет.

— А что, если она слишком хорошо поняла?

— Ну что же?

— А вдруг она расскажет?

— Вы не знаете Луизы, граф, — заметил Рауль. — Луиза само совершенство. У нее нет недостатков.

Молодые люди прошли, голоса их мало-помалу затихли.

— Что это значит, Лавальер? — заговорила мадемуазель де Тонне-Шарант. — Виконт де Бражелон назвал вас в разговоре Луизой. Почему?

— Мы вместе воспитывались, — отвечала мадемуазель де Лавальер, — мы знали друг друга еще детьми.

— А кроме того, господин де Бражелон твой жених.

— А я и не знала! Это правда, мадемуазель?

— Как вам сказать, — отвечала Луиза, покраснев, — господин де Бражелон сделал мне честь, просил моей руки, но…

— Но что?

— По-видимому, король…

— Что король?

— Король не хочет дать согласия на этот брак.

— Почему? При чем тут король? — проворчала Ора. — Да разве король имеет право вмешиваться в подобные вещи?.. «Пулитика — пулитикой,  — как говаривал Мазарини, — а любовь — любовью!». Раз ты любишь господина де Бражелона и он тебя любит, так венчайтесь. Я даю вам согласие на брак.

Атенаис расхохоталась.

— Ей-богу, я говорю серьезно, — продолжала Монтале, — и думаю, что в данном случае мое мнение стоит мнения короля. Не правда ли, Луиза?

— Воспользуемся тем, что эти господа ушли, — сказала Луиза, — перебежим луг и скроемся в чаще.

— Тем более, — заметила Атенаис, — что около замка и театра мелькают какие-то огни, словно готовятся сопровождать высочайших особ.

— Бежим! — воскликнули девушки.

И, грациозно подобрав длинные юбки, они быстро пересекли лужайку между прудом и самой глухой частью парка.

Лавальер, более скромная и стыдливая, чем ее подруги, почти не подымала юбок и не могла бежать так быстро, как они. Монтале и де Тонне-Шарант пришлось подождать ее.

В этот момент человек, скрывавшийся во рву, поросшем лозняком, выскочил и бросился по направлению к замку.

Издали доносился шум колес экипажей, катившихся по дороге: то были кареты королев и принцессы. Их сопровождали несколько всадников. Копыта лошадей мерно постукивали, как гекзаметр Вергилия. С шумом колес сливалась отдаленная музыка; когда она умолкала, на смену ей раздавалось пение соловья. А вокруг пернатого певца в темной чаще огромных деревьев там и сям светились глаза сов, чутких к пению.

Лань, забравшаяся в папоротник, фазан, примостившийся на ветке, и лисица, лежа в своей норе, тоже слушали музыку. Начинавшаяся внезапно в кустах возня выдавала присутствие этой невидимой публики.

Наши лесные нимфы каждый раз легонько вскрикивали, но, успокоившись, со смехом продолжали путь.

Так они дошли до королевского дуба, который в молодости своей слышал любовные вздохи Генриха II по прекрасной Диане де Пуатье, а позднее Генриха IV — по прекрасной Габриель д’Эстре. Вокруг дуба садовники устроили скамейку из мха и дерна, где короли могли спокойно отдыхать.

XXII. О чем говорили под королевским дубом

Шутки молодых девушек невольно замерли среди лесной тишины. Даже самая веселая, Монтале, заговорила серьезно.

— Как приятно, — вздохнула она, — откровенно поговорить обо всем, главное — о нас самих.

— Да, — отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант, — при дворе под бархатом и брильянтами всегда таится ложь.

— А я, — вздохнула Луиза, — никогда не лгу; если я не могу сказать правды, я молчу.

— Этак вы недолго будете в милости, дорогая моя, — бросила Монтале. — Здесь не Блуа. Там мы поверяли старой принцессе все наши горести и желания. Она иногда вспоминала, что и сама когда-то была молода. Она рассказывала нам про свою любовь к мужу, а мы рассказывали ей про слухи о ее любовных похождениях. Бедная женщина! Она вместе с нами смеялась над этим; где-то она теперь?

— Ах, Монтале, — вскричала Луиза, — ты опять вздыхаешь; лес настраивает тебя на серьезный лад.

— Милые подруги, — заметила Атенаис, — вам нечего жалеть о жизни в Блуа; ведь и здесь нам неплохо. При дворе мужчины и женщины свободно говорят о таких вещах, о которых строго-настрого запрещают говорить матери, опекуны, а особенно духовники. А ведь это все-таки приятно, не правда ли?

— Ах, Атенаис! — проговорила Луиза и покраснела.

— Атенаис сегодня откровенна. Воспользуемся этим, — засмеялась Монтале.

— Да, пользуйтесь; сегодня вечером у меня можно выпытать сокровеннейшие тайны.

— Ах, если бы господин де Монтеспан был с нами! — проговорила Монтале.

— Вы думаете, я люблю господина де Монтеспана? — спросила молодая девушка.

— Он такой красавец.

— Да, и это большое достоинство в моих глазах.

— Вот видите.

— Даже больше скажу: из всех здешних мужчин он самый красивый, самый…

— Что там такое? — перебила Луиза, быстро вскочив со скамейки.

— Вероятно, лань пробирается в чаще.

— Я боюсь только людей, — сказала Атенаис.

— Когда они не похожи на господина де Монтеспана?

— Полно дразнить меня… Господин де Монтеспан действительно ухаживает за мной, но это еще ничего не значит. Ведь и господин де Гиш ухаживает за принцессой!

— Ах, бедняга! — промолвила Луиза.

— Почему бедняга?.. Я полагаю, что принцесса достаточно красива и занимает довольно высокое положение.

Лавальер грустно покачала головой.

— Когда любишь, — сказала она, — то любишь не за красоту и высокое положение, главное — это человек, его душа.

Монтале громко рассмеялась.

— Душа, взгляды — какие нежности! — фыркнула она.

— Я говорю только о себе, — отвечала Лавальер.

— Благородные чувства! — холодно, с оттенком покровительства заметила Атенаис.

— Вам незнакомы эти чувства, мадемуазель? — спросила Луиза.

— Очень знакомы; но я продолжаю. Как можно жалеть человека, который ухаживает за принцессой? Сам виноват.

— Нет, нет, — перебила Лавальер, — принцесса играет чувством, как маленькие дети огнем, не понимая, что одна искра может сжечь целый дворец. Блестит, и ей этого довольно. Она хочет, чтобы вся жизнь ее была непрерывною радостью и любовью. Господин де Гиш любит ее, а она его любить не будет.

Атенаис презрительно расхохоталась.

— Какая там любовь? — пожала она плечами. — Кому нужны эти благородные чувства? Хорошо воспитанная женщина с великодушным сердцем, вращаясь среди мужчин, должна внушать любовь, даже обожание, а про себя думать так: «Мне кажется, что если бы я была не я, то этого человека ненавидела бы менее, чем всех остальных».

— Так вот что ожидает господина де Монтеспана! — вскричала Лавальер, всплеснув руками.

— Его, как и всякого другого. Ведь я все-таки его предпочитаю, и будет с него! Дорогая моя, мы, женщины, царствуем здесь, пока мы молоды — между пятнадцатью и тридцатью пятью годами. А потом живите себе сердцем, все равно у вас, кроме сердца, ничего не останется.

— Как это страшно! — прошептала Лавальер.

— Браво! — воскликнула Монтале. — Молодец, Атенаис, вы далеко пойдете!

— Вы не одобряете меня?

— Одобряю всей душой! — отозвалась насмешница.

— Вы шутите, не правда ли, Монтале? — спросила Луиза.

— Нет, нет, я вполне согласна с тем, что сказала Атенаис, только…

— Только что?

— Только не умею так действовать. Я строю планы, которым позавидовали бы нидерландский наместник и сам испанский король, а когда наступает время действовать, ничего не выходит.

— Вы трусите? — презрительно заметила Атенаис.

— Позорно.

— Мне жаль вас, — сказала Атенаис. — Но по крайней мере умеете вы выбирать?

— Право, не знаю. Нет!.. Судьба смеется надо мной; мечтаю об императорах, а встречаю…

— Ора, Ора, перестань! — вскричала Луиза. — Ради красного словца ты готова пожертвовать людьми, которые тебя преданно любят.

— Ну, до этого мне нет дела: кто меня любит, должен быть счастлив, если я не гоню его прочь. Беда, если у меня явится слабость, беда и для него, если я буду вымещать на нем эту слабость. А ведь буду! Честное слово, буду!

— Ора!

— Так и надо, — сказала Атенаис, — может быть, таким путем вы и добьетесь, чего хотите. Мужчины во многом настоящие глупцы, они одинаково называют кокетством и гордость и непостоянство женщин. Я, например, горда, вернее — неприступна, я резко отталкиваю претендентов, но я при этом вовсе не хочу удержать их около себя. А мужчины уверяют, что я кокетка, их самолюбие нашептывает им, будто я мечтаю об их ухаживании. Другие женщины, вроде вас, Монтале, поддаются на нежные речи; они погибли бы, если бы на выручку не являлся благодетельный инстинкт, заставляющий их неожиданно менять тактику и наказывать того, кому они чуть было не уступили.

— Вот это и называется ученой диссертацией! — заметила Монтале тоном лакомки, смакующей изысканное кушанье.

— Ужасно! — прошептала Луиза.

— И вот благодаря такому кокетству — а это и есть настоящее кокетство, — продолжала фрейлина, — благодаря ему любовник, который только что гордился своими успехами, вдруг сразу теряет всю свою спесь. Он уже выступал победителем, а тут приходится идти на попятную. В результате вместо ревнивого, неудобного, скучного мужа мы имеем покорного, страстного и пылкого любовника, так как перед ним каждый раз новая любовница. Вся суть кокетства в этом. Благодаря ему делаешься царицей среди женщин, раз бог не дал драгоценного качества — умения управлять собственным сердцем и разумом.

— Какая же вы ловкая! — воскликнула Монтале. — И как хорошо вы поняли роль женщины!

— Я хочу обеспечить себе счастливую жизнь, — скромно заметила Атенаис. — Как все слабые любящие сердца, я защищаюсь против гнета сильных.

— А Луиза молчит.

— Просто я не могу понять вас, — отозвалась Луиза. — Вы говорите так, точно живете не на земле, а на какой-то другой планете.

— Ну уж, нечего сказать, хороша ваша земля. Земля, где мужчина курит фамиам перед женщиной, пока у нее не закружится голова и она не упадет; тогда он наносит ей оскорбление.

— Да зачем же падать? — проговорила Луиза.

— Ах, это совсем новая теория, дорогая моя; какое же вы знаете средство, чтобы устоять, если будете увлечены?

— О, если б только вы знали, что такое сердце, — воскликнула молодая девушка, подняв свои красивые влажные глаза к темному небу, — я бы вам все объяснила и убедила бы вас: любящее сердце сильнее всего вашего кокетства и всей вашей гордости. Кокетка может вызвать волнение, даже страсть, но никогда не внушит истинной любви. Любовь, как я ее понимаю, — это совершенное, полное, непрерывное самопожертвование, и притом обоюдное. Если я полюблю когда-нибудь, я буду умолять своего возлюбленного не посягать на мою чистоту и свободу; я скажу ему — и он поймет это, — что душа моя разрывается, отказываясь от наслаждений; а он, обожая меня и тронутый моей скорбной жертвой, с своей стороны также пожертвует собою; он будет уважать меня, не будет добиваться моего падения, чтобы после нанести мне оскорбление, по вашей кощунственной теории. Так я понимаю любовь. Неужели вы скажете, что мой возлюбленный будет презирать меня? Ни за что не поверю, разве только по своей натуре он подлец, но сердце мне порукой, что я не остановлю свой выбор на подлеце. Мой взгляд послужит ему наградой за все его жертвы и пробудит в нем такие доблести, которых он за собой не знал.

— Луиза! — перебила Монтале. — Все это только слова, на деле вы поступаете совсем иначе.

— Что вы хотите сказать?

— Рауль де Бражелон обожает вас, чуть не на коленях умоляет вас о любви. Несчастный виконт — жертва вашей добродетели. Из-за моего легкомыслия или из-за гордости Атенаис он бы никогда так не страдал.

— Просто это особый вид кокетства, — усмехнулась Атенаис, — мадемуазель пускает его в ход, не подозревая об этом.

— Боже мой! — вскричала Луиза.

— Да. Знаем мы это простодушие: повышенная чувствительность, постоянная экзальтация, страстные порывы, ни к чему не приводящие… О, такой прием — верх искусства и тоже очень эффективный! Немного поразмыслив, я готова, пожалуй, предпочесть его моей гордости; во всяком случае, он гораздо тоньше кокетства Монтале.

И обе фрейлины залились смехом. Лавальер молча покачала головой и сказала:

— Если бы я услышала в присутствии мужчины четверть того, что вы тут наговорили, или даже была убеждена, что вы это думаете, я бы умерла на месте от стыда и обиды.

— Так умирайте, нежная малютка, — отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант, — хотя здесь и нет мужчин, зато есть две женщины, ваши подруги, которые прямо объявляют вам, что вы — простодушная кокетка, то есть опаснейшая из всех.

— Ну что вы говорите! — воскликнула Луиза, покраснев и чуть не плача.

В ответ снова раздался взрыв хохота.

— Постойте, я спрошу об этом у Бражелона, у этого бедного мальчика, который знает тебя лет двенадцать, любит тебя и, однако, если верить тебе, ни разу не поцеловал даже кончика твоих пальцев.

— Ну-ка, что вы скажете о такой жестокости, женщина с нежным сердцем? — обратилась Атенаис к Лавальер.

— Скажу одно только слово: добродетель. Что же, вы, пожалуй, отрицаете и добродетель?

— Послушай, Луиза, не лги, — попросила Ора, беря ее за руку.

— Как! Двенадцать лет неприступности и строгости!

— Двенадцать лет тому назад мне было всего пять лет. Детские шалости не идут в счет.

— Ну хорошо, вам теперь семнадцать лет; будем считать не двенадцать лет, а три года. Значит, в течение трех лет вы постоянно были жестоки. Но против вас говорят тенистые рощи Блуа, свидания при свете звезд, ночные встречи под платанами, его двадцать лет и ваши четырнадцать, его пламенные взоры, говорящие красноречивее слов.

— Что бы там ни было, но я сказала вам правду.

— Невероятно!

— Но предположите, что…

— Что такое? Говори.

— Договаривайте, а то мы, пожалуй, предположим такое, что вам и во сне не снилось.

— Можете предположить, что мне казалось, будто я люблю, на самом же деле я не люблю.

— Как, ты не любишь?

— Что поделаешь! Если я поступала не так, как другие, когда они любят, значит, я не люблю, значит, мой час еще не пробил.

— Берегись, Луиза! — сказала Монтале. — Отвечу тебе твоим давешним предостережением. Рауля здесь нет, не обижай его, будь великодушна; если, взвесив все, ты приходишь к заключению, что ты его не любишь, скажи ему это прямо. Бедный юноша!

И она снова захохотала.

— Мадемуазель только что жалела господина де Гиша, — заметила Атенаис. — Нет ли тут связи? Может быть, равнодушие к одному объясняется состраданием к другому?

— Что ж, — грустно вздохнула Луиза, — оскорбляйте, смейтесь: вы не способны меня понять.

— Боже мой, какая обида, и горе, и слезы! — воскликнула Монтале. — Мы шутим, Луиза; уверяю тебя, мы вовсе не такие чудовища, как ты думаешь. Взгляни-ка на гордую Атенаис, она не любит господина де Монтеспана, это правда, но она пришла бы в отчаяние, если бы Монтеспан ее не любил… Взгляни на меня, я смеюсь над господином Маликорном, но бедняга Маликорн отлично умеет, когда хочет, целовать у меня руку. К тому же самой старшей из нас еще не минуло и двадцати лет… все впереди!

— Сумасшедшие вы, право, сумасшедшие! — прошептала Луиза.

— Да, — заметила Монтале, — ты одна в здравом уме.

— Конечно!

— Значит, вы так-таки и не любите беднягу Бражелона? — спросила Атенаис.

— Может быть, — перебила Монтале, — она еще не совсем уверена в этом. На всякий случай имей в виду, Атенаис, если господин де Бражелон окажется свободен, приглядись хорошенько к нему раньше, чем дашь слово господину де Монтеспану.

— Дорогая моя, господин де Бражелон не единственный интересный мужчина. Господин де Гиш, например, не уступит ему.

— На сегодняшнем балу он не имел успеха, — сказала Монтале, — принцесса не удостоила его ни единым взглядом.

— Вот господин де Сент-Эньян, тот блистал; я уверена, что многие из женщин, видевших, как он танцевал, не скоро его забудут. Не правда ли, Лавальер?

— Почему вы спрашиваете меня? Я его не видела и не знаю.

— Нечего хвастаться своей добродетелью! Есть же у вас глаза!

— Зрение у меня прекрасное.

— Значит, вы сегодня вечером видели всех наших танцоров?

— Да, почти.

— Это «почти» звучит не очень любезно для них.

— Что делать!

— Кого же из всех этих кавалеров, которых вы видели, вы предпочитаете?

— Да, — подхватила Монтале, — господина де Сент-Эньяна, господина де Гиша, господина…

— Никого, все одинаково хороши.

— Неужели в этом блестящем собрании, в этом первом в мире дворе вам никто не понравился?

— Я вовсе этого не говорю.

— Так поделитесь с нами. Назовите ваш идеал.

— Какой же идеал?

— Значит, он все-таки есть?

— Право, — воскликнула выведенная из терпения Лавальер, — я решительно не понимаю вас. Ведь и у вас есть сердце, как у меня, и есть глаза, и вдруг вы говорите о господине де Гише, о господине де Сент-Эньяне, еще о ком-то, когда на балу был король.

Эти слова, произнесенные быстро, взволнованно и страстно, вызвали такое удивление обеих подруг, что Лавальер сама испугалась того, что сказала.

— Король! — вскричали в один голос Монтале и Атенаис.

Луиза закрыла лицо руками и опустила голову.

— Да, да! Король! — прошептала она. — Разве, по-вашему, кто-нибудь может сравниться с королем!

— Пожалуй, вы были правы, мадемуазель, когда сказали, что у вас превосходное зрение; вы видите далеко, даже слишком далеко. Только, увы, король не из тех людей, на которых могут останавливаться наши жалкие взоры.

— Вы правы, вы правы! — вскричала Луиза. — Не все глаза могут безопасно смотреть на солнце; но я все-таки взгляну на него, хотя бы оно и ослепило меня.

В ту же минуту, словно в ответ на эти слова, раздался шорох листвы и шелест шелка за соседним кустом.

Фрейлины в испуге вскочили. Они отчетливо видели, как закачались ветки, но не разглядели, кто тронул их.

— Ах, это, наверное, волк или кабан! — перепугалась Монтале. — Бежим, бежим скорее!

И все три в неописуемом страхе бросились бегом в первую попавшуюся аллею и перевели дух только у опушки леса. Там они остановились и прижались друг к дружке; сердце у всех сильно билось; только через несколько минут им удалось прийти в себя. Лавальер совсем обессилела.

Ора и Атенаис ее поддерживали.

— Мы едва спаслись, — проговорила Монтале.

— Ах, мадемуазель, — сказала Луиза, — я боюсь, что это был зверь пострашнее волка. Пусть бы меня лучше растерзал волк, чем кто-нибудь подслушал мои слова. Ах я, сумасшедшая! Как я могла сказать, даже подумать такие вещи!

При этом она вся поникла, как былинка; ноги ее подкосились, силы изменили ей, и, потеряв сознание, она выскользнула из державших ее рук и упала на траву.

XXIII. Беспокойство короля

Оставим несчастную Лавальер в обмороке, с хлопочущими около нее подругами, и вернемся к королевскому дубу.

Не успели молодые девушки отбежать от него на каких-нибудь двадцать шагов, как спугнувший их шум листвы усилился. Из-за куста, раздвигая ветки, показался человек; выйдя на лужайку и увидев, что скамья опустела, он разразился громким смехом.

По его знаку из-за кустов вышел и его спутник.

— Неужели, государь, — начал спутник, — вы всполошили наших барышень, ворковавших про любовь?

— Да, к сожалению, — ответил король. — Не бойся, Сент-Эньян, выходи.

— Вот счастливая встреча, государь! Если бы я осмелился дать вам совет, недурно бы нам пуститься вдогонку за ними.

— Они уж далеко.

— Пустяки! Они бы с удовольствием дали догнать себя, в особенности если бы знали, кто гонится за ними.

— Вот самонадеянность!

— А как же! Одной из них я пришелся по вкусу, другая вас сравнивает с солнцем.

— Вот потому-то нам и надо прятаться, Сент-Эньян. Где же это видано, чтобы солнце светило по ночам!

— Ей-богу, ваше величество, вы нелюбопытны. Я бы на вашем месте непременно поинтересовался узнать, кто такие эти две нимфы, две дриады или две лесные феи, которые такого хорошего мнения о нас.

— О, я и без того узнаю их.

— Каким образом?

— Да просто по голосу. Это, должно быть, фрейлины; у той, которая говорила про меня, прелестный голос.

— Кажется, ваше величество становитесь неравнодушны к лести?

— Нельзя сказать, чтобы ты злоупотреблял ею.

— Простите, государь, я глуп. А что же та страсть, ваше величество, в которой вы мне признались, разве она уже забыта?

— Ну, как забыта! Вовсе нет. Разве можно забыть такие глаза, как у мадемуазель де Лавальер?

— Да, но у той, другой, такой прелестный голос…

— У кого это?

— Да у той, которая так восхищена солнцем.

— Послушайте, господин де Сент-Эньян!

— Виноват, государь.

— Впрочем, я не в претензии на тебя за то, что ты думаешь, будто мне одинаково нравятся и приятные голоса, и красивые глаза. Я знаю, что ты ужасный болтун, и завтра же мне придется поплатиться за свою откровенность с тобой.

— Как так?

— Конечно. Завтра же все узнают, что я заинтересован крошкой Лавальер; но берегись, Сент-Эньян; я одному тебе открыл свою тайну, и если хоть один человек проговорится мне о ней, я буду знать, кто выдал меня.

— С каким жаром вы говорите, государь!

— Совсем нет, я только не желаю компрометировать бедную девушку.

— Не беспокойтесь государь.

— Так ты даешь мне слово молчать?

— Даю, государь.

«Отлично, — подумал, улыбаясь, король, — завтра же всем будет известно, что я ночью гонялся за Лавальер!»

— Знаешь, мы, кажется, заблудились, — проговорил Людовик, осматриваясь кругом.

— Ну, это не так страшно.

— А куда мы выйдем через эту калитку?

— К перекрестку аллей, государь.

— К тому месту, куда мы шли, когда услышали женские голоса?

— Именно, государь, особенно последние слова, когда они назвали меня и вас.

— Ты что-то уж очень часто вспоминаешь об этом.

— Простите, ваше величество, но меня, право, приводит в восторг мысль, что есть на свете женщина, которая думает обо мне, когда я и не подозреваю об этом и вовсе не старался заинтересовать ее. Ваше величество не можете понять этого, так как ваше высокое положение привлекает к вам всеобщее внимание.

— Ну нет, Сент-Эньян, — сказал король, дружески опираясь на руку своего спутника, — поверишь ли, это наивное признание, это бескорыстное увлечение женщины, которая, быть может, никогда не привлечет мои взоры… словом, вся таинственность сегодняшнего приключения задела меня за живое, и, право, если бы я не интересовался так сильно Лавальер…

— Пусть это не останавливает ваше величество. Она отнимет немало времени.

— Что ты хочешь сказать?

— По слухам, Лавальер очень строгой нравственности.

— Ты еще больше подзадорил меня, Сент-Эньян. Мне очень бы хотелось разыскать ее. Пойдем скорее.

Король лгал: ему совсем не хотелось разыскивать ее; но он должен был играть роль.

Он быстро зашагал вперед. Сент-Эньян следовал за ним. Вдруг король остановился; остановился и его спутник.

— Сент-Эньян, — произнес он, — мне чудится, будто кто-то стонет. Прислушайся.

— Действительно. Кажется, даже зовут на помощь.

— Как будто в той стороне, — сказал король, указывая вдаль.

— Похоже на плач, на женские рыдания, — заметил де Сент-Эньян.

— Бежим туда!

И король со своим любимцем бросились по тому направлению, откуда доносились голоса. По мере того как они приближались, крики становились все явственнее.

— Помогите, помогите! — кричали два голоса.

Молодые люди пустились бежать еще быстрее.

Вдруг они увидели на откосе, под развесистыми ивами, женщину, стоящую на коленях и поддерживающую голову другой женщины, лежащей в обмороке. В нескольких шагах, посреди дороги, стояла третья женщина и громко звала на помощь.

Король опередил своего спутника, перепрыгнул через ров и подбежал к группе в ту самую минуту, как в конце аллеи, ведущей к замку, показалась кучка людей, спешивших на тот же крик о помощи.

— Что случилось, мадемуазель? — спросил Людовик.

— Король! — вскричала Монтале и от изумления разжала руки, Лавальер упала на траву.

— Да, это я. Как вы неловки! Кто она, ваша подруга?

— Государь, это мадемуазель де Лавальер. Она в обмороке.

— Ах боже мой! — воскликнул король. — Скорее за доктором.

Король постарался выказать крайнее волнение. Но от де Сент-Эньяна не ускользнуло, что и голос и жесты короля не соответствовали той страстной любви, в которой он признался своему спутнику.

— Сент-Эньян, — продолжал король, — пожалуйста, позаботьтесь о мадемуазель де Лавальер. Позовите доктора. А я хочу предупредить принцессу о несчастном случае с ее фрейлиной.

Сент-Эньян остался хлопотать, чтобы мадемуазель де Лавальер поскорее перенесли в замок, а король бросился вперед, обрадовавшись случаю, который давал ему повод подойти к принцессе и заговорить с нею.

По счастью, в это время мимо проезжала карета; ее остановили, и сидевшие, узнав о происшествии, поспешили освободить место для мадемуазель де Лавальер.

Ветерок от быстрой езды скоро оживил девушку.

Когда подъехали к замку, она, несмотря на слабость, с помощью Атенаис и Монтале смогла выйти из кареты. Король же тем временем нашел принцессу в рощице, уселся рядом к ней и незаметно старался прикоснуться ногой к ее ноге.

— Будьте осторожны, государь, — тихо сказала ему Генриетта, — у вас далеко не равнодушный вид.

— Увы! — отвечал Людовик XIV чуть слышно. — Боюсь, что мы не в силах будем выполнить наш уговор.

Потом продолжал вслух:

— Вы знаете о происшествии?

— Каком происшествии?

— Ах боже мой! Увидя вас, я позабыл, что нарочно пришел сюда рассказать вам о нем. Я очень огорчен: одна из ваших фрейлин, Лавальер, только что упала в обморок.

— Ах, бедняжка, — спокойно проговорила принцесса, — отчего это!

Потом прибавила шепотом:

— О чем вы думаете, государь! Вы хотите заставить всех поверить, что увлечены этой девушкой, и сидите здесь, когда она, может быть, при смерти.

— Ах, принцесса! — со вздохом промолвил король. — Вы лучше меня играете свою роль, вы все взвешиваете.

И он поднялся с места.

— Принцесса, — сказал он так, что все слышали, — позвольте мне оставить вас; я сильно беспокоюсь и лично желал бы удостовериться, подана ли ей помощь и хороший ли за нею уход.

И король пошел к Лавальер, а присутствовавшие передали друг другу его слова: «Я сильно беспокоюсь».

XXIV. Тайна короля

По дороге Людовик встретил графа де Сент-Эньяна.

— Ну что, Сент-Эньян? — спросил он с притворным беспокойством. — Как наша больная?

— Простите, государь, — пробормотал Сент-Эньян, — к стыду моему должен признаться, что я ничего не знаю о ней.

— Ничего не знаете? — сказал король, притворяясь рассерженным.

— Простите, государь, но, видите ли, я только что встретился с одной из трех болтушек, и, признаюсь, эта встреча меня отвлекла.

— Так вы нашли ее? — с живостью спросил король.

— Нашел ту, которая так лестно отозвалась обо мне, а найдя свою, я начал искать и вашу, государь; и как раз в это самое время я имел счастье встретиться с вами.

— А как зовут вашу красавицу, Сент-Эньян? Или это, может быть, секрет?

— Государь, разумеется, это должно быть секретом, и даже величайшим секретом, но для вас, ваше величество, нет тайн. Это мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Она красива?

— Необыкновенная красавица, государь, а узнал я ее по голосу, которым она так нежно произносила мое имя. Я подошел к ней и заговорил, что было легко в толпе; я начал спрашивать ее, и она, ничего не подозревая, рассказала мне, что несколько минут назад была с двумя подругами под королевским дубом, как вдруг кто-то испугал их; не то волк, не то злоумышленник; они, разумеется, бросились бежать…

— А как же зовут двух ее подруг? — с живостью перебил графа король.

— Государь, — отвечал Сент-Эньян, — велите заключить меня в Бастилию.

— Почему?

— Потому что я эгоист и болван. Я так был поражен своей счастливой победой и открытием, что просто потерял голову. Кроме того, я полагал, что ваше величество настолько заинтересованы мадемуазель де Лавальер, что не придал никакого значения подслушанной нами болтовне. Потом мадемуазель де Тонне-Шарант покинула меня и вернулась к Лавальер.

— Будем надеяться, что и мне повезет так же, как и тебе. Ну, пойдем к больной.

«Вот штука-то! — думал про себя Сент-Эньян. — А ведь он действительно увлечен этой малюткой; вот никогда бы не подумал».

Он указал королю ту комнату, куда провели Лавальер. Король вошел. Сент-Эньян последовал за ним.

В просторной зале с низким потолком, у окна, выходившего на цветник, в широком кресле сидела Лавальер и полной грудью вдыхала ароматный ночной воздух.

Ее роскошные белокурые волосы были распущены и волнами спускались на полуприкрытые кружевами грудь и плечи, из глаз катились крупные слезы. Матовая бледность покрывала ее лицо, придавая ей неописуемую прелесть, а физические и нравственные страдания наложили на ее лицо отпечаток благородной скорби. Она сидела неподвижно, точно мертвая. Казалось, она не слышала ни шушуканья подруг, суетившихся около нее, ни отдаленного гула толпы, доносившегося в открытое окно. Она ушла в себя, и только ее прекрасные тонкие руки изредка вздрагивали, точно от невидимого прикосновения. Задумавшись, она не заметила, как вошел король.

Он издали увидел ее прелестную фигуру, облитую мягким серебряным светом луны.

— Боже мой, — воскликнул он с невольным ужасом, — она умерла!

— Нет, нет, государь, — сказала шепотом Монтале. — Напротив, ей теперь гораздо лучше. Не правда ли, Луиза, сейчас ты чувствуешь себя лучше?

Лавальер ничего не ответила.

— Луиза, — продолжала Монтале, — король беспокоится о твоем здоровье.

— Король! — вскричала Луиза, вскочив с кресла, словно ее обожгло пламя. — Король беспокоится о моем здоровье?

— Да, — отвечала Монтале.

— И король пришел сюда? — проговорила Лавальер, не решаясь поднять глаза.

— Боже мой, тот самый голос! — шепнул король на ухо Сент-Эньяну.

— Вы правы, государь, — отвечал Сент-Эньян. — Это та самая, которая влюблена в солнце.

— Тсс! — остановил его король.

Потом он подошел к Лавальер.

— Вы нездоровы, мадемуазель? Я видел вас несколько минут назад в обмороке, на траве. Как это случилось с вами?

— Государь, — пробормотала бедная девушка, бледнея и дрожа, словно в лихорадке, — право, я сама не знаю.

— Вы, вероятно, много ходили, — сказал король. — Быть может, от усталости…

— Нет, государь, — поспешно ответила за свою подругу Монтале, — это не от усталости: почти весь вечер мы просидели под королевским дубом.

— Под королевским дубом? — вздрогнув, прошептал король. — Так и есть, я не ошибся.

И он подмигнул графу.

— Да, да, — подтвердил Сент-Эньян, — под королевским дубом, вместе с мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Откуда вы это знаете? — спросила Монтале.

— Очень просто: сама мадемуазель де Тонне-Шарант сказала мне.

— Так она, вероятно, сказала вам и причину обморока Луизы.

— Она говорила мне не то про волка, не то про злоумышленника, я не понял хорошенько.

Лавальер слушала с остановившимся взглядом, тяжело дыша, словно угадывала истину. Людовик приписал ее состояние перенесенному испугу.

— Не бойтесь, — успокаивал он ее, заметно волнуясь и сам, — волк, который так напугал вас, был о двух ногах.

— Значит, это был человек! — воскликнула Луиза. — Значит, кто-то нас подслушивал!

— А если бы даже и так! Разве вы говорили вещи, которые нельзя слышать?

Лавальер всплеснула руками и закрыла лицо, чтобы скрыть выступившую краску.

— Ах! — застонала она. — Ради бога, скажите, кто прятался в кустах?

Король взял ее за руку.

— Это я, мадемуазель, — проговорил он, почтительно наклонившись к ней, — неужели вы боитесь меня?

Лавальер громко вскрикнула: второй раз силы покинули ее, она похолодела и со стоном, без чувств повалилась в кресло. Но король успел протянуть руку и поддержать ее.

А в двух шагах стояли де Тонне-Шарант и Монтале; они тоже окаменели, вспоминая свой разговор с Лавальер, и совсем позабыли, что нужно прийти ей на помощь, настолько они растерялись от присутствия короля, который, преклонив колено, держал в объятиях потерявшую сознание Лавальер.

— Вы все слышали, государь? — с ужасом пролепетала Атенаис.

Король не ответил; он пристально смотрел в полузакрытые глаза Лавальер, пожимая ее свесившуюся руку.

— Все, до последнего слова, — отозвался Сент-Эньян, подходя к мадемуазель де Тонне-Шарант в надежде, что и она упадет в обморок к нему в объятия.

Но гордую Атенаис трудно было довести до обморока; она бросила уничтожающий взгляд на Сент-Эньяна и выбежала из комнаты.

Более храбрая Монтале нагнулась к Луизе и приняла ее из рук короля, у которого уже начинала кружиться голова от душистых волос лежавшей без чувств Луизы.

— В добрый час! — прошептал Сент-Эньян. — Занятное происшествие! Глуп я буду, если не разглашу о нем первый.

Король подошел к нему и, сделав предостерегающий жест, сказал дрожащим голосом:

— Ни слова, граф!

Бедный король совсем забыл, что час назад он говорил Сент-Эньяну то же самое, но с противоположным намерением, то есть с намерением придать делу возможно более широкую огласку.

Разумеется, второе предостережение оказалось таким же бесполезным, как и первое. Через полчаса всему Фонтенбло стало известно, что мадемуазель де Лавальер под королевским дубом призналась Монтале и Тонне-Шарант в своей любви к королю.

Стало известно также, что король был очень встревожен состоянием здоровья мадемуазель де Лавальер, что он побледнел и задрожал, заключив в объятия упавшую в обморок красавицу. Таким образом, никто не сомневался, что совершилось величайшее событие — король влюбился в мадемуазель де Лавальер. Принц мог спать совершенно спокойно.

Удивленная не менее других таким оборотом дела, королева-мать поспешила сообщить о нем молодой королеве и Филиппу Орлеанскому. Но каждому из них она передала новость по-разному. Невестке она сказала так:

— Видите, Тереза, как вы ошибались, обвиняя короля: сегодня ему приписывают уже новую любовь, наверное, и этот слух такой же пустой, как и вчерашний.

А рассказав приключение под королевским дубом принцу, она добавила:

— До чего вас ослепила ревность, дорогой мой Филипп! Ясно как день, что король совсем потерял голову из-за этой девчонки Лавальер. Смотрите не проболтайтесь об этом жене, а то, пожалуй, это дойдет и до королевы.

Последнее предупреждение подействовало немедленно. Лицо принца просияло; он торжествовал; так как еще не было двенадцати, а праздник должен был продолжаться до двух часов ночи, то, разыскав жену, он предложил ей руку и пошел гулять.

Через несколько шагов он сделал именно то, против чего предостерегала его мать.

— Смотрите, не передавайте королеве, что болтают про короля, — сказал он таинственно.

— А что болтают? — осведомилась принцесса.

— Что мой брат вдруг самым нелепым образом влюбился.

— В кого?

— В девчонку Лавальер.

Было темно, и принцесса могла улыбаться сколько угодно.

— Вот как! — проговорила она. — А с каких это пор?

— По-видимому, недавно, всего несколько дней тому назад. Но это был только дымок, пламя вспыхнуло лишь сегодня.

— Что же, по-моему, у короля прекрасный вкус: девочка очаровательна.

— Вы смеетесь, дорогая моя.

— Я? Почему же?

— Во всяком случае, эта страсть кому-нибудь принесет счастье, хотя бы самой Лавальер.

— Право, вы говорите так, точно читаете в сердце моей фрейлины. Почему вы так уверены, что она согласна отвечать на страсть короля?

— А почему вы уверены, что она не согласна?

— Она любит виконта де Бражелона.

— Вы думаете?

— Она даже его невеста.

— Была.

— Как так?

— Да ведь когда к королю обратились за разрешением на этот брак, он отказался дать согласие.

— Отказался?

— Отказался, несмотря на то, что его просил граф де Ла Фер, которого он так уважает за участие в восстановлении на престоле вашего брата и за многое другое.

— Тогда бедным влюбленным ничего больше не остается, как ждать, чтобы король изменил свое решение; они молоды, времени впереди у них много.

— Ах, душечка, — сказал Филипп, рассмеявшись, в свою очередь, — я вижу, что вы не знаете самой сути дела, не знаете, что именно так глубоко тронуло короля.

— Что же его так тронуло? Говорите скорее.

— Одно весьма романтическое приключение.

— Вы знаете, как я люблю такие приключения, и томите меня, — нетерпеливо сказала принцесса.

— Так вот, под королевским дубом… Вы знаете, где этот королевский дуб?

— Не все ли равно где. Под королевским дубом?..

— Видите ли, мадемуазель де Лавальер была там с двумя подругами и, полагая, что они совершенно одни, призналась в своей страстной любви к королю.

— Вот как! — сказала принцесса, начиная волноваться. — Она призналась в любви к королю?

— Да.

— Когда?

— Час тому назад.

Принцесса вздрогнула.

— А об этой ее страсти никому не было известно раньше?

— Никому.

— Даже самому его величеству?

— Даже самому его величеству. Малютка глубоко хранила свою тайну, но не выдержала и проговорилась подругам.

— Откуда вы узнали эту чепуху?

— Да оттуда же, откуда всем стало известно об этом.

— А откуда известно всем?

— От самой Лавальер, которая созналась в этой любви своим подругам Монтале и Тонне-Шарант.

Принцесса остановилась и нервным движением выдернула свою руку из-под руки мужа.

— Так час тому назад она сделала это признание?

— Да, приблизительно час тому назад.

— И королю стало об этом известно?

— В этом именно и заключается самая романтическая сторона приключения. Король с Сент-Эньяном стояли невдалеке от дуба и, разумеется, ни слова не упустили из всего этого интересного разговора.

При этих словах принцесса почувствовала, что ее точно ударили ножом в сердце.

— Но я после этого видалась с королем, — проговорила она опрометчиво, — и он ничего не сказал мне об этом.

— Ну вот! — наивно воскликнул принц, как торжествующий супруг. — Еще бы он сам рассказал о том, что строжайше запретил передавать вам.

— Что-о-о! — гневно вскричала принцесса.

— Я говорю, что все это хотели скрыть от вас.

— Зачем же это понадобилось?

— Боялись, что вы так дружны с королевой, что не выдержите и разболтаете ей все.

Принцесса поникла. Ей был нанесен смертельный удар. И она не успокоилась, пока не встретилась с королем.

Король, конечно, узнаёт последним, что про него говорят, подобно тому как любовник — единственный человек, который не знает, что говорят про его возлюбленную. Поэтому, когда Людовик увидел искавшую его принцессу, он подошел к ней немного смущенный, но все такой же любезный и предупредительный.

Принцесса ждала, чтобы он сам заговорил о Лавальер. Не дождавшись, она спросила:

— Ну, что случилось с этой девчонкой?

— С какой девчонкой? — спросил король.

— С Лавальер… Ведь вы говорили мне, государь, что она упала в обморок.

— Ей все еще нехорошо, — проговорил король с притворным равнодушием.

— Это, пожалуй, может повредить тем слухам, которые вы так хотели пустить, государь.

— Каким слухам?

— Что вы интересуетесь Лавальер.

— Надеюсь, что они сами распространятся, — отвечал рассеянным тоном король.

Принцесса подождала еще; она хотела знать, расскажет ли ей король о происшествии под королевским дубом. Но король и не заикнулся о нем. Принцесса тоже не решалась заговорить. Так они и расстались, ни словом не обмолвившись обо всех этих событиях.

Как только король удалился, принцесса тотчас же разыскала Сент-Эньяна. Это было нетрудно, так как граф, подобно сторожевому судну, конвоирующему большие корабли, всегда находился где-нибудь поблизости от короля.

В ту минуту принцессе нужен был именно такой человек, как Сент-Эньян. А он, со своей стороны, искал слушателя познатнее, чтобы изложить разговор под дубом во всех подробностях. Поэтому он не заставил себя долго упрашивать. Когда он окончил свое повествование, принцесса сказала:

— Признайтесь, что это прелестная сказка.

— Не сказка, а истинное происшествие.

— Ну все равно, но только признайтесь, что вы сами не присутствовали там, а просто слышали это от кого-нибудь.

— Клянусь честью, ваше высочество, что все это произошло в моем присутствии.

— И по-вашему, признание ее произвело на короля впечатление?

— Такое же точно, какое произвело на меня признание мадемуазель де Тонне-Шарант! — воскликнул Сент-Эньян. — Ведь вы только послушайте, принцесса, Лавальер сравнила короля с солнцем: сравнение очень лестное!

— Король не очень-то падок на лесть.

— Ваше высочество, король, сколько бы ни сравнивали его с солнцем, все-таки человек, в чем я убедился собственными глазами, когда мадемуазель де Лавальер упала в его объятия.

— Лавальер упала в объятия короля?

— Ах, какая эффектная была картина: представьте себе, что Лавальер упала…

— Ну, ну, что же вы видели? Говорите скорее.

— Да то же самое, что видели и остальные присутствующие: когда Лавальер без чувств упала к королю в объятия, король сам чуть не лишился чувств.

Принцесса вскрикнула, будучи не в силах удержаться от душившего ее гнева.

— Спасибо, — проговорила она с нервным смехом, — вы чудный рассказчик, господин де Сент-Эньян.

И, задыхаясь от ярости, она почти бегом устремилась к замку.

XXV. Ночные похождения

Принц расстался с принцессой в отличнейшем настроении и, чувствуя себя сильно уставшим, поехал домой, предоставив каждому проводить остаток ночи как заблагорассудится.

Придя к себе, он тотчас занялся ночным туалетом с еще большей тщательностью, чем обыкновенно; он чувствовал себя победителем. И пока его камердинеры были заняты работой, он напевал мотивы балета, под которые недавно танцевал король.

Потом он позвал портных и велел им показать приготовленные на завтра костюмы; оставшись очень доволен, он одарил каждого из них. Наконец принц обласкал также шевалье де Лоррена, возвратившегося с празднества.

Шевалье, поклонившись принцу, хранил некоторое время молчание, как командир стрелков, исследующий, в какую сторону ему нужно прежде всего направить огонь. Затем, словно решившись, он начал:

— Обратили ли вы внимание на одно странное обстоятельство, ваше высочество?

— Нет. На какое?

— На якобы дурной прием, оказанный его величеством графу де Гишу.

— Якобы дурной?

— Да, конечно, потому что на самом деле король ведь вернул ему свою благосклонность.

— Я что-то не заметил этого, — сказал принц.

— Как! Вы не заметили, что король, вместо того чтобы отправить его в ссылку, что было бы вполне естественно, как будто оказал поощрение его странному упорству, позволив ему снова занять место в балете?

— И вы находите, что король был не прав, шевалье?

— А вы, принц, разве не разделяете моего мнения?

— Не совсем, дорогой мой шевалье, и я одобряю короля за то, что он не подверг немилости несчастного, скорее сумасброда, чем злонамеренного.

— Ну а меня, — заметил шевалье, — это великодушие, признаюсь, очень удивляет.

— Почему же? — спросил Филипп.

— Я считал короля более ревнивым, — со злостью ответил шевалье.

В течение нескольких мгновений принц чувствовал какое-то раздражение в словах своего фаворита; последняя его фраза подействовала, как искра на порох.

— Ревнивым! — вскричал принц. — Ревнивым! Что это значит? Ревнивым к чему или к кому, скажите на милость?

Шевалье заметил, что у него вырвалась невзначай злобная фраза, как это иногда с ним случалось. И он постарался, пока не поздно, замять ее.

— Да просто к своему авторитету, — ответил он с притворным равнодушием. — К чему же еще может ревновать король?

— Ах да, конечно! — сказал принц.

— А разве, — продолжал шевалье, — ваше королевское высочество не замолвили бы словечка за милого графа де Гиша?

— Ей-богу, нет! — отвечал принц. — Гиш малый умный и храбрый. Но он вел себя легкомысленно с моей женой, и я не желаю ему ни худа, ни добра.

Шевалье заронил подозрение относительно де Гиша, как он попробовал это сделать относительно короля; но он, видимо, не заметил, что в настоящую минуту требуется снисходительность и даже полное равнодушие и для освещения положения ему необходимо будет поднести лампу к самому носу мужа.

При помощи этого маневра иногда удается обжечь других, но чаще обжигаешься сам.

«Отлично, отлично, — думал про себя шевалье. — Подожду-ка я де Варда; он за один день сделает больше, чем я за месяц, ибо я думаю, прости меня боже, или, вернее, прости его боже, что он еще ревнивее, чем я. Впрочем, мне нужен не де Вард, а какое-нибудь событие, которого при данных обстоятельствах я не вижу. Конечно, возвращение де Гиша, когда его прогнали, очень знаменательно, но значение этого факта умаляется, если принять во внимание, что де Гиш вернулся как раз в тот момент, когда ее высочество больше не интересуется им. В самом деле, принцесса занята королем, это ясно. Но помимо того, что король мне не по зубам, да мне и не нужно кусать его, принцессе недолго осталось любезничать с его величеством, так как поговаривают, что король больше не интересуется ею. Отсюда следует, что мы должны сидеть спокойно и ожидать какого-нибудь нового каприза: он-то и решит дело».

С этими мыслями шевалье опустился в кресло; принц разрешил ему садиться в своем присутствии. Так как у де Лоррена иссяк весь запас язвительности, то разговор с ним не представлял уже никакого интереса.

К счастью, как мы уже сказали, принц был в прекрасном расположении духа, которого хватило бы на двоих, до той минуты, когда, отпустив лакея и свиту, он прошел к себе в спальню. Уходя, он поручил шевалье передать привет принцессе и сказать ей, что так как ночь сырая, то он, боясь за свои зубы, не спустится больше в парк.

Шевалье вошел к принцессе как раз в тот момент, когда она возвращалась в свои комнаты. Он в точности исполнил поручение, и ему бросилось в глаза равнодушие, не лишенное некоторого смущения, с которым принцесса выслушала его сообщение.

Это показалось ему новым.

И если бы этот странный вид был у принцессы, когда она собиралась уходить, он бы непременно последил за ней. Но принцесса возвращалась домой; делать было нечего. Он повернулся на каблуках, как цапля, осмотрелся по сторонам, тряхнул головой и машинально направился к цветникам.

Не успел он сделать сотню шагов, как встретил двоих молодых людей, шедших под руку, опустив головы и разбрасывая попадавшиеся им под ноги камешки. То были господа де Гиш и де Бражелон.

Их вид, как всегда, возбудил у шевалье де Лоррена инстинктивное отвращение. Тем не менее он сделал им глубокий поклон и получил в ответ такой же.

Потом, увидя, что парк пустеет, что огни иллюминации догорают и что подул утренний ветерок, он повернул налево и возвратился в замок через маленький двор; а двое молодых людей повернули направо и продолжали путь к большому парку.

Когда шевалье поднимался по маленькой лестнице, которая вела к потайному ходу, он заметил, как в проходе между большим и малым двором показалась женщина, а за ней другая.

Женщины эти шли быстро, что можно было угадать в темноте по шелесту их шелковых платьев. Фасон их мантилий, изящное сложение, таинственный и высокомерный вид, особенно у той, которая шла первой, поразили шевалье.

«Удивительно знакомые фигуры», — сказал он себе, останавливаясь на последней ступеньке лестницы.

Подобно хорошей ищейке, он собрался уже идти вслед за ними. Но в этот момент его остановил бежавший за ним уже несколько минут лакей.

— Сударь, — доложил он, — приехал курьер.

— Ладно, ладно, — отвечал шевалье. — У нас есть время; до завтра.

— Он привез какие-то спешные письма, которые господину шевалье, может быть, будет приятно прочесть.

— Вот как! — воскликнул шевалье. — Откуда же они?

— Одно из Англии, а другое из Кале. Последнее прислано с нарочным, и, по-видимому, очень важное.

— Из Кале! Какой же дьявол пишет мне из Кале?

— Мне кажется, что я узнал почерк вашего друга графа де Варда.

— О, в таком случае я сейчас приду! — вскричал шевалье, позабыв, что он сию минуту только собирался шпионить.

И он поднялся к себе, а тем временем две незнакомки исчезли в глубине противоположного двора.

Последуем же за ними, оставив шевалье разбирать письма.

Когда они подошли к деревьям, первая остановилась, запыхавшись и осторожно приподнимая вуаль.

— Что, далеко еще до того места? — спросила она.

— Да, ваше высочество, еще шагов пятьсот; но пусть ваше высочество немного отдохнет, а то мы скоро устанем.

— Ваша правда.

И принцесса, потому что это была она, прислонилась к дереву.

— Послушайте, сударыня, — сказала она, немного отдышавшись, — не скрывайте от меня ничего, скажите мне правду.

— Ах, ваше высочество, вы уже рассердились, — ответила дрожащим голосом молодая девушка.

— Да нет, моя дорогая Атенаис, успокойтесь, я нисколько не сержусь. Да, в сущности, все это меня не касается. Вас беспокоит, не сказали ли вы чего-нибудь лишнего под дубом; вы боитесь, что, может быть, задели короля, а я хочу вас успокоить, убедившись сама, можно ли было вас слышать.

— Ах, конечно, можно было, король стоял совсем близко от нас.

— Да, но вы, вероятно, говорили не очень громко, так что некоторые слова можно было и не расслышать?

— Ваше высочество, мы думали, что мы совершенно одни.

— Вас было трое?

— Да. Лавальер, Монтале и я.

— Значит, именно вы говорили опрометчиво о короле?

— Боюсь, что так. Но в таком случае не будете ли вы, ваше высочество, так добры помирить меня с его величеством?

— Если нужно будет, я вам обещаю. Однако, как я уже вам говорила, прежде чем идти на неприятность, нужно сначала убедиться, действительно ли король слышал что-нибудь. На дворе темная ночь, а под деревьями еще темнее. Король, наверное, вас не узнал. Начать об этом разговор — значит выдать себя.

— Ах, ваше высочество, если узнали мадемуазель де Лавальер, узнали и меня. К тому же господин де Сент-Эньян не оставил у меня ни малейших сомнений на этот счет.

— Значит, вы говорили что-нибудь очень обидное для короля?

— Да нет же, ваше высочество, ни одного слова. Одна из нас уж очень его превозносила, так что по сравнению с этими похвалами мои слова могли показаться несколько холодными.

— Эта Монтале так безрассудна, — сказала принцесса.

— Нет, это не Монтале! Монтале ничего не говорила, это Лавальер.

Принцесса вздрогнула, точно она не знала этого раньше.

— Ах нет, нет! — воскликнула она. — Король не мог все расслышать. А лучше давайте проделаем опыт, ради которого мы пришли сюда. Покажите мне дуб.

И принцесса пошла дальше.

— Вы знаете, где он? — спросила она.

— Увы, ваше высочество, знаю.

— И вы найдете его?

— Найду даже с закрытыми глазами.

— Великолепно; вы сядете на ту скамью, где вы сидели рядом с Лавальер и повторите тем же тоном то, что вы говорили с ней, а я спрячусь в кустах и скажу вам, слышно ли оттуда или нет.

— Хорошо, ваше высочество.

— Значит, если вы действительно говорили так громко, что король расслышал вас, в таком случае…

Атенаис с напряжением стала ожидать конца фразы.

— В таком случае, — сказала принцесса прерывающимся, вероятно от быстрой ходьбы, голосом, — в таком случае я должна буду вам запретить…

И принцесса еще более ускорила шаг.

Вдруг она остановилась.

— Мне пришла в голову мысль, — обрадовалась она.

— О, наверное, прекрасная мысль! — ответила мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Вероятно, Монтале тоже чувствует себя неловко.

— Нет, не очень; она меньше говорила и, значит, меньше скомпрометирована.

— Все равно, она поможет вам, солгав немного.

— Разумеется, особенно если она узнает, что вашему высочеству угодно было проявить ко мне участие.

— Ба, я, кажется, угадала, что нам нужно сделать, дитя мое.

— Ах, как хорошо!

— Вы скажете, что вам всем троим было отлично известно, что король стоял за этим деревом или кустом, уж я не знаю, и что с ним был господин де Сент-Эньян.

— Да, ваше высочество.

— Ведь вы же знаете, Атенаис, что Сент-Эньян был очень польщен вашим добрым отзывом о нем.

— Вот вы видите теперь, ваше высочество, что оттуда все слышно, — вскричала Атенаис. — Услышал же господин де Сент-Эньян.

Заметив свою опрометчивость, принцесса закусила губу.

— Вы ведь хорошо знаете, каков этот Сент-Эньян, — сказала она, — от королевских милостей у него закружилась голова, и он несет теперь всякий вздор, подчас даже выдумывает. Впрочем, дело не в этом. Слышал ли король или не слышал, вот самое главное.

— Конечно, ваше высочество, слышал! — с отчаянием проговорила Атенаис.

— В таком случае сделайте так, как я вам говорю: упорно повторяйте, что вам троим было известно, — слышите: всем троим, так как, если возникнет подозрение относительно одной, то заподозрят во лжи также и других; итак, повторяйте, что вам троим было известно о присутствии короля и господина де Сент-Эньяна и что вы захотели подшутить над ними.

— Ах, ваше высочество, — подшутить над королем! Мы никогда не посмеем сказать этого.

— Да ведь это была шутка, чистейшая шутка; невинная забава, очень позволительная для женщин, которых хотят поймать врасплох мужчины. Этим все и объясняется. Все, что Монтале говорила о Маликорне, — шутка; все, что вы говорили о Сент-Эньяне, — шутка, и те слова, которые произнесла Лавальер…

— И которые она очень бы хотела взять обратно.

— Вы в этом уверены?

— Вполне. Могу поручиться.

— Тем более все это можно будет объяснить как простую шутку; господин де Маликорн не станет сердиться. Господину де Сент-Эньяну будет неловко, потому что, вместо того чтобы смеяться над вами, посмеются над ним. Словом, король будет наказан за любопытство, не подобающее его сану. Пускай немного посмеются и над королем по этому случаю. Не думаю, чтобы он стал сердиться.

— Ах, ваше высочество, вы просто ангел доброты и ума!

— Это в моих интересах.

— Каким образом?

— Вы спрашиваете меня, почему в моих интересах ограждать моих фрейлин от всяких шуток, насмешек, а может быть, даже клеветы! Увы! Вы ведь знаете, дитя мое, что двор не очень снисходителен к таким грешкам. Но мы идем очень уж долго; неужели мы еще не пришли?

— Еще шагов пятьдесят или шестьдесят. Свернем теперь налево, ваше высочество.

— Значит, вы можете поручиться за Монтале? — спросила принцесса.

— О да!

— И она сделает все, что вы пожелаете?

— Все. С восторгом сделает!

— Ну а Лавальер? — продолжала принцесса.

— О, с ней будет труднее, ваше высочество; она питает отвращение ко лжи.

— Однако если она убедится, что это для нее выгодно…

— Боюсь, что и это не заставит ее переменить своих убеждений.

— Да, да, — сказала принцесса, — меня уже предупредили об этом. Она ужасная лицемерка, одна из тех жеманниц, которые призывают бога, чтобы прятаться за его спиной. Но если она не пожелает лгать, то навлечет на себя насмешки всего двора и своим глупым и неприличным признанием прогневает короля; в таком случае мадемуазель де Ла Бом Леблан де Лавальер пусть не посетует на меня, если я отошлю ее домой кормить голубей; пусть себе там в Турени или в Блезуа, уж я не знаю точно где, играет пасторали.

Эти слова были произнесены с такой энергией и даже жестокостью, что мадемуазель де Тонне-Шарант испугалась. Поэтому она твердо решила лгать и говорить все, что ей прикажут.

Наконец принцесса и ее спутница дошли до королевского дуба.

— Вот это место, — остановилась де Тонне-Шарант.

— Сейчас мы убедимся, было ли слышно, — проговорила принцесса.

— Шшш… — шепнула молодая девушка, позабыв об этикете и поспешно схватив принцессу за руку.

Принцесса остановилась.

— Вы понимаете, что слышно, — сказала Атенаис.

— Почему же?

— Слушайте.

Принцесса затаила дыхание, и действительно можно было отчетливо расслышать следующие слова, произнесенные нежным и печальным тоном:

— Ах, говорю тебе, виконт, говорю тебе, что жить без нее не могу.

При звуках этого голоса принцесса вздрогнула, и лицо ее ярко зарделось под вуалью.

Теперь она схватила свою спутницу и, торопливо отведя ее шагов на двадцать назад, где ее голос нельзя было услышать, прошептала ей:

— Останьтесь здесь, моя милая Атенаис, и покараульте, чтобы нас никто не настиг. Мне кажется, что речь идет о вас.

— Обо мне, ваше высочество?

— О вас, да… или о вашем приключении. А я пойду послушаю; вдвоем нас, пожалуй, заметят. Ступайте, приведите Монтале, и обе подождите меня у опушки парка.

Видя, что Атенаис колеблется, принцесса продолжала, но уже тоном, не допускающим возражений:

— Ступайте!

Атенаис подобрала свои шуршащие юбки и по дорожке между деревьями вернулась к цветнику.

Что же касается принцессы, то она притаилась в кустах, прислонившись к огромному каштану.

Дрожа от страха и сгорая от любопытства, она говорила себе:

— Подождем! Раз здесь так хорошо слышно, послушаем, что будет говорить обо мне господину де Бражелону этот влюбленный сумасброд граф де Гиш.

XXVI. Ее высочество убеждается, что при желании можно услышать все, что говорится

На минуту воцарилось молчание, словно все таинственные ночные шорохи затихли, прислушиваясь вместе с принцессой к этому пылкому любовному признанию.

Говорил Рауль. Он прислонился к стволу большого дуба и отвечал приятелю своим нежным мелодичным голосом:

— Увы, дорогой де Гиш, это большое несчастье!

— О да, — согласился тот, — ужасное!

— Вы не расслышали меня, де Гиш, или, вернее, не поняли. Я называю большим несчастьем не вашу любовь, но то, что вы не умеете скрывать ее.

— Что вы хотите сказать? — воскликнул де Гиш.

— Да, вы не замечаете, что теперь вы делаете признание в своей любви не вашему испытанному другу, который скорее погибнет, чем выдаст вас, а первому встречному.

— Первому встречному? — спросил де Гиш. — В уме ли вы, Бражелон, что говорите мне подобные вещи?

— Я говорю то, что есть на самом деле.

— Не может быть! Как и при каких обстоятельствах мог я допустить подобное безрассудство?

— Я хочу сказать, мой друг, что ваши глаза, ваши жесты, ваши вздохи выдают вас, что всякая пылкая страсть приводит человека к безрассудным поступкам. Он перестает владеть собой, он во власти какого-то безумия, заставляющего его изливать свое страдание деревьям, лошадям, воздуху, если рядом с ним нет разумного существа. Но, мой бедный друг, запомните вот что: очень редко случается, чтобы в подобную минуту не явился кто-нибудь и не подслушал как раз то, что не должно быть услышано.

Де Гиш глубоко вздохнул.

— Знаете ли, — продолжал Бражелон, — в эту минуту мне жаль вас; по возвращении сюда вы уже сотню раз и на сотню ладов рассказывали про вашу любовь к ней; а между тем, если бы вы даже не сказали никому ни слова, самое ваше возвращение выдает вас с головой. Отсюда вытекает, что если вы не будете следить за собой лучше, чем вы это делали до сих пор, то рано или поздно разразится скандал. Кто вас спасет тогда? Отвечайте мне. Кто спасет ее? Потому что, хотя она и не виновата в вашей любви, эта любовь в руках ее врагов будет обвинением против нее.

— Боже мой, — пробормотал де Гиш.

И снова из груди его вырвался глубокий вздох.

— Это не ответ, де Гиш.

— Я знаю.

— Так что же вы ответите?

— Отвечу, что в тот день я буду страдать больше, чем в настоящую минуту.

— Не понимаю.

— Да, вся эта внутренняя борьба истрепала мне нервы. Сейчас я не в состоянии ни думать, ни действовать; сейчас я не стою самого заурядного человека; сейчас, видишь ли, последние силы покинули меня, самые твердые мои решения разлетелись в прах, я больше не способен к борьбе. Помнишь, в лагерной жизни нам не раз случалось отправляться на разведку в одиночестве и подчас сталкиваться с отрядом в пять или шесть фуражиров; ничего не значит, начинаешь сражаться; случается, что к ним подоспеет еще человек шесть, тогда совсем озвереешь, но продолжаешь драться; но если налетит еще шесть, восемь, десять человек со всех сторон, тогда остается только пришпорить коня, если он есть, или же пасть под пулями, если не хочешь бежать. Так вот, я точно в таком положении: сначала я боролся с самим собою, потом с Бекингэмом. Теперь появился король; я не стану вступать в борьбу с королем, ни даже, спешу прибавить, если бы король оставил ее, с одним лишь характером этой женщины. О, я нисколько не обольщаю себя: попав в сети этой любви, я погибну.

— Упреки следует делать не ей, а тебе, — отвечал Рауль.

— Почему?

— Да как же! Ты ведь знаешь, что принцесса немного легкомысленна, очень падка на все новое, чувствительна к похвалам, хотя бы эти похвалы исходили от слепого или ребенка, и ты воспылал такой страстью, что готов сгубить себя. Ну, любуйся ею, обожай ее; ибо, увидя ее, никто не может не влюбиться, если только сердце его не занято другою. Но, любя ее, уважай в ней прежде всего сан ее мужа, потом его самого и, наконец, не забывай ее собственной безопасности.

— Спасибо, Рауль.

— За что?

— За то, что, видя, как я страдаю из-за этой женщины, ты утешаешь меня. За то, что ты говоришь мне о ней все хорошее, что ты о ней думаешь, а может быть, даже такое, чего и не думаешь.

— О, — заметил Рауль, — ты ошибаешься, де Гиш, я не всегда высказываю то, что думаю, и в таких случаях я молчу; но когда я говорю, то не умею притворяться и обманывать, и тот, к кому я обращаюсь, может вполне доверять мне.

Все это время принцесса, вытянув шею, жадно прислушивалась к малейшему шороху в кустах и внимательно всматривалась в темноту.

— Ну, в таком случае я ее знаю лучше, чем ты, — воскликнул де Гиш. — Она вовсе не легкомысленна, она суетна; она вовсе не падка на новое, она не помнит старого и ничему не верит; она не чувствительная к похвалам женщина, а отъявленная и жестокая кокетка. Дьявольская кокетка! О! Это правда. Поверь, Бражелон, я испытываю все муки ада; я, храбрый, страстно любящий опасность человек, натыкаюсь на опасность, превосходящую мои силы и мою храбрость. Но знаешь ли, Рауль, я приберегаю для себя победу, которая будет стоить ей много горьких слез.

Рауль взглянул на своего приятеля, который, задыхаясь от волнения, прислонился головой к стволу дуба.

— Победу? — спросил он. — Какую победу?

— Какую?

— Да.

— В один прекрасный день я подойду к ней; в один прекрасный день я ей скажу: «Я был молод, я с ума сходил от любви; однако, пресмыкаясь у ваших ног, я, из уважения к вам, не смел взглянуть на вас, ожидая, чтобы ваш взгляд ободрил меня. Мне показалось, что я поймал этот взгляд, я поднялся, и тогда без всякого повода с моей стороны, кроме того, что я полюбил вас еще сильнее, если только это возможно, — тогда вы вдруг оттолкнули меня из каприза, чтобы доставить себе удовольствие, бессердечная женщина, ни во что не верующая, не знающая, что такое любовь. Несмотря на то что в жилах ваших течет королевская кровь, вы недостойны любви честного человека; я казню себя за то, что слишком любил вас, и, умирая, проклинаю вас».

— Боже мой, — воскликнул Рауль, ужаснувшись глубокой искренности, звучавшей в словах молодого человека, — я же сказал тебе, де Гиш, что ты сумасшедший!

— Да, да, — продолжал де Гиш, захваченный своей мыслью, — так как нам здесь не с кем воевать, я отправлюсь куда-нибудь на север, поступлю на службу к императору, и сострадательная пуля какого-нибудь венгерца, хорвата или турка положит конец моему существованию.

Не успел де Гиш кончить эту фразу, как послышался какой-то шум; Рауль вскочил и насторожился.

Что касается де Гиша, то он по-прежнему был поглощен своими мыслями и сидел на скамейке, сжимая голову руками.

Кусты раздвинулись, и перед молодыми людьми появилась женщина, бледная и взволнованная. Одной рукой она отстраняла ветви, касавшиеся ее лица, а другой откинула капюшон плаща, которым были окутаны ее плечи. По влажным, блестящим глазам, по царственной осанке, по ее величественному жесту, а еще больше по биению своего сердца де Гиш узнал принцессу и, вскрикнув, закрыл глаза.

А Рауль в смущении вертел шляпу в дрожащих пальцах, несвязно бормоча почтительное приветствие.

— Господин де Бражелон, — обратилась к нему принцесса, — будьте добры, посмотрите, нет ли здесь где-нибудь в аллеях или между деревьями моих фрейлин. А вы, граф, останьтесь, я устала, дайте мне вашу руку.

Если бы гром внезапно грянул над головой юноши, он не был бы так испуган, как при звуках этого голоса.

Однако де Гиш был действительно человек отважный и в глубине сердца уже принял окончательное решение; поэтому он встал и, видя замешательство Бражелона, бросил на него взгляд, полный глубокой признательности.

Вместо того чтобы тотчас же ответить принцессе, он подошел к виконту и пожал руку своего благородного друга; из груди его вырвался вздох, в котором он отдавал, казалось, дружбе всю жизнь, трепетавшую еще в его сердце.

А гордая принцесса, не привыкшая с кем-либо считаться, покорно ждала окончания этого немого разговора. Рука ее, ее царственная рука, осталась простертой в воздухе и, когда Рауль ушел, опустилась без гнева, но не без волнения, на руку де Гиша.

Они остались одни среди темного и безмолвного леса, в тишине которого слышны были только шаги Рауля, поспешно удалявшегося по невидимым дорожкам.

Над их головами раскинулся шатер из душистой густой листвы, в просветах которой сверкали звезды.

Принцесса тихонько отвела де Гиша шагов на сто от нескромного дерева, которое в эту ночь слышало и позволило слышать другим столько пылких речей, и, выйдя с ним на соседнюю лужайку, откуда было видно далеко кругом, сказала:

— Я привела вас сюда, потому что там, где мы были, слышно каждое слово.

— Вы говорите: слышно каждое слово, принцесса? — машинально повторил молодой человек.

— Да.

— Что же это значит? — спросил де Гиш.

— Это значит, что я слышала весь ваш разговор.

— Ах, боже мой, боже мой, только этого недоставало! — пролепетал де Гиш.

И он опустил голову, как усталый пловец, не имеющий сил бороться с волной.

— Итак, — начала она, — значит, вы обо мне такого мнения, как только что говорили?

Де Гиш побледнел, отвернулся, но ничего не ответил; казалось, что он сейчас упадет в обморок.

— Что ж, это хорошо, — продолжала принцесса кротким голосом, — я предпочитаю обидную для меня откровенность лживой лести. Пусть будет так! Значит, по вашему мнению, господин де Гиш, я низкая кокетка?

— Низкая! — вскричал молодой человек. — О, я не говорил этого. Я никак не мог бы назвать низкою ту, которая для меня дороже всего на свете; нет, нет, я этого не говорил!

— По-моему, женщина, которая видит человека, пожираемого пламенем, зажженным ею же самой, и не старается потушить это пламя, — низкая женщина.

— Ах, какое значение имеет для вас то, что я сказал? — продолжал граф. — Что я такое, боже мой, по сравнению с вами, и стоит ли вам беспокоиться, существую ли я на свете?

— Господин де Гиш, вы мужчина, а я женщина, и, зная вас так, как я вас знаю, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали из-за меня; я решила изменить свое поведение с вами и свой характер. Я буду не то что откровенной — я всегда откровенна, — но правдивой. Итак, я умоляю вас, граф, не любите меня больше и забудьте, что я говорила с вами или смотрела на вас.

Де Гиш обернулся и обжег принцессу страстным взглядом.

— Принцесса, — вскричал он, — вы просите прощения, вы меня умоляете, вы!

— Да, да, я; раз я причинила зло, я должна и загладить его. Итак граф, решено. Вы прощаете мне мое легкомыслие и мое кокетство. Не перебивайте меня! А я прощаю вам то, что вы назвали меня легкомысленной и кокеткой, а может быть, и похуже; откажитесь от вашей мысли о смерти и, таким образом, сохраните вашей семье, королю и дамам рыцаря, которого все уважают и многие любят.

Последнее слово было произнесено принцессою с такой искренностью и даже нежностью, что сердце де Гиша чуть не выскочило из груди.

— О принцесса!.. — пролепетал он.

— Слушайте дальше, — продолжала она, — когда вы откажетесь от меня, сначала по необходимости, а затем чтобы исполнить мою просьбу, то будете лучше судить обо мне и, я уверена, замените эту любовь — простите, это безумие — искренней дружбой, которую вы предложите мне и которая, клянусь вам, будет с радостью принята.

Пот выступил на лбу у де Гиша, сердце замерло, холод пробежал по жилам, он кусал себе губы, топал ногой, словом, всячески старался сдержать свои мучения.

— Принцесса, — проговорил он наконец, — то, что вы предлагаете мне, невозможно, я не могу принять ваших условий.

— Как! — сказала принцесса. — Вы отказываетесь от моей дружбы?

— Нет, нет, не надо дружбы, принцесса, я предпочитаю умереть от любви, чем жить дружбой.

— Послушайте, граф!

— Ах, принцесса, — вскричал де Гиш, — я дошел до той точки, когда не может быть иного уважения и иной рассудительности, чем рассудительность и уважение честного человека к обожаемой женщине. Прогоните меня, прокляните, отрекитесь от меня, вы будете правы; я жаловался на вас, но я так горько жаловался только потому, что я вас люблю; я сказал вам, что умру, и умру; живого вы меня забудете, мертвого же никогда, я в этом уверен.

Теперь принцесса, в свою очередь, отвернулась от него и стояла, погруженная в мечты, волнуясь не меньше, чем он. После некоторого молчания она спросила его:

— Так вы очень любите меня?

— О, безумно! Готов умереть от любви, даже если вы меня прогоните и не станете больше слушать.

— В таком случае ваша болезнь безнадежна, — сказала она с веселым видом, — болезнь, которую нужно лечить мягким обращением. Дайте мне вашу руку… Она холодна как лед.

Де Гиш преклонил колени и припал губами к горячим рукам принцессы.

— Так любите меня, — проговорила принцесса, — раз вы не можете не любить.

И, слегка пожав его пальцы, она притянула его к себе жестом королевы и любовницы. Де Гиш вздрогнул всем телом. Принцесса почувствовала эту дрожь и поняла, что граф действительно любит ее.

— Вашу руку, граф, — попросила она, — и пойдемте домой.

— Ах, принцесса! — проговорил граф, взволнованный, с пылающими глазами. — Ах, вы нашли третье средство погубить меня!

— К счастью, такое, которое действует дольше других, не правда ли?! — ответила принцесса.

И она увлекла его к деревьям.

XXVII. Корреспонденция Арамиса

В то время как дела де Гиша внезапно приняли только что описанный нами неожиданный оборот, Рауль, поняв, что принцесса удалила его, чтобы не мешать объяснению, результаты которого он никак не мог предвидеть, ушел и присоединился к фрейлинам, гулявшим по цветнику.

А шевалье де Лоррен, поднявшись в свою комнату, с удивлением читал письмо от де Варда, написанное рукою камердинера, в котором ему подробно рассказывалось об ударе шпагой, полученном в Кале, и предлагалось сообщить об этом де Гишу и принцу, что было бы, вероятно, весьма приятно и тому и другому… Особенно красочно де Вард расписывал Лоррену любовь Бекингэма к принцессе и заканчивал письмо предположением, что эта страсть взаимна.

Прочитав эти фразы, шевалье пожал плечами; и точно — сведения де Варда не отличались свежестью. Де Вард еще ничего не знал о дальнейшем ходе событий.

Шевалье швырнул письмо через плечо на соседний стол и проговорил презрительным тоном:

— И впрямь невероятно! Бедняга де Вард неглупый малый, но, видимо, в провинции люди скоро тупеют. Черт бы побрал этого олуха! Ему велено было сообщать мне важные новости, а он несет такую чепуху. Вместо того чтобы читать это пустейшее письмо, я, наверное, обнаружил бы в парке интрижку, которая бы скомпрометировала какую-нибудь женщину и подставила бы под шпагу мужчину; это развлекло бы принца дня на три.

Он взглянул на часы.

— Теперь слишком поздно. Второй час; должно быть, все вернулись к королю и кончают пир. Да, сегодня я никого не выследил, — разве только какая-нибудь случайность…

И с этими словами, как бы призывая свою добрую звезду, шевалье с досадой подошел к окну, откуда видна была довольно уединенная часть сада.

Тотчас, словно какой-то злой гений был к его услугам, он заметил, что в замок возвращался неизвестный мужчина. Его сопровождал кто-то, закутанный в темный шелковый плащ. В этой фигуре можно было узнать ту женщину, которая привлекла его внимание полчаса тому назад.

«Черт возьми, — подумал он, хлопая в ладоши. — Будь я проклят, как говорит наш приятель Бекингэм, это и есть моя тайна».

И он стремглав спустился по лестнице в надежде застать еще во дворе женщину в плаще и ее спутника. Но, подбежав к воротам малого двора, он почти столкнулся с принцессой, сияющее лицо которой выглядывало из-под капюшона.

К несчастью, принцесса была одна.

Шевалье сообразил, что так как пять минут тому назад он видел ее с мужчиной, то этот последний не мог уйти далеко. И потому, наскоро поклонившись принцессе, он пропустил ее; затем, когда она сделала несколько шагов с поспешностью женщины, боящейся быть узнанной, шевалье увидел, что она слишком занята собой, чтобы уделять внимание ему; он бросился в сад, озираясь по сторонам.

Он успел вовремя: мужчина, сопровождавший принцессу, был еще виден; но он быстро приближался к одному из флигелей замка, за которым должен был скрыться.

Нельзя было терять ни минуты; шевалье бегом пустился вдогонку, с тем чтобы замедлить шаг, только приблизившись к незнакомцу; но как он ни торопился, незнакомец скрылся за углом раньше, чем шевалье догнал его.

Однако так как человек, которого преследовал шевалье, шел теперь медленно, задумавшись, то было очевидно, что шевалье успеет еще догнать его, если только тот не войдет в какую-нибудь дверь. Так бы оно и случилось, если бы, огибая угол, шевалье не наткнулся на двух мужчин, шедших в противоположном направлении.

Шевалье готов был уже выругаться, но, подняв голову, узнал в одном из них суперинтенданта. Спутника Фуке шевалье видел в первый раз. То был его преосвященство епископ ваннский.

Встретившись с высокопоставленной особой и принужденный, как того требовал этикет, извиниться, хоть он и сам ожидал извинения, шевалье отступил назад. Так как г-н Фуке пользовался если не дружбой, то всеобщим уважением; так как сам король, хотя и ненавидел его в душе, все же обращался с ним как с лицом значительным, шевалье сделал то, что сделал бы и сам король: он поклонился г-ну Фуке, который, в свою очередь, благожелательно его приветствовал, видя, что этот дворянин толкнул его нечаянно и без всякого дурного намерения.

А затем, узнав шевалье де Лоррена, он сказал ему несколько любезных слов, на которые шевалье пришлось отвечать.

Как ни краток был этот диалог, шевалье де Лоррен с крайним огорчением увидел, что преследуемый им незнакомец успел скрыться.

Приходилось отказаться от преследования, и он решил поговорить с г-ном Фуке.

— Ах, сударь, — сказал он, — как вы поздно. Все были очень удивлены вашим отсутствием, особенно принц, недоумевавший, почему вы не явились на приглашение короля.

— Нельзя было, сударь. Я только сию минуту освободился.

— В Париже спокойно?

— Совершенно спокойно. Париж не роптал на последний налог.

— Понимаю: вы хотели сперва удостовериться, как будет принят налог, и только потом явиться на наш праздник.

— Все же я немного запоздал. Поэтому я обращаюсь к вам, сударь, с просьбой ответить мне, в замке ли король и могу ли я увидеть его сегодня же или должен буду подождать до завтра.

— Мы потеряли из виду короля с полчаса назад, — отвечал шевалье.

— Может быть, он у принцессы? — спросил Фуке.

— Не думаю, потому что я встретился с принцессой, возвращавшейся домой по малой лестнице; если только этот дворянин, с которым вы столкнулись, не был сам король…

И шевалье сделал паузу, ожидая, что услышит сейчас имя человека, которого он преследовал.

Но Фуке ответил:

— Нет, сударь, это был не король.

Разочарованный шевалье поклонился, но при этом еще раз осмотрелся кругом и, заметя г-на Кольбера в группе каких-то людей, сказал суперинтенданту:

— Вот там, под деревьями, стоит человек, который даст вам более точные сведения, чем я.

— Кто он такой? — спросил Фуке, слабые глаза которого плохо видели в темноте.

— Господин Кольбер, — отвечал шевалье.

— Вот как! Тот человек, который разговаривает с факельщиками, и есть господин Кольбер?

— Он самый. Он отдает распоряжения по поводу завтрашней иллюминации.

— Благодарю вас, сударь.

И Фуке сделал движение, показывавшее, что он узнал все, что ему было нужно.

После этого шевалье, который, напротив, ничего не узнал, удалился с низким поклоном. Когда он отошел, Фуке, нахмурившись, о чем-то задумался. Арамис посмотрел на него с сожалением и грустью.

— Неужели, — сказал он, — вас волнует даже имя этого человека? Несколько минут тому назад вы были веселы и довольны и вдруг помрачнели от одного вида этого ничтожества. Неужели, сударь, вы перестали верить в свою звезду?

— Перестал, — печально вздохнул Фуке.

— Да почему же?

— Потому, что я слишком счастлив в данную минуту, — отвечал Фуке дрожащим голосом. — Ах дорогой мой д’Эрбле, вы такой ученый, вы, наверное, знаете историю некоего самосского тирана. Что мне бросить в море, чтобы предотвратить надвигающееся несчастье? Ах, повторяю вам, друг мой, я слишком счастлив, так счастлив, что не желаю ничего больше того, что у меня есть… Я поднялся так высоко… Вы знаете мой девиз: Quo non ascendam!3Чего только я не достигну! (лат.). Я поднялся так высоко, что мне остается только спускаться. Следовательно, мне совершенно невозможно верить в улучшение моей судьбы, ибо я достиг всего, что может желать человек.

Арамис улыбнулся, устремив на Фуке свой ласкающий и острый взгляд.

— Если бы я знал, в чем состоит ваше счастье, — сказал он, — то, может быть, опасался бы вашей опалы, но вы относитесь ко мне как к истинному другу, то есть находите, что я гожусь и в несчастье. Я этим очень дорожу. Но мне кажется, я заслужил также и то, что время от времени вы будете делиться со мной вашими удачами, чтобы и я мог порадоваться им, так как вы знаете, что они мне дороже моих собственных.

— Дорогой прелат, — засмеялся Фуке, — секреты мои слишком нечестивы, чтобы я мог доверить их епископу, каким бы светским человеком он ни был.

— Вот глупости! А если как на исповеди?

— Ах, мне пришлось бы слишком много краснеть, если бы вы были моим духовником.

И Фуке снова вздохнул.

Арамис еще раз взглянул на него с той же улыбкой.

— Скрытность, — сказал он, — большая добродетель.

— Тише, — перебил его Фуке. — Вон та ядовитая тварь узнала меня и идет к нам.

— Кольбер?

— Да, отойдите в сторонку, дорогой д’Эрбле; я не хочу, чтобы этот пролаза видел нас вместе, а то он возненавидит и вас.

Арамис пожал ему руку.

— На кой мне дьявол его дружба? — удивился он. — Разве у меня нет вас?

— Да, но, может быть, когда-нибудь меня не станет, — грустно ответил Фуке.

— Ну, если такое время наступит, — спокойно заметил Арамис, — мы попробуем обойтись без дружбы господина Кольбера или же не станем обращать внимания на его ненависть. Но скажите мне, дорогой Фуке, почему вы, вместо того чтобы разговаривать с этим подхалимом, как вы его назвали, от беседы с которым я не вижу никакой пользы, — почему вы не отправитесь прямо к королю или по крайней мере к принцессе?

— К принцессе? — рассеянно проговорил суперинтендант, погрузившись в воспоминания. — Да, разумеется, к принцессе.

— Вспомните, — продолжал Арамис, — переданную нам новость о больших милостях, которыми стала пользоваться принцесса в последние два-три дня. Мне кажется, что в ваших планах и в наших общих интересах вам следует поухаживать за приятельницами его величества. Это единственное средство поколебать укрепляющийся авторитет господина Кольбера. Ступайте же как можно скорее к принцессе и заручитесь ее поддержкой.

— Но вполне ли вы уверены, — возразил Фуке, — что в настоящее время король увлечен именно ею?

— Если стрелка повернулась, то разве только с сегодняшнего утра! Ведь вы знаете, у меня своя полиция.

— Прекрасно. Я иду сейчас же и на всякий случай прибегну к моему испытанному средству: вот к этой паре великолепных старинных камней в оправе из брильянтов.

— Я видел их: прекрасная, редкостная вещь!

Тут беседа их была прервана лакеем, который вел за собой курьера.

— Для господина суперинтенданта, — громко объявил курьер, подавая Фуке письмо.

— Для его преосвященства епископа ваннского, — чуть слышно сказал лакей, вручая письмо Арамису.

Так как у лакея был факел, то он стал между суперинтендантом и епископом, чтобы оба могли читать одновременно.

При виде мелкого, убористого почерка на конверте Фуке радостно вздрогнул; только те, кто любит или любил, поймут его беспокойство, сменившееся радостью. Он быстро распечатал письмо, в котором заключались такие слова:

«Всего час, как я рассталась с тобой, и уже целую вечность я не говорила тебе: люблю тебя».

Это было все.

Действительно, г-жа де Бельер рассталась с Фуке только час тому назад, проведя с ним два дня, и, опасаясь, как бы воспоминания о ней не изгладились из сердца, которым она дорожила, она послала к нему курьера с этим важным сообщением. Фуке поцеловал письмо и дал посыльному пригоршню золота.

Что касается Арамиса, то и он был занят чтением, но с большей холодностью и сдержанностью. В записке содержалось следующее:

«Сегодня вечером король был ошеломлен полученной им новостью: он любим одной женщиной. Он узнал об этом случайно, подслушав разговор этой молодой девушки с подругами. И теперь король весь во власти этой новой прихоти. Девицу зовут мадемуазель де Лавальер, и она далеко не так красива, чтобы эта прихоть перешла в бурную страсть. Берегитесь мадемуазель де Лавальер».

Ни слова о принцессе.

Арамис медленно сложил письмо и спрятал его в карман. Что же касается Фуке, то он все время прижимал к губам письмо г-жи Бельер.

— Послушайте, — сказал Арамис, прикасаясь к руке Фуке.

— А, что? — отозвался Фуке.

— Мне пришла в голову одна мысль. Знаете ли вы девицу по имени Лавальер?

— Нет, не знаю.

— Вспомните хорошенько!

— Ах да, одна из фрейлин принцессы.

— Должно быть, она.

— Так что же?

— Да то, что вам следует сегодня же вечером сделать визит этой особе.

— Вот как! Почему же?

— Больше того. Именно ей вы должны отнести ваши камеи.

— Подите вы!

— Вы знаете, что я всегда даю хорошие советы.

— Но так неожиданно…

— Уж это мое дело. Начните ухаживать за Лавальер, господин суперинтендант. А я поручусь перед госпожой де Бельер, что это ухаживание чисто дипломатическое.

— Что вы говорите, мой друг, — воскликнул Фуке, — какое имя вы произнесли?

— Имя, которое должно убедить вас, господин суперинтендант, в том, что раз я так хорошо осведомлен о ваших делах, то точно так же осведомлен и о делах других лиц. Говорю вам, ухаживайте за девицей Лавальер.

— За кем вам будет угодно, — отвечал Фуке, не помня себя от счастья.

— Ну, ну, спускайтесь скорее на землю с вашего седьмого неба, — сказал Арамис, — вот господин Кольбер. Ого, пока мы читали, он собрал вокруг себя целую толпу; около него так и увиваются и хвалят его, льстят ему; положительно, он становится силою!

Действительно, Кольбера окружили все остававшиеся в саду придворные и наперерыв говорили ему комплименты по поводу удачно устроенного праздника, что очень льстило его самолюбию.

— Если бы Лафонтен был здесь, — сказал, улыбаясь, Фуке, — какой был бы прекрасный случай продекламировать басню: «Лягушка, желающая уподобиться волу».

Кольбер вышел на ярко освещенное место; Фуке ожидал его с бесстрастной и слегка насмешливой улыбкой. Кольбер тоже улыбался ему; он заметил своего врага с четверть часа тому назад и приближался к нему зигзагами.

Улыбка Кольбера предвещала что-то недоброе.

— Держитесь, — шепнул Арамис суперинтенданту, — этот плут собирается попросить у вас еще несколько миллионов на свои фейерверки и цветные стекла.

Кольбер поклонился первый, стараясь принять как можно более почтительный вид.

Фуке едва кивнул головой.

— Ну как, ваше превосходительство, — спросил Кольбер, — вам понравился праздник? Хороший ли у нас вкус?

— Отменный, — отвечал Фуке так, что невозможно было уловить в его словах ни малейшей насмешки.

— Благодарю вас, — злобно процедил Кольбер, — вы очень снисходительны… мы, слуги короля, люди бедные, и Фонтенбло нельзя сравнить с Во.

— Это правда, — флегматично кивнул Фуке, который наиболее мастерски играл роль в этой сцене.

— Чего же вы хотите, ваше превосходительство, — хихикнул Кольбер, — средства у нас скромные.

Фуке сделал жест, выражавший согласие.

— Однако, — продолжал Кольбер, — вы могли бы с присущим вам размахом устроить его величеству праздник в ваших чудесных садах… В тех садах, которые обошлись вам в шестьдесят миллионов.

— В семьдесят два, — поправил Фуке.

— Тем более, — ухмыльнулся Кольбер, — это было бы поистине великолепно.

— Но разве вы думаете, сударь, что его величество соблаговолит принять мое приглашение?

— О, я не сомневаюсь, — с живостью воскликнул Кольбер, — я даже готов поручиться в этом.

— Большая любезность с вашей стороны, — ответил Фуке. — Значит, я могу рассчитывать на вас?

— Да, да, ваше превосходительство, вполне.

— Тогда я подумаю над этим, — сказал Фуке.

— Соглашайтесь, соглашайтесь, — быстро прошептал Арамис.

— Вы подумаете? — переспросил Кольбер.

— Да, — усмехнулся Фуке. — Чтобы выбрать день, когда я смогу обратиться с приглашением к королю.

— Да хоть сегодня же вечером, ваше превосходительство.

— Согласен, — отвечал суперинтендант. — Господа, я хотел бы пригласить и вас всех; но вы знаете, куда бы ни поехал король, он везде у себя дома; следовательно, вам придется получить приглашение от его величества.

Толпа радостно зашумела.

Фуке поклонился и ушел.

— Проклятый гордец, — прошипел Кольбер, — соглашается, а прекрасно знает, что это обойдется в десять миллионов.

— Вы разорили меня, — шепнул Фуке Арамису.

— Я вас спас, — возразил тот, в то время как Фуке поднимался по лестнице и просил доложить королю, может ли он его принять.

XXVIII. Распорядительный приказчик

Спеша остаться один, чтобы получше разобраться в своих чувствах, король удалился в свои комнаты, и к нему вскоре после разговора с принцессой явился г-н де Сент-Эньян.

Мы уже привели этот разговор.

Фаворит, гордый тем, что им дорожили обе стороны, и сознавая, что два часа тому назад он стал хранителем тайны короля, уже начинал, несмотря на всю свою почтительность, относиться свысока к придворным делам, и с высоты, куда он вознесся или, вернее, куда вознес его случай, он видел кругом только любовь да гирлянды.

Любовь короля к принцессе, принцессы к королю, де Гиша к принцессе, де Лавальер к королю, Маликорна к Монтале, мадемуазель де Тонне-Шарант к нему, Сент-Эньяну, — разве от такого обилия не могла закружиться голова придворного? А Сент-Эньян был образцом придворных, бывших, настоящих и будущих.

К тому же Сент-Эньян зарекомендовал себя как прекрасный рассказчик и тонкий ценитель, так что король слушал его с большим интересом, особенно когда он рассказывал, с каким жгучим любопытством принцесса выпытывала у него все, что касалось мадемуазель де Лавальер.

Хотя король охладел уже к принцессе Генриетте, все же страстность, с какой она пыталась выведать о нем все, приятно льстила его самолюбию. Ему это доставляло удовлетворение, но и только; сердце его ни на мгновение не было встревожено тем, что могла подумать принцесса обо всем этом приключении.

Когда Сент-Эньян кончил, король спросил:

— Теперь, Сент-Эньян, ты знаешь, что такое мадемуазель де Лавальер, не правда ли?

— Я знаю не только то, что она представляет собой теперь, но и чем она будет в скором будущем.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что она представляет собой сейчас то, чем желала бы быть всякая женщина, то есть предмет любви вашего величества; я хочу сказать, что она будет всем, что ваше величество пожелает сделать из нее.

— Я спрашиваю совсем не о том… Мне не нужно знать, что такое она сегодня и чем будет завтра; как ты уже заметил, это зависит от меня, но я хотел бы знать, чем она была вчера. Передай мне все, что известно о ней.

— Говорят, что она скромна.

— О, — улыбнулся король, — вероятно, это пустые слухи!

— Довольно редкие при дворе, государь, так что им можно, пожалуй, верить.

— Может быть, вы и правы, мой дорогой… А ее происхождение?

— Самое знатное: дочь маркиза де Лавальер, падчерица господина де Сен-Реми.

— Ах да, мажордома моей тетки… Помню, помню: я видел ее мельком в Блуа. Она была представлена королеве. Теперь я упрекаю себя за то, что не уделил ей тогда столько внимания, как она заслуживает.

— Я уверен, государь, что вы всегда успеете наверстать упущенное.

— Итак, вы говорите, что, по слухам, у мадемуазель де Лавальер нет любовника?

— Во всяком случае, не думаю, чтобы вашему величеству было страшно соперничество.

— Постой, — вскричал вдруг король, как будто сообразив что-то.

— Что вам угодно, государь?

— Я вспомнил.

— Да?

— Если у нее нет любовника, то есть жених.

— Жених?

— Как, ты не знаешь этого, граф?

— Нет.

— Ведь ты же в курсе всех новостей!

— Простите, ваше величество. А король знает этого жениха?

— Еще бы! Его отец приходил ко мне с просьбой подписать брачный договор: это…

Король, несомненно, собирался назвать виконта де Бражелона, но вдруг оборвал фразу, нахмурив брови.

— Это?.. — переспросил Сент-Эньян.

— Не помню, — ответил Людовик XIV, пытаясь подавить охватившее его волнение.

— Разрешите, ваше величество, помочь вам вспомнить, — предложил граф де Сент-Эньян.

— Нет, по правде сказать, я сам не знаю, о ком я собирался говорить; смутно припоминаю только, что одна из фрейлин собиралась выйти замуж… но за кого, не могу припомнить.

— Может быть, мадемуазель де Тонне-Шарант? — спросил Сент-Эньян.

— Может быть, — ответил король.

— Тогда фамилия жениха де Монтеспан; но мадемуазель де Тонне-Шарант, мне кажется, никогда не держалась с ним так, чтобы он боялся сделать ей предложение.

— Словом, — сказал король, — мне ничего или почти ничего не известно о мадемуазель де Лавальер, и я поручаю тебе, Сент-Эньян, собрать сведения о ней.

— Слушаю, государь. А когда я буду иметь честь увидеть ваше величество, чтобы сообщить эти сведения?

— Как только ты добудешь их.

— Я добуду их моментально, если только они долетят ко мне с той скоростью, с какой я стремлюсь снова явиться к королю.

— Хорошо сказано! Кстати, не выражала ли принцесса какого-либо недовольства этой бедной девушкой?

— Нет, я не замечал, государь.

— Принцесса никогда не сердилась?

— Не знаю; она всегда смеялась.

— Прекрасно, но я слышу шум в передней; должно быть, мне идут докладывать о каком-нибудь курьере.

— Это правда, государь.

— Пойди разузнай, Сент-Эньян.

Граф подбежал к двери и обменялся несколькими словами со стоявшим у входа камердинером.

— Государь, — сообщил он, вернувшись, — это господин Фуке, который только что прибыл по приказанию короля, как он говорит. Он явился, но так как время уже позднее, то он не просит немедленной аудиенции; с него довольно, чтобы король знал о его приезде.

— Господин Фуке! Я написал ему в три часа, приглашая явиться в Фонтенбло на другой день утром, а он является в два часа ночи; вот так усердие! — воскликнул король, очень довольный такой исполнительностью. — Господину Фуке будет дана аудиенция. Я вызвал его, и я должен принять. Пускай его введут. А ты, граф, — на разведку, до завтра!

Король приложил палец к губам, и обрадованный Сент-Эньян выпорхнул из комнаты, распорядившись, чтобы камердинер ввел г-на Фуке.

Фуке вошел в королевский покой. Людовик XIV поднялся ему навстречу.

— Добрый вечер, господин Фуке, — начал король с любезной улыбкой. — Благодарю вас за аккуратность; мой посол, должно быть, прибыл к вам поздно.

— В десять часов вечера, государь.

— Вы много работали эти дни, господин Фуке, так как меня уверяли, что в течение трех или четырех дней вы никуда не выходили из своего кабинета в Сен-Манде.

— Я действительно работал в течение трех дней, государь, — отвечал с поклоном Фуке.

— Известно ли вам, господин Фуке, что мне нужно о многом переговорить с вами? — продолжал король самым любезным тоном.

— Ваше величество очень милостивы ко мне; разрешите мне напомнить про обещанную аудиенцию.

— Должно быть, кто-нибудь из духовенства собирается поблагодарить меня, не правда ли?

— Вы угадали, государь. Час, может быть, малоподходящий, но время человека, которого я привез, драгоценно, и так как Фонтенбло лежит на пути в его епархию…

— Кто же это?

— Новый ваннский епископ, которого ваше величество изволили назначить три месяца тому назад по моей рекомендации.

— Возможно, — сказал король, который подписал приказ, не читая, — и он здесь?

— Да, государь. Ванн — важная епархия: овцы этого пастыря очень нуждаются в его божественном слове; это дикари, которых следует воспитывать, поучая их, и господин д’Эрбле не имеет соперников в этом отношении.

— Господин д’Эрбле! — проговорил король, которому показалось, что он когда-то слышал это имя.

— Вашему величеству неизвестно это скромное имя одного из вернейших и преданнейших его слуг? — с живостью спросил Фуке.

— Нет, что-то не помню… и он собирается уезжать?

— Да, он получил сегодня письма, которые, по-видимому, требуют его немедленного приезда; и вот, отправляясь в такую глушь, как Бретань, он желал бы засвидетельствовать почтение вашему величеству.

— И он ждет?

— Он здесь, государь.

— Пусть войдет.

Фуке подал знак камердинеру, стоявшему за портьерой.

Дверь открылась, вошел Арамис.

Выслушивая его приветствие, король внимательно всматривался в это лицо, которое, раз увидев, никто не мог позабыть.

— Ванн! — произнес он. — Вы епископ ваннский?

— Да, государь.

— Ванн в Бретани?

Арамис поклонился.

— У моря?

Арамис поклонился еще раз.

— В нескольких лье от Бель-Иля?

— Да, государь, — подтвердил Арамис, — кажется, в шести лье.

— Шесть лье — это пустяки, — сказал Людовик XIV.

— Но для нас, бедных бретонцев, государь, — отвечал Арамис, — шесть лье, напротив, большое расстояние, если идти сушей, а шесть лье морем — это целая бесконечность. Итак, я имею честь доложить королю, что от реки до Бель-Иля насчитывается шесть лье морем.

— Я слышал, что у господина Фуке есть там красивый домик? — спросил король.

— Да, говорят, — отвечал Арамис, спокойно глядя на Фуке.

— Как говорят? — удивился король.

— Да, государь.

— Признаюсь, господин Фуке, меня очень удивляет одно обстоятельство.

— Какое?

— А вот! Во главе ваших приходов стоит господин д’Эрбле, и вы не показали ему Бель-Иля?

— Ах, государь, — промолвил епископ, не давая Фуке времени ответить, — мы, бедные, бретонские прелаты, все больше сидим дома.

— Ваше преосвященство, — пообещал король, — я накажу господина Фуке за его невнимание.

— Каким образом, государь?

— Я переведу вас в другое место.

Фуке закусил губы, Арамис улыбнулся.

— Сколько приносит Ванн? — продолжал король.

— Шесть тысяч ливров, государь, — ответил Арамис.

— Боже мой, неужели так мало? Значит, у вас есть собственные средства, епископ?

— У меня ничего нет, государь; вот только господин Фуке выдает мне в год тысячу двести ливров.

— В таком случае, господин д’Эрбле, я вам обещаю нечто получше.

Арамис поклонился.

С своей стороны король поклонился ему чуть ли не почтительно, что, впрочем, он имел обыкновение делать, разговаривая с женщинами и духовенством.

Арамис понял, что его аудиенция окончена; на прощание он произнес какую-то простую фразу, вполне уместную в устах деревенского пастыря, и скрылся.

— Какое замечательное у него лицо, — сказал король, проводив его взглядом до самой двери и смотря ему вслед даже после его ухода.

— Государь, — отвечал Фуке, — если бы этот епископ получил лучшее образование, то ни один прелат в целом государстве не был бы более достоин высоких почестей.

— Разве он не ученый?

— Он сменил шпагу на рясу и сделал это довольно поздно. Но это не важно, и если его величество разрешит мне снова завести речь об епископе ваннском…

— Сделайте одолжение. Но прежде чем говорить о нем, поговорим о вас, господин Фуке.

— Обо мне, государь?

— Да, я должен сказать вам тысячу комплиментов.

— Я не в силах выразить вашему величеству, как я счастлив.

— Да, господин Фуке, у меня было предубеждение против вас.

— Я чувствовал себя тогда очень несчастным, государь.

— Но оно прошло. Разве вы не заметили?

— Как не заметить, государь; но я покорно ожидал дня, когда откроется правда. Видимо, такой день настал.

— Значит, вы знали, что были в немилости у меня?

— Увы, государь.

— И знаете почему?

— Конечно, король считал меня расточителем.

— О нет!

— Или, вернее, посредственным администратором. Словом, ваше величество считали: если у подданных нет денег, то и у короля их не будет.

— Да, я считал; но я убедился, что это была ошибка.

Фуке поклонился.

— И никаких возмущений, никаких жалоб?

— Ни того, ни другого, а деньги есть, — сказал Фуке.

— Да, в последний месяц вы меня прямо засыпали деньгами.

— У меня есть еще не только на необходимое, но и на все капризы его величества.

— Слава богу! Нет, господин Фуке, — сделался серьезным король, — я не подвергну вас испытанию. С сегодняшнего дня в течение двух месяцев я не попрошу у вас ни гроша.

— Я этим воспользуюсь и накоплю для короля пять или шесть миллионов, которые послужат ему фондом в случае войны.

— Пять или шесть миллионов?

— Только для его дома, разумеется.

— Вы думаете, следовательно, о войне, господин Фуке?

— Я думаю, что бог дал орлу клюв и когти для того, чтобы он пускал их в дело в доказательство своей царственной природы.

Король покраснел от удовольствия.

— Мы очень много истратили в последние дни, господин Фуке; вы не будете ворчать на меня?

— Государь, у вашего величества впереди еще двадцать лет молодости и целый миллиард, который вы можете истратить в эти двадцать лет.

— Целый миллиард! Это много, господин Фуке, — улыбнулся король.

— Я накоплю, государь… Впрочем, ваше величество имеет в лице господина Кольбера и меня двух драгоценных людей. Один будет помогать вам тратить эти деньги — это я, если только мои услуги будут приняты его величеством; другой будет экономить — это господин Кольбер.

— Господин Кольбер? — с удивлением спросил король.

— Разумеется, государь; господин Кольбер прекрасно умеет считать.

Услышав такую похвалу врагу из уст врага, король почувствовал полное доверие к Фуке. Все это потому, что ни тоном голоса, ни взглядом Фуке не выдал себя; это не была похвала, произнесенная для того, чтобы потом выругать.

Король понял и, отдавая должное такому уму и великодушию, сказал:

— Вы хвалите господина Кольбера?

— Да, государь, потому что это не только достойный, но и очень преданный интересам вашего величества человек.

— Вы так думаете потому, что он часто противоречил вашим намерениям? — спросил с улыбкой король.

— Именно, государь.

— Объясните мне это, пожалуйста.

— Да очень просто. Я человек, нужный для того, чтобы раздобыть деньги, а он для того, чтобы не дать им уплыть.

— Полно, господин суперинтендант; вы, может быть, скажете мне что-нибудь, что внесет поправку в этот лестный отзыв.

— В отношении административных способностей, государь?

— Да.

— Ни одного слова, ваше величество.

— Неужели?

— Клянусь честью, я не знаю во Франции лучшего приказчика, чем господин Кольбер.

В 1661 году слово приказчик не содержало в себе признака подначальности, который придают ему в настоящее время; но в устах Фуке, которого король только что назвал господином суперинтендантом, оно приобретало оттенок чего-то унизительного, так что сразу открыло целую пропасть между Фуке и Кольбером.

— Однако, — сказал Людовик XIV, — как Кольбер ни скуп, а ведь это он распоряжался моими праздниками в Фонтенбло, и я уверяю вас, господин Фуке, что он нисколько не мешал уплывать моим деньгам.

Фуке поклонился и ничего не ответил.

— Разве вы этого не находите? — спросил король.

— Я нахожу, государь, — отвечал Фуке, — что господин Кольбер проявил огромную распорядительность и в этом отношении вполне заслуживает похвалы вашего величества.

Слово распорядительность являлось прекрасным дополнением к слову приказчик. Никто не мог сравниться с королем в отношении чуткости к малейшим оттенкам речи и умения улавливать самые замаскированные намерения. Поэтому Людовик XIV понял, что, с точки зрения Фуке, приказчик был слишком честен, то есть что роскошные праздники в Фонтенбло могли бы быть еще роскошнее.

И король сделал отсюда вывод, что присутствовавшие могли, пожалуй, найти недостатки в его увеселениях; он испытал досаду провинциала, который приезжает в Париж, разрядившись в самые лучшие платья: люди элегантные или чересчур пристально смотрят на него, или совсем не обращают внимания. Это столь трезвая, но в то же время тщательно обдуманная часть разговора Фуке внушила королю еще большее уважение к уму и дипломатическим способностям министра.

Фуке удалился, и король лег в постель, немного недовольный и раздраженный только что полученным замаскированным уроком; целых полчаса он ворочался, вспоминая вышивки, драпировки, меню угощений, архитектуру триумфальных арок, подробности иллюминации и фейерверков, устроенные по распоряжению приказчика — Кольбера. Мысленно перебрав все, что произошло в течение этой недели, король нашел несколько пятен на картине своих празднеств.

Фуке со своей изысканной вежливостью, тактичностью и щедростью только что сильно уронил Кольбера в глазах короля. Этому последнему никогда не удавалось так повредить Фуке, как ни пускал он в ход всю свою пронырливость, злобность и упорную ненависть.

XXIX. Фонтенбло в два часа утра

Как мы видели, де Сент-Эньян покинул королевские комнаты в тот самый момент, когда туда входил суперинтендант.

Де Сент-Эньян получил поручение, которое нужно было выполнить как можно скорее; это значит, что де Сент-Эньян собирался приложить все старания использовать свое время как можно лучше.

Он решил, что первые необходимые сведения может дать ему де Гиш. И он помчался к де Гишу.

Де Гиш, который, как мы видели, скрылся за углом флигеля и как будто бы отправился домой, домой, однако, не вернулся. Де Сент-Эньян принялся его разыскивать.

Исходив парк во всех направлениях, он заметил около дерева что-то похожее на человеческую фигуру. Фигура эта была неподвижна, как статуя, и казалось, человек весь поглощен созерцанием одного окна, хотя оно было плотно завешено.

Так как это было окно комнаты принцессы, то Сент-Эньян заключил, что застывшая фигура является не кем иным, как де Гишем. Он тихонько подошел поближе и увидел, что не ошибся.

Свидание с принцессой преисполнило де Гиша таким счастьем, которое оказалось непосильным для его души.

Де Сент-Эньяну было известно, что де Гиш играет какую-то роль в представлении Лавальер принцессе; придворный знает и помнит все. Он только не знал, по какому праву и на каких условиях де Гиш согласился оказывать покровительство Лавальер. Но если хорошенько постараться, то всегда можно кое-что выведать; поэтому Сент-Эньян надеялся получить необходимые ему сведения, расспросив де Гиша со всей деликатностью и в то же время настойчивостью, на какие он был способен.

План де Сент-Эньяна был такой.

Если сведения окажутся благоприятными, то уверить короля, что именно он нашел жемчужину, и добиваться привилегии вставить эту жемчужину в королевскую корону. Если же сведения окажутся неблагоприятными, что было вполне возможно, то выведать, в какой степени король увлечен Лавальер, и затем передать королю добытые сведения в такой форме, чтобы за этим последовало изгнание девчонки, а потом приписать себе заслугу этого изгнания в глазах всех женщин, стремившихся покорить королевское сердце, начиная с принцессы и кончая королевой.

В случае же, если король проявит упорство в своих желаниях, — скрыть от него дурные сведения; дать знать Лавальер, что эти дурные сведения все без исключения глубоко погребены в памяти человека, узнавшего их; блеснуть, таким образом, своим великодушием в глазах несчастной девушки, пробудить в ней чувства признательности и страха и при помощи этих чувств вечно держать ее в зависимости, сделать ее своей соумышленницей при дворе, которая, преуспевая сама, была бы заинтересована и в его преуспеянии.

Если же допустить, что в один прекрасный день тайна ее прошлого все-таки обнаружится, — принять заранее все предосторожности, чтобы сделать в присутствии короля вид, будто ему ничего не было известно. Даже в этот день он останется в глазах Лавальер все тем же великодушным человеком.

С этими-то мыслями, созревшими в голове де Сент-Эньяна в какие-нибудь полчаса, лучший сын века, как сказал бы Лафонтен, принялся за дело, твердо решив заставить заговорить де Гиша, иными словами — посеять в нем сомнение относительно его счастья, о причинах которого де Сент-Эньян, впрочем, ничего не знал.

Был час ночи, когда де Сент-Эньян заметил неподвижно стоящего де Гиша, прислонившегося к стволу дерева и впившегося глазами в освещенное окно.

Час ночи, самый сладкий час, который художники венчают миртами и распускающимися цветами, час, когда слипаются глаза, а сердце трепещет, голова отягчена, когда мы бросаем взгляд сожаления на прошедший день и обращаемся с восторженными приветствиями к новому дню. Для де Гиша этот час был зарей несказанного счастья; он озолотил бы нищего, ставшего на его пути, лишь бы только этот нищий не нарушал его грез.

Как раз в этот час де Сент-Эньян, приняв дурное решение, — эгоизм всегда плохой советчик, — хлопнул его по плечу.

— Вас-то я и искал, любезнейший, — вскричал он.

— Меня? — вздрогнул де Гиш, губы которого только что шептали дорогое имя.

— Да, вас. И застаю вас беседующим с луной и звездами. Уж не одержимы ли вы недугом поэзии, дорогой граф, и не сочиняете ли стихи?

Молодой человек принужден был улыбнуться, между тем как в глубине сердца посылал тысячу проклятий де Сент-Эньяну.

— Может быть, — отвечал он. — Но по какой же счастливой случайности?..

— Вижу, что вы плохо расслышали меня.

— Как так?

— Ведь я сказал, что ищу вас.

— Меня?

— Да, ищу и поймал.

— На чем же?

— На прославлении Филис.

— Вы правы, не буду спорить с вами, — рассмеялся де Гиш. — Да, дорогой граф, я воспеваю Филис.

— Это вам и подобает.

— Мне?

— Конечно, вам. Вам, неустрашимому покровителю всех красивых и умных женщин.

— Что за вздор вы городите?

— Говорю истинную правду. Мне все известно. Знаете ли, я влюблен.

— Вы?

— Да.

— Тем лучше, дорогой граф. Пойдемте, вы мне расскажете.

Де Гиш, испугавшись, чтобы Сент-Эньян не заметил этого освещенного окна, взял графа под руку и попробовал увести его.

— Нет, нет, — сказал тот, упираясь, — не тащите меня в этот темный парк, там слишком сыро.

— В таком случае ведите меня куда вам вздумается и спрашивайте о чем желаете, — покорился де Гиш.

— Вы крайне любезны.

Затем, помолчав немного, де Сент-Эньян продолжал:

— Дорогой граф, мне очень хотелось бы услышать ваше мнение об одной особе, которой вы оказывали покровительство.

— И которую вы любите?

— Я не говорю ни да, ни нет, дорогой мой… Вы понимаете, что нельзя рисковать своим сердцем очертя голову и что сначала нужно принять меры предосторожности.

— Вы правы, — вздохнул де Гиш, — сердце — весьма хрупкая вещь.

— Мое в особенности. Оно такое нежное, уверяю вас.

— О, это всем известно, граф. А дальше?

— А дальше вот что. Дело идет попросту о мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Вот как! Дорогой де Сент-Эньян, мне кажется, что вы сошли с ума.

— Почему же?

— Я никогда не покровительствовал мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Неужели?

— Никогда.

— А разве не вы представили мадемуазель де Тонне-Шарант принцессе?

— Но вам ведь лучше, чем кому-либо, должно быть известно, дорогой граф, что мадемуазель де Тонне-Шарант из такого дома, что не нуждается ни в какой протекции, а, напротив, сама принцесса желала иметь ее своей фрейлиной.

— Вы смеетесь надо мной.

— Нет, честное слово, не понимаю, что вы хотите сказать.

— Значит, вы не причастны к тому, что она допущена ко двору?

— Нет.

— Вы с ней незнакомы?

— Впервые я увидел ее в тот день, когда она представлялась принцессе. А поскольку я совсем не покровительствовал ей, совсем незнаком с ней, то и не могу дать вам, дорогой граф, сведений, которые вы хотели бы получить.

При этом де Гиш сделал движение, как бы намереваясь ускользнуть от своего собеседника.

— Стойте, стойте, — воскликнул де Сент-Эньян, — я вас задержу еще минутку.

— Простите, но мне кажется, что час поздний, пора домой.

— Однако вы не спешили домой, когда я вас встретил, или, точнее, нашел?

— Я к вашим услугам, дорогой граф, если вы собираетесь что-нибудь сказать мне.

— И отлично, клянусь создателем! Получасом раньше, получасом позже — от этого ваши кружева не изомнутся ни больше, ни меньше. Поклянитесь мне, что причиной вашего молчания не являются какие-нибудь дурные сведения об этой девушке.

— Что вы, насколько мне известно, она чиста, как хрусталь.

— Вы обрадовали меня! Однако я не хочу производить впечатления человека, плохо осведомленного в этих делах. Всем известно, что вы поставляли фрейлин ко двору принцессы. По поводу этого сложили даже песенку про вас.

— Дорогой мой, ведь вы же отлично знаете, что при дворе это делают по всякому поводу.

— Вы знаете эту песню?

— Нет, спойте, тогда я буду знать.

— Охотно; правда, я забыл, как она начинается, но помню, как она кончается.

— Ладно, и это уже кое-что.

Всех фрейлин, слышь,

Поставщик Гиш.

— И смысла мало, и рифма скверная.

— Чего же вы хотите, дорогой мой? Эту песню сочинил не Расин, не Мольер, а Лафельяд; а ведь вельможа не может владеть рифмой, как заправский стихотворец.

— Как досадно, что вы помните только конец.

— Погодите, погодите, вот начало второго куплета.

— Слушаю.

Дал место кавалер

Монтале и…

— Тьфу! «И Лавальер», — воскликнул нетерпеливо де Гиш, совершенно не понимая, куда гнет де Сент-Эньян.

— Да, да, это самое, Лавальер! Вы правильно подобрали рифму, дорогой мой.

— Ужасно трудно было догадаться!

— Монтале и Лавальер, вот именно. Этим самым двум девчонкам вы и протежировали.

И Сент-Эньян расхохотался.

— А почему же в песне совсем ничего не сказано о мадемуазель де Тонне-Шарант? — спросил де Гиш.

— Не знаю.

— Итак, вы удовлетворены?

— Разумеется; но там все-таки упоминается Монтале, — сказал Сент-Эньян, продолжая смеяться.

— О, вы ее найдете повсюду! Очень быстрая девица.

— Вы ее знаете?

— Скорее понаслышке. За нее хлопотал некий Маликорн, которому, в свою очередь, протежировал Маникан; Маникан просил меня устроить Монтале фрейлиной при дворе принцессы, а Маликорна офицером в свите принца. Я попросил за них; ведь вы знаете, что я питаю некоторую слабость к этому чудаку Маникану.

— Что же, ваши труды увенчались успехом?

— Что касается Оры де Монтале — да; по отношению к Маликорну — и да и нет, его только терпят. Это все, что вы хотели знать?

— Остается рифма.

— Какая рифма?

— Подысканная вами.

— Лавальер?

— Да.

И Сент-Эньян снова залился смехом, который так раздражал де Гиша.

— Да, это точно, я ввел ее к принцессе, — проговорил де Гиш.

— Ха-ха-ха!

— Но, дорогой граф, — сказал очень сухо и холодно де Гиш, — вы сделаете мне большое одолжение, если не будете отпускать шуточек относительно этого имени. Мадемуазель Ла Бом Леблан де Лавальер особа совершенно безупречная.

— Совершенно безупречная?

— Да.

— А разве до вас не дошли последние слухи? — спросил де Сент-Эньян.

— Нет, и вы очень меня обяжете, дорогой граф, если сохраните эти слухи для себя и для тех, кто распускает их.

— Почему вас так волнует это?

— Потому что де Лавальер любит один из моих близких друзей.

Сент-Эньян вздрогнул.

— Вот как! — воскликнул он.

— Да, граф! — продолжал де Гиш. — Вы самый воспитанный из всех французов и должны понять поэтому, что я не позволю ставить своего друга в смешное положение.

— Понимаю как нельзя лучше!

И Сент-Эньян прикусил губы от досады и обманутого любопытства.

Де Гиш вежливо поклонился ему.

— Вы прогоняете меня, — сказал Сент-Эньян, которому до смерти хотелось узнать имя друга.

— Нисколько, дражайший… Я собираюсь кончить свои стихи к Филис.

— Что же это за стихи?

— Четверостишие. Понимаете ли, четверостишие — тонкая вещь.

— Еще бы!

— А так как из четырех стихов мне осталось сочинить еще три с половиной, то я хочу сосредоточиться.

— Ну, понятно. До свидания, граф!

— До свидания!

— Кстати…

— Что?

— У вас легкая рука?

— Очень.

— Следовательно, вы успеете окончить ваши три с половиной стиха к завтрашнему утру?

— Надеюсь.

— В таком случае до завтра.

— До завтра, прощайте.

Сент-Эньяну волей-неволей пришлось раскланяться; он исчез за деревьями.

Во время разговора де Гиш и Сент-Эньян отошли довольно далеко от замка.

У всякого математика, всякого поэта и всякого мечтателя свои развлечения. Сент-Эньян, расставшись с де Гишем, очутился на краю парка, где начинались уже разные службы и где за большими купами акаций и каштанов, оплетенных диким виноградом, возвышалась стена, отделявшая парк от двора со службами.

Оставшись один, Сент-Эньян пошел по направлению к этим постройкам; де Гиш повернул в противоположную сторону. Один возвращался, следовательно, к цветникам, другой же шел к ограде.

Сент-Эньян шагал по мягкому песку под непроницаемым сводом рябин, сирени и боярышника, никем не видимый и не слышимый. Он обдумывал выход из трудного положения, очень разочарованный тем, что ему не удалось ничего выведать о Лавальер, несмотря на все ухищрения, пущенные им в ход.

Вдруг до его уха донеслись звуки человеческих голосов. Это был шепот, женские жалобы, прерываемые вопросами, тихий смех, вздохи, заглушенные возгласы удивления; отчетливее всего можно было различить голос женщины.

Сент-Эньян остановился и с удивлением обнаружил, что голоса раздаются откуда-то сверху.

Подняв голову, он заметил женщину, забравшуюся по лестнице на верхушку каменной ограды; она разговаривала, оживленно жестикулируя, с сидевшим на дереве мужчиной; видна была только его голова. Женщина была по одну сторону стены, мужчина — по другую.

XXX. Лабиринт

Де Сент-Эньян искал только сведений, а нашел целое приключение. Ему повезло.

Любопытствуя узнать, почему мужчина и женщина находятся здесь, а главное, о чем они разговаривают в такой поздний час и в таком неудобном положении, де Сент-Эньян тихонько подкрался к самой лестнице.

Устроившись поудобнее, он услышал следующий разговор.

Говорила женщина.

— Право же, господин Маникан, — в голосе ее слышались упреки и в то же время кокетливые нотки, — право же, вы подвергаете нас большому риску. Если мы будем продолжать наш разговор, нас застанут врасплох.

— Весьма вероятно, — перебил мужчина самым спокойным и флегматичным тоном.

— Что же тогда скажут? Ах, если кто-нибудь увидит меня, я умру со стыда!

— Это было бы большим ребячеством, на которое я считаю вас неспособной.

— Добро бы еще между нами было что-нибудь; но накликать на себя неприятности так, за здорово живешь, — благодарю покорно. Прощайте, господин Маникан!

«Прекрасно! Я знаю мужчину; теперь нужно узнать женщину», — сказал про себя де Сент-Эньян, рассматривая стоящие на перекладине лестницы ножки, обутые в изящные голубые шелковые туфли, в чулках телесного цвета.

— Ради бога, подождите минутку, дорогая Монтале! — воскликнул де Маникан. — Ради бога, не исчезайте. Мне нужно сказать вам еще много важных вещей.

— Монтале! — прошептал де Сент-Эньян. — Одна из тройки! У каждой из трех кумушек свое увлечение; только мне казалось, что увлечение этой называется господин Маликорн, а не Маникан.

Услышав призыв своего собеседника, Монтале остановилась посредине лестницы. Несчастный Маникан перебрался на другую ветку каштана, чтобы занять более удобное положение.

— Выслушайте меня, прошу вас, надеюсь, вы не подозреваете меня в дурных намерениях?

— Нисколько… Но зачем же, однако, это письмо, в котором вы напоминаете о своих услугах? Зачем это свидание в такой час и в таком месте?

— Вы спрашиваете меня, зачем я желал пробудить у вас чувство благодарности, напомнив вам, что это я ввел вас к принцессе? Да просто я очень хотел получить свидание с вами, на которое вы так любезно согласились, и не мог найти более верного средства подействовать на вас. Почему я выбрал для него этот час и это место? Потому, что час казался мне удобным, а место уединенным. А мне нужно попросить вас о таких вещах, о которых неудобно говорить при свидетелях.

— Послушайте, господин де Маникан!

— У меня самые чистые намерения, дорогая Монтале.

— Господин де Маникан, я думаю, что мне следует уйти.

— Выслушайте меня, а не то я перепрыгну к вам; лучше не прекословьте, потому что как раз сейчас меня очень раздражает одна ветка; я не ручаюсь за себя. Не берите с нее пример и слушайте меня.

— Хорошо, я вас слушаю; но говорите короче, потому что если вас раздражает ветка, то меня — перекладина лестницы, которая врезалась в мои подошвы. Под мои туфли подведена мина, предупреждаю вас.

— Окажите мне любезность, дайте вашу руку, мадемуазель.

— Зачем?

— Да дайте же!

— Вот вам рука; но что такое вы делаете?

— Тащу вас к себе.

— Зачем? Надеюсь, вы не хотите усадить меня на ветку рядом с собой?

— Нет, но я хочу, чтоб вы сели на ограде; вот так. Место широкое, удобное, и я много бы дал, чтобы вы позволили мне присесть рядом с вами.

— Ничего, ничего, вам хорошо и там; нас увидят.

— Вы думаете? — вкрадчиво спросил Маникан.

— Уверена.

— Будь по-вашему. Я остаюсь на каштане, хотя мне здесь очень неуютно.

— Господин Маникан, вы отвлеклись от темы.

— Это правда.

— Вы мне писали?

— Писал.

— Зачем же вы писали?

— Представьте себе, что сегодня в два часа де Гиш уехал.

— А дальше?

— Видя, что он уезжает, я, по своему обыкновению, последовал за ним.

— Вижу, потому что вы здесь.

— Погодите-ка… Вам ведь известно, не правда ли, что бедняга де Гиш был в ужасной немилости?

— Увы, да!

— Следовательно, с его стороны было верхом неблагоразумия ехать в Фонтенбло, к тем, кто изгнал его из Парижа, и особенно к тем, от которых его удалили.

— Вы рассуждаете, как покойный Пифагор, господин Маникан.

— А нужно сказать, что де Гиш упрям, как всякий влюбленный, он не прислушался ни к одному из моих доводов. Я просил его, умолял — он и слушать ничего не хотел… Ах, черт возьми!

— Что с вами?

— Простите, мадемуазель, это все проклятая ветка, о которой я уже имел честь упомянуть вам; она только что разорвала мне панталоны.

— Не беда, сейчас темно, — смеясь, отвечала Монтале, — продолжайте, господин Маникан.

— Итак, де Гиш отправился верхом, крупной рысью, а я последовал за ним пешком. Вы понимаете, что только дурак или сумасшедший спешит, бросаясь в воду за своим другом. И вот я пустил де Гиша скакать вперед, а сам поехал не торопясь, в полной уверенности, что несчастного не примут, а если примут, то так, что при первом же суровом слове ему придется повернуть назад, и, следовательно, я увижу, как он скачет домой где-нибудь в Ри или в Мелуне; согласитесь, что и это уже много: одиннадцать лье туда и столько же обратно.

Монтале пожала плечами.

— Смейтесь, если вам угодно, сударыня; но если бы вы не сидели с удобством на гладких камнях ограды, а взобрались бы верхом на ветку, то и вы, подобно мне, желали бы сойти вниз как можно скорее.

— Минуточку терпения, дорогой Маникан, одну минуточку. Итак, вы говорите, что вы миновали Ри и Мелун?

— Да, я миновал Ри и Мелун; я продолжал путь, удивляясь, что он не едет назад; наконец, приехав в Фонтенбло, расспрашиваю, осведомляюсь у всех, где де Гиш; никто не видел его, никто не разговаривал с ним в городе; оказывается, он прискакал галопом, въехал в ворота замка и исчез. С восьми часов вечера я ищу его по всему Фонтенбло, спрашиваю о нем всех и каждого: нет де Гиша! Я умираю от беспокойства. Вы понимаете, не мог же я броситься прямо в волчью пасть, не мог сам войти в замок, подобно моему неосторожному другу; я пошел к службам и вызвал вас письмом. Теперь, мадемуазель, ради самого неба, успокойте меня.

— Это совсем не трудно, дорогой Маникан; ваш друг де Гиш был принят как нельзя лучше.

— Да неужели?

— Король обласкал его.

— Как? Король, который сам отправил его в изгнание?

— Принцесса улыбалась ему; принц, кажется, полюбил его больше, чем прежде.

— Вот как, — протянул Маникан. — Теперь понятно, почему он остался. А обо мне он ничего не говорил?

— Ни слова.

— Очень дурно с его стороны. Что он теперь делает?

— По всей вероятности, спит, а если не спит, то мечтает.

— А что у вас делали весь вечер?

— Танцевали.

— Знаменитый балет? А каков был де Гиш?

— Обворожителен.

— Молодчина! Теперь простите, мадемуазель, мне остается перейти прямо к вам.

— Как так?

— Вы понимаете: я не могу рассчитывать, чтобы мне открыли двери замка в такой час; я очень хотел бы лечь спать на этой ветке, но уверяю вас, что это возможно разве только попугаю.

— Не могу же я, однако, господин Маникан, ввести гостя через забор.

— Двоих, мадемуазель, — проговорил еще чей-то голос, но крайне робко; ясно было, что говоривший чувствует все неприличие подобной просьбы.

— Боже мой, — ужаснулась Монтале, стараясь разглядеть, кто стоял под каштаном, — кто это?

— Я, мадемуазель.

— Кто вы такой?

— Маликорн, ваш покорнейший слуга.

И Маликорн, произнеся эти слова, поднялся с земли на нижние ветви и выше, до уровня ограды.

— Господин Маликорн!.. Господи боже мой, да вы оба с ума сошли!

— Как вы себя чувствуете, мадемуазель? — изысканно вежливо спросил Маликорн.

— Этого только мне не хватало! — воскликнула с отчаянием Монтале.

— Ах, мадемуазель, — прошептал Маликорн, — не будьте такой суровой, умоляю вас!

— Ведь мы ваши друзья, мадемуазель, — сказал Маникан, — а друзьям нельзя желать погибели. Оставить же нас здесь на всю ночь — все равно что приговорить к смерти.

— Ну, — засмеялась Монтале, — господин Маликорн такой здоровяк, что не умрет, проведя ночь под ясными звездами!

— Мадемуазель!

— Это послужит справедливым наказанием за его выходку.

— Идет! Пусть Маликорн устраивается с вами как хочет, а я перебираюсь, — объявил Маникан.

И, согнув пресловутую ветку, на которую он так горько жаловался, Маникан пустил в ход руки и ноги и в заключение уселся рядом с Монтале.

Монтале хотела столкнуть Маникана, Маникан прилагал все усилия, чтобы удержаться. Эта стычка, продолжавшаяся несколько секунд, была не лишена живописности, которая не ускользнула от внимательного глаза г-на де Сент-Эньяна. Маникан одержал верх. Завладев лестницей, он спустился по ней на несколько ступенек и галантно предложил руку своей неприятельнице.

А тем временем на каштан забрался Маликорн и уселся на то самое место, где только что сидел Маникан, намереваясь последовать за ним и дальше. Маникан и Монтале спустились на несколько ступенек; Маникан проявлял упорство, Монтале смеялась и отбивалась.

Тут раздался голос Маликорна.

— Мадемуазель, — взывал Маликорн, — не покидайте меня, умоляю вас! Положение мое очень неудобно, и я не в состоянии благополучно перебраться через ограду без посторонней помощи; для Маникана порвать платье пустяки, он раздобудет себе другое из гардероба господина де Гиша; а я не могу рассчитывать даже на костюм Маникана, потому что он изорван.

— По-моему, — сказал Маникан, не обращая внимания на жалобы Маликорна, — по-моему, я должен сейчас же направиться на поиски де Гиша. Позже к нему, пожалуй, не попасть.

— Я тоже так думаю, — отвечала Монтале, — так ступайте же, господин Маникан.

— Тысяча благодарностей! До свидания, мадемуазель, — проговорил Маникан, соскочив на землю. — Вы необыкновенно любезны.

— Всегда к вашим услугам, господин Маникан; пойду теперь отделываться от господина Маликорна.

Маликорн вздохнул.

— Ступайте, ступайте, — продолжала Монтале.

Маникан сделал несколько шагов, потом, вернувшись к лестнице, спросил:

— Кстати, мадемуазель, как попасть к господину де Гишу?

— Ничего не может быть проще. Вы пойдете по буковой аллее…

— Хорошо.

— Дойдете до перекрестка…

— Хорошо.

— Увидите там четыре аллеи…

— Чудесно.

— Пойдете по одной из них…

— По какой именно?

— По правой.

— По правой?

— Нет, по левой.

— Ах, черт возьми!

— Нет, нет… подождите…

— По-видимому, вы и сами не знаете как следует. Вспомните хорошенько, прошу вас, мадемуазель.

— По средней!

— Их же четыре.

— Это верно. Все, что я знаю, это то, что одна из четырех ведет прямо к принцессе; эта аллея мне прекрасно известна.

— Но господин де Гиш не у принцессы же, не правда ли?

— Слава богу, нет!

— Следовательно, та аллея, которая ведет к принцессе, мне не нужна, и я желал бы променять ее на ту, что ведет к господину де Гишу.

— Да, разумеется, и я ее тоже знаю, но как узнать ее отсюда, просто ума не приложу.

— Предположим, мадемуазель, что я нашел эту счастливую аллею.

— Тогда вы и пойдете по ней. Вам останется только миновать лабиринт.

— Это еще что такое, что это за лабиринт?

— Довольно замысловатый; в нем и днем можно иногда заблудиться; бесконечные повороты направо и налево; сначала нужно сделать три поворота направо, потом два налево, потом один поворот… один или два? Погодите! Наконец, выйдя из лабиринта, вы попадете в кленовую аллею, и эта аллея приведет вас прямо к павильону, в котором находится господин де Гиш.

— Вот так указание, нечего сказать: я не сомневаюсь, что руководствуясь им, я сразу же запутаюсь. Поэтому я хочу попросить вас оказать мне маленькую услугу.

— Какую?

— Предложить мне вашу руку и направлять мои стопы, как… как… я отлично знал мифологию, мадемуазель, но положение так серьезно, что вся она улетучилась у меня из головы. Пойдемте же, умоляю вас.

— А я? — вскричал Маликорн. — Что же вы меня-то покидаете?

— Нет, это невозможно, сударь, — сказала Монтале, обращаясь к Маникану. — Вдруг кто-нибудь увидит меня с вами в такой час, посудите, какие пойдут разговоры!

— Ваша чистая совесть будет вам защитой, мадемуазель, — ответил нравоучительно Маникан.

— Нет, сударь, никак невозможно!

— Ну, тогда позвольте мне помочь сойти Маликорну; это парень смышленый, да и нюх у него прекрасный; он поведет меня, и если погибать, то погибнем вместе или вместе спасемся. Если нас встретят вдвоем, на нас не обратят внимания; а одного меня сочтут, пожалуй, за любовника или за вора. Спускайтесь, Маликорн, вот вам лестница.

— Господин Маликорн, — вскричала Монтале, — запрещаю вам сходить с дерева! Под страхом моего жесточайшего гнева.

Маликорн, занесший уже было ногу на верхушку ограды, печально убрал ее.

— Шшш… — прошептал Маникан.

— Что такое? — спросила Монтале.

— Я слышу шаги.

— Ах боже мой!

Действительно, шум шагов становился все более явственным, листва раздвинулась, и появился де Сент-Эньян, весело смеясь и простирая руку, как бы с целью остановить каждого в том положении, в каком они находились: Маликорна на дереве, с вытянутой шеей, Монтале на ступеньке лестницы, к которой она словно приросла, Маникана на земле, с отставленной вперед ногой, готового пуститься в путь.

— Добрый вечер, Маникан, — приветствовал его граф. — Милости просим, дружище; вас очень недоставало сегодня, и о вас спрашивали. Мадемуазель де Монтале, ваш… покорнейший слуга!

Монтале покраснела.

— Ах боже мой! — пробормотала она, закрывая лицо руками.

— Успокойтесь, мадемуазель, — сказал де Сент-Эньян, — я знаю, что вы невинны, и поручусь в том перед всеми. Маникан, пойдемте со мной. Буковая аллея, перекресток и лабиринт — все знакомые места; я буду вашей Ариадной. Вот я и напомнил забытую вами мифологию!

— Ей-богу, верно! Благодарю вас, граф.

— Не прихватите ли заодно, граф, — попросила Монтале, — также господина Маликорна?

— Нет, нет, боже упаси! — отозвался Маликорн. — Господин Маникан досыта наговорился с вами; теперь, мадемуазель, моя очередь; мне нужно столько сказать вам по поводу нашего будущего.

— Слышите? — рассмеялся граф. — Оставайтесь с ним, мадемуазель. Разве вы не знаете, что сегодняшняя ночь — ночь тайн?

И, взяв Маникана под руку, граф быстро увлек его по той дороге, которую Монтале так хорошо знала и так плохо показывала.

Монтале проводила их глазами, пока они не скрылись из виду.

XXXI. Как Маликорн был выселен из гостиницы «Красивый павлин»

Тем временем Маликорн постарался расположиться поудобнее.

Когда Монтале обернулась, перемена в положении Маликорна сразу же бросилась ей в глаза. Маликорн сидел, как обезьяна, на каменной ограде, опершись ногами на верхнюю ступеньку лестницы. Голова его, как у фавна, была увита плющом и жимолостью, а ноги опутывал дикий виноград.

Что касается Монтале, то ее вполне можно было принять за дриаду.

— На что это похоже? — возмущалась она, поднимаясь по лестнице. — Вы покоя мне не даете, преследуете меня, несчастную, тиран вы этакий!

— Я, — удивился Маликорн, — я тиран?

— Разумеется, вы беспрестанно компрометируете меня, господин Маликорн; вы злобное чудовище!

— Я?

— Что вам понадобилось в Фонтенбло? Скажите на милость! Разве вы живете не в Орлеане?

— Вы спрашиваете, что мне понадобилось здесь? Мне нужно было увидеть вас.

— Ах, какое неотложное дело!

— Очень неотложное, мадемуазель, хотя вам, конечно, все равно. Что же касается моего дома, то вы прекрасно знаете, что я покинул его и в будущем мне не надо никакого дома, кроме того, в котором живете вы. А так как в настоящее время вы живете в Фонтенбло, то я и явился в Фонтенбло.

Монтале пожала плечами:

— Так вы хотите меня видеть?

— Да.

— Ну хорошо, вы меня увидели? Будет с вас, ступайте!

— О нет! — воскликнул Маликорн.

— Как это нет?

— Я явился не только с тем, чтобы увидеть вас; мне надо также поговорить с вами.

— Что же, поговорим. Но только после и в другом месте.

— После! Бог знает, увижу ли я вас после и в другом месте. Такого удобного случая, как этот, нам никогда больше не представится.

— Но сейчас я никак не могу.

— Почему?

— Потому что сегодня ночью произошла тысяча приключений.

— Так это будет тысяча первым.

— Нет, нет, мадемуазель де Тонне-Шарант ждет меня в нашей комнате; ей нужно сообщить мне что-то очень важное.

— И давно уже ждет?

— По крайней мере с час.

— В таком случае, — сказал спокойно Маликорн, — подождет еще несколько минут.

— Господин Маликорн, вы забываетесь.

— То есть вы меня забываете, мадемуазель. И та роль, которую вы заставляете меня играть здесь, начинает раздражать меня. Тьфу, пропасть! Целую неделю я слоняюсь тут около вас, а вы ни разу не соблаговолили заметить меня…

— Как, вы здесь уже целую неделю?

— Да, скитаюсь в парке, словно оборотень, обжигаемый фейерверками, от которых у меня порыжели два парика, вечно мокрый от вечерней сырости и брызг фонтанов, вечно голодный, измученный, вынужденный удирать через ограду, точно вор. Черт возьми, разве это жизнь для существа, которое не создано ни белкой, ни саламандрой, ни выдрой! Вы настолько безжалостны, что хотите заставить меня утратить человеческий образ. Нет, я протестую! Я человек, черт возьми, и останусь человеком, разве только на этот счет последуют иные распоряжения небесного начальства!

— Что же вам надо? Чего вы хотите? Чего вы требуете? — спросила Монтале более мягким тоном.

— Не станете же вы уверять, что не знали о моем пребывании в Фонтенбло?

— Я…

— Будьте откровенны.

— Я подозревала об этом.

— Неужели в течение целой недели вы не могли устроить так, чтобы видеться со мной хотя бы раз в день?

— Мне всегда мешали, господин Маликорн.

— Та-та-та…

— Спросите у других фрейлин, если не верите.

— Никогда не спрашиваю объяснения того, что сам знаю лучше других.

— Успокойтесь, господин Маликорн, скоро все переменится.

— Давно пора.

— Вы же знаете, что о вас всегда думают, видят ли вас или нет, — сказала Монтале с кошачьей ласковостью.

— Да, как же, думают!..

— Честное слово.

— Нет ли чего новенького?

— Относительно чего?

— Относительно моего поручения узнать, что творится у принца?

— Ах, дорогой Маликорн, в эти дни нельзя было даже подойти к его высочеству.

— А теперь?

— Теперь другое дело: со вчерашнего дня он перестал ревновать.

— Вот как! Отчего же прошла его ревность?

— Пошел слух, что король удостоил внимания другую женщину, и принц сразу успокоился.

— А кто пустил этот слух?

Монтале понизила голос:

— Говоря между нами, мне кажется, что принцесса и король просто сговорились.

— Ха-ха!.. — засмеялся Маликорн. — Это было единственное средство! А как же тот бедный воздыхатель — господин де Гиш?

— О, он совсем отставлен.

— Они переписывались?

— Да нет же! В течение целой недели я не видела, чтобы кто-нибудь из них взял перо в руки.

— А в каких отношениях вы с принцессой?

— В самых лучших.

— А с королем?

— Король улыбается мне, когда я прохожу мимо.

— Хорошо. Теперь скажите, какую женщину наши любовники решили сделать своей ширмой?

— Лавальер.

— Бедняжка! Нужно, однако, помешать этому, моя милая.

— Зачем?

— Затем, что господин Рауль де Бражелон убьет ее или себя, если у него возникнет подозрение.

— Рауль? Добряк Рауль? Вы думаете?

— Женщины имеют претензию считать себя знатоками человеческих страстей, — сказал Маликорн, — а сами не умеют читать ни в собственных сердцах, ни в собственных глазах. Словом, говорю вам, господин де Бражелон безумно любит Лавальер, и если она вздумает сделать вид, что обманывает его, он лишит себя жизни или убьет ее.

— Король защитит ее, — уверила его Монтале.

— Король! — воскликнул Маликорн.

— Конечно.

— Ну, Рауль убьет короля, как обыкновенного гусара.

— Вы с ума сошли, господин Маликорн!

— Нисколько; я говорю вам совершенно серьезно, милая Монтале, а сам я знаю, как поступить.

— Как?

— Я предупрежу потихоньку Рауля об этой шутке.

— Боже вас сохрани, несчастный! — вскричала Монтале, поднимаясь на одну ступеньку ближе к Маликорну. — Даже не заикайтесь об этом бедняге Бражелону.

— Почему же?

— Потому что вы еще ничего не знаете.

— А что случилось?

— Сегодня вечером… Никто нас не подслушивает?

— Нет.

— Сегодня вечером под королевским дубом Лавальер громко и простодушно заявила: «Не понимаю, как это, увидев короля, можно любить какого-нибудь другого мужчину».

Маликорн даже подпрыгнул на стене:

— Ах, боже мой, неужели она так и сказала, несчастная?

— Слово в слово.

— И она думает так?

— У Лавальер всегда что на уме, то и на языке.

— Это требует отмщения. Какие все женщины ехидны! — воскликнул Маликорн.

— Успокойтесь, дорогой Маликорн, успокойтесь!

— Напротив, зло нужно пресечь в корне. Нужно вовремя предупредить Рауля.

— Эка придумал! Теперь уже поздно, — ответила Монтале.

— Почему?

— Эти слова Лавальер…

— Да.

— Эти слова…

— Ну?

— Дошли до короля.

— Король знает их? Они были переданы королю?

— Король слышал их.

— Ohime4Ой-ой (ит.). , как говорил господин кардинал.

— Король находился в то время недалеко от королевского дуба.

— Следовательно, — заключил Маликорн, — теперь у короля и принцессы все пойдет как по маслу, а козлом отпущения явится бедный Бражелон.

— Вы совершенно правы.

— Это ужасно!

— Ничего не поделаешь.

— Да, пожалуй, лучше не становиться между королевским дубом и королем, не то такой маленький человек, как я, мигом будет раздавлен, — промолвил Маликорн после минутного размышления.

— Сущая правда.

— Подумаем теперь о себе.

— Как раз то самое, чего и я хотела.

— Откройте же свои прелестные глазки.

— А вы давайте сюда ваши большие уши.

— Приблизьте ваш крошечный ротик, чтобы я мог крепче поцеловать вас.

— Вот он, — сказала Монтале и тотчас сама ответила звонким поцелуем.

— Разберемся во всем как следует. Господин де Гиш любит принцессу, Лавальер любит короля; король любит принцессу и Лавальер; принц не любит никого, кроме себя. Посреди всех этих любовных историй даже дурак сделал бы себе карьеру, а тем более такие рассудительные люди, как мы.

— Вы всё носитесь со своими мечтами.

— Вернее, со своими фактами. Позвольте мне быть вашим путеводителем, моя дорогая; кажется, до сих пор вы не могли пожаловаться на мои советы, не правда ли?

— Не могла.

— В таком случае пусть прошлое служит вам порукой за будущее. Так как здесь каждый думает о себе, подумаем о себе и мы.

— Вы совершенно правы.

— Но только исключительно о себе.

— Идет!

— Союз наступательный и оборонительный!

— Клянусь, что буду свято исполнять его.

— Протяните руку; вот так: все для Маликорна!

— Все для Маликорна!

— Все для Монтале! — отвечал Маликорн, протягивая руку, в свою очередь.

— А теперь что же делать?

— Держать постоянно глаза открытыми, насторожить уши, собирать улики против других, не давать никаких улик против себя.

— По рукам!

— Идет!

— Решено. А теперь, когда договор заключен, прощайте.

— Как прощайте?

— Да так. Возвращайтесь в свою харчевню.

— В свою харчевню?

— Да; ведь вы же остановились в харчевне «Красивый павлин»?

— Монтале, Монтале, вы сами выдали себя! Вы отлично знали о моем пребывании в Фонтенбло.

— Что же это доказывает? Что вами занимаются больше, чем вы заслуживаете, неблагодарный!

— Гм…

— Возвращайтесь же в «Красивый павлин»!

— Ах, какая незадача!

— Почему?

— Это совершенно невозможно.

— Разве не там ваша комната?

— Была, а теперь нет.

— Нет? Кто же у вас отнял ее?

— А вот послушайте… Как-то раз, набегавшись за вами, я пришел, едва переводя дух, в гостиницу, как вдруг вижу носилки, на которых четверо крестьян несут больного монаха.

— Монаха?

— Да. Старика францисканца с седой бородой. Смотрю, несут этого больного монаха в гостиницу. Я поднимаюсь за ним по лестнице и вижу, что его вносят в мою комнату.

— В вашу комнату?

— Да, в мою собственную комнату. Думая, что произошла ошибка, зову хозяина; хозяин заявляет мне, что комната была снята мной на неделю, срок истек, и теперь ее занял этот францисканец.

— Вот как!

— Я сам воскликнул тогда: вот как! Больше того, я хотел рассердиться. Я опять поднялся наверх. Я обратился к самому францисканцу. Хотел доказать ему неучтивость его поступка. Но этот монах, несмотря на всю свою слабость, приподнялся на локте, вперил в меня огненный взгляд и сказал голосом, который годился бы для командования кавалерийским отрядом: «Выкиньте этого нахала за дверь!» Это приказание было моментально исполнено хозяином и четырьмя носильщиками, которые спустили меня с лестницы немножко скорее, чем я сам спустился бы. Вот почему, дорогая, я оказался без крова.

— Но кто такой этот францисканец? — спросила Монтале. — Что он, генерал ордена?

— Наверное; мне послышалось, что его величал так вполголоса один из носильщиков.

— Итак?.. — протянула Монтале.

— Итак, у меня нет больше ни комнаты, ни гостиницы, ни крова, и все-таки я решил, как и мой друг Маникан, не ночевать под открытым небом.

— Что же делать? — вскричала Монтале.

— Вот именно!

— Ничего не может быть проще, — раздался вдруг чей-то голос.

Монтале и Маликорн разом вскрикнули. Показался де Сент-Эньян.

— Дорогой Маликорн, — сказал он, — счастливый случай снова приводит меня сюда, чтобы вывести вас из затруднительного положения. Пойдемте, я предлагаю вам комнату у себя и ручаюсь вам, что ее не отнимет никакой францисканец. Что же касается вас, мадемуазель, будьте спокойны: я уже посвящен в тайну мадемуазель де Лавальер и мадемуазель де Тонне-Шарант; вы были только что так добры, что посвятили меня в вашу, благодарю: я буду хранить все три тайны так же свято, как и одну.

Маликорн и Монтале переглянулись, как двое школьников, застигнутых на месте преступления. Но так как Маликорн не мог не увидеть всех выгод предложения де Сент-Эньяна, то он сделал Монтале знак, что покоряется, и та ответила ему тем же.

Затем Маликорн медленно спустился с лестницы, обдумывая, как бы поискуснее выведать у г-на де Сент-Эньяна все, что последний мог знать о пресловутой тайне. А Монтале помчалась как лань, и никакой лабиринт не мог сбить ее с пути.

Сент-Эньян действительно привел к себе Маликорна, оказывая ему всяческое внимание, — так он был счастлив держать в руках двух человек, которые могли бы поставлять ему сведения о тайнах фрейлин.

XXXII. Что же в действительности произошло в харчевне «Красивый павлин»

Прежде всего сообщим читателю некоторые подробности о харчевне «Красивый павлин»; потом перейдем к описанию постояльцев, которые занимали ее.

Харчевня «Красивый павлин», как и всякая харчевня, обязана была своим названием вывеске. На этой вывеске изображен был павлин с распущенным хвостом. Но только, по примеру некоторых художников, придавших змию, соблазнившему Еву, лицо красивого юноши, творец вывески придал красивому павлину лицо женщины.

Эта харчевня — живая эпиграмма на ту половину человеческого рода, которая, по словам Легуве, сообщает прелесть жизни, — стояла в Фонтенбло на первой боковой улице налево, пересекавшей главную артерию, Парижскую улицу, которая, в сущности, составляла весь городок.

В те времена боковая улица называлась Лионской, вероятно потому, что направлялась в сторону этой второй столицы королевства. Лионскую улицу составляли два дома зажиточных горожан, отделенные друг от друга большими садами с живой изгородью. Между тем казалось, будто на этой улице три дома. Объясним, каким образом на самом деле их было только два.

Харчевня «Красивый павлин» выходила главным фасадом на большую улицу; на Лионскую же улицу выходили два флигеля, разделенные дворами. В них были просторные помещения для всех путешественников, приходили ли они пешком, приезжали ли верхом или даже в каретах.

Тут путники находили не только кров и стол; богатые вельможи имели к своим услугам место для уединенных прогулок, когда, подвергшись опале, желали затвориться в одиночестве, чтобы понемногу примириться с обидами или же обдумать месть.

Из окон этих флигелей была видна прежде всего улица, поросшая травкой, пробивающейся между камнями мостовой. Дальше — красивые живые изгороди из бузины и боярышника, которые, точно зеленые и увенчанные цветами руки, обнимали упомянутые нами два дома. А еще дальше, в промежутках между домами, точно фон картины или непроницаемый горизонт, рисовалась полоса густых рощ, стоявших, как часовые, перед большим лесом, начинавшимся у Фонтенбло.

Итак, постоялец, занимавший угловое помещение, взглянув на Парижскую улицу, мог видеть прохожих, слышать их шаги, любоваться уличными увеселениями, а обращаясь в сторону Лионской улицы, упиваться сельским видом и тишиной. Кроме того, в случае необходимости, заслышав стук в главную дверь с Парижской улицы, постоялец мог ускользнуть по черному ходу на Лионскую улицу и, пробравшись вдоль садов, достигнуть опушки леса.

Маликорн, который, как помнит читатель, впервые поведал нам об этой харчевне «Красивый павлин» с целью пожаловаться на свое изгнание оттуда, был слишком озабочен собственными делами и рассказал Монтале далеко не все, что можно было сообщить об этой любопытной харчевне.

Мы постараемся восполнить этот досадный пробел в рассказе Маликорна.

Например, Маликорн совсем забыл упомянуть, каким образом он попал в харчевню «Красивый павлин». Кроме того, он сказал только о францисканце и ни словом не обмолвился о других постояльцах этой харчевни.

Способ, каким они проникли туда, образ их жизни, трудность для всякого постороннего, кроме привилегированных постояльцев, получить доступ в гостиницу без пароля и поселиться в ней без особых приготовлений — все это должно было, однако, поразить Маликорна и, мы решаемся сказать, действительно поразило его. Однако, как мы уже упомянули, Маликорн весь был поглощен собственными делами и не замечал многого из того, что происходило кругом.

В самом деле, все помещения гостиницы «Красивый павлин» были заняты домоседами, очень спокойными людьми с приветливыми лицами, ни одно из которых не было знакомо Маликорну. Все эти постояльцы приехали в гостиницу после поселения в ней Маликорна. И каждый входил туда, произнеся пароль, который на первых порах привлекал внимание Маликорна; однако, расспросив, в чем дело, он узнал, что хозяин принимал эти предосторожности потому, что город, в котором было много богатых вельмож, кишел также ловкими мошенниками.

Дорожа доброй славой гостиницы, хозяин заботился о том, чтобы его постояльцы не были ограблены.

Стараясь уяснить свое положение в гостинице «Красивый павлин», Маликорн иногда задавал себе вопрос, почему его приняли и впустили беспрепятственно, тогда как на его глазах очень многие приезжие получили отказ. Особенно поражало его то, что Маникан, такой знатный вельможа, которого, по его мнению, должны были уважать все, был самым бесцеремонным образом выпровожен со словами nescio vos5Не знаем вас (лат.). , когда хотел покормить свою лошадь в «Красивом павлине».

Все это было для Маликорна загадкой, над решением которой он, впрочем, не очень ломал себе голову, настолько он был поглощен своими любовными и честолюбивыми замыслами. Впрочем, если бы он и хотел разрешить эту загадку, это едва ли удалось бы ему, несмотря на весь его ум.

Несколько слов покажут читателю, что для разрешения подобной загадки понадобился бы по крайней мере Эдип.

Вот уже неделю в этой гостинице жило семеро путешественников, прибывших туда на другой день после того, как Маликорн остановил свой выбор на «Красивом павлине».

Эти семеро путешественников, прибывших с многочисленным штатом, были: прежде всего немецкий генерал с секретарем, врачом, тремя лакеями и семью лошадьми — этого генерала звали граф фон Востпур; испанский кардинал с двумя племянницами, двумя секретарями, родственником-офицером и двенадцатью лошадьми — этого кардинала звали монсеньор Херебиа; богатый бременский купец с лакеем и двумя лошадьми — этого купца звали г-н Бонштетт; венецианский сенатор с женой и дочерью, писаными красавицами, — сенатора звали синьор Марини; шотландский помещик с семью горцами своего клана, — все пешком, — помещика звали Мак-Камнор; австриец из Вены без титула и герба, приехавший в карете, очень похожий на священника и немного на солдата, — его звали советником; наконец, дама-фламандка, с лакеем, горничной и компаньонкой, очень важная, очень величественная, на превосходных лошадях, — ее звали фламандской дамой.

Все эти путешественники, как мы сказали, приехали в один и тот же день, а между тем их прибытие не вызвало никакой суматохи в гостинице, улица нисколько не была загромождена, так как помещения были отведены им заранее по просьбе их курьеров или секретарей, приехавших накануне или в тот же день утром.

Маликорн, прибывший днем раньше, на тощей лошади, с худеньким чемоданом, назвал себя в гостинице «Красивый павлин» другом одного вельможи, желавшего полюбоваться празднествами, и объявил, что этот вельможа должен вскоре приехать сам.

Выслушав его, хозяин улыбнулся Маликорну, как старому знакомому, и сказал:

— Выбирайте, сударь, комнату, какая вам понравится, потому что вы приехали первым.

Это было сказано с тем выразительным подобострастием, которое у содержателей харчевни означает: «Будьте спокойны, сударь, мы знаем, с кем имеем дело, и будем обращаться с вами подобающим образом».

Слова и сопровождавший их жест показались Маликорну благожелательными, но он не понимал причины неожиданной любезности. Не желая тратить много денег и в то же время предполагая, что, спросив маленькую комнату, он получит отказ, Маликорн решил ухватиться за слова хозяина и обмануть его с помощью его же собственной хитрости.

Поэтому, улыбаясь с видом человека, которому отдают должное, он отвечал:

— Дорогой хозяин, я возьму самую лучшую и самую веселую комнату.

— С конюшней?

— С конюшней.

— С какого дня?

— Немедленно, если это возможно.

— Чудесно.

— Только, — поспешно прибавил Маликорн, — я не займу сейчас большого помещения.

— Хорошо, — произнес хозяин тоном человека понимающего.

— Некоторые причины, которые потом станут для вас ясны, заставляют меня занять для себя лично только эту маленькую комнату.

— Да, да, да, — подтвердил хозяин.

— Когда приедет мой друг, он наймет большое помещение. И так как оно будет принадлежать ему, то он сам и рассчитается с вами.

— Прекрасно, прекрасно! Так мы и договаривались.

— Договаривались?

— Слово в слово.

— Странно, — пробормотал Маликорн. — Значит, вы понимаете?

— Да.

— Это все, что нужно. Так как вы понимаете… А вы ведь понимаете, не правда ли?

— Вполне.

— Отлично, проводите меня в мою комнату.

Хозяин «Красивого павлина» пошел впереди, держа шляпу в руке.

Маликорн поместился в своей комнате и был крайне удивлен, что хозяин гостиницы, встречая его на лестнице, постоянно подмигивал ему, как соумышленнику.

«Тут произошло какое-то недоразумение, — говорил себе Маликорн, — но пока оно не разъяснилось, я буду им пользоваться; ничего лучшего мне не нужно».

И как охотничья собака, пускался он из своей комнаты ловить придворные новости, то обжигаясь фейерверками, то купаясь в брызгах фонтана, как он говорил мадемуазель Монтале.

На другой день по приезде он увидел, как к крыльцу гостиницы подъехали один за другим семеро путешественников и заняли все помещения «Красивого павлина».

При виде всех этих путешественников и их челяди Маликорн с удовольствием потер себе руки, думая, что, запоздай он хотя бы на один день, у него не было бы кровати, на которой он мог бы отдыхать по возвращении из своих экспедиций.

Когда все приезжие были размещены, хозяин вошел в комнату Маликорна и с обычной почтительностью сказал:

— Любезный гость, в третьем корпусе вам оставлено большое помещение; вы знаете это?

— Конечно, знаю.

— Я вам делаю настоящий подарок.

— Спасибо!

— Поэтому, когда ваш друг приедет…

— Ну?

— Он останется доволен мной, если только это не такой человек, которому ничем не угодить.

— Позвольте мне сказать несколько слов по поводу моего друга.

— Говорите, ради бога, ведь вы здесь хозяин!

— Вы знаете, он должен был приехать…

— Да, должен.

— Он, вероятно, изменил свое намерение.

— Нет.

— Вы в этом уверены?

— Уверен.

— Потому что, если у вас есть хоть какие-нибудь сомнения…

— Слушаю.

— То я вам заявляю: я не ручаюсь, что он приедет.

— Однако он сказал вам…

— Да, сказал; но вы знаете: человек предполагает, а бог располагает, verba volant, scripta manent.

— Что это значит?

— Слова улетают, написанное остается, а так как он мне ничего не написал, а удовольствовался устными заявлениями, то я вам разрешаю, хотя не побуждаю вас… вы понимаете, я в большом затруднении…

— Что же вы мне разрешаете?

— Сдать это помещение, если за него вам предложат хорошую цену.

— Сдать?

— Да.

— Ни за что, сударь, никогда я не сделаю подобной вещи. Если он не написал вам…

— Нет.

— То он написал мне.

— А-а-а!..

— Да.

— А в каких выражениях? Посмотрим, сходится ли его письмо с устными его указаниями.

— Вот что приблизительно было в письме:

«Господину содержателю гостиницы „Красивый павлин“.

Вы, вероятно, предупреждены, что в вашей гостинице назначено свидание нескольких важных особ; я принадлежу к членам общества, собирающегося в Фонтенбло. Придержите поэтому небольшую комнату для моего друга, который приедет или раньше, или после меня…»

— Вы и есть этот друг, не правда ли? — прервал свою речь хозяин «Красивого павлина».

Маликорн скромно поклонился. Хозяин продолжал:

«И большое помещение для меня. За большое помещение рассчитываюсь я; но я желаю, чтобы маленькая комнатка стоила недорого, так как она предназначена для бедняка».

— Это опять-таки вы, не правда ли? — спросил хозяин.

— Да, конечно, — ответил Маликорн.

— Итак, мы сговорились. Ваш друг заплатит за большое помещение, а вы за вашу комнату.

«Пусть меня колесуют, если я что-нибудь понимаю в происходящем», — подумал Маликорн. А вслух прибавил:

— А скажите, вы остались довольны именем?

— Каким именем?

— Стоящим в конце письма. Оно служит вам полным ручательством?

— Я хотел спросить его у вас, — сказал хозяин.

— Как, письмо было без подписи?

— Да, — отвечал хозяин, широко раскрывая глаза, в которых светились таинственность и любопытство.

— В таком случае, — заявил Маликорн, тоже принимая таинственный вид, — если он не назвал себя…

— Да?

— Значит, у него были на то причины.

— Без сомнения.

— И я — его друг, его поверенный, не стану разоблачать его инкогнито.

— Вы правы, сударь, — согласился хозяин. — Я не буду настаивать.

— Я ценю вашу деликатность… Но, как сказал мой друг, за мою комнату полагается особая плата; сговоримся о ней.

— Сударь, это дело решенное.

— Все же сосчитаемся. Комната, стол, конюшня и корм для моей лошади; сколько вы возьмете в день?

— Четыре ливра, сударь.

— Значит, двенадцать ливров за истекшие три дня.

— Да, сударь, двенадцать ливров.

— Вот они.

— Зачем же вам платить теперь?

— Затем, что, — таинственно понижая голос, проговорил Маликорн, видевший, что таинственность производит отличное действие, — затем, что я не хочу остаться в долгу, если мне придется уехать внезапно.

— Вы правы, сударь.

— Значит, я у себя дома?

— Вы у себя!

— Отлично. Прощайте!

Хозяин ушел.

Оставшись один, Маликорн стал рассуждать следующим образом:

«Только господин де Гиш или Маникан могли написать хозяину „Красивого павлина“; господин де Гиш, желая заручиться помещением вне дворца, на случай успеха или неуспеха, а Маникан по поручению господина де Гиша.

Вот что, должно быть, придумали господин де Гиш или Маникан: в большом помещении можно будет прилично принять даму под густой вуалью, припася на всякий случай для означенной дамы второй выход на пустынную улицу, кончающуюся у самой опушки леса.

Маленькая комната предназначается в качестве временного приюта для Маникана, поверенного господина де Гиша и верного его стража, или же для самого господина де Гиша, играющего для большей безопасности роль господина и роль поверенного одновременно.

Но этот съезд, назначенный в гостинице и действительно состоявшийся? Что это такое? Все это, должно быть, люди, которые должны быть представлены королю. Но кто такой этот бедняк, которому оставлена маленькая комната? Хитрость, чтобы лучше замаскироваться де Гишу или Маникану. Если я угадал верно, — что весьма правдоподобно, — это еще полбеды: расстояние между Маниканом и Маликорном определяется только кошельком».

Придя к такому выводу, Маликорн успокоился, предоставив семи постояльцам занимать семь помещений в гостинице «Красивый павлин» и свободно разгуливать по ней.

Когда ничто не беспокоило его при дворе, когда разведки и расспросы утомляли его, когда ему надоедало писать письма, которые никогда не удавалось передать по назначению, то Маликорн возвращался в свою уютную маленькую комнату и, облокотившись на балкон, украшенный настурциями и гвоздикой, принимался думать о странных путешественниках, для которых в Фонтенбло как будто не существовало ни света, ни радости, ни праздников.

Так продолжалось до седьмого дня, который мы подробно описали в предыдущих главах вместе с последовавшей за ним ночью.

В эту ночь Маликорн сидел у окна, чтобы освежиться; было уже очень поздно, как вдруг показался Маникан верхом на лошади, озабоченно и недовольно озиравшийся во все стороны.

— Наконец-то! — сказал себе Маликорн, с первого взгляда узнавший Маникана. — Наконец он является занять свое помещение, иными словами — мою комнату.

И он окликнул Маникана. Маникан поднял голову и, в свою очередь, узнал Маликорна.

— Ах, черт возьми, — произнес он, и лицо его просветлело, — как рад я встретиться с вами, Маликорн. Я разъезжаю по Фонтенбло в напрасных поисках трех вещей: де Гиша, комнаты и конюшни.

— Что касается де Гиша, то я не могу дать вам о нем ни дурных, ни хороших сведений, потому что я не видел его; комната и конюшня — дело другое.

— А-а-а!

— Да; ведь они были оставлены здесь?

— Оставлены? Кем?

— Вами, мне кажется.

— Мной?

— Разве вы не заказали здесь помещения?

— И не думал даже.

В этот момент на пороге вырос хозяин.

— Есть у вас комната? — спросил Маникан.

— Вы изволили заказать ее, сударь?

— Нет.

— В таком случае комнаты нет.

— Если так, то я заказал комнату, — сказал Маникан.

— Комнату или целое помещение?

— Все, что вам будет угодно.

— Письменно?

Маликорн утвердительно кивнул Маникану.

— Ну конечно, письменно, — отвечал Маникан. — Разве вы не получили моего письма?

— От какого числа? — спросил хозяин, которому колебания Маникана показались подозрительными.

Маникан почесал затылок и посмотрел на Маликорна; но Маликорн уже спускался по лестнице на помощь другу.

Как раз в это мгновение у подъезда гостиницы остановился путешественник, закутанный по-испански в длинный плащ; ему был слышен этот разговор.

— Я спрашиваю вас, какого числа вы написали мне письмо с просьбой оставить помещение? — настойчиво повторил хозяин.

— В прошедшую среду, — мягко и вежливо произнес таинственный незнакомец, касаясь плеча хозяина.

Маникан попятился назад, а Маликорн, появившийся на пороге, в свою очередь, почесал затылок. Хозяин поклонился новому приезжему с видом человека, узнавшего своего настоящего клиента.

— Помещение для вашей милости приготовлено, — почтительно начал он, — конюшни тоже. Только…

Он осмотрелся кругом.

— Ваши лошади? — спросил он.

— Мои лошади, может быть, придут, а может быть, не придут. Вам, я думаю, это все равно, так как будет заплачено за все, что было заказано.

Хозяин поклонился еще ниже.

— А вы оставили для меня, — продолжал незнакомец, — маленькую комнату, как я вам писал?

— Ай! — завопил Маликорн, пытаясь скрыться.

— Сударь, вот уже неделю ее занимает ваш друг, — сказал хозяин, показывая на Маликорна, который совсем забился в угол.

Путешественник, приподняв плащ, быстро взглянул на Маликорна.

— Этот господин не мой друг.

Хозяин так и подскочил.

— Я его не знаю, — покачал головой приезжий.

— Как! — вскричал содержатель гостиницы, обращаясь к Маликорну. — Как, вы не друг этого господина?

— Разве вам не все равно, раз вам заплачено, — величественно проговорил Маликорн, передразнивая незнакомца.

— Совсем не все равно! — отвечал хозяин, начавший понимать, что произошло какое-то недоразумение. — И я прошу, сударь, освободить помещение, заказанное вовсе не для вас.

— Но ведь господин приезжий, — сказал Маликорн, — не нуждается в моей комнате и в большом зале сразу… и если он берет комнату, я беру зал; если же он предпочитает зал, я оставляю за собой комнату.

— Мне очень жаль, сударь, — мягко заметил приезжий, — но мне нужны сразу и комната, и большое помещение.

— И для кого же? — спросил Маликорн.

— Зал для меня.

— Отлично. А комната?

— Взгляните, — сказал незнакомец, протягивая руку к приближавшемуся шествию.

Маликорн посмотрел в указанном направлении и увидел носилки, а на них францисканца, о котором он рассказал Монтале, присочинив некоторые подробности.

Следствием появления незнакомца и больного францисканца было изгнание Маликорна, которого хозяин гостиницы и крестьяне, служившие носильщиками, бесцеремонно выставили на улицу.

Читателю уже были сообщены результаты этого изгнания и передан разговор Маникана с Монтале, которую Маникан, отличавшийся большей ловкостью, чем Маликорн, сумел разыскать, чтобы расспросить ее о де Гише; читателю известны также последующий разговор Монтале с Маликорном и любезность графа де Сент-Эньяна, предложившего комнату обоим друзьям.

Нам остается открыть читателю, кто были незнакомец в плаще, нанявший двойное помещение, одну часть которого занимал Маликорн, и не менее таинственный францисканец, своим появлением разрушивший планы Маликорна и Маникана.

XXXIII. Иезуит одиннадцатого года

Чтобы не томить читателя, мы прежде всего поспешим ответить на первый вопрос.

Закутанным в плащ путешественником был Арамис, который, расставшись с Фуке, вынул из саквояжа полный костюм, переоделся, вышел из замка и направился в гостиницу «Красивый павлин», где уже неделю тому назад заказал себе два помещения.

Тотчас же после изгнания Маликорна и Маникана Арамис подошел к францисканцу и спросил его, где он предпочитает остановиться, в большой комнате или же в маленькой.

Францисканец спросил, где расположены эти комнаты. Ему ответили, что маленькая комната на втором этаже, а большая на третьем.

— В таком случае я выбираю маленькую, — сказал монах.

Арамис не спорил.

— Маленькую комнату, — покорно повторил он, обращаясь к хозяину.

И, почтительно поклонившись, пошел к себе. Францисканца немедленно отнесли в маленькую комнату.

Не правда ли, читателю покажется удивительной почтительность прелата к простому монаху, да еще монаху нищенствующего ордена, которому без всякой с его стороны просьбы предоставили комнату, являвшуюся предметом упований стольких путешественников?

Как объяснить, далее, неожиданное появление Арамиса в гостинице «Красивый павлин», тогда как он мог свободно поместиться в замке вместе с г-ном Фуке?

Францисканец не издал ни единого стона, когда его поднимали по лестнице, хотя можно было видеть, что он жестоко страдал и что каждый раз, когда носилки задевали о стену или о перила лестницы, все его тело сотрясалось от этих толчков.

Когда, наконец, его внесли в комнату, он обратился к носильщикам:

— Помогите мне сесть в это кресло.

Крестьяне опустили носилки на пол и, осторожно подняв больного, усадили его в кресло, стоявшее у изголовья кровати.

— Теперь, — попросил он, — позовите ко мне хозяина.

Они повиновались.

Через пять минут на пороге появился содержатель «Красивого павлина».

— Друг мой, — сказал ему францисканец, — рассчитайтесь, пожалуйста, с этими парнями; это вассалы графства Мелун. Они нашли меня без памяти на дороге и, не зная, будут ли их труды оплачены, хотели нести меня к себе. Но я знаю, во что обходится бедным гостеприимство, оказываемое ими больному, и предпочел гостиницу, где, кроме того, меня ожидали.

Хозяин с удивлением посмотрел на францисканца. Монах осенил себя крестным знамением, сделав его особенным образом. Хозяин перекрестился точно так же.

— Да, правда, — отвечал он, — вас ждали, отец мой; но мы надеялись встретить вас в добром здравии.

И так как крестьяне с удивлением смотрели на эту внезапную почтительность богатого содержателя гостиницы к бедному монаху, то францисканец вынул из глубокого кармана несколько золотых монет и, показав их крестьянам, сказал:

— Вот, друзья мои, чем заплачу за заботу обо мне. Поэтому успокойтесь и не бойтесь оставить меня здесь. Мой орден, по делам которого я путешествую, не хочет, чтобы я просил милостыню; помощь, оказанная мне вами, тоже заслуживает вознаграждения, поэтому возьмите два луидора и ступайте с миром.

Крестьяне не решались принять деньги; тогда хозяин взял от францисканца две золотые монеты и сунул их в руку одного из парней. Носильщики удалились с вытаращенными от недоумения глазами.

Дверь закрылась, францисканец задумался. Потом он провел по пожелтевшему лбу своей сухой от лихорадки рукой и погладил седеющую курчавую бороду судорожно сведенными пальцами.

Его запавшие от болезни и волнения глаза, казалось, были прикованы к какой-то мучительной, навязчивой мысли.

— Какие доктора есть у вас в Фонтенбло? — спросил он наконец.

— У нас их трое, отец мой.

— Назовите мне их.

— Прежде всего Линиге.

— Еще!

— Кармелит, по имени брат Гюбер.

— Потом?

— Светский врач, по фамилии Гризар.

— А-а-а! Гризар! — прошептал монах. — Позовите мне скорее господина Гризара!

Хозяин почтительно поклонился.

— Кстати, какие здесь поблизости священники?

— Какие священники?

— Да, каких орденов?

— Есть иезуиты, августинцы и кордельеры; но, отец мой, ближе всего иезуиты. Итак, прикажете позвать иезуитского духовника?

— Да, ступайте.

Хозяин вышел.

Читатель догадывается, что по знаку креста, которым они обменялись между собой, хозяин и больной узнали, что они оба принадлежат к страшному обществу иезуитов.

Оставшись один, францисканец вынул из кармана связку бумаг и внимательно перечитал некоторые из них. Однако недуг сломил его волю: глаза его помутились, холодный пот выступил на лбу, и он почти лишился чувств, запрокинув голову назад и бессильно свесив руки по обеим сторонам кресла.

Минут пять он оставался без движения, пока не вернулся хозяин, ведя с собой врача, который едва успел одеться. Шум их шагов и струя воздуха, ворвавшаяся в открытую дверь, привели больного в чувство. Он поспешно схватил разбросанные бумаги и своей тонкой, иссохшей рукой засунул их под подушки кресла.

Хозяин вышел, оставив больного с доктором.

— Подойдите ближе, господин Гризар, — попросил францисканец доктора, — нельзя терять ни минуты; ощупайте меня, выслушайте, осмотрите и поставьте диагноз.

— Наш хозяин, — отвечал врач, — сказал мне, что я имею честь оказывать помощь члену нашего общества.

— Да, члену общества, — подтвердил францисканец. — Итак, скажите правду: я чувствую себя очень плохо; мне кажется, что я умираю.

Доктор взял руку монаха и пощупал его пульс.

— О! — сказал он. — Опасная лихорадка.

— Что вы называете опасной лихорадкой? — спросил больной, властно смотря на врача.

— Члену первого или второго года я сказал бы: неизлечимая лихорадка, — ответил доктор, вопросительно посмотрев монаху в глаза.

— А мне? — перебил францисканец.

Врач колебался.

— Посмотрите на мои седины, на мой лоб, изборожденный мыслями, — продолжал монах, — взгляните на мои морщины, по которым я веду счет перенесенным испытаниям; я иезуит одиннадцатого года, господин Гризар.

Врач вздрогнул.

Действительно, иезуиты одиннадцатого года были посвящены во все дела ордена, это были люди, для которых наука не содержит больше тайн, общество — преград, повиновение — границ.

— Итак, — почтительно поклонился Гризар, — я нахожусь перед лицом магистра?

— Да, и действуйте сообразно с этим.

— И вам угодно знать?..

— Мое действительное положение.

— В таком случае, — сказал врач, — я скажу, что у вас воспаление мозга, другими словами — острый менингит, дошедший до высшей точки.

— Значит, нет надежды, не правда ли? — спросил францисканец.

— Я этого не утверждаю, — отвечал доктор, — однако, принимая во внимание возбуждение мозга, короткое дыхание, учащенный пульс, лихорадочный жар, пожирающий вас…

— От которого я уже три раза терял сегодня сознание, — перебил францисканец.

— Вот поэтому я считаю ваше состояние опасным. Но почему вы не остановились по дороге?

— Меня здесь ждали, и я должен был приехать.

— Хотя бы пришлось заплатить жизнью?

— Даже ценой жизни.

— В таком случае, принимая во внимание все эти симптомы, я скажу, что положение почти безнадежно.

Францисканец криво улыбнулся:

— То, что вы сказали, было бы, может быть, вполне достаточно даже для иезуита одиннадцатого года, но для меня этого слишком мало, и я имею право требовать большего. Говорите правду, будьте откровенны, как если бы вы говорили перед лицом самого бога. К тому же я уже послал за духовником.

— О, я все же надеюсь, — пробормотал доктор.

— Отвечайте, — приказал больной, величественным жестом показывая на золотое кольцо, печать которого до тех пор была обращена внутрь, — на ней был выгравирован знак общества Иисуса.

Гризар вскрикнул:

— Генерал!

— Тише, — попросил францисканец, — теперь вы понимаете, что вам нужно сказать все.

— Монсеньор, монсеньор, зовите духовника, — прошептал Гризар, — потому что через два часа, когда повторится приступ лихорадки, у вас начнется бред, и вы скончаетесь во время пароксизма.

— Хорошо, — сказал больной, на мгновение нахмурив брови, — значит, в моем распоряжении еще два часа?

— Да, если вы примете лекарство, которое я вам пришлю.

— И лекарство даст мне два часа.

— Два часа.

— Я приму его, будь оно хоть ядом, потому что эти два часа нужны не только для меня, но и для славы ордена.

— О, какая потеря! — прошептал доктор. — Какая катастрофа для нас!

— Потеря одного человека, не больше, — отвечал францисканец. — И господь позаботится о том, чтобы бедный монах, покидающий вас, нашел достойного преемника. Прощайте, господин Гризар; это уже господня милость, что я встретил вас. Врач, не причастный к нашей святой конгрегации, не сказал бы мне правды о моем состоянии, а рассчитывая еще на несколько дней жизни, я не принял бы необходимых предосторожностей. Вы — ученый, господин Гризар, это делает честь всем нам; мне было бы неприятно видеть, что один из членов нашего ордена в своем деле посредственность. Прощайте, господин Гризар, прощайте, пришлите мне поскорее ваше лекарство.

— Благословите меня по крайней мере, монсеньор!

— Мысленно — да… Ступайте… Мысленно, повторяю вам… Animo, господин Гризар… viribus impossibile6Душою… а сил не хватает (лат.). .

И он снова повалился в кресло, почти потеряв сознание.

Доктор Гризар колебался, не зная, что предпринять: оказать ли ему немедленную помощь или же бежать и приготовить обещанное лекарство. Он, очевидно, решил приготовить лекарство, так как поспешно вышел из комнаты и скрылся на лестнице.

XXXIV. Государственная тайна

Через несколько минут после ухода доктора Гризара пришел духовник.

Едва он переступил порог, как францисканец вперил в него пристальный взгляд. Потом, покачав головой, прошептал:

— Это нищий духом, и я надеюсь, что господь простит меня, если я умру, не прибегая к помощи этого воплощенного убожества.

Со своей стороны, духовник смотрел на умирающего с изумлением, почти с ужасом. Он никогда не видел, чтобы готовые закрыться глаза пылали таким огнем; никогда не замечал, чтобы готовый угаснуть взгляд был так страшен.

Францисканец сделал быстрое и повелительное движение рукой.

— Садитесь, отец мой, — сказал он, — и выслушайте меня.

Иезуит-духовник, хороший пастырь, простой и наивный новичок в ордене, которому из всех тайн общества Иисуса была известна только церемония посвящения, подчинился этому странному исповедующемуся.

— В этой гостинице живет несколько человек, — проговорил францисканец.

— Я думал, — удивился иезуит, — что меня позвали сюда для исповеди. Разве это исповедь?

— Зачем этот вопрос?

— Чтобы знать, должен ли я хранить в тайне ваши слова.

— Мои слова — часть исповеди; я доверяю их вам, как духовнику.

— Хорошо, — сказал священник, садясь в то кресло, которое только что с большим трудом покинул францисканец, перешедший на кровать.

Францисканец продолжал:

— Я сказал вам, что в этой гостинице есть несколько человек.

— Я слышал.

— Всех постояльцев должно быть восемь.

Иезуит кивнул в знак того, что он все понял.

— Первый, с кем я хочу поговорить, — распорядился умирающий, — это немец из Вены, по фамилии барон фон Востпур. Сделайте мне одолжение, подойдите к нему и скажите, что тот, кого он ждал, приехал.

Духовник с изумлением посмотрел на кающегося: исповедь казалась ему странной.

— Повинуйтесь! — произнес францисканец суровым тоном, не допускавшим возражения.

Добрый иезуит покорно встал и вышел из комнаты. Как только иезуит ушел, францисканец снова взял бумаги, которые ему пришлось отложить из-за приступа лихорадки.

— Барон фон Востпур, — заметил он, — честолюбив, глуп, ограничен.

Он сложил бумаги и спрятал их под подушку.

В конце коридора послышались быстрые шаги. Духовник вернулся в сопровождении барона фон Востпура, который так высоко задирал голову, точно хотел пробить потолок пером своей шляпы. При виде францисканца с мрачным взором и простого убранства комнаты немец спросил:

— Кто зовет меня?

— Я! — отвечал францисканец.

Потом, обращаясь, к духовнику, прибавил:

— Добрый отец, оставьте нас одних на несколько минут; когда барон выйдет, вы вернетесь.

Иезуит вышел и, должно быть, воспользовался случаем, чтобы расспросить хозяина насчет этой странной исповеди и этого монаха, обращавшегося с духовником, как с камердинером.

Барон подошел к кровати и хотел заговорить, но францисканец сделал ему знак хранить молчание.

— Каждая минута драгоценна, — быстро начал больной. — Вы сюда приехали, чтобы участвовать в состязании, не правда ли?

— Да, отец мой.

— Вы надеетесь, что вас выберут генералом?

— Надеюсь.

— А вы знаете, какие условия необходимы для достижения этой высшей степени, делающей человека господином королей, равным папе?

— Кто вы такой, — спросил барон, — чтобы подвергать меня этому допросу?

— Я тот, кого вы ждете.

— Главный избиратель?

— Я уже выбран.

— Вы…

Францисканец не дал ему договорить; он протянул свою исхудалую руку: на ней блестел перстень, знак генеральской степени.

Барон попятился от изумления, потом поклонился с глубоким почтением и сказал:

— Как, вы здесь, монсеньор? В этой бедной комнате, на этой убогой постели, и вы избираете будущего генерала, то есть вашего преемника?

— Не беспокойтесь об этом, сударь; исполните поскорее главное условие, то есть сообщите ордену такую важную государственную тайну, благодаря которой один из первых дворов Европы навсегда попал бы при вашем посредстве в феодальную зависимость от ордена. Скажите же, вы добыли эту тайну, как вы утверждали в вашем прошении, поданном в Большой Совет?

— Монсеньор…

— Впрочем, начнем по порядку… Вы действительно барон фон Востпур?

— Да, монсеньор.

— Это ваше письмо?

Генерал иезуитов вынул из связки одну бумагу и подал ее барону.

Барон взглянул на нее и сделал утвердительный знак:

— Да, монсеньор, это мое письмо.

— И вы можете показать мне ответ секретаря Большого Совета?

— Вот он, монсеньор.

Барон протянул францисканцу письмо со следующим простым адресом:

«Его превосходительству барону фон Востпуру».

В нем содержалась одна только фраза:

«Между пятнадцатым и двадцать вторым мая, Фонтенбло, гостиница „Красивый павлин“».

А. М. D. G. 7Ad majorem Dei gloriam — для вящей славы божьей (лат.).

— Хорошо, — кивнул францисканец, — все в порядке, говорите.

— У меня отряд, состоящий из пятидесяти тысяч человек; все офицеры подкуплены. Я стою лагерем на Дунае. В четыре дня я могу свергнуть с престола императора, который, как вы знаете, противится распространению нашего ордена, и заместить его принцем из его рода, которого мне укажет орден.

Францисканец слушал, не подавая признаков жизни.

— Это все? — спросил он.

— В мои планы входит европейская революция, — добавил барон.

— Хорошо, господин Востпур. Вы получите ответ; возвращайтесь к себе и через четверть часа уезжайте из Фонтенбло.

Барон вышел, пятясь назад, с таким подобострастным видом, точно он откланивался самому императору, которого собирался предать.

— Это не тайна, — прошептал францисканец, — это заговор… Впрочем, — прибавил он после минутного размышления, — будущность Европы теперь не зависит от австрийского двора.

И красным карандашом, который был у него в руке, он вычеркнул из списка имя барона фон Востпура.

— Теперь очередь кардинала, — продолжал он, — со стороны Испании мы имеем, конечно, нечто более серьезное.

Подняв глаза, он увидел духовника, который, как школьник, покорно ждал его распоряжений.

— А-а! — сказал он, заметив эту покорность. — Вы говорили с хозяином?

— Да, монсеньор, и с врачом.

— С Гризаром?

— Да.

— Значит, он вернулся?

— Он ждет с обещанным лекарством.

— Хорошо, если понадобится, я позову его; теперь вы понимаете всю важность моей исповеди, не правда ли?

— Да, монсеньор.

— В таком случае пригласите испанского кардинала Херебиа. И поскорее. Так как вы теперь знаете, в чем дело, то на этот раз останетесь здесь, потому что по временам мне делается дурно.

— Не позвать ли доктора?

— Нет еще, подождите… Только испанского кардинала… Ступайте!

Через пять минут вошел кардинал, бледный и встревоженный.

— Мне сказали, монсеньор… — пролепетал кардинал.

— К делу! — глухим голосом произнес францисканец.

И он показал кардиналу письмо, которое тот написал в Большой Совет.

— Это ваш почерк? — спросил он.

— Да, но…

— А ваше приглашение?

Кардинал колебался с ответом. Его пурпур был возмущен власяницей бедного францисканца.

Умирающий протянул руку и показал кольцо. Кольцо произвело свое действие, которое было тем сильнее, чем выше был ранг того лица, к которому обращался францисканец.

— Тайну, тайну, скорее! — потребовал больной. Говоря это, он опирался на руку своего духовника.

— Coram isti?8В его присутствии? (лат.). — с беспокойством спросил кардинал.

— Говорите по-испански, — приказал францисканец, проявляя самое живое внимание.

— Вам известно, монсеньор, — продолжал по-кастильски кардинал, — что, согласно условиям брака инфанты с королем французским, упомянутая инфанта, так же как и король Людовик, отказалась от всяких притязаний на владения испанской короны?

Францисканец кивнул утвердительно.

— Отсюда следует, — излагал кардинал, — что мир и союз между двумя королевствами зависит от соблюдения этой статьи договора.

Францисканец снова кивнул.

— Не только Франция и Испания, — сказал кардинал, — но и вся Европа будет потрясена, если одна из сторон нарушит договор.

Снова утвердительный знак со стороны больного.

— Таким образом, — заключил кардинал, — человек, способный предвидеть события и ясно различать то, что лишь как туманное видение мелькает в сознании обычных людей, то есть мысль о грядущих благах или бедствиях, — такой человек предохранит мир от величайшей катастрофы. Можно будет обратить на пользу ордена события, угаданные тем человеком, который их подготовляет.

— Pronto! Pronto!9Скорее! (исп.). — торопил его францисканец, бледнея все более.

Кардинал наклонился к самому уху умирающего.

— Монсеньор, — сказал он, — мне известно, что французский король решил при первом же предлоге, каковым может послужить, например, смерть испанского короля или же брата инфанты, с оружием в руках потребовать от лица Франции наследства, и в моем распоряжении есть подробно разработанный политический план Людовика Четырнадцатого на этот счет.

— Где этот план? — спросил францисканец.

— Вот он, — ответил кардинал.

— Чьей рукой он написан?

— Моей.

— Это все, что вы хотели сообщить?

— Мне кажется, монсеньор, я сообщил достаточно, — отвечал кардинал.

— Это правда, вы оказали ордену большую услугу. Но каким путем вы раздобыли эти подробности, с помощью которых вы составили этот план?

— Слуги французского короля у меня на жалованье и передают мне обрывки бумаг, уцелевших в камине.

— Вы очень изобретательны, — прошептал францисканец, пробуя улыбнуться. — Господин кардинал, через четверть часа вы покинете эту гостиницу; ответ будет вам послан. Ступайте!

Кардинал удалился.

— Позовите ко мне Гризара и разыщите венецианца Марини, — сказал больной.

Духовник повиновался, а францисканец тем временем вынул свои бумаги и, вместо того чтобы вычеркнуть имя кардинала, как он сделал это по отношению к барону, поставил возле него крестик. Затем, выбившись из сил, упал на кровать и прошептал имя доктора Гризара. Очнувшись, больной выпил половину лекарства, которое ему подал доктор; венецианец и духовник стояли подле двери.

Венецианец выполнил те же формальности, что и два его конкурента; так же, как и они, проявил нерешительность при виде двух посторонних, но, успокоенный приказанием генерала, открыл ему, что папа, встревоженный могуществом ордена, задумал провести полное изгнание иезуитов и старается заручиться для этой цели помощью европейских дворов. Он перечислил союзников папы и рассказал о предполагаемых мерах для выполнения этого плана, он также назвал тот остров Архипелага, куда после ареста предполагалось сослать двух кардиналов, адептов одиннадцатого года, следовательно, высших чинов ордена, вместе с тридцатью двумя наиболее видными римскими иезуитами.

Францисканец поблагодарил синьора Марини. Разоблачение папского плана оказывало немалую услугу ордену. После этого венецианец получил приказание уехать через четверть часа и вышел из комнаты сияющий, как если бы перстень — символ первенства — уже был надет на его палец.

Однако, когда он удалился, францисканец шептал, лежа на кровати:

— Все эти люди — шпионы или же сбиры;10 Сбиры — презрительное наименование полицейских чиновников. ни один из них не годится в генералы; все они пооткрывали заговоры, никто не выведал тайны. Но не с помощью разрушения, войны, насилия следует управлять обществом Иисуса, нет — путем таинственного влияния, которое дает человеку моральное превосходство. Нет, преемник не найден, и в довершение несчастья господь поразил меня, я умираю. О, неужели общество рушится вместе с моей смертью, за неимением поддерживающей колонны? Неужели подстерегающая меня смерть положит конец ордену? Десять лет моей жизни навсегда упрочили бы его существование, потому что с воцарением нового короля перед орденом открываются самые блестящие перспективы.

Францисканец произнес эти слова частью мысленно, частью вслух, и молодой иезуит с ужасом слушал его, как слушают горячечный бред, между тем как более просвещенный Гризар жадно впивал эти речи, точно откровение из неведомого ему мира, куда заглядывал его взор, но не в силах была коснуться его рука.

Вдруг францисканец приподнялся.

— Закончим, — сказал он, — смерть завладевает мной. О, еще недавно я думал умереть спокойно, я надеялся… Теперь же я в отчаянии, если только среди оставшихся… Гризар, Гризар, дайте мне прожить один только час!

Гризар подошел к умирающему и дал ему проглотить несколько капель не лекарства, которое францисканец оставил недопитым, но жидкости из флакона, принесенного с собой.

— Позовите шотландца, — потребовал францисканец, — позовите бременского купца. Скорее, скорее! Иисус, я умираю… задыхаюсь!

Духовник побежал за помощью, точно существовала человеческая сила, которая могла бы отвратить руку смерти, уже занесенную над больным; но на пороге двери он встретил Арамиса. Тот, прижав к губам палец, точно статуя Гарпократа, бога молчания, взглядом заставил отступить его в глубину комнаты.

Доктор и духовник переглянулись и сделали движение, как бы собираясь отстранить Арамиса. Но он двумя крестными знамениями, каждое на особый лад, пригвоздил их к месту.

— Начальник, — прошептали они.

Арамис медленно вошел в комнату, где умирающий боролся с первыми приступами агонии.

Францисканец, — оттого ли, что эликсир произвел свое действие, оттого ли, что появление Арамиса придало ему силы, — напрягся и поднялся на кровати, с горящими глазами, полуоткрытым ртом и влажными от пота волосами.

Арамис почувствовал в комнате удушливый запах; окна была закрыты, камин пылал; две желтые восковые свечи оплывали на медные подсвечники и еще больше нагревали воздух. Арамис открыл окно и, устремив на умирающего взгляд, полный понимания и уважения, сказал:

— Монсеньор, прошу прощения за то, что вошел к вам без зова, но меня тревожит ваше состояние, и я боялся, что вы скончаетесь, не повидавшись со мной, так как в вашем списке я стою шестым.

Умирающий вздрогнул и посмотрел на лист бумаги.

— Значит, вы тот, кого когда-то звали Арамисом, а потом шевалье д’Эрбле? Значит, вы ваннский епископ?

— Да, монсеньор.

— Я вас знаю, я вас видел.

— На последнем юбилее мы встречались у святого отца.

— Ах да, вспомнил! И вы тоже находитесь в числе соискателей?

— Монсеньор, я слышал, что ордену необходимо держать в своих руках важную государственную тайну, и, зная, что из скромности вы решили сложить с себя свои обязанности в пользу того, кто добудет эту тайну, я написал о своей готовности выступить соискателем, так как мне одному известна очень важная тайна.

— Говорите, — сказал францисканец, — я готов выслушать вас и судить, насколько важна ваша тайна.

— Монсеньор, та тайна, которую я буду иметь честь доверить вам, не может быть высказана вслух. Всякая мысль, вышедшая за пределы нашего сознания и получившая то или иное выражение, уже не принадлежит тому, кто ее породил. Слово может быть подхвачено внимательным и враждебным ухом; поэтому его не следует бросать случайно, иначе тайна перестает быть тайной.

— Как же в таком случае вы предполагаете сообщить мне вашу тайну? — спросил умирающий.

Арамис знаком попросил доктора и духовника удалиться и подал францисканцу пакет в двойном конверте.

— Но ведь написанные слова могут быть еще опаснее слов, сказанных вслух; как вы думаете? — спросил францисканец.

— Нет, монсеньор, — отвечал Арамис, — потому что в этом конверте вы увидите знаки, понятные только вам и мне.

Францисканец смотрел на Арамиса со все возрастающим изумлением.

— Это, — продолжал Арамис, — тот шифр, который вы приняли в тысяча шестьсот пятьдесят пятом году и который мог бы разобрать лишь ваш покойный секретарь Жуан Жужан, если бы он вернулся с того света.

— Вы, значит, знаете этот шифр?

— Я сам дал его Жужану.

И Арамис, почтительно поклонившись, направился к двери, точно собираясь уйти.

Но жест францисканца и его зов удержали его.

— Иисус, — воскликнул монах, — ессе homo!11Перед вами человек! (лат.).

Затем, вторично прочитав бумагу, попросил:

— Подойдите поскорее ко мне.

Арамис подошел к францисканцу с тем же спокойным и почтительным видом.

Францисканец, протянув руку, привлек его к себе:

— Как и от кого вы могли узнать подобную тайну?

— От госпожи де Шеврез, близкой подруги и доверенного лица королевы.

— А госпожа де Шеврез?

— Умерла.

— А другие знали?

— Только двое простолюдинов: мужчина и женщина.

— Кто же они?

— Они его воспитывали.

— Что же с ними сталось?

— Тоже умерли… тайна эта сжигает, как огонь.

— Но вы ведь живы?

— Никто не знает, что тайна в моих руках.

— Давно?

— Уже пятнадцать лет.

— И вы хранили ее?

— Я хотел жить.

— А теперь дарите ее ордену, без честолюбия, не требуя вознаграждения?

— Я дарю ее ордену, питая честолюбивые замыслы и не бескорыстно, — отвечал Арамис, — потому что теперь, когда вы меня знаете, монсеньор, вы сделаете из меня, если останетесь живы, то, чем я могу, чем я должен быть.

— Но так как я умираю, — воскликнул францисканец, — то я делаю тебя своим преемником… Возьми!

И, сняв перстень, он надел его на палец Арамиса. Затем обратился к двум свидетелям этой сцены:

— Подтвердите, когда понадобится, что я, больной телом, но в здравом уме, свободно и добровольно передал это кольцо — знак всемогущества — монсеньору д’Эрбле, епископу ваннскому, и что я назначаю его своим преемником. Я, смиренный грешник, готовый предстать перед богом, склоняюсь перед ним первый, чтоб показать пример всем.

И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.

— Поспешим, — попросил францисканец, — меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.

— Я выполню все, — обещал Арамис.

— Хорошо. — И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил: — Оставьте нас одних.

Те повиновались.

— Этим знаком, — сказал он, — вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces!12Во имя этого знамени победишь! (лат.). Закройте дверь, — закончил францисканец, обращаясь к Арамису.

Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.

— Папа составил заговор против ордена, — сказал монах, — папа должен умереть.

— Он умрет, — спокойно отвечал Арамис.

— Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.

— Ему будет уплачено, — обещал Арамис.

— Шестеро мальтийских рыцарей — вот их имена, — благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступили эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.

— Это будет сделано.

— Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.

— Я приведу приговор в исполнение.

— Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка; у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в пятьдесят тысяч ливров. Пенсия — тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.

— Я обдумаю, — сказал Арамис.

— На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото. Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.

— В какой порт велеть ему зайти?

— В Байонну.

— Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?

Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.

Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.

— Ваш кающийся предстал перед богом, — обратился он к духовнику, — теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобают бедному монаху… Ступайте!

Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:

— Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.

Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь. Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золу камина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.

XXXV. Поручение

На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, — Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.

Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.

Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:

— Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.

Лавальер опустила голову и вздохнула.

— Это ни на что не похоже, — продолжала Монтале. — Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну. Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.

Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.

— А я, — сказала она, — спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе? Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?

— Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?

— Не знаю, — отвечала Луиза, — знаю только, что по крайней мере с моей стороны была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.

— Скажем лучше: о тебе, — рассмеялась Монтале, — о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.

Лавальер опустила голову:

— Право, ты меня огорчаешь.

— Я?

— Да, эти шутки очень неприятны мне.

— Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно. Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.

— Ах, милая Монтале, — вздохнула бедная девушка, — ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.

— Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?

Луиза смутилась.

— Опять расспросы! — вскричала она. — Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова? О, это ужасно!

— Да что ж тут ужасного?

— Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.

— О-го-го! — возмутилась Монтале. — Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя. Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.

— Я плохо понимаю твой вопрос, — проговорила очень взволнованная Луиза.

— Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?

При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.

— Люблю ли я Рауля? — воскликнула она. — Друга моего детства, моего брата!

— Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля — твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?

— О господи, — вскричала Луиза, — какой суровый допрос!

— Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.

— Положительно, — глухим голосом сказала Луиза, — ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.

— Отвечай.

— Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.

— Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: «Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцать тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами — ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди». Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.

— И я поблагодарила бы тебя, — пролепетала Луиза, — хотя совет твой мне кажется не очень добрым.

— Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила: «Луиза, опасно сидеть целые дни, склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек; опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на Л, чем на Б; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой».

— Спасибо, дорогая Ора, — кротко отвечала Лавальер, — говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.

— Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной девушке. На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое — желчь. Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее; тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую. Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли, Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?

— Смеюсь, — прошептала бледная как смерть Луиза, — конечно, смеюсь.

— И хорошо делаешь, потому что это очень забавно. История или сказка, как тебе угодно, мне понравилась; вот почему я запомнила ее и рассказываю тебе. Представь себе, дорогая Луиза, какие опустошения произвела бы в твоем, например, мозгу меланхолия, иными словами — черная желчь. Я решила поделиться с тобой этой повестью, и, чтобы с кем-нибудь из нас не случилось чего-нибудь подобного, нужно твердо запомнить следующую истину: сегодня — приманка, завтра — посмешище, послезавтра — смерть.

Лавальер вздрогнула и побледнела еще больше.

— Когда нами занимается король, — продолжала Монтале, — он нам ясно это показывает, и если мы составляем цель его стремлений, он умеет достигать этой цели. Итак, ты видишь, Луиза, что в подобных случаях девушки, подверженные такой опасности, должны быть откровенны друг с другом, чтобы сердца, не зараженные меланхолией, наблюдали за сердцами, в которые она может проникнуть.

— Тише, тише! — вскрикнула Лавальер. — Сюда идут.

— Действительно идут, — согласилась Монтале, — но кто бы это мог быть? Все в церкви с королем или на купании с принцем.

Молодые девушки почти тотчас заметили в конце аллеи, под зеленым сводом ветвей, статную фигуру молодого человека со шпагой, в плаще и в высоких сапогах со шпорами. Еще издали он приветливо улыбнулся.

— Рауль! — воскликнула Монтале.

— Господин де Бражелон! — прошептала Луиза.

— Вот самый подходящий судья для разрешения нашего спора, — сказала Монтале.

— О, Монтале, Монтале, сжалься! — горько вздохнула Лавальер. — Ты была жестока, не будь же безжалостной!

Эти слова, произнесенные с искренним жаром, прогнали если не из сердца Монтале, то по крайней мере с ее лица все следы иронии.

— Вы прекрасны, как Амадис, господин де Бражелон, — вскричала она, обращаясь к Раулю, — и являетесь в полном вооружении, как он!

— Привет вам, сударыни, — проговорил Бражелон, кланяясь.

— Но зачем эти сапоги? — поинтересовалась Монтале, между тем как Лавальер, смотря на Рауля с таким же изумлением, как и ее подруга, хранила молчание.

— Зачем? — переспросил Рауль.

— Да, — отважилась прервать молчание Лавальер.

— Затем, что я уезжаю, — отвечал Бражелон, глядя на Луизу.

Лавальер почувствовала приступ суеверного страха и пошатнулась.

— Вы уезжаете, Рауль! — удивилась она. — Куда же?

— В Англию, дорогая Луиза, — поклонился молодой человек со свойственной ему учтивостью.

— Что же вам делать в Англии?

— Король посылает меня туда.

— Король? — в один голос воскликнули Луиза и Ора и невольно переглянулись, вспомнив только что прерванный разговор.

Рауль заметил эти взгляды, но они остались непонятны для него.

Вполне естественно, что он объяснил их участием к нему молодых девушек.

— Его величество, — начал он, — изволил вспомнить, что граф де Ла Фер пользуется благосклонностью короля Карла Второго. Сегодня, направляясь в церковь, король встретил меня и знаком подозвал к себе. Когда я подошел, он сказал: «Господин де Бражелон, ступайте к господину Фуке, у которого находятся мои письма к английскому королю; вы отвезете их». Я поклонился. «Да, — прибавил он, — перед отъездом побывайте у принцессы, она даст вам поручение к своему брату».

— Боже мой! — задумчиво прошептала глубоко взволнованная Луиза.

— Так скоро! Вам приказано уехать так скоро? — спросила Монтале, ошеломленная этим странным распоряжением.

— Чтобы повиноваться как следует тому, кого уважаешь, — сказал Рауль, — нужно повиноваться немедленно. Через десять минут после получения приказа я был готов. Предупрежденная принцесса пишет письмо, которое ей угодно поручить мне. А тем временем, узнав от мадемуазель де Тонне-Шарант, что вы в парке, я пришел сюда и застаю вас обеих.

— И обеих видите нездоровыми, — горько усмехнулась Монтале, приходя на помощь Луизе, лицо которой явно изменилось.

— Нездоровыми? — повторил Рауль, с нежным участием пожимая руку Луизы де Лавальер. — Да, действительно, ваша рука холодна как лед.

— Это пустяки.

— Этот холод не достигает сердца, не правда ли, Луиза? — с нежной улыбкой проговорил молодой человек.

Луиза быстро подняла голову, точно предполагая, что этот вопрос был внушен подозрениями; ей стало не по себе.

— О, вы знаете, — произнесла она с усилием, — что мое сердце никогда не будет холодно для такого друга, как вы, господин де Бражелон.

— Благодарю вас, Луиза. Я знаю ваше сердце и вашу душу, и, конечно, не по теплу руки судят о таком чувстве, как ваше. Луиза, вы знаете, как я вас люблю и с какой беззаветностью отдам за вас свою жизнь; поэтому вы простите меня, не правда ли, если я буду говорить с вами немного по-детски?

— Говорите, Рауль, — сказала вся трепетавшая Луиза, — я вас слушаю.

— Я не могу расстаться с вами, увозя с собой муку, я знаю — нелепую, но которая все же терзает меня.

— Значит, вы уезжаете надолго? — спросила Лавальер подавленным голосом. Монтале отвернулась.

— Нет, ненадолго, вернусь, вероятно, недели через две.

Лавальер прижала руку к забившемуся сердцу.

— Странно, — продолжал Рауль, печально глядя на девушку, — часто я расставался с вами, отправляясь в опасный путь, но уезжал всегда веселым, со спокойным сердцем, весь опьяненный надеждою на будущее счастье, между тем как мне угрожали пули испанцев или тяжелые алебарды валлонов. Сегодня мне не угрожает никакая опасность, мне предстоит самый приятный и спокойный путь, после которого меня ждет награда: взысканный королем, я, может быть, завоюю вас, ибо какую более драгоценную награду способен дать мне король? И все же, Луиза, не знаю, право, почему, все это счастье, все эти надежды разлетаются передо мной как дым, как несбыточная мечта, а там, в глубине моего сердца, большая грусть, какое-то угнетение, уныние. Я знаю, почему все это, Луиза; потому, что никогда я еще не любил вас, как в настоящую минуту. О боже мой, боже мой!

При этом последнем восклицании, вырвавшемся из разбитого сердца, Луиза залилась слезами и упала на руки Монтале. Хотя Монтале и не отличалась мягкосердечностью, все же глаза ее увлажнились и сердце тревожно сжалось. Рауль увидел слезы своей невесты. Взгляд его не проник глубже, не попытался даже постичь, что кроется под этими слезами. Он преклонил перед ней колено и нежно поцеловал ее руку. Было видно, что в этот поцелуй он вложил всю свою любовь.

— Вставайте, вставайте! — приказала ему Монтале, тоже готовая расплакаться. — К нам идет Атенаис.

Рауль встал, еще раз улыбнулся Луизе, которая больше не смотрела на него, и, пожав руку Монтале, повернулся, чтобы поклониться мадемуазель де Тонне-Шарант, шелест шелкового платья которой уже доносился до них.

— Принцесса кончила письмо? — спросил он, когда прекрасная девушка подошла настолько близко, что могла слышать его голос.

— Да, виконт, письмо написано, запечатано, и ее высочество ждет вас.

Услышав эти слова, Рауль поклонился Атенаис, бросил последний взгляд на Луизу, сделал приветственный знак Монтале и удалился по направлению к замку.

Однако, уходя, он все время оборачивался. Безмолвные и неподвижные, три фрейлины провожали его глазами, пока он не скрылся из виду.

— Наконец-то, — сказала Атенаис, первая прерывая молчание, — наконец-то мы одни и можем на свободе поговорить о вчерашнем происшествии и решить, как нам следует вести себя дальше. И вот, если вам угодно уделить мне внимание, — продолжала она, оглядываясь по сторонам, — я вкратце выскажу свое мнение, прежде всего о том, как я смотрю на наши обязанности. А если вы не поймете меня с полуслова, я объявлю вам волю принцессы.

И мадемуазель де Тонне-Шарант энергично подчеркнула последние слова, чтобы у подруг ее не оставалось никакого сомнения насчет официального характера этих слов.

— Волю принцессы! — в один голос вскричали Монтале и Луиза.

— Ультиматум! — дипломатически отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант.

— Боже мой! — прошептала Лавальер. — Значит, принцесса знает…

— Принцесса знает больше, чем мы ей сказали, — отчеканила Атенаис. — Поэтому будем начеку.

— О да, — сказала Монтале. — И я буду внимательно слушать тебя. Говори, Атенаис.

— Боже мой, боже мой! — прошептала вся трепетавшая Луиза. — Переживу ли я эти ужасные события?

— О, не пугайтесь, — успокоила ее Атенаис, — у нас есть лекарство.

И, усевшись между двумя подругами, она взяла их за руки и приготовилась говорить. Однако не успела она открыть рот, как послышался стук копыт лошади, скакавшей галопом по мостовой за оградой замка.

XXXVI. Счастлив, как принц

По дороге в замок Бражелон встретил де Гиша. Но еще до этого де Гиш столкнулся с Маниканом, который, в свою очередь, повидал Маликорна. Как Маликорн встретился с Маниканом? Самым простым образом: он ждал его возвращения от обедни, куда тот пошел в сопровождении г-на де Сент-Эньяна. Они очень обрадовались встрече, и Маникан воспользовался этим случаем, чтобы спросить у друга, не осталось ли в его кармане нескольких экю.

Нисколько не удивившись этому вопросу, Маликорн отвечал, что карман, из которого вечно берут, никогда его не наполняя, похож на колодец, который дает, правда, воду зимой, но летом, благодаря усердию садовников, высыхает до дна; карман его был довольно глубок, так что во времена изобилия из него можно было доставать порядочные суммы, но, к несчастью, злоупотребления совсем опустошили его.

На эти слова Маникан задумчиво ответил:

— Это верно.

— Значит, нужно его наполнить, — прибавил Маликорн.

— Без сомнения, но как?

— Ничего не может быть легче, дорогой Маникан.

— Хорошо, скажите.

— Место у принца, и карман наполнится.

— У вас есть это место?

— Я имею право на это место.

— Так что ж?

— А то, что право на должность без должности все равно что кошелек без денег.

— Правильно, — снова согласился Маникан.

— Значит, будем добиваться места, — сказал Маликорн.

— Дорогой, дражайший! — вздохнул Маникан. — Получить место у принца очень трудно в нашем положении.

— Вы думаете?

— Конечно, в настоящую минуту мы ничего не можем просить у принца.

— Почему же?

— Потому что он холоден с нами.

— Глупости! — отчеканил Маликорн.

— А что, если поухаживать за принцессой? — предложил Маникан. — Может быть, нам удастся угодить таким образом принцу.

— Совершенно верно; если мы начнем ухаживать за принцессой и действовать ловко, принц будет обожать нас.

— Гм!

— Ведь мы же не дураки! Поэтому, господин Маникан, вы, как великий дипломат, должны поскорее примирить господина де Гиша с его высочеством.

— А теперь скажите, Маликорн, что вам поведал господин де Сент-Эньян?

— Мне? Ничего; он меня спрашивал, вот и все.

— Со мной он был не так сдержан.

— Что же он вам сообщил?

— Что король безумно влюблен в мадемуазель де Лавальер.

— Нам и самим это известно, черт возьми, — иронически заметил Маликорн. — Все здесь только и кричат об этом; но вы поступите, пожалуйста, согласно моему совету: поговорите с господином де Гишем и постарайтесь добиться от него, чтобы он загладил свою вину перед принцем. Какого черта! Он обязан сделать это по отношению к его высочеству.

— Но для этого нужно прежде всего найти де Гиша.

— Мне кажется, это не так уж трудно. Чтобы увидеть его, сделайте то, что сделал я, желая увидеть вас: подождите его. Ведь вы знаете, что он любит прогулки.

— Да, но где он гуляет?

— Что за вопрос? Ведь он влюблен в принцессу, не правда ли?

— Говорят.

— Значит, он гуляет возле ее апартаментов.

— Глядите-ка, мой милый Маликорн, вы не ошиблись: вот он сам!

— Как же я мог ошибиться? Разве это в моих привычках? Вам очень нужны деньги?

— Ах! — жалобно вздохнул Маникан.

— А мне нужно место. Если Маликорн получит место, у Маникана будут деньги. Все очень просто.

— В таком случае будьте покойны. Я приложу все усилия.

— Действуйте.

Де Гиш был уже рядом; Маликорн пошел своей дорогой, а Маникан приблизился к де Гишу.

Граф был сумрачен и задумчив.

— Скажите, какую рифму вы подбираете, дорогой граф, — обратился к нему Маникан.

Де Гиш узнал друга и взял его под руку.

— Дорогой Маникан, — сказал он, — я ищу кое-что поважнее рифмы.

— Что именно?

— А вы поможете мне найти то, что я ищу? — продолжал граф. — Вы ленивы, значит, вы изобретательны.

— Моя изобретательность к вашим услугам, дорогой граф.

— Вот что: я хочу побывать в доме, где у меня есть дело.

— Так нужно войти в этот дом, — догадался Маникан.

— Разумеется. Но в доме живет ревнивый муж.

— Разве он страшнее Цербера?

— Нет, не страшнее, но так же ревнив.

— И у него три пасти, как у пса, охраняющего вход в ад? Не пожимайте плечами, дорогой граф; у меня есть основания задать вам этот вопрос, ибо, по уверениям поэтов, чтобы смягчить Цербера, нужно угостить его пирожком. А я привык смотреть на вещи прозаически, трезво и говорю: для трех пастей одного пирожка маловато. Если у вашего ревнивца три пасти, граф, возьмите три пирожка.

— Шутник, — улыбнулся граф.

— Теперь, — продолжал Маникан, — познакомимся поближе с этим домом, каков бы он ни был, потому что подобная тактика ни в коем случае не может повредить вашей любви.

— Ах, Маникан, найди предлог, хороший предлог!

— Предлог? Да, черт возьми, сто, тысячу предлогов. Если бы здесь был Маликорн, он уже придумал бы пятьдесят тысяч превосходных предлогов!

— Кто такой этот Маликорн? — спросил де Гиш, прищуривая глаза с видом человека, старающегося вспомнить. — Кажется, я слышал эту фамилию…

— Я думаю, что слыхали: вы должны его отцу тридцать тысяч экю.

— Ах да, славный парень из Орлеана…

— Которому вы обещали место в доме… не в том доме, где живет ревнивый муж, а у принца.

— Хорошо, если твой друг Маликорн так изобретателен, пусть он придумает способ снискать благорасположение принца, пусть он найдет случай примирить меня с принцем.

— Хорошо, я поговорю с ним об этом.

— Кто это идет к нам?

— Виконт де Бражелон.

— Рауль? Да, действительно.

И де Гиш быстро пошел навстречу другу.

— Это вы, дорогой Рауль? — воскликнул де Гиш.

— Да, я хотел проститься с вами, милый друг, — отвечал Рауль, пожимая руку графа. — Здравствуйте, господин Маникан.

— Как, ты уезжаешь, виконт?

— Да, уезжаю… Поручение короля.

— Куда?

— В Лондон. Сейчас я иду к принцессе, она даст мне письмо к его величеству королю Карлу Второму.

— Ты застанешь ее одну. Принца нет дома.

— Где же он?

— Поехал купаться.

— Итак, мой друг, ты в качестве приближенного к принцу передай ему мои извинения. Я подождал бы его, чтобы получить распоряжения, если бы его величество не выразил желания, переданного мне через господина Фуке, чтобы я отправился немедленно.

Маникан толкнул де Гиша локтем.

— Вот и предлог, — сказал он.

— Какой?

— Извинения господина де Бражелона.

— Не очень удачный, — сказал де Гиш.

— Превосходный, если принц на вас не сердится; если же сердится — плохой, как и всякий другой предлог.

— Вы правы, Маникан; мне нужен любой способ, любой случай, лишь бы помириться. Итак, счастливого пути, дорогой Рауль!

Друзья обнялись.

Через минуту Рауль входил к принцессе.

Принцесса еще сидела за столом, где она писала письмо. Перед ней горела свеча из розового воска, которым она пользовалась для запечатывания конверта. Погруженная в размышления, принцесса забыла задуть свечу.

Бражелона ждали; едва он вошел, о нем доложили.

Бражелон был воплощением изящества; кто раз встретился с ним, уже никогда не мог забыть; а принцесса не только видела его однажды, но, как помнит читатель, он был один из первых встретивших ее французов и провожал ее из Гавра в Париж.

Принцесса сохранила прекрасное воспоминание о Бражелоне.

— Ах! — сказала она. — Это вы, виконт; вы увидите моего брата, который будет счастлив выразить вам признательность, чтобы тем самым отметить заслуги вашего отца.

— Граф де Ла Фер, принцесса, был достаточно вознагражден милостями короля за те небольшие услуги, которые он имел честь оказать ему, и я отвезу его величеству уверение в уважении, преданности, благодарности со стороны отца и сына.

— Вы знаете моего брата, виконт?

— Нет, ваше высочество; я буду иметь счастье видеть его величество в первый раз.

— Вы не нуждаетесь в рекомендации. Но если вы все же сомневаетесь в своих личных достоинствах, смело скажите, что я ручаюсь за вас.

— Ваше высочество слишком добры.

— Нет, господин де Бражелон. Я помню, как мы ехали вместе, и заметила вашу большую сдержанность рядом с безумствами, которые направо и налево от вас совершали два величайших сумасброда — граф де Гиш и герцог Бекингэм. Но не будем сейчас вспоминать их, поговорим о вас. Вы едете в Англию, чтобы получить там место? Простите меня за этот вопрос. Я задаю вам его не из простого любопытства, а из желания быть чем-нибудь вам полезной.

— Нет, принцесса. Я еду в Англию, чтобы исполнить поручение, которое его величество изволил дать мне; вот и все.

— И вы рассчитываете вернуться во Францию?

— Как только выполню поручение, если его величество король Карл Второй не даст мне других приказаний.

— Я уверена, что он, во всяком случае, попросит вас остаться у него подольше.

— Так как я не осмелюсь противоречить его величеству, я заранее прошу вас, принцесса, напомнить французскому королю, что один из самых преданных его слуг находится вдали от него.

— Берегитесь, чтобы в ту минуту, когда он вызовет вас во Францию, его приказание не показалось вам злоупотреблением властью.

— Я не понимаю вас, принцесса.

— Французский двор несравненный, я знаю, — но и при английском дворе есть хорошенькие женщины.

Рауль улыбнулся.

— Вот улыбка, — сказала принцесса, — которая не предвещает ничего хорошего моим соотечественницам. Вы как будто говорите им, господин де Бражелон: «Я приехал к вам, но сердце мое осталось по ту сторону пролива». Ведь таково значение вашей улыбки?

— Ваше высочество обладаете даром читать в глубине сердец; и вы теперь понимаете, почему долгое пребывание при английском дворе было бы мне тяжело.

— И мне незачем спрашивать, пользуется ли взаимностью такой элегантный кавалер.

— Принцесса, я воспитывался с той, кого я люблю, и мне кажется, что она питает ко мне те же чувства, что и я к ней.

— Поезжайте скорее, господин де Бражелон, и поскорее возвращайтесь; по вашем приезде мы увидим двух счастливцев, ибо я надеюсь, что на пути к вашему счастью нет препятствий.

— Увы, принцесса, есть большое препятствие.

— Какое же?

— Воля короля.

— Воля короля?.. Король противится вашему браку?

— Во всяком случае, откладывает его. Я просил согласия короля через графа де Ла Фер, а его величество, не ответив, правда, категорическим образом, сказал, однако же, что нужно подождать.

— Разве особа, которую вы любите, недостойна вас?

— Она достойна любви короля, принцесса.

— Я хочу сказать — может быть, ее происхождение ниже вашего?

— Она из знатной семьи.

— Молода, красива?

— Семнадцать лет, и для меня восхитительно хороша.

— Она в провинции или в Париже?

— Она в Фонтенбло, принцесса.

— При дворе?

— Да.

— Я ее знаю?

— Она имеет честь состоять фрейлиной вашего высочества.

— Ее имя? — с беспокойством в голосе спросила принцесса. — Если только, — прибавила она, быстро овладев собой, — это имя не тайна.

— Нет, принцесса; моя любовь достаточно чиста для того, чтобы не делать из нее тайны, тем более я не скрою ее от вашего высочества. Это мадемуазель Луиза де Лавальер.

Принцесса не могла удержаться от громкого восклицания, в котором было нечто большее, чем удивление.

— Ах, Лавальер!.. Та самая, которая вчера…

Она помолчала.

— Почувствовала себя дурно, — продолжала принцесса.

— Да, принцесса. Я только сегодня утром узнал об этом случае.

— И вы видели ее сегодня?

— Я имел честь проститься с ней.

— И вы говорите, — снова заговорила принцесса, делая над собой усилие, — что король… отсрочил вашу свадьбу с этой девочкой?

— Да, принцесса, отсрочил.

— И он чем-нибудь объяснил это?

— Ничем.

— Давно ли граф де Ла Фер просил у короля согласия на ваш брак?

— Уже больше месяца, принцесса.

— Странно.

И словно облачко затуманило ее глаза.

— Больше месяца, — повторила она.

— Да, уже больше месяца.

— Вы правы, — сказала принцесса с улыбкой, в которой Бражелон мог заметить некоторую принужденность. — Мой брат не должен слишком долго задерживать вас у себя; поезжайте поскорей, и в первом же моем письме в Англию я призову вас от имени короля.

Принцесса встала, чтобы вручить Бражелону письмо. Рауль понял, что аудиенция окончена; он взял письмо, поклонился принцессе и вышел.

— Целый месяц! — шептала принцесса. — Неужели я была до такой степени слепа? Неужели он уже целый месяц любит ее?

И, чтобы отвлечься, принцесса немедленно начала письмо к брату, приписка к которому должна была вызвать Бражелона во Францию.

Как мы видели, граф де Гиш уступил настояниям Маникана и дал увести себя до конюшен, где они велели оседлать лошадей; потом по описанной нами выше маленькой аллее они поехали навстречу принцу, который после купания, свежий и бодрый, возвращался в замок, закрыв лицо женской вуалью, чтобы оно не загорело от лучей уже жаркого солнца.

Принц был в отличном настроении, вызванном созерцанием собственной красоты. Он мог сравнить в воде белизну своего тела с цветом кожи придворных, и благодаря заботам его высочества о своей наружности никто не мог соперничать с ним, даже шевалье де Лоррен. Кроме того, принц довольно успешно плавал, и его нервы после пребывания в холодной воде поддерживали его тело и дух в состоянии счастливого равновесия. Вот почему, завидя де Гиша, галопом ехавшего навстречу на великолепной белой лошади, принц не мог удержаться от радостного восклицания.

— Мне кажется, дело идет хорошо, — заметил Маникан, прочитав благосклонность на лице его высочества.

— А, здравствуй, Гиш! Здравствуй, бедняга Гиш! — воскликнул принц.

— Приветствую вас, монсеньор! — отвечал де Гиш, ободренный тоном Филиппа. — Желаю здоровья, радости, счастья и благоденствия вашему высочеству!

— Добро пожаловать, Гиш! Поезжай справа. Но придержи своего коня, потому что я хочу ехать шагом под этим зеленым сводом.

— Слушаю, монсеньор.

И, последовав приглашению, де Гиш поехал справа от принца.

— Ну, дорогой де Гиш, — сказал принц, — расскажи, что новенького ты знаешь о том ловеласе, которого я когда-то знал и который приударял за моей женой?

Де Гиш покраснел как кумач, а принц покатился со смеху, точно слова его были верхом остроумия. Окружающая принца свита сочла нужным последовать его примеру, хотя не расслышала шутки; все разразились громким смехом, который полетел до самых последних рядов кортежа.

Де Гиш хотя и покраснел, но не растерялся: Маникан смотрел на него.

— Ах, монсеньор, — отвечал де Гиш, — будьте милосердны к несчастному, не отдавайте меня на растерзание шевалье де Лоррену!

— Как так?

— Если он услышит, что вы смеетесь надо мной, он тоже без всякой жалости станет надо мной насмехаться.

— Над твоей любовью к принцессе?

— Пощадите, монсеньор!

— А все же, Гиш, сознайся, ты строил глазки принцессе?

— Никогда в жизни, монсеньор.

— Ну, признавайся, из уважения ко мне! Признавайся, я освобождаю тебя от требований этикета, де Гиш. Будь откровенен, как если бы речь шла о мадемуазель де Шале или мадемуазель де Лавальер.

Тут принц снова залился смехом.

— Да что же это я играю шпагой, отточенной с обеих сторон? Я раню сразу и тебя, и моего брата: Шале и Лавальер — одна твоя невеста, а другая его будущая любовница.

— Право, монсеньор, — сказал граф, — вы сегодня в отличном настроении.

— Да, я сегодня чувствую себя хорошо. Мне приятно видеть тебя.

— Благодарю, ваше высочество.

— Ты, значит, сердился на меня?

— Я, монсеньор?

— Да.

— За что же, боже мой?

— За то, что я помешал твоим сарабандам и испанским романсам.

— О, ваше высочество!

— Не отнекивайся. Ты вышел тогда от принцессы с бешеным взглядом; это принесло тебе несчастье, дорогой мой, ты танцевал в балете прескверно. Не хмурься, де Гиш; это тебе не идет, ты выглядишь медведем. Если принцесса смотрела на тебя вчера, то я вполне уверен в том, что…

— В чем, монсеньор? Ваше высочество пугаете меня.

— Она совсем забраковала тебя.

И принц снова захохотал.

«Положительно, — подумал Маникан, — высокий сан не имеет никакого значения, все они одинаковы».

Принц продолжал:

— Но ты наконец вернулся; есть надежда, что шевалье снова станет любезен.

— Почему, монсеньор? Каким чудом я могу иметь влияние на господина де Лоррена?

— Очень просто, он ревнует к тебе.

— Да неужели?

— Я говорю тебе правду.

— Он мне делает много чести.

— Понимаешь, когда ты возле меня, он меня ласкает; когда ты уехал, он меня тиранил. И потом, ты знаешь, какая мысль пришла мне в голову?

— Нет, монсеньор.

— Когда ты был в изгнании, потому что ведь тебя изгнали, мой бедный Гиш…

— Кто же был виновником этого, ваше высочество? — спросил де Гиш, напуская на себя недовольный вид.

— О, конечно, не я, дорогой граф! — отвечал его высочество. — Я не просил короля удалять тебя, честное слово!

— Я знаю, что не вы, ваше высочество, но…

— Но принцесса! Я этого не буду отрицать. Чем, однако, ты провинился перед ней?

— Право, ваше высочество…

— У женщин бывают причуды, я это знаю. Моя жена не составляет исключения. Но если тебя прогнали по ее желанию, то я не сержусь на тебя.

— В таком случае, монсеньор, — сказал де Гиш, — я несчастлив только наполовину.

Маникан, который ехал позади де Гиша, не упуская ни одного слова принца, наклонился к самой шее лошади, чтобы скрыть смех.

— Ты знаешь, твое изгнание внушило мне один план.

— Да?

— Когда шевалье де Лоррен, не видя тебя, преисполнился уверенности, что он царит один, и стал дурно обращаться со мной, то я заметил, что моя жена, в противоположность этому злому мальчишке, очень любезна и добра ко мне, несмотря на то что я ею пренебрегаю; и вот я возымел мысль сделаться образцовым мужем, такой редкостью, таким курьезом при дворе: я вздумал полюбить свою жену.

Де Гиш посмотрел на принца с непритворным удивлением.

— Ах, ваше высочество, вы, должно быть, шутите? — пробормотал де Гиш дрожащим голосом.

— Ей-богу, серьезно. У меня есть поместье, которое подарил мне брат по случаю моей свадьбы; у жены есть деньги, и даже большие, потому что она получает сразу и от своего брата, и от своего деверя, из Англии и из Франции. Значит, мы могли бы покинуть двор. Я уехал бы в замок Вилье-Котере, расположенный среди лесов, и мы наслаждались бы безоблачною любовью в тех же местах, где мой дед Генрих Четвертый упивался счастьем с красавицей Габриель… Что ты скажешь по поводу этого плана, де Гиш?

— Скажу, что он повергает меня в трепет, монсеньор, — отвечал де Гиш, охваченный неподдельным волнением.

— Ага, я вижу, что ты не вынес бы вторичного изгнания.

— Я, монсеньор?

— В таком случае я не возьму тебя с собой, как я предполагал раньше.

— Как, не возьмете с собой, ваше высочество?

— Да, если случайно у меня выйдет размолвка с двором.

— О, монсеньор, все равно я поеду за вашим высочеством на край света!

— Глупец, — проворчал Маникан, наезжая своей лошадью на де Гиша и чуть не выбив его из седла.

Затем, проехав мимо него с таким видом, точно ему не удалось сдержать коня, шепнул ему:

— Да думайте же о том, что вы говорите!

— Значит, решено, — сказал принц, — если ты так предан мне, я тебя увезу.

— Куда угодно, ваше высочество, — радостно отвечал де Гиш, — куда угодно, хоть сейчас! Вы готовы?

И де Гиш со смехом опустил поводья; его лошадь рванулась вперед.

— Минуточку терпения, — попросил принц, — заедем в замок.

— Зачем?

— За моей женой, черт возьми!

— Как так? — спросил де Гиш.

— Конечно, ведь я же говорю тебе, что это план супружеской любви; мне нужно, значит, взять с собой жену.

— В таком случае, ваше высочество, — отвечал граф, — я в отчаянии, вы лишаетесь де Гиша.

— Что ты?

— Да. Зачем вы увозите принцессу?

— Гм… я замечаю, что я люблю ее.

Де Гиш слегка побледнел, однако изо всех сил старался сохранить веселый вид.

— Если вы любите принцессу, ваше высочество, — вздохнул он, — то вам достаточно одной любви и друзья не нужны.

— Недурно, недурно! — прошептал Маникан.

— Опять тебя охватывает страх перед принцессой, — заметил принц.

— Я уже поплатился, ваше высочество; ведь она была виновницей моего изгнания.

— Боже мой! У тебя отвратительный характер, де Гиш. Как ты злопамятен, мой друг.

— Хотел бы я видеть вас на моем месте, монсеньор.

— Положительно, из-за этого ты так плохо танцевал вчера: ты хотел отомстить принцессе, заставляя ее делать неправильные фигуры; ах, де Гиш, это мелко, я расскажу принцессе!

— Ваше высочество можете говорить ей все, что угодно. Принцесса не возненавидит меня сильнее, чем она ненавидит теперь.

— Та-та-та, ты преувеличиваешь, и все это из-за каких-то двух недель пребывания в деревне, на которые она обрекла тебя.

— Ваше высочество, две недели есть две недели, но когда томишься от скуки, то две недели — вечность.

— Значит, ты не простишь ей этого?

— Никогда.

— Полно, полно, де Гиш, будь добрее, я помирю тебя с ней; бывая у нее чаще, ты увидишь, что она совсем не зла и очень умна.

— Ваше высочество…

— Ты увидишь, что она умеет принимать, как принцесса, и смеяться, как горожанка; ты увидишь, что когда она захочет, то часы протекают как минуты. Де Гиш, друг мой, тебе нужно изменить мнение о моей жене.

«Положительно, — думал Маникан, — вот муж, которому имя его жены принесет несчастье, и покойный царь Кандавл был сущим тигром по сравнению с его высочеством».

— Итак, — заключил принц, — надо тебе узнать ее получше. Только мне придется показать тебе дорогу. Принцесса не похожа на других, и поэтому не всякий находит доступ к ее сердцу.

— Ваше высочество…

— Не упрямься, де Гиш, иначе мы поссоримся, — сказал принц.

— Если он этого хочет, — шепнул Маникан на ухо де Гишу, — доставь ему удовольствие.

— Ваше высочество, — поклонился граф, — я повинуюсь.

— Для начала мы сделаем вот что, — продолжал принц, — сегодня у принцессы карты; ты пообедаешь со мной, и я тебя приведу к ней.

— Ваше высочество, — запротестовал де Гиш, — позвольте мне отказаться.

— Опять! Да ведь это бунт!

— Вчера принцесса слишком дурно приняла меня при всех.

— Вот как! — засмеялся принц.

— Так дурно, что даже не ответила мне, когда я заговорил с ней; может быть, хорошо не иметь самолюбия, но чересчур мало — это чересчур мало, как говорится.

— Граф, после обеда ты переоденешься и зайдешь ко мне, я буду тебя ждать.

— Раз ваше высочество приказываете…

— Приказываю.

«Он не отстанет, — подумал Маникан, — такие вещи всегда особенно крепко сидят в голове мужей. Ах, почему Мольер не слышал этого мужа? Он изобразил бы его в стихах».

Разговаривая подобным образом, принц и его двор возвратились в замок.

— Кстати, — вспомнил де Гиш на пороге, — у меня есть поручение к вашему высочеству.

— Передай твое поручение.

— Господин де Бражелон уехал в Лондон по приказу короля и просил меня засвидетельствовать почтение вашему высочеству.

— Отлично, счастливого пути виконту, я его очень люблю. Ступай же одеваться, де Гиш, и возвращайся к нам. А если ты не вернешься…

— Что тогда произойдет, ваше высочество?

— Произойдет то, что я велю посадить тебя в Бастилию.

— Положительно, — сказал со смехом де Гиш, — его высочество принц полная противоположность ее высочеству принцессе. Принцесса ссылает меня в изгнание, потому что недолюбливает меня, принц сажает в тюрьму, потому что слишком любит меня. Благодарю, принц! Благодарю, принцесса!

— Полно, полно, — остановил его принц, — ты прекрасный друг и отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Возвращайся скорее.

— Хорошо, но мне, в свою очередь, хочется пококетничать, ваше высочество.

— Да что ты!

— Я возвращусь к вашему высочеству только при одном условии.

— Каком?

— Я должен сделать одолжение одному другу моего друга.

— Кому?

— Маликорну.

— Противное имя!

— Он с честью носит его, ваше высочество.

— Допустим. Так что же?

— Я должен доставить господину Маликорну место у вашего высочества.

— Какое же место?

— Какое-нибудь; ну, наблюдение над чем-нибудь.

— Отлично, это можно будет устроить. Вчера я рассчитал смотрителя дворцовых покоев.

— Пусть будет смотрителем дворцовых покоев, ваше высочество. А что ему придется делать?

— Ничего, только смотреть и докладывать.

— Внутренняя полиция?

— Именно.

— О, это как нельзя лучше подходит Маликорну, — вставил Маникан.

— Вы знаете того, о ком идет речь, господин Маникан? — обратился к нему принц.

— Очень близко, ваше высочество. Это мой друг.

— А ваше мнение?

— Мое мнение, что у вашего высочества никогда не будет такого прекрасного смотрителя дворцовых покоев.

— А сколько дает эта должность? — спросил граф у принца.

— Не знаю, только мне всегда говорили, что, когда ее занимает подходящий человек, ей цены нет.

— А что вы называете, принц, подходящим человеком?

— Само собой разумеется, человека умного.

— В таком случае я думаю, что монсеньор будет доволен, потому что Маликорн умен, как дьявол.

— О, тогда это место обойдется мне дорого! — со смехом сказал принц. — Ты мне подносишь настоящий подарок, граф.

— Я так думаю, ваше высочество.

— Хорошо. Скажи твоему господину Меликорну…

— Маликорну, ваше высочество.

— Я никогда не привыкну к этому имени.

— Ведь вы же произносите правильно Маникан , ваше высочество.

— Что ж, может быть, со временем научусь говорить Маникорн . Привычка мне поможет.

— Говорите, говорите, ваше высочество, ручаюсь вам, что ваш инспектор дворцовых покоев не обидится. У него превосходный характер.

— В таком случае, дорогой де Гиш, сообщите ему, что он назначен… Нет, погодите…

— Что угодно вашему высочеству?

— Я хочу сначала на него посмотреть. Если он так же безобразен, как его фамилия, я беру свое слово назад.

— Ваше высочество знаете его.

— Я?

— Конечно. Ваше высочество уже видели его в королевском дворце; доказательством может служить то, что я сам представил его вашему высочеству.

— Ах да, вспоминаю… Черт побери, это очаровательный малый!

— Я знал, что ваше высочество должны были заметить его.

— Да, да, да! Видишь ли, де Гиш, ни я, ни моя жена не хотим, чтобы у нас перед глазами торчали уроды. Моя жена берет себе в фрейлины только хорошеньких; я тоже принимаю в свою свиту только благообразных дворян. Таким образом, понимаешь ли, де Гиш, если у меня будут дети, они будут вдохновлены красавицами, а если будут дети у моей жены, то они будут сложены по красивым образцам.

— Великолепное рассуждение, ваше высочество, — сказал Маникан, одобряя принца взглядом и тоном голоса.

Что касается де Гиша, то он, вероятно, не нашел рассуждение столь блестящим, потому что выразил свое мнение только нерешительным жестом. Маникан пошел сообщить Маликорну приятную новость.

Де Гиш с видимым неудовольствием отправился переодеваться.

Принц, напевая, смеясь и поглядывая в зеркало, дожидался обеда в том настроении, которое оправдывало поговорку: «Счастлив, как принц».

XXXVII. Рассказ наяды и дриады

После обеда все в замке облеклись в парадные платья.

Обедали обыкновенно в пять часов. Дадим обитателям замка час на обед и два часа на туалет. Каждый, следовательно, был готов к восьми часам вечера.

В это время начали собираться у принцессы. Ведь как мы уже сказали, в этот вечер принимала принцесса. А вечеров у принцессы никто не пропускал, потому что вечера эти имели прелесть, какой не могла сообщить своим собраниям благочестивая и добродетельная королева. К несчастью, доброта менее занимательна, чем злой язык.

Однако поспешим сказать, что для принцессы такое наименование не годилось.

Эта исключительная натура воплощала в себе слишком много подлинного великодушия, благородных порывов и утонченных мыслей, чтобы ее можно было назвать злой. Но принцесса обладала даром упорства, нередко роковым для того, кто обладает им, потому что человек с таким характером ломается там, где другой только согнулся бы; в отличие от покорной Марии-Терезии она храбро встречала наносимые ей удары.

Ее сердце отражало каждое нападение, и, подобно подвижной мишени при игре в кольца, принцесса, если только не бывала оглушена сразу, отвечала ударом на удар безрассудному, осмелившемуся вступить в борьбу с ней.

Была ли то злоба или же просто лукавство? Мы считаем богатыми и сильными те натуры, которые, подобно древу познания, приносят сразу добро и зло, пускают двойную, всегда цветущую, всегда плодоносную ветвь; алчущие добра умеют находить на ней добрый плод, а люди бесполезные и паразиты умирают, поев дурного плода, что совсем не плохо.

Итак, принцесса, задумавшая быть второй, а может быть, даже первой королевой, старалась сделать свой дом приятным для всех с помощью бесед, встреч, предоставления каждому полной свободы и возможности вставить свое слово, при условии, однако, чтобы слово было метким и острым. И именно поэтому у принцессы говорили меньше, чем в других местах.

Принцесса не терпела болтунов и жестоко им мстила. Она позволяла им говорить. Она ненавидела претенциозность и даже королю не прощала этого недостатка. Спесь была болезнью принца, и принцесса взяла на себя крайне трудную задачу вылечить его.

Поэтов, остроумных людей, красивых женщин она принимала как властительница салона — достаточно мечтательная, посреди всех своих проказ, чтобы заставить мечтать поэтов; достаточно обворожительная, чтобы блистать среди самых первых красавиц; достаточно остроумная, чтобы самые замечательные люди слушали ее с удовольствием.

Легко понять, что такие собрания должны были привлекать к принцессе всех; молодежь стекалась на них толпами. Когда король молод, все молоды при дворе.

Поэтому старые дамы, эти упрямые головы эпохи регентства или прошлого царствования, ворчали; но их недовольство встречали насмешками, издеваясь над этими почтенными особами, которые довели дух господства до такой степени, что командовали отрядами солдат во время войн Фронды, чтобы, как говорила принцесса, сохранить хоть какую-нибудь власть над мужчинами.

Ровно в восемь часов ее высочество вошла с фрейлинами в большой салон и застала там нескольких придворных, ожидавших ее уже более десяти минут. Среди этих наиболее рьяных гостей она искала взглядом того, кто, по ее мнению, должен был прийти первым. Она не нашла его.

Почти в то самое мгновение, когда она кончала этот смотр, доложили о приходе принца.

Принц был великолепен. Все драгоценности кардинала Мазарини, то есть, понятно, те из них, которые министру волей-неволей пришлось оставить, все драгоценности королевы-матери и даже некоторые из камней жены были надеты на нем, так что Филипп сиял, как солнце.

За ним медленно шел де Гиш в бархатном костюме жемчужно-серого цвета, расшитом серебром и украшенном голубыми лентами; он искусно напускал на себя сокрушенный вид. Костюм графа, кроме того, был отделан тонкими кружевами, не уступавшими, пожалуй, по красоте драгоценностям принца. Перо на его шляпе было красное.

В этом наряде де Гиш привлекал к себе общее внимание. Интересная бледность, некоторая томность взгляда, матовые руки под пышными кружевными манжетами, меланхолическая складка губ; словом, достаточно было взглянуть на г-на де Гиша, чтобы признать, что не многие французские царедворцы могут потягаться с ним.

И вот принц, который имел притязания затмить звезду, если бы звезда вздумала состязаться с ним, был совершенно отодвинут на второй план в глазах всех присутствовавших, которые были хотя и молчаливыми, но весьма строгими судьями.

Принцесса рассеянно взглянула на де Гиша, но как ни мимолетен был этот взгляд, он окрасил его лицо очаровательным румянцем. Принцесса нашла де Гиша красивым и элегантным и почти перестала сожалеть, что совсем было уже одержанная победа над королем ускользает от нее.

Итак, помимо ее воли, вся кровь от сердца прихлынула к ее щекам. Принц подошел к ней с напыщенным видом. Он не заметил румянца принцессы, а если бы и заметил, то не понял бы его истинной причины.

— Принцесса, — сказал он, целуя руку жены, — вот несчастный опальный изгнанник, за которого я решаюсь заступиться перед вами. Пожалуйста, примите во внимание, что он принадлежит к числу моих лучших друзей, и я очень просил бы вас оказать ему хороший прием.

— Какой изгнанник, что за опальный? — перебила принцесса, осматриваясь кругом и останавливая свой взгляд на графе не дольше, чем на других.

Наступил момент пропустить вперед своего протеже. Принц отошел в сторону и дал дорогу де Гишу, который с довольно хмурым видом подошел к принцессе и почтительно поклонился.

— Как? — спросила принцесса, делая вид, будто она крайне удивлена. — Это граф де Гиш — несчастный изгнанник?

— Да, — подтвердил принц.

— Ведь его только и видишь здесь, — сказала принцесса.

— Ах, принцесса, вы несправедливы, — поклонился принц.

— Я?

— Конечно. Простите беднягу.

— Простить? За что же мне прощать господина де Гиша?

— Объяснись, пожалуйста, де Гиш. За что ты хочешь получить прощение? — спросил принц.

— Увы, ее высочество прекрасно знает это, — лицемерно отвечал де Гиш.

— Ну, дайте же ему руку, принцесса, — попросил Филипп.

— Если это доставляет вам удовольствие, принц.

И с не поддающимся описанию движением глаз и плеч принцесса протянула свою руку молодому человеку, который прижался к ней губами.

Нужно думать, что он долго не отрывал их и что принцесса не слишком торопилась отнять руку, потому что принц добавил:

— Де Гиш совсем не злой, принцесса, и, конечно, не укусит вас.

Присутствующие воспользовались этими словами, которые были не бог весть как смешны, и громко захохотали. Действительно, положение было исключительное, и некоторые добрые души заметили это.

Принц все еще наслаждался впечатлением, произведенным его словами, когда доложили о приходе короля.

Попытаемся описать вид салона в этот момент.

В середине залы, у камина, заставленного цветами, сидела принцесса с фрейлинами, возле которых порхали придворные. Другие группы устроились в оконных нишах, словно отряды гарнизона, размещенного в башнях крепости, и со своих укрепленных пунктов ловили слова, произнесенные в окружении прекрасной хозяйки.

В одной из ближайших к камину групп Маликорн, за несколько часов перед этим возведенный Маниканом и де Гишем в ранг смотрителя покоев, Маликорн, офицерский мундир которого был сшит два месяца тому назад, сверкал позолотой и ослеплял этим сиянием так же, как и огнем своих взглядов, Монтале, сидевшую слева от принцессы.

Принцесса разговаривала с мадемуазель де Шатильон и мадемуазель де Креки, своими соседками, и по временам бросала несколько слов принцу, который немедленно стушевался, едва только раздался возглас:

— Король!

Мадемуазель де Лавальер, как и Монтале, сидела слева от принцессы и была предпоследней в ряду фрейлин; справа от нее помещалась мадемуазель де Тонне-Шарант. Она находилась, следовательно, в положении новобранцев, которых располагают между испытанными и обстрелянными солдатами.

Подкрепленная таким образом двумя подругами, Лавальер, — оттого ли, что она была опечалена отъездом Рауля, или же оттого, что у нее не прошло волнение по поводу недавних событий, благодаря которым ее имя стало популярным в придворном мире, — Лавальер закрывала веером свои немного покрасневшие глаза, как будто с большим вниманием прислушиваясь к словам, нашептываемым ей Монтале и Атенаис то в одно, то в другое ухо.

Когда прозвучало имя короля, все в зале задвигалось, заговорило.

Принцесса, как хозяйка дома, встала, чтобы принять царственного гостя; однако, поднимаясь с места, она, несмотря на свою озабоченность, бросила взгляд налево, и этот взгляд, который самонадеянный де Гиш принял на свой счет, остановился на Лавальер, тотчас же вспыхнувшей от внутреннего волнения.

Король подошел к центральной группе, все присутствовавшие поспешили к нему. Все головы склонились перед его величеством, женщины согнулись, точно хрупкие пышные лилии перед царем Аквилоном. В этот вечер в Людовике не было ничего неприступного, можно даже сказать, ничего царственного, кроме его молодости и красоты.

Радостное настроение короля оживило всех присутствующих; каждый исполнился уверенности, что проведет прелестный вечер, хотя бы уже потому, что его величество собирался веселиться у принцессы.

Если кто мог сравниться с королем по своей веселости и хорошему настроению, то, конечно, весь розовый г-н де Сент-Эньян: в розовом костюме, с розовым лицом, с розовыми лентами и, главное, с розовыми мыслями; а мыслей в этот вечер у г-на де Сент-Эньяна было много.

Эти бродившие в его голове мысли расцвели особенно пышно, когда он заметил, что мадемуазель де Тонне-Шарант была так же, как и он, в розовом. Мы не хотим, однако, сказать, будто хитрый царедворец не знал заранее, что прекрасная Атенаис выберет сегодня розовое платье: он в совершенстве владел искусством заставить портного или горничную проболтаться о планах госпожи.

Он послал мадемуазель Атенаис столько смертоносных взглядов, сколько у него было бантов на камзоле и башмаках, иными словами — несметное количество.

Когда король закончил свое приветствие принцессе и пригласил ее снова сесть, круг немедленно сомкнулся.

Людовик стал расспрашивать принца о купании; все время поглядывая на дам, он рассказал, что поэты изображают в стихах галантное развлечение — купание в Вальвене — и что особенно один из них, г-н Лоре, по-видимому, удостоился чести быть поверенным какой-то речной нимфы — столько в его стихах правды.

Многие дамы сочли своим долгом покраснеть.

Воспользовавшись этой минутой, король решил внимательно осмотреться кругом; одна Монтале смутилась не настолько, чтобы отвести глаза от короля, и увидела, что его величество пожирает взглядом мадемуазель де Лавальер.

Смелость этой фрейлины, по имени Монтале, заставила короля несколько переменить позицию, и это спасло, таким образом, Луизу де Лавальер от ответного огня, который, может быть, вызвал бы у нее этот пристальный взгляд. Принцесса завладела Людовиком, засыпав его градом вопросов, а никто в мире не умел так расспрашивать, как она.

Однако король хотел сделать разговор общим и с этой целью удвоил остроумие и любезности.

Принцесса жаждала комплиментов и решила во что бы то ни стало вырвать их из уст короля; она обратилась к нему со следующими словами:

— Государь, ваше величество знает все, что происходит в его королевстве, и поэтому ему должны быть заранее известны стихи, подсказанные господину Лоре этой нимфой. Может быть, ваше величество соблаговолит сообщить их нам?

— Принцесса, — ответил король с изысканной любезностью, — я не решаюсь… Мне кажется, что именно вас смутили бы некоторые подробности… Но де Сент-Эньян рассказывает недурно и отлично запоминает стихи, а чего не запомнил, импровизирует. Уверяю вас, это крупный поэт.

Выведенный на сцену де Сент-Эньян принужден был предстать в самом невыгодном для него свете. К несчастью для принцессы, он думал только о собственных делах, и вместо того, чтобы осыпать ее комплиментами, которых она с таким нетерпением ждала, он решил сам немного прихвастнуть своим счастьем.

Итак, метнув сотый взгляд на прекрасную Атенаис, которая применяла на практике высказанную ею накануне теорию, то есть не удостаивала вниманием своего обожателя, граф сказал:

— Ваше высочество, конечно, извините, если я плохо запомнил стихи, продиктованные нимфой господину Лоре; там, где король ничего не запомнил, что мог запомнить я, жалкий смертный?

Принцесса не особенно благосклонно приняла это возражение царедворца.

— Ах, принцесса, — прибавил де Сент-Эньян, — в настоящее время дело не в том, что говорят нимфы пресных вод. Право, можно подумать, что в прозрачной стихии не происходит больше ничего интересного. Великие события происходят на суше, принцесса. Вот о том, что происходит на суше, принцесса, ходит столько рассказов…

— Что же такое происходит на суше? — спросила принцесса.

— Об этом нужно спросить у дриад, — отвечал граф, — дриады обитают в лесах, как известно вашему высочеству.

— Я знаю даже, что они по природе очень болтливы, господин де Сент-Эньян.

— Да, принцесса. Но когда они говорят только милые вещи, было бы нехорошо порицать их за болтливость.

— Так они рассказывают милые вещи? — небрежно спросила принцесса. — Право, граф, вы дразните мое любопытство, и на месте короля я сейчас же потребовала бы от вас рассказать те милые вещи, которые болтают госпожи дриады, так как, видимо, вы один понимаете их наречие.

— Я весь к услугам его величества, — живо отвечал граф.

— Он понимает язык дриад, — сказал принц. — Счастливец этот де Сент-Эньян!

— Не хуже французского, ваше высочество.

— Мы вас слушаем, граф, — обратилась принцесса к де Сент-Эньяну.

Король почувствовал замешательство; без всякого сомнения, его поверенный мог поставить его в затруднительное положение.

Он ясно видел это по всеобщему вниманию, возбужденному предисловием де Сент-Эньяна и поведением принцессы. Даже самые сдержанные люди, казалось, готовы были ловить на лету слова графа.

В зале закашляли, пододвинулись поближе, стали искоса посматривать в сторону фрейлин, а те, чтобы с большей твердостью и непринужденностью вынести эти инквизиторские взгляды, усердно замахали веерами и приняли позу дуэлянтов, готовых выдержать огонь противника.

Тогдашнее общество настолько привыкло к остроумным словесным состязаниям и щекотливым рассказам, что в тот момент, когда современный салон почуял бы скандал, огласку, трагедию и в испуге разбежался бы, гости принцессы, напротив, расположились поудобнее, чтобы не упустить ни одного слова, ни одного жеста из комедии, сочиненной для них г-ном де Сент-Эньяном, зная, что, каковы бы ни были ее стиль и интрига, развязка будет благополучная и остроумная.

Граф пользовался репутацией учтивого человека и превосходного рассказчика. Итак, посреди глубокой тишины, которая устрашила бы всякого, только не его, граф смело начал свое повествование.

— Принцесса, король позволит мне обратиться прежде всего к вашему высочеству, проявившему наибольший интерес к моим словам; поэтому я буду иметь честь сообщить вашему высочеству, что дриады охотнее всего обитают в дуплах дубов, и так как сами они очень красивы, то выбирают самые красивые деревья, то есть самые большие и ветвистые.

При этом вступлении, очень прозрачно намекавшем на пресловутую сцену у королевского дуба в прошлую ночь, сердца слушателей так сильно забились от радости или тревоги, что не обладай де Сент-Эньян звучным и сильным голосом, они бы заглушили его.

— Дриады, должно быть, водятся в Фонтенбло, — совершенно спокойным тоном сказала принцесса, — потому что никогда в жизни я не видела более красивых дубов, чем в королевском парке.

Произнося эти слова, принцесса послала в сторону де Гиша взгляд, на который тот не мог бы пожаловаться, как на предыдущий, еще сохранявший, как мы сказали, оттенок некоторой небрежности, очень тягостной для его любящего сердца.

— Я собирался рассказать вашему высочеству именно о Фонтенбло, — подтвердил де Сент-Эньян, — потому что дриада, о которой идет речь, живет в парке замка его величества.

Действие началось; теперь ни для рассказчика, ни для слушателей отступления не было.

— Послушаем, — согласилась принцесса, — мне кажется, ваша повесть будет не только очаровательна, как народная сказка, но окажется еще и занимательной, как вполне современная хроника.

— Я должен начать с начала, — сказал граф. — Итак, в Фонтенбло в одной красивой хижине живут пастухи. Один из них называется Тирсис, и ему принадлежат очень богатые владения, полученные им по наследству от родителей. Тирсис молод и красив и слывет первым из пастухов в округе. Его положительно можно назвать королем.

Раздался легкий одобрительный шепот, и де Сент-Эньян продолжал:

— Сила Тирсиса равняется его мудрости; на охоте никто не может соперничать с ним в ловкости, никто не проявляет столько мудрости в советах. Управляет ли он конем на прекрасных равнинах своих владений, руководит ли играми послушных ему пастухов, кажется, будто видишь бога Марса, потрясающего копьем на полях Фракии, или, вернее, Аполлона, бога света, рассыпающего над землей огненные стрелы.

Каждый поймет, что этот аллегорический портрет короля был неплохим вступлением. Поэтому слушатели не остались равнодушны к нему и разразились громкими рукоплесканиями; не остался равнодушен и сам король, который очень любил тонкую похвалу, но никогда не выражал неудовольствия и в тех случаях, когда она бывала явно утрированной. Де Сент-Эньян говорил:

— Не только благодаря воинственным играм, сударыня, пастух Тирсис стяжал себе славу короля пастухов.

— Пастухов Фонтенбло, — добавил король, улыбаясь принцессе.

— О, — воскликнула она, — Фонтенбло произвольно выбрано поэтом; я сказала бы: пастухов всего мира.

Король забыл свою роль бесстрастного слушателя и поклонился.

— И достоинства этого короля пастухов блещут особенно ярко в обществе красавиц, — продолжал де Сент-Эньян посреди льстивого шепота. — Ум у него утонченный, а сердце чистое; он умеет сказать комплимент с необыкновенной приятностью, он умеет любить со скромностью, которая обещает побежденным счастливицам самую завидную участь. Все окружено тайной и трогательным вниманием. Кто видел Тирсиса и слышал его, не может его не любить, а кто любит его и любим Тирсисом, тот обрел счастье.

Де Сент-Эньян сделал паузу; он смаковал сказанные им комплименты, и как ни уродливо преувеличен был этот портрет, он все же некоторым понравился, особенно тем, кто был искренне убежден в достоинствах пастуха Тирсиса. Принцесса попросила рассказчика продолжать.

— У Тирсиса, — рассказывал граф, — был верный товарищ, или, вернее, преданный слуга, которого зовут… Аминтас.

— Теперь нарисуйте нам портрет этого Аминтаса, — с лукавой улыбкой перебила принцесса, — вы такой прекрасный художник, господин де Сент-Эньян…

— Принцесса…

— Ах, граф, пожалуйста, не приносите в жертву этого бедного Аминтаса; я никогда не прощу вам этого.

— Принцесса, Аминтас слишком ничтожен по сравнению с Тирсисом для того, чтобы здесь возможна была какая-нибудь параллель. Некоторые друзья похожи на тех слуг древности, которые просили заживо погребать себя у ног своих господ. Место Аминтаса у ног Тирсиса; он ничего больше не просит, и если иногда славный герой…

— Славный пастух, хотите вы сказать? — спросила принцесса, притворно упрекая г-на де Сент-Эньяна.

— Ваше высочество правы, я ошибся, — отвечал придворный, — итак, если пастух Тирсис делает иногда Аминтасу честь, называя его своим другом и открывая ему сердце, то это исключительная милость, которую последний принимает как несказанное блаженство.

— Все это, — перебила принцесса, — рисует нам полную преданность Аминтаса Тирсису, но у нас ведь нет портрета Аминтаса. Граф, не льстите ему, если угодно, нарисуйте его нам; я хочу видеть Аминтаса.

Де Сент-Эньян повиновался, низко поклонившись невестке его величества.

— Аминтас, — сказал он, — немного старше Тирсиса; этот пастух не вполне обездолен природой; говорят даже, что музы улыбнулись при его рождении, как Геба улыбается молодости. Он не имеет притязания блистать; ему только хочется быть любимым, и, может быть, если бы его узнали хорошенько, он не оказался бы недостойным любви.

Эта последняя фраза, подкрепленная убийственным взглядом, была обращена прямо к мадемуазель де Тонне-Шарант, которая, не дрогнув, выдержала атаку.

Однако скромность и тонкость намека произвели хорошее впечатление; Аминтас пожал его плоды в виде рукоплесканий; даже голова самого Тирсиса благожелательно кивнула в знак согласия.

— Однажды вечером, — продолжал де Сент-Эньян, — Тирсис и Аминтас прогуливались по лесу, разговаривая о своих любовных страданиях. Заметьте, сударыни, что это уже рассказ дриады, ибо как иначе можно было узнать то, о чем беседовали Тирсис и Аминтас, двое самых скромных и сдержанных пастухов на земле? Итак, они вошли в самую густую часть леса с целью уединиться и без помехи поверить друг другу свои горести, как вдруг звуки голосов поразили их слух.

— Ах, ах! — раздались восклицания. — Это очень интересно.

Тут принцесса, подобно бдительному генералу, делающему смотр своей армии, взглядом заставила подтянуться Монтале и де Тонне-Шарант, которые уже изнемогали под бременем этих слишком прозрачных намеков.

— Эти мелодичные голоса, — опять начал де Сент-Эньян, — принадлежали нескольким пастушкам, которые, в свою очередь, желали насладиться свежестью леса и, зная, что эта часть его уединенна, почти недоступна, собрались там, чтобы обменяться мыслями об овчарне.

Громкий взрыв хохота, еле заметная улыбка короля, взглянувшего на де Тонне-Шарант, — таков был результат последней фразы де Сент-Эньяна.

— Дриада уверяет, — продолжал де Сент-Эньян, — что пастушек было три и что все они были молоды и красивы.

— Их звали? — спокойно произнесла принцесса.

— Как их звали? — переспросил де Сент-Эньян, как будто возмущенный этой нескромностью.

— Ну да. Своих пастухов вы назвали Тирсис и Аминтас; назовите же как-нибудь пастушек.

— О, принцесса, я не сочинитель, не трувер, как говорили когда-то; я просто пересказываю то, что сообщила дриада.

— Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память! Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?

— Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин — преступление!

— За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.

— Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.

— Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, — сказала принцесса, — это очаровательные имена. Теперь их портреты?

Де Сент-Эньян снова поморщился.

— О, пожалуйста, граф, по порядку! — попросила принцесса. — Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?

Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчицу. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.

— Хорошо, — согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.

И он начал.

XXXVIII. Окончание рассказа наяды и дриады

— Филис, — вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, — Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.

Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.

Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.

— Это все, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса.

— Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.

— Хорошо, — согласилась принцесса, — переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.

— Амарилис самая старшая из троих, и, однако, — поспешил прибавить де Сент-Эньян, — этой зрелой особе еще нет двадцати лет.

Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.

— Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные, как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диану-охотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.

— О, какая злая пастушка! — сказала принцесса. — Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?

— Все пастухи надеются на это, — вздохнул де Сент-Эньян.

— Особенно пастух Аминтас, не правда ли? — улыбнулась принцесса.

— Пастух Аминтас так робок, — продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, — что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.

Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.

— А Галатея? — спросила принцесса. — Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.

— Принцесса, — отвечал де Сент-Эньян, — ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.

— Мы слушаем, — повторила принцесса.

Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:

— Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывается облаком. Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкшие на мгновение птицы вновь начинают распевать свои песни среди ветвей.

— Галатея, — так заключил де Сент-Эньян, — наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.

Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; но невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.

Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.

Общество, казалось, застыло.

Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.

В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:

— Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?

Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.

— По-моему, отлично вышла Амарилис, — сказал он.

— А я предпочитаю Филис, — отозвался принц, — это славная нимфа, скорее добрый малый.

И все рассмеялись.

На этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.

— Итак, — продолжала принцесса, — эти пастушки говорили?

Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.

— Принцесса, — попытался он закончить свою повесть, — эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.

— Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, — сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.

— Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви — смерть для сердца.

— Какое же они вывели отсюда заключение? — поинтересовалась принцесса.

— Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.

— Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?

— Да, свободу выбора, — ответил де Сент-Эньян. — Должен прибавить — это говорит дриада, — что одна из пастушек, кажется Амарилис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.

— Аминтаса или Тирсиса?

— Аминтаса, ваше высочество, — скромно молвил де Сент-Эньян. — Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.

Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.

— Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.

— Да, кончил, принцесса, — отвечал г-н де Сент-Эньян, — и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.

— Минуты эти пролетели незаметно, — улыбнулась ему принцесса, — потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?

— Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.

— И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.

— Наяда? — повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.

— Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским — насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?

Сент-Эньян и король переглянулись.

— Да, принцесса, — отвечал де Сент-Эньян.

— Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.

— Мне кажется, что принцесса права, — сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.

— Ручаюсь вам, что там есть ручеек, — заверила принцесса, — и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.

— Не может быть! — воскликнул де Сент-Эньян.

— Да, — продолжала принцесса, — остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.

— Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! — попросил принц. — Вы так прелестно рассказываете.

Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.

— В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.

— Но вас будут слушать с таким же интересом, — сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.

— Впрочем, — продолжала принцесса, — я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что в силу медицинской аксиомы: «Смех заразителен», прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.

Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.

Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным, то есть самым опасным, видом сказала:

— Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.

Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.

— Моя маленькая наяда, — продолжала принцесса, — отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: «Представьте себе, принцесса…» Вы понимаете, государь, это говорит наяда.

Король кивнул в знак согласия; принцесса заговорила снова:

— «Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…» Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?

Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.

— «Двое пастухов, — рассказывала, все так же смеясь, моя наяда, — пошли по следам трех девиц…» Нет, я хочу сказать — трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.

Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.

— «Но пастушки, — говорила моя наяда, — видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…» Вы смеетесь, — прервала свой рассказ принцесса. — Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.

Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб. В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.

— «Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими, как мед».

При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.

— Честное слово, очаровательная шутка, — произнес король, выпрямляясь во весь рост, — и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?

— Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, — живо отпарировала принцесса.

— Без сомнения, — сказал король. — Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.

— Вы понимаете, государь, — отвечала принцесса, — что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, — полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?

— Да, ваше высочество, — кивнул совсем растерявшийся де Сент-Эньян.

— Так вот, поскольку моя наяда, — продолжала принцесса, — полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.

— И она согласилась? — спросил король.

— О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, — обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, — ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Филис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?

— Совершенная правда, принцесса! — отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.

— Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?

— Истинная правда! — отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.

— А вы что скажете, Лавальер? — спросила принцесса.

Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.

Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:

— Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!

— Справедливое наказание за любопытство, — хрипло сказал король. — Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж конечно, не я… А вы, господа?

— И не мы, — хором повторила группа придворных.

Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.

А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:

— Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и Аминтаса?

— Жалею от всей души, — отвечал де Гиш, — поистине, любовь такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше, чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтас — несчастнейшие из всех смертных.

— И вы правы, господин де Гиш, — согласился король, — потому что смерть — жестокая кара за маленькое любопытство.

— Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? — наивно спросила принцесса.

— Будьте покойны, принцесса, — сказал Людовик, взяв ее за руку, — ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.

И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.

Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.

Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.

Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.

Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.

XXXIX. Королевская психология

Король быстро вошел в свои апартаменты.

Может быть, Людовик XIV шагал так быстро, чтобы не пошатнуться. Он оставлял за собой как бы след таинственной печали.

Все заметили веселость короля при появлении его у принцессы, и все этому обрадовались, но никто, вероятно, не понял ее истинного смысла; напротив, причина этого взволнованного, бурного ухода была понятна каждому, или по крайней мере все считали, что понять ее нетрудно.

Легкомыслие принцессы, ее шутки, несколько резковатые для обидчивого характера, особенно если таким характером обладает король; слишком фамильярное обращение с королем, как с обыкновенным смертным, — вот какие причины, по мнению гостей, вызвали поспешный и неожиданный уход Людовика XIV.

Принцесса была более проницательна, но и она сначала точно так же объяснила поведение короля. С нее было довольно уколоть немного самолюбие того, кто, слишком быстро позабыв взятые на себя обязательства, по-видимому, без всякой причины пренебрегал плодами самой благородной и самой славной своей победы.

При сложившемся положении вещей принцесса считала нужным показать королю разницу между любовью в высоких сферах и маленькой страстишкой, годной разве для провинциального дворянчика.

Отдаваясь высокой любви, чувствуя ее царственную силу и всемогущество, подчиняясь в известной степени ее этикету и притязаниям, король не только не унижал себя, но находил в ней покой, уверенность, таинственность и общее уважение.

Опускаясь же до любовной интриги с простой фрейлиной, он встретит, напротив, даже у своих самых последних подданных осуждение и насмешку. Он утратит свою непогрешимость и недосягаемость. Снизойдя в область серой обыденщины, он неизбежно подвергнется ее ничтожным треволнениям.

Словом, сделать из короля-бога простого смертного, коснувшись его сердца или даже лица, как лица самого обычного из его слуг, значило нанести страшный удар гордости этой благородной крови: задеть самолюбие Людовика было легче, чем пробудить в нем любовь. Принцесса умно рассчитала свою месть и, как мы видели, добилась своего.

Пусть читатель не думает, однако, что в принцессе жили бурные страсти средневековых героинь или что она видела вещи в мрачном свете; напротив, принцесса — молодая, грациозная, остроумная, кокетливая, влюбчивая, скорее благодаря воображению и честолюбию, чем по влечению сердца, — принцесса, напротив, открыла эпоху легких и мимолетных наслаждений, продолжавшуюся сто двадцать лет, с середины XVII века до последней четверти XVIII.

Итак, принцесса видела или воображала, будто видит вещи в их истинном свете; она знала, что король, ее августейший деверь, первый смеялся над скромной Лавальер и считал, что не в его привычках полюбить особу, вызвавшую его насмешку, хотя бы только на одно мгновение.

Кроме того, разве не стояло на страже самолюбие, этот демон, играющий такую большую роль в драматической комедии, называемой жизнью женщины? Разве самолюбие не твердило ей громко, шепотом, вполголоса, на всевозможные лады, что ее, принцессу, молодую, красивую, богатую, невозможно даже сравнить с жалкой Лавальер, правда, тоже молодой, но гораздо менее красивой и, главное, бедной? В этом нет ничего удивительного; ведь известно, что самые замечательные характеры испытывают горделивую радость, сравнивая себя со своими ближними.

Может быть, читатель спросит: чего хотела добиться принцесса этой так тонко обдуманной атакой? Зачем она израсходовала столько сил, если не было речи о том, чтобы вытеснить короля из совсем наивного сердца, в котором он рассчитывал занять место? Зачем принцессе нужно было придавать такое значение Лавальер, если она ее не боялась?

Нет, принцесса не боялась Лавальер, с точки зрения историка, который, зная все, видит будущее, или, вернее, прошлое; принцесса не была пророком или сивиллой; она не больше, чем другой, могла читать в той страшной и роковой книге будущего, которая скрывает самые важные события на самых затаенных страницах.

Нет, принцесса просто хотела покарать короля за его чисто женскую скрытность. Она хотела доказать ему, что если он прибегает к такого рода оружию для нападения, то она, женщина умная и родовитая, сумеет отыскать в арсенале своего воображения оружие для обороны, годное для отражения удара, нанесенного даже королевской рукой.

Кроме того, она хотела внушить ему, что в войнах подобного рода нет королей или что, во всяком случае, короли, борющиеся за себя, как обыкновенные смертные, рискуют потерять свою корону при первом же ударе; что, наконец, если король надеялся одним своим видом вызвать обожание всех придворных дам, то это притязание было дерзким и оскорбительным по отношению к женщинам, стоявшим выше остальных, и урок, полученный этим гордецом, слишком высоко задравшим голову, будет ему полезен.

Вот что, без сомнения, думала принцесса о короле.

Само событие оставалось в стороне.

Руководясь этими соображениями, она сделала соответствующее внушение фрейлинам и во всех подробностях подготовила только что разыгранную комедию.

Король был ошеломлен. С тех пор как он вышел из-под опеки Мазарини, Людовик в первый раз видел, что с ним обращаются, как с обыкновенным смертным.

Подобная фамильярность со стороны подданных пробудила в нем желание дать отпор. Силы вырастают в борьбе.

Но бороться с женщинами, подвергнуться нападениям, подвергнуться насмешкам со стороны каких-то провинциалок, нарочно приехавших для этого из Блуа, было верхом бесчестия для молодого короля, исполненного тщеславия, которое внушено сознанием своих личных достоинств и высоким представлением о королевской власти.

Ничего нельзя было пустить в ход: ни упреков, ни изгнания, ни даже выражения своего неудовольствия.

Выражая недовольство, он показал бы, что поражен, как Гамлет, острым оружием насмешки.

Сердиться на женщин — какое унижение, особенно когда эти женщины могут отомстить смехом!

О, если бы в эту интригу вмешался, кроме женщин, какой-нибудь придворный, с каким удовольствием Людовик XIV засадил бы его в Бастилию!

Но и в этом случае королевский гнев охлаждало следующее рассуждение.

Иметь армию, тюрьмы, почти божественную власть и пользоваться этим всемогуществом для удовлетворения мелкой злобы было недостойно не только короля, но и самого обыкновенного человека.

Итак, оставалось молча проглотить обиду, сохранив на лице обычное благодушное и приветливое выражение.

Нужно было как ни в чем не бывало по-дружески обращаться с принцессой. По-дружески!.. А почему бы и нет?

Принцесса либо была виновницей неприятного события, либо оставалась пассивной зрительницей его.

Если она подстроила его, это было с ее стороны большой дерзостью, но разве ее роль не казалась вполне естественною?

Кто проник к ней в самые сладкие мгновения медового месяца, чтобы нашептывать ей слова любви? Кто осмеливался рассчитывать на адюльтер, даже больше: на кровосмешение? Кто, прикрываясь королевской мантией, сказал этой молодой женщине: «Не бойтесь ничего, любите французского короля, он превыше всего, и одно движение его руки, держащей скипетр, защитит вас от всех и даже от угрызений вашей совести?»

И молодая женщина послушалась королевских речей, уступила соблазнявшему ее голосу и теперь, пожертвовав своей честью, получала в награду неверность, тем более оскорбительную для нее, что ей предпочли другую, стоявшую гораздо ниже ее, имевшую право считать себя любимой.

Таким образом, если даже принцесса и была виновницей этого мщения, то ее нельзя за это винить.

Если же, напротив, она была только пассивной зрительницей события, то какие основания были у короля сердиться на нее?

Разве она была обязана, разве могла она обуздать провинциальные язычки? Разве она должна была в чрезмерном усердии подавить дерзость этих трех девчонок?

Все эти рассуждения наносили чувствительный укол гордости короля; однако, перебрав мысленно все свои обиды и как бы перевязав рану, Людовик XIV с удивлением ощутил новую, непонятную, глухую, нестерпимую боль.

И он не смел признаться себе, что эта режущая боль гнездится у него в сердце.

В самом деле, историку нужно поведать читателям, как король говорил сам с собой: он позволил наивному признанию Лавальер пощекотать свое сердце; он поверил в чистую любовь, любовь к человеку, любовь бескорыстную, и его душа, которая была гораздо моложе и гораздо наивнее, чем он предполагал, устремилась навстречу другой душе, только что открывшей ему свои желания.

Необыкновеннее всего в сложной истории любви — взаимосвязанность чувств двух сердец: нет ни одновременности, ни равенства; одно сердце почти всегда начинает любить раньше другого и почти всегда перестает любить после другого. Электрический ток порождается интенсивностью первой вспыхнувшей страсти. Чем больше любви выказала Лавальер, тем сильнее почувствовал ее король.

Именно это и удивляло короля.

Ведь ему ясно доказали, что симпатический ток не мог увлечь его сердца, потому что это признание не было признанием любви, потому что оно было только оскорблением, нанесенным человеку и королю, потому что, словом, оно было мистификацией.

Таким образом, эта девушка, у которой, строго говоря, не было ничего особенного, средние красота, знатность, ум, — таким образом, эта бедная девушка, выбранная принцессой за ее ничтожество, не только бросила вызов королю, но еще и пренебрегла королем, то есть человеком, которому, как азиатскому султану, стоило только бросить взгляд, протянуть руку, уронить платок, чтобы одержать победу.

Со вчерашнего вечера он был так занят этой девушкой, что не мог думать ни о чем другом; со вчерашнего вечера его воображение украшало ее всеми прелестями, которых у нее не было; словом, он, король, у которого было столько неотложных дел, которого призывало столько женщин, со вчерашнего вечера посвятил все минуты своей жизни, все биения своего сердца единственной мечте.

Поистине, это было слишком.

И так как негодование короля заставило его позабыть обо всем, в частности о присутствии де Сент-Эньяна, то оно изливалось в самых неистовых ругательствах.

Правда, де Сент-Эньян забился в уголок и лишь оттуда наблюдал за грозой.

По сравнению с королевским гневом его собственное разочарование казалось ему ничтожным; он только боялся, как бы этот гнев не обрушился на него.

В самом деле, король вдруг перестал расхаживать по комнате и, устремив на Сент-Эньяна разгневанный взгляд, произнес:

— А ты, де Сент-Эньян?

Де Сент-Эньян сделал движение, которое обозначало: «Что вы хотите сказать, государь?»

— Да, ты оказался таким же дураком, как и я, не правда ли?

— Государь… — пролепетал де Сент-Эньян.

— Ты попался на эту грубую шутку?

— Государь, — заговорил де Сент-Эньян, начав дрожать всем телом, — пусть ваше величество не гневается: вашему величеству известно, что женщины — существа несовершенные, созданные для зла; следовательно, требовать от них добра невозможно.

Король, питавший глубокое уважение к своей личности и начинавший постигать искусство владеть своими страстями, которое он сохранил на всю жизнь, — король понял, что роняет свое достоинство, проявляя столько горячности по такому ничтожному поводу.

— Нет, — живо сказал он, — нет, ты ошибаешься, Сент-Эньян, я не сержусь; я только восхищаюсь той ловкостью и смелостью, которые были обнаружены этими двумя девицами, а больше всего удивляюсь я тому, как глупо положились мы на голос своего сердца, имея возможность разузнать все подробности.

— О, сердце, государь, сердце! Этому органу следует предоставить только его физические функции, отняв от него все функции моральные. Признаюсь, увидев, что сердце вашего величества так сильно занято этой…

— Занято? Мое сердце? Ум — может быть; что же касается сердца… то оно…

Людовик снова заметил, что, желая прикрыть один фланг, он готов обнажить другой.

— Впрочем, — прибавил он, — мне не за что упрекать эту малютку. Я же знал, что она любит другого.

— Виконта де Бражелона, да. Я ведь предупреждал ваше величество.

— Ты прав, но не ты был первый. Граф де Ла Фер просил у меня руки мадемуазель де Лавальер для своего сына. Ну, раз они любят друг друга, я обвенчаю их, как только Бражелон вернется из Англии.

— Узнаю все великодушие короля.

— Довольно, Сент-Эньян, довольно об этом, — остановил его Людовик.

— Да, позабудем обиду, государь, — покорился придворный.

— К тому же это будет нетрудно, — отвечал король со вздохом.

— И для начала я напишу на эту троицу хорошенькую эпиграмму. Я озаглавлю ее: «Наяда и Дриада»; это доставит удовольствие принцессе.

— Действуй, де Сент-Эньян, действуй, — прошептал король. — Ты прочитаешь стихи, это меня развлечет. Все это пустяки, Сент-Эньян, пустяки, — прибавил король с видом человека, которому трудно дышать.

Когда король оправился и ему удалось придать своему лицу выражение ангельского терпения, в дверь постучал камердинер.

Де Сент-Эньян почтительно отошел в сторону.

— Войдите, — сказал король.

Камердинер приоткрыл дверь.

— Что случилось? — спросил Людовик.

Камердинер показал записку, сложенную треугольником.

— Для его величества, — сказал он.

— От кого?

— Не знаю, письмо было передано одним из дежурных офицеров.

По знаку короля лакей подал письмо.

Король подошел к свече, вскрыл письмо, прочитал подпись и не мог удержаться от восклицания.

Сент-Эньян, почтительно отошедший в сторону, тем не менее все видел и слышал.

Он подбежал к королю.

Король отпустил лакея движением руки.

— Боже мой! — произнес король, читая письмо.

— Ваше величество нездоровы? — спросил де Сент-Эньян.

— Нет, нет, Сент-Эньян, читай!

И король подал ему письмо.

Глаза де Сент-Эньяна жадно устремились к подписи.

— Лавальер! — воскликнул он. — О, государь!

— Читай, читай!

И де Сент-Эньян прочел:

«Государь, простите мне мою назойливость, главное же, простите несоблюдение этикета в этом письме; но оно кажется мне более спешным и более неотложным, чем какая-нибудь депеша; итак, я позволяю себе обратиться с письмом к вашему величеству.

Я вернулась к себе, разбитая горем и усталостью, государь, и умоляю ваше величество дать мне аудиенцию, на которой я скажу моему королю всю правду.

Луиза де Лавальер».

— Что скажешь? — спросил король, отбирая письмо у Сент-Эньяна, совершенно озадаченного тем, что он прочитал.

— Что я скажу? — повторил де Сент-Эньян.

— Что ты об этом думаешь?

— Не знаю.

— А все-таки?

— Государь, малютка почуяла грозу и испугалась.

— Чего испугалась? — удивился Людовик.

— Гм! У вашего величества есть тысяча причин сердиться на автора или на авторов этой злой шутки, а память вашего величества, обращенная в недобрую сторону, служит вечной угрозой для человека, проявившего неосторожность.

— Я другого мнения.

— Король видит лучше меня.

— Вот что я вижу в этих строчках: горе, принуждение… Особенно если вспомнить некоторые подробности сцены, разыгравшейся у принцессы… Словом…

Король не договорил.

— Словом, — подхватил Сент-Эньян, — ваше величество хотите дать аудиенцию. Вот что для меня ясно.

— Я сделаю больше, Сент-Эньян.

— Что именно, государь?

— Возьми плащ…

— Но, государь…

— Ты знаешь, где комната фрейлин принцессы?

— Конечно.

— И знаешь, как туда проникнуть?

— Нет, этого я не знаю.

— Но все-таки ты знаком там с кем-нибудь?

— Поистине, вы, государь, — источник счастливых мыслей.

— Ты кого-нибудь знаешь?

— Да.

— Кого же?

— Одного молодого человека, который в хороших отношениях с одной девушкой.

— Фрейлиной?

— Да, фрейлиной, государь.

— Де Тонне-Шарант? — со смехом спросил Людовик.

— К несчастью, нет; с Монтале.

— Его зовут?

— Маликорн.

— И ты можешь положиться на него?

— Мне кажется, государь. У него, наверное, есть какой-нибудь ключ… А если есть, он мне одолжит его… Я оказал ему одну услугу.

— Тем лучше. Идем!

— Я к услугам вашего величества.

Король накинул свой плащ на плечи де Сент-Эньяна, а сам надел его плащ, и оба вышли в вестибюль.


Читать далее

Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 1
Часть первая 04.04.13
Часть вторая 04.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 04.04.13
Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 2
Часть третья 13.04.13
Часть четвертая 13.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 13.04.13
Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 3
Часть пятая 14.04.13
Часть шестая 14.04.13
Эпилог 14.04.13
Смерть д’Артаньяна 14.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 14.04.13
Часть третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть