Часть шестая

Онлайн чтение книги Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя The Vicomte of Bragelonne: Ten Years Later
Часть шестая


I. Утро

Мрачной участи короля, запертого в Бастилии и в отчаянии бросающегося на замки и решетки, старинные летописцы со свойственной им риторикой не преминули бы противопоставить судьбу Филиппа, покоящегося на королевском ложе под балдахином. Отнюдь не считая риторику чем-то неизменно дурным и не принадлежа к числу тех, кто высказывает убеждение, будто она понапрасну рассыпает цветы, желая приукрасить историю, мы тем не менее тщательно сгладим контраст, за что просим прощения у читателя, и нарисуем вторую картину, которая представляется нам весьма интересной и предназначена служить дополнением к первой.

Молодой принц был доставлен из комнаты Арамиса в покои Морфея при помощи того же самого механизма, посредством которого король был удален из них. Арамис нажал какое-то приспособление, купол начал медленно опускаться, и Филипп оказался перед королевской кроватью, которая, оставив своего пленника в глубине подземелий, вновь поднялась на прежнее место.

Наедине с этой роскошью, наедине с могуществом, которым он отныне был облечен, наедине с ролью, взятой им на себя, Филипп впервые ощутил в себе тысячи душевных движений, заставляющих биться королевское сердце.

Но когда он посмотрел на пустую кровать, смятую его братом, смертельная бледность покрыла его лицо.

Эта немая сообщница, выполнив свое дело, возвратилась на прежнее место: она стояла, храня на себе следы преступления; она говорила с виновником этого преступления языком откровенным и грубым, которым сообщники не стесняются пользоваться между собой. Она говорила правду.

Наклонившись, чтобы лучше рассмотреть королевское ложе, Филипп заметил платок, еще влажный от холодного пота, струившегося со лба Людовика XIV. Этот пот ужаснул Филиппа, как кровь Авеля ужаснула Каина.

— Вот я наедине с моей судьбой, — сказал он; лицо его было серым, глаза пылали. — Будет ли она более страшной, чем мое заключение? Отданный своим мыслям, буду ли я вечно прислушиваться к угрызениям моей совести?.. Ну да, король спал на этой кровати: это его голова смяла подушку, это его слезы смочили платок. И я не смею лечь на эту кровать, не смею коснуться платка, на котором вышиты вензель и герб Людовика!.. Нужно решиться, будем подражать господину д’Эрбле, который хочет, чтобы действие было всегда на одну ступень выше мысли; возьмем за образец господина д’Эрбле, который думает лишь о себе самом и слывет порядочным человеком, потому что не сделал зла никому, кроме своих врагов, и не предал никого, кроме них. Эта кровать была бы моей, если бы Людовик Четырнадцатый не отнял ее у меня вследствие преступления нашей матери. Этот платок, на котором вышит герб Франции, тоже был бы моим, и не кто иной, как я сам, пользовался бы им, если бы мне оставили мое место, как сказал господин д’Эрбле, в колыбели королей Франции. Филипп, сын Франции, ложись на свою кровать! Филипп, единственный король Франции, возврати себе отнятый у тебя герб! Филипп, единственный законный наследник Людовика Тринадцатого, отца твоего, будь же безжалостен к узурпатору, который даже в эту минуту не раскаивается в причиненных тебе страданиях!

Произнеся эти слова, Филипп, несмотря на инстинктивное отвращение, несмотря на дрожь и ужас, сковывавшие мышцы его тела и волю, заставил себя улечься на еще теплое после Людовика XIV королевское ложе и прижать к своему лбу его еще влажный платок.

Когда голова его откинулась назад, погружаясь в мягкую пуховую подушку, он увидел над собой корону Французского королевства, поддерживаемую, как мы говорили, золотокрылым ангелом.

Пусть читатель представит себе теперь этого самозванца с мрачным взором и горящим в лихорадке телом. Он напоминает собою тигра, который, проплутав грозовую ночь и пройдя камыши и неведомую ему лощину, останавливается перед покинутой львом пещерой, чтобы расположиться в ней. Его привлек сюда львиный дух, влажные испарения обитаемого жилища. Он обнаруживает в этой пещере подстилку из сухих трав, обглоданные кости. Он заходит, всматривается во тьму, испытующе обшаривая ее своим горящим и зорким взглядом; он отряхивается, и с его тела стекают потоки воды, падают комья ила и грязи. Наконец, он тяжело укладывается на пол, положив широкую морду на огромные лапы; он весь в напряжении, он готов к схватке. Время от времени молния, сверкающая снаружи и вспыхивающая в расщелинах львиной пещеры, шум сталкиваемых ветром ветвей, грохот падающих камней, смутное ощущение грозящей опасности выводят его из дремоты, в которую погружает его усталость.

Можно гордиться тем, что спишь в логове льва, но безрассудно надеяться, что здесь удастся спокойно заснуть.

Филипп прислушивался к каждому звуку; его сердце сжималось, представляя себе всякие ужасы; но, веря в силы своей души, удвоившиеся благодаря решимости, которою он заставил себя проникнуться, он ожидал, не поддаваясь слабости, какого-нибудь решительного момента, чтобы вынести окончательное суждение о себе. Он рассчитывал, что какая-нибудь опасность, грозно вставшая перед ним, будет для него чем-то вроде тех фосфорических вспышек во время бури, которые показывают моряку высоту взбесившихся волн.

Но ничего не случалось. Тишина, этот смертельный враг беспокойных сердец, смертельный враг честолюбцев, в течение всей ночи окутывала своим густым покровом будущего короля Франции, осененного украденной короной.

Под утро человек или, вернее, тень проскользнула в королевскую спальню. Филипп ждал его и не удивился его приходу.

— Ну, господин д’Эрбле? — спросил он.

— Все в порядке, ваше величество, с этим покончено.

— Как?

— Было все, чего мы заранее ожидали.

— Сопротивление?

— Бешеное: стенания, крики.

— Потом?

— Потом оцепенение.

— И наконец?

— Полная победа и ничем не нарушаемое молчание.

— Комендант Бастилии ничего не подозревает?..

— Ничего.

— А сходство?

— Оно — причина успеха.

— Но узник, несомненно, попытается объяснить, кто он такой; будьте готовы к этому. Ведь это мог бы сделать и я, хотя мне пришлось бы бороться с властью, несравненно более могучей, чем та, которой я теперь обладаю.

— Я уже обо всем позаботился. Через несколько дней, а может быть, и скорее, если понадобится, мы извлечем узника из тюрьмы и отправим его в изгнание, избрав столь отдаленные страны…

— Из изгнания возвращаются, господин д’Эрбле.

— В столь отдаленные страны, как я сказал, что никаких сил человеческих и всей жизни не хватит, чтобы вернуться.

И еще раз глаза молодого короля и глаза Арамиса встретились, — и в тех и в других застыло холодное выражение взаимного понимания.

— А господин дю Валлон? — спросил Филипп, желая переменить тему разговора.

— Он сегодня будет представлен вам и конфиденциально принесет свои поздравления с избавлением от опасности, которой вы подвергались по вине узурпатора.

— Но что мы с ним сделаем?

— С господином дю Валлоном?

— Мы пожалуем ему герцогский титул, не так ли?

— Да, герцогский титул, — повторил со странной улыбкою Арамис.

— Но почему вы смеетесь, господин д’Эрбле?

— Меня рассмешила ваша предусмотрительность. Вы опасаетесь, без сомнения, как бы бедный Портос не стал неудобным свидетелем, и хотите отделаться от него.

— Жалуя его герцогом?

— Конечно. Ведь вы убьете его. Он умрет от радости, и тайна уйдет вместе с ним.

— Ах боже мой!

— А я потеряю хорошего друга, — флегматично проговорил Арамис.

И вот в разгар этой шутливой беседы, которой заговорщики старались прикрыть свою радость и гордость одержанной победой, Арамис услышал нечто, заставившее его встрепенуться.

— Что там? — спросил Филипп.

— Утро, ваше величество.

— Так что же?..

— Вечером, прежде чем улечься в эту постель, вы отложили, вероятно, какое-нибудь распоряжение до утра?

— Я сказал капитану мушкетеров, — живо ответил молодой человек, — что буду ждать его в этот утренний час.

— Раз вы сказали ему об этом, он, несомненно, придет, так как он человек в высшей степени точный.

— Я слышу шаги в передней.

— Это он.

— Итак, начинаем атаку, — решительно произнес молодой король.

— Берегитесь! Начинать атаку, и начинать ее с д’Артаньяна, было бы чистым безумием. Д’Артаньян ничего не знает, д’Артаньян ничего не видел, он за сто лье от того, чтобы подозревать нашу тайну, — но если сегодня он будет первым вошедшим сюда, он почует, что здесь что-то неладно, и решит, что ему необходимо этим заняться. Видите ли, ваше величество, прежде чем впустить сюда д’Артаньяна, нужно хорошенько проветрить комнату или ввести сюда столько людей, чтобы эта лучшая во всем королевстве ищейка была сбита с толку двумя десятками самых различных следов.

— Но как же избавиться от него, когда я сам назначил ему явиться? — заметил принц, желая поскорее помериться силами с таким страшным противником.

— Я беру это на себя, — сказал ваннский епископ, — и для начала нанесу ему удар такой силы, что он сразу ошеломит его.

В этот момент постучали в дверь. Арамис не ошибся: то был и впрямь д’Артаньян, оповещавший о том, что он прибыл.

Мы видели, что д’Артаньян провел ночь в беседе с Фуке, мы видели, что под конец он притворился спящим, но изображать сон было занятием весьма утомительным, и поэтому, как только рассвет окрасил голубоватым сиянием роскошные лепные карнизы суперинтендантской спальни, д’Артаньян поднялся со своего кресла, поправил шпагу, пригладил рукавом смявшуюся одежду и почистил шляпу, как караульный солдат, готовый предстать перед своим разводящим.

— Вы уходите? — спросил Фуке.

— Да, монсеньор, а вы?..

— Я остаюсь.

— Вы даете слово?

— Конечно.

— Отлично. К тому же я отлучусь совсем не надолго, лишь затем, чтобы узнать об ответе, вы понимаете, что я имею в виду.

— О приговоре, вы хотите сказать.

— Послушайте, во мне есть что-то от древних римлян. Утром, вставая с кресла, я заметил, что шпага у меня не вдета, как ей положено, в портупею и что перевязь совсем сбилась. Это безошибочная примета.

— Чего? Удачи?

— Да, представьте себе. Всякий раз, как эта проклятая буйволья кожа прилипала к моей спине, меня ожидало взыскание со стороны де Тревиля или отказ кардинала Мазарини в просьбе о деньгах. Всякий раз, когда шпага путалась в портупее, это значило, что мне дадут какое-нибудь неприятное поручение, что, впрочем, случалось со мною всю мою жизнь. Всякий раз, как она била меня по икрам, я обязательно бывал легко ранен. Всякий раз, как она ни с того ни с сего выскакивала сама по себе из ножен, я оставался на поле сражения — как это было с полной достоверностью установлено мною — и валялся потом два-три месяца, терзаемый хирургами и облепленный компрессами.

— А я и не знал, что вы — обладатель столь замечательной шпаги, — сказал, едва улыбнувшись, Фуке; впрочем, и для такой улыбки ему потребовалось сделать над собой усилие.

— Моя шпага, — продолжал д’Артаньян, — в сущности говоря, такая же часть моего тела, как и все остальные. Я слышал о том, что иным говорит о будущем их нога, другим — биение крови в висках. Мне вещает моя верная шпага. Так вот оно что! Она только что изволила опуститься на последнюю петлю портупеи. Знаете ли вы, что это значит?

— Нет.

— Так вот, этим предсказывается, что сегодня мне придется кого-то арестовать!

— А! — произнес суперинтендант, скорее удивленный, чем испуганный подобной искренностью. — Раз ваша шпага не предсказала вам ничего печального, выходит, что арестовать меня отнюдь не является для вас печальной необходимостью?

— Арестовать вас? Вы говорите, арестовать вас?

— Конечно. Ваша примета…

— Она ни в коей мере не касается вас, поскольку вы арестованы еще со вчерашнего вечера. Нет, не вас предстоит мне сегодня арестовать. Вот поэтому-то я и радуюсь и говорю, что меня ожидает счастливый день.

С этими словами, произнесенными самым ласковым тоном, капитан покинул Фуке, чтобы отправиться к королю.

Он успел уже переступить порог комнаты, когда Фуке обратился к нему:

— Докажите мне еще раз ваше расположение.

— Пожалуйста, монсеньор.

— Господина д’Эрбле! Дайте мне повидать господина д’Эрбле!

— Хорошо, я сделаю все, чтобы доставить его сюда.

У д’Артаньяна и в мыслях, разумеется, не было, что ему с такой легкостью удастся выполнить свое обещание. И вообще было предначертано самою судьбой, чтобы в этот день сбылись все предсказания, сделанные им утром.

Как мы уже отметили несколько выше, он подошел к дверям королевской спальни и постучал. Дверь отворилась. Капитан имел основание думать, что сам король открывает ему. Это предположение было вполне допустимым, принимая во внимание то возбуждение, в котором накануне он оставил Людовика XIV. Но вместо короля, которого он собирался приветствовать со всей подобающей почтительностью, д’Артаньян увидел перед собой худое бесстрастное лицо Арамиса. Он был до того поражен этой неожиданностью, что чуть не вскрикнул.

— Арамис! — проговорил он.

— Здравствуйте, дорогой д’Артаньян, — холодно ответил прелат.

— Вы здесь… — пробормотал мушкетер.

— Король просит объявить, что после столь утомительной ночи он еще отдыхает.

— Ах! — произнес д’Артаньян, который не мог понять, каким образом ваннский епископ, еще накануне столь мало взысканный королевской милостью, всего за шесть часов вырос, как исполинский гриб, самый большой среди тех, которые подымались когда-либо по воле фортуны в тени королевского ложа.

В самом деле, чтобы быть посредником между Людовиком XIV и его приближенными, чтобы приказывать его именем, находясь в двух шагах от него, надо было стать чем-то большим, чем был, даже в свои лучшие времена, Ришелье для Людовика XIII.

— Кроме того, — продолжал епископ, — будьте любезны, господин капитан мушкетеров, допустить лиц, имеющих право на это, только к позднему утреннему приему. Его величеству желательно почивать.

— Но, господин епископ, — возразил д’Артаньян, готовый взбунтоваться и высказать подозрения, внушенные ему молчанием короля, — его величество велел мне явиться к нему на прием пораньше с утра.

— Отложим, отложим, — раздался из глубины алькова голос Людовика, голос, заставивший мушкетера вздрогнуть и замолчать.

Он поклонился, пораженный, остолбеневший и окончательно лишившийся дара соображения от улыбки, которой раздавил его Арамис вслед за словами, произнесенными королем.

— А чтоб ответить вам на вопрос, за разрешением которого вы прибыли к королю, дорогой д’Артаньян, — добавил ваннский епископ, — вот вам приказ, с которым вам немедленно следует ознакомиться. Это приказ, касающийся господина Фуке.

Д’Артаньян взял приказ, протянутый ему Арамисом.

— Отпустить на свободу! — пробормотал он. — Так вот оно что! — И он повторил свое «Так вот оно что!» на этот раз более понимающим тоном.

Этот приказ объяснял ему, почему он застал Арамиса у короля; видимо, Арамис в большой милости, поскольку ему удалось добиться освобождения из-под ареста Фуке; эта же королевская милость разъясняла и невероятную самоуверенность, с которой д’Эрбле отдавал приказания именем короля. Д’Артаньяну достаточно было понять хоть что-нибудь, чтобы понять все до конца. Он откланялся и сделал два шага по направлению к выходу.

— Я иду с вами, — остановил его епископ.

— Куда?

— К господину Фуке; я хочу быть свидетелем его радости.

— Ах, Арамис, до чего же вы меня только что удивили!

— Но теперь-то вы понимаете?

— Еще бы! Понимаю ли я? — вслух сказал д’Артаньян и тотчас же процедил сквозь зубы для себя самого: — Черт возьми, нет, ничего я не понимаю! Но это не важно, приказ есть приказ.

И он любезно добавил:

— Проходите, монсеньор, проходите.

Д’Артаньян повел Арамиса к Фуке.

II. Друг короля

Фуке с нетерпением поджидал д’Артаньяна. За время его отсутствия он успел отослать явившихся к нему слуг и отказался принять кое-кого из друзей, пришедших к нему несколько раньше обычного часа. У всякого, кто бы ни подходил к его двери, он спрашивал, умалчивая о нависшей над его головой опасности, лишь об одном: не знают ли они, где сейчас Арамис.

Когда он увидел наконец д’Артаньяна и идущего следом за ним прелата, радость его была беспредельна: она сравнялась с мучившим его беспокойством. Встретиться с Арамисом было для суперинтенданта своего рода возмещением за несчастье быть арестованным.

Прелат был молчалив и серьезен; д’Артаньян был сбит с толку этим немыслимым нагромождением невероятных событий.

— Итак, капитан, вы доставляете мне удовольствие видеть господина д’Эрбле?

— И еще нечто лучшее, монсеньор.

— Что же?

— Свободу.

— Я свободен?

— Да, вы свободны. Таков приказ короля.

Фуке взял себя в руки, чтобы, посмотрев в глаза Арамису, постараться понять его безмолвный ответ.

— Да, да — и вы можете принести благодарность за это господину ваннскому епископу, ибо ему, и только ему, вы обязаны переменой в решении короля.

— О! — воскликнул Фуке, скорее униженный этой услугой со стороны Арамиса, чем признательный за благоприятный исход своего дела.

— Монсеньор, — продолжал д’Артаньян, обращаясь к Арамису, — оказывая столь мощное покровительство господину Фуке, неужели вы ничего не сделаете и для меня?

— Все, что захотите, друг мой, — бесстрастно ответил епископ.

— Я хочу спросить вас об одной-единственной вещи и сочту себя полностью удовлетворенным вашим ответом. Каким образом сделались вы фаворитом его величества? Ведь вы виделись с королем не больше двух раз?

— От такого друга, как вы, ничего не скрывают, — с тонкой усмешкой проговорил Арамис.

— Если так, поделитесь с нами вашим секретом.

— Вы исходите из того, что я виделся с королем не больше двух раз, тогда как в действительности я видел его сотню раз, если не больше. Только мы умалчивали об этом, вот и все.

И, нисколько не заботясь о том, что от этого признания д’Артаньян стал пунцовым, Арамис повернулся к Фуке, не менее, чем мушкетер, пораженному словами прелата.

— Монсеньор, — сказал он, — король просил меня известить вас о том, что он ваш друг больше, чем когда-либо прежде, и что ваше прекрасное празднество, которое вы с такою щедростью устроили для него, тронуло его сердце.

Произнеся эту фразу, он так церемонно поклонился Фуке, что тот, неспособный разобраться в тончайшей дипломатической игре, проводимой епископом, замер на своем месте — безмолвный, оцепеневший, лишившийся дара соображения.

Д’Артаньян понял, что этим людям необходимо о чем-то поговорить с глазу на глаз, и собрался было уйти, подчиняясь требованиям учтивости, которая в таких случаях гонит человека к дверям, но его жгучее любопытство, подстрекаемое к тому же таким множеством тайн, посоветовало ему остаться.

Однако Арамис, повернувшись к нему, ласково произнес:

— Друг мой, ведь вы не забыли, не так ли, о распоряжении короля, отменяющем на сегодняшнее утро малый прием?

Эти слова были достаточно ясными. Мушкетер понял, чего от него хотят; он поклонился Фуке, затем, с оттенком иронического почтения, отвесил поклон Арамису и вышел.

Фуке, сгоравший от нетерпения в ожидании, когда же наступит этот момент, бросился к двери, запер ее и, возвратившись к Арамису, заговорил:

— Дорогой д’Эрбле, пришло, как кажется, время, когда я вправе рассчитывать, что услышу от вас объяснения по поводу происходящего. Говоря по правде, я ничего больше не понимаю.

— Сейчас все разъяснится, — сказал Арамис, усаживаясь и усаживая Фуке. — С чего начинать?

— Вот с чего: прежде всего почему король выпустил меня на свободу?

— Вам подобало бы скорее спросить, почему он велел взять вас под арест.

— Со времени ареста у меня было довольно времени, чтобы подумать об этом, и я пришел к выводу, что тут все дело в зависти. Мое празднество раздосадовало Кольбера, и он нашел кое-какие обвинения против меня, например, Бель-Иль?

— Нет, о Бель-Иле пока никаких разговоров не было.

— Тогда в чем же дело?

— Помните ли вы о расписках на тринадцать миллионов, которые были украдены у вас по распоряжению Мазарини?

— Да, конечно. Но что из этого?

— То, что вас объявили вором.

— Боже мой!

— Но это не все. Помните ли вы о письме, написанном вами мадемуазель Лавальер?

— Увы! Помню.

— Так вот: вас объявили предателем и соблазнителем.

— Но почему же в таком случае меня все же простили?

— Мы еще не дошли до сути. Мне хочется, чтобы вы поняли хорошенько существо дела. Заметьте себе следующее: король считает вас казнокрадом. О, мне отлично известно, что вы ничего не украли, но ведь король не видел расписок, и он не может не считать вас преступником.

— Простите, но я не вижу…

— Сейчас увидите. Король, прочитав к тому же ваше любовное послание к Лавальер и ознакомившись с предложениями, которые вы ей в нем сделали, не имеет ни малейшего основания испытывать какие-либо сомнения относительно ваших намерений насчет этой прелестницы, разве не так?

— Разумеется. Но ваш вывод?

— Я подхожу к его изложению. Король — ваш смертельный враг, неумолимый враг, враг навсегда.

— Согласен. Но разве я настолько могуществен, что он не решился, несмотря на всю свою ненависть, погубить меня любым из тех способов, которыми он может с удобством воспользоваться, поскольку проявленная мной слабость и свалившееся на меня несчастье дают ему право на них?

— Итак, мы с вами установили, — холодно продолжал Арамис, — что король никогда не помирится с вами.

— Но ведь он прощает меня.

— Неужели вы верите в это? — спросил епископ, меряя Фуке испытующим взглядом.

— Не веря в искренность его сердца, я не могу не верить самому факту.

Арамис едва заметно пожал плечами.

— Но почему же Людовик Четырнадцатый поручил вам известить меня о своем благоволении и благодарности? — удивился Фуке.

— Король не давал мне никаких поручений к вам.

— Никаких поручений… Но этот приказ? — сказал пораженный Фуке.

— Приказ? Да, да, вы правы, такой приказ существует.

Эти слова были произнесены таким странным тоном, что Фуке вздрогнул.

— Вы что-то скрываете от меня, я это вижу, — заметил суперинтендант финансов.

Арамис погладил подбородок своими холеными, поразительно белыми пальцами.

— Король посылает меня в изгнание? Говорите же!

— Не уподобляйтесь детишкам, разыскивающим в известной игре спрятанные предметы по колокольчику, который звенит или смолкает, когда они приближаются к этим предметам или, напротив, отходят от них.

— В таком случае говорите!

— Догадайтесь!

— Вы вселяете в меня страх.

— Ба! Это значит, что вы все еще не догадываетесь.

— Что же сказал король? Во имя нашей дружбы прошу вас ничего не утаивать от меня.

— Король ничего не сказал.

— Я умру от нетерпения, д’Эрбле. Вы убьете меня. Я все еще суперинтендант Франции?

— Да, и будете им, пока захотите.

— Но какую необыкновенную власть приобрели вы над волей его величества? Вы заставляете его исполнять ваши желания!

— Как будто.

— Но этому трудно поверить.

— Таково будет общее мнение.

— Д’Эрбле, во имя нашей близости, нашей дружбы, во имя всего, что для вас самое дорогое, скажите же мне, умоляю вас! Каким образом вам удалось войти в такое доверие к Людовику Четырнадцатому? Ведь он не любил вас, я знаю.

— Но теперь он будет любить меня, — проговорил Арамис, нажимая на слово «теперь».

— Между вами произошло нечто особенное?

— Да.

— Может быть, у вас тайна?

— Да, тайна.

— Тайна, которая может повлиять на привязанности его величества?

— Вы умнейший человек, монсеньор. Вы угадали. Я действительно открыл тайну, способную повлиять на привязанности короля Франции.

— А! — сказал Фуке, подчеркивая своею сдержанностью, что, как воспитанный человек, он не хочет расспрашивать.

— И вы сами будете судить, — продолжал Арамис, — вы сами скажете мне, ошибаюсь ли я относительно важности этой тайны.

— Я слушаю, раз вы настолько добры, что хотите открыться мне. Только заметьте, друг мой, я не вызывал вас на нескромность.

Арамис задумался на мгновение.

— Не говорите! — воскликнул Фуке. — Еще не поздно!

— Вы помните, — начал епископ, опуская глаза, — обстоятельства рождения Людовика Четырнадцатого?

— Как сегодня.

— Вы ничего особенного не слышали об этом рождении?

— Ничего, кроме того, что король не сын Людовика Тринадцатого.

— Это не существенно ни для вас, ни для Французского королевства. Всякий, у кого есть законный отец, является сыном своего отца, гласит французский закон.

— Это верно. Но это все же существенно в вопросе о чистоте крови.

— Второстепенный вопрос. Значит, вы ничего особенного не слышали?

— Ничего.

— Вот тут-то и начинается моя тайна.

— А!

— Вместо того чтобы родить одного, королева родила двух сыновей.

Фуке поднял голову.

— И второй умер? — спросил он.

— Сейчас узнаете. Этим близнецам подобало бы стать гордостью матери и надеждой Франции. Но слабость короля и его суеверия внушили ему опасение, как бы между его сыновьями, имеющими равные права на престол, не возникла распря, и от одного из них он избавился.

— Вы говорите, избавился?

— Подождите… Оба брата выросли: один на троне, и вы министр его; другой во мраке и одиночестве…

— И этот?..

— Мой друг.

— Боже мой! Что я слышу? Что же делает этот обездоленный принц?

— Лучше спросите меня, что он делал.

— Да, да.

— Он был воспитан в деревне; потом его заключили в крепость, которая зовется Бастилией.

— Возможно ли! — воскликнул суперинтендант, сложив руки.

— Один — счастливейший из смертных, второй — несчастнейший из несчастных..

— А мать его не знает об этом?

— Анна Австрийская знает решительно все.

— А король?

— Король ничего не знает.

— Тем лучше, — кивнул Фуке.

Это восклицание, казалось, произвело сильное впечатление на Арамиса. Он посмотрел с беспокойством на своего собеседника.

— Простите, я вас перебил, — сказал Фуке.

— Итак, я говорил, — продолжал Арамис, — что бедный принц был несчастнейшим из людей, когда бог, пекущийся о всех своих чадах, решил оказать ему помощь.

— Но как же?

— Сейчас вы увидите… Царствующий король… Я говорю «царствующий»; вы догадываетесь, надеюсь, почему я так говорю?

— Нет… Почему?

— Потому что обоим по праву рождения подобало быть королями. Вы придерживаетесь такого же мнения?

— Да.

— Решительно?

— Решительно. Близнецы — это един в двух лицах.

— Мне приятно, что такой опытный и знающий законник, как вы, дает разъяснение этого рода. Значит, для нас установлено, что оба близнеца имели одинаковые права?

— Установлено… Но боже мой, что за загадки!

— Бог пожелал послать тому, кто унижен, мстителя или, если хотите, поддержку. И случилось, что царствующий король, узурпатор… Вы согласны со мной, не так ли, что спокойное и эгоистичное пользование наследством, на которое в лучшем случае имеешь половинное право, — называется узурпацией?

— Да, узурпация. Ваше определение вполне точно.

— Итак, я продолжаю. Бог пожелал, чтобы у узурпатора был первым министром человек с большим талантом и великим сердцем и, сверх того, с великим умом.

— Это хорошо, хорошо! Я понимаю: вы рассчитывали на меня, чтобы помочь вам исправить зло, причиненное несчастному брату Людовика Четырнадцатого. Ваш расчет был правилен, я помогу. Благодарю вас, д’Эрбле, благодарю!

— Нет, совсем не то. Вы мне не даете закончить, — бесстрастно сказал Арамис.

— Я молчу.

— Царствующий король возненавидел господина Фуке, своего первого министра, и ненависть эта, подогретая интригой и клеветой, к которой прислушивался монарх, стала угрожать состоянию, свободе и, может быть, даже жизни господина Фуке. Но бог послал господину Фуке, опять же для спасения принесенного в жертву принца, верного друга, который знал государственную тайну и чувствовал себя в силах раскрыть эту тайну после того, как имел силу хранить ее двадцать лет в своем сердце.

— Не продолжайте, — вскричал Фуке, охваченный благородными мыслями, — я понимаю вас, и я все угадываю. Вы пошли к королю, когда до вас дошла весть о моем аресте; вы просили его обо мне, но он не захотел вас выслушать; тогда вы пригрозили ему раскрытием тайны, и Людовик Четырнадцатый в ужасе согласился на то, в чем прежде отказывал вам. Я понимаю, понимаю! Вы держите короля в руках. Я понимаю!

— Ничего вы не понимаете, — отвечал Арамис, — и вы снова прервали меня, друг мой. И затем, позвольте мне указать вам на то, что вы пренебрегаете логикой, а кое-что и недостаточно хорошо помните.

— Как так?

— Помните ли вы, на что я настойчиво упирал в начале нашего разговора?

— Да, на ненависть ко мне его величества короля, на неодолимую ненависть. Но какая ненависть устоит перед угрозой подобного разоблачения?

— Подобного разоблачения! Вот тут-то вам и недостает логики. Как! Неужели вы допускаете, что, раскрыв королю подобную тайну, я все еще был бы жив?

— Но вы были у короля не более как десять минут назад.

— Пусть так! Пусть он не успел бы распорядиться убить меня, но у него хватило бы времени приказать заткнуть мне глотку и бросить навеки в тюрьму. Рассуждайте же здраво, черт возьми!

И по этим мушкетерским словам, по этой несдержанности человека, который никогда не позволял себе забываться, Фуке понял, до какого возбуждения дошел спокойный и непроницаемый ваннский епископ. И, поняв, он содрогнулся.

— И затем, разве я был бы тем, чем являюсь, — продолжал, овладев собой, Арамис, — разве я был бы истинным другом, если бы, зная, что король и без того ненавидит вас, вызвал бы в нем еще более лютую ненависть к вам? Обворовать его — это ничто; ухаживать за его любовницей — очень немного; но держать в своей власти его корону и его честь! Да он скорее вырвал бы собственной рукой сердце из вашей груди!

— Значит, вы не показали ему, что знаете его тайну?

— О, я предпочел бы проглотить сразу все яды, которыми в течение двадцати лет закалял себя Митридат, чтобы избежать смерти от отравления.

— Что же вы сделали?

— Вот мы и дошли до сути. Полагаю, что мне удастся пробудить в вас кое-какой интерес к моему сообщению. Ведь вы слушаете меня, не так ли?

— Еще бы! Продолжайте!

Арамис прошелся по комнате и, убедившись, что они одни и что кругом все спокойно и тихо, возвратился к Фуке, который, сидя в кресле, с нетерпением ожидал обещанных ваннским епископом откровений.

— Я забыл упомянуть, — продолжал Арамис, — о замечательной особенности, свойственной этим братьям: бог создал их до того похожими, что только он и сумел бы отличить одного от другого, если б они предстали пред ним на Страшном суде. Их собственная мать, и та не сделала бы этого.

— Что вы! — воскликнул Фуке.

— То же благородство в чертах лица, та же походка, тот же рост, тот же голос.

— Но мысли? Но ум? Но знание жизни?

— О, в этом они не равны, монсеньор, ибо бастильский узник несравненно выше своего брата, и, если бы этот страдалец вступил на трон Франции, она узнала бы государя, который превзошел бы мудростью и благородством всех правивших ею до этого времени.

Фуке на мгновение уронил на руки голову, отягощенную столь великой тайной. Подойдя вплотную к нему, Арамис произнес:

— Между этими близнецами есть еще одно существенное различие, различие, касающееся в первую очередь вас, монсеньор: второй не знает Кольбера.

Фуке вскочил на ноги, бледный и взволнованный. Удар, нанесенный прелатом, поразил не столько его сердце, сколько ум.

— Понимаю вас, — сказал он Арамису, — вы предлагаете заговор.

— Приблизительно.

— Попытку из числа тех, что меняют судьбы народов?

— И суперинтендантов. Вы правы.

— Короче говоря, вы предлагаете заменить сына Людовика Тринадцатого, того самого, который в это мгновение спит в покоях Морфея, тем сыном Людовика Тринадцатого, который томится в тюрьме?

Арамис усмехнулся, и отблеск зловещих мыслей мелькнул на его лице.

— Допустим.

— Но вы не подумали, — произнес после тягостного молчания Фуке, — вы не подумали, что такой политический акт потрясет до основания все королевство?

Арамис ничего не ответил.

— Подумайте, — продолжал, горячась все больше и больше, Фуке, — ведь нам придется собрать дворянство, духовенство, третье сословие; низложить короля, покрыть страшным позором могилу Людовика Тринадцатого, погубить жизнь и честь женщины, Анны Австрийской, погубить жизнь и покой другой женщины, Марии-Терезии, и, покончив со всем перечисленным, если только мы сможем с этим покончить…

— Не понимаю вас, — холодно молвил Арамис. — Во всем только что вами высказанном нет ни одного слова, из которого можно было бы извлечь хоть крупицу пользы.

— Как! — вскричал пораженный словами прелата Фуке. — Такой человек, как вы, не желает подумать о практической стороне этого дела? Вы довольствуетесь ребяческой радостью, порождаемой в вас политической иллюзией, и пренебрегаете важнейшими условиями осуществления вашего замысла, то есть действительностью? Возможно ли это?

— Друг мой, — сказал Арамис, обращаясь к Фуке со снисходительной фамильярностью в тоне, — позвольте спросить вас, как поступает бог, когда желает заменить одного короля другим?

— Бог! — воскликнул Фуке. — Бог отдает исполнителю своей воли соответствующее распоряжение, и тот хватает осужденного ею, убирает его и сажает на опустевший трон триумфатора. Но вы забываете, что этот исполнитель воли господней зовется смертью. Боже мой, господин д’Эрбле, неужели у вас было намерение?..

— Не в этом дело. Вы заходите в ваших предположениях дальше поставленной мною цели. Кто говорит о смерти Людовика Четырнадцатого? Кто говорит о том, чтобы подражать богу в его деяниях? Нет. Я хотел сказать лишь о том, что бог совершает дела этого рода без всякого потрясения для государства, без шума и без особых усилий и что люди, вдохновленные им, успевают, подобно ему, во всем, за что бы они ни брались, какие бы попытки ни совершали, что бы ни делали.

— Что вы хотите сказать?

— Я хотел сказать, друг мой, — продолжал Арамис тем же тоном снисходительной фамильярности, — я хотел сказать только следующее: докажите, что при подмене короля узником королевство и впрямь пережило хоть какое-нибудь потрясение, и впрямь имел место шум, и впрямь потребовались исключительные усилия.

— Что! — вскричал Фуке, ставший белее платка, которым он вытирал себе лоб. — Вы говорите…

— Подите в королевскую спальню, — произнес с прежним спокойствием Арамис, — и даже вы, знающий теперь тайну, не заметите, уверяю вас, что королевское ложе занимает бастильский узник, а не его царственный брат.

— Но король! — пробормотал Фуке, охваченный ужасом при этом известии.

— Какого короля имеете вы в виду? — спросил Арамис так спокойно и вкрадчиво, как только умел. — Того, который ненавидит вас всей душой, или того, который благожелательно относится к вам?

— Того… который еще вчера?..

— Который еще вчера был королем? Успокойтесь — он занял место в Бастилии, которое слишком долго было занято его жертвой.

— Боже правый! Кто же доставил его в Бастилию?

— Я.

— Вы?

— Да, и с поразительной легкостью. Я похитил его минувшей ночью, и пока он спускался во мрак, соперник его поднимался к свету. Не думаю, чтобы это вызвало какой-нибудь шум. Молния, которая не сопровождается громом, никогда никого не будит.

Фуке глухо вскрикнул, как если бы был поражен незримым ударом. Судорожно схватившись за голову, он прошептал:

— И вы это сделали?

— Достаточно ловко. Что вы думаете об этом?

— Вы свергли короля? Вы заключили его в тюрьму?

— Да, все это сделано мной.

— И это свершилось здесь, в Во?

— Да, здесь, в Во, в покоях Морфея. Не кажется ли вам, что их построили в предвидении подобного дела?

— И это произошло…

— Этой ночью.

— Этой ночью?

— Между двенадцатью и часом пополуночи.

Фуке сделал движение, словно собирался броситься на Арамиса, но удержался и только произнес:

— В Во! У меня в доме!

— Очевидно, что так. И теперь, когда Кольбер не сможет ограбить вас, этот дом — ваш, как никогда прежде.

— Значит, это преступление совершено в моем доме?

— Преступление? — проговорил пораженный прелат.

— Это — потрясающее, ужасное преступление! — продолжал Фуке, возбуждаясь все больше и больше. — Преступление худшее, чем убийство! Преступление, опозорившее мое имя навеки, обрекающее меня внушать ужас потомству!

— Вы, сударь, бредите, — сказал неуверенным голосом Арамис, — не следует говорить так громко: тише!

— Я буду кричать так громко, что меня услышит весь мир.

Фуке повернулся к прелату и взглянул ему прямо в глаза.

— Да, — повторил он, — вы меня обесчестили, совершив это предательство, это злодеяние над моим гостем, над тем, кто спокойно спал под моим кровом. О, горе мне!

— Горе тому, кто под вашим кровом готовил вам разорение, готовил вам гибель! Вы забыли об этом?

— Он был моим гостем, он был моим королем!

Арамис встал с перекошенным ртом и налившимися кровью глазами:

— Неужели я имею дело с безумцем?

— Вы имеете дело с порядочным человеком.

— Сумасшедший!

— С человеком, который помешает вам довести ваше преступление до конца. С человеком, который скорее предпочтет умереть, предпочтет убить вас своею рукой, чем позволит обесчестить себя.

И Фуке, схватив шпагу, которую д’Артаньян успел возвратить ему и которая лежала у изголовья кровати, решительно обнажил блестящую сталь.

Арамис нахмурил брови и сунул руку за пазуху, как если бы собирался извлечь оттуда оружие. Это движение не ускользнуло от взгляда Фуке. Тогда, благородный и прекрасный в своем великодушном порыве, он отбросил от себя шпагу, откатившуюся к кровати, и, подойдя к Арамису, коснулся его плеча своей безоружной рукой.

— Сударь, — сказал он, — мне было бы сладостно умереть, не сходя с этого места, дабы не видеть моего позора, и если у вас сохранилась хоть капля дружбы ко мне, убейте меня.

Арамис замер в безмолвии и неподвижности.

— Вы не отвечаете мне?

Арамис слегка поднял голову, и надежда снова блеснула в его глазах.

— Подумайте, монсеньор, — заговорил он, — обо всем, что ожидает вас. Восстановлена справедливость, король еще жив, и его заключение спасает вам жизнь.

— Да, — ответил Фуке, — вы могли действовать в моих интересах, но я не принимаю вашей услуги. При всем этом я не желаю губить вас. Вы свободно выйдете из этого дома.

Арамис подавил возмущение, рвавшееся из его разбитого сердца.

— Я гостеприимный хозяин для всех, — продолжал Фуке с непередаваемым величием, — вы не будете принесены в жертву, так же как и тот, чью гибель вы замышляли.

— Это вы, вы будете принесены в жертву, вы! — произнес Арамис глухим голосом.

— Принимаю ваше предсказание как пророчество, господин д’Эрбле, но ничто не остановит меня. Вы покинете Во, вы покинете Францию; даю вам четыре часа, чтобы вы могли укрыться в надежном месте.

— Четыре часа! — недоверчиво и насмешливо пробормотал Арамис.

— Даю вам честное слово Фуке! Никто не станет преследовать вас в течение этого времени. Таким образом, вы опередите на четыре часа погоню, которую король не замедлит выслать за вами.

— Четыре часа! — гневно повторил Арамис.

— Этого более чем достаточно, чтобы сесть в лодку и достигнуть Бель-Иля, который я предоставляю вам как убежище.

— А… — бросил Арамис.

— На Бель-Иле вы будете моим гостем, и ваша особа будет для меня столь же священна, как особа его величества, пока он находится в Во. Отправляйтесь, д’Эрбле, уезжайте — и, пока я жив, ни один волос не упадет с вашей головы.

— Спасибо, — сказал Арамис с мрачной иронией.

— Итак, торопитесь; пожмите мне руку, и помчимся: вы — спасать вашу жизнь, я — спасать мою честь.

Арамис вынул из-за пазухи руку; она была окровавлена: он ногтями разодрал себе грудь, как бы наказывая ее за то, что в ней зародилось столько бесплодных мечтаний, еще более суетных, безумных и быстротечных, чем жизнь человеческая. Фуке ужаснулся; он проникся жалостью к Арамису и с раскрытыми объятиями подошел к нему.

— У меня нет с собой оружия, — пробормотал Арамис, неприступный и страшный, как тень Дидоны.

Затем, так и не прикоснувшись к руке, протянутой ему суперинтендантом, он отвернулся и отступил на два шага назад. Его последним словом было проклятие, его последним жестом был жест, которым сопровождают провозглашаемую с церковного амвона анафему и который он начертал окровавленною рукой, забрызгав при этом своей кровью лицо Фуке.

И оба устремились на потайную лестницу, которая вывела их во внутренний двор.

Фуке велел закладывать лошадей, самых лучших, какие у него были. Арамис остановился у основания лестницы, по которой нужно было подняться, чтобы попасть к Портосу. Здесь он простоял довольно долгое время, предаваясь раздумьям, и пока он мучительно размышлял над создавшимся положением, успели заложить карету Фуке. Промчавшись по главному двору замка, она неслась уже по дороге в Париж.

«Уезжать одному?.. — говорил сам себе Арамис. — Предупредить о случившемся принца?.. Проклятие!.. Предупредить принца, но что же дальше?.. Взять принца с собой?.. Повсюду таскать за собою это обвинение во плоти и крови?.. Или война?.. Беспощадная гражданская война?.. Но для войны нет ни сил, ни средств!.. Немыслимо!.. Но что же он станет без меня делать? Без меня он падет, падет так же, как я!.. Кто знает?.. Так пусть же исполнится предначертанное ему!.. Он был обречен, пусть останется обреченным и впредь!.. О боже! Погиб! Да, да, я погиб!.. Что же делать?.. Бежать на Бель-Иль!.. Да!.. Но Портос останется тут, и начнет говорить, и будет всем обо всем рассказывать!.. И к тому же, может быть, пострадает!.. Я не могу допустить, чтобы Портос пострадал. Он — часть меня; его страдание — мое страдание. Портос отправится вместе со мной, Портос разделит мою судьбу. Да, да, так нужно».

И Арамис, опасаясь встретиться с кем-нибудь, в ком его торопливость могла породить подозрения, осторожно, никем не замеченный, поднялся по ступеням лестницы.

Портос, только что возвратившийся из Парижа, спал уже сном человека с чистой совестью. Его громадное тело так же быстро забывало усталость, как ум его — мысль.

Арамис вошел, легкий как тень. Подойдя к Портосу, он положил руку на плечо великана.

— Проснитесь, Портос, проснитесь! — крикнул он.

Портос повиновался, встал, открыл глаза, но разум его еще спал.

— Мы уезжаем, — сказал Арамис.

— А! — произнес Портос.

— Мы едем верхом, и поскачем так, как никогда еще не скакали.

— А! — повторил Портос.

— Одевайтесь, друг мой.

Помогая великану одеться, он положил ему в карман его золото и брильянты. И в то время как он проделывал это, его внимание было привлечено легким шумом. В дверях стоял д’Артаньян.

Арамис вздрогнул.

— Какого черта вы так суетитесь? — удивился мушкетер.

— Шш! — прошептал Портос.

— Мы едем по важному поручению, — добавил епископ.

— Везет же вам! — усмехнулся мушкетер.

— Нет, я устал, — ответил Портос, — и предпочел бы поспать, но королевская служба, ничего не поделаешь!

— Вы видели господина Фуке? — спросил Арамис д’Артаньяна.

— Да, в карете, сию минуту.

— И что же он вам сказал?

— Он простился со мной.

— И это все?

— Что же иное ему оставалось сказать? Разве теперь, когда вы все в милости, я что-нибудь значу?

— Послушайте, — сказал Арамис, заключая в объятия мушкетера, — для вас вернулись хорошие времена; вам некому больше завидовать.

— Что вы!

— Я предсказываю, что сегодня произойдет нечто такое, после чего ваше положение значительно укрепится.

— В самом деле?

— Разве вам не известно, что я осведомлен обо всех новостях?

— О да!

— Вы готовы, Портос? Едем!

— Едем!

— И поцелуем д’Артаньяна.

— Еще бы!

— Готовы ли лошади?

— Здесь их более чем достаточно. Хотите моих?

— Нет, у Портоса своя конюшня. Прощайте, прощайте!

Беглецы сели в седла на глазах у капитана мушкетеров, который поддержал стремя Портосу. Он провожал взглядом своих удаляющихся друзей, пока они не скрылись из виду.

«Во всяком другом случае, — подумал гасконец, — я сказал бы, что эти люди бегут, но ныне политическая жизнь так изменилась, что это называется — ехать по важному поручению. А мне-то в конце концов что за дело до этого? Пойду займусь своими делами».

И он с философским спокойствием отправился к себе в комнату.

III. Как в Бастилии исполнялись приказы

Фуке летел с неслыханной быстротой. По дороге он содрогался от ужаса, возвращаясь все снова и снова к мысли о только что ставшем известным ему.

«Какими же были, — думал он, — эти необыкновенные люди в молодости, раз даже теперь, сделавшись, в сущности, стариками, умеют они создавать подобные планы и выполняют их не моргнув глазом?»

Неоднократно он обращался к себе с вопросом, уж не сон ли все то, что рассказал ему Арамис, не басня ли, не ловушка ли, и не найдет ли он, приехав в Бастилию, приказ о своем аресте, согласно которому его, Фуке, запрут вместе со свергнутым королем.

Подумав об этом, он направил с дороги несколько секретных распоряжений, воспользовавшись для этого короткой остановкой, которую они сделали, чтобы сменить лошадей. Эти распоряжения были адресованы им д’Артаньяну и тем войсковым командирам, верность которых была вне подозрений.

«Таким образом, — решил Фуке, — буду ли я заключен в Бастилию или нет, я окажу королю услугу, которую требует от меня моя честь. Если я возвращусь свободным, приказания прибудут после меня и никто, следовательно, не успеет их распечатать; я смогу взять их назад, если же я задержусь, то всем, кому они мною направлены, станет ясно, что случилось несчастье. В этом случае я могу ожидать, что и мне и королю будет оказана помощь».

Приготовившись, таким образом, к любым неожиданностям, Фуке подъехал к воротам Бастилии.

То, чего никогда не случалось в Бастилии с Арамисом, случилось с Фуке. Тщетно называл он себя, тщетно старался заставить узнать себя — его упорно отказывались впустить внутрь крепости.

После бесконечных уговоров, угроз и настояний ему удалось упросить одного караульного, чтобы он сообщил о нем своему сержанту, а тот, в свою очередь, отправился с докладом к майору. Что касается коменданта, то его так и не решились тревожить ради такой безделицы.

Фуке, сидя в карете у ворот крепости, злился, проклиная непредвиденную помеху и ожидая возвращения ушедшего к майору сержанта. Наконец тот появился, угрюмый и злой.

— Ну, — нетерпеливо спросил Фуке, — что приказал майор?

— Сударь, — ответил сержант, — майор рассмеялся мне в глаза и сказал, что господин Фуке в Во. И если бы даже он оказался в Париже, то все равно не поднялся бы в такую рань.

— Черт возьми! Вы — стадо болванов! — крикнул министр и выскочил из кареты.

Прежде чем сержант успел захлопнуть калитку, Фуке, проскользнув во двор через щель, стремительно бросился вперед, несмотря на крики звавшего на помощь сержанта.

Фуке бежал все дальше и дальше. Сержант, настигая его, крикнул часовому, охранявшему вторую калитку:

— К оружию, часовой, к оружию!

Часовой встретил министра пикой; но Фуке, сильный и ловкий, ко всему же еще и разгневанный, выхватил пику из рук солдата и ударил его по плечу. Сержант, подойдя слишком близко, также получил свою порцию; оба стали истошно вопить, и на их крики выбежал в полном составе весь караул.

Однако между этими людьми нашелся один, знавший суперинтенданта в лицо; он закричал:

— Монсеньор!.. Ах монсеньор!.. Остановитесь же, господа, что вы делаете?

И он удержал остальных, собиравшихся отомстить за товарищей.

Фуке велел пропустить его во внутренний двор, но услышал в ответ, что это запрещено. Он велел позвать коменданта, который уже знал обо всем этом шуме возле ворот и бежал вместе с майором, своим помощником, во главе отряда из двадцати человек, убежденный, что на Бастилию было произведено нападение.

Безмо сразу узнал Фуке и выронил обнаженную шпагу, которой размахивал весьма смело.

— Ах, монсеньор! — пробормотал он. — Тысяча извинений.

— Сударь, — сказал весь красный и обливаясь потом суперинтендант, — поздравляю вас, ваша охрана служит на славу.

Безмо побледнел, принимая эти слова за иронию, предвещавшую дикий гнев.

Но Фуке отдышался и жестом подозвал часового, а также сержанта, потиравших плечи в местах ушибов.

— Двадцать пистолей часовому, — приказал он, — пятьдесят пистолей сержанту. Поздравляю вас, господа; я замолвлю за вас словечко перед его величеством. А теперь давайте побеседуем с вами, господин де Безмо.

И под одобрительный шепот солдат он последовал за комендантом Бастилии.

Безмо уже дрожал от стыда и тревоги. Последствия утреннего посещения Арамиса начинали, казалось, сказываться, и притом такие последствия, которые и впрямь должны были ужасать человека, состоящего на государственной службе.

Стало еще хуже, когда Фуке, глядя на коменданта в упор, резко спросил:

— Скажите, вы видели сегодня утром господина д’Эрбле?

— Да, монсеньор.

— И вам не внушает ужаса преступление, в котором вы принимали участие?

«Ну, начинается!» — подумал Безмо.

— Какое преступление, монсеньор? — пробормотал он.

— Преступление, за которое вас подобает, сударь, четвертовать; подумайте хорошенько об этом. Впрочем, теперь не время обрушивать на вас гнев. Сейчас же ведите меня к вашему узнику.

— К какому узнику? — задрожал Безмо.

— Вы притворяетесь, что ни о чем не осведомлены. Превосходно, это самое лучшее, что вы можете сделать. Если бы вы признались в том, что сознательно участвовали в столь потрясающем деле, вам был бы конец. Но я сделаю вид, что верю в ваше неведение.

— Умоляю вас, монсеньор…

— Хорошо, ведите меня к вашему узнику.

— К Марчиали?

— Кто такой Марчиали?

— Это арестант, привезенный сегодня утром господином д’Эрбле.

— Его зовут Марчиали? — удивился суперинтендант, смущенный наивной уверенностью Безмо.

— Да, монсеньор, он здесь записан под таким именем.

Фуке проник своим взглядом до глубины души коменданта этой знаменитой королевской тюрьмы. С проницательностью, свойственной людям, облеченным на протяжении многих лет властью, он прочитал в этой душе искреннее недоумение. Впрочем, посмотрев хотя бы одну только минуту на эту физиономию, можно ли было подумать, что Арамис взял подобного человека в сообщники?

— Это и есть тот самый узник, — спросил Фуке у Безмо, — которого господин д’Эрбле увез третьего дня?

— Да, монсеньор.

— И которого он привез сегодня утром обратно, — живо добавил Фуке, тотчас же постигший сущность плана епископа.

— Да, да, монсеньор. Если монсеньор приехал затем, чтобы взять его у меня, я буду бесконечно признателен монсеньору. Я и так уже собирался писать по поводу этого Марчиали.

— Что же он делает?

— С самого утра я в высшей степени недоволен им; у него такие припадки бешенства, что кажется, будто Бастилия не выдержит и готова обрушиться.

— Я действительно избавлю вас от него, — заявил Фуке.

— Ах, тем лучше!

— Ведите же меня в его камеру.

— Вы все же дадите мне формальный приказ?

— Какой приказ?

— Приказ короля.

— Подождите, я вам подпишу его.

— Этого для меня недостаточно, монсеньор; мне нужен приказ короля.

Фуке сделал вид, будто чрезвычайно рассержен.

— Вы принимаете столько предосторожностей, когда дело идет об освобождении этого заключенного, но покажите-ка мне приказ, на основании которого вы уже отпускали его отсюда!

Безмо показал приказ об освобождении шотландца Сельдона.

— Сельдон — это не Марчиали, — сказал Фуке.

— Но Марчиали не освобожден, монсеньор, он здесь.

— Вы же говорите, что господин д’Эрбле увозил его и затем привез снова?

— Я не говорил этого.

— Вы сказали об этом с такой определенностью, что мне кажется, будто я и сейчас еще слышу, как вы произносите эти слова.

— Я обмолвился.

— Господин де Безмо, берегитесь!

— Я ничего не боюсь, монсеньор, у меня отчетность в полном порядке.

— Как вы смеете говорить подобные вещи?

— Я бы сказал то же самое и перед богом. Гоподин д’Эрбле привез мне приказ об освобождении шотландца Сельдона, и Сельдон выпущен на свободу.

— Я вам говорю, что Марчиали также был выпущен из Бастилии.

— Это требуется доказать, монсеньор.

— Дайте мне увидеть его.

— Монсеньор, тот, кто правит всем королевством, должен бы знать, что посещение заключенных без разрешения короля не дозволено.

— Но господин д’Эрбле… он-то входил к заключенному!

— Это тоже требуется доказать, монсеньор.

— Еще раз, господин де Безмо, будьте осторожны в выборе слов.

— За меня мои дела, монсеньор.

— Господин д’Эрбле — конченый человек.

— Конченый человек! Господин д’Эрбле? Непостижимо!

— Вы станете отрицать, что подчинились его влиянию?

— Я подчиняюсь, монсеньор, лишь правилам королевской службы; я исполняю свой долг; предъявите мне приказ короля, и вы войдете в камеру Марчиали.

— Послушайте, господин комендант, даю вам честное слово, что, если вы впустите меня к узнику, я в ту же минуту вручу вам приказ короля.

— Предъявите его немедленно, монсеньор.

— Вот что, господин де Безмо. Если вы сейчас же не исполните моего требования, я велю арестовать и вас, и всех офицеров, находящихся под вашей командой.

— Прежде чем совершить это насилие, монсеньор, соблаговолите принять во внимание, — сказал побледневший Безмо, — что мы подчинимся лишь приказу его величества. Так почему же вы не хотите достать приказ короля, чтобы увидеть этого Марчиали, раз вам все равно придется добыть королевский приказ, чтобы причинить столько неприятностей ни в чем не повинному человеку, каковым является ваш покорный слуга? Обратите ваше милостивое внимание на то, что вы пугаете меня до смерти, монсеньор; я дрожу; еще немного — и я упаду в обморок.

— Вы еще больше задрожите, господин де Безмо, когда я вернусь сюда с тридцатью пушками и десятью тысячами солдат…

— Боже мой, теперь уже монсеньор теряет рассудок!

— Когда я соберу против вас и ваших проклятых бойниц весь парижский народ, взломаю ваши ворота и велю повесить вас на зубцах угловой башни.

— Монсеньор, монсеньор, ради бога!

— Я даю вам на размышление десять минут, — сказал Фуке совершенно спокойным голосом. — Вот я сажусь в это кресло и жду. Если через десять минут вы будете продолжать так же упорствовать, я выйду отсюда. Можете сколько угодно считать меня сумасшедшим, но вы увидите, к чему поведет ваше упрямство.

Безмо в отчаянии топнул ногой, но ничего не ответил. Видя это, Фуке схватил со стола перо и бумагу и написал:

«Приказ господину купеческому старшине собрать ополчение горожан и идти на Бастилию, чтобы послужить его величеству королю».

Безмо пожал плечами; тогда Фуке снова взялся за перо и на этот раз написал:

«Приказ герцогу Бульонскому и принцу Конде стать во главе швейцарцев и гвардии и идти на Бастилию, чтобы послужить его величеству королю…»

Безмо принялся размышлять. Фуке между тем писал:

«Приказ всем солдатам, горожанам, а также дворянам схватить и задержать, где бы они ни находились, шевалье д’Эрбле, ваннского епископа, и его сообщников, к которым принадлежат, во-первых, г-н де Безмо, комендант Бастилии, подозреваемый в измене, мятеже и оскорблении его величества…»

— Остановитесь, монсеньор! — воскликнул Безмо. — Я ничего в этом не понимаю; но в ближайшие два часа может случиться столько несчастий, хотя б их причиной и было безумие, что король, который будет судить меня, увидит, был ли я виноват, нарушая установленный им порядок, дабы предотвратить неизбежную катастрофу. Пойдемте в башню, монсеньор: вы увидите Марчиали.

Фуке бросился вон из комнаты, и Безмо пошел вслед за ним, вытирая холодный пот, струившийся со лба.

— Какое ужасное утро! — говорил он. — Какая напасть!

— Идите скорее! — торопил коменданта Фуке.

Безмо сделал знак сторожу, чтобы тот шел вперед. Он боялся своего спутника. Фуке это заметил и сурово сказал:

— Довольно ребячиться! Оставьте этого человека, берите ключи в руки и показывайте дорогу. Надо, чтобы никто, понимаете, чтобы никто не был свидетелем сцены, которая сейчас произойдет в камере Марчиали.

— Ах, — нерешительно произнес Безмо.

— Опять! Скажите еще раз нет , и я уйду из Бастилии; я сам доставлю по назначению составленные мной приказы.

Безмо опустил голову, взял ключи и начал подниматься вместе с министром по лестнице, ведшей в верхние этажи башни.

По мере того как они взбирались все выше по этой извивающейся бесконечной спиралью лестнице, приглушенные стоны становились явственными криками и ужасающими проклятиями.

— Что это? — спросил коменданта Фуке.

— Это ваш Марчиали, вот как вопят сумасшедшие!

Фуке вздрогнул. В крике более страшном, чем все остальные, он узнал голос короля Франции. Он остановился и вырвал связку ключей из рук окончательно растерявшегося Безмо. Последнего охватил страх, как бы этот новый безумец не проломил ему одним из ключей, чего доброго, череп.

— Ах! — вскрикнул он. — Господин д’Эрбле мне об этом не говорил.

— Ключ! — закричал Фуке. — Где ключ от двери, которую я хочу отомкнуть?

— Вот он.

Ужасный вопль, сопровождаемый бешеными ударами в дверь, породил еще более ужасное эхо на лестнице.

— Уходите! — сказал Фуке угрожающим голосом.

— Ничего не имею против, — пробормотал Безмо. — Итак, двое бешеных останутся с глазу на глаз, и я убежден, что один прикончит другого.

— Уходите! — повторил еще раз Фуке. — Если вы вступите на эту лестницу раньше, чем я позову вас, помните: вы займете место самого последнего из заключенных в Бастилии.

— Я умру, тут и говорить нечего, — бормотал комендант, удаляясь шатающейся походкой.

Вопли узника раздавались все громче. Фуке убедился, что Безмо дошел до последних ступенек. Он вставил ключ в замок первой двери. Тогда он явственно услышал хриплый голос Людовика, который звал, исходя бессильною яростью:

— На помощь! Я король! На помощь!

Ключ первой двери не подходил ко второй. Фуке пришлось отыскивать нужный ключ в связке, отобранной им у Безмо.

В это время король, не помня себя, безумный, бешеный, кричал диким, нечеловеческим голосом:

— Фуке засадил меня в эту клетку! На помощь против Фуке! Я король! На помощь к королю против Фуке!

Этот рев разрывал сердце министра. Он сопровождался ужасными ударами в дверь, наносимыми обломком стула, которым король пользовался, словно тараном. Наконец Фуке выбрал нужный ключ. Совершенно обессилевший король был уже не способен произносить членораздельные звуки, он только рычал:

— Смерть Фуке! Смерть негодяю Фуке!

Дверь отворилась.

IV. Королевская благодарность

Два человека, бросившиеся друг другу навстречу, внезапно остановились и в ужасе вскрикнули.

— Вы пришли убить меня, сударь? — сказал король, сразу узнав Фуке.

— Король в таком виде! — прошептал королевский министр.

И действительно, трудно представить себе что-нибудь более страшное, чем облик молодого короля в то мгновение, когда его увидел Фуке. Его одежда была в лохмотьях; открытая и разорванная в клочья рубашка была пропитана потом и кровью, сочившейся из его исцарапанных рук и груди.

Растерянный, бледный, с пеной у рта, с торчащими в разные стороны волосами, Людовик XIV походил на статую, одновременно изображающую отчаяние, голод и страх. Фуке был так тронут, так потрясен, что подбежал к королю с протянутыми руками и с глазами, полными слез.

Людовик поднял на Фуке тот самый обломок стула, которым он только что так яростно бил в дверь.

— Вы не узнаете вернейшего из ваших друзей? — спросил Фуке с дрожью в голосе.

— Друг? Вы? — повторил Людовик, громко скрежеща зубами. В этом скрежете слышались ненависть и жажда немедленной мести.

— И почтительного слугу? — добавил Фуке, бросаясь перед королем на колени.

Король выронил свое оружие на пол. Фуке поцеловал королю колени и нежно обнял его.

— Мой король, дитя мое! О, как вы должны были страдать!

Перемена, происшедшая в его положении, заставила короля опомниться; он взглянул на себя и, устыдившись своей растерянности, своего безумия и того, что ему оказывают покровительство, высвободился из объятий Фуке.

Фуке не понял этого непроизвольного движения короля. Он не понял, что гордость Людовика никогда не простит ему того, что он стал свидетелем такой слабости.

— Поедемте, ваше величество, вы свободны, — сказал он.

— Свободен? — повторил король. — О, вы возвращаете мне свободу, после того как дерзнули поднять руку на своего короля!

— Вы сами не верите этому! — воскликнул возмущенный Фуке. — Ведь вы не верите, что я в чем-нибудь виноват перед вами!

И он торопливо и горячо рассказал об интриге, жертвой которой стал Людовик и которая известна во всех подробностях нашим читателям. Пока длился рассказ, Людовик переживал страшные душевные муки, и гибель, которой он избежал, настолько поразила его воображение, что к столь важной тайне, как существование брата, родившегося одновременно с ним, он не отнесся с должным вниманием.

— Сударь, — остановил он Фуке, — это рождение близнецов — ложь; непостижимо, как это вы поддались такому обману.

— Ваше величество!

— Немыслимо подозревать честь и добродетель моей матери. И мой первый министр все еще не свершил правосудия над преступниками?

— Поразмыслите, ваше величество, прежде чем гневаться. Рождение вашего брата…

— У меня один-единственный брат — мой младший брат, и вы это знаете так же, как я. Здесь, говорю вам, заговор, и один из главнейших его участников — комендант Бастилии.

— Не спешите с выводами, ваше величество. Этот человек был обманут, как и все остальные, поразительным сходством между принцем и вами.

— Какое сходство? Вот еще!

— Однако этот Марчиали, видимо, очень похож на ваше величество, раз все были введены в заблуждение.

— Чепуха!

— Не говорите этого, ваше величество: человек, готовый встретиться лицом к лицу с вашими министрами, с вашей матерью, с вашими офицерами и членами вашей семьи, должен быть безусловно уверен в своем сходстве с вами.

— Да, — прошептал король. — Где же он?

— В Во.

— В Во? И вы терпите, чтоб он все еще оставался в Во?

— Мне казалось, что прежде всего нужно было освободить короля. Я исполнил этот свой долг. Теперь я буду делать то, что прикажет ваше величество. Я жду.

Людовик на мгновение задумался.

— Приведем в готовность войска, расположенные в Париже, — сказал он.

— Приказ на этот счет уже отдан.

— Вы отдали этот приказ! — воскликнул король.

— Да, ваше величество. Через час ваше величество будете стоять во главе десяти тысяч солдат.

Вместо ответа король схватил руку Фуке с таким жаром, что сразу сделалось очевидным, какое недоверие сохранял он до этой минуты к своему министру, несмотря на оказанную им помощь.

— И с этими войсками, — продолжал король, — мы осадим в вашем доме мятежников, которые, вероятно, успели уже укрепиться и окопаться.

— Это было бы для меня неожиданностью, — ответил Фуке.

— Почему?

— Потому что глава их, душа этого предприятия, мною разоблачен, и я думаю, что весь план заговорщиков окончательно рухнул.

— Вы разоблачили самозваного принца?

— Нет, я не видел его.

— Тогда кого же?

— Глава этой затеи отнюдь не этот несчастный. Он только орудие, и его удел, как я вижу, — несчастье навеки.

— Безусловно.

— Виновник всего аббат д’Эрбле, ваннский епископ.

— Ваш друг?

— Он был моим другом, ваше величество, — с душевным благородством ответил Фуке.

— Это очень прискорбно, — сказал король тоном гораздо менее благородным.

— В такой дружбе, ваше величество, пока я не знал о его преступлении, не было ничего, позорящего меня.

— Это преступление надо было предвидеть.

— Если я виновен, я отдаю себя в ваши руки, ваше величество.

— Ах, господин Фуке, я хочу сказать вовсе не это, — продолжал король, недовольный тем, что обнаружил свои злобные мысли. — Так вот, говорю вам, что хотя этот негодяй и был в маске, у меня шевельнулось смутное подозрение, что это именно он. Но с этим главой предприятия был также помощник, грозивший мне своей геркулесовой силой. Кто он?

— Это, должно быть, его друг, барон дю Валлон, бывший мушкетер.

— Друг д’Артаньяна! Друг графа де Ла Фер! А, — воскликнул король, произнеся последнее имя, — обратим внимание на связь заговорщиков с виконтом де Бражелоном.

— Ваше величество, не заходите так далеко! Граф де Ла Фер — честнейший человек во всей Франции. Довольствуйтесь теми, кого я вам назвал.

— Теми, кого вы мне назвали? Хорошо! Но ведь вы выдаете мне всех виновных, не так ли?

— Что ваше величество понимаете под этим?

— Я понимаю под этим, — ответил король, — что, явившись во главе наших войск в Во, мы овладеем этим змеиным гнездом, и никто из него не спасется, никто.

— Ваше величество велите убить этих людей?

— До последнего.

— О, ваше величество!

— Не понимайте меня превратно, господин Фуке, — произнес высокомерно король. — Теперь уже не те времена, когда убийство было единственным, последним доводом королей. Нет, слава богу! У меня есть парламенты, которые судят от моего имени, и эшафоты, на которых исполняются мои повеления!

Фуке побледнел.

— Я возьму на себя смелость заметить, ваше величество, что всякий процесс, связанный с этим делом, есть смертельный удар для достоинства трона. Нельзя, чтобы августейшее имя Анны Австрийской произносилось в народе с усмешкой.

— Надо, сударь, чтобы правосудие покарало виновных.

— Хорошо, ваше величество. Но королевская кровь не может быть пролита на эшафоте.

— Королевская кровь! Вы верите в это? — Король с яростью топнул ногой. — Это рождение близнецов — выдумка! Именно в этом, в этой выдумке, я вижу основное преступление господина д’Эрбле. И заговорщики должны понести за него более суровое наказание, чем за насилие и оскорбление.

— Наказание смертью?

— Да, сударь, да!

— Ваше величество, — твердо произнес суперинтендант и гордо вскинул голову, которую до сих пор держал низко опущенной, — ваше величество велите, если вам будет угодно, отрубить голову французскому принцу Филиппу, своему брату. Это касается вашего величества, и вы предварительно посоветуйтесь об этом с Анной Австрийской, вашей матерью. И все, что ваше величество ни прикажете, будет уместным. Я не хочу больше вмешиваться в эти дела даже ради чести вашей короны. Но я должен просить вас об одной милости, и я прошу вас о ней.

— Говорите, — сказал король, смущенный последними словами министра. — Что вам нужно?

— Помилования господина д’Эрбле и господина дю Валлона.

— Моих убийц?

— Только мятежников, ваше величество.

— О, я понимаю, вы просите о помиловании друзей.

— Моих друзей! — воскликнул глубоко оскорбленный Фуке.

— Да, ваших друзей; безопасность моего государства требует, однако, примерного наказания всех замешанных в этом деле.

— Я не хочу обращать внимания вашего величества на то, что только что возвратил вам свободу и спас вашу жизнь.

— Сударь!

— Я не хочу обращать вашего внимания и на то, что если б господин д’Эрбле захотел стать убийцей, он мог бы попросту убить ваше величество сегодня утром в Сенарском лесу, и все было бы кончено.

Король вздрогнул.

— Выстрел из пистолета в голову, — добавил Фуке, — и ставшее неузнаваемым лицо Людовика Четырнадцатого избавило бы навеки господина д’Эрбле от ответственности за совершенные им преступления.

Король побледнел, представив себе опасность, которой он подвергался.

— Если бы господин д’Эрбле, — продолжал суперинтендант, — был убийцей, то ему было бы незачем рассказывать мне о своем плане в надежде обеспечить ему успех. Избавившись от настоящего короля, он мог бы не бояться того, что поддельный король будет когда-либо разоблачен. Если бы узурпатор был узнан даже Анной Австрийской, он все равно остался бы ее сыном. Что же до совести господина д’Эрбле, то для него узурпатор был бы при любых обстоятельствах законным королем Франции, сыном Людовика Тринадцатого. К тому же это обеспечивало бы заговорщику безопасность, полную тайну и безнаказанность. Все это дал бы ему один-единственный выстрел. Так помилуйте же его, ваше величество, во имя того, что вы спасены!

Но король не только не был растроган этим правдивым изображением великодушия Арамиса, но, напротив, почувствовал себя глубоко униженным. Его неукротимая гордость не могла смириться с мыслью о том, что кто-то держал в своих руках, на кончике своего пальца, нить королевской жизни. Каждое слово Фуке, казавшееся веским доводом в пользу помилования его несчастных друзей, вливало новую каплю яда в изъязвленное сердце Людовика XIV. Итак, ничто не могло умилостивить короля, и он резко бросил Фуке:

— Я, право, не возьму в толк, сударь, почему вы просите у меня помилования этих людей. Зачем просить то, что можно получить и без просьб?

— Я не понимаю вас, ваше величество.

— Но ведь это совсем просто. Где я?

— В Бастилии.

— Да, я в тюрьме. И меня считают сумасшедшим, не так ли?

— Да, ваше величество.

— И здесь знают лишь Марчиали?

— Да, Марчиали.

— В таком случае оставьте все, как оно есть. Предоставьте сумасшедшему гнить в каземате, и господам д’Эрбле и дю Валлону не понадобится мое прощение. Новый король одарит их своею милостью.

— Вы напрасно оскорбляете меня, ваше величество, — сухо ответил Фуке. — Если б я хотел возвести на трон нового короля, как вы говорите, мне не было бы нужды врываться силой в Бастилию, чтобы извлечь вас отсюда. Это не имело бы ни малейшего смысла. У вашего величества ум помутился от гнева. Иначе вы бы не оскорбляли без всякого основания вашего верноподданного, оказавшего вам столь исключительную услугу.

Людовик понял, что зашел неподобающе далеко и что ворота Бастилии еще не открылись пред ним, а между тем шлюзы, которыми великодушный Фуке сдерживает свой гнев, начинают уже открываться.

— Я сказал это вовсе не для того, чтобы нанести вам оскорбление, сударь, — проговорил король. — Вы обращаетесь ко мне с просьбой о помиловании, и я отвечаю вам, руководясь моей совестью, а моя совесть подсказывает, что виновные, о которых мы говорим, не заслуживают ни помилования, ни прощения.

Фуке молчал.

— То, что я делаю, — добавил король, — столь же благородно, как то, что сделали вы, потому что я полностью в вашей власти, и, быть может, даже еще благороднее, потому что вы ставите мне условия, от которых может зависеть моя свобода и моя жизнь, и отказать — значит пожертвовать ими.

— Я и в самом деле не прав, — согласился Фуке, — да, я имел вид человека, вымогающего для себя милость; я в этом раскаиваюсь и прошу прощения, ваше величество.

— Вы прощены, дорогой господин Фуке, — сказал король с улыбкой, окончательно вернувшей ясность его лицу, измученному столькими переживаниями.

— Я получил ваше прощение, — продолжал упрямо министр, — а господа д’Эрбле и дю Валлон?

— Никогда, пока я жив, не получат его, — ответил неумолимый король. — И сделайте одолжение, никогда больше не заговаривайте со мной об этом.

— Повинуюсь, ваше величество.

— И вы не сохраните враждебного чувства ко мне?

— О нет, ваше величество, ведь я это предвидел и потому принял кое-какие меры.

— Что это значит?

— Господин д’Эрбле как бы отдал себя в мои руки, господин д’Эрбле дал мне счастье спасти моего короля и мою родину. Я не мог осудить господина д’Эрбле на смерть. Я также не мог подвергнуть его законнейшему гневу вашего величества, это было бы все равно что собственноручно убить его.

— Что же вы сделали?

— Я предоставил господину д’Эрбле лучших лошадей из моей конюшни, и они опередили на четыре часа всех тех, кого ваше величество сможет послать в погоню за ними.

— Пусть так! — пробормотал Людовик. — Свет все же достаточно велик, чтобы мои слуги наверстали те четыре часа, которые вы подарили господину д’Эрбле.

— Даря ему эти четыре часа, я знал, что дарю ему жизнь. И он сохранит ее.

— Как так?

— После хорошей езды, опережая все время на четыре часа погоню, он достигнет моего замка Бель-Иль, который я предоставил ему как убежище.

— Но вы забываете, что подарили Бель-Иль не кому иному, как мне.

— Не для того, однако, чтобы там арестовали моих гостей.

— Значит, вы его отнимаете у меня.

— Для этого — да, ваше величество.

— Мои мушкетеры займут его, вот и все.

— Ни ваши мушкетеры, ни даже вся ваша армия, ваше величество, — холодно произнес Фуке. — Бель-Иль неприступен.

Король позеленел, и в глазах его засверкали молнии. Фуке понял, что он погиб, но суперинтендант был не из тех, кто отступает, когда их зовет голос чести. Он выдержал огненный взгляд короля. Людовик подавил в себе бешенство и после непродолжительного молчания произнес:

— Мы едем в Во?

— Я жду приказаний вашего величества, — ответил Фуке, отвешивая низкий поклон, — но мне кажется, что вашему величеству необходимо переменить платье, прежде чем вы предстанете перед вашим двором.

— Мы заедем в Лувр. Идемте.

И они прошли мимо растерянного Безмо, который увидел еще раз, как выходил из Бастилии Марчиали. Комендант в ужасе вырвал у себя последние остатки волос.

Правда, Фуке дал ему в руки приказ, на котором король написал: «Видел и одобряю. Людовик».

Безмо, неспособный больше связать хотя бы две мысли, в ответ на это ударил изо всей силы кулаком по собственной голове.

V. Лжекороль

В это самое время король-узурпатор продолжал храбро исполнять свою роль.

Филипп велел начинать утренний прием посетителей — это был так называемый малый прием. Перед дверьми его спальни собрались уже все удостоенные великой чести присутствовать при одевании короля. Он решился отдать это распоряжение, несмотря на отсутствие господина д’Эрбле, который, вопреки его ожиданиям, не возвращался, и наши читатели знают, что было причиной этого. Но принц, полагая, что его отсутствие не может быть длительным, захотел, как все честолюбцы, испытать свои силы и счастье, не пользуясь ничьим покровительством и советом.

К этому побуждала его и мысль о том, что среди посетителей, несомненно, будет и Анна Австрийская, его мать, которою он был принесен в жертву и которая была так виновата перед ним. И Филипп, опасаясь, как бы не проявить естественной при таких обстоятельствах слабости, не хотел, чтобы свидетелем ее оказался тот человек, перед которым ему подобало, напротив, выставлять напоказ свою силу.

Открылись двери, и в королевскую спальню в полном молчании вошли несколько человек. Пока лакеи одевали его, Филипп не уделял ни малейшего внимания вновь вошедшим. Накануне он видел, как вел себя на малом приеме его брат Людовик. Филипп изображал короля, и изображал его так, что ни в ком не возбудил ни малейшего подозрения.

И лишь по окончании туалета — в охотничьем костюме в то утро — он начал прием. Его память, а также заметки, составленные для него Арамисом, позволили ему сразу же узнать Анну Австрийскую, которую держал под руку принц, его младший брат, и принцессу Генриетту под руку с де Сент-Эньяном.

Увидев все эти лица, он улыбнулся; узнав мать — вздрогнул.

Благородное и запоминающееся лицо, измученное печалью, как бы убеждало принца не осуждать великую королеву, принесшую в жертву государству свое дитя. Он нашел свою мать прекрасной. Он знал, что Людовик XIV любит ее, он обещал себе также любить ее и вести себя так, чтобы не стать для нее жестоким возмездием, омрачающим дни ее старости.

Он посмотрел на своего брата с нежностью, которую нетрудно понять. Тот ничего у него не отнял, ничем не отравил его жизнь. Будучи как бы боковой ветвью, не мешающей стволу неутомимо тянуться вверх, он нисколько не заботился о прославлении и возвеличении своей жизни. Филипп обещал себе быть по отношению к нему добрым братом — ведь этому принцу было достаточно золота, на которое покупаются удовольствия.

Он любезно кивнул де Сент-Эньяну, гнувшемуся в поклонах и реверансах, и, дрожа, протянул руку невестке, Генриетте, красота которой поразила его. Но он увидел в ее глазах холодок, который ему понравился, так как облегчал будущие отношения с нею.

«Насколько мне будет удобнее, — думал он, — быть ее братом, а не возлюбленным».

Единственная встреча, которой он в этот момент опасался, встреча с королевой Марией-Терезией, так как его сердце и ум, только что подвергшиеся таким испытаниям, несмотря на основательную закалку, могли бы не выдержать нового потрясения. К счастью, она не пришла.

Анна Австрийская завела дипломатический разговор о приеме, оказанном Фуке королевской фамилии. Она перемешивала враждебные выпады с комплиментами королю, вопросами о его здоровье, нежной материнской лестью и тонкими хитростями.

— Ну, сын мой, — спросила она, — изменили ли вы мнение о господине Фуке?

— Сент-Эньян, — сказал Филипп, — будьте любезны узнать, здорова ли королева.

При этих словах, первых, громко произнесенных Филиппом, легкое различие в его голосе и голосе Людовика XIV не ускользнуло от материнского слуха. Анна Австрийская пристально посмотрела на сына.

Де Сент-Эньян вышел. Филипп продолжал:

— Ваше величество, мне не нравится, когда дурно говорят о господине Фуке, вы это знаете, и вы сами хорошо отзывались о нем.

— Это верно; но ведь я только спросила, как теперь вы к нему относитесь.

— Ваше величество, — заметила Генриетта, — я всегда любила господина Фуке; он хороший человек, и притом человек отменного вкуса.

— Суперинтендант, который никогда не торгуется, — добавил, в свою очередь, принц, — и неизменно выкладывает золото, когда ни обратишься к нему.

— Каждый из нас думает лишь о себе, — вздохнула королева-мать, — и никто не считается с интересами государства. Господин Фуке, но ведь это неоспоримо, господин Фуке разоряет страну!

— Разве и вы, матушка, тоже, — сказал немного тише Филипп, — стали защитницей господина Кольбера?

— Что? — спросила удивленная королева.

— Право, я нахожу, что вы говорите, как давняя ваша приятельница, госпожа де Шеврез.

При этом имени Анна Австрийская поджала губы и побледнела. Филипп задел львицу.

— Почему вы напоминаете мне о госпоже де Шеврез и почему вы сегодня восстановлены против меня?

Филипп продолжал:

— Разве госпожа де Шеврез не затевает нескончаемых козней против какой-нибудь из своих жертв? Разве госпожа де Шеврез недавно не посетила вас, матушка?

— Вы говорите, сударь, со мной таким образом, что мне кажется, будто я слышу вашего отца, короля.

— Мой отец не любил госпожу де Шеврез, и был прав. Я тоже ее не люблю, и если она надумает явиться сюда, как бывало, под предлогом выпрашивания денег, а в действительности чтобы сеять рознь и ненависть, то тогда…

— Тогда? — надменно переспросила Анна Австрийская, как бы сама вызывая грозу.

— Тогда, — решительно ответил молодой человек, — я изгоню из королевства госпожу де Шеврез и с ней вместе всех наперсников ее тайн и секретов.

Он не рассчитал силы, заключенной в этих страшных словах, или, быть может, ему захотелось проверить их действие, как всякому, кто, страдая никогда не покидающей его болью и стремясь нарушить однообразие ставшего привычным страдания, бередит свою рану, чтобы вызвать хотя бы острую боль.

Анна Австрийская едва не потеряла сознание; ее широко открытые, но уже ослабевшие глаза на мгновение перестали видеть; она протянула руки к младшему сыну, который тотчас же обнял ее, не боясь рассердить короля.

— Ваше величество, — прошептала она, — вы жестоки к своей матери.

— Почему же, ваше величество? — ответил Филипп. — Ведь я говорю лишь о госпоже де Шеврез, а разве моя мать предпочтет госпожу де Шеврез спокойствию моего государства и моей безопасности? Я утверждаю, что госпожа де Шеврез пожаловала во Францию, чтобы раздобыть денег, и что она обратилась к господину Фуке, предлагая продать ему некую тайну.

— Тайну? — воскликнула Анна Австрийская.

— Касающуюся хищений, якобы совершенных суперинтендантом, но это ложь, — добавил Филипп. — Господин Фуке с возмущением прогнал ее прочь, предпочитая уважение короля всякому сговору с интриганами. Тогда госпожа де Шеврез продала свою тайну господину Кольберу, но так как она ненасытна и ей мало тех ста тысяч экю, которые она выманила у этого приказного, она задумала метить выше, в поисках более глубоких источников. Верно ли это, ваше величество?

— Вы осведомлены решительно обо всем, — сказала скорее встревоженно, чем разгневанно, королева.

— Поэтому, — продолжал Филипп, — я имею право не любить эту фурию, являющуюся к моему двору, чтобы чернить одних и разорять других. Если бог потерпел, чтобы были совершены известные преступления, и скрыл их в тени своего милосердия, то я никоим образом не допущу, чтобы госпожа де Шеврез получила возможность нарушить божественные предначертания.

Эта последняя часть речи Филиппа до того взволновала королеву Анну, что Филипп пожалел ее. Он взял ее руку и нежно поцеловал; она не почувствовала, что в этом поцелуе, несмотря на сердечный бунт и обиду, было прощение восьми лет ужасных страданий.

Филипп помолчал; он дал улечься волнению, порожденному тем, что он только что высказал; спустя несколько секунд он оживленно и даже весело проговорил:

— Мы сегодня еще не уедем отсюда, у меня есть план.

Он повернулся к двери, надеясь увидеть возле нее Арамиса, отсутствие которого начинало его тяготить.

Королева-мать выразила желание возвратиться к себе.

— Останьтесь, матушка, — попросил Филипп, — я хочу помирить вас с господином Фуке.

— Но я и не враждую с господином Фуке, я только боялась его расточительности.

— Мы наведем во всем этом надлежащий порядок, и отныне суперинтендант будет у нас проявлять лишь свои хорошие качества.

— Кого разыскивает ваше величество? — спросила Генриетта, заметив, что король посматривает на дверь. Она хотела исподтишка уколоть его, так как думала, что он ждет Лавальер или письма от нее.

— Сестра моя, — ответил молодой человек, угадавший с поразительной проницательностью, для которой только теперь судьба нашла применение, тайную мысль принцессы, — я жду одного замечательного во всех отношениях человека, искуснейшего советника, которого я хочу представить собравшимся, поручив его вашим милостям. Ах, д’Артаньян, входите.

Д’Артаньян вошел.

— Что прикажете, ваше величество?

— Скажите, где ваннский епископ, ваш друг?

— Но, ваше величество…

— Я жду его, а он все не показывается. Велите его разыскать.

Д’Артаньян был поражен; впрочем, изумление его продолжалось недолго; сообразив, что Арамис по поручению короля тайно покинул Во, он решил, что король хочет сохранить секрет про себя.

— Ваше величество изволите настаивать, чтобы отыскали господина д’Эрбле? — спросил он.

— Настаивать — нет, зачем же, — ответил Филипп, — он мне не так уж и нужен; но если б его все-таки отыскали…

«Я угадал!» — сказал себе д’Артаньян.

— Этот господин д’Эрбле, — заметила Анна Австрийская, — ваннский епископ — друг господина Фуке?

— Да, ваше величество, когда-то он был мушкетером.

Анна Австрийская покраснела.

— Он один из четырех храбрецов, которые в свое время совершили столько чудес.

Королева-мать тут же раскаялась в своем желании укусить; чтобы сохранить последние зубы, она прекратила этот неприятный для нее разговор.

— Каков бы ни был ваш выбор, сын мой, я уверена, что он будет великолепен.

Все склонились пред королем.

— Вы увидите, — продолжал Филипп, — глубину Ришелье без скупости Мазарини.

— Первого министра, ваше величество? — спросил испуганный принц, брат короля.

— Милый брат, я вам расскажу об этом попозже; но как странно, что господина д’Эрбле все еще нет.

Он позвал лакея и приказал:

— Пусть предупредят господина Фуке, что мне нужно побеседовать с ним. О, в вашем присутствии, — не уходите.

Де Сент-Эньян вернулся с добрыми вестями о королеве. Она осталась в постели только ради предосторожности, только ради того, чтобы иметь силы исполнить все повеления короля.

И пока повсюду искали суперинтенданта и Арамиса, новый король спокойно продолжал проходить свое испытание, и все, решительно все — члены королевской фамилии, офицеры, лакеи — видели перед собой Людовика, и только Людовика, с его жестами, голосом и привычками.

Отныне уже ничто не могло страшить узурпатора. С какой странной легкостью провидение опрокинуло самую высокую судьбу во всем мире, чтобы поставить на ее место самую низкую и обездоленную!

Впрочем, порой Филипп чувствовал, как по сиянию его юной славы пробегает зловещая тень. Арамиса все не было.

Разговор между членами королевской фамилии прекратился как-то сам собой. Озабоченный Филипп забыл отпустить брата с принцессой Генриеттой. Они удивлялись этому и мало-помалу теряли терпение. Анна Австрийская наклонилась к своему сыну и сказала ему несколько слов по-испански.

Филипп совершенно не знал этого языка. Он побледнел перед этой неожиданной и неодолимой трудностью. Но словно гений Арамиса осенил его своею находчивостью. Вместо того чтобы смутиться, Филипп поднялся со своего места.

— Ну что ж! Почему вы не отвечаете мне? — удивилась Анна Австрийская.

— Что за шум? — спросил Филипп и повернулся к той двери, что вела к потайной лестнице.

Послышался голос, кричавший:

— Сюда, сюда! Еще несколько ступенек, ваше величество.

— Голос господина Фуке! — сказал д’Артаньян, стоявший близ вдовствующей королевы.

— Господин д’Эрбле, должно быть, недалеко, — добавил Филипп.

Но он увидел того, кого вовсе не ожидал увидеть рядом с собой. Глаза всех обратились к дверям, в которых должен был появиться Фуке. Но появился не он.

Страшный крик раздался сразу во всех углах комнаты, мучительный крик короля и всех свидетелей этой сцены.

Никогда ни одному человеку, сколь удивительной и чудесной ни была бы его судьба, с какими бы приключениями она ни сталкивала его, не доводилось еще видеть зрелище вроде того, какое в этот момент являла собой королевская спальня. Через полузакрытые ставни проникал неяркий рассеянный свет, задерживаемый к тому же большими бархатными портьерами на тяжелой атласной подкладке.

Глаза свидетелей этой сцены мало-помалу привыкли к мягкому полумраку, и каждый скорее догадывался о присутствии всех остальных, чем отчетливо видел их. Но в таких обстоятельствах ни одна из подробностей не ускользает от внимания окружающих, и все вновь появляющееся кажется таким ярким, будто оно освещено солнцем.

Это и случилось со всеми, когда, откинув портьеру потайной двери, появился бледный и нахмуренный Людовик XIV. За ним показалось строгое и опечаленное лицо Фуке.

Королева-мать, державшая Филиппа за руку, увидев Людовика, вскрикнула в таком ужасе, как если бы перед ней предстал призрак. У принца, брата короля, голова пошла кругом, и он то и дело переводил глаза с короля, которого видел прямо перед собой, на короля, рядом с которым стоял. Принцесса сделала шаг вперед, проверяя себя, не видит ли она отражения своего деверя в зеркале.

И действительно, такое заблуждение не было невозможным. Оба короля, потрясенные и дрожащие (мы отказываемся описывать ужас, охвативший Филиппа), с судорожно сжатыми кулаками, мерили друг друга злобными взглядами, и глаза их были как кинжалы, вонзавшиеся в душу друг другу. Молча, задыхаясь, наклонившись вперед, они, казалось, готовились сцепиться в яростной схватке.

Неслыханное сходство двух лиц, движений, стана, вплоть до сходства в костюме, так как волею случая Людовик XIV надел в Лувре костюм из лилового бархата, — это полное тождество двух принцев, ее сыновей, окончательно перевернуло сердце Анны Австрийской. Впрочем, она еще не угадала всей правды. Бывают в жизни такие несчастья, которые никто не хочет принять за действительность. Лучше поверить в чудеса, в сверхъестественное, в то, чего никогда не бывает.

Людовик не предвидел препятствия этого рода. Он думал, что стоит ему войти, и его сразу узнают. Ощущая себя живым солнцем, он не мог допустить и мысли о том, что кто-то может быть похож на него. Он не мог представить себе, что может существовать такой факел, которого не затмило бы исходящее от него светоносное и всепобеждающее сияние. Поэтому при виде Филиппа он ужаснулся, быть может, больше всех остальных, и молчание, которое он упорно хранил, и его неподвижность были не более чем предвестники яростной вспышки гнева.

Но Фуке! Кто мог бы изобразить охватившие его чувства, оцепенение, овладевшее им при виде живого портрета его властелина. Фуке подумал, что Арамис был, без сомнения, прав: пришелец — король таких же чистых кровей, как и другой, законный король, и надо было быть безумным энтузиастом, недостойным заниматься политикой, чтобы отказаться от участия в государственном перевороте, который с такой поразительной ловкостью произвел генерал иезуитского ордена.

И к тому же, думал Фуке, крови Людовика XIII и Анны Австрийской он принес в жертву кровь того же Людовика XIII и той же Анны Австрийской, честолюбию эгоистическому — честолюбие благородное, праву сохранить то, что имеешь, — право иметь. При первом же взгляде на претендента Фуке постиг всю глубину допущенной им ошибки.

Все происходившее в душе суперинтенданта осталось, разумеется, скрытым от остальных. Прошло пять минут — пять веков, и за это время два короля и члены королевской фамилии едва успели немного оправиться от пережитых потрясений.

Д’Артаньян, прислонившись к стене прямо против Фуке, пристально смотрел пред собой и не мог разобраться в происходящем. Он и сейчас не мог бы сказать, что именно породило в нем его подозрения и сомнения последнего времени, но он отчетливо видел, что они были вполне основательны и что эта встреча двух Людовиков XIV должна объяснить все то в поведении Арамиса, что внушало ему подозрения.

Эти мысли, однако, все еще были покрыты густой пеленой бесконечных загадок. Все действующие лица происходившей здесь сцены были, казалось, во власти каких-то дремотных чар, еще не покинувших пробуждающееся сознание.

Вдруг Людовик, более порывистый, более властный, бросился к ставням и торопливо, разрывая портьеры, распахнул их во всю ширину. Волны яркого света залили королевскую спальню и заставили Филиппа отойти в тень, к алькову. Людовик XIV воспользовался этим движением своего несчастного брата и, обращаясь к Анне Австрийской, произнес:

— Матушка, неужели вы не решаетесь узнать вашего сына лишь потому, что никто в этой комнате не узнает своего короля?

Анна Австрийская содрогнулась всем телом и, воздев к небу руки, застыла в этом молитвенном жесте, не в силах произнести ни единого слова.

— Матушка, — тихо молвил Филипп, — неужели вы не узнаете вашего сына?

На этот раз отшатнулся Людовик XIV.

Что касается Анны Австрийской, то, пораженная в самое сердце раскаянием, она утратила равновесие, зашаталась, и, так как никто не пришел ей на помощь — настолько всех охватило оцепенение, — со слабым стоном упала в стоящее за ней кресло.

Людовик не мог дольше выносить это зрелище и этот позор. Он бросился к д’Артаньяну, который, хотя и стоял прислонившись к косяку двери, тоже начал пошатываться, так как и у него закружилась от всего происходящего голова.

— Ко мне, мушкетер! — крикнул король. — Посмотрите нам обоим в лицо, и вы увидите, который из нас бледнее.

Этот крик словно разбудил д’Артаньяна, и в нем проснулось повиновение. Встряхнув головой и теперь уже не колеблясь, он направился прямо к Филиппу и, положив на его плечо руку, сказал:

— Сударь, вы арестованы.

Филипп не поднял глаз к небу, не сдвинулся с места, к которому как бы прирос; он только смотрел не отрываясь на короля, своего брата. В гордом молчании упрекал он его во всех своих прошлых несчастьях, во всех будущих пытках. Король почувствовал, что он бессилен против этого языка души; он опустил глаза и быстро вышел из комнаты, увлекая с собой невестку и младшего брата и оставив мать, распростертую в трех шагах от того из ее сыновей, которого она вторично дала приговорить к смерти. Филипп подошел к Анне Австрийской и сказал ей нежным, благородно взволнованным голосом:

— Не будь я вашим любящим сыном, я бы проклял вас, матушка, за все несчастья, что вы причинили мне.

Д’Артаньян почувствовал дрожь во всем теле. Он почтительно поклонился юному принцу и, не подымая головы, произнес:

— Простите меня, монсеньор, но я солдат и присягал на верность тому, кто только что удалился отсюда.

— Благодарю вас, господин д’Артаньян. Но что с господином д’Эрбле?

— Господин д’Эрбле в безопасности, монсеньор, — прозвучал голос в глубине комнаты, — и пока я жив и свободен, ни один волос не упадет с его головы.

— Господин Фуке! — промолвил, грустно улыбаясь, Филипп.

— Простите меня, монсеньор, — обратился к нему Фуке, становясь перед ним на колено, — но тот, кто только что вышел, был моим гостем.

— Вот это друзья, это сердца, — прошептал со вздохом Филипп. — Они побуждают меня любить этот мир. Ступайте, господин д’Артаньян, ведите меня, куда приказывает вам долг.

Но в мгновение, когда капитан мушкетеров собирался уже переступить порог комнаты, Кольбер вручил ему приказ короля и тотчас же удалился. Д’Артаньян прочел приказ и в бешенстве смял его.

— Что там написано? — спросил принц.

— Читайте, монсеньор, — подал ему бумагу капитан мушкетеров.

Филипп прочитал несколько строк, наспех написанных рукой Людовика:

«Приказ господину д’Артаньяну отвезти узника на остров Сент-Маргерит. Закрыть ему лицо железной маской. Под страхом смерти воспретить узнику снимать ее».

— Это справедливо, — проговорил Филипп со смирением. — Я готов.

— Арамис был прав, — шепнул Фуке мушкетеру, — это такой же настоящий король, как и тот.

— Этот лучше, — отвечал д’Артаньян, — только ему не хватает вас и меня.

VI. Портос считает, что скачет за герцогским титулом

Арамис и Портос, используя предоставленное им Фуке время, неслись с такой быстротой, что ими могла бы гордиться французская кавалерия. Портос не очень-то понимал, чего ради его заставляют развивать подобную скорость, но так как он видел, что Арамис яростно шпорит коня, то и он бешено шпорил своего.

Таким образом, между ними и Во вскоре оказалось двенадцать лье. Здесь им пришлось сменить коней и позаботиться о подставах. Во время этой непродолжительной передышки Портос решился деликатно расспросить Арамиса.

— Тсс! — ответил ему Арамис. — Знайте только одно: наша фортуна зависит от нашей скорости.

И Портос устремился вперед, как если б он все еще был мушкетером 1626 года без гроша за душой. Это магическое слово «фортуна» для человеческого слуха всегда что-нибудь да означает. Оно обозначает «достаток» для тех, у кого нет ничего, оно обозначает «излишек» для тех, у кого есть достаток.

— Меня сделают герцогом, — вслух произнес Портос, хотя и говорил сам с собою.

— Возможно, — ответил, горько усмехаясь, Арамис, который расслышал слова Портоса, потому что тот в этот момент обгонял его.

Голова Арамиса пылала: напряжение тела все еще не превозмогло в нем душевного напряжения. Все, что может породить безудержный гнев, острая, не стихающая ни на мгновение зубная боль, все, какие только возможны, проклятия и угрозы, все это рычало, корчилось, вопило в мыслях поверженного прелата.

На его лице отчетливо проступали следы этой жестокой борьбы. Здесь, на большой дороге, никем не стесняемый, он мог по крайней мере отдаться своим чувствам, и он не лишал себя удовольствия сыпать проклятия при каждом промахе своей лошади и каждой рытвине на дороге. Бледный, то обливаясь горячим потом, то пронизываемый ледяным ознобом, он нещадно стегал свою лошадь и бил ее шпорами до крови.

Портос, видя это, жалостливо вздыхал, хотя чувствительность и не была главным из его недостатков.

Так скакали они в течение долгих восьми часов, пока не прибыли в Орлеан.

Было четыре часа пополудни. Взвесив еще раз свои дорожные впечатления, Арамис пришел к выводу, что пока погони можно не опасаться.

В самом деле, ведь было бы совершенно невероятным, чтобы отряд, способный совладать с ним и Портосом, имел в своем распоряжении столько подстав, сколько необходимо для преодоления сорока лье за восемь часов. Таким образом, даже допуская возможность погони, беглецы по крайней мере на пять часов опережали преследователей.

Арамис подумал, что позволить себе отдохнуть не было бы, пожалуй, таким уж безрассудством, но что продолжать путь все же лучше. Еще двадцать с небольшим лье такой скачки, и тогда уж никто, даже сам д’Артаньян, не сможет настигнуть врагов короля.

Итак, Арамис, к огорчению Портоса, снова уселся в седло. Так продолжали они скакать до семи часов вечера. Оставался лишь один перегон до Блуа.

Но тут непредвиденная помеха встревожила Арамиса. На почте не было лошадей.

Прелат задал себе вопрос, какие адские происки его смертельных врагов отняли у него средство отправиться дальше, у него, который никогда не считал случайность дланью всемогущего бога, у него, который всегда находил причину для следствия; он склонен был скорее считать, что отказ дать лошадей, в этот час, в этих местах, был вызван распоряжением, полученным свыше и отданным с целью остановить, пресечь бегство того, кто возводит на престол и низлагает с престола королей Франции.

Но когда он собирался уже вспылить, чтобы добиться лошадей или хотя бы объяснения, почему их нет, ему пришла в голову счастливая мысль.

— Я не поеду в Блуа, — сказал он, — и мне не нужно подставы до следующей станции. Дайте мне двух лошадей, чтобы я мог навестить одного дворянина, моего старого друга. Его поместье совсем рядом с вами.

— А позвольте узнать, как зовут этого дворянина? — спросил хозяин почтового двора.

— Граф де Ла Фер.

— О, — произнес хозяин, почтительно снимая шляпу, — это достойнейший дворянин! Но, как ни велико мое желание угодить ему, я не в силах дать вам двух лошадей. Все мои лошади наняты герцогом де Бофором.

— Ах! — воскликнул обманутый и этой надеждой Арамис.

— Впрочем, если вы пожелаете воспользоваться моей тележкой, я велю заложить в нее старую слепую лошадку, и она доставит вас к графу.

— Я заплачу луидор, — пообещал Арамис.

— Нет, сударь, достаточно и экю; именно столько платит мне господин Гримо, управляющий графа, когда берет у меня тележку, и я не хочу, чтобы граф мог упрекнуть меня в том, что я вынудил его друга заплатить чересчур дорого.

— Как вам угодно и, особенно, как будет угодно графу, которого я никоим образом не хотел бы сердить. Получайте положенный вам экю, но ведь никто не возбраняет мне добавить еще луидор за вашу удачную мысль.

— Разумеется, — ответил обрадованный хозяин.

И он сам запряг свою старую лошадь в скрипучую двуколку.

Любопытную фигуру представлял собою во время этого разговора Портос. Он вообразил, будто разгадал тайну, и ему не терпелось поскорее тронуться в путь; во-первых, потому, что свидание с Атосом было ему чрезвычайно приятно, и, во-вторых, потому, что он рассчитывал найти у него и славную постель, и не менее славный ужин.

Когда все приготовления были закончены, хозяин позвал одного из своих работников и велел ему отвезти путешественников в Ла-Фер. Портос с Арамисом уселись в тележку, и Портос шепнул на ухо своему спутнику:

— Я понимаю, теперь я все понимаю.

— Вот как! Но что же вы поняли, друг мой?

— Мы везем Атосу какое-нибудь важное предложение его величества короля.

Арамис ответил что-то нечленораздельное.

— Не говорите мне ничего больше, — продолжал простодушный Портос, стараясь уравновесить тележку, чтобы избежать лишней тряски, — не говорите, я и так угадаю.

— Отлично, друг мой, отлично! Угадывайте, угадывайте!

Они приехали к Атосу в девять часов вечера. На небе ярко сияла луна. Этот чарующий лунный свет приводил Портоса в чрезвычайное восхищение, но почти в такой же мере был не по душе Арамису. Каким-то брошенным вскользь замечанием он выразил свое неудовольствие по этому поводу.

— Да, да, я понимаю вас. Ведь ваше поручение — тайное.

Это были последние слова, произнесенные Портосом. Возница перебил его сообщением:

— Вот мы и приехали, господа.

Портос и его спутник вылезли из тележки у дверей замка.

Здесь нам предстоит снова встретиться с Атосом и Бражелоном, исчезнувшими из Парижа после того, как открылась неверность мадемуазель Лавальер.

Если есть слово истины, то оно гласит следующее: великие печали заключают в себе зерно утешения.

Мучительная рана, от которой страдал Рауль, сблизила отца с сыном, и одному богу ведомо, насколько ласковыми и нежными были утешения, изливавшиеся с красноречивых уст и из благородного сердца Атоса. Рана не зарубцовывалась, и Атос в тесном общении с сыном, приоткрывая завесу над своим прошлым и сопоставляя свою жизнь с жизнью Рауля, заставил его понять, что страдание от первой неверности неизбежно в человеческой жизни, и кто когда-либо любил, тому оно отлично знакомо.

Часто Рауль, слушая отца, не слышал его. Ведь ничто не может заменить влюбленному сердцу воспоминаний и мыслей о том, кого оно любит. И когда это случалось, Рауль отвечал отцу:

— Все, о чем вы, отец, говорите, — сущая правда, я знаю, что никто так не страдал, как вы, но вы — человек слишком большого ума, и вам пришлось вынести слишком много, и вы должны понять и простить слабость тому, кто страдает впервые. Я плачу страданию эту неизбежную дань. Но это никогда больше не повторится. Позвольте же мне отдаться скорби до полного самозабвения, до того, чтобы, погрузившись в нее, потерять даже рассудок.

— Рауль, Рауль! — укоризненно говорил Атос.

— Никогда не привыкну я к мысли, что Луиза — самая чистая, самая добродетельная из всех женщин, какие только существуют на свете, — могла так коварно обмануть того, кто был так честен с нею и кто ее так любил! Никогда я не смирюсь с мыслью, что она, сбросив с себя личину нежности и добродетели, оказалась на деле лживой и распутной. Луиза — падшая! Луиза — развратница! Ах, граф, для меня это гораздо страшнее, гораздо ужаснее, чем несчастный Рауль, чем Рауль покинутый!

В этих случаях Атос прибегал к героическим средствам. Он защищал Луизу, оправдывая ее поступок любовью. Женщина, уступившая королю лишь потому, что он не кто иной, как король, — только такая женщина заслуживает того, чтобы ее называли развратной. Но Луиза любит Людовика; оба они еще совсем дети и забыли: он — о своем положении, она — о своих клятвах. Если человек любит, ему прощается решительно все.

— Помните об этом, Рауль. А они искренне любят друг друга.

И после подобного удара кинжалом по зияющей ране любимого сына Атос тяжко вздыхал, а Рауль… Рауль убегал в чащу леса или скрывался у себя в комнате, откуда выходил через час белый как полотно, но спокойный.

Так проходили дни, последовавшие за той бурной сценой, во время которой Атос так сильно задел неукротимую гордость Людовика. Разговаривая с Раулем, Атос ни разу не вспомнил о ней; он не рассказал Раулю и подробностей своего полного достоинства прощания с королем, хотя, быть может, его рассказ и утешил бы юношу, показав ему в унижении его врага и соперника. Атос не хотел, чтобы оскорбленный влюбленный забыл об уважении, которое должно воздавать королю.

И когда Бражелон, пылкий, озлобленный, мрачный, говорил с презрением о ценности королевского слова и о нелепой вере, с какою иные безумцы относятся к обещаниям, брошенным с высоты трона; когда он, перемахивая через целые два столетия с быстротой птицы, проносящейся над проливом, чтобы из одной части света попасть в другую, предсказывал, что придет время, и короли будут казаться ничтожнее обыкновенных людей, Атос отвечал ему спокойно и убедительно:

— Вы правы, Рауль, и то, о чем вы говорите, непременно произойдет: короли утратят свой ореол, как звезды теряют свой блеск, когда истекает их время. Но когда придет этот час, нас уже давно не будет. И помните хорошенько о том, о чем я сейчас скажу: в нашем мире всем — мужчинам, женщинам и королям — надлежит жить настоящим; что же касается будущего, то в будущем мы должны жить лишь для бога.

Вот о чем разговаривали, как всегда, Атос и Рауль, меряя шагами длинную липовую аллею в парке, примыкающем к замку, когда прозвенел колокольчик, которым обычно возвещали обед или прибытие гостя. Машинально, не обращая внимания на звон колокольчика, они повернули к дому и, дойдя до конца аллеи, столкнулись с Портосом и Арамисом.

VII. Последнее прощание

Рауль вскрикнул от радости и нежно прижал Портоса к груди. Арамис и Атос поцеловались по-стариковски. Сразу же после этих объятий Арамис заявил:

— Мы к вам ненадолго, друг мой.

— А! — произнес граф.

— Только чтобы успеть рассказать вам о моем счастье, — добавил Портос.

— А! — произнес Рауль.

Атос молча взглянул на прелата, мрачный вид которого явно не гармонировал с радужным настроением Портоса.

— Какая же у вас радость? — спросил, улыбаясь, Рауль.

— Король жалует меня герцогским титулом, — таинственно прошептал Портос, наклонившись к уху Рауля. Но шепот Портоса был больше похож на рев зверя.

Атос услышал эти слова, и у него вырвалось восклицание. Арамис вздрогнул.

Прелат взял Атоса под руку и, попросив разрешения у Портоса поговорить несколько минут наедине с графом, сказал:

— Дорогой Атос, я в великой печали.

— В печали? Ах, дорогой друг!

— Вот в двух словах: я устроил заговор против короля, этот заговор не удался, и в настоящий момент за мной, несомненно, гонятся по пятам.

— За вами гонятся?.. Заговор?.. Что вы говорите, друг мой?

— Печальную истину. Я погиб.

— Но Портос… этот герцогский титул… что это значит?

— Это и мучит меня больше всего другого, это и есть моя самая глубокая рана. Веря в безусловный успех моего заговора, я вовлек в него и беднягу Портоса. Он вошел в него весь целиком, — вам, впрочем, и без меня известно, как делает Портос подобные вещи, — отдавая ему все свои силы и решительно ничего не зная о сути дела, и теперь он виноват так же, как и я, и погибнет так же, как погибну я.

— Боже мой!

И Атос повернулся к Портосу, который ответил ему ласковой улыбкой.

— Но я должен изложить все по порядку. Выслушайте меня, — попросил Арамис.

И он рассказал известную нам историю. Пока Арамис говорил, Атос несколько раз ощущал, что у него на лбу выступает испарина.

— Это было великим замыслом, — сказал он, — но и великой ошибкой.

— За которую я жестоко наказан, Атос.

— Поэтому я и не высказываю полностью своих мыслей.

— Выскажите их, прошу вас.

— Это преступление.

— Ужасное, я это знаю. Оскорбление величества.

— Портос, бедный Портос!

— Но что мне было делать? Успех, как я уже говорил, был обеспечен.

— Фуке — порядочный человек.

— А я, я глупец, что так неверно судил о нем, — воскликнул Арамис. — О, мудрость людская! Ты — гигантская мельница, которая перемалывает весь мир, и вдруг в один прекрасный день эта мельница останавливается, потому что неведомо откуда взявшаяся песчинка попадает в ее колеса.

— Скажите — твердейший алмаз, Арамис. Но несчастье свершилось. Что же вы предполагаете делать?

— Я увезу Портоса с собой. Король никогда не поверит, что этот добрейший человек действовал бессознательно; он никогда не поверит, что, действуя так, как он действовал, Портос пребывал в полной уверенности, будто служит своему королю. Оставайся он здесь, ему пришлось бы заплатить за мою ошибку своей головой. Допустить этого я не могу.

— Куда же вы везете его?

— Сперва на Бель-Иль. Это надежнейшее убежище. А дальше… Дальше у меня будет море, будет корабль, чтобы переправиться в Англию, где я располагаю большими связями…

— Вы? В Англию?

— Да. Или в Испанию, где связей у меня еще больше.

— Но, увозя Портоса, вы его разоряете, потому что король, несомненно, конфискует его имущество.

— Обо всем я подумал заранее. Оказавшись в Испании, я найду способ помириться с Людовиком Четырнадцатым и вернуть Портосу монаршее благоволение.

— Вы пользуетесь, Арамис, как я могу заключить, очень большим влиянием, — скромно заметил Атос.

— Да, большим… и я готов служить интересам моих друзей.

Атос с Арамисом обменялись искренним рукопожатием.

— Благодарю вас, — сказал Атос.

— И раз мы заговорили об этом… Ведь и вы, Атос, имеете основание быть недовольным нынешним королем. И у вас, а особенно у Рауля, достаточно жалоб на короля. Так последуйте нашему с Портосом примеру. Приезжайте к нам на Бель-Иль. А там посмотрим… Клянусь честью, что не позднее чем через месяц между Францией и Испанией вспыхнет война, и причиной ее будет этот несчастный сын Людовика Тринадцатого, который вместе с тем и испанский инфант и с которым Франция поступает до последней степени бесчеловечно. А так как Людовик Четырнадцатый не захочет войны, возникшей по этой причине, я гарантирую вам, что он согласится на мировую, в результате которой Портос и я станем испанскими грандами, а вы — герцогом Франции, поскольку вы и теперь уже гранд Испанского королевства. Желаете ли вы всего этого?

— Нет; пусть лучше король будет виноват предо мной, чем я перед ним. Мой род испокон веку почитал себя вправе притязать на превосходство над королевским родом, и это составляло предмет его гордости. Если я последую вашим советам, я поставлю себя в положение человека, обязанного Людовику. Я приобрету земные блага, но утрачу сознание своей правоты перед ним.

— В таком случае, Атос, я хотел бы от вас двух вещей: оправдания моего поведения…

— Да, я оправдываю его, если вы и впрямь ставили своей целью отомстить угнетателю за слабого и угнетенного.

— Этого мне более чем достаточно, — сказал Арамис; темнота ночи скрыла краску, выступившую у него на лице. — И еще: дайте мне двух лошадей, и получше, чтобы добраться до следующей станции; на ближайшей к вам мне отказали в них под предлогом, что все лошади наняты проезжающим по вашим краям герцогом де Бофором.

— Вы получите лошадей, Арамис; прошу вас позаботиться о Портосе.

— О, на этот счет будьте спокойны. Еще одно слово: считаете ли вы, что, скрывая от него истину, я поступаю правильно и как подобает порядочному человеку?

— Раз несчастье уже свершилось, да; ведь король все равно не простил бы ему. Кроме того, у вас есть поддержка в лице Фуке, который никогда не покинет вас, так как и он, сколь бы героическим ни был его поступок, сильно скомпрометирован этим делом.

— Вы правы. И поскольку сесть на корабль и уехать из Франции было бы равносильно признанию, что я боюсь за себя и считаю себя виновным, я решил остаться на французской земле. Но Бель-Иль будет для меня такой землей, какой я пожелаю: английской, испанской или папской — все зависит лишь от того, какой флаг я там подниму.

— Как это так?

— Я успел укрепить Бель-Иль, и никому его не занять, пока я защищаю его. И затем, вы заметили, существует еще Фуке. На Бель-Иль не нападут до тех пор, пока не будет приказа, скрепленного его подписью.

— Это верно, но все же будьте благоразумны. Король хитер, и в его руках сила.

Арамис усмехнулся.

— Прошу вас позаботиться о Портосе, — продолжал с какой-то холодной настойчивостью Атос.

— Все, что произойдет со мной, граф, — тем же тоном отвечал Арамис, — произойдет и с нашим братом Портосом.

Атос пожал Арамису руку и, подойдя к Портосу, с жаром поцеловал его.

— А ведь я родился счастливцем, не так ли? — прошептал Портос, кутаясь в плащ.

— Поедем, друг мой, — поторопил его Арамис.

Рауль ушел вперед распорядиться относительно лошадей.

Еще через несколько минут друзья простились. Арамис и Портос направились к лошадям. Атос, смотря на друзей, готовых пуститься в неведомый путь, почувствовал, что глаза его заволакивает какая-то пелена и на сердце его легла невыносимая тяжесть.

«Как странно, — подумал он, — откуда у меня такое неудержимое желание еще раз обнять Портоса?!»

В этот момент Портос обернулся. Поймав на себе взгляд Атоса, он устремился к нему, широко раскрыв объятия. И они обнялись столь же пылко, как обнимались когда-то в молодости, когда их сердца были горячими и жизнь была полна счастья.

Портос сел в седло. Подошел к Атосу и Арамис, и они тоже крепко обнялись напоследок.

Атос видел, как белые плащи всадников, мелькавшие на большой дороге, с каждым мгновением становились все менее и менее четкими. Похожие на двух призраков, всадники поднимались, казалось, все выше и выше, и все росли и росли, пока наконец не исчезли, но не в тумане, а там, где дорога пошла под уклон. Казалось, будто в стремительном скачке они взлетели вверх и растворились в воздухе, словно пар.

Атос с тяжелым сердцем направился к дому.

— Рауль, — сказал он, обращаясь к сыну, — что-то подсказывает мне, что я видел их в последний раз.

— Меня нисколько не удивляет, что вам пришла в голову подобная мысль; мгновение назад то же самое подумал и я, и мне тоже кажется, что я никогда уже не увижу господина дю Валлона и господина д’Эрбле.

— О, вы говорите об этом как человек, которого удручает совсем иное: сейчас все, решительно все предстает перед вами в черном свете; но вы молоды, и если вам и в самом деле не доведется больше увидеть этих старых друзей, то это случится лишь потому, что их не будет в том мире, в котором вам предстоит жить еще долгие годы. Тогда как я…

Рауль чуть-чуть покачал головой и с нежностью прижался к плечу отца. Ни тот, ни другой не нашли больше ни одного слова, так как сердца их были переполнены до краев.

Внезапно топот многочисленных лошадей и голоса на дороге в Блуа привлекли их внимание. Они увидели верховых, весело потрясавших факелами, свет которых мелькал между деревьями, и время от времени придерживавших коней, чтобы не отрываться от следовавших за ними всадников.

Эти огни, шум, пыль столбом от дюжины лошадей в богатых чепраках и нарядной сбруе — все это составляло странный контраст с глухим и мрачным исчезновением двух расплывшихся в воздухе призраков — Портоса и Арамиса.

Атос вернулся к себе. Но не успел он еще дойти до цветника, как ворота замка загорелись, казалось, пламенем. Факелы застыли на месте и как бы зажгли дорогу. Раздался крик: «Герцог де Бофор!»

Атос бросился к дверям своего дома.

Герцог уже сошел с лошади и оглядывался вокруг.

— Я здесь, монсеньор, — сказал Атос.

— А, добрый вечер, дорогой граф, — произнес герцог с той сердечностью, которая подкупала сердца всех встречавшихся с ним. — Не слишком ли поздно даже для друга?

— Входите, ваша светлость, входите.

Опираясь на руку Атоса, герцог де Бофор прошел в дом. За ними туда же последовал и Рауль, скромно шагавший сзади вместе с офицерами герцога, среди которых у него были друзья.

VIII. Герцог де Бофор

Герцог обернулся в тот самый момент, когда Рауль, желая оставить его с Атосом наедине, закрывал дверь и собирался перейти вместе с офицерами в соседнюю залу.

— Это тот юноша, которого так расхваливал принц? — спросил де Бофор.

— Да, это он.

— По-моему, он настоящий солдат! Он здесь не лишний, пусть останется с нами.

— Оставайтесь, Рауль, раз монсеньор разрешает, — повернулся к сыну Атос.

— Как он красив и статен! — продолжал герцог. — А вы мне дадите его, если я попрошу вас об этом, сударь?

— Что вы хотите сказать, монсеньор?

— Ведь я заехал проститься с вами. Разве вам не известно, кем я в скором времени стану?

— Вероятно, тем, кем вы были всегда, монсеньор, то есть храбрым принцем и отменным дворянином.

— Я становлюсь африканским принцем и бедуинским дворянином. Король посылает меня покорять арабов.

— Что вы, монсеньор!

— Это странно, не так ли? Я, чистокровный парижанин, я, король предместий (меня ведь прозвали рыночным королем), я перехожу с площади Мобер к подножию минаретов Джиджелли; из фрондера я превращаюсь в искателя приключений.

— О, монсеньор, если бы не вы сами говорили об этом…

— Вы б не поверили, разве не так? Все же вам придется поверить и давайте простимся. Вот что значит обрести вновь королевскую милость.

— Милость?

— Да. Вы улыбаетесь. Ах, дорогой граф, знаете ли вы, почему я принял подобное назначение?

— Потому что слава для вашей светлости превыше всего.

— Какая там слава — отправляться за море, чтобы стрелять из мушкета по дикарям! Нет, там не найду я славы, и всего вероятнее, что меня ожидает там нечто другое… Но я неизменно хотел и продолжаю хотеть, чтобы жизнь моя, слышите, граф, чтобы жизнь моя заблистала еще и этой гранью, после того как пятьдесят долгих лет она излучала самый причудливый блеск. Ведь посудите-ка сами, разве не странно родиться сыном короля, воевать с королями, считать себя одним из могущественнейших людей своего века, никогда не терять собственного достоинства, походить на Генриха Четвертого, быть великим адмиралом Французского королевства — и поехать за смертью в Джиджелли ко всем этим туркам, маврам и сарацинам?

— Монсеньор, вы так упорно настаиваете на этом, — сказал смущенный словами Бофора Атос. — С чего это вы решили, что столь блистательная судьба оборвется в этом жалком углу?

— Неужели вы думаете, справедливый и доверчивый человек, что, если меня отправляют в Африку под таким смехотворным предлогом, я не постараюсь выйти из этого смешного положения с честью? И не заставлю говорить о себе? А чтобы заставить говорить о себе, когда есть принц, есть Тюренн и еще несколько моих современников, могу ли я, адмирал Франции, сын Генриха Четвертого и король Парижа, сделать что-либо иное, кроме того, чтобы подставить свой лоб под пулю? Черт возьми! Уверяю вас: об этом, будьте спокойны, несомненно, заговорят. Я буду убит назло и вопреки всем на свете. Если не там, то где-нибудь в другом месте.

— Монсеньор, что за чрезмерное преувеличение! А в вашей жизни чрезмерной была только храбрость!

— Черт возьми, дорогой друг, это не храбрость, настоящая храбрость — это ехать за море навстречу цинге, дизентерии, саранче и отравленным стрелам, как мой предок Людовик Святой. Кстати, известно ли вам, что эти бездельники пользуются отравленными стрелами и посейчас? И потом, я об этом думаю уже очень давно. А вы знаете, если я хочу чего-нибудь, то хочу очень сильно.

— Вы пожелали покинуть Венсен, монсеньор?

— Да, и вы мне помогли в этом, друг мой; кстати, я оборачиваюсь во все стороны и не вижу моего старого приятеля Вогримо. Как он и что он?

— Вогримо и доныне — почтительный слуга вашей светлости, — улыбнулся Атос.

— У меня с собой для него сто пистолей, которые я привез как наследство. Мое завещание сделано.

— Ах, монсеньор, монсеньор!

— И вы понимаете, что если б увидели имя Гримо в моем завещании…

Герцог расхохотался. Затем, обратившись к Раулю, который с начала этой беседы погрузился в раздумье, он произнес:

— Молодой человек, я знаю, что здесь есть вино, именуемое, если не ошибаюсь, «Вувре»…

Рауль торопливо вышел, чтобы распорядиться относительно угощения герцога. Бофор взял Атоса за руку и спросил:

— Что вы хотите с ним делать?

— Пока ничего, монсеньор.

— Ах да, я знаю; со времени страсти короля к… Лавальер…

— Да, монсеньор.

— Значит, все это правда?.. Я, кажется, знавал ее некогда, эту маленькую прелестницу Лавальер. Впрочем, она, сколько помнится, не так уж хороша.

— Вы правы, монсеньор, — согласился Атос.

— Знаете ли, кого она мне чем-то напоминает?

— Она напоминает кого-нибудь вашей светлости?

— Она похожа на одну очень приятную юную девушку, мать которой жила возле рынка.

— А-а! — кивнул Атос.

— Хорошие времена! — добавил Бофор. — Да, Лавальер напоминает мне эту милую девушку.

— У которой был сын, не так ли?

— Кажется, да, — ответил герцог с той наивной беспечностью и великолепной забывчивостью, интонации которых передать невозможно. — А вот бедняга Рауль, он, бесспорно, ваш сын, не так ли?

— Да, монсеньор, он, бесспорно, мой сын.

— Бедный мальчик оскорблен королем и очень страдает.

— Он делает нечто большее, монсеньор, он сдерживает порывы своей души.

— И вы позволите ему тут закоснеть? Это нехорошо. Послушайте, дайте-ка его мне.

— Я хочу его сохранить при себе, монсеньор. У меня только он один на всем свете, и пока он захочет оставаться со мной…

— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — и все же я быстро привел бы его в чувство. Уверяю вас, он из того теста, из которого делаются маршалы Франции.

— Возможно, монсеньор, но ведь маршалов Франции назначает король; Рауль же ничего не примет от короля.

Беседа прервалась, так как в комнату возвратился Рауль. За ним шел Гримо, руки которого, еще твердые и уверенные, держали поднос со стаканами и бутылкой вина, столь любимого герцогом.

Увидев того, кому он издавна покровительствовал, герцог воскликнул:

— Гримо! Здравствуй, Гримо! Как поживаешь?

Слуга отвесил низкий поклон, обрадованный не меньше своего знатного собеседника.

— Вот и встретились два старинных приятеля! — улыбнулся герцог, энергично трепля по плечу Гримо.

Гримо поклонился еще ниже и с еще более радостным выражением на лице, чем кланялся в первый раз.

— Что я вижу, граф? Почему лишь один кубок?

— Я могу пить с вашей светлостью только в том случае, если ваша светлость приглашает меня, — с благородной скромностью произнес граф де Ла Фер.

— Черт возьми! Приказав принести один этот кубок, вы были правы: мы будем пить из него как братья по оружию. Пейте же, граф, пейте первым.

— Окажите мне милость, — попросил Атос, тихонько отстраняя кубок.

— Вы — чудеснейший друг, — ответил на это герцог.

Он выпил и передал золотой кубок Атосу.

— Но это еще не все, — продолжал он, — я еще не утолил жажды, и мне хочется воздать честь вот этому красивому мальчику, который стоит возле вас. Я приношу счастье, виконт, — обратился он к Раулю, — пожелайте чего-нибудь, когда будете пить из моего кубка, и черт меня побери, если ваше желание не исполнится.

Он протянул кубок Раулю, который торопливо омочил в нем свои губы и так же торопливо сказал:

— Я пожелал, монсеньор.

Глаза его горели мрачным огнем, кровь прилила к щекам; он испугал Атоса своей улыбкой.

— Чего же вы пожелали? — спросил герцог, откинувшись в кресле и передавая Гримо бутылку и вслед за тем кошелек.

— Монсеньор, обещайте мне выполнить мое пожелание.

— Разумеется, раз я сказал, то о чем же еще толковать.

— Я пожелал, господин герцог, отправиться с вами в Джиджелли.

Атос побледнел и не мог скрыть волнения. Герцог посмотрел на своего друга как бы затем, чтобы помочь ему отпарировать этот внезапный удар.

— Это трудно, мой милый виконт, очень трудно, — добавил он не слишком уверенно.

— Простите, монсеньор, я был нескромен, — произнес Рауль твердым голосом, — но поскольку вы сами предложили мне пожелать…

— Пожелать покинуть меня, — молвил Атос.

— О граф… неужели вы можете это подумать?

— Черт возьми! — вскричал герцог. — В сущности, этот мальчуган прав. Что он будет здесь делать? Да он пропадет тут с горя!

Рауль покраснел. Герцог, все более и более увлекаясь, между тем продолжал:

— Война — разрушение; участвуя в ней, можно выиграть решительно все, потерять же только одно — жизнь. Ну что же, тем хуже!

— То есть память, — живо вставил Рауль, — значит, тем лучше.

Увидев, что Атос встал и открывает окно, Рауль раскаялся в своих столь необдуманно сказанных словах. Атос, несомненно, пытался скрыть свои тягостные переживания. Рауль бросился к графу, но Атос уже справился со своей печалью, и когда он снова вышел на свет, лицо его было спокойно и ясно.

— Ну так как же, — спросил герцог, — едет он или не едет? Если едет, то будет моим адъютантом, будет мне сыном, граф.

— Монсеньор! — воскликнул Рауль, отвешивая герцогу низкий поклон.

— Монсеньор, — обратился к Бофору граф, — Рауль поступит, руководствуясь своими желаниями.

— О нет, граф, я поступлю так, как вы того захотите, — произнес юноша.

— Раз так, то этот вопрос будет решаться не графом и не виконтом, — сказал герцог, — а мной. Я увожу его. Морская служба, друг мой, — это великолепное будущее.

Рауль улыбнулся так горестно, что сердце Атоса сжалось, и он ответил ему суровым и непреклонным взглядом. Рауль понял отца; он взял себя в руки, и у него не вырвалось больше ни одного лишнего слова.

Видя, что уже поздно, герцог поспешно встал и быстро проговорил:

— Я тороплюсь; но если мне скажут, что я потерял время в беседе с другом, я отвечу, что завербовал отличного новобранца.

— Простите, господин герцог, — перебил Бофора Рауль, — не говорите этого королю, ибо не королю я буду служить.

— Кому же ты будешь служить, милый друг? Теперь уже не те времена, когда можно было сказать: «Я принадлежу господину Бофору». Нет, теперь уж мы все, малые и великие, принадлежим королю. Поэтому, если ты будешь служить на моих кораблях, — никаких уловок, мой милый виконт, — ты будешь тем самым служить королю.

Атос с нетерпением ждал, какой ответ даст на этот трудный вопрос Рауль, непримиримый враг короля — своего соперника. Отец надеялся, что желание отправиться вместе с Бофором разобьется об это препятствие. Он был почти благодарен Бофору за его легкомыслие или, быть может, великодушие, благодаря которому ставился еще раз под сомнение отъезд его сына, его единственной радости.

Но Рауль все так же спокойно и твердо ответил:

— Герцог, вопрос, который вы мне задаете, я уже решил для себя. Я буду служить в вашей эскадре, раз вы оказали мне милость и согласились, чтобы я сопутствовал вам, но служить я буду владыке более могущественному, чем король Франции, — я буду служить господу богу.

— Богу? Но как же? — в один голос воскликнули Атос и Бофор.

— Я хочу дать обет и стать рыцарем мальтийского ордена.

Эти слова, отчетливо и медленно произнесенные Бражелоном, падали одно за другим, словно студеные капли с черных нагих деревьев, претерпевших зимнюю бурю.

От этого последнего удара Атос пошатнулся, и даже сам герцог, казалось, заколебался. Гримо испустил глухое стенание и уронил бутылку с вином, разбившуюся на ковре, которым был застлан пол, но никто не обратил на это внимания.

Герцог де Бофор пристально посмотрел на юношу и прочел на его лице, несмотря на опущенные глаза, такую решимость, которой никто не смог бы противодействовать. Что до Атоса, то он знал эту нежную и вместе с тем непреклонную душу и не надеялся отклонить ее от рокового пути, который она только что для себя избрала. Он пожал протянутую герцогом руку.

— Граф, через два дня я отправляюсь в Тулон, — сказал герцог. — Приедете ли вы повидаться со мной в Париже, чтобы сообщить ваше решение?

— Я буду иметь честь навестить вас в Париже, чтобы еще раз принести вам свою благодарность за все ваши милости, — ответил Атос.

— И независимо от принятого вами решения, привезите мне виконта, вашего сына, — добавил герцог, — я дал ему слово и требую от него лишь вашего разрешения.

И, пролив этот бальзам на раненое отцовское сердце, герцог потрепал по плечу старину Гримо, который сверх всякой меры моргал глазами; затем он присоединился к свите, ожидавшей его у цветника.

Свежие и отдохнувшие лошади быстро умчали гостей; Атос и Бражелон остались одни. Пробило одиннадцать.

Отец и сын хранили молчание, но всякий проницательный наблюдатель угадал бы в этом молчании подавленные рыдания и жалобы. Но они оба были людьми такой необыкновенной твердости, такой закалки, что всякое движение души, которое они решили таить про себя, скрывалось в глубине их сердца и больше уже не показывалось.

Так провели они в полном молчании время до полуночи. И только часы, отбившие на колокольне двенадцать ударов, показали им, сколько минут длилось странствие, проделанное их душами в бескрайнем царстве воспоминаний о прошлом и опасений относительно будущего.

Атос поднялся первым:

— Поздно… До завтра, Рауль.

Рауль встал вслед за отцом и подошел обнять его на прощание. Граф нежно прижал его к сердцу и сказал:

— Итак, через два дня вы покинете меня, покинете навсегда?

— Граф, — ответил молодой человек, — я принял было решение пронзить себе сердце шпагой, но вы сочли бы меня трусом, и я от этого отказался; теперь нам приходится покинуть друг друга.

— Это вы, Рауль, покидаете меня здесь в одиночестве.

— Граф, выслушайте меня, молю вас об этом. Если я не уеду отсюда, я умру от горя и от любви. Я высчитал, сколько еще я мог бы прожить, оставаясь здесь с вами. Отправьте меня, и поскорее, или вы будете наблюдать, как я угасаю у вас на глазах, медленно умирая в родительском доме. Это сильнее, чем моя воля, сильнее, чем мои силы; ведь вы видите, что за месяц я прожил не меньше тридцати лет и что моя жизнь приходит к концу.

— Итак, — холодно произнес Атос, — вы уезжаете с намерением умереть в Африке? О, скажите мне правду, не лгите!

Рауль побледнел; он молчал какие-нибудь две-три секунды, но эти секунды тянулись для его отца как часы мучительной агонии. Наконец Рауль внезапно проговорил:

— Граф, я обещал отдать себя богу. Взамен этой жертвы — ведь я отдаю ему и свою молодость и свободу — я буду молить его лишь об одном: чтобы он хранил меня ради вас, потому что вы, и только вы, — вот что связывает меня с этим миром. Один бог способен вложить в меня силы не забывать, сколь многим я вам обязан и сколь ничтожно все остальное в сравнении с вами.

Атос с нежностью обнял сына:

— Вы ответили мне словами честного человека. Через два дня мы поедем к господину Бофору в Париж, и вы поступите так, как найдете необходимым.

И он медленно направился к себе в спальню.

Рауль сошел в сад; он провел всю эту ночь в липовой аллее.

IX. Приготовления к отъезду

Атос не стал терять времени на попытки отговорить сына от принятого решения и использовал предоставленные герцогом два дня отсрочки для экипировки Рауля. Он поручил это дело Гримо, который тотчас же и принялся за него с известной читателю готовностью и рассудительностью.

Приказав своему достойному управляющему доставить вещи Рауля в Париж, как только будут закончены хлопоты с его снаряжением, Атос вместе с сыном, на следующий день после посещения его замка герцогом де Бофором, поехал туда же, чтобы не заставлять герцога ждать.

Возвращение в Париж, в общество тех людей, которые знали и любили его, наполнило сердце бедного юноши вполне понятным волнением.

Каждое знакомое лицо напоминало ему о страдании — ему, который столько страдал, или о каком-нибудь обстоятельстве его несчастной любви, — ему, который так пылко любил. Приближаясь к Парижу, Рауль чувствовал, что он умирает. Приехав в Париж, он перестал ощущать, что живет. Он направился к де Гишу; ему ответили, что де Гиш у принца, брата его величества. Рауль приказал везти себя в Люксембургский дворец, и, не зная, что он попал туда, где живет Лавальер, он услышал столько музыки и вдохнул в себя ароматы стольких цветов, он услышал столько беспечного смеха и увидел столько танцующих теней, что если б его не заметила одна сердобольная женщина, он просидел бы несколько недолгих минут, унылый и бледный, в приемной под бархатною портьерой и затем ушел бы оттуда, чтобы никогда больше не возвращаться.

Войдя во дворец, Рауль не пошел дальше одной из первых приемных, с тем чтобы не сталкиваться со всеми этими полными жизни и счастья людьми, которые толпились в соседних залах. И когда один из слуг принца, узнавший Рауля, спросил, кого, собственно, он хочет увидеть, принца или принцессу, Рауль ответил ему что-то не вполне внятное и тотчас же повалился на скамью под бархатною портьерой, глядя на часы с неподвижными стрелками.

Слуга вышел; появился другой, более осведомленный, чем первый; он спросил Рауля, не желает ли он видеть г-на де Гиша. Даже это имя не привлекло внимания бедного Рауля. Слуга, став возле него, принялся рассказывать, что де Гиш недавно изобрел новое лото и сейчас обучает этой игре дам при дворе принца, брата его величества короля.

Рауль, раскрыв широко глаза, словно рассеянный в изображении Теофраста, ничего не ответил. Грусть его стала еще мучительнее. С откинутой головой, ослабевшими членами и искаженным лицом сидел он, вздыхая, забытый всеми в приемной перед остановившимися часами, как вдруг в соседней гостиной зашуршало платье, послышался смех, и молодая прелестная женщина прошла мимо него, оживленно упрекая за что-то дежурного офицера.

Офицер отвечал спокойно и твердо: это была скорее любовная ссора, чем спор между придворными, — ссора, кончившаяся тем, что кавалер поцеловал даме пальчики. Вдруг, заметив Рауля, дама замолкла и, остановив офицера, приказала:

— Уходите, Маликорн, уходите; я не знала, что мы здесь не одни. Я прокляну вас навеки, если нас видели или слышали!

Маликорн не замедлил скрыться, а молодая женщина подошла сзади к Раулю и, улыбнувшись, начала:

— Сударь, вы порядочный человек… и, конечно…

Она осеклась на полуслове, вскрикнула:

— Рауль! — и покраснела.

— Мадемуазель де Монтале! — проговорил Рауль, бледный как смерть.

Он встал, шатаясь, и собрался было бежать по скользкому мозаичному полу; но она поняла его скорбь и, кроме того, почувствовала в его бегстве укор или по меньшей мере подозрение. Не теряя головы ни при каких обстоятельствах, она решила, что не следует упускать возможности оправдаться пред ним, и остановила Рауля посреди галереи.

Виконт с такой сдержанностью и холодностью посмотрел на нее, что если бы кто-нибудь оказался свидетелем этой сцены, при дворе были бы окончательно решены сомнения относительно роли Монтале в истории Рауля и Лавальер.

— Ах, сударь, — сказала она с раздражением, — ваше поведение недостойно настоящего дворянина. Мое сердце велит мне объясниться с вами, вы же компрометируете меня, оказывая даме в высшей степени неучтивый прием: вы не правы, сударь; нельзя валить в одну кучу и друзей и врагов. Прощайте!

Рауль поклялся себе никогда не говорить о Луизе, никогда не смотреть на тех, кто ее видел; он переходил в другой мир, чтобы не сталкиваться ни с чем, что видела или к чему прикасалась Луиза. Но после первого удара по самолюбию, после того как он несколько свыкся с присутствием Монтале, подруги Луизы, — Монтале, напоминающей ему башенку в Блуа и его юное счастье, — все его благоразумие моментально исчезло.

— Простите меня, мадемуазель, — начал он, — я не собираюсь, да и не мог бы иметь такого намерения, быть неучтивым с вами.

— Вы хотите поговорить со мной? — спросила она с прежней улыбкой. — Тогда пойдемте куда-нибудь, так как здесь нас могут застать.

— Куда?

Она бросила нерешительный взгляд на часы, потом, подумав, заявила:

— Ко мне, у нас впереди еще целый час.

И, легкая, как фея, она побежала к себе; Рауль пошел вслед за ней.

Войдя в свою комнату, она заперла дверь и, передав камеристке мантилью, обратилась к Раулю:

— Вы ищете господина де Гиша?

— Да, сударыня.

— Я попрошу его подняться ко мне, после того как мы побеседуем.

— Благодарю вас, сударыня.

— Вы на меня сердитесь?

Рауль одно мгновение смотрел на нее в упор, затем, опустив глаза, произнес:

— Да.

— Вы считаете, что я участвовала в заговоре, который привел к вашему разрыву с Луизой?

— Разрыву… — повторил он с горечью. — О сударыня, разрыва не может быть там, где никогда не было ни крупинки любви.

— Заблуждение! Луиза любила вас.

Рауль вздрогнул.

— Это не было страстью, я знаю, но она все же любила вас, и вам надо было жениться на ней до отъезда в Англию.

Рауль разразился таким мрачным смехом, что Монтале содрогнулась.

— Вам хорошо так говорить, сударыня… Разве мы женимся на той, кто нам по сердцу? Вы, видимо, забываете, что в то время король уже приберегал для себя любовницу, о которой мы говорим.

— Послушайте, — продолжала молодая женщина, сжимая холодные руки Рауля в своих, — вы сами кругом виноваты: мужчина вашего возраста не должен оставлять в одиночестве женщину ее возраста.

— Значит, нет больше верности в мире, — вздохнул Рауль.

— Нет, виконт, — спокойно ответила Монтале. — Однако я должна вам заметить, что если бы вместо того, чтоб холодно и философски обожать Луизу, вы разбудили в ее сердце любовь…

— Довольно, прошу вас, сударыня. Я чувствую, что все вы принадлежите к другому веку, чем я. Вы умеете смеяться, и вы мило насмешничаете. А я, я любил мадемуазель Ла…

Рауль не смог произнести это имя.

— Я любил ее, я верил в нее; а теперь мы с ней в расчете: я перестал испытывать к ней чувство любви.

— О, виконт! — остановила его Монтале, подавая ему небольшое зеркало.

— Я знаю, что вы хотите сказать, сударыня. Я изменился, не так ли? А знаете почему? Мое лицо — зеркало моей души, и внутренне я изменился так же, как внешне.

— Вы утешились? — язвительно спросила Монтале.

— Нет, я никогда не утешусь.

— Вас не поймут, господин де Бражелон.

— Меня это нисколько не беспокоит. Сам себя я достаточно хорошо понимаю.

— Вы даже не пытались поговорить с Луизой, не так ли?

— Я! — вскричал молодой человек, сверкая глазами. — Я! Право, почему бы вам не посоветовать мне жениться на ней! Быть может, теперь король и согласился б на это!

И в гневе он встал.

— Я вижу, — сказала Монтале, — что мы вовсе не исцелились и что у Луизы есть еще один враг.

— Враг?

— Ведь фавориток при французском дворе не очень-то жалуют.

— Разве ей мало защиты ее возлюбленного? Она избрала себе возлюбленного такого сана, что врагам его не осилить. И потом, — добавил он с некоторой иронией после внезапной паузы, — у нее есть такая подруга, как вы.

— Я? О нет: я больше не принадлежу к числу тех, кого мадемуазель де Лавальер удостаивает своим взглядом, но…

Это «но» было полно угроз, от этого «но» забилось сердце Рауля, так как оно предвещало горе той, которую он так любил, и на этом же многозначительном «но» разговор был прерван довольно сильным шумом в алькове за деревянной панелью.

Монтале прислушалась; Рауль уже вставал со своего места, когда в комнату, прикрыв за собой потайную дверь, спокойно вошла какая-то женщина.

— Принцесса! — воскликнул Рауль, узнав невестку короля, красавицу Генриетту.

— О, я несчастная! — прошептала Монтале, слишком поздно бросаясь навстречу принцессе. — Я ошиблась часом!

Однако она все же успела предупредить идущую прямо к Раулю принцессу:

— Господин де Бражелон, ваше высочество.

Принцесса вскрикнула и отступила.

— Ваше королевское высочество, — бойко заговорила Монтале, — вы так добры, что подумали о лотерее и…

Принцесса начала терять присутствие духа.

Рауль, не догадываясь еще обо всем, но чувствуя, что он лишний, заторопился уйти.

Принцесса приготовилась уже что-то сказать, чтобы положить конец неловкому положению, как вдруг напротив алькова раскрылся шкаф, и из него, сияя, вышел де Гиш. Принцесса едва не лишилась чувств; чтобы устоять на ногах, она прислонилась к кровати. Никто не посмел ее поддержать. В тягостном молчании прошло несколько ужасных минут.

Рауль первый прервал его; он направился к графу, у которого от волнения дрожали колени, и, взяв его за руку, громко начал:

— Дорогой граф, скажите ее высочеству, что я бесконечно несчастлив и поэтому заслуживаю ее прощения; скажите ей, что я любил, и ужас перед предательством, жертвой которого я оказался, отвращает меня от предательства даже в самых невинных формах его. Вот почему, сударыня, — с улыбкой повернулся он к Монтале, — я никогда не разглашу тайну ваших свиданий с моим другом де Гишем. Добейтесь у принцессы (принцесса так великодушна и милостива), чтобы она простила также и вас, она, которая только что застала вас вместе. Ведь вы оба свободны; любите друг друга и будьте счастливы!

Принцессу охватило непередаваемое отчаяние. Несмотря на утонченную деликатность Рауля, ей было в высшей степени неприятно зависеть от его возможной нескромности. Не менее неприятно было принцессе воспользоваться лазейкой, которую предоставлял ей этот деликатный обман. Живая и нервная, она мучительно переживала и то и другое. Рауль понял ее и еще раз пришел к ней на помощь. Он склонился пред Генриеттой и совсем тихо произнес:

— Ваше высочество, через два дня я буду далеко от Парижа, а спустя две недели я буду вдали от Франции, и никто никогда меня не увидит.

— Вы уезжаете? — обрадованно спросила она.

— С герцогом де Бофором.

— В Африку? — воскликнул де Гиш. — Вы, Рауль? О, мой друг, в Африку, где умирают!

И, забыв обо всем, не подумав, что его забывчивость компрометирует принцессу в еще большей мере, чем его появление в комнате Монтале, он сказал:

— Неблагодарный, вы даже не посоветовались со мной!

И он обнял Рауля.

В это время с помощью Монтале принцесса исчезла, а за нею исчезла и сама Монтале.

Рауль провел рукою по лбу и улыбнулся:

— Все это я видел во сне!

Затем, обратившись к де Гишу, он продолжал:

— Друг мой, я ничего не стану таить от вас, ведь вы избраны моим сердцем: я еду туда умирать, и ваша тайна — не пройдет и года — умрет вместе со мной.

— О Рауль! Вы же мужчина!

— Знаете ли вы мою мысль, де Гиш? Я думаю, что, лежа в могиле, я буду более живым, чем сейчас, в этот последний месяц. Ведь мы христиане, друг мой, а я не мог бы отвечать за свою душу, если б такое страдание продолжалось и дальше.

Де Гиш хотел возразить, но Рауль перебил его:

— Обо мне больше ни слова; вот вам, дорогой друг, совет, и это гораздо важнее. Вы рискуете больше, чем я, так как вас любят.

— О…

— Мне бесконечно приятно, что я могу говорить с вами так откровенно. Остерегайтесь Монтале.

— Она добрый друг.

— Она была подругой… той… кого вы знаете, и погубила ее из тщеславия.

— Вы ошибаетесь.

— А теперь, когда она погубила ее, она хочет отнять у нее единственное, что извиняет ее предо мною, — ее любовь.

— Что вы хотите сказать?

— То, что против любовницы короля — заговор, и этот заговор в доме принцессы.

— Вы так думаете?

— Я убежден.

— И Монтале во главе этого заговора?

— Считайте ее наименее опасной из тех, кто может повредить… той, другой.

— Объяснитесь, друг мой, и если я смогу вас понять…

— В двух словах: было время, когда принцесса ревниво следила за королем.

— Я это знаю…

— О, не бойтесь, де Гиш, вас любят, вас любят: чувствуете ли вы цену двух этих слов? Они означают, что вы можете ходить с поднятой головой, что вы можете спокойно спать по ночам, что вы можете благодарить бога за каждое мгновение вашей жизни! Вас любят — это значит, что вы можете позволить себе выслушать все, решительно все, даже совет вашего друга, который хочет уберечь ваше счастье. Вас любят, де Гиш, вас любят! Вам не будут знакомы ужасные ночи, бесконечные ночи, которые проводят с сухими глазами и истерзанным сердцем несчастные, обреченные на смерть. Ваш век будет долгим, если вы будете поступать как скупец, который настойчиво, мало-помалу, собирает брильянты и золото. Вас любят! Разрешите же мне сказать вам по-дружески, как следует поступать, чтобы вас любили всегда.

Де Гиш некоторое время смотрел в упор на несчастного юношу, полубезумного от отчаяния. И в его душе промелькнуло нечто вроде стыда за свое счастье.

Рауль понемногу брал себя в руки; его лихорадочное возбуждение сменилось привычной для него бесстрастностью в голосе и в чертах лица.

— Заставят страдать, — сказал он, — ту, чье имя я уже не в силах произнести. Поклянитесь же мне, что вы не только не будете содействовать этому, но защитите ее так же, как я сам защищал бы ее.

— Клянусь, — ответил де Гиш.

— И в тот же день, когда вы окажете ей какую-нибудь важную для нее услугу, в тот день, когда она будет благодарить вас, обещайте мне, что вы скажете ей: «Сударыня, я сделал вам добро по просьбе господина де Бражелона, которому вы принесли столько зла».

— Клянусь! — прошептал тронутый словами Рауля де Гиш.

— Вот и все. Прощайте. Завтра или, может быть, послезавтра я уезжаю в Тулон. Если у вас есть несколько свободных часов, подарите их мне.

— Все, все мое время — ваше!

— Благодарю вас.

— Что вы сейчас собираетесь делать?

— Я отправляюсь к Планше, где мы надеемся, граф и я, увидеть шевалье д’Артаньяна. Я хочу обнять его перед отъездом. Он порядочный человек и любил меня. Прощайте, дорогой друг. Вас, наверное, ждут. А когда вы захотите повидаться со мной, вы найдете меня у графа. Прощайте!

Молодые люди поцеловались. Кто увидел бы их в этот момент, тот не преминул бы сказать, указав на Рауля:

— Этот человек поистине счастлив.

X. Опись, составляемая Планше

В отсутствие Рауля, побывавшего, как известно читателю, в Люксембургском дворце, Атос и в самом деле поехал к Планше с намерением узнать что-нибудь о д’Артаньяне.

Прибыв на Ломбардскую улицу, граф нашел лавку Планше в большом беспорядке, но беспорядок этот происходил не от бойкой торговли, которой не было, и не от привоза товаров, чего тоже не было. Планше не восседал, как обычно, на своих мешках и бочонках. Отнюдь нет. Один из приказчиков — с пером за ухом, другой — с записной книжкой в руке разбирались в бесконечных столбиках цифр, тогда как третий приказчик усердно считал и взвешивал.

Происходила опись товаров. Атос, ровно ничего не понимавший в торговле, почувствовал себя в затруднительном положении и потому, что на его пути возвышались преграды материального свойства, и потому, что его пугало величие тех, кто тут орудовал.

Он увидел, что нескольких покупателей отослали назад с пустыми руками, и подумал, что он, не собиравшийся делать покупок, с еще большим основанием может оказаться здесь лицом нежелательным. После некоторых колебаний он вежливо спросил одного из приказчиков, где он мог бы увидеть господина Планше.

Ему довольно небрежно ответили, что Планше кончает укладываться.

Эти слова заставили Атоса насторожиться.

— То есть что это значит «кончает укладываться»? — проговорил он. — Разве господин Планше куда-нибудь уезжает?

— Да, сударь, он сейчас уезжает.

— В таком случае, господа, будьте добры сообщить ему, что граф де Ла Фер хотел бы встретиться с ним.

Услыхав это имя, один из приказчиков, привыкший к тому, что здесь его произносили с особой почтительностью, оторвался от дела и пошел за Планше.

Это было в то время, когда Рауль, после тягостной сцены в комнате Монтале и разговора с де Гишем, подъезжал к дверям лавки достойного бакалейщика.

Планше, узнав от приказчика о том, кто его спрашивает, бросил работу и выбежал навстречу Атосу:

— Ах, господин граф, какая радость! Какая это звезда привела вас ко мне?

— Милый Планше, — сказал Атос, пожимая руку Раулю, который в это мгновение оказался с ним рядом и опечаленный вид которого он сразу же про себя отметил, — мы явились узнать у вас… Но в каких хлопотах я вас застаю! Вы весь белый, как мельник. Где это вы так измазались?

— Ах, будьте осторожны, сударь, и не подходите ко мне прежде, чем я как следует не отряхнусь.

— Почему?

— То, что вы видите у меня в руках, это — мышьяк. Я делаю запас мышьяка от крыс.

— О, в таком заведении, как ваше, крысы доставляют немало забот.

— Я не об этом заведении, господин граф, забочусь.

— Что вы хотите сказать?

— Но ведь вы видели, граф: составляют опись моих товаров.

— Вы расстаетесь с торговлей?

— Ну да, я уступаю заведение одному из моих приказчиков.

— Вот как! Значит, вы достаточно разбогатели?

— Сударь, мне опротивел город. Может быть, потому, что я начал стареть, а когда стареешь, как сказал однажды господин д’Артаньян, чаще думаешь о своей юности; но с некоторых пор я чувствую влечение к деревне и садоводству. Ведь я когда-то был крестьянином.

Атос сделал одобрительный жест и спросил:

— Вы покупаете землю?

— Я купил, сударь, я купил домик в Фонтенбло и немножко земли по соседству, около двадцати арпанов.

— Превосходно, Планше, поздравляю вас.

— Но здесь нам не слишком удобно; и к тому же вы кашляете от моего проклятого порошка. Черт возьми, я вовсе не хочу отравить достойнейшего во всей нашей Франции дворянина.

Этой шутке, которую пустил Планше, чтобы выказать светскую непринужденность, Атос даже не улыбнулся.

— Да, — согласился граф, — поговорим где-нибудь не на людях, — у вас, например. Ведь у вас тут квартира, не так ли?

— Конечно, господин граф.

— Наверху?

И Атос, видя, что Планше в затруднении, прошел первым.

— Дело в том… — начал Планше.

Атос не понял причины этих колебаний Планше и, полагая, что Планше стесняется бедности своей обстановки, поднимаясь по лестнице, говорил:

— Ничего, ничего. Квартира торговца в этом квартале может не быть дворцом. Пошли дальше!

Рауль быстро опередил его и вошел.

Тотчас же раздались два, даже три крика. Громче других прозвучал женский голос. Второй крик вырвался из уст Рауля, закрывшего перед собой дверь. Третий крик был криком ужаса, сорвавшимся с уст Планше.

— Простите, — сказал он, — госпожа одевается.

Рауль, несомненно, имел основания подтвердить, что Планше говорит сущую правду, и доказательством этого было то, что он отступил на один шаг вниз по лестнице.

— Госпожа… — повторил Атос. — Ах, простите, мой милый, но я вовсе не знал, что у вас там наверху…

— Это Трюшен, — добавил покрасневший Планше.

— Кто бы там ни был, Планше, простите нам нашу нескромность.

— Нет, нет, входите, господа, теперь можно.

— Мы не войдем, — решительным тоном заявил Атос.

— О, если б она знала о вашем приходе, она бы успела…

— Нет, Планше, прощайте!

— Вы не захотите обидеть меня, господа; нельзя же в самом деле оставаться на лестнице и уходить, даже не присев хотя б на минуточку.

— Если б мы знали, что у вас там наверху дама, — ответил Атос со своим обычным хладнокровием, — мы бы попросили у вас позволения поздороваться с ней.

Планше был до того смущен этой утонченною дерзостью, что быстро распахнул дверь, чтобы впустить графа и его сына.

Трюшен уже закончила свой туалет. У нее был вид богатой и кокетливой купчихи, и ее французские глаза светились немецкой томностью. После двух реверансов она удалилась из комнаты, чтобы спуститься в лавку. Это, впрочем, вовсе не означало, что она не остановилась послушать у двери, что скажут о ней Планше и господа посетители.

Атос в этом нисколько не сомневался и старался избежать этой темы. Планше, напротив, сгорал от желания выложить свои объяснения по этому поводу, от чего Атос всячески уклонялся.

Но поскольку иные люди обладают способностью преодолевать своим упрямством упрямство своего собеседника, Атос вынужден был выслушать рассказ об идиллическом счастье, которым наслаждался Планше, рассказ, изложенный языком, превосходящим своим целомудрием даже прославленный в этом отношении язык самого Лонга.

Итак, Планше поведал Атосу, что Трюшен — услада его зрелых лет и что она принесла ему удачу в делах, совсем как некогда Руфь Воозу.

— Теперь вам не хватает лишь наследников вашего благоденствия, — заметил Атос.

— Если у меня будет наследник, он получит триста тысяч ливров, — ответил Планше.

— Нужно, чтобы он был, — флегматично сказал Атос, — это нужно для того, чтобы ваше состояньице не пошло прахом.

Слово «состояньице», как бы невзначай брошенное Атосом, поставило Планше на его место, подобно тому как это делал голос сержанта в те далекие времена, когда Планше был копейщиком в Пьемонтском полку, куда его устроил Рошфор.

Атос понял, что лавочник женится на Трюшен и волей-неволей будет иметь потомство.

Это показалось ему тем более очевидным, что приказчик, которому Планше продал лавку, приходился, как он узнал, родственником Трюшен. Атос вспомнил, что это был краснощекий, курчавый, широкоплечий малый. Он узнал уже все, что можно и должно было узнать о судьбе бакалейщика. Он понял, что нарядные платья Трюшен не могут возместить полностью скуку, которую нагонят на нее деревенская жизнь и разведение плодовых деревьев в обществе седеющего супруга.

Итак, Атос понял решительно все и без всякого перехода спросил:

— Что поделывает господин д’Артаньян? В Лувре его не нашли.

— Но, господин граф, господин д’Артаньян исчез.

— Исчез? — удивился Атос.

— О, мы знаем, что это значит!

— Но я-то этого не знаю.

— Когда господин д’Артаньян исчезает, это всегда бывает ради какого-нибудь поручения или дела.

— Он говорил вам об этом?

— Никогда.

— Однако вы знали заранее о его поездке в Англию.

— Из-за спекуляций, — неосторожно промолвил Планше.

— Спекуляций?

— Я хочу сказать… — перебил смущенный Планше.

— Хорошо, хорошо, ни ваши дела, ни дела нашего друга нас не касаются; мы расспрашиваем вас лишь из дружбы к нему. Но раз капитана мушкетеров здесь нет и мы не можем получить от вас никаких указаний, где увидеть шевалье д’Артаньяна, мы с вами простимся на этом. До свидания, Планше, до свидания. Едем, Рауль!

— Господин граф, я хотел бы…

— Молчите, молчите; я не из тех, кто вызывает слугу на нескромность.

Слово «слуга» резануло слух будущего миллионера Планше, но почтительность и врожденное добродушие взяли верх над оскорбленным тщеславием.

— Ведь нет ничего нескромного в том, чтобы уведомить вас о следующем: господин д’Артаньян побывал у меня несколько дней назад.

— Ах, так!

— И провел здесь немало часов, склонившись над географической картой. А вот и та самая карта, о которой я говорю. Пусть она будет доказательством правдивости моих слов, — добавил Планше, и отправился за картой, висевшей на одной из стен комнаты.

И он действительно принес карту Франции, на которой опытный взгляд Атоса обнаружил маршрут, наколотый крошечными булавками; там, где отсутствовала выпавшая булавка, вехой намеченного д’Артаньяном маршрута служила оставшаяся после нее едва заметная дырочка. Следя за булавками и кое-где дырочками, Атос обнаружил, что д’Артаньян поехал на юг, по направлению к Средиземному морю в той его части, где расположен Тулон. Возле Канна следы терялись: здесь не было ни булавок, ни дырочек.

Несколько минут Атос мучительно думал, стараясь разгадать, зачем мушкетеру понадобилось пускаться в Канн и какие причины заставили его отправиться посмотреть берега Вара.

Размышления Атоса не привели ни к чему. Его обычная проницательность на этот раз изменила ему. Попытки Рауля разгадать заданную д’Артаньяном загадку имели не больший успех.

— Не беда, — сказал молодой человек, обращаясь к отцу, который молча указывал ему пальцем маршрут, проложенный д’Артаньяном. — Можно положительно утверждать, что какой-то рок неизменно сталкивает нашу судьбу с судьбой д’Артаньяна. Вот он где-то близ Канна, а вы, граф, провожаете меня по крайней мере до Тулона. Будьте спокойны, мы легче найдем его на нашем пути, нежели на этой географической карте.

Затем, распрощавшись с Планше, распекавшим своих приказчиков и даже кузена Трюшен, своего преемника, граф вместе с сыном отправился к герцогу де Бофору. Выходя из лавки, они увидели фуру, которой предстояло увезти прелестную мадемуазель Трюшен и мешки с золотом господина Планше.

— Каждый движется к счастью по дороге, которую сам себе выбрал, — грустно сказал Рауль.

— В Фонтенбло! — крикнул Планше своему кучеру.

XI. Опись, составляемая герцогом де Бофором

Разговор с Планше о д’Артаньяне и отъезд Планше из Парижа в деревню были для Атоса и его сына как бы прощанием со столичным шумом и с их былой жизнью. Что оставляли за собой эти люди? Один исчерпал славу прошлого века, другой — все страдание новейшего времени. Очевидно, что ни тому, ни другому нечего было спрашивать со своих современников.

Оставалось лишь посетить герцога де Бофора, чтобы окончательно условиться об отъезде.

Парижский дом герцога отличался пышностью и великолепием. Герцог жил на широкую ногу, как жили, по воспоминаниям нескольких доживающих свой век стариков, в расточительное время Генриха III.

Тогда и впрямь некоторые вельможи были богаче самого короля. Они знали об этом и не лишали себя удовольствия унизить при случае его величество короля. Это была та эгоистическая аристократия, которую Ришелье заставил платить дань кровью, деньгами и почтительными поклонами, короче говоря, принудил к тому, что с тех пор стали называть королевскою службой.

От Людовика XI, страшного косаря великих мира сего, до Ришелье, — сколько семейств снова подняло высоко голову! И сколько семейств склонило головы, чтобы никогда не поднять их больше, от Ришелье до Людовика XIV! Но герцог де Бофор родился принцем, и в его жилах текла такая кровь, которая проливается на эшафоте только по приговору народа.

Итак, этот принц сохранил привычку жить на широкую ногу. Как оплачивал он расходы на лошадей, бесчисленных слуг и изысканный стол? Никто этого хорошенько не знал, а он — меньше, чем кто-либо. Просто в те времена сыновья королей имели ту привилегию, что никто не отказывал им в кредите, одни из почтительности и преданности, другие в уверенности, что когда-нибудь их счет будет оплачен.

Атос и Рауль нашли дом герцога в таком же беспорядке и таким же заваленным грудами разных вещей, как дом бакалейщика.

Герцог тоже составлял опись своего имущества, то есть попросту раздавал друзьям, которые все до одного были его кредиторами, сколько-нибудь ценные вещи. Будучи должен что-то около двух миллионов, что по тем временам было очень большими деньгами, герцог де Бофор рассчитал, что не сможет отправиться в Африку, не имея при себе круглой суммы, и, чтобы добыть эту сумму, он принялся раздавать своим кредиторам оружие, драгоценности, посуду и мебель. Это было и роскошнее и выгоднее, чем пустить те же вещи в продажу.

И в самом деле, как человеку, давшему в свое время в долг десять тысяч ливров, отказаться принять подарок стоимостью в шесть тысяч, подарок, еще более ценный тем, что он исходит от потомка Генриха IV? А унося такой подарок с собой, как отказать в новых десяти тысячах такому щедрому и обаятельному вельможе?

Так и случилось. У герцога больше не было дома, так как адмиралу, живущему на корабле, дом не нужен. У него больше не было коллекций оружия, он ведь находился теперь посреди своих пушек; не было драгоценностей, ибо их могло поглотить море; но зато у него в сундуках было триста или четыреста тысяч экю.

Везде в доме царило веселое оживление, поддерживаемое людьми, полагавшими, что они грабят герцога.

Герцог достиг высокого мастерства в искусстве осчастливливать самых несчастных из своих кредиторов. Ко всякому человеку, стесненному в средствах, ко всякому опустевшему кошельку он относился с терпением и пониманием.

Одним он говорил:

— Хотел бы я обладать тем, чем обладаете вы; в этом случае я бы подарил вам все, что имею.

Другие слышали от него:

— У меня нет ничего, кроме этого серебряного кувшина; он все же стоит ливров пятьсот, возьмите его.

Любезность — те же наличные деньги, и благодаря ей недостатка в новых кредиторах у герцога никогда не бывало.

На этот раз он обходился без церемоний; можно было подумать, что тут происходит грабеж: герцог отдавал решительно все. Восточная сказка, повествующая о бедном арабе, уносящем из разграбленного дворца котел, на дне которого он скрыл мешок с золотом, арабе, свободно проходящем среди толпы и не вызывающем ничьей зависти, эта сказка в доме герцога де Бофора сделалась явью.

Толпы людей опустошали его гардеробные и кладовые.

Герцог де Бофор кончил тем, что роздал своих лошадей и запасы своего сена. Он осчастливил тридцать человек своей кухонной посудой и утварью, а триста — вином из своих погребов. К тому же все уходили из его дома в уверенности, что поведение герцога легко объяснимо, ибо он рассчитывает на новое состояние, которое добудет в арабских шатрах.

Разоряя его дворец, всякий повторял себе самому, что король посылает его в Джиджелли, дабы он мог восстановить свое растраченное богатство; что все африканские сокровища будут поровну разделены между адмиралом и королем; что эти богатства скрываются в копях, в которых добывают алмазы и прочие баснословные драгоценные камни. Что же касается золотых и серебряных россыпей в Атласских горах, то эта безделица не заслуживала даже упоминания.

Но помимо копей и россыпей, которые можно будет разрабатывать лишь после войны, найдется, разумеется, и другая добыча, захваченная на поле сражения. Герцог отнимет все то, что бороздящие Средиземное море пираты награбили у христиан со времени битвы при Лепанто. Миллионы, которые достанутся герцогу, уже не считали.

Зачем же ему беречь обстановку, среди которой он жил до этого времени? Ведь он отправляется за новыми, более редкостными сокровищами. Из этого следовало, что беречь добро того, кто сам себя так плохо оберегает, незачем.

Таково было положение в доме герцога, и Атос, с присущей ему проницательностью, определил это с первого взгляда.

Адмирал Франции был в несколько рассеянном настроении, так как только что вышел из-за стола после ужина на пятьдесят человек, во время которого обильно и долго пили за успех экспедиции; после десерта остатки пиршества были отданы слугам, а пустые блюда — желающим взять их себе. Герцог был опьянен и своим разорением и своей популярностью. Он пил свое старое, выдержанное вино за здоровье вина, которое у него будет.

Увидев Атоса с Раулем, он громко воскликнул:

— Вот мне и привели моего адъютанта! Входите, граф, входите, виконт!

Атос искал прохода между грудами белья и посуды.

— Шагайте прямо! — посоветовал герцог. И предложил Атосу полный стакан вина.

Атос выпил; Рауль едва пригубил.

— Вот вам первое поручение, — сказал герцог Раулю. — Я рассчитываю на вас. Вы поедете впереди меня до Антиба.

— Слушаю, монсеньор.

— Держите приказ. Знакомо ль вам море?

— Да, монсеньор, я путешествовал с принцем.

— Великолепно. Все эти плашкоуты и транспортные суда будут дожидаться моего прибытия, чтобы служить мне эскортом и перевезти припасы разного рода. Необходимо, чтобы войска через две недели, а то и раньше могли бы начать погрузку.

— Все будет исполнено, монсеньор.

— Этот приказ дает вам право посещать и обыскивать прибрежные острова; если сочтете необходимым, проведите там рекрутский набор и забирайте все, что может пригодиться в походе.

— Будет исполнено, герцог.

— А так как вы — человек деятельный и будете много работать, вам понадобятся крупные суммы.

— Надеюсь, что нет, монсеньор.

— А я уверен, что да. Мой управляющий заготовил чеки по тысяче ливров каждый; по этим чекам можно будет получать деньги в любом городе юга Франции. Вам дадут сто таких чеков. Прощайте, виконт.

Атос перебил герцога:

— Берегите деньги, монсеньор; для войны с арабами потребуется столько же золота, сколько свинца.

— Я хочу попытаться вести ее, употребляя только свинец; и потом, вам известны мои мысли об этом походе: много шума, много огня, и я исчезну, если так будет нужно, в дыму.

Произнеся эти слова, герцог де Бофор хотел было снова расхохотаться, но понял, что в присутствии Атоса и Рауля это было бы неуместно.

— Ах, — сказал он, прикрывая любезностью эгоизм, свойственный его положению и его возрасту, — вы оба принадлежите к разряду людей, с которыми не следует встречаться после обеда; вы оба холодны, сухи и сдержанны, тогда как я — огонь, пыл и хмель. Нет, дьявол меня возьми! Я буду встречаться с вами, виконт, лишь натощак, а с вами, граф, если вы будете продолжать в том же духе, я и вовсе не буду встречаться.

Он говорил это, пожимая руку Атосу, который, улыбаясь, ответил ему:

— Монсеньор, не роскошествуйте, потому что у вас сейчас много денег. Предсказываю, что через месяц, стоя перед своим сундуком, вы будете сдержанным, сухим и холодным, и тогда вас удивит, что Рауль, находясь рядом с вами, весел, полон жизни и щедр, потому что, располагая новенькими экю, он предоставит их в ваше распоряжение.

— Да услышит вас бог! — вскричал, придя в восторг, герцог. — Вы остаетесь со мной, граф! Решено.

— Нет, я еду с Раулем; поручение, которое вы на него возложили, — трудное и хлопотливое. Выполнить его одному виконту было бы почти невозможно. Сами того не замечая, вы дали ему, монсеньор, чрезвычайно высокий пост, и к тому же во флоте.

— Это правда! Но разве такие, как он, не добиваются всего, чего только ни захотят?

— Монсеньор, вы ни в ком не найдете столько старания и ума, столько истинной храбрости, как в Рауле; но если ваша посадка на суда не удастся, пеняйте на себя самого.

— Вот теперь он бранит меня!

— Монсеньор, чтобы снабдить провиантом флот, чтобы собрать флотилию, чтобы укомплектовать экипажи рекрутами, даже адмиралу был бы необходим целый год. А Рауль — кавалерист, капитан, и на все про все вы даете ему две недели!

— Я убежден, что он справится.

— Надеюсь, но я помогу ему.

— Я рассчитывал на вас, дорогой граф; больше того, полагаю, что, доехав с ним до Тулона, вы и дальше не отпустите его одного.

— О! — воскликнул Атос и покачал головой.

— Терпение! Терпение!

— Монсеньор, разрешите откланяться. Нам пора!

— Идите, и да поможет вам мое счастье!

— Прощайте, монсеньор; да поможет и вам ваше счастье!

— Чудесное начало для экспедиции за море! — заметил Атос своему сыну. — Ни провианта, ни резервов, ни грузовой флотилии — что можно с этим поделать?

— Если все едут туда за тем же, за чем я еду, — пробормотал Рауль, — то в провианте недостатка не будет.

— Сударь, — строго сказал Атос, — не будьте несправедливы и безумны в своем эгоизме или, если хотите, страдании. Если вы едете на войну с намерением быть убитым, вы ни в ком не нуждаетесь, чтобы выполнить это намерение, и мне незачем было рекомендовать вас герцогу де Бофору. Но, сделавшись приближенным главнокомандующего, приняв ответственный пост в рядах армии, вы больше не вправе располагать собой. Отныне вы не принадлежите себе; вы принадлежите этим бедным солдатам, которые, подобно вам, имеют душу и тело, которые будут тосковать по родной стороне и страдать от всех горестей и печалей, одолевающих род человеческий. Знайте, Рауль, что офицер — лицо не менее полезное, чем священник, и что в любви к своему ближнему он должен превосходить священника.

— Граф, я всегда знал об этом и поступал в соответствии с этим, я поступал бы так же и впредь… но…

— Вы забываете о том, что принадлежите стране, гордящейся своей военною славой. Если хотите умереть, умирайте, но не без славы и пользы для Франции. Ну, Рауль, не огорчайтесь моими словами; я люблю вас и хотел бы видеть вас совершенным во всех отношениях.

— Мне приятно слушать ваши упреки, — тихо ответил молодой человек, — они врачуют меня и служат доказательством, что кто-то еще любит меня.

— А теперь едем, Рауль; погода так божественно хороша, небо так чисто, небо, которое мы будем видеть над своей головой, которое в Джиджелли будет еще чище, чем здесь, и которое будет вам напоминать в чужих краях обо мне, как оно напоминает мне здесь о боге.

Договорившись об этом основном пункте и обменявшись мнениями о сумасбродствах, творимых герцогом, отец и сын пришли к выводу, что экспедиция за море не послужит на пользу Франции, ибо затевается она достаточно непродуманно и без подобающей подготовки. И, определив политику этого рода словом «тщеславие», отец и сын отправились в путь, увлекаемые в большей мере своими желаниями, чем необходимостью, возлагаемой предначертаниями судьбы.

Заклание жертвы свершилось.

XII. Серебряное блюдо

Путешествие было очень приятным. Атос и Рауль пересекли Францию, делая по пятнадцать лье в день, а порою и больше — это бывало тогда, когда горе Рауля особенно обострялось. Чтобы прибыть в Тулон, им понадобилось пятнадцать дней. Уже в Антибе они потеряли след д’Артаньяна.

Все говорило о том, что капитан мушкетеров по каким-то причинам пожелал ехать дальше инкогнито; по крайней мере Атос, собирая сведения о д’Артаньяне, узнал, что всадник, которого он описывал, при выезде из Авиньона сменил верховых лошадей на карету и что окна в этой карете были тщательно занавешены.

Рауль был в отчаянии, что они не встретились с д’Артаньяном. Его нежному сердцу хотелось проститься с ним, оно жаждало утешений, исходящих от этого твердого, как сталь, человека.

Атос знал на основании давнего опыта, что д’Артаньян замыкается в себе и становится непроницаемым, когда занят чем-то серьезным, будь то его личное дело или королевская служба.

К тому же он опасался, что слишком настойчивыми вопросами о д’Артаньяне он, быть может, оскорбит своего друга или нанесет ему вред. Случилось, однако, что уже после того, как Рауль занялся вербовкой рекрутов и собиранием шаланд и плашкоутов для отправки в Тулон, один из рыбаков сказал графу, что его лодка была в починке, пострадав во время поездки, предпринятой им с одним дворянином, торопившимся поскорее уехать.

Атос, полагая, что этот человек лжет, дабы освободиться от тяжелой повинности и заработать побольше на рыбной ловле, когда его товарищи отправятся в назначенное им место, стал настаивать на подробностях.

Рыбак рассказал ему, что приблизительно неделю назад, поздней ночью, к нему пришел незнакомый ему человек, чтобы нанять лодку для поездки на остров Сент-Онорат. Сговорились о плате. Этот дворянин приехал с большим ящиком вроде кареты, снятой с колес, который он хотел погрузить на лодку, несмотря на трудности всякого рода в связи с малыми размерами лодки и непомерной величиной груза. Рыбак решил отказаться от сговора и, так как дворянин был очень настойчив, пустил в ход угрозы, которые, однако, повели лишь к тому, что дворянин исполосовал его спину своей тростью. Осыпая его проклятиями, рыбак отправился за защитой к старшине рыбаков в Антибе, но дворянин достал из кармана бумагу, при виде которой старшина отвесил ему поклон до земли и велел рыбаку оказывать дворянину полное повиновение, выбранив рыбака за упрямство. После этого они отплыли вместе с грузом.

— Но все это нисколько не объясняет, при каких обстоятельствах ваша лодка разбилась.

— Сейчас расскажу и об этом. Я шел на Сент-Онорат, как было приказано дворянином, но вдруг он переменил решение, уверяя, что я не смогу пройти мимо аббатства с юга. Правда, против четырехугольной Башни Бенедиктинцев, на юг от нее, есть Отмель Монахов.

— Риф? — спросил Атос.

— Над поверхностью воды и под водой; это и впрямь опасный проход, но я проходил им добрую тысячу раз. Так вот, дворянин начал требовать, чтобы я высадил его на острове Сент-Маргерит.

— Что же дальше?

— Дальше, сударь? Моряк я, черт возьми, или сухопутная крыса? — вскричал рыбак, выговаривая слова на провансальский лад. — Знаю ли я свое дело или не знаю? Я заупрямился и хотел настоять на своем. Тогда дворянин вцепился мне в горло и, не повышая голоса, заявил, что немедленно задушит меня. Мой помощник и я взялись за топоры. Нам полагалось еще рассчитаться с ним за оскорбление, которое он нанес нам минувшею ночью. Но дворянин с такой быстротой принялся размахивать шпагой, что мы не могли подступиться к нему. Я собирался метнуть свой топор ему в голову (ведь я был прав — не правда ли, сударь? Моряк на своем судне — хозяин, так же как горожанин у себя в доме), так вот, я собирался, чтоб защитить себя, разрубить моего дворянина на две половины, как вдруг — хотите верьте, сударь, хотите не верьте, — как вдруг, не знаю, как это случилось, открывается этот ящик-карета, наружу выходит какое-то привидение в черном шлеме, с черной маской, что-то и впрямь ужасное, и грозит нам кулаком.

— Кто ж это был?

— Это был дьявол, сударь! Ибо дворянин, увидев его, радостно закричал: «Тысяча благодарностей, монсеньор!»

— Странно! — пробормотал граф, посмотрев на Рауля.

— Что же вы сделали? — спросил рыбака виконт.

— Вы и сами понимаете, сударь, что даже с двумя дворянами мы, двое простых людей, не могли бы справиться, а уж против дьявола — и говорить нечего! Мы с товарищем, не сговариваясь, одновременно прыгнули в море; мы были в семистах — восьмистах футах от берега.

— И тогда?

— Тогда, сударь, лодка пошла по ветру на юго-запад, и ее прибило к пескам Сент-Маргерит.

— О… а те путешественники?

— Ну, об этом не беспокойтесь. Вот вам еще одно доказательство, что один из них дьявол и что он покровительствовал своему спутнику: когда мы подплыли к лодке, вместо того чтобы увидеть двух мертвецов или калек — а лодка здорово ударилась о прибрежные камни, — мы не нашли в ней ничего, даже этой бесколесной кареты.

— Странно, странно! — повторил граф. — Ну а с тех пор что же вы делаете?

— Я пожаловался губернатору Сент-Маргерит, но он натянул мне нос и сказал, что, если я буду плести перед ним подобные небылицы, он оплатит мои убытки плетьми.

— Губернатор?

— Да, сударь. А между тем моя лодка совершенно разбита; ее нос остался на мысе Сент-Маргерит, и за ее починку плотник требует с меня сто двадцать ливров.

— Хорошо, — ответил Рауль, — вы освобождаетесь от службы. Идите.

— Поедем на Сент-Маргерит, хотите? — спросил Атос Бражелона.

— Да, граф; здесь кое-что подлежит выяснению. Мне кажется, что едва ли этот человек был до конца правдивым в своем рассказе.

— Я тоже так думаю. Эта история о дворянине в маске и исчезнувшей бесследно карете производит на меня впечатление попытки скрыть насилие, учиненное, быть может, в открытом море этим негодяем над своим пассажиром в отместку за настойчивость, с какою тот добивался получения его лодки в свое распоряжение.

— И у меня зародилось такое же подозрение, и я думаю, что в карете были скорее ценности, чем человек.

— Мы это выясним. Этот дворянин, несомненно, походит на д’Артаньяна; я узнаю его образ действий. Увы! Мы уже больше не те молодые и непобедимые люди, какими были когда-то. Кто знает, не удалось ли топору или лому этого жалкого лодочника свершить то, чего не могли сделать в течение сорока лет ни искуснейшие в Европе шпаги, ни пули, ни ядра.

В тот же день они отправились на остров Сент-Маргерит на небольшом суденышке, который вызвали из Тулона.

Когда они подъезжали к берегам острова, им показалось, что перед ними обетованная земля. Остров был полон цветов и плодов; его возделываемую часть занимал губернаторский сад. Апельсиновые, гранатовые и фиговые деревья гнулись под тяжестью золотых и фиолетово-синих плодов. Вокруг сада, в невозделанной части острова, красные куропатки бегали в кустах можжевельника и терновника целыми стаями, и при каждом шаге Рауля или Атоса перепуганный насмерть кролик выскакивал из зарослей вереска и несся к своей норе.

Этот блаженный остров был необитаем. Плоский, имеющий лишь одну бухту, в которую входили все прибывавшие сюда лодки и барки, он служил для контрабандистов временным убежищем и складом. Они делились своими доходами с губернатором и взяли на себя обязательство не обворовывать сада и не истреблять дичи. Благодаря столь счастливому компромиссу губернатор довольствовался гарнизоном из восьми человек, охранявшим крепость, в которой ржавело двенадцать пушек. Таким образом, этот губернатор был скорее удачливым фермером, собиравшим в свои погреба виноград, фиги, масло и апельсины и раскладывавшим сушить лимоны и померанцы на солнце в крепостных казематах.

Над крепостью, опоясанной довольно глубоким рвом, который, в сущности, один только и охранял ее, возвышались, словно три головы, три невысокие башни, соединенные между собою поросшими мхом террасами.

Атос и Рауль некоторое время шли вдоль забора, окружавшего сад, в тщетной надежде встретить кого-нибудь, кто бы ввел их к губернатору. В конце концов они нашли вход, через который проникли в сад. Это был самый жаркий час дня. В это время все прячется в траве или под камнями. Небо расстилает повсюду огненную завесу, как бы затем, чтобы заглушить всякий шум, чтобы укутать в нее все сущее на земле. Куропатки спят в зарослях дрока, мухи — в тени листа, волны — под куполом неба.

Все было объято мертвою тишиной. Вдруг на террасе между первой и второй башней Атос заметил солдата, который нес на голове нечто похожее на корзину с провизией. Этот человек через мгновение показался уже без корзины и исчез в тени сторожевой будки.

Атос понял, что он относил кому-то обед и, исполнив свою обязанность, возвратился к себе и сейчас сам примется за еду. Внезапно Атос услышал, что кто-то зовет его; подняв голову, он увидел между решетками высокого окна что-то белое, словно то была машущая рука, затем что-то блестящее, словно то было оружие, на которое попали солнечные лучи.

Прежде чем он отдал себе отчет в том, что видит, ослепительная полоса, мелькнувшая в воздухе и сопровождаемая свистом быстро падающего предмета, отвлекла его внимание от башни на землю.

Второй, на этот раз глухой звук раздался во рву, и Рауль, побежав на звук, поднял серебряное блюдо, откатившееся в сторону и слегка засыпанное сухим песком. Рука, швырнувшая блюдо, сделала знак обоим дворянам и тотчас же исчезла.

Рауль подошел к Атосу, и они оба принялись рассматривать запылившееся при падении блюдо. На нем кончиком ножа была выцарапана надпись, гласившая следующее:

«Я брат французского короля, сегодня узник, завтра умалишенный. Дворяне Франции и христиане, молитесь господу о душе и разуме потомка ваших властителей».

Атос выронил блюдо из рук. Рауль задумался, ломая голову над смыслом этих ужасных слов.

В этот момент с башни послышался крик. Рауль, быстрый как молния, наклонил голову и заставил отца сделать то же. В расщелине стены блеснул ствол мушкета. Белый дымок, словно развевающийся султан, выскочил из дула мушкета, и в камень на расстоянии шести дюймов от обоих дворян ударилась пуля. Показался второй мушкет, который стал медленно опускаться.

— Черт возьми, — воскликнул Атос, — здесь занимаются тем, что злодейски убивают людей, так, что ли? Спускайтесь, трусы!

— Спускайтесь! — крикнул вслед за ним разъяренный Рауль, показывая кулак.

Второй из тех, что были видны на стене, тот, который собирался стрелять, ответил на эти крики восклицанием, выражающим изумление, и так как его товарищ хотел вторично разрядить свой мушкет, он толкнул его, и тот выстрелил в воздух.

Атос и Рауль, увидев, что люди, стрелявшие в них, ушли со стены, подумали, что те направились к ним, и стали спокойно ждать их приближения.

Не прошло и пяти минут, как бой барабана созвал восьмерых солдат гарнизона, показавшихся с мушкетами в руках на той стороне рва. Во главе этих солдат стоял офицер, который стрелял в них первым, — его узнал виконт де Бражелон. Этот человек приказал солдатам зарядить ружья.

— Нас расстреляют! — вскричал Рауль. — За шпагу по крайней мере и на ту сторону рва! Каждый из нас убьет хотя бы по одному из этих бездельников, после того как они выстрелят и их мушкеты окажутся без пуль.

И, претворяя свои слова в действие, Рауль вместе с Атосом уже устремились вперед, как вдруг у них за спиной раздался хорошо знакомый им голос:

— Атос! Рауль!

— Д’Артаньян! — разом отозвались они.

— К ноге, черт вас возьми! — приказал солдатам капитан мушкетеров. — Я был убежден в правоте своих слов!

Солдаты опустили мушкеты.

— Что это значит? — спросил Атос. — В нас стреляют без всякого предупреждения.

— Это я собирался убить вас, — отвечал д’Артаньян, — и если губернатор промазал, то я, дорогие друзья, будьте уверены, никогда не промахнулся бы. Какое счастье, что у меня привычка подолгу целиться! Мне показалось, что я узнаю вас! Ах, друзья мои, какое счастье!

И д’Артаньян вытер лоб, так как бежал сюда во всю мочь, и волнение его было непритворно.

— Как! — удивился граф. — Человек, стрелявший в нас, — губернатор этой крепости?

— Он самый.

— Но с какой стати он начал пальбу? В чем мы виноваты перед ним?

— Черт возьми! Вы подняли тот предмет, который вам швырнул узник.

— Да, верно.

— А на этом блюде… узник что-нибудь написал, так ведь?

— Да.

— Я так и думал… Ах боже мой!

И д’Артаньян в смертельном беспокойстве схватил блюдо. Не успел он прочесть надпись, как лицо его стало белым как полотно.

— О боже мой! — повторил он. — Молчание! К нам идет губернатор.

— Но что же в конце концов он сделает с нами? Разве это наша вина? — спросил Рауль.

— Итак, это правда? — прошептал Атос. — Это правда?

— Молчание, говорю вам, молчание! Если решат, что вы грамотны, если заподозрят, что вы поняли надпись… Я вас очень люблю, дорогие друзья, я дал бы себя убить за вас… но…

— Но? — повторили Атос и Рауль.

— Быть может, я мог бы спасти вас от смерти, но от вечного заключения… никогда! Итак, молчание, молчание!

Губернатор уже переходил ров по деревянному мостику.

— В таком случае, — спросил Атос д’Артаньяна, — что же вас останавливает?

— Вы — испанцы, — тихо сказал капитан, — вы ни слова не понимаете по-французски. Ну, я был прав, — обратился он к губернатору, — эти господа — испанские офицеры, с которыми я познакомился прошлый год в Ипре… Они не знают по-французски ни слова.

— А-а, — подозрительно произнес губернатор и, взяв блюдо, попытался разобрать слова.

Д’Артаньян отнял у него блюдо и затер надпись острием своей шпаги.

— Что вы делаете? — воскликнул губернатор. — Почему я не могу прочитать выцарапанных здесь слов?

— Это государственная тайна, — твердо сказал д’Артаньян, — и поскольку вам известен приказ короля, согласно которому проникшему в нее полагается смертная казнь, я, если желаете, дам вам прочесть, что здесь написано, но сразу же после этого велю расстрелять вас на месте.

Пока д’Артаньян полусерьезным-полушутливым тоном произносил это, Атос и Рауль хладнокровно молчали.

— Немыслимо, — протянул губернатор, — чтобы эти господа ничего не понимали, ни единого слова.

— Оставьте. Даже если б они понимали разговорную речь, они все равно не в ладу с грамотой. Они не могли бы прочитать того, что написано по-испански. Благородному испанцу — помните хорошенько об этом — полагается быть неграмотным.

Губернатору пришлось удовлетвориться такими объяснениями, но он был упрям и заметил д’Артаньяну:

— Пригласите этих господ посетить нашу крепость.

— Очень хорошо, я хотел предложить вам то же, — ответил д’Артаньян.

На самом деле мушкетеру хотелось совсем обратного, и он был бы рад, если б его друзья были уже за сто лье. Но ему нужно было продолжать начатую комедию, и он обратился по-испански к своим друзьям с приглашением, которое они вынуждены были принять. Все направились к крепости, и восемь солдат, потревоженных на короткое время этим неслыханным происшествием, вернулись к привычной праздности.

XIII. Пленник и тюремщики

Они вошли в замок и, пока губернатор отдавал кое-какие распоряжения, относящиеся к приему гостей, Атос попросил д’Артаньяна:

— Объясните мне вкратце, пока мы одни, что тут у вас происходит.

— Совершенно простая вещь, — отвечал мушкетер. — Я привез сюда узника, видеть которого, по приказу короля, запрещается кому бы то ни было; вы приехали, он бросил вам какой-то предмет через решетку своего окна; в это время я обедал у губернатора и, заметив, что из окна летит этот предмет, заметил также, как Рауль поднял его. Мне не требуется много времени, чтобы постигнуть суть дела. Я решил, что вы заговорщики и что вы таким образом общаетесь с моим узником. И вот…

— И вот вы приказали, чтобы нас застрелили.

— Признаюсь… приказал; но если я и был первым, схватившимся за мушкет, то, к счастью, был последним, кто взял вас на мушку.

— Если б вы убили меня, д’Артаньян, на мою долю выпало бы счастье умереть за королевскую династию Франции. И это большая честь — умереть от вашей руки — руки самого благородного и верного защитника этой династии.

— Что вы толкуете тут, Атос, о королевской династии? — не очень уверенным тоном сказал д’Артаньян. — Неужели вы, граф, человек благоразумный и обладающий огромным жизненным опытом, верите глупостям, написанным сумасшедшим?

— Верю.

— С тем большим основанием, дорогой шевалье, — добавил Рауль, — что у вас есть приказ убивать всякого, кто в них поверит.

— Потому что всякая басня этого рода, если она уж очень бессмысленна, — отвечал мушкетер, — почти наверняка становится в конце концов общераспространенной.

— Нет, д’Артаньян, — совсем тихо проговорил Атос, — нет, потому что король не хочет, чтобы тайна его семьи просочилась в народ и покрыла позором палачей сына Людовика Тринадцатого.

— Ну что вы, что вы, не произносите этих ребяческих слов, Атос, или я больше не буду считать вас рассудительным человеком. Объясните-ка мне, каким образом сын Людовика Тринадцатого мог бы оказаться на острове Сент-Маргерит?

— Добавьте: сын, которого вы привезли сюда в маске на утлой, рыбачьей лодке. Разве не так?

Д’Артаньян осекся.

— В рыбачьей лодке? Откуда вы знаете? — спросил он, мгновение помолчав.

— Эта лодка доставила вас на Сент-Маргерит с каретой, снятой с колес, и в этой карете находился ваш узник; узник, к которому вы обращались, именуя его монсеньором. О, я знаю!

Д’Артаньян покусывал ус.

— Даже если правда, что я привез сюда узника в карете, ничто не доказывает, что этот узник — принц… принц французского королевского дома.

— Спросите об этом у Арамиса, — холодно ответил Атос.

— У Арамиса? — воскликнул повергнутый в изумление мушкетер. — Вы видели Арамиса?

— Да, после его неудачной попытки в Во; я видел бегущего, преследуемого, погибшего Арамиса, и Арамис сказал мне достаточно, чтобы я верил жалобам, которые начертал на серебряном блюде этот несчастный.

Д’Артаньян удрученно опустил голову.

— Вот как господь потешается над всем тем, что люди зовут своей мудростью! Хороша тайна, обрывками которой владеет добрая дюжина лиц… Будь проклят случай, столкнувший вас в этом деле со мной, потому что теперь…

— Разве ваша тайна, — сказал Атос со своей сдержанной мягкостью, — разве ваша тайна перестала быть тайной оттого, что я знаю ее? Разве не скрывал я всю свою жизнь столь же серьезных тайн? Вспомните хорошенько, друг мой.

— Никогда вы не скрывали в себе более пагубной тайны, — продолжал с грустью капитан мушкетеров. — У меня роковое предчувствие, что все, кто прикоснется к ней, умрут, и умрут плохо.

— Да свершится воля господня! Но вот ваш губернатор.

Д’Артаньян и его друзья снова принялись за свою комедию. Губернатор, суровый и подозрительный человек, проявлял по отношению к д’Артаньяну учтивость, граничившую с подобострастием. Что же касается путешественников, то он удовольствовался лишь тем, что угостил их отменным обедом, во время которого не сводил с них своего пытливого взгляда. Атос и Рауль заметили, что он старался смутить их внезапной атакой или поймать врасплох. Но и тот и другой неизменно держались настороже. То, что сказал о них д’Артаньян, могло казаться правдоподобным, даже если бы губернатор и не считал это правдой.

Когда встали из-за стола, Атос по-испански спросил д’Артаньяна:

— Как зовут губернатора? У него отталкивающее лицо.

— Де Сен-Map, — отвечал капитан.

— Он и будет тюремщиком юного принца?

— Откуда мне знать об этом? Быть может, и я пробуду на Сент-Маргерит до конца моих дней.

— Что вы? С чего вы взяли?

— Друг мой, я нахожусь в положении человека, который среди пустыни нашел сокровище. Он хочет унести его — и не может; хочет оставить на месте — и не решается. Король не вернет меня, опасаясь, что никто не будет сторожить узника столь же усердно, как я, но вместе с тем он жалеет, что я так далеко, понимая, что никто не будет служить ему так же, как я. Впрочем, на все божья воля.

— Спросите у этих господ, — перебил Сен-Map, — зачем они приехали на Сент-Маргерит?

— Они приехали, зная, что на Сент-Онорат есть бенедиктинский монастырь, осмотреть который было бы весьма любопытно, а на Сент-Маргерит — превосходнейшая охота.

— Она к их услугам, равно как и к вашим, — ответил Сен-Мар.

Д’Артаньян поблагодарил губернатора.

— Когда они уезжают?

— Завтра.

Сен-Мар отправился проверить посты, оставив д’Артаньяна в обществе мнимых испанцев.

— Вот, — заговорил мушкетер, — жизнь и сожитель, которые мне очень не по душе. Этот человек находится у меня в подчинении, а он, черт возьми, стесняет меня!.. Знаете что, давайте поохотимся немного на кроликов. Прогулка прекрасная и вовсе не утомительная. В длину остров — всего-навсего полтора лье, в ширину — пол-лье, настоящий парк. Давай-ка развлекаться.

— Пойдемте, куда хотите, д’Артаньян, но не для того, чтобы предаваться забаве, а чтобы свободно поговорить.

Д’Артаньян подал знак солдату, который сразу же его понял и, принеся дворянам охотничьи ружья, вернулся в замок.

— А теперь, — начал мушкетер, — ответьте-ка на вопрос, который задал мне этот мрачный Сен-Мар: чего ради приехали вы на забытые острова?

— Чтобы проститься с вами.

— Проститься? Как? Рауль уезжает?

— Да.

— Держу пари, что с герцогом де Бофором!

— Да, с герцогом де Бофором. О, вы, как всегда, угадали, дорогой друг.

— Привычка.

Еще в начале этого разговора Рауль с тяжелою головой и стесненным сердцем присел на поросший мхом камень, положив свой мушкет на колени. Он смотрел на море, смотрел на небо и слушал голос своей души. Он не стал догонять охотников. Д’Артаньян заметил его отсутствие и спросил:

— Он все еще страдает от раны?

— Да, но он ранен насмерть, — вздохнул Атос.

— О, вы преувеличиваете, друг мой. Рауль — человек отличной закалки. У всех благородных сердец есть еще одна оболочка, предохраняющая их, словно броня. Если первая кровоточит, вторая задерживает кровотечение.

— Нет, — ответил Атос. — Рауль умрет с горя.

— Черт возьми! — мрачно проговорил д’Артаньян.

После минутного молчания он спросил:

— Почему же вы его отпускаете?

— Потому, что он хочет этого.

— А почему вы сами не едете с ним?

— Потому что не хочу быть свидетелем его смерти.

Д’Артаньян пристально посмотрел на друга.

— Вы знаете, — продолжал граф, опираясь на руку д’Артаньяна, — вы знаете, что всю мою жизнь я боялся очень немногого. А теперь меня преследует страх, непрестанный, терзающий, неодолимый. Я боюсь, что придет день, когда я буду держать в объятиях труп моего сына.

— Полноте! — сказал д’Артаньян.

— Он умрет, я в этом твердо уверен, я это знаю, и я не хочу присутствовать при его смерти.

— Послушайте, Атос, вы находитесь с глазу на глаз с человеком, про которого вы говорили, что он самый храбрый из всех, кого вы когда-либо знали, с преданным вам д’Артаньяном, не имеющим себе равных, как вы некогда называли его, и, скрестив на груди руки, вы говорите ему, что страшитесь смерти вашего сына, и это вы, повидавший на своем веку все, что только можно увидеть на свете! Ну что ж, допустим; но откуда, Атос, у вас этот страх? Человек, пока он пребывает на этой бренной земле, должен быть ко всему готовым, должен бестрепетно идти навстречу всему.

— Выслушайте меня, друг мой. Прожив столько лет на этой бренной земле, о которой вы говорите, я сохранил только два сильных чувства. Одно из них связано с моей земной жизнью — это чувство к моим друзьям, чувство отцовского долга; второе имеет отношение к моей жизни в вечности — это любовь к богу и чувство благоговения перед ним. И теперь я ощущаю всем своим существом, что если господь допустит, чтобы мой друг или сын испустил в моем присутствии дух… Нет, д’Артаньян, я не в силах даже произнести что-либо подобное…

— Говорите, говорите же.

— Я вынесу все что угодно, кроме смерти тех, кого я люблю. Только против этого нет лекарства. Кто умирает — выигрывает, кто видит, как умирает близкий, — теряет. Знать, что никогда, никогда не увижу я больше на этой земле того, кого всегда встречал с радостью; знать, что нигде больше нет д’Артаньяна, нет Рауля! О!.. Я стар и утратил былое мужество; я молю бога пощадить мою слабость; но если он поразит меня в самое сердце, я прокляну его. Дворянину-христианину никак не подобает проклинать своего бога; достаточно и того, что я проклял моего короля.

— Гм… — пробормотал д’Артаньян, смущенный этой неистовой бурей страдания.

— Д’Артаньян, друг мой, вы любите Рауля; так взгляните же на него: посмотрите на эту грусть, ни на мгновение не покидающую его. Знаете ли вы что-нибудь более страшное, чем неотлучно наблюдать агонию этого бедного сердца?

— Позвольте мне поговорить с ним, Атос. Кто знает?

— Попробуйте, но я убежден, что вы ничего не достигнете.

— Я не стану докучать ему утешениями, я предложу ему помощь.

— Вы?

— Конечно. Разве это первый случай женской неверности? Я направляюсь к нему.

Атос покачал головой и дальше пошел один. Д’Артаньян вернулся через кустарник и, подойдя к Раулю, протянул ему руку.

— Вам надо поговорить со мной? — спросил он Рауля.

— Я хочу попросить вас об услуге.

— Просите.

— Вы когда-нибудь вернетесь во Францию?

— По крайней мере надеюсь.

— Нужно ли мне написать мадемуазель Лавальер?

— Нет, не надо.

— Но мне столько хотелось сказать ей!

— Поезжайте и говорите с ней!

— Никогда!

— Почему же вы думаете, что ваше письмо будет обладать силой, которой не имеют ваши слова?

— Вы правы.

— Она полна любви к королю, — резко сказал д’Артаньян, — и она честная девушка.

Рауль вздрогнул.

— А вас, вас, который покинут ею, она любит, быть может, еще больше, чем короля, но иначе.

— Д’Артаньян, вы уверены в ее любви к королю?

— Она обожает его. Ее сердце недоступно никакому другому чувству. Но если б вы продолжали жить близ нее, вы были бы ее лучшим другом.

— Ах! — со страстным порывом вздохнул Рауль, готовый проникнуться скорбной надеждой.

— Вы этого жаждете?

— Это было бы трусостью.

— Вот глупое слово, способное внушить мне презрение к вашему разуму, мой милый Рауль. Никогда не бывает проявлением трусости подчинение силе, стоящей над вами! Если ваше сердце подсказывает вам: «Иди туда или умри», — идите, Рауль. Была ли она трусливою или смелою, когда, любя вас, предпочла вам короля, потому что ее сердце властно велело ей оказать ему предпочтение? Нет, она была самой смелой женщиной на свете. Поступите ж и вы, как она, и подчинитесь себе самому. Знаете ли, Рауль, я убежден, что, увидев ее вблизи глазами ревнивца, вы забудете о вашей любви.

— Вы меня убедили, дорогой д’Артаньян…

— Ехать, чтобы увидеть ее?

— Нет, ехать, чтобы никогда ее больше не видеть. Я хочу вечно любить ее.

— По правде говоря, вот вывод, которого я совсем не ожидал.

— Слушайте, друг мой, вы отправитесь к ней и отдадите ей это письмо, которое объяснит и ей и вам происходящее в моем сердце. Прочтите письмо, я написал его минувшей ночью. Что-то подсказывало моей душе, что сегодня мы с вами встретимся.

И он протянул письмо д’Артаньяну, который прочел в нем следующее:

«Сударыня, вы нисколько не виноваты в том, что меня не любите. Вы виноваты лишь в том, что позволили мне поверить в вашу любовь. Это заблуждение будет стоить мне жизни. Я прощаю вам вашу вину, но не прощаю себе своего заблуждения. Говорят, что счастливые влюбленные глухи к стенаниям тех, кто был ими любим, а затем отвергнут. Но с вами это едва ли возможно, потому что вы не любили меня, а если и испытывали ко мне какое-то чувство, то оно сопровождалось сомнениями и душевной тревогой. Я уверен, что, если бы я стремился превратить эту дружбу в любовь, вы уступили бы из боязни убить меня или нанести ущерб уважению, которое я к вам питал. Мне будет сладостно умирать, зная, что вы свободны и счастливы.

Но вы полюбите меня настоящей любовью, когда вам нечего будет больше бояться моего взгляда или упрека. Вы будете любить меня, потому что, как бы упоительна для вас ни была ваша нынешняя любовь, бог создал меня ни в чем не ниже того, кого вы избрали, а моя преданность, моя жертва, мой скорбный конец поставят меня в ваших глазах выше его. Я упустил по наивной доверчивости моего сердца сокровище, которым владел. Многие говорят, что вы меня любили достаточно, чтобы полюбить безраздельно. Эта мысль уничтожает во мне всякую горечь обиды и побуждает считать своим врагом лишь себя самого.

Вы примете от меня это последнее прости и благословите меня за то, что я скрылся в том недосягаемом убежище, где гаснет всякая ненависть и пребывает только любовь.

Прощайте, сударыня. Если б нужно было всей моей кровью купить ваше счастье, я отдал бы всю свою кровь. Ведь приношу же я ее в жертву своему страданию!

Рауль, виконт де Бражелон».

— Письмо написано хорошо, — сказал капитан, — но одно мне все же не нравится в нем.

— Что же, скажите! — воскликнул Рауль.

— То, что оно говорит обо всем, кроме того, что изливается, словно смертельный яд, из ваших глаз, из вашего сердца: кроме безумной любви, все еще сжигающей вас.

Рауль побледнел и замолк.

— Почему бы вам не написать просто:

«Сударыня!

Вместо того чтоб послать вам свое проклятие, я люблю вас и умираю».

— Это правда, — ответил Рауль с мрачной радостью.

И, разорвав письмо, которое он успел взять из рук д’Артаньяна, он написал на листке из записной книжки следующее:

«Чтобы иметь счастье сказать вам еще раз, что я вас люблю, я малодушно пишу вам об этом, и, чтобы наказать себя за свое малодушие, я умираю».

И, подписав, он спросил д’Артаньяна:

— Вы отдадите ей этот листок, капитан, не так ли?

— Когда?

— В тот день, — произнес Бражелон, указывая на последнее перед подписью слово, — когда вы поставите дату под этими строчками.

И он стремительно побежал к Атосу, который медленными шагами шел по направлению к ним.

Когда они возвращались назад, поднялись волны, и с яростной быстротой, свойственной Средиземному морю, легкое волнение превратилось в настоящую бурю. Какой-то темный предмет неопределенной формы, замеченный ими на берегу, остановил на себе их внимание.

— Что это — лодка? — спросил Атос.

— Нет, не думаю, — ответил д’Артаньян.

— Простите, — перебил Рауль, — но это все-таки лодка, спешащая в гавань.

— Там, в бухте, действительно видна лодка, которая хорошо делает, ища здесь убежище, но то, на что указывает Атос, вон на песке… разбитое…

— Да, да, вижу.

— Это карета, которую я выбросил в море, когда пристал к суше со своим узником.

— Позвольте дать вам совет, д’Артаньян, — сказал Атос, — сожгите эту карету, чтобы от нее не осталось и следа. Иначе антибские рыбаки, решившие, что им довелось иметь дело с дьяволом, попытаются доказать, что ваш узник был всего-навсего человеком.

— Хвалю ваш совет, Атос, и сегодня же ночью прикажу привести его в исполнение или, вернее, сам займусь этим делом. Но давайте войдем под крышу, начинается дождь, и сверкают уж очень страшные молнии.

Когда они проходили по валу, желая укрыться в галерее, от которой у д’Артаньяна был ключ, они увидели Сен-Мара, направляющегося в камеру узника. По знаку д’Артаньяна они спрятались за поворотом, который делала лестница.

— Что это? — спросил Атос.

— Сейчас увидите. Смотрите. Узник возвращается из часовни.

И при свете багровой молнии, в фиолетовом сумраке грозового неба, они увидели медленно шедшего в шести шагах позади губернатора человека, одетого во все черное, голова которого была скрыта шлемом, а лицо — забралом из вороненой стали. Небесный огонь бросал рыжие отблески на полированную поверхность забрала, и эти отблески, причудливо вспыхивая, казались гневными взглядами, которые метал этот несчастный вместо того, чтобы разражаться проклятиями. Посреди галереи узник на минуту остановился; он созерцал далеко открывающийся горизонт, вдыхал аромат бури и жадно пил теплый дождь. Вдруг из его груди вырвался вздох, напоминающий скорее рыдание.

— Идите, сударь, — приказал Сен-Map, так как его стало уже беспокоить, что узник слишком долго смотрит за пределы крепостных стен, — идите же, сударь!

— Называйте его монсеньор! — крикнул Сен-Мару из своего угла граф де Ла Фер таким страшным и торжественным голосом, что губернатор вздрогнул.

Атос, как всегда, требовал уважения к поверженному величию.

Узник обернулся.

— Кто это сказал? — спросил Сен-Мар.

— Я, — проговорил д’Артаньян, появляясь перед губернатором. — Вы хорошо знаете, что на этот счет есть приказ.

— Не зовите меня ни сударем, ни монсеньором, — произнес узник голосом, проникшим в самое сердце Рауля, — зовите меня проклятым.

И он прошел мимо. За ним заскрипела железная дверь.

— Вот где несчастный человек, — глухо прошептал мушкетер, показывая Раулю камеру принца.

XIV. Обещания

Едва д’Артаньян вошел со своими друзьями в комнату, которую занимал, как один из гарнизонных солдат явился к нему с извещением, что губернатор хотел бы встретиться с ним. Лодка, которую Рауль видел в море и которая торопилась укрыться в бухте, прибыла на Сент-Маргерит с депешей для мушкетера.

Вскрыв письмо, д’Артаньян узнал руку Людовика.

«Я полагаю, — писал король, — что вы уже выполнили мои приказания, господин д’Артаньян; поэтому немедленно возвращайтесь в Париж; вы найдете меня в моем Лувре».

— Вот и кончена моя ссылка! — радостно вскричал мушкетер. — Слава богу, я перестаю быть тюремщиком.

И он дал Атосу прочесть это письмо.

— Значит, вы покидаете нас? — с грустью спросил Атос.

— Чтобы быть неразлучно с вами, дорогой друг. Ведь Рауль — человек взрослый и отлично может отправиться с герцогом де Бофором; и он предпочтет, чтоб его отец возвращался в обществе д’Артаньяна, чем ехал бы в одиночестве двести лье до Ла-Фера. Не так ли, Рауль?

— Конечно, — невнятно проговорил Рауль с выражением нежного сожаления.

— Нет, друг мой, — перебил Атос, — я покину Рауля только в тот день, когда его корабль исчезнет на горизонте. Пока он во Франции, я не оставлю его.

— Как хотите, мой дорогой; но мы по крайней мере вместе уедем с Сент-Маргерит; воспользуйтесь моей шлюпкой, она довезет и вас и меня до Антиба.

— С величайшей готовностью. Мне хочется как можно скорее оказаться подальше от этой крепости и того зрелища, которое только что так опечалило нас.

Итак, трое друзей, простившись с губернатором, покинули маленький остров и в последних вспышках удаляющейся грозы в последний раз взглянули на белевшие стены крепости.

Д’Артаньян расстался со своими друзьями в эту же ночь; он успел увидеть на берегу Сент-Маргерит яркое пламя: то горела подожженная в соответствии с его указаниями по распоряжению Сен-Мара карета.

Обнявшись на прощание с Атосом, перед тем как садиться в седло, д’Артаньян сказал:

— Друзья мои, вы очень похожи на двух солдат, каждый из которых бросил свой пост. Что-то подсказывает мне, что Раулю в его служебных делах понадобится ваша поддержка, Атос. Хотите, я попрошу короля, чтобы и меня отправили в Африку с сотней молодцов-мушкетеров? Его величество не откажет мне, и я возьму вас с собой.

— Господин д’Артаньян, — ответил Рауль, с жаром пожимая руку, протянутую ему капитаном, — благодарю вас за предложение, превосходящее самые смелые упования графа, а также мои. Мне требуется занять свои мысли и физически уставать, так как я молод; графу же нужен полнейший покой. Вы — его лучший друг: поручаю его вашему попечению. Берегите его, и наши души в ваших руках.

— Надо трогаться в путь: вот и коню моему больше не терпится, — заметил д’Артаньян, у которого быстрая смена мыслей и тем в разговоре всегда была признаком живейших душевных переживаний. — Скажите, граф, сколько дней проведет тут Рауль?

— Не больше, чем три.

— А сколько дней вы собираетесь затратить на возвращение?

— О, точно не знаю, — ответил Атос. — Я не хочу слишком поспешно отрываться от моего дорогого Рауля. Время и без того с достаточной быстротой отнимет его у меня, и я не хочу, чтобы тому же способствовало пространство. Спешить я не стану.

— Вы не правы, друг мой. Медленная езда нагоняет тоску, и к тому же человеку вашего возраста отнюдь не подходит жить в придорожных трактирах.

— Я прибыл сюда на почтовых лошадях, но теперь хочу купить двух хороших лошадок. Чтобы привести их домой в свежем виде, нельзя гнать их больше семи-восьми лье за сутки.

— Где Гримо?

— Он приехал вчера рано утром, и я разрешил ему отоспаться как следует.

— Ну что же, возвращаться к этому больше нечего, — вырвалось у д’Артаньяна. — До свидания, Атос, и если вы поторопитесь, я буду иметь удовольствие вскоре снова заключить вас в объятия.

Сказав это, он занес ногу в стремя, которое держал ему Рауль.

— Прощайте, — сказал юноша, целуя его.

— Прощайте, — проговорил д’Артаньян, усаживаясь в седле.

Конь рванул с места и унес мушкетера.

Эта сцена происходила в предместье Антиба, перед домом, в котором остановился Атос и куда д’Артаньян велел привести после ужина свою лошадь.

Отсюда начиналась дорога, белая и расплывчатая в ночном тумане. Конь полною грудью вдыхал терпкий, солоноватый воздух, приносимый с солончаковых топей, обильных в этих местах.

Д’Артаньян пустил коня рысью. Атос и Рауль печально и медленно направились к своему дому. Вдруг они услышали приближающийся топот конских копыт. Они решили сначала, что это один из тех обманчивых звуков, которые вводят в заблуждение человеческий слух при каждом повороте дороги.

Но это и в самом деле был д’Артаньян, галопом возвращавшийся к ним. Они вскрикнули от радости и изумления, а капитан, соскочив на землю с юношеской прытью, подбежал к только что покинутым им друзьям и обнял сразу обоих, прижав к своему сердцу и того и другого. Он долго держал их молча в объятиях, и ни один вздох не вырвался из его груди. Затем, с той же внезапностью, с какой он вернулся, он уехал, пришпорив свою горячую лошадь.

— Увы… — совсем тихо проговорил граф, — увы!

«Дурное предзнаменование! — думал со своей стороны д’Артаньян, нагоняя потерянное время. — Я не мог улыбнуться им. Плохая примета!»

На следующее утро Гримо был уже на ногах. Поручения герцога де Бофора выполнялись успешно. Флотилия, собранная стараниями Рауля для отправки в Тулон, вышла по назначению. За ней в почти невидимых над водой лодочках следовали жены и друзья рыбаков и контрабандистов, мобилизованных для обслуживания флота.

Короткое время, которое отцу и сыну оставалось провести вместе, летело с удвоенной быстротой, как ускоряет свое движение все, стремящееся низвергнуться в бездну вечности.

Атос и Рауль вернулись в Тулон, который был весь наполнен громыханием повозок, бряцанием оружия и ржанием коней. Гремели трубы и барабаны. Улицы были запружены солдатами, слугами и торговцами.

Герцог де Бофор находился одновременно повсюду, торопя посадку войск на суда и погрузку со рвением и заботливостью хорошего военачальника. Он был ласков и обходителен даже с самыми скромными из своих подчиненных и нещадно бранил даже самых важных из них.

Артиллерия, продовольствие и другие припасы — во все это он входил лично и лично осматривал; он проверил снаряжение каждого отплывающего солдата, удостоверился в хорошем состоянии каждой отправляемой лошади. Чувствовалось, что этот легкомысленный, хвастливый и эгоистичный в своем дворце вельможа становится настоящим солдатом, требовательным военачальником перед лицом ответственности, которую он взял на себя.

Впрочем, необходимо признать, что как бы старательно ни проводилась подготовка к отплытию, в ней тем не менее ощущались спешка и беззаботность и то отсутствие какой бы то ни было предусмотрительности, которое делает французского солдата первым солдатом в мире, ибо какой же другой солдат должен в такой же мере рассчитывать исключительно на себя, на свои физические и душевные силы.

Адмирал был доволен или по крайней мере казался довольным; похвалив Рауля, он отдал последние распоряжения, касающиеся выхода в море. Он приказал сниматься с якоря на заре следующего дня.

Накануне он пригласил графа с Раулем к обеду. Они, однако, отказались от этого приглашения под предлогом неотложных служебных дел. Отправившись к себе в гостиницу, расположенную в тени деревьев на большой площади, они, не засиживаясь за столом, торопливо проглотили обед, и Атос повел сына на скалы, господствовавшие над городом. Это были высокие каменные громады, с которых открывался бескрайний вид на море с такой далекой линией горизонта, что казалось, будто она находится на одной высоте со скалами.

Ночь, как всегда в этих счастливых краях, была исключительно хороша. Луна, поднявшись из-за зубцов скал, заливала серебряным светом голубой ковер моря. На рейде, занимая положенное им по диспозиции место, маневрировали в полном безмолвии корабли.

Море, насыщенное фосфором, расступалось перед барками, перевозившими снаряжение и припасы; малейшее покачивание кормы зажигало пучину белесоватым пламенем, и всякий взмах веслом рассыпал мириадами капель горящие алмазы.

Время от времени доносились голоса моряков, радостно встречавших щедроты своего адмирала или напевавших свои бесхитростные тягучие песни. Это зрелище и эти гармоничные звуки заставляли сердце то сжиматься, как это бывает, когда оно полно страха, то раскрываться и расширяться, как это бывает, когда его заполняют надежды. От всей этой жизни веяло дыханием смерти.

Атос и Рауль уселись на высоком скалистом мысу, заросшем мохом и вереском. Над их головами взад и вперед сновали большие летучие мыши, которых вовлекала в этот бешеный хоровод их неутомимая охота. Ноги Рауля свешивались над краем утеса в той пустоте, от которой кружится голова и спирает дыхание и которая манит в небытие.

Когда полная луна поднялась на небе, лаская своим сиянием соседние пики в горах, когда зеркало вод осветилось во всю свою ширь, когда маленькие красные огоньки, пронзив черную массу кораблей, замелькали здесь и там в ночном сумраке, Атос, собравшись с мыслями, вооружившись всем своим мужеством, сказал, обращаясь к Раулю:

— Бог создал все, что мы видим, Рауль; он также создал и нас. Мы — ничтожные атомы, брошенные им в просторы великой вселенной. Мы блестим, как эти огни и звезды, мы вздыхаем, как волны, мы страдаем, как эти огромные корабли, которые изнашиваются, разрезая волны и повинуясь ветру, несущему их к намеченной цели, так же как дыхание бога несет нас в вожделенную тихую гавань. Все любит жизнь, Рауль, и в живом мире все и в самом деле прекрасно.

— У нас перед глазами действительно прекрасное зрелище, — отвечал юноша.

— Как д’Артаньян добр, — тотчас же перебил Рауля Атос, — и какое счастье опираться всю свою жизнь на такого друга! Вот чего вам не хватало, Рауль.

— Друга? Это у меня не было друга? — воскликнул молодой человек.

— Господин де Гиш — славный товарищ, — холодно продолжал граф, — но мне кажется, что в ваше время, Рауль, люди занимаются своими личными делами и удовольствиями значительно больше, нежели в мои времена. Вы стремились к уединенной жизни, и это — счастье, но вы растратили в ней вашу силу. Мы же, четверо неразлучных, не знавшие, быть может, той утонченности, которая доставляет вам радость, мы обладали большей способностью к сопротивлению, когда нам грозила опасность.

— Я прерываю вас, граф, совсем не затем, чтобы сказать, что у меня был друг, и этот друг — де Гиш. Конечно, он добр и благороден, и он любит меня. Но я жил под покровительством другой дружбы, столь же прочной, как та, о которой вы говорите, и это — дружба с вами, отец.

— Я не был для вас другом, Рауль, потому что я показал вам лишь одну сторону жизни; я был печален и строг; увы! Не желая того, я срезал живительные ростки, выраставшие непрестанно на стволе вашей юности. Короче говоря, я раскаиваюсь, что не сделал из вас очень живого, очень светского, очень шумного человека.

— Я знаю, почему вы так говорите, граф. Нет, вы не правы, то не вы сделали меня тем, что я представляю собой, но любовь, охватившая меня в таком возрасте, когда у детей бывают только симпатии; это прирожденное постоянство моей натуры, постоянство, которое у других бывает только привычкой. Я считал, что всегда буду таким, каким был! Я считал, что бог направил меня по торной, прямой дороге, по краям которой я найду лишь плоды да цветы. Меня постоянно оберегали ваша бдительность, ваша сила, и я думал, что это я бдителен и силен. Я не был подготовлен к препятствиям, я упал, и это падение отняло у меня мужество на всю жизнь. Я разбился, и это точное определение того, что случилось со мной. О нет, граф, вы были счастьем моего прошлого, вы будете надеждой моего будущего. Нет, мне не в чем упрекнуть ту жизнь, которую вы для меня создали; я благословляю вас и люблю со всем жаром моей души.

— Милый Рауль, ваши слова приносят мне облегчение. Они показывают, что по крайней мере в ближайшем будущем вы будете в своих действиях немного считаться со мной.

— Я буду считаться лишь с вами и больше ни с кем.

— Рауль, я никогда не делал этого прежде для вас, но я это сделаю. Я стану вашим верным другом, я буду отныне не только вашим отцом. Мы заживем с вами открытым домом, вместо того чтобы жить отшельниками, и это случится, когда вы вернетесь. Ведь это произойдет очень скоро, не так ли?

— Конечно, граф, подобная экспедиция не может быть продолжительной.

— Значит, скоро, Рауль, скоро, вместо того чтобы скромно жить на доходы, я вручу вам капитал, продав мои земли. Его хватит, чтобы жить светской жизнью до моей смерти, и я надеюсь, что до этого времени вы утешите меня тем, что не дадите угаснуть нашему роду.

— Я сделаю все, что вы прикажете, — произнес с чувством Рауль.

— Не подобает, Рауль, чтобы ваша адъютантская служба увлекала вас в слишком опасные предприятия. Вы уже доказали свою храбрость в сражениях, вас видели под огнем неприятеля. Помните, что война с арабами — это война ловушек, засад и убийств из-за угла. Попасть в западню — не слишком большая слава. Больше того, бывает и так, что те, кто попался в нее, не вызывают ничьей жалости. А те, о ком не жалеют, те пали напрасно. Вы понимаете мою мысль, Рауль? Сохрани боже, чтобы я уговаривал вас уклоняться от встречи с врагом!

— Я благоразумен по своему складу характера, и мне к тому же очень везет, — ответил Рауль с улыбкою, заставившей похолодеть сердце опечаленного отца, — ведь я, — поторопился добавить молодой человек, — побывал в двадцати сражениях и отделался лишь одной царапиной.

— Затем, — продолжал Атос, — следует опасаться климата. Смерть от лихорадки — ужасный конец. Людовик Святой молил бога наслать на него лучше стрелу или чуму, но только не лихорадку.

— О граф, при трезвом образе жизни и умеренных физических упражнениях…

— Я узнал от герцога де Бофора, что свои донесения он будет отсылать во Францию раз в две недели. Вероятно, вам, как его адъютанту, будет поручена их отправка. Вы, конечно, меня не забудете, правда?

— Нет, граф, не забуду, — ответил Рауль сдавленным голосом.

— Наконец, Рауль, вы, как и я, — христианин, и мы должны рассчитывать на особое покровительство бога и ангелов-хранителей, опекающих нас. Обещайте, что если с вами случится несчастье, то вы прежде всего вспомните обо мне. И позовете меня.

— О, конечно, сразу же!

— Вы видите меня когда-нибудь в ваших снах, Рауль?

— Каждую ночь, граф. В моем раннем детстве я видел вас спокойным и ласковым, и вы клали руку на мою голову, и вот почему я спал так безмятежно… когда-то.

— Мы слишком любим друг друга, чтобы теперь, когда мы расстаемся, наши души не сопровождали одна другую и моя не была бы с вами, а ваша — со мной. Когда вы будете печальны, Рауль, я предчувствую, и мое сердце погрузится в печаль, а когда вы улыбнетесь, думая обо мне, знайте, что вы посылаете мне из заморских краев луч вашей радости.

— Я не обещаю вам быть всегда радостным, но будьте уверены, что я не проведу ни одного часа, чтобы не вспомнить о вас, ни одного часа, клянусь вам, пока буду жив.

Атос не мог больше сдерживаться. Он обеими руками обхватил шею сына и изо всех сил обнял его.

Лунный свет уступил место предрассветному сумраку, и на горизонте, возвещая приближение дня, показалась золотая полоска.

Атос накинул на плечи Рауля свой плащ и повел его к походившему на большой муравейник городу, в котором уже сновали носильщики с ношею на плечах.

На краю плоскогорья, которое только что покинули Атос и Рауль, они увидели темную тень, которая то приближалась к ним, то, наоборот, удалялась от них, словно боясь, что ее могут заметить. Это был верный Гримо, который, обеспокоившись, пошел по следу своих господ и поджидал их возвращения.

— Ах, добрый Гримо, — воскликнул Рауль, — зачем ты сюда пожаловал? Ты пришел сказать, что пора ехать, не так ли?

— Один? — произнес Гримо, указывая на Рауля Атосу с таким откровенным упреком, что было видно, до какой степени старик взволнован.

— Да, ты прав! — согласился граф. — Нет, Рауль, не уедет один, нет, он не будет один на чужбине, без друга, который смог бы утешить его и который напоминал бы ему обо всем, что он когда-то любил.

— Я? — спросил Гримо.

— Ты? Да, да! — вскричал растроганный этим проявлением преданности Рауль.

— Увы, — вздохнул Атос, — ты очень стар, мой добрый Гримо.

— Тем лучше, — молвил Гримо с невыразимой глубиной чувства и тактом.

— Но посадка на суда, сколько я вижу, уже начинается, — заметил Рауль, — а ты не готов.

— Готов! — ответил Гримо, показывая ключи от своих сундуков вместе с ключами своего юного господина.

— Но ты не можешь оставить графа, — попытался возразить юноша, — графа, с которым ты никогда прежде не расставался?

Гримо потемневшим взором взглянул на Атоса, как бы сравнивая силу своих хозяев. Граф молчал.

— Граф предпочтет, чтобы я отправился с вами, — сказал Гримо.

— Да, — подтвердил Атос кивком головы.

В этот момент раздалась барабанная дробь и весело запели рожки. Из города выходили полки, которым предстояло участвовать в экспедиции. Их было пять, и каждый состоял из сорока рот. Королевский полк, солдат которого можно было узнать по белым мундирам с голубыми отворотами, шел впереди. Над разделенными на четыре лиловых и желтых поля ротными знаменами, усеянными шитыми золотом лилиями, возвышалось белое полковое знамя с крестом из геральдических лилий.

По бокам — мушкетеры со своими напоминающими рогатины упорами для стрельбы, которые они держали в руках, и мушкетами на плече, в центре — пикинёры с четырнадцатифутовыми пиками весело шагали к лодкам, которым предстояло доставить их поротно на корабли.

За королевским полком следовали пикардийский, наваррский и нормандский полки с гвардейским морским экипажем. Герцог де Бофор знал, кого отобрать для предстоящей экспедиции за море. Сам он со своим штабом замыкал шествие. Прежде чем он успеет добраться до гавани, пройдет еще добрый час.

Рауль вместе с Атосом медленно направлялся к берегу, чтобы занять свое место при герцоге, когда он поравняется с ними.

Гримо, деятельный, как юноша, распоряжался отправкой на адмиральский корабль вещей Рауля.

Атос, шедший под руку со своим сыном, с которым должен был вскоре расстаться, и оглушенный шумом и суетой, был погружен в скорбные мысли.

Вдруг один из офицеров герцога приблизился к ним и сообщил, что герцог выразил желание видеть Рауля возле себя.

— Будьте добры сказать герцогу, сударь, — возразил юноша, — что я прошу его предоставить мне этот последний час; я хотел бы провести его в обществе отца.

— Нет, нет, — перебил Атос, — адъютант не должен покидать своего генерала. Будьте любезны передать герцогу, сударь, что виконт без промедления явится к его светлости.

Офицер пустился вскачь догонять герцога.

— Расставаться нам тут или там, все равно нас ожидает разлука, — произнес граф.

Он старательно почистил рукой одежду Рауля и на ходу погладил его по голове.

— Рауль, — сказал он, — вам нужны деньги; герцог любит вести широкую жизнь, и я уверен, что и вам захочется покупать оружие и лошадей, которые в тех краях очень дороги. Но так как вы не служите ни королю, ни герцогу и зависите лишь от себя самого, вы не должны рассчитывать ни на жалованье, ни на щедрость герцога де Бофора. Я хочу, чтобы в Джиджелли вы ни в чем не нуждались. Здесь двести пистолей. Истратьте их, если хотите доставить мне удовольствие.

Рауль пожал руку отцу. На повороте улицы они увидели герцога де Бофора верхом на великолепном белом коне; конь, отвечая на приветствия женщин, с необыкновенным изяществом выделывал перед ними курбеты.

Герцог подозвал Рауля и протянул руку графу. Он так долго и ласково беседовал с ним, что сердце опечаленного отца немножко утешилось.

Но обоим, и отцу и сыну, казалось, что они идут крестным путем, в конце которого их ожидает пытка. Наступил самый тяжелый момент: солдаты и матросы, покидая берег, прощались с семьями и друзьями, — последний момент, когда, несмотря на безоблачность неба, знойное солнце, свежие запахи моря, которыми напоен воздух, несмотря на молодую кровь, текущую в жилах, все кажется черным и горьким, все повергает в уныние, все толкает к сомнениям в существовании бога, хотя все это от него же исходит.

В те времена адмирал вместе со свитой всходил на корабль последним, и лишь после того, как он показывался на палубе флагмана, раздавался могучий пушечный выстрел.

Атос, забыв и адмирала, и флот, и свое собственное достоинство сильного человека, открыл объятия сыну и судорожно привлек к себе.

— Проводите нас на корабль, — сказал тронутый герцог, — вы выиграете добрые полчаса.

— Нет, — ответил Атос, — нет, я уже попрощался и не хочу прощаться вторично.

— Тогда прыгайте в лодку, виконт, и поскорее, — добавил герцог, желая избавить от слез обоих этих людей; глядя на них, он ощущал, как сердце его наполняется жалостью. С отцовской нежностью, с силой Портоса он увлек за собою Рауля и посадил его в шлюпку, на которой, по его знаку, гребцы тотчас же взялись за весла. И, нарушая церемониал, он подбежал к борту шлюпки и оттолкнулся от причала.

— Прощайте! — крикнул Рауль.

Атос ответил лишь жестом. Он почувствовал что-то горячее на руке: то был почтительный поцелуй Гримо, последнее прощание преданного слуги.

Поцеловав руку своего господина, Гримо соскочил со ступеньки пристани в ялик, который взяла на буксир двенадцативесельная шаланда.

Атос присел на молу, измученный, оглушенный, покинутый. Каждое мгновение стирало одну из дорогих ему черт, какую-нибудь из красок на бледном лице его сына. Море унесло понемногу и лодки и лица на такое расстояние, когда люди становятся только точками, а любовь — воспоминанием.

Атос видел, как Рауль поднялся по трапу адмиральского корабля, видел, как он оперся о борт, став таким образом, чтобы быть заметным отцу. И хотя прогремел пушечный выстрел и на кораблях прокатился продолжительный гул, на который ответили бесчисленными восклицаниями на берегу, и хотя грохот пушек должен был оглушить уши отца, а дым выстрелов — застлать дорогой образ, привлекавший к себе все его помыслы, он все же явственно видел Рауля до последней минуты, и нечто постепенно теряющее свои очертания, сначала черное, потом блеклое, потом белое и, наконец, уж вовсе неразличимое, исчезло в глазах Атоса много позднее, чем исчезли для глаз всех остальных могучие корабли и их вздувшиеся белые паруса.

К полудню, когда солнце уже поглощало все видимое глазу пространство и верхушки мачт едва возвышались над горизонтом, Атос увидел нежную, воздушную, мгновенно расплывшуюся в воздухе тень: то был дым от пушечного салюта, которым герцог в последний раз прощался с берегом Франции.

Когда и эта тень растаяла в небе, Атос, чувствуя себя совершенно разбитым, вернулся к себе в гостиницу.

XV. Среди женщин

Д’Артаньян, вопреки желанию скрыть от друзей свои чувства, не смог сделать это в той мере, в какой хотел. Стоический солдат, бесстрастный воин, одолеваемый страхами и предчувствиями, он отдал минутную дань человеческой слабости. Но, заставив замолчать свое сердце и поборов дрожь своих мышц, он повернулся к своему молчаливому и исполнительному слуге и сказал:

— Рабо, да будет тебе известно, что я должен проезжать по тридцать лье в день.

— Отлично, господин капитан, — ответил Рабо.

И с этого момента, слившись в одно целое со своей лошадью, как настоящий кентавр, д’Артаньян не занимал больше своих мыслей ничем, то есть, иначе говоря, думал обо всем понемногу.

Он спросил себя, по какой причине король вызвал его; он задал себе также вопрос, почему Железная Маска бросил блюдо к ногам Рауля.

Что касается первого из этих вопросов, то ответить на него удовлетворительным образом д’Артаньян оказался не в состоянии. Он достаточно хорошо знал, что король, вызывая его, делает это потому, что нуждается в нем; он знал, что Людовик XIV испытывает крайнюю необходимость в беседе с глазу на глаз с тем, кого знание столь важной государственной тайны поставило в один ряд с наиболее могущественными вельможами королевства. Но установить в точности, что именно побудило короля к этому шагу, он все же не мог.

Мушкетер не в меньшей степени понимал, какая причина заставила несчастного Филиппа открыть, кто он такой и что он королевского рода. Филипп, навсегда погребенный под своею железною маской, удаленный в края, где люди, казалось, были рабами стихий; Филипп, лишенный даже общества д’Артаньяна, относившегося к нему предупредительно и с почтительностью; понимая, что в этом мире на его долю остаются лишь призрачные мечты и страдания, да еще отчаяние, начинавшее жестоко мучить его, — излился в жалобах и стенаниях, рассчитывая, что если он откроет свою ужасную тайну, то, быть может, явится мститель, который вступится за него.

Вспоминая о том, что он едва не убил своих ближайших друзей, о судьбе, столь причудливым образом столкнувшей Атоса с государственной тайной, о прощании с бедным Раулем, о смутном будущем, которое его ожидает и которое поведет его к ужасной и неминуемой гибели, д’Артаньян мало-помалу возвратился к своим печальным предчувствиям, и даже быстрая скачка не могла отвлечь его, как бывало, от этих грустных мыслей.

Потом д’Артаньян перешел к думам о Портосе и Арамисе, объявленным вне закона. Он видел их беглецами, которых травят, словно дичь, окончательно разоренными, их, упорно созидавших себе состояние, а теперь вынужденных потерять все до гроша. И поскольку король вызывал его, исполнителя своей воли, еще не остыв от гнева и пылая жаждой мщения, д’Артаньян содрогался при мысли о том, что его, быть может, ждет поручение, которое заставит кровоточить его сердце.

Порой, когда дорога шла в гору и запыхавшаяся лошадь, раздувая ноздри и подбирая бока, переходила на шаг, д’Артаньян, располагая большей возможностью сосредоточиться, принимался думать о поразительном гении Арамиса, гении хитрости и интриги, воспитанном Фрондой и гражданской войной. Солдат, священник и дипломат, любезный, жадный и хитрый, Арамис никогда в своей жизни не творил ничего хорошего без того, чтобы не смотреть на это хорошее как на ступеньку, которая поможет ему подняться еще выше. Благородный ум, благородное, хотя, быть может, и не безупречное сердце, Арамис творил зло лишь затем, чтобы добавить себе еще чуточку блеска. В конце своего жизненного пути, в момент, когда он достиг, казалось, поставленной цели, он сделал так же, как знаменитый Фиеско, свой ложный шаг на палубе корабля и погиб в морской пучине.

Но Портос, этот добряк и толстяк Портос! Видеть Портоса в позоре, видеть Мушкетона без золотых галунов, быть может, запертым в тюрьму; видеть, как Пьерфон, Брасье будут сровнены с землей, как будут осквернены их чудесные мачтовые леса, и это также причиняло терзания д’Артаньяну, и всякий раз, как его поражала какая-нибудь тягостная мысль этого рода, он вздрагивал, как вздрагивал его конь, когда ощущал укус слепня, двигаясь под сводами густого леса.

Умный человек никогда не томится, если тело его преодолевает усталость; здоровый человек никогда не находит жизнь тяжелой, если ум его чем-нибудь занят. Так д’Артаньян, все время в седле, все время предаваясь своим размышлениям, добрался до Парижа свежий и бодрый, точно атлет, подготовивший себя к состязанию.

Король так скоро не ждал его и только что уехал охотиться куда-то к Медону. Д’Артаньян, вместо того чтобы пуститься вдогонку, как он поступил бы в прежние времена, велел стащить с себя сапоги, разделся и вымылся, отложив свидание с королем до приезда его величества, усталого и запыленного. В течение пяти часов ожидания он, как говорится, принюхивался к дворцовому воздуху и запасался надежной броней против всех неожиданностей неприятного свойства.

Он узнал, что последние две недели король неизменно мрачен, что королева-мать больна и крайне подавлена, что принц, брат короля, стал набожным, что принцесса Генриетта очень расстроена и что де Гиш отправился в одно из своих поместий.

Еще он узнал, что Кольбер сияет, а Фуке каждый день советуется о своем здоровье с новым врачом, но болезнь его, однако, не из числа тех, которые исцеляют врачи, и она может уступить лишь политическому врачу, если можно так выразиться.

Король, как сказали д’Артаньяну, был чрезвычайно любезен с Фуке и ни на шаг не отпускал его от себя; но суперинтендант, пораженный в самое сердце, подобно дереву, в котором завелся червь, погибал, несмотря на королевские милости, это животворное солнце придворных деревьев.

Д’Артаньян также узнал, что король больше не может прожить ни минуты без Лавальер и что если он не берет ее с собой на охоту, то по нескольку раз в день сочиняет для нее письма, и уже не в стихах, но, что гораздо хуже, чистейшею прозой, и притом на многих страницах.

Вот почему случалось, что «первый в мире король», как выражались поэты, его современники, сходил «с несравненным пылом» с коня и, положив лист бумаги на шляпу, исписывал его нежными фразами, которые де Сент-Эньян, его несменяемый адъютант, отвозил Лавальер, рискуя загнать лошадей.

А в это время фазаны и лани, за которыми никто не охотился, разлетались и разбегались в разные стороны, и искусство охоты при королевском дворе Франции рисковало совсем захиреть.

Д’Артаньян вспомнил о просьбе бедняжки Рауля и о том безнадежном письме, которое он написал женщине, жившей в вечных надеждах. Так как капитан любил философствовать, он решил воспользоваться отсутствием короля, чтобы побеседовать несколько минут с Лавальер.

Это оказалось делом весьма простым: пока король был на охоте, Луиза прогуливалась в обществе нескольких дам по одной из галерей Пале-Рояля, как раз там, где капитану мушкетеров нужно было проверить охрану. Д’Артаньян был убежден, что, если ему удастся завести с Луизой разговор о Рауле, у него будет повод написать бедному изгнаннику что-нибудь приятное его сердцу, а он знал, что надежда или хотя бы слова утешения в том состоянии, в каком находился Рауль, были бы солнцем, были бы жизнью для двух людей, столь дорогих нашему капитану.

Итак, он направился прямо туда, где рассчитывал встретить Лавальер. Он нашел ее в многолюдном обществе. При всем том, что она была одинока, ей расточали столько же, как королеве, если только не больше, знаков внимания, которыми так гордилась принцесса Генриетта в те времена, когда король не отрывал от нее своих взоров и побуждал тем самым и придворных не сводить с нее глаз.

Д’Артаньян, хотя и не был дамским угодником, все же встречал со стороны женщин лишь ласковый и любезный прием; он был учтив, как подобает настоящему храбрецу, и его страшная репутация доставляла ему дружбу мужчин и восхищение женщин.

Увидев капитана, придворные дамы засыпали его приветствиями и вопросами. Началось с вопросов: где он был, куда ездил, почему так давно не гарцевал на своем чудесном коне под балконом его величества, вызывая восторг любопытных?

Д’Артаньян ответил, что только что возвратился из страны апельсинов. Дамы рассмеялись. В те времена путешествовали все, но путешествие за сто лье нередко бывало проблемою, решение которой откладывали до самой смерти.

— Из страны апельсинов? — повторила мадемуазель де Тонне-Шарант. — Из Испании?

— Нет, не то, — сказал д’Артаньян.

— С Мальты? — вставила Монтале.

— Честное слово, сударыня, вы приближаетесь.

— С какого-нибудь острова? — спросила Лавальер.

— Сударыня, не хочу вас дольше томить, я приехал из тех краев, откуда в настоящий момент господин де Бофор грузится на суда, чтобы перебраться в Алжир.

— Вы видели армию? И флот? — поинтересовались несколько воинственных дам.

— Все видел.

— Есть ли там наши друзья? — задала вопрос мадемуазель де Тонне-Шарант холодным, но рассчитанным на привлечение общего внимания голосом.

— Да, — отвечал д’Артаньян, — там де Ла Гилотьер, де Муши, де Бражелон.

Лавальер побледнела.

— Господин Бражелон? — воскликнула коварная Атенаис. — Как! Он отправился на войну?..

Монтале наступила ей на ногу, но это никак не подействовало.

— Знаете ли вы мою мысль? — продолжала она безжалостно. — Мне кажется, что мужчины, уехавшие на эту войну, — незадачливые влюбленные, ищущие у черных женщин утешения от жестокостей белых.

Некоторые дамы весело рассмеялись; Лавальер начинала терять присутствие духа; Монтале кашляла так, что могла бы разбудить мертвого.

— Сударыня, — перебил д’Артаньян, — вы напрасно думаете, что женщины в Джиджелли черные. Они не черные и не белые, они желтые.

— Желтые?

— О, не думайте, что это так уж плохо; я никогда не видел более красивого цвета кожи в сочетании с черными глазами и коралловыми губами.

— Тем лучше для господина де Бражелона, — выразительно проговорила мадемуазель де Тонне-Шарант. — Он там излечится, бедный юноша.

После этих слов воцарилось молчание. Д’Артаньян подумал, что женщины, эти нежные горлинки, обращаются друг с другом, пожалуй, более жестоко, чем тигры или медведи.

Для Атенаис было, однако, мало заставить побледнеть Лавальер; ей хотелось, чтобы Луиза вдобавок еще и покраснела.

Она снова заговорила:

— Знаете, Луиза, на вашей совести теперь тяжкий грех!

— Какой грех, мадемуазель? — пролепетала несчастная, тщетно пытаясь найти опору среди окружающих.

— Да ведь вы были обручены с этим молодым человеком, он любил вас всем сердцем, а вы отвергли его.

— Это обязанность всякой порядочной женщины, — вставила Монтале поучающим тоном. — Когда знаешь, что не можешь составить счастье того, кто тебя любит, лучше отвергнуть его.

Луиза не знала, благодарить ли ей за такую защиту или негодовать.

— Отвергнуть! Отвергнуть! Все это превосходно, — заметила Атенаис. — Но не в этом грех мадемуазель Лавальер. Настоящий грех, в котором она может себя упрекнуть, заключается в том, что это она послала на войну бедного Бражелона — на войну, где его могут убить.

Луиза провела рукой по своему холодному как лед лбу.

— И если он умрет, — продолжала безжалостная Атенаис, — это будет означать, что это вы, Луиза, убили его; вот в этом и заключается грех, о котором я говорила.

Луиза, едва держась на ногах, подошла к капитану мушкетеров, чтобы взять его под руку; лицо его выдавало непривычное для него волнение.

— Вам надо было о чем-то поговорить со мною, господин д’Артаньян? — начала она прерывающимся от гнева и страдания голосом. — Что вы хотели сказать?

Д’Артаньян, взяв Лавальер под руку, направился с ней по галерее. Когда они оказались достаточно далеко от других, он ответил:

— То, что я собирался сказать вам, только что высказала мадемуазель де Тонне-Шарант, быть может, грубо, но с исчерпывающей полнотой.

Луиза едва слышно вскрикнула и, изнемогая от этой новой раны, кинулась прочь, как бедная, пораженная насмерть птичка, ищущая тени в густом кустарнике, чтобы там умереть. Она исчезла в одной из дверей в тот самый момент, когда король появился в другой.

Первый взгляд короля был направлен на пустое кресло его возлюбленной, и, не найдя нигде Лавальер, король нахмурился, но в то же мгновение он увидел д’Артаньяна, который отвешивал ему низкий поклон.

— Ах, сударь, — улыбнулся Людовик, — вы проявили истинное усердие, и я вами весьма доволен.

Это было высшее проявление королевского удовольствия. Было немало таких, кто дал бы себя убить, лишь бы заслужить эти слова короля.

Придворные дамы и кавалеры, почтительно окружившие короля при его входе, расступились, заметив, что он желает остаться наедине с капитаном мушкетеров.

Король направился к выходу и увел д’Артаньяна из залы, после того как еще раз поискал глазами мадемуазель Лавальер, не понимая причины ее отсутствия.

Оказавшись вдали от любопытных ушей, он задал вопрос:

— Итак, господин д’Артаньян, узник?..

— В тюрьме, ваше величество.

— Что он дорогою говорил?

— Ничего, ваше величество.

— Что он делал?

— Был момент, когда рыбак, в лодке которого я переправлялся на Сент-Маргерит, взбунтовался и сделал попытку убить меня. Пленник… помог мне защититься, вместо того чтоб бежать.

Король побледнел и сказал:

— Довольно.

Д’Артаньян поклонился.

Людовик прошел взад и вперед по своему кабинету.

— Вы были в Антибе, когда туда прибыл господин де Бофор?

— Нет, ваше величество, я уезжал, когда туда прибыл герцог.

— А!

Новое молчание.

— Что же вы там повидали?

— Многих людей, — холодно ответил д’Артаньян.

Король увидел, что д’Артаньян не расположен поддерживать разговор.

— Я вас вызвал, господин капитан, чтобы отправить в Нант. Вам предстоит подготовить там для меня резиденцию.

— В Нант? В Бретань? Ваше величество предполагает совершить столь далекое путешествие?

— Да, там собираются штаты, — отвечал король. — У меня есть к ним два представления; я хочу лично присутствовать на их заседаниях.

— Когда я должен отправиться? — спросил капитан.

— Сегодня к вечеру… завтра… завтра вечером; ведь вы нуждаетесь в отдыхе.

— Я уже отдохнул, ваше величество.

— Превосходно… В таком случае между сегодняшним вечером и завтрашним утром, по вашему усмотрению.

Д’Артаньян поклонился, как бы прощаясь; но, заметив, что король чем-то взволнован, он сделал два шага вперед и поинтересовался:

— Король берет с собой весь двор?

— Конечно.

— Значит, королю, без сомнения, понадобятся и мушкетеры?

И проницательный взгляд капитана заставил Людовика опустить глаза и смутиться.

— Возьмите одну бригаду.

— Это все?.. У вашего величества нет больше никаких приказаний?

— Нет… Ах, нет… есть!

— Слушаю вас.

— В Нантском замке, который распланирован весьма неудачно, возьмите за правило ставить мушкетеров у дверей каждого из главнейших сановников, которых я увожу с собой.

— Главнейших?

— Да.

— Например, у двери господина де Лиона?

— Да.

— Господина де Летелье?

— Да.

— Господина де Бриенна?

— Да.

— И господина суперинтенданта?

— Конечно.

— Отлично, ваше величество. Завтра я уже буду в пути.

— Еще одно слово, господин д’Артаньян. В Нанте вы встретитесь с капитаном гвардейцев, герцогом де Жевром. Проследите за тем, чтобы ваши мушкетеры были расквартированы до прихода гвардейцев. Первому пришедшему — преимущество.

— Хорошо, ваше величество.

— А если господин де Жевр будет расспрашивать вас?

— Что вы, ваше величество! Разве господин де Жевр станет меня расспрашивать?

И, лихо повернувшись на каблуках, мушкетер исчез. «В Нант! — повторял он себе, спускаясь по лестнице. — Почему он не решился сказать, что прямиком на Бель-Иль?»

Когда он подходил к воротам, его нагнал служащий де Бриенна.

— Господин д’Артаньян, — начал он, — простите…

— В чем дело, господин Арист?

— Здесь чек, который король велел мне отдать в ваши руки.

— На вашу кассу?

— Нет, сударь, на кассу господина Фуке.

Удивленный д’Артаньян прочел написанный рукой короля чек на двести пистолей.

«Вот так дела! — подумал он, после того как вежливо поблагодарил доверенное лицо де Бриенна. — Значит, Фуке заставят к тому же оплатить эту поездку. Черт возьми! Это отдает чистокровным Людовиком Одиннадцатым. Почему бы не выписать чек на кассу Кольбера? Тот с такой радостью оплатил бы его!»

И д’Артаньян, верный своему принципу сразу же получать деньги по чекам, отправился к Фуке за своими двумястами пистолями.

XVI. Тайная вечеря

Суперинтендант, видимо, был предупрежден об отъезде в Нант, так как давал прощальный обед своим ближайшим друзьям. Во всем доме сверху донизу усердие слуг, носившихся с блюдами, и лихорадочное щелканье счетов свидетельствовали о близком перевороте в кассе и в кухне.

Д’Артаньян с чеком в руках явился в контору, но ему ответили, что касса заперта и уже слишком поздно, так что сегодня ему денег не выдадут.

Он ответил на это словами:

— Приказ короля.

Несколько озадаченный служащий заявил, что это — причина, достойная уважения, но обычаи дома также заслуживают уважения, и попросил его зайти за деньгами на следующий день. Д’Артаньян потребовал, чтобы его проводили к Фуке. Служащий ответил на это, что г-н суперинтендант не вмешивается в подобные мелочи, и попытался закрыть дверь перед носом д’Артаньяна.

Предвидя это, капитан поставил ногу между дверью и дверным косяком, так что замок не захлопнулся, и служащий снова оказался лицом к лицу со своим собеседником. Ввиду этого он изменил тон и произнес с наигранной вежливостью:

— Если, сударь, вы желаете говорить с господином суперинтендантом, будьте добры пройти в приемную. Здесь только контора, и монсеньор никогда сюда не приходит.

— Вот и отлично! А где же приемная?

— На той стороне двора, — поклонился служащий, в восторге от того, что избавился от посетителя.

Д’Артаньян прошел через двор и оказался среди лакеев.

— Монсеньор в такое время не принимает, — ответил на его вопрос наглого вида малый, несший на позолоченном блюде трех фазанов и двенадцать перепелов.

— Скажите ему, — попросил капитан, остановив лакея за край блюда, — что я — д’Артаньян, капитан-лейтенант мушкетеров его величества.

Лакей вскрикнул от удивления и исчез.

Д’Артаньян медленно направился вслед за ним. Он вошел в приемную как раз в то мгновение, когда слегка побледневший Пелисон выходил из столовой, чтобы узнать, в чем дело.

Д’Артаньян улыбнулся и, желая успокоить его, начал:

— Ничего неприятного, господин Пелисон; мне просто нужно получить деньги по чеку, и притом незначительному.

— Ах, — вздохнул с облегчением этот преданный друг Фуке.

И, взяв капитана за руку, он потянул его за собой и увлек в залу, где изрядное число близких друзей окружало суперинтенданта, сидевшего посередине в большом мягком кресле.

Там находились эпикурейцы, те самые, что совсем недавно, в дни празднества в Во, делали честь дому, уму и богатству Фуке. Веселые и заботливые друзья, они в преобладающем большинстве не бежали от своего покровителя при приближении бури и, несмотря на угрозы с неба, несмотря на землетрясение, были здесь, улыбающиеся, предупредительные и преданные в беде, как были преданны в счастье.

Налево от суперинтенданта сидела г-жа де Бельер, направо — г-жа Фуке. Как бы бросая вызов законам света и пренебрегая обыденными приличиями, два ангела-хранителя этого человека сошлись возле него, чтобы поддержать его, когда разразится гроза, совместными усилиями своих тесно сплетенных рук. Г-жа де Бельер бледнела, трепетала и была полна почтительности к г-же Фуке, которая, касаясь своей рукой руки мужа, с тревогой смотрела на дверь, в которую Пелисон должен был ввести д’Артаньяна.

Вошел капитан. Сначала он был только самой учтивостью, но, уловив своим безошибочным взглядом выражение лиц и угадав, какие чувства владеют собравшимися, он преисполнился восхищения.

Фуке, поднимаясь с кресла, сказал:

— Простите меня, господин д’Артаньян, если я принимаю вас не совсем так, как подобает встречать приходящих от имени короля.

Он произнес эти слова тоном печальной твердости, испугавшим его друзей.

— Монсеньор, — ответил д’Артаньян, — если я и прихожу от имени короля, то лишь затем, чтобы получить двести пистолей по королевскому чеку.

Лица всех прояснились; лицо Фуке осталось, однако, таким же мрачным.

— Сударь, вы, быть может, также едете в Нант? — спросил он капитана.

— Я не знаю, куда я еду, монсеньор, — улыбнулся д’Артаньян.

— Но, господин капитан, — начала успокоившаяся г-жа Фуке, — ведь вы уезжаете не так скоро, чтобы не оказать нам чести отужинать с нами?

— Сударыня, это было бы для меня великою честью, но я до того спешу, что, как видите, позволил себе вторгнуться к вам и нарушить ваш ужин, торопясь получить по этой записке причитающиеся мне деньги.

— И ответ на нее вы получите золотом, — сказал Фуке, подзывая к себе дворецкого, который тотчас же ушел с чеком, врученным ему д’Артаньяном.

— О, я нисколько не беспокоился об уплате; ваша контора — надежнейший банк.

На побледневшем лице Фуке обозначилась мучительная улыбка.

— Вам нездоровится? — спросила г-жа де Бельер.

— Припадок? — повернулась к нему г-жа Фуке.

— Нет, ничего, благодарю вас, — ответил суперинтендант.

— Припадок? — переспросил д’Артаньян. — Разве вы больны, монсеньор?

— У меня перемежающаяся лихорадка, которой я заболел после празднества в Во.

— Ночная свежесть где-нибудь в гротах?

— Нет, нет, просто волнение.

— Вы вложили в прием короля слишком много души, — спокойно заговорил Лафонтен, не подозревая, что произносит кощунственные слова.

— Принимая у себя короля, невозможно вложить слишком много души, ее всегда мало, — тихо заметил Фуке своему поэту.

— Господин Лафонтен хотел сказать: слишком много жара, — перебил д’Артаньян искренним и приветливым тоном. — Ведь, право, монсеньор, никогда и нигде гостеприимство не было таким безграничным, как в Во.

На лице г-жи Фуке можно было явственно прочитать, что, хотя Фуке и поступил по отношению к королю выше всяких похвал, король, однако, не отплатил тем же своему министру.

Но д’Артаньян помнил ужасную тайну. Из присутствующих ее знали лишь он да Фуке; но один из них не имел мужества выразить другому свое сочувствие, а второй не смел обвинять.

Когда капитану принесли двести пистолей и он собрался уже уходить, Фуке встал, взял стакан и велел подать другой д’Артаньяну.

— Сударь, — произнес он, — за здоровье его величества, что бы ни случилось!

— И за ваше здоровье, монсеньор, что бы ни случилось! — подхватил д’Артаньян и выпил.

После этих зловещих слов он отвесил общий поклон и вышел. Когда он прощался, все встали, и в наступившей тишине, пока он спускался по лестнице, были слышны его шаги и звон его шпор.

— Был момент, когда я подумал, что он явился за мной, а не за моими деньгами, — сказал Фуке, стараясь изобразить улыбку.

— За вами! — вскричали его друзья. — Но почему, господи боже?

— Не будем заблуждаться, дорогие мои друзья, я не хочу сравнивать самого смиренного из земных грешников с богом, которому мы поклоняемся, но вы, разумеется, помните, что однажды он созвал своих близких друзей на трапезу, и эта трапеза называется тайной вечерей. Это был прощальный обед, совсем как сегодня у нас.

Со всех сторон послышались громкие возмущенные возгласы.

— Закройте двери, — попросил Фуке.

Лакеи исчезли.

— Друзья мои, — продолжал Фуке, понижая голос, — чем я был прежде и что я теперь? Подумайте и ответьте. Такой человек, как я, падает уже потому, что перестал подниматься; что же сказать, когда он действительно падает? У меня нет больше ни денег, ни кредита, у меня лишь могущественные враги и драгоценные, но немощные друзья.

— Раз вы говорите с такой откровенностью, — молвил Пелисон, — то и нам тоже подобает быть откровенными. Да, вы погибли, да, вы торопитесь навстречу вашему разорению, так остановитесь же поскорее! И прежде всего — сколько денег у вас осталось?

— Семьсот тысяч ливров, — усмехнулся суперинтендант.

— Хлеб насущный, — прошептала г-жа Фуке.

— Подставы, подставы! — вскричал Пелисон. — И бегите!

— Куда?

— В Швейцарию, в Савойю, но уезжайте!

— Если монсеньор уедет из Франции, — вздохнула г-жа де Бельер, — начнут говорить, что он чувствует за собою вину и что он испугался.

— Скажут больше, скажут, что я захватил с собою двадцать миллионов.

— Мы начнем писать мемуары, чтоб обелить вас в глазах всего света, — попробовал пошутить Лафонтен, — но мой совет: бегите!

— Я останусь, — сказал Фуке, — разве я в чем-нибудь виноват?

— У вас есть Бель-Иль! — крикнул аббат Фуке.

— И я, естественно, отправлюсь туда по дороге в Нант, — ответил Фуке. — Поэтому терпение, терпение и терпение.

— Но до Нанта пройдет еще столько времени! — промолвила г-жа Фуке.

— Да, я знаю, — ответил суперинтендант, — но тут ничего не поделаешь! Король зовет меня на открытие штатов. Мне отлично известно, что он это делает, имея в виду погубить меня; но отказаться ехать — значит выказать свое беспокойство.

— Отлично, я нашел средство все устроить! — засмеялся Пелисон. — Вы поедете в Нант.

Фуке удивленно взглянул на него.

— Но с вашими друзьями, но в вашей карете до Орлеана и на вашем судне до Нанта; вы будете готовы защищать себя силой оружия, если на вас нападут, и бежать, если над вами нависнет угроза: одним словом, на всякий случай вы возьмете с собой все ваши деньги, и ваше бегство будет вместе с тем исполнением королевской воли; потом, добравшись до моря, вы переправитесь, когда захотите, к себе на Бель-Иль, а с Бель-Иля вы умчитесь, куда вам будет угодно, как орел, взмывающий в просторы бескрайнего неба, когда его вынуждают покинуть гнездо.

Общее одобрение встретило слова Пелисона.

— Да, сделайте это, — обратилась г-жа Фуке к своему мужу.

— Сделайте так, — попросила г-жа де Бельер.

— Правильно, правильно! — вскричали все остальные.

— Так и будет, — ответил Фуке.

— Сегодня же!

— Через час!

— Сию же минуту!

— С семьюстами тысячами ливров вы можете восстановить свое состояние, — сказал аббат Фуке. — Кто помешает вам вооружить на Бель-Иле корсаров?

— И если понадобится, мы поплывем открывать новые земли, — добавил Лафонтен, опьяненный энтузиазмом и фантастическими проектами.

Стук в дверь перебил это соревнование радости и надежд.

— Курьер короля! — крикнул церемониймейстер.

Воцарилось глубокое молчание, будто весть, которую привез этот курьер, была ответом на только что родившиеся проекты. Все взоры обратились на хозяина, у которого лоб покрылся испариной и который действительно был в этот момент в лихорадке.

Чтобы принять курьера его величества, Фуке прошел к себе в кабинет. В комнатах и во всех службах была такая нерушимая тишина, что явственно прозвучал голос Фуке:

— Хорошо, сударь, будет исполнено.

Через минуту Фуке вызвал к себе Гурвиля, который пересек галерею, сопровождаемый напряженными взглядами всех.

Наконец Фуке снова вышел к гостям; лицо его, до этого бледное и удрученное, неузнаваемо изменилось: из бледного оно теперь стало серым, из удрученного — искаженным. Живой призрак, он двигался с вытянутыми вперед руками, иссохшим ртом, как тень, явившаяся навестить тех, кто некогда были его друзьями. Увидев его, все вскочили, вскрикнули, подбежали к нему.

Суперинтендант, смотря в глаза Пелисону, оперся на плечо г-жи Фуке и пожал ледяную руку маркизы де Бельер.

— Что случилось, боже? — спросили его.

Фуке раскрыл судорожно сжатые влажные пальцы, из них выпала бумага, которую подхватил испуганный Пелисон.

И он прочел следующие строки, написанные рукой короля:

«Дорогой и любезный г-н Фуке, выдайте в счет наших денег, находящихся в вашем распоряжении, семьсот тысяч ливров, которые нам нужны сегодня же в связи с нашим отъездом.

Зная, что ваше здоровье расстроено, мы молим бога о том, чтобы он восстановил ваши силы и имел бы о вас свое святое и бесценное попечение.

Людовик.

Это письмо служит распиской».

Шепот ужаса пробежал по зале.

— Ну! — не выдержал Пелисон. — Теперь это письмо у вас!

— Да, эта расписка теперь у меня.

— Что же вы будете делать?

— Ничего, раз у меня расписка.

— Но…

— Раз я принял ее, Пелисон, это значит, что я заплатил, — произнес суперинтендант с простотой, заставившей всех присутствующих ощутить, что у них сжалось сердце.

— Вы заплатили? — бросилась к нему в отчаянии г-жа Фуке. — Выходит, что вы погибли!

— Без лишних слов! — перебил Пелисон. — После денег потребуют жизнь! На коня, монсеньор, на коня!

— Оставьте нас! — разом вскричали обе женщины, не помня себя от горя.

— Спасая себя, монсеньор, вы спасете всех нас! На коня!

— Но ведь он не держится на ногах! Смотрите.

— Ну, если мы начнем размышлять… — начал бестрепетный Пелисон.

— Он прав, — прошептал Фуке.

— Монсеньор! Монсеньор! — крикнул Гурвиль, торопливо взбегая по лестнице. — Монсеньор!

— Что еще?

— Я сопровождал, как вы знаете, курьера, отвозившего королю деньги.

— Да.

— И, прибыв в Пале-Рояль, я видел…

— Подожди немного, мой бедный друг, ты задыхаешься.

— Что же вы видели? — нетерпеливо спрашивали со всех сторон.

— Я видел, как мушкетеры садились в седло, — закончил Гурвиль.

— Вот видите, видите? Можно ли терять хоть мгновение?

Госпожа Фуке кинулась наверх, требуя лошадей. Г-жа де Бельер, устремившись за ней, обняла ее и сказала:

— Ради его спасения не проявляйте, не обнаруживайте тревоги, сударыня!

Пелисон побежал распорядиться, чтоб запрягали. А в это время Гурвиль собирал в свою шляпу все то золото и серебро, которое испуганные и плачущие друзья смогли обнаружить в своих пустых карманах, последний дар, благоговейную милостыню, подаваемую бедняками несчастному.

Суперинтендант, которого наполовину несли, наполовину влекли его преданные друзья, сел наконец в карету. Пелисон поддерживал г-жу Фуке, которая потеряла сознание. Г-жа Бельер оказалась более сильной и была вознаграждена за это сторицей: последний поцелуй Фуке был предназначен ей.

Пелисон легко объяснил столь поспешный отъезд королевским приказом, призывавшим министров в Нант.

XVII. В карете Кольбера

Как видел Гурвиль, мушкетеры короля садились в седло, чтобы следовать за своим капитаном.

Капитан же, не желая стеснять себя в своих действиях и поручив бригаду одному из помощников, отправился верхом на почтовой лошади, приказав своим людям двигаться возможно быстрее. Но как бы быстро они ни скакали, обогнать его они все равно не могли.

Проезжая по улице Круа-де-Пти-Шан, он успел заметить нечто такое, что заставило его призадуматься. Он увидел Кольбера, выходившего из своего дома, чтобы сесть в ожидающую его карету.

В этой карете д’Артаньян рассмотрел женские шляпки, и так как он был любопытен, то ему захотелось узнать, кто же те женщины, лица которых закрыты этими шляпками. Они сидели, наклонившись друг к другу, и о чем-то шептались, и поэтому, чтобы рассмотреть их как следует, д’Артаньян направил коня прямо к карете, так что ногой в сапоге с раструбом зацепил карету.

Дамы испуганно вскрикнули; одна едва слышно, и по этому возгласу д’Артаньян определил молодую женщину, другая же разразилась такими проклятиями, что, судя по ее грубости и бесцеремонности, ей, должно быть, уже стукнуло по крайней мере полсотни лет.

Шляпки раздвинулись: одна из женщин оказалась г-жой Ванель, другая — герцогиней де Шеврез. Д’Артаньян увидел их раньше, чем они успели взглянуть на него; он их сразу узнал, они же не узнали его. И в то время как они смеялись над своим страхом и нежно пожимали друг другу руки, он сказал себе самому:

«Старая герцогиня, очевидно, не так разборчива, как когда-то, в своих знакомствах: она ухаживает за любовницей Кольбера! Бедный Фуке! Ничего хорошего это ему не сулит».

И он поспешил удалиться. Кольбер сел в карету, и благородное трио медленно направилось по дороге в Венсенский лес.

По пути герцогиня де Шеврез завезла г-жу Ванель к ее мужу и, оставшись наедине с Кольбером, завела с ним разговор о делах. У нее был неисчерпаемый запас тем, и так как она всегда затевала беседу, чтобы причинить кому-нибудь зло, а себе самой заполучить благо, то ее речи были забавны для собеседника и небезвыгодны для нее.

Она сообщила Кольберу, который без нее не знал, разумеется, каким великим министром он будет и каким ничтожеством станет Фуке. Она обещала ему, что, когда он сделается суперинтендантом финансов, она сведет его со всем старым французским дворянством, а также осведомилась о его мнении насчет Лавальер и о допустимых границах ее влияния на короля. Она хвалила Кольбера, бранила его, ошеломляла своими словами. Она указала ему ключ к стольким тайнам, что Кольберу на мгновение показалось, будто он имеет дело с самим дьяволом. Она доказала ему, что сегодня она так же хорошо держит в руках Кольбера, как вчера держала Фуке. Когда же он наивно спросил у нее о причине ее лютой ненависти к суперинтенданту, она задала ему встречный вопрос:

— А почему вы сами полны к нему ненависти?

— Сударыня, различные системы в политике могут приводить к разногласиям. Мне кажется, что господин Фуке осуществляет систему, противоречащую интересам короны.

Она перебила его:

— Я больше не говорю о господине Фуке. Поездка короля в Нант докажет правоту моих слов. Для меня господин Фуке — человек конченый. И для вас также.

Кольбер не ответил.

— По возвращении из Нанта, — продолжала г-жа де Шеврез, — король, который только и ищет предлога, заявит, что штаты вели себя по отношению к нему дурно и проявили чрезмерную скупость. Штаты ответят на это, что налоги слишком обременительны и что суперинтендантство довело их до полного разорения. Король во всем обвинит господина Фуке. И тогда…

— Тогда?

— О, его ожидает немилость. Разве вы не согласны со мной?

Кольбер бросил на герцогиню взгляд, означавший: «Если ограничатся только немилостью, то не вы будете причиной этого».

— Необходимо, — заторопилась г-жа де Шеврез, — необходимо, чтобы ваше назначение было положительно решено, господин Кольбер. Допускаете ли вы после падения господина Фуке какое-нибудь третье лицо между вами и королем?

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— Сейчас поймете. Ваше честолюбие — до каких пределов оно простирается?

— У меня его нет.

— В таком случае незачем было губить господина Фуке! Наконец, свергаете вы господина Фуке или нет? Ответьте же прямо.

— Сударыня, я никого не гублю.

— Тогда я отказываюсь понимать, чего ради купили вы у меня за такие большие деньги письма кардинала Мазарини, касающиеся господина Фуке. Я не понимаю также, зачем вы подсунули эти письма королю.

Пораженный Кольбер взглянул на герцогиню недоумевающим взглядом и упрямо ответил:

— А я еще меньше понимаю, сударыня, как вы, получив эти деньги, меня же ими и попрекаете.

— Ах, сударь, желать нужно по-настоящему даже в тех случаях, когда предмет твоих желаний недостижим, — ответила старая герцогиня.

— В том-то и дело, — сказал Кольбер, сбитый с толку этой грубою логикой.

— Значит, вы не можете осуществить ваши чаяния, говорите же?

— Признаюсь, я не могу уничтожить некоторые влияния, которые действуют на короля.

— Влияния, защищающие господина Фуке? Какие же? Погодите, я вам помогу.

— Прошу вас, сударыня.

— Лавальер?

— О, это влияние весьма незначительное. У Лавальер полное незнание дел и никакой подлинной силы. К тому же господин Фуке ухаживал когда-то за нею.

— Выходит, что, защищая его, она тем самым обвиняет себя, не так ли?

— Полагаю, что да.

— Есть ли еще какое-нибудь другое влияние? Может быть, королева-мать?

— У ее величества королевы-матери большая слабость к господину Фуке, которая чрезвычайно пагубна для ее сына.

— Не думайте этого, — улыбнулась старая дама.

— О, — недоверчиво воскликнул Кольбер, — я слишком часто испытывал это на деле!

— Прежде?

— Еще недавно, в Во, например. Это она помешала королю арестовать господина Фуке.

— Мнения день ото дня меняются, дорогой господин Кольбер. Того, что еще так недавно было желанием королевы, того, быть может, она теперь не пожелает.

— Почему? — удивился Кольбер.

— Причина для вас не важна.

— Напротив, очень важна. Потому что, если бы я не боялся прогневать ее величество королеву-мать, я бы развязал себе руки.

— Вы, конечно, слышали о некоей тайне?

— Тайне?

— Зовите то, о чем я говорю, как хотите. Короче говоря, королева-мать возненавидела всех тех, кто так или иначе участвовал в раскрытии этой тайны, и господин Фуке, как кажется, принадлежит к их числу.

— В таком случае можно рассчитывать на сочувствие королевы Анны?

— Я только что от ее величества, и она меня уверила в этом.

— Отлично, сударыня.

— Есть еще кое-что, о чем я могла бы вам сообщить; знаете ли вы человека, который был ближайшим другом господина Фуке; я говорю о господине д’Эрбле? Он, если не ошибаюсь, епископ?

— Ваннский епископ.

— Так вот, господина д’Эрбле, который тоже знал эту тайну, королева-мать велит беспощадно преследовать. И так преследовать, чтобы в случае, если он будет мертв, получить его голову, дабы окончательно удостовериться, что никогда уже этому человеку не удастся заговорить.

— Это желание королевы-матери?

— Приказ.

— Будем разыскивать господина д’Эрбле.

— О, мы знаем, где он. Он на Бель-Иле, у господина Фуке.

— Его схватят.

— Не считайте, что это так просто, — сказала герцогиня с усмешкой, — и не обещайте этого с такой легкостью.

— Почему же, сударыня?

— Потому что господин д’Эрбле не из тех, кого можно схватить когда вздумается.

— Значит, это мятежник.

— О, господин Кольбер, мы всю жизнь были мятежниками, и, однако, как видите, нас не хватают; больше того, это мы хватаем других.

Кольбер, смерив старую герцогиню одним из тех злобных взглядов, выражение которых передать невозможно, произнес с твердостью, не лишенной величественности:

— Прошли те времена, когда подданные добывали для себя герцогства, воюя с королем Франции. Если господин д’Эрбле заговорщик, он кончит на эшафоте. Понравится это его врагам или нет, — для нас безразлично.

Над словом «нас», так странно прозвучавшим в устах Кольбера, герцогиня на минуту задумалась. Она поймала себя на мысли, что ей теперь придется считаться со словами этого человека.

И на этот раз Кольбер добился превосходства над нею; желая сохранить его за собой, он спросил:

— Вы обращаетесь с просьбой, сударыня, арестовать господина д’Эрбле?

— Я? Я у вас ничего не прошу.

— Я так подумал. Но раз я ошибся, предоставим всему идти своим чередом. Король еще ничего не сказал. Впрочем, не такая уж крупная дичь этот епископ! Что он королю? Нет, нет, я не стану заниматься подобными мелочами.

Ненависть герцогини обнаружила себя с полною откровенностью.

— Он крупная дичь для женщины, — сказала она, — а королева-мать — женщина. Если она желает, чтобы господин д’Эрбле был арестован, значит, у нее есть основания к этому. Ко всему, господин д’Эрбле — близкий друг того человека, который вскоре впадет в немилость, не так ли?

— О, это не имеет никакого значения! Его пощадят, если он не враг короля. Вам это не нравится? И… вы предпочли бы видеть его в тюрьме, скажем, в Бастилии?

— Думаю, что тайна будет надежнее погребена в стенах Бастилии, чем за стенами Бель-Иля.

— Я поговорю с королем, и он снабдит меня указаниями.

— А пока вы будете ждать указаний, сударь, ваннский епископ сбежит. На его месте я по крайней мере поступила бы именно так.

— Сбежит? Но куда? Европа если и не принадлежит Франции, то, во всяком случае, покоряется нашей воле.

— Он всегда сможет найти убежище. Видно, что вы не осведомлены, с кем имеете дело. Вы не знаете господина д’Эрбле, вы не знали Арамиса. Это один из четырех мушкетеров, которые при покойном короле держали в трепете кардинала Ришелье и во время регентства причинили столько хлопот монсеньору Мазарини.

— Но как же он все-таки сделает это, если не располагает своим собственным королевством?

— Оно есть у него.

— Королевство у господина д’Эрбле?!

— Повторяю вам, сударь, если у него будет нужда в королевстве, то он уже обладает им или будет им обладать.

— Поскольку вы находите столь важным, чтобы этот мятежник не скрылся, уверяю вас, он не скроется.

— Бель-Иль укреплен, господин Кольбер, и укреплен им самим.

— Даже если он сам будет оборонять Бель-Иль, Бель-Иль вовсе не неприступен, и если ваннский епископ заперся на Бель-Иле, ну что ж, сударыня, мы осадим остров и схватим епископа.

— Можете быть уверены, сударь, что готовность, с которой вы беретесь выполнить пожелание королевы-матери, живо тронет ее величество, и вы будете за это по заслугам вознаграждены. Что же мне передать королеве о ваших планах относительно этого человека?

— Передайте, что, как только он попадет в наши руки, его заточат в крепость, и тайна, которою он владеет, никогда оттуда не выйдет.

— Превосходно, господин Кольбер, и мы можем сказать, что отныне у нас с вами прочный союз, и я полностью к вашим услугам.

— Это я, сударыня, готов служить вам во всем, что потребуется. Но шевалье д’Эрбле — испанский шпион, не так ли?

— Он нечто большее.

— Тайный посол?

— Берите повыше…

— Погодите… Король Филипп Третий весьма набожен. Это… духовник Филиппа Третьего?

— Еще выше.

— Черт возьми! — вскричал Кольбер, забывшись до того, что выругался при высокопоставленной даме, при давней подруге королевы-матери, при самой герцогине де Шеврез. — Что же он — генерал иезуитского ордена, что ли?

— Полагаю, что вы угадали, — ответила герцогиня.

— Ах, сударыня, значит, этот человек погубит нас всех, если только мы его не погубим. И притом нам следует поторопиться.

— Я была такого же мнения, сударь, но не решалась высказать его до конца.

— И нам еще повезло, что он напал на трон, вместо того чтобы напасть на нас, грешных.

— Но запомните, господин Кольбер: господин д’Эрбле никогда не падает духом, и если его постигла в чем-нибудь неудача, он не успокоится, пока не добьется своего. Если он упустил случай создать покорного себе короля, он рано или поздно создаст другого, и будьте уверены, что первым министром этого короля вы, конечно, не будете.

Кольбер грозно нахмурил брови:

— Я полагаю, сударыня, что тюрьма разрешит это дело, и притом таким способом, что мы оба сочтем себя удовлетворенными до конца.

В ответ на эти слова г-жа де Шеврез усмехнулась.

— Если б вы знали, — вздохнула она, — сколько раз Арамис выходил из тюрьмы.

— Но теперь мы сделаем так, что он из нее больше не выйдет.

— Вы, по-видимому, забыли о том, о чем я только что говорила? Вы позабыли уже, что Арамис — один из четырех непобедимых, которых боялся сам Ришелье? Но в те времена у четырех мушкетеров отсутствовало все то, чем они располагают теперь, — у них не было ни денег, ни опыта.

Кольбер закусил губу и тихо сказал:

— Ну что ж, тогда мы откажемся от тюрьмы. Мы найдем убежище, из которого не сумеет выбраться даже этот непобедимый.

— В добрый час, дорогой союзник! — ответила герцогиня. — Но уже поздно; не пора ли нам возвращаться?

— Я вернусь тем охотнее, что мне нужно еще приготовиться к отъезду с его величеством королем.

— В Париж! — крикнула кучеру герцогиня.

И карета повернула к предместью Сент-Антуан. Итак, во время этой прогулки был заключен союз, обрекавший на смерть последнего друга Фуке, последнего защитника укреплений Бель-Иля, старинного друга Мари Мишон и нового врага герцогини.

XVIII. Две габары

Д’Артаньян уехал; Фуке тоже покинул Париж. Он ехал с поразительной скоростью, которая все возрастала и возрастала благодаря нежной заботливости друзей.

Первое время эта поездка или, правильнее сказать, это бегство было омрачено постоянным страхом перед всеми лошадьми и каретами, появлявшимися позади беглецов. И действительно, было маловероятно, чтобы Людовик XIV, имея намерение схватить свою жертву, позволил ей ускользнуть; молодой лев уже постиг искусство охоты; к тому же у него были достаточно ревностные ищейки, на которых он мог вполне положиться.

Но понемногу опасения этого рода рассеялись; суперинтендант так быстро продвигался вперед, и расстояние между ним и его преследователями, если только они в самом деле существовали, так возросло, что никто уже, очевидно, не мог догнать его. Что же касается объяснения его внезапной поездки, то друзья придумали прекрасный ответ на всякий вопрос, который мог бы в связи с нею последовать: разве не едет он в Нант и разве самая скорость, с какой он едет, не свидетельствует о его усердии!

Он прибыл в Орлеан усталый, но успокоенный. Там он нашел, благодаря заботам посланного им вперед человека, отличную восьмивесельную габару.

На этих несколько неуклюжих и широких судах в форме гондолы имелась небольшая каюта, находившаяся на палубе и напоминавшая собой рубку, и, кроме нее, еще одно помещение на корме, нечто вроде шалаша или палатки. Габары плавали по Луаре между Орлеаном и Нантом, и это путешествие, которое теперь показалось бы томительно долгим, было по тем временам и приятнее и удобнее езды по большим дорогам в каретах с жалкими почтовыми клячами и дурными рессорами. Фуке сел на такую габару, и она тотчас же отчалила. Гребцы, зная, что им досталась честь везти суперинтенданта финансов, старались изо всех сил, так как магическое слово финансы сулило им щедрое вознаграждение, и они хотели получить его по заслугам.

Габара летела, рассекая воды Луары. Безоблачная погода и один из тех роскошных восходов солнца, которые зажигают багряным заревом окрестности, придавали реке облик ничем не смущаемой безмятежности и покоя.

Течение и лодка несли Фуке, как крылья уносят птицу; так доплыл он без всяких происшествий до Божанси.

Суперинтендант надеялся прибыть в Нант раньше кого бы то ни было; там он рассчитывал повидаться с нотаблями и заручиться поддержкой виднейших представителей генеральных штатов; он хотел сделаться необходимым для них, что было нетрудно человеку его дарований, и отсрочить грозящую катастрофу, если ему не удастся совсем отвести ее.

— В Нанте, — говорил Гурвиль, — вы или мы с вами вместе выведаем, кроме того, намерения наших врагов; у нас будут наготове лошади, чтобы добраться до непроходимого Пуату, лодка, чтобы добраться до моря, а раз мы будем у моря, недалеко и Бель-Иль, неприступная крепость. К тому же, вы видите, никто не следит за вами и никто вас не преследует.

Но едва он успел произнести эти слова, как вдалеке за излучиной реки показались мачты большой габары, плывшей так же, как они, вниз по течению. Гребцы лодки Фуке, увидев эту габару, стали обмениваться удивленными восклицаниями.

— Что случилось? — спросил Фуке.

— Дело в том, монсеньор, — ответил хозяин лодки, — что тут и впрямь что-то совершенно невиданное — габара мчится, как ураган.

Гурвиль вздрогнул и вышел на палубу, чтобы узнать, что же там происходит. Фуке не поднялся с места, но попросил Гурвиля со сдержанной подозрительностью:

— Посмотрите, в чем дело, дорогой друг.

Габара только что вышла из-за излучины. Она шла так быстро, что за ней дрожала освещенная солнцем белая борозда — след, оставляемый ею.

— Как они идут, черт возьми! — повторил хозяин. — Как же они, черти, идут! Должно быть, им здорово платят. Я не думал до этого, что могут быть весла лучше наших, но вот эти доказывают мне, пожалуй, обратное.

— Еще бы! — воскликнул один из гребцов. — Их двенадцать, а нас только восемь.

— Двенадцать! — удивился Гурвиль. — Двенадцать гребцов! Это просто непостижимо!

Восемь — это было предельное число гребцов на габарах, и даже король довольствовался теми же восемью веслами. Такая честь была оказана и суперинтенданту финансов, впрочем, скорее ввиду спешности его поездки, чем для того, чтобы достойно принять его.

— Что это значит? — сказал Гурвиль, тщетно стараясь разглядеть путешественников под парусиной уже хорошо видной палатки.

— Основательно же они спешат, — заметил хозяин габары. — Только это никак не король.

Фуке вздрогнул.

— Почему вы думаете, что там нет короля? — поинтересовался Гурвиль.

— Прежде всего потому, что нет белого знамени с лилиями, которое всегда развевается на королевских габарах.

— И, — добавил Фуке, — потому, что еще вчера король был в Париже.

Гурвиль бросил на него взгляд, который должен был означать: «Но ведь и вы там были вчера».

— А из чего видно, что они так уж спешат? — спросил он, чтобы выиграть время.

— Из того, сударь, — ответил хозяин, — что эти люди должны были выехать гораздо позже, чем мы, а между тем они почти догнали нас.

— Но кто вам сказал, что они не выехали из Божанси или, быть может, даже из Ниора?

— Ниже Орлеана мы не видели ни одной столь же быстроходной габары. Эти люди едут из Орлеана и очень торопятся, сударь.

Фуке и Гурвиль обменялись взглядами. Хозяин лодки заметил их беспокойство. Гурвиль, чтобы ввести его в заблуждение, как бы походя бросил ему:

— Это, должно быть, кто-нибудь из наших друзей; он побился об заклад, что догонит нас. Ну что ж, заставим его проиграть пари и не дадим ему одержать верх над нами.

Хозяин не успел раскрыть рта для ответа, что это решительно невозможно, как Фуке высокомерно произнес:

— Если кто-нибудь хочет приблизиться к нам, давайте предоставим ему эту возможность.

— Можно попробовать, монсеньор, — робко вставил хозяин габары. — Эй, вы, пошевеливайтесь!

— Нет, — приказал Фуке, — напротив, сейчас же остановитесь!

— Монсеньор, это же безумие! — прошептал Гурвиль.

— Остановитесь сейчас же! — настойчиво повторил Фуке.

Восемь весел разом остановились и, сопротивляясь течению, дали габаре обратный ход. Она застыла на месте.

Двенадцать гребцов на другой габаре сначала не заметили этого маневра первой габары и продолжали сильными рывками продвигать лодку вперед, так что она подошла на расстояние мушкетного выстрела. У Фуке было плохое зрение. Гурвилю мешало солнце, светившее ему прямо в глаза; один лишь хозяин с зоркостью, присущей людям, привыкшим бороться с разбушевавшимися стихиями, отчетливо видел пассажиров соседней габары.

— Я их хорошо вижу! — воскликнул он. — Их только двое.

— А я ничего не вижу, — заметил Гурвиль.

— Скоро и вы их увидите: еще несколько ударов веслами, и между ними и нами останется каких-нибудь двадцать шагов.

Но предсказанного хозяином не случилось; вторая габара сделала то же, что по приказанию Фуке сделала первая, и, вместо того чтобы приблизиться к мнимым друзьям, резко остановилась посредине реки.

— Ничего не понимаю! — сказал хозяин.

— И я, — проговорил вслед за ним Гурвиль.

— Вы так хорошо видите пассажиров этой габары, хозяин, — попросил из своей каюты Фуке, — постарайтесь же, пока мы не удалились от них, описать их наружность.

— Мне казалось, что их там всего двое; теперь, однако, я вижу лишь одного.

— Каков он собой?

— Черноволосый, широкий в плечах человек с короткою шеей.

В этот момент темное облако закрыло собою солнце. Гурвиль, продолжавший смотреть, прикрыв рукою глаза, увидел то, что искал и, бросившись с палубы в каюту Фуке, произнес взволнованным голосом:

— Это Кольбер!

— Кольбер? — повторил Фуке. — Как странно! Нет, это никак не возможно!

— А я утверждаю, что это он, и никто иной; и он тоже узнал меня и скрылся в палатке, что на корме. Быть может, король посылает его, чтобы передать нам повеление возвратиться.

— В таком случае он подошел бы поближе, а не стоял бы неподвижно на месте. Что ему нужно?

— Он, должно быть, следит за нами.

— Я не люблю неясностей! — воскликнул Фуке. — Пойдем прямиком на него!

— О, не делайте этого, монсеньор, не останавливайтесь, молю вас; его габара полна вооруженных людей.

— Неужели вы думаете, что он арестует меня? Почему же он не делает этого?

— Монсеньор, я считаю, что идти навстречу чему бы то ни было, даже собственной гибели, — значит, уронить ваше достоинство.

— А терпеть, чтобы за тобой следили, как за преступником?

— Ничто не говорит о том, что за вами следят; немного терпения, монсеньор.

— Что же нам делать?

— Больше не останавливаться; вы плывете с такой быстротой исключительно из-за желания выполнить поскорее приказ короля. Придется налечь на весла. Скоро все выяснится.

— Это верно. Раз они продолжают стоять, поехали! Трогайте!

По знаку хозяина гребцы снова взялись за весла: подгоняемое дружными усилиями отдохнувших людей судно быстро понеслось по реке. Не успела габара Фуке отойти на сто шагов, как вторая, двенадцативесельная, также тронулась с места. Это состязание длилось весь день; расстояние между судами не уменьшалось и не увеличивалось.

Под вечер Фуке решил узнать намерения своего преследователя. Он приказал гребцам приблизиться к берегу, как бы затем, чтобы выйти на землю; габара Кольбера повторила маневр и поплыла наперерез к тому же самому берегу.

Случайно в том месте, в котором Фуке якобы имел намерение высадиться, конюх замка Ланже вел на поводу по цветущему прибрежному лугу трех лошадей. Должно быть, люди из двенадцативесельной габары подумали, что Фуке направляется к лошадям, приготовленным для его бегства, так как четверо или пятеро человек, вооруженных мушкетами, соскочили на берег.

Фуке, довольный тем, что принудил врага к демонстрации, принял это, как говорится, к сведению и велел продолжать плавание. Люди Кольбера возвратились на свое судно, и состязание между двумя габарами возобновилось с новым упорством.

Видя происходящее, Фуке почувствовал, что опасность совсем уже нависла над ним, и он едва слышно сказал пророческим тоном:

— Ну, Гурвиль, не говорил ли я за нашим последним ужином, не говорил ли я, что я накануне гибели?

— О, монсеньор!

— Эти два судна, следующие одно за другим и так упорно соревнующиеся друг с другом, как если бы Кольбер и я оспаривали между собой приз на гонках, не олицетворяют ли они две наши судьбы, и не думаешь ли ты, мой добрый Гурвиль, что одного из нас в Нанте ожидает крушение?

— Исход этой гонки, — возразил Гурвиль, — все же остается неясным; вы предстанете перед генеральными штатами, вы воочию покажете всем, что вы такое; ваше красноречие и ваши таланты послужат вам мечом и щитом, и вы сможете защищаться, а быть может, и победить. Бретонцы вас совершенно не знают; но пусть они познакомятся с вами, и ваша сторона возьмет верх. О, Кольберу нужно быть начеку, его габара может опрокинуться так же легко, как ваша! Обе они несутся с исключительной быстротой; его, правда, немного быстрее, чем ваша; посмотрим, какая из них первой потерпит крушение.

Фуке, взяв руку Гурвиля в свою, произнес:

— Друг мой, все уже заранее предрешено; вспомним пословицу: «Кто первее, тот и правее». Впрочем, Кольбер, надо думать, не имеет желания обогнать меня. Он человек в высшей степени осторожный, этот Кольбер.

Он оказался прав. Обе габары шли до самого Нанта, наблюдая одна за другой. Когда лодка Фуке подходила к пристани, Гурвиль все еще продолжал надеяться, что ему удастся тотчас же найти в Нанте убежище для Фуке и подготовить подставы на случай, если придется бежать.

Но у самого причала второе судно нагнало первое, и Кольбер, сойдя на берег, подошел к Фуке и поклонился ему с величайшим почтением. Этот поклон был настолько приметным и изъявления почтения настолько подчеркнутыми, что вокруг них на набережной сразу же собралась толпа.

Фуке полностью сохранял власть над собой; он понимал, что и в последние минуты его величия у него есть обязанности по отношению к себе самому и что ему не подобает забывать о своем достоинстве. Он считал, что если ему суждено упасть, то он должен упасть с такой высоты, чтобы его падение раздавило хоть кого-нибудь из врагов. Если рядом с ним г-н Кольбер, тем хуже для г-на Кольбера.

Подойдя к нему, суперинтендант спросил, презрительно сощурив глаза:

— Так это вы, господин Кольбер?

— Чтобы приветствовать вас, монсеньор.

— Вы были в этой габаре?

И он указал на пресловутое двенадцативесельное речное судно.

— Да, монсеньор.

— С двенадцатью гребцами? Какая роскошь, господин Кольбер. Некоторое время я склонен был думать, что это королева-мать или сам король.

— Монсеньор… — пробормотал Кольбер, лицо которого покрылось густой краской.

— Это путешествие недешево обойдется тем, кто за него платит, господин интендант, — продолжал Фуке. — Но в конце концов вы здесь, и это важнее всего. Вы видите, впрочем, что, несмотря на то что у меня было только восемь гребцов, я все же прибыл чуть раньше.

И он повернулся к нему спиной, оставив его в сомнении, заметила ли первая габара все увертки второй или нет. По крайней мере он не доставил Кольберу удовлетворения, какое мог бы доставить, если бы показал, что боится его.

Кольбер, на которого было вылито столько презрения, тем не менее не смутился.

— Я прибыл несколько позже, чем вы, монсеньор, — продолжал он, — потому что останавливался всякий раз, как вы останавливались.

— Почему же, господин Кольбер? — воскликнул Фуке, разгневанный такой дерзостью. — Почему же, ведь у вас было больше людей, почему вы не догнали и не перегнали меня?

— Из почтительности, — сказал интендант и поклонился до самой земли.

Фуке сел в карету, которую неизвестно как и почему ему выслал город, и направился в нантскую ратушу в сопровождении большой толпы, уже несколько дней волновавшейся в ожидании открытия штатов. Как только Фуке устроился в ратуше, Гурвиль вышел в город с намерением приготовить лошадей по дороге в Пуатье и Ванн и лодку в Пембефе. Он вложил в эти приготовления столько старания и благородства и окружил их такой непроницаемой тайной, что никогда Фуке, мучимый приступом лихорадки, не был так близок к спасению, как в эти часы, и ему помешал лишь великий разрушитель человеческих планов — случай.

Ночью по городу распространился слух, будто король едет на почтовых лошадях, и притом очень быстро, и прибудет уже через десять или двенадцать часов. Собравшийся в ожидании короля народ приветствовал громкими криками мушкетеров, только что прибывших со своим командиром г-ном д’Артаньяном и расставленных на всех постах в качестве почетного караула.

Будучи человеком отменно учтивым, д’Артаньян около десяти часов утра явился к Фуке, чтобы засвидетельствовать суперинтенданту свое почтение. Хотя министр страдал от приступа лихорадки и был весь в поту, он все же пожелал принять д’Артаньяна, который был очарован этой оказанной ему честью, как увидит читатель, ознакомившись с разговором, который произошел между ними.

XIX. Дружеские советы

Подойдя к кровати, где лежал измученный лихорадкой Фуке, д’Артаньян увидел человека, цепляющегося за уходящую жизнь и старательно оберегающего тонкую ткань бытия, такую непрочную и чувствительную к ударам и острым углам этого мира. Заметив д’Артаньяна в дверях, суперинтендант сердечно приветствовал его.

— Здравствуйте, монсеньор, — ответил д’Артаньян. — Как изволите себя чувствовать после поездки?

— Довольно хорошо, благодарю вас.

— А как лихорадка?

— Довольно плохо. Как видите, я беспрерывно пью. Сейчас же по прибытии в Нант я наложил на местное население контрибуцию в виде травяного отвара.

— Прежде всего надо выспаться, монсеньор.

— Черт возьми, дорогой господин д’Артаньян, я охотно поспал бы…

— Кто же мешает?

— Прежде всего вы, капитан.

— Я! Ах, монсеньор!..

— Разумеется. Или, быть может, и в Нанте вы являетесь ко мне так же, как явились в Париже, не по повелению короля?

— Ради бога, оставьте, монсеньор, короля в покое! В тот день, когда я приду по повелению короля для того, о чем вы сейчас говорите, обещаю не заставлять вас томиться в догадках. Я положу руку на шпагу, как полагается по артикулу, и скажу вам самым торжественным тоном: «Монсеньор, именем короля арестую вас!»

Фуке против воли вздрогнул: до того голос темпераментного гасконца был естествен и могуч. Инсценировка события была почти столь же страшна, как само событие.

— Вы обещаете быть по отношению ко мне до такой степени искренним?

— Моя честь порукою! Но поверьте, мы еще далеки от этого.

— Почему вы так считаете, господин д’Артаньян? Что до меня, то я думаю совершенно обратное.

— Я ни о чем подобном не слышал.

— Что вы, что вы! — произнес Фуке.

— Да нет же, вы очень приятный человек, несмотря на треплющую вас лихорадку. И король не может, не должен позволить, чтобы ему помешали испытывать к вам чувство глубокой любви.

Фуке поморщился:

— А господин Кольбер тоже любит меня, и так же, как вы говорите?

— Я не говорю о господине Кольбере. Это — человек исключительный. Он вас не любит — возможно; но, черт возьми, белка может спастись от ужа, пожелай она этого.

— Честное слово, вы разговариваете со мною как друг, и, клянусь жизнью, я никогда не встречал человека вашего ума и вашего сердца!

— Вы слишком добры. И вы ждали сегодняшнего утра, чтобы удостоить меня таким комплиментом?

— До чего же мы бываем слепы! — пробормотал Фуке.

— Ваш голос становится хриплым. Выпейте, монсеньор, выпейте.

И он с искренним дружелюбием протянул ему чашку с отваром; Фуке принял ее у него из рук и поблагодарил ласковою улыбкой.

— Такие вещи случаются только со мной, — сказал мушкетер. — Я провел у вас на глазах долгие десять лет, и притом это были те годы, когда вы ворочали грудами золота. Вы выплачивали по четыре миллиона в год одних пенсий и никогда не замечали меня. И вот теперь вы обнаруживаете, что я существую на свете, обнаруживаете это в момент…

— Моего падения, — перебил Фуке. — Это верно, дорогой господин д’Артаньян.

— Я не говорю этого.

— Но вы так думаете, и это важнее. Если я паду, верьте мне, не пройдет ни одного дня, чтобы я не бился головой о стену и не твердил себе по много раз на день: «Безумец, безумец! Слепое ничтожество! У тебя под рукой был господин д’Артаньян, и ты не воспользовался его дружбой! И ты не обогатил его!»

— Вы преувеличиваете мои достоинства, я в восторге от вас.

— Вот еще один человек, который не придерживается мнения господина Кольбера.

— Дался же вам этот Кольбер! Это похуже, чем приступы лихорадки.

— Ах, у меня есть на это причины. Посудите-ка сами.

И Фуке рассказал ему о гонке габар и о лицемерном поведении интенданта финансов.

— Разве это не вернейший знак моей гибели?

Д’Артаньян стал серьезен.

— Это верно, — сказал он. — И дурно попахивает, как говаривал господин де Тревиль.

И он устремил на Фуке свой умный и выразительный взгляд.

— Разве не правда, господин д’Артаньян, что я обречен? Разве не верно, что король привез меня в Нант, чтобы удалить из Парижа, где столько людей, обязанных мне, и для того, чтобы взять Бель-Иль?

— Где находится господин д’Эрбле, — добавил капитан мушкетеров.

Фуке поднял голову.

— Что касается меня, монсеньор, — заметил д’Артаньян, — то могу вас уверить, что в моем присутствии королем не было сказано ни одного слова, враждебного вам.

— Это правда?

— Правда. Но правда и то, что король, посылая меня сюда, велел ничего не говорить об этом господину де Жевру.

— Моему другу.

— Да, монсеньор, господину де Жевру, — продолжал мушкетер, глаза которого говорили вовсе не то, что произносили уста. — Еще король велел мне взять с собой бригаду моих мушкетеров, что, по всей видимости, излишне, поскольку страна совершенно спокойна.

— Бригаду? — переспросил Фуке, поднимаясь на локте.

— Девяносто шесть всадников, монсеньор, то же количество, которое было взято, чтобы арестовать господина де Шале, де Сен-Мара и Монморанси.

— А еще? — спросил насторожившийся Фуке.

— Еще он отдал целый ряд незначительных приказаний, вроде следующих: «Охранять замок, охранять каждое помещение, не допускать ни одного из гвардейцев господина де Жевра нести караульную службу». Господина де Жевра, вашего друга!

— А относительно меня, — воскликнул Фуке, — каковы его приказания?

— Относительно вас, монсеньор, ни словечка.

— Господин д’Артаньян, речь идет о спасении моей чести, а быть может, и жизни. Вы меня не обманываете?

— Я?.. С какой целью? Разве вам что-нибудь угрожает? Погодите… есть еще приказ относительно карет и относительно лодок… но он не может коснуться вас. Простая полицейская мера.

— Какая же, капитан, какая?

— Приказ не выпускать из Нанта ни лошадей, ни лодок без пропуска, подписанного самим королем.

— Боже мой! Но…

Д’Артаньян засмеялся.

— Этот приказ войдет в силу лишь после прибытия короля; таким образом, вы видите, монсеньор, что приказ не имеет к вам ни малейшего отношения.

Фуке задумался; д’Артаньян сделал вид, что не замечает его озабоченности.

— Из того, что я сообщаю вам содержание полученных мною приказов, следует с очевидностью, что я расположен к вам и стремлюсь убедить вас в следующем: ни один из них не направлен непосредственно против вас.

— Разумеется, — рассеянно произнес Фуке.

— Итак, давайте повторим, — сказал капитан, смотря в упор на Фуке, — специальная и строгая охрана замка, в котором вы будете помещаться, не так ли? Знаете ли вы этот замок?.. Ах, монсеньор, это самая что ни на есть тюрьма! Полное отстранение господина де Жевра, который имеет честь быть вашим другом… Заставы у городских ворот и на реке, но только после прибытия короля… Знаете ли вы, господин Фуке, что если бы вместо вас, одного из первых сановников королевства, я разговаривал с человеком, у которого не так уж спокойна совесть, я бы скомпрометировал себя навсегда и навеки? Прекрасный случай для всякого желающего бежать! Ни полиции, ни охраны, ни каких-либо особых приказов; свободная река, открытый на все четыре стороны путь, и к тому же господин д’Артаньян, обязанный предоставить своих лошадей, если их потребуют у него! Все это должно успокоить вас, дорогой господин Фуке; ведь король не дал бы мне подобной свободы, если б у него были дурные намерения. Серьезно, господин Фуке, требуйте от меня все, что может доставить вам удовольствие: я в вашем распоряжении. Только если вы согласитесь на это, окажите мне одну-единственную услугу — передайте привет Арамису и Портосу в случае, если вы отправитесь на Бель-Иль. Ведь вы имеете возможность сделать это безотлагательно, немедленно, не снимая халата, который сейчас на вас.

Произнеся эти слова и сопроводив их низким поклоном, мушкетер, глаза которого продолжали выражать благожелательность и сочувствие, вышел из комнаты и исчез.

Не дошел он еще до прихожей, как Фуке, вне себя от волнения, дернул звонок и приказал:

— Лошадей! Габару!

Никто не ответил.

Суперинтендант оделся без посторонней помощи в первое оказавшееся под рукой платье.

— Гурвиль!.. Гурвиль!.. — звал он, опуская в карман часы. И, все снова и снова тряся колокольчиком, Фуке повторял:

— Гурвиль!.. Гурвиль!..

Показался бледный и запыхавшийся Гурвиль.

— Едем! Едем сейчас же! — крикнул суперинтендант, увидев его.

— Слишком поздно! — произнес этот преданный друг несчастного суперинтенданта.

— Слишком поздно? Но почему?

— Слушайте.

На площади перед замком послышались фанфары и барабанная дробь.

— Что это означает, Гурвиль?

— Прибытие короля, монсеньор.

— Короля?

— Короля, который летел без отдыха, который загнал множество лошадей и прибывает на восемь часов раньше, чем вы ожидали.

— Мы погибли! — прошептал Фуке. — Добрый д’Артаньян, ты слишком поздно предупредил меня!

И действительно, король въезжал в город; вскоре с укреплений прогремел пушечный выстрел, и ему ответил другой с корабля, стоявшего на реке.

Фуке нахмурился, вызвал своих лакеев и велел одевать себя в парадное платье.

Из своего окна он, стоя за опущенными портьерами, видел народные толпы и движение большого воинского отряда, который непостижимым образом сразу же появился вслед за своим государем. Короля с большой торжественностью проводили до замка, и Фуке заметил, как он сошел с коня у рогатки перед воротами и сказал что-то на ухо д’Артаньяну, державшему стремя.

Когда король скрылся под сводом ворот, д’Артаньян направился к дому Фуке, но так медленно и столько раз останавливаясь, чтобы перекинуться словечком-другим с мушкетерами, стоявшими шпалерами у стен замка, что можно было подумать, будто он считает шаги и секунды, прежде чем выполнить возложенное на него поручение.

Фуке отворил окно, желая обратиться к нему, пока он еще во дворе.

— Ах! — воскликнул, увидев его, д’Артаньян. — Вы еще у себя, монсеньор?

И это еще наглядно показало Фуке, сколько поучений и полезных советов заключало в себе первое посещение мушкетера.

Суперинтендант только вздохнул и ответил:

— Да, сударь, приезд короля помешал исполнению некоторых моих планов.

— Значит, вы знаете, что король только что прибыл?

— Я его видел, сударь; на этот раз вы приходите от его имени?..

— Узнать, монсеньор, о вашем здоровье и, если вы не очень больны, просить вас пожаловать в замок.

— Немедленно, господин д’Артаньян, немедленно буду.

— Что же поделаешь, — сказал капитан, — теперь, когда король уже здесь, нет больше ни прогулок, ни свободного выбора; теперь все мы подвластны приказу: вы — так же, как я, я — так же, как вы.

Фуке еще раз вздохнул, сел в карету — до того он был слаб — и отправился в замок в сопровождении д’Артаньяна, учтивость которого была теперь столь же страшна, насколько еще так недавно она была непринужденна и утешительна.

XX. Как король Людовик XIV сыграл свою незавидную роль

Когда Фуке выходил из кареты, чтобы проследовать в Нантский замок, к нему подошел неизвестный ему простолюдин и со знаком глубокой почтительности отдал в его руки письмо.

Д’Артаньян хотел помешать разговору этого человека с Фуке и отогнал его прочь, но послание все же было передано по назначению. Фуке распечатал письмо и прочел его; сразу же на лице его изобразился испуг, не ускользнувший от д’Артаньяна. Фуке положил бумагу в портфель, бывший при нем, и продолжил свой путь к апартаментам короля.

Через маленькие окошечки, пробитые во всех этажах башни, д’Артаньян, поднимавшийся вслед за Фуке, заметил, что человек, передавший письмо, осмотрелся на площади по сторонам и подал знак нескольким людям, которые исчезли в прилегающих улицах, повторив знак, сделанный им уже упомянутым нами таинственным незнакомцем.

Фуке было предложено подождать на террасе, с которой небольшой коридор вел в кабинет короля.

Д’Артаньян опередил суперинтенданта, за которым он до этих пор почтительно следовал, и первым переступил порог королевского кабинета.

— Исполнили? — обратился к нему Людовик XIV, который, увидев мушкетера, прикрыл заваленный бумагами стол большим куском ткани зеленого цвета.

— Приказ выполнен, ваше величество!

— И господин Фуке?

— Господин суперинтендант идет следом за мной.

— Через десять минут введите его сюда, — проговорил король, жестом отпуская д’Артаньяна.

Капитан вышел, но не успел он сделать и шага по коридору, в конце которого его дожидался Фуке, как был вызван обратно колокольчиком короля.

— Он не удивился? — спросил король.

— Кто, ваше величество?

— Фуке, — проговорил король, не добавляя к этому имени «господин». Эта деталь убедила капитана в правоте его подозрений.

— Нет, ваше величество, — ответил он.

— Хорошо.

И Людовик во второй раз отпустил д’Артаньяна.

Фуке не покинул террасы, на которой был оставлен своим провожатым. Он снова прочел записку. В ней заключалось следующее:

«Что-то замышляется против вас. Быть может, не решатся на это в замке; в таком случае это случится, когда вы вернетесь к себе. Дом уже окружен мушкетерами. Не входите; белый конь ожидает вас за эспланадой».

Фуке узнал почерк и рвение преданного Гурвиля. Опасаясь, как бы эта записка, если с ним случится несчастье, не выдала его верного друга, суперинтендант старательно разорвал ее на множество мелких клочков и выбросил их через балюстраду террасы.

Д’Артаньян застал его в тот момент, когда он наблюдал за полетом последних обрывков, уносимых движением воздуха.

— Сударь, — сказал он, — король ожидает вас.

Фуке решительным шагом направился в коридор, в котором работали де Бриенн и Роз, в то время как де Сент-Эньян, сидя тут же на низком кресле, казалось, ждал приказаний и зевал в лихорадочном нетерпении, со шпагою между ног.

Фуке показалось странным, что де Бриенн, Роз и де Сент-Эньян, обычно столь внимательные к нему и даже угодливые, едва отодвинулись, когда он, суперинтендант, проходил мимо них. Но разве мог бы найти у придворных иное отношение тот, кого король называл просто Фуке?

Он поднял голову и, твердо решив не склоняться ни перед чем, вошел к королю, после того как колокольчик возвестил ему, что его вызывают.

Король, не вставая, кивнул ему головой и живо спросил:

— Как поживаете, господин Фуке?

— У меня сейчас лихорадка, но я весь к услугам моего короля.

— Хорошо. Завтра собираются штаты. Готова ли у вас речь?

Фуке удивленно посмотрел в глаза королю:

— Нет, ваше величество; но я скажу речь и без предварительной подготовки. Я настолько основательно знаю дела, что мне это будет нетрудно. У меня есть к вам вопрос, ваше величество. Разрешите ли обратиться с ним?

— Обращайтесь!

— Почему ваше величество не соизволили предупредить об этой речи вашего первого министра еще в Париже?

— Вы были больны; я не хотел утомлять вас.

— Никогда никакая работа, никакие объяснения не утомляют меня, ваше величество, и раз для меня наступил момент попросить их у моего короля…

— Господин Фуке! Каких объяснений вы от меня хотите?

— Относительно намерений вашего величества, касающихся лично меня.

Король покраснел.

— Меня оклеветали, — продолжал Фуке, — и я должен обратиться к правосудию короля для расследования возводимых на меня обвинений.

— Вы говорите об этом, господин Фуке, совершенно напрасно; я знаю то, что я знаю.

— Ваше величество может знать только то, что вам рассказали другие, а так как я ровно ничего не сказал, в то время как другие беседовали с вашим величеством великое множество раз…

— О чем это вы? — сказал король, торопившийся поскорее покончить с этим чрезвычайно неприятным ему разговором.

— Я перехожу прямо к фактам, ваше величество; я обвиняю некое лицо в том, что оно чернит меня в ваших глазах.

— Никто, господин Фуке, вас не чернит. И я не люблю, когда обвиняют других.

— Но если на меня возводят ложное обвинение…

— Мы слишком много говорим с вами об этом.

— Ваше величество не желаете предоставить мне возможность оправдаться?

— Повторяю еще раз, я вас ни в чем не виню.

Фуке отошел на шаг и сделал полупоклон.

«Несомненно, — подумал он, — король уже принял решение. Только тот проявляет такое упорство, кому нельзя отступить. Не видеть сейчас опасности мог бы только слепой, не постараться избегнуть ее — только глупец».

И он снова обратился к королю:

— Ваше величество потребовали меня, чтобы поручить мне какую-нибудь работу?

— Нет, господин Фуке, — для того, чтобы подать вам совет.

— Я почтительно слушаю ваше величество.

— Отдохните, господин Фуке, поберегите силы: сессия штатов будет непродолжительной, и, когда мои секретари закроют ее, я хочу, чтобы в течение двух недель никто во всей Франции не говорил о делах.

— Королю нечего сообщить мне относительно этого собрания штатов?

— Нет, господин Фуке.

— Мне, суперинтенданту финансов?

— Отдохните, пожалуйста. Вот и все, что я хотел вам сказать, господин Фуке.

Фуке закусил губу и опустил голову. Видимо, он обдумывал какую-то мысль, которая его беспокоила. Это беспокойство передалось королю.

— Может быть, вы недовольны предстоящим вам отдыхом, господин Фуке? — спросил он.

— Да, ваше величество, я не привык отдыхать.

— Но вы больны, вам надо лечиться.

— Ваше величество говорили о речи, которую мне предстоит завтра произнести?

Король не ответил; этот внезапный вопрос привел его в замешательство.

«Если я выкажу страх, — подумал Фуке, — я погиб. Если его первое слово будет суровым, если он рассердится или хотя бы сделает вид, что сердится, как я из этого выпутаюсь? Будем действовать мягко. Гурвиль был, разумеется, прав».

— Ваше величество, раз вы так милостивы ко мне, что заботитесь о моем здоровье и даже освобождаете от всякой работы, освободите меня также и от завтрашнего совета. Я воспользуюсь этим днем, чтоб полежать в постели, и попрошу ваше величество предоставить мне вашего собственного врача, дабы испытать действие еще одного лекарства в надежде побороть эту проклятую лихорадку.

— Пусть будет по-вашему, господин Фуке. На завтра вы получите отпуск, к вам будет направлен врач, и ваше здоровье поправится.

— Благодарю вас, ваше величество, — поклонился Фуке. Затем, решившись, он снова заговорил: — Не буду ли я иметь счастье повезти короля к себе на Бель-Иль?

И он прямо взглянул на Людовика, чтобы судить об эффекте, произведенном его предложением.

Лицо короля снова покрылось краской.

— Вы заметили, — ответил он, пытаясь выдавить улыбку, — что вы сказали: к себе на Бель-Иль?

— Это правда, ваше величество.

— А вы забыли, — продолжал король тем же шутливым тоном, — что Бель-Иль вы отдали мне?

— И это правда, ваше величество. Поскольку в свое время вы не приняли моего дара, мы и отправимся туда с тем, чтобы ввести вас во владение.

— Согласен.

— Это в такой же мере отвечало бы вашим намерениям, сколько моим, и я не сумел бы высказать вам, ваше величество, насколько я был счастлив и горд, увидев, что все войска короля прибыли сюда из Парижа, чтобы принять участие в этом вводе вашего величества во владение.

Король пробормотал, что он взял с собой своих мушкетеров не только для этого.

— О, я в этом уверен, — живо сказал Фуке. — Ваше величество слишком хорошо знаете, что король может войти туда совершенно один с тросточкой в руках, и все укрепления Бель-Иля тотчас же падут.

— Черт возьми! Я не хочу, чтобы падали эти прекрасные укрепления, которые так дорого обошлись. Нет, пусть они послужат против голландцев и англичан. Но вы ни за что не сможете угадать, что именно я хочу повидать на Бель-Иле, господин Фуке. Я хочу повидать красивых крестьянок, женщин и девушек, которые так хорошо пляшут и так соблазнительны в своих алых юбках! Мне очень хвалили ваших вассалов женского пола, господин суперинтендант, и вы мне покажете их.

— Когда только вам будет угодно, ваше величество.

— Есть ли у вас какие-нибудь средства передвижения? Это можно было бы сделать хоть завтра, если бы вы пожелали.

Суперинтендант почувствовал в этих словах ловушку, которая была, однако, не из числа ловко подстроенных, и ответил:

— Нет, ваше величество, я не знал о вашем желании и, уж конечно, о том, что вы так торопитесь побывать на Бель-Иле; вот почему я ничем не запасся.

— Однако вы располагаете судном?

— У меня их пять, но одно в Порте, другие в Пембефе, и, чтобы добраться до них или привести их в Нант, нужно по крайней мере двадцать четыре часа. Надо ли мне посылать за ними курьера?

— Погодите, дайте пройти мучающей вас лихорадке, подождите до завтра.

— Это верно… Кто знает, не возникнет ли завтра у нас тысяча новых планов, — отвечал уже не сомневавшийся в своей участи и сильно побледневший Фуке.

Король вздрогнул и протянул уже руку, чтобы взяться за колокольчик, но Фуке не дал ему осуществить это намерение.

— Ваше величество, — сказал он, — у меня жар, я весь дрожу. Если я пробуду здесь несколько лишних минут, я могу потерять сознание. Разрешите мне удалиться, чтобы улечься в постель.

— Действительно, у вас сильный озноб; это очень грустное зрелище. Идите, господин Фуке, идите к себе. Я пошлю узнать о вашем здоровье.

— Ваше величество слишком добры. Через час я буду чувствовать себя лучше.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь проводил вас, сударь, — заметил король.

— Как будет угодно вашему величеству, я охотно обопрусь о чью-нибудь руку.

— Господин д’Артаньян! — крикнул король, позвонив в колокольчик.

— О, ваше величество, — перебил Фуке, рассмеявшись, и притом с таким видом, что королю стало не по себе. — Вы хотите, чтобы меня проводил капитан мушкетеров? Это двусмысленная честь, государь. Прошу вас, дайте мне простого лакея.

— Почему, господин Фуке? Ведь господин д’Артаньян провожает, случается, и меня.

— Да; но когда он сопровождает вас, ваше величество, он делает это по вашему приказанию, тогда как, сопровождая меня…

— Ну?

— Если я возвращусь домой вместе с командиром мушкетеров его величества, повсюду начнут говорить, что вы велели арестовать меня.

— Арестовать? — повторил король, еще более бледный, чем сам Фуке. — Арестовать? О!..

— Чего только не болтают! — продолжал Фуке, все так же смеясь. — И я ручаюсь, что найдется достаточно злобных людей, которые станут потешаться над этим.

Эта шутка смутила монарха, и он отступил перед внешней стороной того дела, которое было задумано им.

Когда д’Артаньян вошел, он получил приказание найти мушкетера, который проводил бы суперинтенданта до дому.

— Это бесполезно, — сказал Фуке, — одна шпага стоит другой, и я предпочитаю, чтоб меня проводил Гурвиль, который ожидает внизу. Но это не помешает мне насладиться обществом господина д’Артаньяна. Я буду очень доволен, если он повидает Бель-Иль и его укрепления, ведь он так сведущ в фортификации.

Д’Артаньян поклонился, ничего не понимая во всей этой сцене.

Фуке еще раз откланялся и вышел, стараясь идти спокойно и неторопливо, как человек, который прогуливается. Но, выйдя из замка, он сказал про себя:

«Я спасен! О да, ты увидишь Бель-Иль, бесчестный король, но тогда, когда меня там больше не будет».

И он исчез.

Д’Артаньян остался наедине с королем.

— Капитан, — приказал Людовик XIV, — вы последуете за господином Фуке на расстоянии ста шагов.

— Да, ваше величество.

— Сейчас он по дороге к себе. Вы пойдете к нему, арестуете его моим именем и поместите в карету.

— В карету? Хорошо.

— Вы сделаете это таким образом, чтобы он не мог по пути ни говорить с кем бы то ни было, ни бросать записок тем, кого вы встретите по дороге.

— Это трудно, ваше величество. Простите, но не могу же я задушить господина Фуке, если он пожелает подышать воздухом, помешать ему в этом, опуская стекла и занавески. Он сможет кричать и бросать записки, какие только захочет.

— Этот случай предусмотрен заранее, господин д’Артаньян; карета с решетками предотвратит неудобства, о которых вы говорите.

— Карета с решетками! — вскричал д’Артаньян. — Но нельзя же в полчаса изготовить решетки, чтобы снабдить ими карету, а ваше величество приказываете тотчас же идти к господину Фуке.

— Но такая карета уже изготовлена.

— Это меняет дело. Если карета есть, что ж, превосходно. Нужно только распорядиться, чтобы она была подана.

— Карета уже заложена.

— А!

— И кучер с форейторами ждет во внутреннем дворе замка.

Д’Артаньян поклонился.

— Мне остается лишь спросить короля, куда надлежит отвезти господина Фуке.

— Сначала в Анжерский замок. А в дальнейшем посмотрим.

— Хорошо, ваше величество.

— Господин д’Артаньян, еще одно слово: от вас, конечно, не ускользнуло, что для ареста господина Фуке я не пользуюсь моими гвардейцами, и господин де Жевр будет от этого в бешенстве.

— Ваше величество не пользуетесь своими гвардейцами, — сказал задетый словами короля капитан, — потому что ваше величество не доверяете господину де Жевру.

— Но это означает тем самым, что вы, напротив, пользуетесь моим полным доверием.

— Я это знаю, ваше величество, и напрасно вы это подчеркиваете.

— Я говорю об этом лишь для того, чтобы, начиная с этой минуты, если господину Фуке по какой-нибудь необыкновенной случайности удастся бежать… а такие случайности, сударь, бывали…

— Очень часто, ваше величество, но не со мной.

— Почему же не с вами?

— Потому что было такое мгновение, когда я хотел спасти господина Фуке.

Король задрожал.

— Потому что, — продолжал капитан, — я имел право на это, угадав ваши замыслы, хотя вы не обмолвились о них ни полсловом, и находя господина Фуке достойным участия. Я имел полное право и возможность проявить мое участие к этому человеку.

— Однако, сударь, вы меня нисколько не убеждаете в вашей готовности исполнить мое приказание.

— И если б я его спас, я был бы совершенно чист перед вами, скажу больше: я сделал бы доброе дело, так как господин Фуке, на мой взгляд, отнюдь не преступник. Но он не захотел этого, он пошел навстречу своей судьбе, он упустил час свободы. Что поделаешь? Теперь у меня есть приказ, я склоняюсь перед этим приказом, и вы можете считать господина Фуке уже арестованным. Он уже в замке Анжера.

— О, вы еще не взяли его, капитан!

— Это касается только меня. У каждого свое ремесло, ваше величество. Только еще раз прошу вас, подумайте. Всерьез ли вы отдаете распоряжение арестовать господина Фуке, ваше величество?

— Да, тысячу раз да!

— Тогда пишите приказ.

— Вот он, берите.

Д’Артаньян прочел врученную ему королем бумагу, поклонился и вышел. С террасы он увидел Гурвиля, который с довольным видом направлялся к дому Фуке.

XXI. Белый конь и конь вороной

«Поразительно, — сказал сам себе капитан, — Гурвиль весел и бегает по улицам как ни в чем не бывало, хотя он почти уверен, что Фуке угрожает прямая опасность. А между тем можно сказать, и тоже с почти полной уверенностью, что тот же Гурвиль, и никто иной, предупреждал Фуке той самой запиской, которую суперинтендант, находясь на террасе, изорвал на тысячу клочков и выбросил за парапет. Гурвиль потирает руки; это значит, что он выкинул что-нибудь исключительно ловкое. Но откуда Гурвиль идет? С улицы Озерб. А куда ведет эта улица?»

И д’Артаньян поверх крыш нантских домов, поскольку замок возвышался над ними, проследил взглядом линии улиц, как если бы перед ним находился план города. Только вместо мертвой и плоской, немой и глухой бумаги взору его открывалась живая рельефная карта, полная движения, криков и теней, отбрасываемых людьми и предметами.

За чертой города расстилались зеленые поля вдоль Луары, и казалось, что они убегают к багряному горизонту, испещренные лазоревою водой и черно-зелеными пятнами обильных в этих местах болот. Сразу же за воротами Нанта уходили в гору две белые дороги, разбегавшиеся в стороны и напоминавшие раздвинутые пальцы гигантской руки.

Д’Артаньян, охвативший, проходя по террасе, эту панораму с первого взгляда, заметил, что улица Озерб доходит до самых ворот, от которых и начинается одна из обнаруженных им дорог.

Еще шаг, и он, покинув террасу и войдя внутрь башни, начал бы спускаться по лестнице, чтобы, захватив карету с решетками, направиться к дому Фуке.

Но случаю было угодно, чтобы в последний момент, когда д’Артаньян уже готов был войти в пролет лестницы, его внимание было привлечено движущейся точкой, которая была видна на этой дороге и быстро удалялась от города.

«Что это? — спросил себя мушкетер. — Бегущая, сорвавшаяся с привязи лошадь. Но как она, черт возьми, мчится!»

Точка отделилась от белой дороги и перенеслась в заросшие люцерной поля.

«Белая лошадь, — продолжал капитан, обнаруживший, что на темном фоне эта точка кажется светлой и даже блестящей, — и к тому же она несет на себе всадника; это, наверное, какой-нибудь сорванец-мальчишка, лошадь которого захотела пить и летит к водопою прямо по полю».

Спускаясь по лестнице, д’Артаньян успел забыть эти быстрые и случайные мысли, порожденные в нем непосредственным зрительным впечатлением.

Несколько клочков бумаги лежало на почерневших ступенях, выделяясь своей белизной.

— Вот клочки записки, разорванной несчастным Фуке. Бедняга! Он доверил свою тайну ветру, а ветер не желает ее принимать и отдает королю. Судьба, бедный Фуке, решительно против тебя. Твоя карта бита. Звезда Людовика Четырнадцатого явно затмевает твою; где уж белке соревноваться с ужом в силе и ловкости.

Д’Артаньян, продолжая спускаться, поднял один из этих клочков.

— Бисерный почерк Гурвиля! — воскликнул он. — Я не ошибся.

И он прочел слово конь . Он поднял еще клочок, на котором не было ни одной буквы. На третьем клочке он прочел слово белый.

— Белый конь, — повторил он, как ребенок, читающий по складам. — Ах, боже мой! — вскричал подозрительный капитан. — Белый конь!

И д’Артаньян, вспыхнув, как горсточка пороха, которая, сгорая, занимает объем, стократно превышающий первоначальный, взбежал на террасу, одолеваемый потоком мыслей и подозрений.

Белый конь все так же несся к Луаре, а на реке, расплываясь в тумане, был едва виден крошечный, колеблемый, словно пылинка, парус.

— О, — вскричал мушкетер, — есть лишь один беглец, который может мчаться с такой быстротой по возделанным полям! Только Фуке, финансист, может бежать так среди бела дня на белом коне… Только сеньор Бель-Иля может спасаться по направлению к морю, когда на земле существуют такие густые леса… Но только один д’Артаньян во всем мире может нагнать Фуке, который имеет перед ним преимущество на целые полчаса и менее чем через час достигнет своего судна.

Торопливо сбежав по лестнице, мушкетер приказал, чтобы карета с железной решеткой была быстро доставлена в рощу за городом. Затем он выбрал лучшего своего скакуна, взлетел ему на спину и понесся вихрем по улице Озерб. Д’Артаньян поскакал не той дорогой, по которой мчался Фуке, но проходившей у самой Луары, уверенный, что выиграет по крайней мере десять минут и настигнет беглеца, который с этой стороны не мог ожидать погони, на перекрестке обеих дорог.

Быстрая скачка и нетерпение, распаляющее преследователя, возбуждая как на охоте или войне, повели к тому, что добрый и мягкий по отношению к Фуке д’Артаньян сделался — и это удивило его самого — свирепым и почти кровожадным.

Он скакал и скакал, а между тем все еще не видел белого коня с его всадником; его досада росла, им овладевало неудержимое бешенство; он сомневался в себе, он готов был предположить, что Фуке воспользовался какой-то подземной дорогой, что он сменил белого коня на одного из тех знаменитых вороных скакунов, быстрых как ветер, которыми д’Артаньян так часто любовался в Сен-Манде, завидуя их силе и легкости.

В эти минуты, когда ветер дул ему прямо в лицо, так что на глазах выступали слезы, когда седло горело под ним, когда конь, израненный шпорами, хрипел от боли и выбрасывал копытами задних ног целый дождь песка и мелкого щебня, д’Артаньян поднимался на стременах и, не видя белого коня ни в воде, ни под деревьями, начинал искать его, как безумный, в воздухе. Он сходил с ума. Обуреваемый жаждой во что бы то ни стало нагнать беглеца, он мечтал о воздушных путях, открытии следующего столетия, вспоминал Дедала с его широкими крыльями, спасшими его из критской тюрьмы.

Глухой стон вырвался из уст мушкетера. Он повторял, измученный страхом оказаться в смешном положении:

— Меня, меня обманул Гурвиль! Меня!.. Скажут, что я старею, скажут, что, дав Фуке возможность бежать, я получил от него миллион.

И он вонзил шпоры в бока своего скакуна; теперь он преодолевал лье за две минуты. Вдруг на краю какого-то пастбища, за изгородью, он увидел что-то белое; это белое то показывалось, то вновь исчезало и наконец на месте, бывшем чуть выше, стало отчетливо видным.

Д’Артаньян вздрогнул от радости и тотчас же успокоился. Он вытер пот, струившийся с его лба, разжал колени, отчего лошадь его вздохнула свободнее, и, отпустив повод, умерил аллюр могучего животного, своего сообщника в этой охоте на человека. Лишь теперь он смог окинуть взглядом дорогу и определить свое положение относительно беглеца.

Суперинтендант окончательно измучил своего замечательного коня, гоня его все время по пашне. Он почувствовал необходимость добраться до более твердой почвы и мчался напрямик к дороге.

Д’Артаньяну нужно было продвигаться вперед по склону холма, круто спускавшегося к Луаре и скрывавшего капитана от взоров Фуке; он хотел, таким образом, настигнуть Фуке, как только суперинтендант выберется на большую дорогу. Там начнется настоящая гонка; там начнется борьба.

Д’Артаньян дал своему коню подышать во всю силу легких. Он увидел, что суперинтендант перешел на рысь, значит, и он тоже позволил своему коню отдых.

Но и тот и другой слишком спешили, чтобы долго сохранять этот аллюр. Достигнув более твердой земли, белый конь полетел как стрела. Д’Артаньян опустил повод, и его вороной конь перешел на галоп. Теперь они неслись по дороге один за другим. Топот коней и эхо, порождаемое им, сливались вместе, образуя невнятный гул. Фуке все еще не замечал д’Артаньяна.

Но когда он вылетел из-под нависавшего над дорогой обрыва, до его слуха отчетливо донеслось раздававшееся за его спиной эхо — стук копыт вороного коня; оно разносилось, словно раскаты грома.

Фуке обернулся; в ста шагах позади него, пригнувшись к шее своего скакуна, мчался во весь опор его враг. Сомнений быть не могло — блестящая перевязь, красный плащ — мушкетер. Фуке отпустил повод, и его белый конь вырвался вперед, увеличив расстояние между ним и его преследователем еще на десяток шагов.

«Однако, — пронеслось в мыслях у мушкетера, — конь под Фуке — особенный конь. Держись, капитан!»

И он принялся изучать своим острым взглядом аллюр и повадки белого скакуна. Он видел перед собою округлый круп, небольшой, торчком отставленный хвост, тонкие и поджарые, точно сплетенные из стальных мускулов, ноги, копыта тверже мрамора.

Д’Артаньян пришпорил своего вороного, но расстояние между ним и Фуке не сократилось. Капитан прислушался: белый скакун дышал ровно, а между тем он летел стрелою, разрезая грудью потоки встречного воздуха. Вороной конь, напротив, начал храпеть: он задыхался.

«Нужно загнать коня, но настигнуть Фуке», — подумал капитан мушкетеров. И он стал рвать мундштуком губы измученного животного и терзать шпорами его и без того окровавленные бока. Доведенный до бешенства конь стал нагонять Фуке. Теперь д’Артаньян оказался на расстоянии пистолетного выстрела от него.

«Крепись, — сказал себе мушкетер, — крепись! Еще немного, и белый конь выдохнется; ну а если конь устоит, то не выдержит всадник».

Но и конь и всадник продолжали эту невероятную скачку, и всадник все так же крепко держался в седле; они были слиты друг с другом, представляя собой одно целое, и расстояние между Фуке и д’Артаньяном понемногу стало опять увеличиваться.

Д’Артаньян дико вскрикнул, и этот крик заставил Фуке обернуться; его конь понесся еще быстрее.

— Несравненный конь, неистовый всадник! — пробурчал капитан сквозь зубы. — Проклятие! Господин Фуке, эй вы, послушайте! Именем короля!

Фуке ничего не ответил.

— Вы меня слышите? — завопил д’Артаньян.

Его конь оступился.

— Еще бы! — лаконично заметил Фуке. И полетел дальше.

Д’Артаньян обезумел; его глаза налились кровью, она стучала в висках.

— Именем короля! — крикнул он вторично. — Остановитесь, или я собью вас пистолетной пулей.

— Сбивайте! — ответил Фуке, продолжая скачку.

Д’Артаньян выхватил один из своих пистолетов и взвел курок, надеясь, что этот звук остановит его врага.

— У вас тоже есть пистолеты, — прокричал он, — защищайтесь!

Фуке действительно обернулся на звук взводимого д’Артаньяном курка и, глядя прямо в лицо мушкетеру, приподнял правой рукой полу своего платья, но так и не прикоснулся к кобуре пистолета.

Между ними было теперь каких-нибудь двадцать шагов.

— Черт возьми! — закричал д’Артаньян. — Я не стану вас убивать; если вы не хотите разрядить в меня пистолет, сдавайтесь! Что такое тюрьма?

— Лучше умереть, — ответил Фуке, — я буду по крайней мере меньше страдать.

Д’Артаньян в отчаянии бросил свой пистолет на дорогу:

— Я возьму вас живым!

И чудом, на которое был способен только этот не имеющий себе равных всадник, он побудил своего коня приблизиться еще на десять шагов к белому скакуну; он уже протянул руку, чтобы схватить настигаемую добычу.

— Право же, убейте меня! Это не в пример человечнее, — прокричал Фуке.

— Нет, живым, только живым! — пробормотал капитан.

Его конь вторично споткнулся; конь Фуке опять получил преимущество.

Невиданным зрелищем было это соревнование двух коней, жизнь которых поддерживалась только волею всадников. Бешеный галоп сменился быстрой рысью, потом рысью обыкновенной, но этим изнемогающим от усталости, остервеневшим соперникам продолжало казаться, что они скачут все так же неудержимо. Измученный вконец д’Артаньян выхватил второй пистолет и навел его на белого скакуна.

— В коня, не в вас! — прокричал он Фуке и выстрелил.

Животное, пораженное его выстрелом в круп, сделало бешеный скачок в сторону и взвилось на дыбы. В это мгновение вороной конь д’Артаньяна пал замертво.

«Я обесчещен, — сказал себе мушкетер, — я жалкая тварь».

— Господин Фуке, — крикнул он, — умоляю вас, бросьте мне один из своих пистолетов, и я застрелюсь!

Фуке снова заставил коня затрусить мелкой рысцой.

— Умоляю вас, умоляю! — продолжал д’Артаньян. — То, чего вы не даете мне сделать немедленно, я все равно сделаю через час. Но здесь, на этой дороге, я умру мужественно, я умру, не потеряв моей чести; окажите же мне услугу, молю вас!

Фуке ничего не ответил; он по-прежнему медленно продвигался вперед.

Д’Артаньян пустился бежать за своим врагом.

Он бросил на землю шляпу, затем куртку, которая мешала ему, потом ножны от шпаги, чтобы они не путались под ногами. Даже шпага, зажатая у него в кулаке, показалась ему чрезмерно тяжелою, и он избавился от нее так же, как избавился от ножен.

Белый конь хрипел; д’Артаньян догонял его. С рыси обессиленное животное перешло на медленный шаг; оно трясло головою; изо рта его вместе с пеной текла кровь.

Д’Артаньян сделал отчаянное усилие и бросился на Фуке. Уцепившись за его ногу, он, задыхаясь, заплетающимся языком произнес:

— Именем короля арестую вас; застрелите меня, и каждый из нас исполнит свой долг.

Фуке с силой рванул с себя оба пистолета и кинул их в реку. Он сделал это, чтобы д’Артаньян не мог их отыскать и покончить с собой. Затем он слез с коня и молвил:

— Сударь, я — ваш пленник. Обопритесь о мою руку, потому что вы сейчас лишитесь сознания.

— Благодарю вас, — прошептал д’Артаньян, который действительно чувствовал, что земля ускользает у него из-под ног, а небо валится ему на голову.

И он упал на песок, обессиленный, едва дышащий.

Фуке спустился к реке и зачерпнул в шляпу воды. Он освежил принесенной водой виски мушкетеру и несколько капель ее влил ему в рот. Д’Артаньян слегка приподнялся и посмотрел вокруг себя блуждающим взором. По-видимому, он кого-то или что-то искал.

Он увидел Фуке, стоящего перед ним на коленях с мокрою шляпой в руках. Фуке, смотря на него, ласково улыбался.

— Так вы не бежали! — воскликнул он. — О сударь! Настоящий король — по благородству, по сердцу, по душе — это не Людовик в Лувре, не Филипп на Сент-Маргерит, настоящий король — это вы, осужденный, травимый.

— Я погибаю теперь из-за одной допущенной мною ошибки, господин д’Артаньян.

— Какой же, ради самого создателя?

— Мне следовало быть вашим другом… Но как же мы доберемся до Нанта? Ведь мы довольно далеко от него.

— Вы правы, — заметил д’Артаньян с мрачным и задумчивым видом.

— Белый конь, быть может, еще оправится; это был такой исключительный конь! Садитесь на него, господин д’Артаньян. Что до меня, то я буду идти пешком, пока вы хоть немного не отдохнете.

— Бедная лошадь! Я ранил ее, — вздохнул мушкетер.

— Она пойдет, говорю вам, я ее знаю; или лучше сядем на нее оба.

— Попробуем, — проговорил д’Артаньян.

Но не успели они осуществить свое намерение, как животное пошатнулось, затем выпрямилось, несколько минут шло ровным шагом, потом опять пошатнулось и упало рядом с вороным конем д’Артаньяна.

— Ну что ж, пойдем пешком, так хочет судьба, прогулка будет великолепной, — сказал Фуке, беря д’Артаньяна под руку.

— Проклятие! — вскричал капитан, нахмурившись, с устремленным в одну точку взглядом, с тяжелым сердцем. — Отвратительный день!

Они медленно прошли четыре лье, отделявшие их от леса, за которым стояла карета с конвоем. Когда Фуке увидел это мрачное сооружение, он обратился к д’Артаньяну, который, как бы стыдясь за Людовика XIV, опустил глаза:

— Вот вещь, которую выдумал дрянной человек, капитан д’Артаньян. К чему эти решетки?

— Чтобы помешать вам бросать записки через окно.

— Изобретательно!

— Но вы можете сказать, если нельзя написать, — проговорил д’Артаньян.

— Сказать вам?

— Да… если хотите.

Фуке задумался на минуту, потом начал, глядя капитану прямо в лицо:

— Одно только слово, запомните?

— Запомню.

— И передадите его тем, кому я хочу?

— Передам.

— Сен-Манде, — совсем тихо произнес Фуке.

— Хорошо, кому же его передать?

— Госпоже де Бельер или Пелисону.

— Будет сделано.

Карета проехала Нант и направилась по дороге в Анжер.

XXII. Где белка падает, а уж взлетает

Было два часа пополудни. Король в большом нетерпении ходил взад и вперед по своему кабинету и иногда приотворял дверь в коридор, чтобы взглянуть, чем занимаются его секретари. Кольбер, сидя на том самом месте, на котором утром так долго сидел де Сент-Эньян, тихо беседовал с де Бриенном.

Король резко открыл дверь и спросил:

— О чем вы тут говорите?

— Мы говорим о первом заседании штатов, — ответил, вставая, де Бриенн.

— Превосходно! — отрезал король и вернулся к себе в кабинет.

Через пять минут раздался колокольчик, призывавший Роза; это был его час.

— Вы кончили переписку? — спросил король.

— Нет еще, ваше величество.

— Посмотрите, не вернулся ли господин д’Артаньян.

— Пока нет, ваше величество.

— Странно! — пробормотал король. — Позовите господина Кольбера.

Вошел Кольбер; он ожидал этого момента с утра.

— Господин Кольбер, — возбужденно сказал король, — надо было бы все-таки выяснить, куда запропастился господин д’Артаньян.

— Где искать его, ваше величество?

— Ах, сударь, разве вам не известно, куда я послал его? — насмешливо улыбнулся Людовик.

— Ваше величество не говорили мне об этом.

— Сударь, есть вещи, о которых догадываются, и вы в этом особенный мастер.

— Я мог догадываться, ваше величество, но я не позволю себе принимать свои догадки за истину.

Едва Кольбер произнес эти слова, как голос гораздо более грубый, чем голос Людовика, прервал разговор между монархом и его ближайшим помощником.

— Д’Артаньян! — радостно вскрикнул король.

Д’Артаньян, бледный и возбужденный, обратился к королю:

— Это вы, ваше величество, отдали приказание моим мушкетерам?

— Какое приказание?

— Относительно дома господина Фуке.

— Я ничего не приказывал, — ответил Людовик.

— А, а! — произнес д’Артаньян, кусая себе усы. — Значит, я не ошибся, этот господин — вот где корень всего!

И он указал на Кольбера.

— О каком приказании идет речь? — снова спросил король.

— Приказание перевернуть дом, избить слуг и служащих господина Фуке, взломать ящики, предать мирное жилище потоку и разграблению. Черт возьми, приказание дикаря!

— Сударь! — проговорил побледневший Кольбер.

— Сударь, — перебил д’Артаньян, — один король, слышите, один король имеет право приказывать моим мушкетерам. Что же касается вас, то я решительно запрещаю вам что-либо в этом роде и предупреждаю вас относительно этого в присутствии его величества короля. Дворяне, носящие шпагу, это не бездельники с пером за ухом.

— Д’Артаньян! Д’Артаньян! — пробормотал король.

— Это унизительно, — продолжал мушкетер. — Мои солдаты обесчещены! Я не командую наемниками или приказными из интендантства финансов, черт подери!

— Но в чем дело? Говорите же наконец! — решительно приказал король.

— Дело в том, ваше величество, что этот господин… господин, который не мог угадать приказаний, отданных вашим величеством, и потому, видите ли, не знал, что мне поручено арестовать господина Фуке; господин, который заказал железную клетку для того, кого вчера еще почитал начальником, — этот господин отправил де Роншера на квартиру господина Фуке и ради изъятия бумаг суперинтенданта изъял заодно и всю его мебель. Мои мушкетеры с утра окружили дом. Таково было мое приказание. Кто же велел им войти в дом господина Фуке? Почему, заставив их присутствовать при этом бесстыднейшем грабеже, сделали их сообщниками подобной мерзости? Черт возьми! Мы служим королю, но не служим господину Кольберу!

— Господин д’Артаньян, — строго остановил капитана король, — будьте осторожны в выборе выражений! В моем присутствии подобные объяснения и в таком тоне не должны иметь места.

— Я действовал для блага моего короля, — сказал Кольбер взволнованным голосом. — И мне чрезвычайно прискорбно, что столь враждебное отношение я встречаю со стороны офицера его величества, тем более что я лишен возможности отомстить за себя из уважения к королю.

— Уважения к королю! — вскричал д’Артаньян с горящими от гнева глазами. — Уважение к королю состоит прежде всего в том, чтобы внушать уважение к его власти, внушать любовь к его священной особе. Всякий представитель единодержавной власти олицетворяет собой эту власть, и когда народы проклинают карающую их длань, господь бог упрекает за это длань самого короля, понимаете? Нужно ли, чтобы солдат, загрубевший за сорок лет службы, привыкший к крови и к ранам, читал вам проповедь этого рода, сударь? Нужно ли, чтобы милосердие было с моей стороны, а свирепость с вашей? Вы приказали арестовать, связать, заключить в тюрьму людей ни в чем не повинных!

— Быть может, сообщников господина Фуке… — начал Кольбер.

— Кто вам сказал, что у господина Фуке существуют сообщники, кто вам сказал, наконец, что он действительно в чем-то виновен? Это ведомо одному королю, и лишь его суд — праведный суд. Когда он скажет: «Арестуйте и заключите в тюрьму таких-то», — тогда вы послушно исполните его приказание. Не говорите мне о вашем уважении к королю и берегитесь, если в ваших словах содержится хоть какая-нибудь угроза, ибо король не допустит, чтобы дурные слуги грозили тем, кто безупречно служит ему. И если бы — упаси боже! — мой государь не ценил своих слуг по достоинству, я сам сумел бы внушить к себе уважение.

С этими словами д’Артаньян принял горделивую позу: глаза его горели мрачным огнем, рука покоилась на эфесе шпаги, губы лихорадочно вздрагивали; он изображал свой гнев более яростным, чем это было в действительности.

Униженный и терзаемый бешенством, Кольбер откланялся королю, как бы прося у него дозволения удалиться.

Людовик, в котором боролись оскорбленная гордость и любопытство, еще колебался, на чью сторону ему стать. Д’Артаньян увидел, что король в нерешимости. Оставаться дольше было бы грубой ошибкой; следовало восторжествовать над Кольбером, и единственным средством для достижения этого было — так сильно задеть короля за живое, чтобы его величеству не оставалось иного, как сделать выбор между противниками.

И д’Артаньян, последовав примеру Кольбера, также откланялся королю. Но Людовику не терпелось получить точные и подробные сведения об аресте суперинтенданта финансов, об аресте того, перед кем он сам одно время трясся от страха, и он понял, что возмущение д’Артаньяна отсрочит по крайней мере на четверть часа рассказ о тех новостях, которые так хотелось ему узнать. Итак, забыв про Кольбера, который не мог сообщить ничего особенно нового, он удержал у себя капитана своих мушкетеров.

— Расскажите сначала об исполнении возложенного на вас поручения, и лишь после этого я позволю вам отдохнуть.

Д’Артаньян, который был уже на пороге королевского кабинета, услышав слова короля, возвратился назад, тогда как Кольбер оказался вынужденным уйти. Лицо интенданта стало багровым, его черные злые глаза блеснули под густыми бровями; он заторопился, склонился перед королем, проходя мимо д’Артаньяна, наполовину выпрямился и вышел, унося в душе смертельное оскорбление.

Д’Артаньян, оставшись наедине с королем, мгновенно смягчился и уже с совершенно другим видом обратился к нему:

— Ваше величество, вы — молодой король. По заре узнает человек, будет ли день погожим или ненастным. Что станут думать о вашем будущем царствовании народы, отданные десницею божьей под ваше владычество, если увидят, что между собою и ними вы ставите злобных и жестоких министров? Но поговорим обо мне, ваше величество; прекратим разговор, который кажется вам бесполезным, а быть может, и неприличным. Поговорим обо мне. Я арестовал господина Фуке.

— Вы потратили на это достаточно много времени, — ядовито заметил король.

Д’Артаньян посмотрел на него и ответил:

— Я вижу, что употребил неудачное выражение; я сказал, что арестовал господина Фуке, тогда как подобало сказать, что я сам был арестован господином Фуке; это будет правильнее. Итак, я восстанавливаю голую истину: я был арестован господином Фуке.

На этот раз удивился Людовик XIV. Д’Артаньян мгновенно понял, что происходило в душе его повелителя. Он не дал ему времени для расспросов. Он рассказал ему с тем красноречием и тем поэтическим пылом, которыми, быть может, он один обладал в то время, о бегстве Фуке, о преследовании, о бешеной скачке, наконец, о не имеющем себе равного благородстве суперинтенданта, который добрый десяток раз мог бежать, который двадцать раз мог убить его, своего преследователя, но который тем не менее предпочел тюрьму или что-нибудь еще худшее, дабы не претерпел унижения тот, кто стремился отнять у него свободу.

По мере того как капитан говорил, королем все больше и больше овладевало волнение. Он жадно ловил каждое слово, произносимое д’Артаньяном, постукивая при этом ногтями своих судорожно прижатых друг к другу рук.

— Из этого явствует — так по крайней мере я думаю, — что человек, который вел себя описанным образом, безусловно порядочный человек и не может быть врагом короля. Вот мое мнение, и я повторяю его пред вами, мой государь. Я знаю, что король ответит на это, — и я заранее склоняюсь перед его словами: «Государственная необходимость». Ну что ж! В моих глазах это причина, достойная величайшего уважения. Я солдат, я получил приказание, и это приказание выполнено, правда, вопреки моей воле, но выполнено. Я умолкаю.

— Где сейчас господин Фуке? — спросил после секундного молчания Людовик XIV.

— Господин Фуке, государь, пребывает в железной клетке, изготовленной для него господином Кольбером, и катит, увлекаемый четверкою быстрых коней, по дороге в Анжер.

— Почему вы не поехали с ним, почему бросили его на дороге?

— Потому что ваше величество не приказывали мне ехать в Анжер. И лучшее доказательство правоты моих слов — то, что вы уже разыскивали меня… Кроме того, у меня было еще одно основание.

— Какое?

— Пока я с ним, несчастный господин Фуке никогда бы не сделал попытки бежать.

— Что же из этого?

— Ваше величество должны понимать и, конечно, понимаете и без меня, что самое мое пламенное желание — это узнать, что господин Фуке на свободе. Вот я и поручил его самому бестолковому бригадиру, какого только смог найти среди моих мушкетеров. Я сделал это, чтобы узник получил возможность бежать.

— Вы с ума сошли, д’Артаньян! — вскричал король, скрещивая на груди руки. — Можно ли произносить вслух столь ужасные вещи, даже если имеешь несчастье думать что-либо подобное?

— Ваше величество, я глубоко убежден, что вы не ожидаете от меня враждебности по отношению к господину Фуке после всего, что он сделал для меня и для вас. Нет, не поручайте мне держать господина Фуке под замком, если вы твердо хотите, чтобы он был взаперти и впредь. Сколь бы крепкою ни была клетка, птичка в конце концов все равно найдет способ вылететь из нее.

— Удивляюсь, — сказал мрачно король, — как это вы не последовали за тем, кого господин Фуке хотел посадить на мой трон. Тогда вы располагали бы всем, чего вы так жаждете: привязанностью и благодарностью. На службе у меня, однако, вам приходится иметь дело с вашим господином и повелителем, сударь.

— Если бы господин Фуке не отправился за вами в Бастилию, — отвечал д’Артаньян с твердостью в голосе, — лишь один человек сделал бы это, и этот человек — я, ваше величество. И вам это прекрасно известно.

Король осекся. На эти откровенные и искренние слова возразить ему было нечего. Слушая д’Артаньяна, он вспомнил прежнего д’Артаньяна, того, кто стоял за пологом его кровати, — то было в Пале-Рояле, когда парижский народ, предводимый кардиналом де Рецем, пришел убедиться в том, что король находится во дворце; д’Артаньяна, которому он махал рукой из кареты по пути в собор Богоматери, при въезде в Париж; солдата, покинувшего его в Блуа; лейтенанта, которого он снова призвал к себе, когда смерть Мазарини отдала в его руки власть; человека, который неизменно был честен, предан и смел.

Людовик подошел к двери и вызвал к себе Кольбера.

Кольбер был в коридоре, где работали секретари. Он тотчас же явился на зов.

— Кольбер, вы сделали обыск у господина Фуке?

— Да, ваше величество.

— Каковы его результаты?

— Господин де Роншера, посланный с вашими мушкетерами, государь, вручил мне бумаги, — ответил Кольбер.

— Я ознакомлюсь с ними… А теперь дайте-ка мне вашу руку.

— Мою руку, ваше величество?

— Да, и я вложу ее в руку шевалье д’Артаньяна. Ведь вы, д’Артаньян, — обратился король с ласковою улыбкою к своему испытанному солдату, который, завидев этого приказного, снова принял надменный вид, — ведь вы, в сущности, не знаете этого человека; познакомьтесь же с ним.

И он указал ему на Кольбера.

— Он был посредственным слугой на второстепенных ролях, но он будет великим человеком, если я предоставлю ему высокое положение.

— Ваше величество, — пролепетал Кольбер, потерявший голову от удовольствия и страха пред ожидающим его будущим.

— Я понимаю, почему так было до сей поры, — прошептал д’Артаньян на ухо королю, — он завидовал.

— Вот именно, и зависть связывала его, не давая расправить как следует крылья.

— Отныне он будет крылатой змеей, — пробормотал мушкетер, все еще движимый остатками ненависти к недавнему своему врагу.

Но у Кольбера, подходившего к нему в этот момент, было теперь совсем иное лицо, нисколько не похожее на то, которое капитан привык видеть; оно показалось ему добрым, мягким, покладистым; в его глазах светился такой благородный ум, что д’Артаньян, отлично разбиравшийся в человеческих лицах, был смущен и почти поколеблен в своих давних предубеждениях.

Кольбер пожал ему руку и произнес:

— То, что было сказано вам королем, доказывает, насколько его величество знает людей. Бешеная борьба, которую я вел вплоть до этого дня против злоупотреблений, но не против людей, доказывает, что я хотел подготовить моему королю великое царствование, а моей стране — великое благоденствие. У меня широкие замыслы, господин д’Артаньян, и вы увидите, как они расцветут под солнцем гражданского мира. И если я не рассчитываю и не обладаю счастьем заслужить дружбу честных людей, то я убежден, что в худшем случае заслужу их уважение. А за их восхищение я с готовностью отдам свою жизнь, сударь.

Эта перемена, это внезапное возвышение, это молчаливое одобрение короля заставили мушкетера основательно призадуматься. Он учтиво поклонился Кольберу, не спускавшему с него глаз. Король, увидев, что они помирились, не стал их задерживать; из королевского кабинета они вышли вместе.

За порогом его новый министр остановил капитана и сказал:

— Возможно ли, господин д’Артаньян, чтобы человек с таким острым глазом, как вы, не понял меня с первого взгляда?

— Господин Кольбер, — отвечал капитан, — солнечный луч, светящий прямо в глаза, мешает разглядеть самый яркий костер. Человек, стоящий у власти, излучает сияние, вы это знаете, и раз вы достигли ее, зачем вам преследовать и дальше несчастного, которого постигла немилость и который упал с такой высоты?

— Мне, сударь? О, я никогда не стану его преследовать. Я хотел управлять финансами, и управлять ими единолично, потому что я и в самом деле честолюбив и особенно потому, что я глубоко верю в присущие мне достоинства. Я знаю, что золото всей страны окажется предо мною, а я люблю смотреть на золото короля. Если мне доведется прожить еще тридцать лет, то ни один денье в течение этих тридцати лет не прилипнет к моим рукам: на это золото я построю хлебные склады, величественные здания, города; я углублю гавани; я создам флот, я снаряжу корабли, которые понесут имя Франции к самым далеким народам и племенам; я создам библиотеки и академии; я сделаю Францию первой страной в мире, и притом самой богатой. Вот причины моей нелюбви к господину Фуке, который мешал мне действовать. А потом, когда я буду великим и сильным, когда Франция будет велика и сильна, тогда и я также воскликну: «Милосердие!»

— Вы произнесли это слово. Давайте попросим у короля свободу для господина Фуке. Он преследует его, думая только о вас.

— Сударь, — ответил Кольбер, — вы знаете, что это вовсе не так и что король испытывает личную ненависть к господину Фуке. И не мне говорить вам об этом.

— Она утомит короля, он забудет о ней.

— Король ничего не забывает, господин д’Артаньян… Погодите, король вызывает дежурных к себе и отдаст сейчас какое-то приказание: я не влиял на него, не так ли? Слушайте!

Король действительно вызвал секретарей.

— Господин д’Артаньян? — спросил он.

— Я здесь, ваше величество.

— Дайте двадцать мушкетеров господину де Сент-Эньяну для охраны господина Фуке.

Д’Артаньян и Кольбер обменялись взглядами.

— Из Анжера, — распорядился король, — пусть перевезут арестованного в Париж, в Бастилию.

— Вы были правы, — шепнул Кольберу капитан мушкетеров.

— Сент-Эньян, — продолжал король, — вы пристрелите всякого, кто заговорит с господином Фуке в пути.

— А я, ваше величество, я тоже должен молчать? — спросил де Сент-Эньян.

— Вы, сударь, будете говорить с ним только в присутствии мушкетеров.

Де Сент-Эньян поклонился и вышел, чтобы приступить к исполнению полученного им приказания.

Д’Артаньян тоже хотел удалиться, но король задержал его.

— Сударь, — приказал он, — отправляйтесь незамедлительно и примите под мою руку остров и крепость Бель-Иль-ан-Мер, принадлежавшие господину Фуке.

— Хорошо, ваше величество. Я поеду один?

— Вы возьмете с собой столько войск, сколько понадобится, чтобы не потерпеть неудачи, если крепость окажет сопротивление.

Шепот льстивого недоверия к возможности подобного факта раздался между придворными.

— Такие вещи случались, — подтвердил д’Артаньян.

— Я видел их собственными глазами в дни моего детства и не желаю видеть их снова. Вы меня поняли? Идите, сударь, и возвращайтесь не иначе, как с крепостными ключами.

Кольбер подошел к д’Артаньяну.

— Вот поручение, — сказал он, — за которое, если вы его выполните как следует, вы получите маршальский жезл.

— Почему вы говорите: если вы его выполните как следует?

— Потому что это поручение весьма трудное. К тому же на Бель-Иле ваши друзья, а таким людям, как вы, господин д’Артаньян, не так-то просто перешагнуть через трупы друзей ради того, чтобы добиться успеха.

Д’Артаньян опустил голову; Кольбер возвратился в кабинет короля.

Спустя четверть часа капитан получил приказ, предписывающий в случае сопротивления взорвать до основания крепость Бель-Иль. Этим приказом ему также вручалось право казнить или миловать местных жителей и беглецов, укрывшихся в крепости; особо предписывалось не выпускать из нее ни души.

«Кольбер был прав, — подумал д’Артаньян. — Мой маршальский жезл стоил бы жизни моим друзьям. Только здесь забывают, что они не глупее птиц и не станут дожидаться руки птицелова, чтобы расправить крылья и улететь. И эту руку я им так хорошо покажу, что у них будет достаточно времени, чтобы увидеть ее. Бедный Портос! Бедный Арамис! Нет, моя слава не будет стоить вам ни одного перышка».

Приняв это решение, д’Артаньян собрал войска короля, погрузил их в Пембефе и, не потеряв ни минуты, снялся с якоря и поплыл на всех парусах.

XXIII. Бель-Иль-ан-Мер

На краю мола, на который яростно наседал вечерний прибой, прогуливались, взявшись за руки, два человека. Они оживленно беседовали, и ни одна душа не могла расслышать их слов, уносимых одно за другим порывами ветра вместе с белою пеной, вздымаемой гребнями волн.

Солнце только что опустилось в бескрайнюю хлябь океана — в эти минуты оно было похоже на гигантское, пышущее багровым жаром горнило.

Время от времени один из этих людей оборачивался к востоку, как бы вопрошая с мрачным беспокойством пустынное море. Другой, всматриваясь в лицо своего спутника, пытался, казалось, разгадать значение его взглядов. Затем, оба безмолвные, одолеваемые мрачными мыслями, они возобновляли прогулку.

Эти два человека — все, конечно, узнали их — были Портос с Арамисом, преследуемые законом и укрывшиеся на Бель-Иле после крушения всех надежд и великого плана г-на д’Эрбле.

— Что бы вы ни говорили, мой дорогой Арамис, — повторял Портос, с силой вдыхая в себя просоленный воздух и наполняя им свои могучие легкие, — что бы ни говорили вы, а все же исчезновение всех рыбачьих лодок, вышедших отсюда в течение последних двух дней, — вещь не совсем обычная. На море не было бури. Погода стояла спокойная, не заметно было даже небольшого волнения. Но если бы и была буря, не могли же погибнуть все наши лодки. Хоть какая-нибудь из них осталась бы невредимой. Повторяю, это в высшей степени странно. Подобное исчезновение лодок чрезвычайно удивляет меня.

— Вы правы, друг мой Портос; вы, несомненно, правы. Это верно, тут и впрямь есть что-то необъяснимое.

— К тому же, — добавил Портос, мысли которого несколько оживились, поскольку ваннский епископ согласился с его замечанием, — тут обращает на себя внимание странная вещь: если бы эти лодки и в самом деле погибли, то на берегу были бы найдены их обломки или какие-нибудь вещи погибших. Между тем ничего такого не обнаружено.

— Да, я так же, как вы, думал об этом.

— Обратили ли вы внимание и на то, что два остававшихся на острове парусника, которые отправлены мною на поиски остальных…

Арамис внезапно прервал своего собеседника: он вскрикнул, сопровождая свое восклицание таким резким движением, что Портос остановился как вкопанный.

— Что вы сказали, Портос? Что? Вы послали два этих парусника?..

— Искать остальных, ну да, — простодушно повторил Портос.

— Несчастный! Что вы наделали! Теперь мы погибли! — воскликнул епископ.

— Погибли?.. Что?.. Почему погибли? Ответьте же, Арамис?

Арамис закусил губу.

— Ничего, ничего. Простите, я хотел сказать…

— Что?

— Что если бы нам пришло в голову совершить прогулку по морю, то теперь мы уже не смогли бы осуществить это желание.

— Так вот что вас мучит! Велика важность, подумаешь! Что касается меня, то я нисколько не жалею об этом. Я жалею не о развлечениях на Бель-Иле, каковы б они ни были, а о Пьерфоне, о Брасье, о Валлоне, о моей дорогой Франции. Здесь не Франция, друг мой, и я сам не знаю, что здесь такое. О, я могу сказать это с полной откровенностью, и вы по дружбе простите мне мою искренность, но я заявляю вам, что на Бель-Иле я чувствую себя очень несчастным, да, да, очень несчастным.

Арамис едва слышно вздохнул.

— Милый друг, — ответил он, — вот потому и печально, что вы отослали эти оставшиеся у нас парусники на поиски лодок, исчезнувших двое суток назад. Если б вы их не отослали, мы бы уехали.

— Уехали! А как же приказ, Арамис?

— Какой приказ?

— Черт возьми! Приказ, о котором вы мне постоянно толкуете и о котором по всякому поводу напоминаете: мы должны охранять Бель-Иль от возможного нападения узурпатора, — вы же сами прекрасно знаете, о каком приказе я говорю.

— Это правда, — прошептал Арамис.

— Итак, вы видите, мы не можем уехать отсюда, и то, что я отправил парусники на поиски лодок, не может, следовательно, нам повредить.

Арамис замолчал, и его блуждающий взгляд, зоркий, как взгляд парящей в воздухе чайки, долго обшаривал море, всматриваясь в пространство и стремясь проникнуть за линию горизонта.

— К тому же, Арамис, — продолжал Портос, упорно возвращавшийся к своей мысли, которую епископ счел правильной, — к тому же вы не даете мне никаких объяснений, где могли запропаститься эти несчастные лодки. А между тем, куда бы я ни пришел, меня со всех сторон осаждают воплями и стенаниями; при виде впавших в отчаяние матерей начинают хныкать и малые дети, точно я могу возвратить им отцов, а их матерям мужей. Каковы же все-таки ваши предположения и что я должен говорить этим несчастным?

— Предполагать, Портос, мы можем все что угодно, а вот говорить… ничего им, пожалуй, не говорите.

Этот ответ не удовлетворил Портоса. Он отвернулся, пробормотав несколько слов, в которых излил свое недовольство.

Арамис остановил доблестного солдата.

— Припоминаете ли вы, дорогой друг, — сказал он с глубокою грустью в голосе, сжимая в своих руках руки гиганта, — припоминаете ли вы, что в счастливые дни нашей молодости, когда мы были доблестными и сильными — вы, да я, да те двое, которые теперь вдалеке от нас, — припоминаете ли вы, мой милый Портос, что, захоти мы вернуться во Францию, эта поверхность соленой воды не могла бы служить нам препятствием.

— О, — заметил Портос, — как-никак целых шесть лье.

— Если бы вы увидели, что я уцепился за первую попавшуюся доску, разве вы устояли бы на твердой земле?

— Нет, клянусь богом, Арамис, конечно, не устоял бы! Но теперь какая доска удержит нас, и особенно меня?!

И владелец поместья Брасье, гордо усмехнувшись, окинул взглядом свои мощные округлые формы.

— А разве и вы, Арамис, положа руку на сердце, не скучаете на Бель-Иле? И не предпочли бы вы удобств, предоставляемых вам вашим домом, епископским дворцом в Ванне? А ну-ка, признайтесь!

— Нет, — ответил Арамис, не смея посмотреть Портосу в глаза.

— Ну что ж, в таком случае останемся здесь, — произнес его друг, и тяжкий вздох, несмотря на усилия, которые делал Портос, чтобы сдержать его, с шумом вырвался из его могучей груди. — Раз так, то останемся, останемся тут. И, однако, — добавил он, — если у вас является мысль, да, да, определенная, окончательно принятая, твердая мысль, — я говорю о мысли возвратиться во Францию, несмотря на отсутствие лодок…

— Заметили ли вы еще одну не менее странную вещь, — перебил его Арамис, — со времени исчезновения наших лодок, за последние двое суток, к берегам острова не пристал ни один человек?

— Да, конечно, вы правы. Я это тоже заметил, так как до этого лодки и шлюпки, как мы видели, ежедневно приходили сюда десятками.

— Надо будет хорошенько осведомиться, — помолчав, сказал Арамис. — Даже если мне придется построить плот…

— Но тут есть челноки. Если хотите, я раздобуду один…

— Челнок, челнок!.. Вы думаете, что челнок… Челнок, чтобы перевернуться на нем? Нет, нет, — решительно возразил ваннский епископ, — не нам с вами переплывать море в скорлупке. Подождем, подождем еще.

И Арамис принялся ходить взад и вперед, пытаясь скрыть все возрастающую тревогу.

Портос, уставший следить за лихорадочными движениями своего друга, Портос, доверчивый и спокойный Портос, ничего не знавший о причинах этого неистового волнения, выдававшего себя лишь внешними проявлениями, остановил Арамиса.

— Сядем на этот камень, — попросил он. — Присядьте со мной, и я умоляю вас, умоляю самым решительным образом, объясните мне, и так, чтобы я хорошенько понял, объясните мне наконец, что мы тут делаем.

— Портос… — начал в смущении Арамис.

— Я знаю, что мнимый король хотел сбросить с трона настоящего короля. Об этом вы рассказали мне, и это понятно. Я знаю, что мнимый король собирался продать Бель-Иль англичанам. И это тоже понятно. Я знаю, что мы, инженеры и военачальники, поспешно прибыли на Бель-Иль, чтобы возглавить работы по его укреплению и принять на себя командование десятью ротами, которые набраны, содержатся господином Фуке и находятся в его подчинении, или, иными словами, десятью ротами его зятя. И это мне достаточно ясно.

Арамис нетерпеливо вскочил. Он был похож на льва, которому докучает муха.

Портос удержал его за руку.

— Но, несмотря на усилия, которые прилагает мой ум, несмотря на все размышления, я не могу понять и никогда не пойму, почему, вместо того чтобы направлять к нам войска, вместо того чтобы поддержать нас, прислав людей, оружие и провиант, нас оставляют без лодок, а Бель-Иль без снабжения и без помощи; почему, вместо того чтобы установить с нами связь подачей сигналов, доставкой письменных приказов или изустно, прерывают всякое сообщение с нами? Ответьте же мне, Арамис, или лучше, прежде чем отвечать, выслушайте, что я думаю, какие мысли одолевают меня.

Епископ поднял голову.

— Так вот, Арамис, — продолжал Портос, — я думаю, я вообразил, что во Франции произошли большие события. Мне всю ночь напролет снился Фуке, мне снились мертвые рыбы, разбитые яйца, неприбранные убогие комнаты. Дурные сны, д’Эрбле, они пророчат беду.

— Портос, что там такое? — перебил Арамис, порывисто вставая и указывая своему другу черную точку на багровой полоске моря.

— Судно! — обрадовался Портос. — Да, это судно. Ах, наконец-то мы получим известия!

— Два! — вскричал епископ, заметив новые мачты. — Два, три, четыре!

— Пять! — крикнул Портос. — Шесть, семь! Ах, боже мой, да тут целый флот!

— Должно быть, возвращаются наши бель-ильские рыбаки, — уверенно проговорил Арамис, хотя внутренне он был сильно встревожен представшей пред его глазами картиной.

— Уж очень велики эти суда; они не могут быть рыбачьими лодками. И к тому же не кажется ли вам, дорогой Арамис, что они идут с той стороны, где устье Луары?

— Да, они идут оттуда…

— Смотрите, их увидели все. Вот женщины и дети, они бегут на берег.

В это время подошел старый рыбак.

— Это наши лодки? — спросил его Арамис.

Старик всмотрелся в морскую даль:

— Нет, монсеньор, это суда королевского флота.

— Суда королевского флота! — повторил Арамис, содрогнувшись в душе. — Но откуда вы это знаете?

— По флагу. На наших лодках и на торговых судах флагов никогда не бывает. На таких больших парусниках обыкновенно перевозят войска.

— А! — сказал Арамис.

— Ура! — воскликнул Портос. — Это идут подкрепления, не так ли, дорогой Арамис?

— Возможно.

— Если это только не англичане.

— С Луары? Это было бы ужасным несчастьем! Разве им не понадобилось бы в этом случае пройти через Париж?

— Вы правы. Это, разумеется, подкрепления или, может быть, провиант.

Арамис закрыл руками лицо и ничего не ответил. Потом вдруг приказал:

— Портос, объявите тревогу!

— Тревогу? Но почему?

— Пусть канониры вернутся на свои батареи, пусть прислуга находится возле орудий, пусть будут особенно бдительны у береговых пушек.

Портос сделал большие глаза. Он внимательно посмотрел на своего друга, точно хотел убедиться, что тот действительно в здравом уме и твердой памяти.

— Если вы немедленно не пойдете, мой дорогой и бесценный друг, — продолжал Арамис своим самым ласковым тоном, — то это сделаю я и лично отдам все эти необходимые распоряжения.

— Иду, сию минуту иду, — ответил Портос и пошел выполнять приказание. По дороге он, впрочем, неоднократно оглядывался, чтобы выяснить, не ошибся ли ваннский епископ и не зовет ли его назад, обратившись к более здравым мыслям.

Пробили тревогу. Раздалась барабанная дробь. Запели рожки. Разнесся глухой звон большого набатного колокола. В мгновение ока мол и дамба заполнились любопытными и солдатами. В руках у артиллеристов, стоявших у больших, поставленных на каменные лафеты орудий, дымились фитили. Когда каждый занял указанное ему боевым расписанием место, когда приготовления к обороне были завершены, Портос робко обратился к епископу, шепнув ему на ухо:

— Позвольте, Арамис, я хочу постараться понять…

— Погодите: вы и так вскоре поймете решительно все, — так же шепотом ответил ваннский епископ своему заместителю и помощнику;

— Этот флот, на всех парусах направляющийся к Бель-Илю, королевский флот, так ведь?

— Но раз во Франции два короля, которому из них принадлежит этот флот? Что вы на это ответите, друг мой Портос?

— О, вы открываете мне глаза, — сказал гигант, пораженный этим доводом Арамиса.

И Портос, которому ответ друга открыл глаза, а вернее сказать, сделал завесу, закрывавшую их, еще более плотной, поторопился на батареи, чтобы следить за теми, кто находился у него в подчинении, и чтобы призвать каждого честно исполнить свой долг.

Между тем Арамис, не сводя глаз с горизонта, наблюдал за приближением кораблей. Народ и солдаты, взобравшись на выступы скал, различали сначала верхушки мачт, затем паруса и, наконец, увидели самые корабли с развевающимися на гафелях флагами короля Франции.

Была уже ночь, когда один из этих плашкоутов, прибытие которых так взбудоражило население острова, бросил якорь на пушечный выстрел от крепости.

Несмотря на ночную тьму, вскоре на палубе этого судна можно было заметить какую-то суету, и почти тотчас же от его борта отделилась шлюпка; три гребца, усиленно налегая на весла, погнали ее по направлению к гавани; через несколько минут они пристали у подножия бастиона. Рулевой этой шлюпки поднялся на мол. В руке у него был пакет, которым он усердно махал, давая понять, что он прибыл вести с кем-то переговоры.

Многие солдаты узнали его. Это был хозяин одного из тех двух баркасов, которые сберегал Арамис и которые были отправлены на розыски пропавших судов Портосом, обеспокоенным двухдневным отсутствием рыбаков. Он потребовал, чтобы его проводили к г-ну д’Эрбле. Два солдата по знаку сержанта стали по обе стороны от него и повели его к Арамису.

Арамис находился на набережной. Посланный предстал перед ваннским епископом. Было очень темно, несмотря на то что солдаты, сопровождавшие Арамиса во время обхода им укреплений и стоявшие в некотором отдалении, держали в руках горящие факелы.

— Как, Ионатан! Откуда?

— От имени тех, кто захватил меня в плен.

— Но кто же захватил тебя в плен?

— Известно ли вам, монсеньор, что мы отправились на розыски наших товарищей?

— Да. Ну а потом?

— Потом, монсеньор… мы были вскоре задержаны сторожевым судном его величества короля.

— Какого короля? — вмешался Портос.

Ионатан удивленно посмотрел на Портоса.

— Говори, — продолжал епископ.

— Нас схватили, монсеньор, и присоединили к задержанным вчера утром.

— Что это за мания — хватать всех и каждого! — перебил Портос.

— Нам, сударь, хотели помешать сообщить вам об этом, — отвечал Ионатан.

Теперь, в свою очередь, не понял Портос.

— И вас освободили сегодня? — спросил он.

— Лишь для того, чтобы я мог сообщить, монсеньор, что нас задержали.

«Все больше и больше туману», — подумал честный Портос.

Арамис в это время пытался понять случившееся.

— Итак, — сказал он, — выходит, что королевский флот блокирует побережье?

— Да, монсеньор.

— Кто им командует?

— Капитан королевских мушкетеров.

— Д’Артаньян! — воскликнул Портос.

— Мне кажется, что его зовут именно так.

— И он вручил тебе это письмо?

— Да, монсеньор.

— Поднесите ближе факелы!

— Это его почерк, — заметил Портос.

Арамис быстро прочел нижеследующее:

«Приказ короля — захватить Бель-Иль.

Приказ: истребить гарнизон, если будет оказано сопротивление.

Приказ: арестовать всех солдат гарнизона.

Подписано: д’Артаньян, который третьего дня арестовал г-на Фуке и отправил его в Бастилию».

Арамис побледнел и скомкал бумагу в руке.

— Ну что же? — спросил Портос.

— Ничего, друг мой, ничего, — ответил Арамис и обратился к Ионатану: — Скажи мне…

— Монсеньор!

— Ты говорил с господином д’Артаньяном?

— Да, монсеньор.

— Что он сказал?

— Что хотел бы сам переговорить с монсеньором.

— Где?

— На борту своего корабля.

— На борту своего корабля?

Портос повторил:

— На борту своего корабля?

— Господин мушкетер, — продолжал Ионатан, — приказал взять вас обоих — вас, господин д’Эрбле, и вас, господин инженер, в нашу шлюпку и доставить к нему.

— Поедем! — обрадовался Портос. — Милый мой д’Артаньян!

Но Арамис перебил его.

— Вы с ума сошли! — вскричал он. — Кто поручится, что тут нет ловушки?

— Со стороны другого короля? — таинственно зашептал Портос.

— Одним словом, ловушка! Этим все сказано, друг мой.

— Это возможно; но что делать? Если д’Артаньян приглашает нас, то нам все же…

— Кто вам сказал, что это действительно д’Артаньян?

— А, в таком случае… но ведь его почерк…

— Почерк можно подделать. И его почерк подделали; посмотрите, как дрожала рука писавшего.

— Вы и на этот раз правы; но пока мы решительно ничего не знаем.

Арамис промолчал.

— Правда, — заметил добродушный Портос, — мы, в сущности, и не нуждаемся в том, чтобы знать.

— Что прикажете делать? — спросил Ионатан.

— Ты вернешься к этому капитану и скажешь ему, что мы просим его лично приехать на остров.

— Понимаю, — сказал Портос.

— Слушаю, монсеньор, — отвечал Ионатан. — Но если капитан откажется отправиться на Бель-Иль?

— Если он откажется, то поскольку у нас есть пушки, мы пустим их в дело.

— Против д’Артаньяна?

— Если это д’Артаньян, Портос, он приедет. Отправляйся, Ионатан, отправляйся.

— Черт возьми! Я ничего не понимаю, — пробормотал Портос.

— Сейчас вы поймете все, решительно все, мой дорогой; время для этого наступило. Садитесь на этот лафет, превратитесь в слух и внимательно следите за моими словами.

— О, я слушаю, черт возьми! Не сомневайтесь!

— Могу ли я, монсеньор, ехать? — прокричал Ионатан.

— Поезжай и возвращайся с ответом! Пропустите шлюпку, эй, кто там!

Шлюпка отчалила и направились к кораблю.

Арамис взял Портоса за руку и приступил к объяснениям.

XXIV. Объяснения Арамиса

— Я должен рассказать вам, друг Портос, нечто такое, что, по всей вероятности, повергнет вас в изумление, но вместе с тем и осведомит вас обо всем.

— О, мне нравится, когда что-нибудь изумляет меня, — благожелательно ответил Портос, — не стесняйтесь со мною, пожалуйста. Я нечувствителен к душевным волнениям. Итак, не останавливайтесь ни перед чем, говорите!

— Это трудно, Портос… очень трудно, ибо — предупреждаю еще раз — мне предстоит рассказать вам странные, очень странные вещи… нечто в высшей степени необычное.

— О, вы говорите так хорошо, друг мой, что я готов слушать вас целыми днями. Итак, говорите, прошу вас… или вот что пришло мне в голову: чтобы облегчить вашу задачу и помочь вам рассказать эти странные вещи, я буду задавать вам вопросы.

— Хорошо.

— Ради чего мы собираемся драться?

— Если вы будете задавать вопросы подобного рода, Портос, то вы нисколько не облегчите моей задачи и, спрашивая меня таким образом, не облегчите моей обязанности открыться пред вами во всем. Напротив, в этом и заключается мой гордиев узел. Его нужно перерубить одним махом. Знаете ли, друг мой, имея дело с таким добрым, великодушным и преданным человеком, как вы, необходимо и ради себя самого, и ради него храбро приступить к исповеди. Я вас обманул, достойный мой друг.

— Вы меня обманули?

— Бог мой, да, обманул.

— Это было сделано ради моего блага?

— По крайней мере мне так казалось, Портос. Я искренне верил в это.

— В таком случае, — улыбнулся славный владелец поместья Брасье, — в таком случае вы оказали мне большую услугу, и я приношу вам свою благодарность; ведь если бы вы не обманули меня, я бы и сам мог ошибиться. Но в чем, однако, вы обманули меня?

— Я служил узурпатору, против которого Людовик Четырнадцатый в данный момент бросает все свои силы.

— Узурпатор, — сказал Портос, почесывая в недоумении лоб, — это… Я не очень-то хорошо понимаю.

— Это один из двух королей, которые оспаривают друг у друга корону Франции.

— Отлично… Значит, вы служили тому, кто не Людовик Четырнадцатый?

— Вы сразу поняли истинное положение дел.

— Из этого следует…

— Из этого следует, что мы с вами мятежники, мой бедный дорогой друг.

— Черт, черт!.. — воскликнул пораженный Портос.

— О, будьте спокойны, Портос, мы еще найдем способ спастись, поверьте.

— Не это меня беспокоит. Меня волнует, что слово «мятежник» — скверное слово.

— Увы!..

— Значит, и герцогский титул, который мне обещали…

— Его жаловал вам узурпатор.

— Это совсем не то, Арамис, — величественно произнес Портос.

— Друг мой, если б это зависело от меня, вы стали бы принцем.

Портос принялся меланхолически покусывать ногти.

— Обманув меня, — заговорил он, — вы поступили нехорошо, Арамис, потому что на это герцогство я очень рассчитывал. О, я серьезно рассчитывал на него, зная вас за человека, умеющего держать свое слово.

— Бедный Портос! Простите меня, умоляю вас.

— Значит, — настойчиво продолжал Портос, не ответив на смиренные мольбы епископа ваннского, — значит, я рассорился с Людовиком Четырнадцатым?

— Я все улажу, дорогой друг, улажу. Я все возьму на себя.

— Арамис!..

— Нет, нет, Портос, заклинаю вас, позвольте мне действовать. Не нужно бессмысленного великодушия, не нужно неуместного самопожертвования! Вы ничего не знали о моих планах. Вы ничего не делали ради себя самого. Я — дело другое. Я зачинщик этого заговора. Мне потребовался мой неразлучный товарищ; я вас позвал, и вы явились на зов, памятуя о нашем старом девизе: «Все за одного, один за всех». Мое преступление, Портос, состояло в том, что я поступил как отъявленный эгоист.

— Вот слово, которое мне по сердцу, — перебил его Портос, — и раз вы действовали исключительно в своих интересах, я никак не могу сердиться на вас. Ведь это вполне естественно!

И с этими словами Портос пожал руку старого друга. Столкнувшись с таким бесхитростным душевным величием, Арамис почувствовал себя ничтожным пигмеем; второй уже раз приходилось ему отступать перед неодолимой мощью сердца, которое гораздо могущественнее, чем самый блестящий ум. Безмолвным и крепким пожатием ответил он своему верному другу.

— А теперь, — попросил Портос, — когда мы до конца объяснились, теперь, когда я окончательно отдал себе отчет в нашем положении относительно короля Людовика, я думаю, что вам следует объяснить мне политическую интригу, жертвами которой мы стали, потому что я вижу, что под этим кроется политическая интрига.

— Все относящиеся сюда обстоятельства вам подробно разъяснит д’Артаньян, который сейчас прибудет. Простите меня, но я так измучен страданием, так озабочен, что мне нужно все мое присутствие духа, весь мой разум, чтобы исправить тот ложный шаг, который я так неосторожно заставил вас сделать; итак, наше положение определилось, оно совершенно ясно. Отныне у короля Людовика Четырнадцатого существует лишь один-единственный враг, и этот враг — я. Я сделал вас своим пленником, и вы следовали за мной по пятам. Сегодня я отпускаю вас на свободу, и вы летите к своему властелину. Как видите, Портос, во всем этом нет ни малейшей трудности.

— Вы думаете?

— Я в этом глубоко убежден.

— Но в таком случае, — молвил Портос, направляемый своим поразительным здравым смыслом, — если наше положение настолько определенно и ясно, как вы говорите, в таком случае почему мы готовим пушки, мушкеты и все остальное? Гораздо проще, мне кажется, сказать д’Артаньяну: «Милый друг, мы допустили ошибку; ее нужно исправить, откройте нам выход, дайте нам выйти и „будьте здоровы“!»

— Ах, — покачал головой Арамис.

— Неужели вы не одобряете моего плана?

— Я вижу в нем одну трудность.

— Какую?

— Трудность в том, что д’Артаньян может явиться с такими инструкциями, что нам придется пустить в ход оружие.

— Да что вы! Оружие против д’Артаньяна? Безумие! Против нашего любимого д’Артаньяна?!

Арамис еще раз покачал головой.

— Портос, — вздохнул он, — если я велел зажечь фитили и навести пушки, если велел бить тревогу, если я позвал всех на стены, эти превосходные стены Бель-Иля, которые вы так замечательно укрепили, и расставил защитников по местам, то все это я сделал с известным умыслом. Подождите, не осуждайте меня, или нет, лучше не ждать…

— Что же делать?

— О, если б я знал!

— Но есть вещь гораздо более легкая, чем защищаться: это — взять лодку и пуститься во Францию, где…

— Милый друг, — сказал с грустной улыбкой Арамис, — не будем тешить себя вымыслами, как дети; давайте будем мужчинами и в наших мыслях, и в наших делах. Погодите, из гавани окликают какую-то шлюпку. Минуту внимания, друг, погодите!

— Это, наверное, д’Артаньян, — громовым голосом произнес Портос, подходя к парапету.

— Он самый, — ответил капитан мушкетеров, легко выскакивая из шлюпки на ступеньки причала. И он начал быстро подниматься по лестнице, которая вела на небольшую площадку, где его поджидали двое друзей. Пока д’Артаньян поднимался по лестнице, Арамис и Портос заметили какого-то офицера, который неотступно следовал за капитаном.

Д’Артаньян остановился на полдороге. То же сделал и его спутник.

— Удалите ваших людей! — крикнул мушкетер Портосу и Арамису. — Пусть они отойдут настолько, чтобы не могли слышать нашей беседы.

Приказание, отданное Портосом, было мгновенно выполнено. Тогда, повернувшись к своему спутнику, д’Артаньян резко произнес:

— Сударь, здесь не корабль королевского флота, где, следуя данному вам приказу, вы так заносчиво разговаривали со мной.

— Сударь, — отвечал офицер, — я не разговаривал с вами заносчиво, я просто выполнял, правда, неукоснительно, приказание, которое получил при отъезде. Мне приказали следовать за вами повсюду. Я следую. Мне приказали не допускать вас до переговоров с кем бы то ни было без того, чтоб я не был осведомлен о содержании этих переговоров, и я вмешиваюсь в ваши переговоры.

Д’Артаньян задрожал от гнева; вздрогнули и Портос с Арамисом, слышавшие этот диалог от слова до слова; он наполнил их души тревогой и опасениями. Д’Артаньян яростно покусывал ус, что выдавало негодование, предвещавшее, в свою очередь, взрыв; он подошел к офицеру.

— Сударь, — начал он, тихо, но отчетливо выговаривая слова, и его голос прозвучал тем более грозно, что под спокойною внешностью капитана таилась едва сдерживаемая буря, — сударь, когда я отправлял сюда шлюпку, вы пожелали узнать, что я пишу защитникам Бель-Иля. Вы показали мне некий приказ, и в то же мгновение я показал вам записку, которую написал. Когда возвратился старший отправленной мною шлюпки, когда я получил ответ от этих господ (и он указал офицеру рукою на Портоса и Арамиса), вы слышали рассказ посланного мною человека от первого и до последнего слова. Все это было предусмотрено вашим приказом, и все было неукоснительно исполнено мною без какого-либо противодействия с моей стороны. Так или не так?

— Так, сударь, — пролепетал офицер, — разумеется, так, но…

— Сударь, — продолжал д’Артаньян, горячась все больше и больше, — сударь, когда я объявил о своем намерении покинуть корабль, чтобы переправиться на Бель-Иль, вы потребовали, чтобы я взял вас с собой; я ни секунды не колебался, я привез вас сюда. Ведь вы на Бель-Иле? Так или не так?

— Так, сударь, но…

— Но… мне нет больше дела ни до господина Кольбера, от которого вы получили этот приказ, ни до кого-либо другого, чьим указаниям вы неуклонно следуете; мне есть дело, однако, до человека, который стесняет д’Артаньяна и находится с д’Артаньяном один на один на ступенях лестницы, омываемой соленой водой, причем глубина ее здесь не меньше тридцати футов. Этот человек занимает плохую позицию, сударь, очень плохую… и я вас предупреждаю об этом.

— Но, сударь, если я вас стесняю, — смущенно и почти застенчиво отвечал офицер, — поймите, что меня понуждает к этому моя служба…

— Сударь, вы или те, кто послал вас, имели несчастье нанести мне оскорбление. Так или иначе, но я оскорблен. Я не могу отомстить предуказавшим вам ваши действия: я их не знаю, и к тому же они чересчур далеко. Но вы у меня под рукой, и, клянусь богом, если вы сделаете хотя бы еще один шаг вперед, чтобы подслушивать, о чем я буду говорить с этими господами, я размозжу вам голову и сброшу вас в воду. Пусть будет что будет! В течение всей моей жизни я только шесть раз был разгневан по-настоящему, и в пяти предыдущих случаях дело кончалось смертью того, кто разгневал меня.

Офицер не пошевелился; выслушав эту угрозу, он побледнел, но произнес спокойно и просто:

— Сударь, вы не правы, поскольку противодействуете мне в исполнении полученного мною приказа.

Портос и Арамис, взволнованные этой сценой, которую они наблюдали сверху, стоя у парапета своей площадки, крикнули капитану:

— Дорогой д’Артаньян, берегитесь!

Д’Артаньян показал им жестом, чтобы они замолчали; с ужасающим спокойствием занес он ногу над следующей ступенью и со шпагой в руке оглянулся, чтобы узнать, следует ли за ним офицер.

Офицер осенил себя крестным знамением и двинулся за капитаном.

Портос и Арамис, зная д’Артаньяна, вскрикнули и бросились вниз, чтобы остановить удар, звук которого, как им показалось, они уже слышали. Но д’Артаньян, переложив шпагу в левую руку, растроганно обратился к офицеру:

— Сударь, вы — порядочный человек. И вы, наверное, лучше поймете то, что я собираюсь сказать, чем то, что говорил прежде.

— Говорите, господин д’Артаньян, говорите, — ответил храбрый офицер.

— Эти господа, которых мы имеем удовольствие видеть и против которых направлены ваши приказы, — мои друзья.

— Я это знаю, сударь.

— Как вы думаете, могу ли я поступать по отношению к ним в соответствии с данными вам инструкциями?

— Я понимаю трудность вашего положения.

— В таком случае позвольте нам переговорить без свидетелей.

— Господин д’Артаньян, если я уступлю вашей просьбе, если сделаю то, чего вы домогаетесь, я нарушу слово, которым связан; но если я не сделаю этого, я стану вам поперек дороги. Первое я предпочитаю второму. Разговаривайте, сударь, со своими друзьями и не презирайте меня за то, что из уважения и любви к вам… не презирайте меня за то, что для вас, ради вас одного я совершаю бесчестный поступок.

Растроганный д’Артаньян стремительно заключил молодого человека в объятия и тотчас же поднялся к друзьям. Офицер, закутавшись в плащ, сел на ступени, покрытые влажными водорослями.

— Ну вот, дорогие друзья, вот мое положение; судите сами о нем, — сказал д’Артаньян Портосу и Арамису.

Они втроем обнялись и долго не разжимали объятий, как некогда в дни юности.

— Что означают эти строгости? — спросил Портос.

— Вам подобает, дорогой Портос, все же кое о чем догадываться.

— Да не очень-то, дорогой капитан. Ведь в конце концов я решительно ничего не сделал… И Арамис тоже, — поторопился добавить добрейший Портос.

Д’Артаньян бросил на прелата укоризненный взгляд, пронзивший даже это закаленное сердце.

— Милый Портос! — воскликнул ваннский епископ.

— Вы видите, до чего дошло: перехватывание всего, что исходит с Бель-Иля, и всего, что сюда направляется. Ваши лодки задержаны. Если б вы попытались бежать, вас поймали бы корабли, которые бороздят море, подстерегая вас. Король желает вас взять, и он добьется своего.

Д’Артаньян яростно дернул свои седые усы и вырвал несколько волосков.

Арамис стал мрачен, Портос сердит.

— У меня был такой план, — продолжал д’Артаньян, — я хотел взять вас обоих к себе на корабль, хотел иметь вас возле себя и затем возвратить вам свободу. Но теперь кто мне поручится, что, вернувшись к себе, я не найду нового начальника над собой и тайный приказ, отнимающий у меня командование и передающий его другому лицу, тайный приказ, расправляющийся и со мною и с вами без малейшей надежды на возможность спасения?

— Надо оставаться здесь, на Бель-Иле, — решительно заявил Арамис, — и я ручаюсь, что сдамся, лишь твердо зная, на что я иду.

Портос ничего не сказал. Д’Артаньян обратил на это внимание.

— Я хочу попробовать расспросить кое о чем этого офицера, этого храбреца, который сопровождает меня и чье мужественное сопротивление меня очень обрадовало, так как оно показывает, что он человек честный, пусть он наш враг, но он стоит в тысячу раз больше, чем какой-нибудь подлый угодник. Попробуем и узнаем, какими он располагает правами и что именно разрешает или запрещает приказ.

— Попробуем, — согласился Арамис.

Д’Артаньян наклонился к ступеням и позвал офицера, который тотчас же поднялся на площадку. После обмена самыми изысканными любезностями, естественными между знающими друг друга и исполненными взаимного уважения порядочными людьми, д’Артаньян обратился к этому офицеру:

— Сударь, если бы я захотел увезти отсюда этих господ, что бы вы сделали?

— Я бы не воспротивился этому, но, имея прямой и не допускающий никаких иных толкований приказ взять их под стражу, я, безусловно, сделал бы это.

— А-а! — произнес д’Артаньян.

— Кончено! — глухо проговорил Арамис.

Портос не пошевелился.

— Во всяком случае, возьмите с собою Портоса, — попросил ваннский епископ, — он сумеет доказать королю — и я помогу ему в этом, да и вы также, дорогой д’Артаньян, — что он к этому делу, в сущности, не причастен.

— Гм! — промычал д’Артаньян. — Хотите уехать? Хотите последовать за мною, Портос? Король милостив.

— Я хотел бы подумать, — ответил Портос.

— Значит, вы остаетесь?

— До нового приказа! — воскликнул Арамис.

— До тех пор, пока нас не осенит какая-нибудь удачная мысль, — снова заговорил д’Артаньян, — и мне кажется, что теперь этого ждать недолго, так как у меня такая мысль уже родилась.

— Ну что ж, попрощаемся в таком случае, — вздохнул Арамис, — но, право же, Портос, вам было бы лучше уехать.

— Нет, — лаконично заявил Портос.

— Ваша воля, — проговорил Арамис, несколько обеспокоенный суровым тоном своего сотоварища. — Все же меня успокаивает мысль, на которую намекнул д’Артаньян, и мне кажется, я уже угадываю ее.

— Посмотрим, — сказал мушкетер, подставляя свое ухо к губам Арамиса.

Прелат торопливо прошептал несколько слов, на которые д’Артаньян тихо ответил:

— Это самое.

— Значит, без промаха! — радостно вскричал ваннский епископ.

— Используйте сумятицу, которую вызовет осуществление этого плана, и уладьте ваши дела, Арамис.

— О, на этот счет будьте спокойны.

— А теперь, сударь, — обратился д’Артаньян к офицеру, — примите от нас тысячу благодарностей. Вы приобрели трех друзей, готовых служить вам до гробовой доски.

— Да, — подтвердил Арамис.

Портос промолчал; он только кивнул головой.

Нежно поцеловав на прощание друзей, д’Артаньян, сопровождаемый своим неразлучным спутником, которого приставил к нему Кольбер, покинул Бель-Иль.

Таким образом, кроме того объяснения, которым пожелал удовольствоваться достойный Портос, ничто, казалось, не изменилось в судьбе трех старых товарищей, очутившихся во враждующих станах.

«Впрочем, — усмехнулся Арамис, — существует еще мысль д’Артаньяна».

Д’Артаньян, возвращаясь к себе на корабль, всестронне обдумывал эту самую идею, совсем недавно пришедшую ему в голову. Что до офицера, то он хранил почтительное молчание, не мешая д’Артаньяну предаваться своим размышлениям.

Поднимаясь на борт корабля, стоявшего на якоре на пушечный выстрел от бастиона Бель-Иля, капитан мушкетеров, подводя итог своим размышлениям, перебирал в уме имеющиеся в его распоряжении средства нападения и защиты. Немедленно по прибытии он созвал военный совет, который состоял из офицеров, находившихся в его подчинении.

Их было восемь: начальник морских сил, майор, командовавший артиллерией, инженер, известный уже нам офицер и четверо лейтенантов.

Собрав их всех в кормовой каюте, д’Артаньян встал, снял шляпу и начал в следующих выражениях:

— Господа, я побывал на Бель-Иле и видел там хорошо обученный и значительный гарнизон в полной готовности к обороне, которая может стать для нас крайне затруднительной. Поэтому я намерен послать за двумя главными офицерами этой крепости, предполагая вступить с ними в переговоры. Оторвав их от войск и от пушек, мы легче сможем найти приемлемое для обеих сторон соглашение, особенно если поставим себе задачу воздействовать на них разумными доводами. Согласны ли вы со мной, господа?

Поднялся артиллерийский майор, который почтительно, но твердо сказал:

— Сударь, из вашего сообщения я узнал, что крепость готовится к затруднительной для нас обороне. Итак, вы положительно знаете, что крепость решается на мятеж?

Д’Артаньяна явно раздосадовал этот вопрос, но он был не из тех, кого легко сбить подобной безделицей, поэтому мушкетер ответил:

— Сударь, ваше замечание соответствует истине. Но вам, конечно, известно, что Бель-Иль-ан-Мер — вассальное владение господина Фуке и что короли Франции еще в очень давние времена пожаловали сеньорам Бель-Иля право вооружаться в своих владениях.

Майор хотел возразить.

— Не перебивайте меня, — остановил его д’Артаньян, — вы, разумеется, скажете, что право вооружаться против англичан не есть право вооружаться против своего короля. Но ведь мы имеем дело не с господином Фуке, и не он в данный момент заперся на Бель-Иле, поскольку третьего дня он был арестован мной. Жители и защитники Бель-Иля ничего не знают, однако, об этом аресте. И объявлять им о нем было бы совершенно бесполезной затеей. Это такая неслыханная, неожиданная и необыкновенная вещь, что они все равно не поверили бы нашему сообщению. Бретонец служит своему господину, пока не увидит его покойником. Бретонцы же, сколько я знаю, не видели труп господина Фуке. Поэтому совсем неудивительно, что они сопротивляются всему, что не является господином Фуке или его собственноручной подписью.

Майор поклонился в знак того, что соглашается с капитаном.

— Вот почему, — продолжал д’Артаньян, — я хочу пригласить к себе на корабль двух старших офицеров бель-ильского гарнизона. Они побеседуют с вами, увидят силы, находящиеся в нашем распоряжении; они, следовательно, узнают, какая участь ждет их в случае сопротивления. Мы поклянемся им честью, что господин Фуке действительно арестован и что всякое сопротивление с их стороны может лишь повредить ему. Мы заявим им также, что, дав хотя бы один-единственный пушечный выстрел, они не смогут рассчитывать на милосердие короля. Тогда — по крайней мере я на это надеюсь — они не станут сопротивляться. Они сдадутся без боя, и мы мирным путем овладеем крепостью, взятие которой может стоить нам весьма дорого.

Офицер, сопровождавший д’Артаньяна при посещении им Бель-Иля, попытался что-то сказать, но д’Артаньян перебил его:

— Я знаю, с чем вы собираетесь выступить, сударь; я знаю, что есть приказ короля, воспрещающий тайные сношения с защитниками Бель-Иля; зная об этом, я предлагаю вести с ними переговоры с присутствии всего моего штаба.

Офицеры переглянулись, как бы затем, чтобы прочитать мысли друг друга и, если их мнения совпадут, молчаливо договориться между собой, а затем поступить согласно желанию д’Артаньяна. Охваченный радостью, он думал уже о том, что в результате согласия с их стороны можно будет послать судно за Портосом и Арамисом, как вдруг офицер короля вынул из-за пазухи запечатанный пакет и вручил его д’Артаньяну.

На нем под адресом стоял № 1.

— Что тут еще? — пробормотал застигнутый врасплох капитан.

— Прочтите, сударь, — попросил офицер с не лишенной грусти учтивостью.

Д’Артаньян недоверчиво развернул бумагу и прочел следующие слова:

«Запрещение г-ну д’Артаньяну собирать какой бы то ни было совет или вести какие бы то ни было переговоры до тех пор, пока Бель-Иль не сдастся и все пленные не будут расстреляны.

Подписано: Людовик».

Д’Артаньян сдержал негодующее движение и сказал с самой любезной улыбкой:

— Хорошо, сударь. Будет сделано в соответствии с приказом его величества.

XXV. Счастливые мысли, осенившие д’Артаньяна, и счастливые мысли, осенившие короля

Удар был нанесен метко; он был жестоким, он был роковым. Д’Артаньян, взбешенный тем, что ему помешала счастливая мысль, осенившая короля, не впал, однако, в отчаяние и, вспомнив о счастливой мысли, осенившей его самого на Бель-Иле, придумал еще один способ спасения своих попавших в беду друзей.

— Господа, — внезапно сказал он, обращаясь к собравшимся офицерам, — раз исполнение своих тайных приказов король поручил не мне, а другому лицу, это значит, что я больше не пользуюсь королевским доверием, и я действительно был бы недостоин его, если бы имел смелость и впредь сохранять за собою командование, сталкиваясь на каждом шагу со столь оскорбительными для меня подозрениями. Поэтому я решаю немедленно отправиться к королю и попросить его об отставке. Итак, заявляя об этом в вашем присутствии, приказываю отступить к берегам Франции, чтобы не рисковать силами, которые мне вверил его величество. Возвращайтесь на свои корабли и готовьтесь к отплытию! Через час начнется прилив. По местам, господа, по местам! Полагаю, — добавил он, видя, что все, кроме бдительного офицера, готовы повиноваться ему, — полагаю, что на этот раз у вас нет никакого приказа, который давал бы вам основание возражать.

Произнося эти слова, д’Артаньян был почти уверен, что победа осталась за ним. Этот план приносил спасение его несчастным друзьям. Блокада будет снята, и они смогут сесть на корабль и спокойно отплыть на всех парусах в Англию или Испанию, и никто им в этом не воспрепятствует. И пока они будут плыть, находя спасение в бегстве, он, д’Артаньян, предстанет пред королем и объяснит свое возвращение негодованием, в которое его повергло недоверие, оказываемое ему Кольбером. Король отправит его назад, снабдив на этот раз неограниченной властью, и он овладеет Бель-Илем, то есть опустевшею клеткой, из которой птички выпорхнули на волю.

Но этому плану офицер противопоставил новый королевский приказ, приказ № 2, гласивший:

«Буде г-н д’Артаньян изъявит желание сложить с себя свои полномочия, не считать его с этого момента и впредь начальником экспедиции; всем подчиненным ему офицерам предлагается в этом случае оказывать неповиновение его воле. Кроме того, вышеупомянутый г-н д’Артаньян, утратив звание командующего войсками, посланными против Бель-Иля, обязан немедленно возвратиться во Францию в сопровождении офицера, который вручит ему этот приказ. Этот офицер будет рассматривать его как арестованного, за которого он отвечает».

Д’Артаньян, смелый и беспечный д’Артаньян побледнел. Все было рассчитано с таким глубоким предвидением, что впервые за тридцать лет ему вспомнились непогрешимая предусмотрительность и неумолимая логика великого кардинала.

Он опустил голову на руку, задумавшись, едва дыша.

«Если я положу этот приказ в карман, — подумал он, — кто узнает о нем и кто сможет этому помешать? И прежде чем король будет об этом осведомлен, мои бедные друзья успеют спастись. Смелее, побольше решительности! Моя голова не из тех, которые падают за ослушание под топором палача. Была не была, ослушаюсь!»

Но когда он готов был уже принять это решение, он увидел, что все офицеры вокруг него читают тот же приказ, только что розданный им этим адским исполнителем воли Кольбера. Случай ослушания был предусмотрен, как и все прочие.

— Сударь, — поклонился подошедший к нему все тот же роковой офицер, — сударь, я жду, когда вам будет угодно отправиться вместе со мной.

— Я готов, — со скрежетом зубовным проговорил капитан.

Офицер тотчас же приказал подать шлюпку, прибывшую за д’Артаньяном. При виде ее д’Артаньян чуть не обезумел от бешенства.

— Но кто же, — пробормотал он, — кто возьмет на себя руководство всей экспедицией в целом?

— После вашего отъезда, сударь, — отвечал командир эскадры, — начальствовать над экспедицией поручается мне. Такова воля его величества.

— В таком случае, сударь, последний из имеющихся при мне приказов предназначается вам. Соблаговолите предъявить свои полномочия, — попросил посланец Кольбера.

— Вот они, — ответил моряк, показывая доверенному лицу Кольбера бумагу за подписью короля.

— Возьмите ваши инструкции, — сказал офицер, вручая ему пакет.

И, повернувшись к д’Артаньяну, он не без волнения в голосе — настолько трогало его отчаяние этого железного человека — молвил:

— Сделайте одолжение, сударь, поедем!

— Сейчас, — произнес убитым голосом побежденный, поверженный наземь неумолимой судьбой д’Артаньян.

И он сошел на небольшое суденышко, которое стремительно понеслось к берегам Франции, подгоняемое приливом и свежим попутным ветром.

Несмотря на все происшедшее, мушкетер не терял надежды, что им удастся очень быстро добраться до короля и что он успеет еще, употребив все свое красноречие, склонить короля, чтобы он пощадил его несчастных друзей.

Шлюпка летела, как ласточка. На фоне белых ночных облаков д’Артаньян ясно различал уже черную линию французского берега.

— Ах, сударь, — обратился он к офицеру, с которым за целый час не обменялся ни словом, — что бы я дал, лишь бы знать инструкции, полученные новым командующим. Надеюсь, что они проникнуты стремлением к миролюбию, не так ли?.. И…

Он не кончил. Над морем прокатился далекий пушечный выстрел, за ним второй, потом еще два или три более сильных.

— По Бель-Илю открыт огонь, — проговорил офицер.

Суденышко причалило к французской земле.

XXVI. Предки Портоса

Расставшись с д’Артаньяном, Арамис и Портос, желая поговорить без стеснения, ушли в главный форт. Озабоченность, в которой все еще пребывал Портос, повергала в смущение Арамиса. Что до него, то после свидания с д’Артаньяном у него отлегло от сердца, и он был спокойнее, чем когда бы то ни было за все последнее время.

— Дорогой Портос, — начал он, внезапно нарушая молчание, — я хочу рассказать вам о плане, придуманном д’Артаньяном.

— О каком плане, друг Арамис?

— Плане, которому мы будем обязаны нашей свободой; ее мы обретем не позже чем через двенадцать часов.

— А, вот вы о чем! Ну что ж, говорите!

— Вы заметили, наблюдая сцену, имевшую место между нашим другом и офицером, что существуют известные приказы, стесняющие действия д’Артаньяна по отношению к нам?

— Заметил.

— Так вот, д’Артаньян хочет заявить королю об отставке, и во время замешательства, которое будет вызвано его отъездом, мы выйдем в море или, вернее, вы, Портос, выйдете в море, если окажется, что бежать можно только одному.

Портос, покачав головой, ответил:

— Мы спасемся вместе, друг Арамис, или вместе останемся.

— У вас благородное сердце, — сказал Арамис, — но ваше мрачное беспокойство огорчает меня.

— Я не обеспокоен.

— В таком случае вы сердитесь на меня?

— Нисколько.

— Тогда, дорогой друг, откуда этот унылый вид?

— Сейчас объясню: я составляю свое завещание.

И с этими словами славный Портос с грустью посмотрел в глаза Арамису.

— Завещание! — воскликнул епископ. — Неужели вы считаете себя погибшим?

— Я чувствую усталость. Это со мною впервые, а в моем роду обычно бывало… Мой дед был втрое сильнее меня.

— О, значит, ваш дед был Самсон.

— Нет, его звали Антуан. Однажды, приблизительно в моем возрасте, собравшись на охоту, он почувствовал слабость в ногах, чего никогда до этого с ним не случалось.

— Что же означало это недомогание, друг мой?

— Ничего хорошего, как увидите. Все еще жалуясь на слабость в ногах, он встретился с вепрем, который пошел на него; дед выстрелил из аркебузы, но промахнулся, и зверь распорол ему живот. Дед умер на месте.

— Но из этого вовсе не следует, что и вы имеете основания тревожиться за себя.

— О, сейчас вы поймете. Мой отец был вдвое сильнее меня. Это был суровый солдат, служивший Генриху Третьему и Генриху Четвертому; звали его не Антуан, а Гаспар, как господина де Колиньи. Всегда на коне, он не знал, что такое усталость. Однажды вечером, вставая из-за стола, он почувствовал, что у него подкашиваются ноги.

— Быть может, он за ужином чуточку переусердствовал и потому немного пошатывался?

— Что вы! Друг господина де Бассомпьера? Да разве это возможно? Нет, говорю вам, совсем не то; он удивился и сказал матери, которая посмеивалась над ним: «Может быть, и я также увижу вепря, как мой покойный отец, господин дю Валлон». И, преодолев эту слабость, он пожелал сойти в сад, вместо того чтобы лечь в постель; на первой же ступеньке у него опять подкосились ноги; лестница была крутая; отец ударился о каменный выступ, в который был вделан железный крюк. Крюк раскроил ему череп, он умер на месте.

— Тут и в самом деле два поразительных случая рокового стечения обстоятельств, но давайте не будем делать из этого вывод, что нечто подобное может иметь место и в третий раз. Человеку вашей физической силы, Портос, не к лицу быть столь суеверным. К тому же совсем не заметно, чтобы ваши ноги подкашивались. Никогда еще вы не держались так прямо и не имели такого великолепного вида. Вы могли бы снести на плечах целый дом.

— В данную минуту я чувствую себя хорошо — это верно, но только что я пошатывался и колени у меня подгибались, и за короткое время это случилось со мною четыре раза. Не сказал бы, что это пугает меня, но — черт возьми! — это чрезвычайно досадно. Жизнь — приятная вещь. У меня есть деньги, есть прекрасные земли, есть любимые лошади, есть друзья, которых я очень люблю: д’Артаньян, Атос, Рауль и вы.

Чудесный Портос даже не считал нужным скрывать, какое в точности место занимает Арамис в его сердце.

Арамис пожал ему руку.

— Мы проживем еще долгие годы, — сказал ваннский епископ, — дабы сохранить для мира образцы редкостных ныне людей. Доверьтесь мне, дорогой мой друг! У нас нет ответа от д’Артаньяна, и это хороший знак. Он, должно быть, приказал уже кораблям собраться всем вместе и очистить море. Что до меня, то я только что отдал распоряжение перекатить на катках баркас к выходу из большого подземелья Локмария, того самого, вы его знаете, где мы столько раз устраивали засаду на лисиц.

— Да, помню; оно выходит к небольшой бухточке, к которой ведет узкий и тесный проход, открытый нами в тот день, когда от нас ускользнула та восхитительная лисица.

— Вот именно: в этом подземелье и будет укрыт на случай несчастья баркас; он должен быть уже там. Мы дождемся благоприятного момента, и этой же ночью — в открытое море!

— Мысль хорошая, но что она даст?

— А вот что: никто на всем острове, кроме нас с вами да еще двух-трех охотников, не знает этой пещеры или, вернее, выхода из нее; и, таким образом, в случае занятия острова разведчики, не обнаружив ни одного судна, решат, что бежать с острова невозможно, и перестанут охранять берега.

— Понимаю.

— Ну, как ваши ноги?

— О, сейчас превосходно!

— Вот видите, все за то, чтобы к нам возвратились спокойствие и надежда; д’Артаньян очищает море и предоставляет нам свободный проход. Теперь можно не опасаться ни королевского флота, ни высадки на Бель-Иль десанта. Ей-богу, Портос, нас ожидает еще целых полвека чудеснейших приключений! И если я доберусь до испанской земли, — добавил епископ с небывалой энергией, — клянусь вам, ваше герцогство не так уж фантастично, как это может казаться.

— Будем надеяться, — ответил Портос, несколько приободренный тем, что его товарищ обрел прежний пыл.

Вдруг раздался крик:

— К оружию!

Этот крик, повторяемый сотнею голосов, долетел до слуха обоих друзей, посеяв в одном из них изумление, в другом — беспокойство.

Арамис отворил окно; он увидел толпу бегущих с факелами людей. Женщины торопились уйти подальше, вооруженные мужчины занимали свои места.

— Флот, флот! — крикнул, узнав Арамиса, пробегавший мимо солдат.

— Флот?

— На пушечный выстрел! Где там, на половину его!

— К оружию! — закричал Арамис.

— К оружию! — громовым голосом повторил Портос.

И оба бросились к молу, чтобы укрыться от неприятеля на батарее. Они увидели, как приближались шлюпки с солдатами; эти шлюпки шли в трех направлениях, очевидно, с тем чтобы начать высадку сразу в трех пунктах острова.

— Что прикажете предпринять? — подбежал к Арамису офицер-артиллерист.

— Предупредите их и, если они не пожелают остановиться, открывайте огонь.

Через пять минут началась канонада. Это и были те самые выстрелы, которые услышал д’Артаньян, приближаясь к берегам Франции.

Шлюпки, однако, находились на таком близком расстоянии от батареи, что ядра не причиняли им никакого вреда; они причалили; завязался бой, местами переходивший в рукопашную схватку.

— Что с вами, Портос? — спросил Арамис своего друга.

— Ничего… ноги… это совершенно непостижимо… но это пройдет, когда мы начнем стрельбу.

И Арамис вместе с Портосом прицелились; они стреляли с такою меткостью и так воодушевили людей, что королевские солдаты бросились к своим шлюпкам и отчалили, не унося с собой ничего, кроме раненых.

— Ах, черт возьми! Портос, — закричал Арамис, — нам нужен пленный, скорее, скорее!

Портос нагнулся над лестницей мола, ведшей к причалу, и схватил за шиворот одного из офицеров королевской армии, который дожидался, пока его солдаты усядутся в шлюпку, чтобы войти в нее последним. Рука гиганта подняла эту добычу, послужившую Портосу своего рода щитом, поскольку никто не решился в него стрелять.

— Получайте пленного, — обратился Портос к Арамису.

— Вот и отлично! — воскликнул, смеясь, Арамис. — Клевещите-ка теперь на свои ноги!

— Но ведь я схватил его не ногами, — грустно улыбнулся Портос, — а рукой.

XXVII. Сын Бикара

Бретонцы были очень горды этой победой, но Арамис не обнадеживал их.

— Король, — сказал он Портосу, когда все разошлись по домам, — узнав о сопротивлении, распалится безудержным гневом, и после взятия острова, что неизбежно, все эти славные люди будут уничтожены огнем и мечом.

— Отсюда следует, что наши действия бесполезны? — спросил Портос.

— Пока что они, несомненно, принесли пользу, так как у нас есть пленный, — ответил епископ, — и от него мы узнаем о планах наших врагов.

— Давайте допросим этого пленного. Способ заставить его говорить весьма прост: пойдем ужинать и пригласим его с нами; за вином он не замедлит заговорить.

Они так и сделали. Офицер сначала был явно встревожен, но, увидев, с какими людьми он имеет дело, в скором времени успокоился. Не боясь скомпрометировать себя чрезмерною откровенностью, он подробно рассказал об отставке и отбытии во Францию д’Артаньяна. Он сообщил и о том, как после отъезда мушкетера новый командующий приказал напасть на Бель-Иль. На этом его показания, естественно, обрывались.

Арамис и Портос обменялись взглядом, выражавшим отчаяние. Нечего больше рассчитывать на знаменитое воображение д’Артаньяна, нечего, следовательно, надеяться, в случае поражения, на его помощь!

Продолжая допрос, Арамис осведомился у пленного о намерениях королевских военачальников в отношении тех, кто распоряжается на Бель-Иле.

— Приказ, — отвечал офицер, — в бою убивать, после боя вешать.

Арамис и Портос снова переглянулись; кровь бросилась им в лицо.

— Я слишком легок для виселицы, — усмехнулся Арамис, — таких, как я, не повесишь.

— А я слишком тяжел, — сказал Портос, — такие, как я, обрывают веревку.

— Я уверен, — учтиво заметил пленный, — что мы были бы снисходительны и предоставили бы род смерти вашему выбору.

— Тысяча благодарностей, — серьезно проговорил Арамис.

Портос поклонился.

— Еще по стаканчику, за ваше здоровье, — предложил он и выпил.

В таких разговорах коротали они время за ужином. Офицер, оказавшийся человеком умным, понемногу поддавался обаянию ума Арамиса и сердечного простодушия великана Портоса.

— Простите меня, — начал он, — за вопрос, который я собираюсь задать, но люди, допивающие совместно шестую бутылку, имеют, пожалуй, право немножко забыться.

— Задавайте же ваш вопрос, задавайте! — разрешил Портос.

— Говорите, — добавил ваннский епископ.

— Не служили ли вы, милостивые государи, в мушкетерах покойного короля?

— Да, сударь, мы были королевскими мушкетерами, и превосходными мушкетерами, — ответил Портос.

— Это верно; больше того, я сказал бы, что вы были лучшими среди лучших, когда б не боялся оскорбить память моего отца.

— Вашего отца! — воскликнул Арамис.

— Знаете ли вы, как меня зовут?

— Нет, сударь, но если вы скажете…

— Меня зовут Жорж де Бикара.

— Ах! — вскричал Портос. — Бикара! Помните ли вы, Арамис, это имя?

— Бикара! — задумался Арамис. — Мне кажется…

— Вспомните хорошенько, сударь, — попросил офицер.

— Это нетрудно! — воскликнул Портос. — Бикара, по прозвищу Кардинал… один из четырех явившихся воспрепятствовать нам в тот день, когда мы со шпагой в руке познакомились с д’Артаньяном.

— Совершенно верно, господа.

— Это был единственный, — улыбнулся Арамис, — кого мы не ранили.

— Из этого следует, что он был превосходным воякой.

— Это правда, сущая правда, — одновременно заметили оба друга. — Господин де Бикара, мы весьма рады познакомиться с сыном столь храброго человека.

Бикара пожал руки, протянутые ему бывшими мушкетерами.

Арамис взглянул на Портоса, и его взгляд говорил: «Вот человек, который поможет нам».

— Согласитесь, сударь, — обратился он к офицеру, — что отрадно быть честным всегда и везде?

— Мой отец, сударь, постоянно повторял то же самое.

— Согласитесь также, что довольно печально столкнуться с людьми, которых ждет смерть от мушкета или веревки, и узнать, что эти люди — старинные знакомые вашего уважаемого отца, знакомые, доставшиеся вам от него, так сказать, по наследству.

— О, вы не обречены на такую ужасную участь, друзья мои, — возразил молодой человек.

— Ба! Но ведь вы сами сказали об этом.

— Я говорил это час назад, когда совершенно не знал вас, а теперь, когда я вас знаю, я говорю: вы избегнете этой горестной участи, если сами того пожелаете.

— Как это, если сами того пожелаем? — вскричал Арамис, в глазах которого загорелось нетерпение. Произнося эти слова, он попеременно смотрел на Портоса и офицера.

— Лишь бы, — сказал Портос, глядя, в свою очередь, с благородным бесстрашием на Бикара, — лишь бы от нас не потребовали чего-нибудь унизительного.

— От вас ничего не потребуют, господа, — продолжал офицер королевской армии. — В самом деле, какие требования можно к вам предъявлять? Если вас найдут, то предадут смерти; постарайтесь же, чтобы вас не нашли.

— Полагаю, — с достоинством проговорил Портос, — полагаю, что я нисколько не ошибусь, если скажу: чтобы найти нас, нужно сначала проникнуть сюда.

— Вы совершенно правы, друг мой, — медленно произнес Арамис, все еще испытующе глядя на Бикара, который хранил молчание и которому было явно не по себе. — Вам хочется, господин де Бикара, рассказать нам о чем-то важном, сделать нам какое-то весьма существенное признание, но вы не решаетесь на него, разве не так?

— Милостивые государи, друзья! Если я позволю себе полную откровенность, то нарушу присягу. И все же я слышу голос, который заглушает мои сомнения и велит решиться на это.

— Пушки! — воскликнул Портос.

— Пушки и мушкетная трескотня! — подтвердил Арамис.

Откуда-то издалека, со скал, донеслись зловещие звуки боя, но уже через мгновение все затихло.

— Что это? — спросил Портос.

— То, чего я больше всего опасался, — ответил Арамис. — Ведь атака, произведенная вашими солдатами, сударь, — продолжал он, обращаясь к Бикара, — была всего-навсего демонстрацией? И в то время, как ваши отряды отходили, уступая нашему натиску, вы были уверены, что вам удастся высадиться на другой стороне острова?

— Да, и в нескольких пунктах.

— В таком случае мы погибли, — спокойно заметил ваннский епископ.

— Погибли! Это возможно, — согласился Портос. — Но ведь нас еще не схватили и не повесили.

И с этими словами он встал из-за стола, подошел к стене, хладнокровно снял с нее свою шпагу и пистолеты и принялся осматривать их с тщательностью старого опытного солдата, идущего в бой и понимающего, что жизнь его в значительной мере зависит от качества и состояния оружия, с которым он пойдет на врага.

При первых же пушечных выстрелах, при известии о том, что остров может быть внезапно захвачен королевскими войсками, растерявшаяся толпа устремилась в ворота форта. Народ искал у своих вождей помощи и совета.

В окне, выходившем на главный двор, заполненный ожидающими приказаний солдатами и растерянными, умоляющими о помощи местными жителями, между двумя ярко горящими факелами показался бледный и подавленный Арамис.

— Друзья мои, — начал д’Эрбле с мрачной торжественностью, отчетливо произнося каждое слово, — друзья, господин Фуке, ваш покровитель, ваш друг и отец, по приказу короля арестован и брошен в Бастилию.

Продолжительный крик, исполненный ярости и угрозы, донесся до окна, перед которым стоял епископ, и этот крик вызвал в нем ответное чувство.

— Отомстим же за господина Фуке! — кричали в толпе наиболее пылкие. — Смерть королевским солдатам!

— Нет, друзья, нет, — сурово сказал Арамис, — нет, не надо сопротивления. Король — хозяин у себя в королевстве. Король — исполнитель божественной воли. Бог и король поразили господина Фуке. Склонитесь же пред волей господней. Любите бога и короля, поразивших господина Фуке. Не мстите за вашего господина, не стремитесь отомстить за него. Вы напрасно пожертвуете собой, напрасно принесете в жертву ваших жен и детей, ваше имущество, вашу свободу. Сложите оружие, друзья мои! Сложите оружие, раз таков приказ короля, и мирно расходитесь по вашим домам! Это я вас прошу об этом, это я настаиваю на этом, и, если без этого не обойтись, я приказываю вам это от имени господина Фуке.

В толпе, собравшейся под окном, прокатился продолжительный гул, порожденный гневом и ужасом.

— Солдаты короля Людовика Четырнадцатого проникли на остров, — продолжал Арамис. — Теперь между вами и ими было бы уже не сражение, а резня. Идите и забудьте о мщении. На этот раз я приказываю вам это именем господа бога.

Мятежники, безмолвные и покорные, медленно расходились.

— Но, черт подери! Что вы сказали! — воскликнул Портос.

— Сударь, — обратился к епископу Бикара, — сударь, вы спасаете здешних жителей, но не спасаете ни себя, ни вашего друга.

— Господин де Бикара, — молвил с исключительным благородством и такой же учтивостью ваннский епископ, — господин де Бикара, будьте любезны считать себя с этой минуты свободным.

— Чрезвычайно охотно, но…

— Но вы окажете этим услугу и нам, ибо, сообщив начальнику экспедиции, представляющему здесь короля, о покорности жителей острова, вы не преминете, конечно, рассказать ему и о том, как эта покорность была достигнута, и тем самым добьетесь и для нас какой-нибудь милости.

— Милости! — вскричал с горящими от гнева глазами Портос. — Милости! Но откуда вы взяли подобное слово?

Арамис резко дернул за локоть своего давнего друга, как он делал это не раз в незабвенные дни их молодости, когда хотел показать Портосу, что он допустил или собирается допустить какой-нибудь промах. Портос понял и замолчал.

— Я отправляюсь, — согласился Бикара, также несколько удивленный словом милость, слетевшим с уст гордого мушкетера, славные деяния которого он сам всего несколько мгновений назад так восхвалял.

— Отправляйтесь, господин де Бикара, — сказал Арамис, раскланиваясь с ним на прощание, — и, покидая нас, примите изъявление нашей глубокой признательности.

— Но вы, господа, вы, кого я имею честь называть своими друзьями, поскольку вы соблаговолили даровать мне это лестное право, что станется с вами? — спросил взволнованный офицер, прощаясь со старыми знакомыми и дуэльными противниками своего отца.

— Мы не уйдем отсюда.

— Но, боже мой! Приказ в отношении вас не оставляет места сомнению!

— Я ваннский епископ, господин де Бикара, и в наши дни епископа не расстреливают, как не вешают дворянина.

— Да, да, сударь, да, монсеньор, вы правы, конечно, вы правы; вы располагаете еще этой возможностью спасти свою жизнь. Итак, я отправляюсь к начальнику экспедиции. Прощайте же, господа, или, правильнее сказать, до свидания!

С этими словами офицер вскочил на коня, оседланного для него по приказанию Арамиса, и поскакал в том направлении, откуда донеслись выстрелы, прервавшие беседу обоих друзей с их благородным пленником.

Арамис посмотрел ему вслед и, оставшись наедине с Портосом, сказал:

— Итак, вы понимаете?

— Нет, клянусь честью, не понимаю.

— Разве Бикара не стеснял нас своим присутствием?

— Нет, ведь он славный малый.

— Согласен. Но разве необходимо, чтобы всему свету было известно о пещере Локмария?

— Ах, вот вы о чем! Это верно; теперь понимаю. Значит, мы спасаемся в нашей пещере.

— Если вы понимаете, — возбужденно проговорил Арамис, — в дорогу, друг Портос! Баркас ожидает нас, и мы еще не схвачены королем.

XXVIII. Пещера Локмария

От мола до пещеры Локмария было не близко, и обоим друзьям пришлось затратить немало сил, пока они добрались до нее.

Было поздно; в форту пробило двенадцать; Портос и Арамис были обременены золотом и оружием. Они шли по прибрежной пустоши, тянувшейся от мола до самого входа в пещеру; каждый шорох заставлял их настораживаться, так как они опасались засад.

Слева тянулась дорога, которой они тщательно избегали. Время от времени на ней появлялись беженцы, выгнанные из расположенных в глубине острова домов грозным известием о высадке королевских солдат. Укрываясь за скалами, Арамис и Портос ловили слова этих несчастных, трепетавших за свою жизнь и уносивших на себе самое ценное из своего скудного скарба, и старались извлечь, вслушиваясь в их горестные стенания, полезные для себя сведения.

Наконец после поспешного перехода с несколькими остановками, к которым их побуждала осторожность, Арамис и Портос достигли глубоких пещер, куда предусмотрительный ваннский епископ распорядился перекатить на катках добротный баркас, способный в это спокойное время года выдержать плавание по открытому морю.

— Дорогой друг, — сказал Портос, отдышавшись до того шумно, что можно было подумать, будто по соседству кто-то раздувал кузнечные мехи, — вы, кажется, упоминали о трех слугах, которые должны сопутствовать нам. Я их что-то не вижу. Где же они?

— Вы их и не могли бы увидеть, дорогой Портос. Они дожидаются нас в пещере и сейчас, надо полагать, отдыхают после столь утомительной и хлопотливой работы.

И Арамис остановил Портоса, который собрался было спуститься в пещеру:

— Нет, Портос! Позвольте мне пройти первому. Дело в том, что вы не знаете условного знака, о котором я договорился с моими людьми, и они, не слыша его, вынуждены будут стрелять или, пользуясь темнотой, бросят в вас нож.

— Идите, дорогой Арамис, идите вперед, вы, как всегда — воплощенная мудрость и осторожность. К тому же я снова ощущаю слабость в ногах, о которой я уже говорил.

Усадив Портоса на камень у входа в пещеру, Арамис, пригнувшись, проник в нее и закричал по-совиному. Из глубины подземного хода ему ответило жалобное воркование и едва различаемый вскрик. Арамис осторожно пошел вперед и вскоре был остановлен таким же криком совы, как тот, которым епископ первым возвестил о себе. Этот крик раздался в десяти шагах от него.

— Вы здесь, Ив? — спросил епископ.

— Да, монсеньор. Генек и сын также со мной.

— Хорошо. У вас все готово?

— Да, монсеньор.

— Идите к выходу из пещеры, мой славный Ив. Там вы найдете господина де Пьерфона; он отдыхает, устав от ходьбы. Если окажется, что он не в силах передвигаться самостоятельно, возьмите его на плечи и принесите сюда.

Три бретонца пошли исполнять приказание. Но предусмотрительность Арамиса оказалась излишней. Отдохнувший Портос уже начал спускаться по подземному ходу, и его тяжелые шаги гулко отдавались под сводами, опиравшимися на естественные колонны из гранита и кварца.

Как только барон подошел к епископу, бретонцы зажгли захваченный ими с собою фонарь, и Портос уверил своего друга, что он чувствует в себе столько же сил, как всегда.

— Осмотрим баркас, — сказал Арамис, — и прежде всего проверим, все ли туда уложено.

— Не подносите слишком близко огня, — предупредил хозяин баркаса, которого звали Ив, — так как, следуя вашему предписанию, я поместил под кормовою скамьей бочонок пороху и заряды для наших мушкетов, которые вы прислали мне из форта.

— Хорошо, — согласился Арамис.

И, взяв в руки фонарь, он тщательно осмотрел баркас, с предосторожностями человека не робкого, но вместе с тем и не закрывающего глаза на опасность.

Лодка была длинная, легкая, небольшого водоизмещения и с узким килем — одним словом, из тех, какие всегда так искусно строили на Бель-Иле. У нее был высокий борт, она была устойчива, и подвижна, и снабжена щитами, из которых во время дурной погоды сооружалась своего рода палуба, защищающая гребцов от волны.

В двух плотно закрытых ящиках под носовой и кормовой скамьями Арамис нашел хлеб, печенье, сушеные фрукты, большой кусок сала и порядочный запас воды в бурдюках; всего этого было совершенно достаточно для людей, которые не собирались уходить далеко в открытое море и в случае необходимости имели возможность возобновить свои продовольственные запасы. Оружие — восемь мушкетов и столько же пистолетов — находилось в отличном состоянии и было заранее заряжено. На всякий случай здесь были еще запасные весла и небольшой парус.

Осмотрев все эти вещи и выразив свое удовлетворение, Арамис сказал:

— Давайте обсудим, дорогой Портос, как нам быть с нашим баркасом: попытаемся ли мы протащить его через неизвестное нам устье пещеры, следуя по имеющемуся в ней спуску, или, быть может, лучше перекатить его на катках под открытым небом, проложив через вереск дорогу к берегу, который образует тут невысокий обрыв — не выше двадцати футов, — причем прямо под ним хорошее дно и вода, достигающая во время прилива глубины в двадцать пять — тридцать футов.

— Тут дело не только в этом, монсеньор, — почтительно проговорил Ив. — Но я думаю, что, двигаясь по спуску в полнейшей тьме, мы не сможем с такою же легкостью обращаться с нашим баркасом, как если изберем путь под открытым небом. Я хорошо знаю тот берег, о котором вы говорите, и могу вас уверить, что он гладок, как садовый газон. Пещера же забита камнями; кроме того, монсеньор, устье ее, выводящее к морю, настолько узко, что наш баркас, может статься, и не пройдет.

— Я произвел обмер, — сказал ваннский епископ, — и знаю наверное, что он безусловно пройдет.

— Хорошо, монсеньор, соглашаюсь с вами, но ваше преосвященство знает, разумеется, и о том, что, если мы не свалим большого камня — того самого, под которым всегда проходит лисица и который загораживает собой устье, словно огромная дверь, — нам не протащить лодки к воде.

— Свалим, — успокоил их Портос, — это сущие пустяки.

— О, я знаю, что монсеньор обладает силою десятерых, только это будет трудно даже ему.

— Полагаю, что наш хозяин прав, — возразил другу Арамис, — попробуем протащить баркас по вересковой поляне.

— Тем более, монсеньор, — продолжал рыбак, — что нам никак не выбраться в море до наступления дня — столько еще у нас дел впереди. А когда рассветет, нам придется поставить где-нибудь повыше, над нашей пещерой, зоркого караульного — это совершенно необходимо, — чтобы следить за движением подстерегающих нас шаланд.

— Да, да, Ив, вы правы; действуйте, перекатывайте баркас туда, куда мы решили.

Подложив под лодку катки, трое дюжих бретонцев собрались уже тащить ее на новое место, как вдруг вдали послышался яростный лай собак. Арамис выбежал из пещеры, Портос торопливо пошел вслед за ним.

Заря окрашивала волны и расстилающуюся пред ними равнину в пурпур и перламутр; в полусвете виднелись кривые, чахлые, грустного вида ели, умудрившиеся вырасти на голых камнях, и большие стаи ворон, медленно размахивающих черными крыльями над тощими полями гречихи. До восхода солнца оставалось не более четверти часа. Проснувшиеся птички радостно щебетали, возвещая природе наступление дня.

Лай, прервавший работу трех рыбаков и заставивший Арамиса и Портоса выйти наружу, раздавался теперь в глубоком ущелье, приблизительно на расстоянии лье от пещеры.

— Это свора, — заметил Портос, — собаки бегут по какому-то следу.

— Что это значит? Кто охотится в такое тревожное время? — воскликнул Арамис.

— И особенно здесь, — подхватил Портос, — здесь, где ожидают прихода королевских солдат.

— А шум все приближается. Да, вы правы, Портос, собаки бегут по следу. Эй, эй! — внезапно закричал Арамис. — Ив, Ив, подите сюда!

Бросив каток, который он собирался подложить под баркас, когда крик епископа оторвал его от этого дела, Ив явился на зов Арамиса.

— Чья это охота, хозяин? — спросил Портос.

— Никак не возьму в толк, монсеньор. В такой момент сеньор Локмарии не стал бы охотиться. Нет, не стал бы, и, однако, собаки…

— Быть может, они вырвались из его псарни?

— Нет, — сказал подошедший Генек, — это не собаки сеньора Локмарии.

— Предосторожности ради вернемся в пещеру, — предложил Арамис, — лай приближается, и скоро мы узнаем, в чем дело.

Они вернулись, но не прошли в темноте и каких-нибудь ста шагов, как до их слуха донесся звук, напоминающий глухой вздох человека: стремительная, задыхающаяся, перепуганная лисица мелькнула перед беглецами, как молния, и, перескочив через лодку, скрылась, оставив за собой резкий запах, в течение нескольких секунд сохранявшийся под низкими сводами подземного хода.

— Лисица! — крикнули бретонцы с радостным изумлением, свойственным всем охотникам.

— Проклятие! — воскликнул епископ. — Наше убежище обнаружено.

— Как? — спросил Портос. — Нам надо бояться лисицы?

— Ах, друг мой, о чем вы толкуете! Разве меня тревожит лисица? Дело не в ней, черт возьми. Неужели вам не известно, что за лисицей — собаки, а за собаками — люди?

Как бы в подтверждение слов Арамиса лай разъяренной своры, с невероятною быстротой преследовавшей зверя, стремительно приблизился. В то же мгновение на маленькой полянке перед входом в пещеру появилось шесть разгоряченных собак; они наполнили ее неистовым лаем, напоминавшим победные звуки фанфар.

— Вот и собаки, — сказал Арамис, смотревший сквозь небольшое отверстие, пробитое между двумя смыкавшимися вплотную скалами. — Сейчас мы узнаем, кто же охотники.

— Если это сеньор Локмарии, — заметил хозяин баркаса, — то он пустит своих собак внутрь пещеры, но сам сюда не войдет, так как знает по опыту, что лисица выйдет с другой стороны. Туда-то он и отправился, чтобы подстеречь ее появление.

— Это не сеньор Локмарии, — ответил, невольно бледнея, епископ.

— Кто же?

— Смотрите!

Портос прильнул глазом к отверстию и увидел на холме дюжину всадников, гнавших лошадей по следу собак и кричавших: «Ату, ату!»

— Гвардейцы! — воскликнул Портос.

— Да, друг мой, гвардейцы.

— Гвардейцы, вы говорите — гвардейцы! — всполошились, в свою очередь, бледнея, бретонцы.

— И во главе их Бикара на моем сером коне, — продолжал Арамис.

В этот момент собаки, точно лавина, устремились в пещеру и огласили ее оглушительным лаем.

— Ах черт! — вскричал Арамис, овладевший собою и возвративший себе при виде этой несомненной и неизбежной опасности все свое хладнокровие. — Я знаю, что мы погибли; но у нас остаются все же кое-какие возможности. Если гвардейцы, последовав за собаками, увидят, что у пещеры есть выход, рассчитывать больше не на что, так как, ворвавшись сюда, они обнаружат и лодку, и нас самих. Нельзя, следовательно, допустить, чтобы собаки вышли отсюда, и нужно, чтобы их хозяева сюда не вошли.

— Это верно, — согласился Портос.

— Вы понимаете, — отвечал епископ резко и точно, будто отдавал приказ на поле боя, — здесь шесть собак, они задержатся возле большого камня, под которым проскользнула лисица; и там, в слишком узком для них проходе, они будут остановлены и убиты.

Бретонцы с ножами в руках устремились вперед. Через несколько минут послышались визг и предсмертные хрипы; потом все смолкло.

— Хорошо, — холодно заметил Арамис. — Теперь очередь за хозяевами.

— Что делать? — спросил Портос.

— Подождать их появления, спрятаться и убить.

— Убить? — повторил Портос.

— Их шестнадцать… пока их только шестнадцать.

— И хорошо вооруженных, — добавил Портос с улыбкой, свидетельствовавшей о том, что хоть в этом он находит для себя известное утешение.

— Это займет десять минут, — сказал Арамис.

И он с решительным видом взялся за мушкет, зажав зубами охотничий нож.

— Ив, Генек и его сын, — продолжал Арамис, — будут подавать нам мушкеты. Мы будем стрелять в упор. Мы сможем уложить восьмерых прежде, чем остальные узнают об этом; затем все вместе — а нас все-таки пятеро — мы ножами прикончим и остальных.

— А как же с беднягой Бикара? — поинтересовался Портос.

Арамис на секунду задумался, затем холодно произнес:

— Бикара первого; он знает нас, друг Портос.

XXIX. Пещера

Несмотря на своего рода пророческий дар, который был замечательной чертой в характере Арамиса, события, как и все, что подвержено превратностям случая, развернулись иначе, чем предполагал ваннский епископ.

Бикара, конь которого был много лучше, чем кони его товарищей, доскакав раньше других до входа в пещеру, понял с первого взгляда, что и лиса и собаки — все исчезло в этой дыре. Но, пораженный тем суеверным страхом, который охватывает человека перед всяким подземным ходом, как, впрочем, и перед всякой тьмой, он остановился, решив подождать, пока соберутся все остальные.

— В чем дело? — закричали, не понимая причины его бездействия, запыхавшиеся от скачки охотники.

— Ничего особенного, только собак больше не слышно; надо думать, что и лисицу, и всю нашу свору поглотил этот подземный ход.

— Собаки идут по слишком хорошему следу, чтобы сбиться с него, — сказал один из гвардейцев. — К тому же мы бы слышали, как они тычутся то в одну, то в другую сторону. Надо думать, как говорит Бикара, что они и в самом деле проникли в эту пещеру.

— Но в таком случае, — спросил рослый молодой человек, — почему они не подают голоса?

— Это странно, — заметил другой.

— Ну что ж, — предложил третий, — давайте войдем в пещеру и мы. Или, быть может, вход в нее воспрещен?

— Нет, — возразил Бикара, — но там темно, как в печной трубе, и к тому же в ней нетрудно свернуть себе шею.

— И подтверждение этому — наши собаки, — добавил все тот же гвардеец. — По-видимому, с ними это самое и случилось.

— Что за черт? Куда ж они делись? — воскликнули хором гвардейцы.

И хозяева пропавших собак принялись звать их по имени или свистать особым, известным им образом, но ни одна не откликнулась ни на зов, ни на свист.

— А что, если это заколдованная пещера! — вскричал Бикара. — Ну что ж! Посмотрим.

И, соскочив с коня, он вошел в нее.

— Погоди, погоди! Я пойду с тобой! — крикнул один из гвардейцев, видя, что Бикара готов уже исчезнуть в ее полумраке.

— Нет, не надо, — отвечал Бикара, — тут и в самом деле что-то загадочное. Незачем рисковать всем сразу. Если через десять минут я не вернусь, входите, но в этом случае входите уже все вместе.

— Пусть так, — согласились с ним молодые люди, не видевшие в предприятии Бикара опасности для него. — Хорошо, мы подождем.

И, не сходя с лошадей, они собрались в круг возле входа в пещеру. Между тем Бикара один, в полном мраке, ощупью пробирался по подземному ходу, пока не наткнулся на мушкет Портоса. Препятствие, с которым встретилась его грудь, удивило его, и, протянув руку, он ухватился за холодное как лед дуло мушкета.

Нож Ива был уже занесен над молодым человеком, и тот неминуемо пал бы от страшного удара бретонской руки, но в последний момент ее остановила железная рука Портоса.

В непроглядной тьме послышался голос, похожий на глухое рычание:

— Не хочу, чтобы его убивали.

Бикара оказался между неведомым ему покровителем и тем, кто покушался на его жизнь; и тот и другой внушали ему одинаковый ужас. Несмотря на всю свою храбрость, он дико вскрикнул. Платок Арамиса, которым тот зажал ему рот, заставил его замолчать.

— Господин де Бикара, — зашептал ваннский епископ, — мы не хотим вашей смерти, и вы должны верить этому, если узнали нас, но при первом же слове, сорвавшемся с ваших уст, при первом стоне, при первом вздохе мы будем вынуждены убить вас, как убили ваших собак.

— Да, господа, я вас узнаю, — так же шепотом ответил молодой человек. — Но каким образом вы тут оказались? Что вы тут делаете? Несчастные! Несчастные! Я считал, что вы в крепости.

— А вы, сударь, вы, сколько помнится, должны были добиться для нас известных условий?

— Я делал, что мог, господа, но… но существует определенный приказ…

— Расправиться с нами?

Бикара ничего не ответил. Ему было тягостно говорить с дворянами о веревке.

Арамис понял молчание своего пленника.

— Господин Бикара, вы были бы уже трупом, если б мы не приняли во внимание вашу молодость и наши давние связи с вашим отцом; вы и теперь можете выйти отсюда, поклявшись, что не станете рассказывать вашим товарищам о том, что видели здесь.

— Не только клянусь, что ничего не стану рассказывать, — проговорил Бикара, — но клянусь также и в том, что сделаю все, лишь бы помешать им проникнуть сюда.

— Бикара! Бикара! — донеслось снаружи несколько голосов.

— Отвечайте! — приказал Арамис.

— Я здесь! — прокричал Бикара.

— Идите! Мы полагаемся на ваше честное слово.

Бикара двинулся по направлению к свету. В пещере показались силуэты нескольких человек. Бикара бросился навстречу друзьям, чтобы вернуть их назад. Он столкнулся с ними в начале подземного коридора, в который они уже успели войти.

Арамис и Портос насторожились, как люди, жизнь которых повисла на волоске.

Бикара, сопровождаемый своими друзьями, дошел до выхода из пещеры.

— О, о! — заметил один из них, когда они вышли на свет. — Какой же ты бледный!

— Бледный? — вскричал другой. — Ты хочешь сказать — зеленый!

— Что вы! — проговорил Бикара, стараясь взять себя в руки.

— Но, ради бога, скажи, что с тобой приключилось? — раздалось сразу несколько голосов.

— В твоих жилах, мой бедный друг, не осталось ни капли крови, — предположил кто-то.

— Господа, не шутите, ему сейчас станет дурно, и он грохнется в обморок. У кого есть нюхательная соль?

Все разразились хохотом. Все эти словечки, эти остроты носились вокруг бедного Бикара, как пули в гуще сражения. Пока продолжался этот ливень вопросов, Бикара успел немного прийти в себя.

— Что я, по-вашему, мог там увидеть? Мне было жарко, когда я спускался в эту пещеру, там меня сразу охватил ледяной холод, вот и все.

— Но собаки? Что сталось с собаками? Ты видел их? Ты что-нибудь знаешь о них?

— Они побежали, надо думать, другим путем.

— Господа, — начал один из молодых людей, столпившихся вокруг Бикара. — Во всем этом, в бледности и молчании нашего друга заключена тайна, которую он не может или не хочет открыть. Но, по-моему, дело ясное — Бикара что-то видел в пещере. Мне любопытно взглянуть, что же это такое, даже если это сам дьявол. В пещеру, друзья, в пещеру!

— В пещеру! — повторили за ним и все остальные.

Эхо донесло эти слова к Портосу и Арамису, воспринявшим их как грозное предупреждение. Бикара, устремившись вперед и загораживая дорогу товарищам, прокричал:

— Господа, господа! Ради бога, умоляю вас, не входите!

— Но что же страшного в этой пещере?

— Говори, Бикара!

— Несомненно, он видел в ней дьявола, — засмеялся тот, кто первым высказал это предположение.

— Если он и в самом деле видел в ней дьявола, пусть не будет в таком случае эгоистом, пусть позволит и нам поглядеть на него, — закричали со всех сторон.

— Господа, господа, умоляю вас! — настаивал Бикара.

— Дай нам пройти!

— Умоляю вас, не входите!

— Ты же входил!

Конец этим препирательствам положил один офицер, человек более зрелого возраста, чем все остальные. Он все время молча стоял позади и до этого не промолвил ни слова. Выйдя вперед, он произнес невозмутимо спокойным тоном, составлявшим контраст с царившим кругом оживлением:

— Господа, в пещере действительно кто-то или что-то таится. Не будучи дьяволом, это нечто смогло заставить, однако, замолчать наших собак. Надо узнать, что же представляет собой это нечто.

Бикара сделал последнюю попытку не пустить в пещеру товарищей, но его усилия оказались напрасными. Тщетно цеплялся он за выступы скал, чтобы загородить проход своим телом; толпа молодых людей ворвалась в пещеру, следуя за офицером, который заговорил последним, но первым, со шпагой в руке, бросился навстречу незримой опасности.

Бикара, отброшенный в сторону и лишенный возможности идти вслед за друзьями, так как в последнем случае он был бы в глазах Портоса и Арамиса предателем и клятвопреступником, в мучительном ожидании, со все еще умоляюще протянутыми руками, прислонился к шероховатой стене утеса, надеясь, что и здесь его смогут поразить пули мушкетеров Людовика XIII.

Что до гвардейцев, то они уходили все дальше и дальше, и их голоса становились все глуше. Вдруг, прогремев под сводами, точно гром, раздался грохот мушкетов. Две-три пули расплющились об утес, у которого стоял Бикара. В то же мгновение послышались вопли, проклятия, стоны, и вслед за тем из подземелья стали выбегать офицеры. Иные из них были бледны как смерть, другие залиты кровью, и все окутаны густым дымом, валившим из глубины пещеры наружу.

— Бикара, Бикара! — кричали разъяренные беглецы. — Ты знал о засаде в пещере и не предупредил нас об этом! Бикара, ты причина смерти четверых наших! Горе тебе, Бикара!

— Это ты виноват в том, что меня ранили насмерть, — прохрипел один из молодых людей, собирая в горсть свою кровь и обрызгав ею лицо Бикара, — пусть же кровь моя падет на тебя!

И он в агонии свалился у ног Бикара.

— Но скажи, скажи наконец, кто там скрывается! — послышалось несколько бешеных голосов.

Бикара молчал.

— Скажи или умрешь! — крикнул раненый, становясь на колено и поднимая на Бикара бессильный клинок.

Бикара подбежал к нему и подставил свою грудь под удар, но раненый упал с тем, чтобы никогда уже не подняться, испуская последний вздох. Бикара с взъерошенными волосами, с блуждающим взглядом, окончательно потеряв рассудок, бросился внутрь пещеры, горестно восклицая:

— Да, да, вы правы! Меня нужно убить! Я допустил, чтоб погибли мои товарищи! Я подлец!

И, отшвырнув с силою шпагу, чтобы отдать свою жизнь не защищаясь, Бикара, опустив голову, прыгнул в темноту подземелья. Одиннадцать оставшихся в живых из шестнадцати устремились за ним.

Но им не удалось пройти дальше, чем первым: новый залп уложил на холодном песке еще пятерых, и так как не было никакой возможности определить, откуда вылетают эти смертоносные молнии, остальные отступили в неописуемом ужасе.

Но Бикара, живой и невредимый, не бежал с остальными; он сел на обломок скалы и стал ждать дальнейших событий.

Оставалось только шесть офицеров.

— Неужели, — заговорил один, — это и в самом деле сам дьявол?

— Гораздо хуже, — бросил в ответ другой.

— Давайте спросим у Бикара; ему это, бесспорно, известно.

— Но где он?

Молодые люди, осмотревшись вокруг, так и не нашли Бикара.

— Он убит! — раздалось два-три голоса.

— Нет, — возразил кто-то из офицеров. — Я видел его в дыму, уже после залпа; он в пещере; он уселся на камень; он дожидается нашего возвращения.

— Он, конечно, знает, кто там.

— Но откуда?

— Он был в плену у мятежников.

— Верно. Давайте позовем его и узнаем, кто наши враги.

И все принялись кричать:

— Бикара! Бикара!

Но Бикара не ответил.

— Хорошо, — сказал офицер, тот самый, который показал себя в этом деле столь хладнокровным, — он нам больше не нужен, сюда идут подкрепления.

И действительно, отряд гвардейцев, человек в семьдесят пять или восемьдесят, отставший от офицеров, которых увлек пыл охоты, приближался в полном порядке под начальством капитана и старшего лейтенанта. Пять офицеров подбежали к своим солдатам и, рассказав с вполне понятным волнением и красноречием о случившемся, обратились к ним с просьбой о помощи.

Капитан, перебив их, спросил:

— Где ваши товарищи?

— Пали.

— Но вас было шестнадцать.

— Десять убито, Бикара в пещере, остальные пять перед вами.

— Бикара в плену?

— Возможно.

— Нет, нет, вот он! Смотрите!

Бикара и в самом деле показался у выхода из пещеры.

— Он подает нам знак приблизиться, — заметили офицеры. — Идем!

И все направились к Бикара.

— Сударь, — обратился к нему капитан, — меня уверяют, будто вы знаете, кто те люди, которые так отчаянно защищаются в этой пещере. Именем короля приказываю сказать все, что вам известно.

— Господин капитан, — отвечал Бикара, — вы не должны больше давать мне приказаний подобного рода: меня только что освободили от честного слова, и я являюсь к вам от имени этих людей.

— Сообщить, что они сдаются?

— Сообщить, что они полны решимости драться до последнего вздоха.

— Сколько же их?

— Двое.

— Их двое, и они хотят диктовать условия?

— Их двое, но они убили уже десятерых наших.

— Что же это за люди? Титаны?

— Больше. Вы помните историю бастиона Сен-Жерве, господин капитан?

— Еще бы! Четверо мушкетеров сопротивлялись там против целой армии.

— Так вот, двое из этих мушкетеров в пещере.

— Как их зовут?

— Тогда их звали Портосом и Арамисом. Теперь их зовут господин д’Эрбле и господин дю Валлон.

— Ради чего они все это делают?

— Они удерживают Бель-Иль для господина Фуке.

При упоминании двух этих имен, прославленных имен Портоса и Арамиса, среди солдат пробежал восхищенный шепот.

— Мушкетеры, мушкетеры, — повторяли они.

И у всех этих отважных юношей при мысли о том, что им предстоит сразиться с двумя самыми прославленными вояками старой армии, сердце замирало от ужаса, смешанного с восторгом. И в самом деле, эти четыре имени — д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис — были глубоко почитаемы всяким, кто носил шпагу, подобно тому, как в древности почитались имена Геракла, Тесея, Кастора и Поллукса.

— Два человека! — вскричал капитан. — И двумя залпами они убили десять моих офицеров! Это невозможно, господин Бикара!

— Господин капитан, — отвечал Бикара, — я не говорил вам о том, что с ними нет еще двух или трех человек; ведь и у мушкетеров бастиона Сен-Жевре было трое или четверо слуг. Но поверьте мне, я видел этих людей, я был взят ими в плен, я знаю, что они представляют собой; они вдвоем в состоянии истребить целый корпус.

— Мы это увидим, и очень скоро. Внимание, господа!

После этого ответа никто не позволил себе ни одного слова: все приготовились беспрекословно повиноваться своему начальнику.

Один Бикара решился на последнюю попытку остановить капитана.

— Сударь, — сказал он вполголоса, — поверьте мне, пойдемте своею дорогой; эти два человека, эти два льва, на которых мы нападаем, будут защищаться до последнего вздоха. Они уже убили десятерых наших, они убьют вдвое больше и кончат тем, что убьют себя, но они не сдадутся. Что мы выиграем от подобной победы?

— Мы выиграем, сударь, то, — отвечал капитан, — что оградим себя от позора, который неминуемо пал бы на нас, если бы восемьдесят королевских гвардейцев отступили перед двумя мятежниками. Последовав вашим советам, я потеряю честь, а лишившись чести, я опозорю всю армию. Вперед!

И он первый направился к пещере. Дойдя до входа, капитан велел солдатам остановиться.

Он сделал это затем, чтобы дать Бикара и его товарищам время рассказать подробнее о пещере, затем, когда ему показалось, что для знания обстановки полученных сведений совершенно достаточно, он разделил свой отряд на три взвода, которые должны были двигаться один за другим и вести огонь по всем направлениям. Несомненно, что при этой атаке можно потерять еще пять человек, может быть, даже десять, но, разумеется, дело кончится тем, что мятежники будут взяты, так как другого выхода из пещеры не существует, и в конце концов не смогут же двое перебить восемьдесят человек.

— Господин капитан, — попросил Бикара, — разрешите идти в голове первого взвода.

— Хорошо! — отвечал капитан. — Такая честь принадлежит вам по праву. Делаю вам этот подарок.

— Благодарю вас! — произнес молодой человек со всей твердостью, свойственной его роду.

— Берите же шпагу!

— Я пойду без оружия, господин капитан, я иду не для того, чтобы убивать, я иду, чтобы быть убитым.

И, став впереди первого взвода, с непокрытой головой и скрещенными на груди руками, он произнес:

— Вперед, господа!

XXX. Песнь Гомера

Пора, однако, перенестись в другой стан и показать как бойцов, так и обстановку, в которой происходил этот бой.

Арамис и Портос укрылись в пещере Локмария, где их ожидали трое бретонцев и снаряженная к плаванию лодка. Они надеялись протащить ее к морю, утаив, таким образом, и приготовления к бегству, и самое бегство. Появление лисицы и своры собак принудило их отказаться от первоначального плана и остаться на месте.

Пещера тянулась приблизительно на шестьсот футов и выходила на откос берега, поднимавшегося над крошечной бухточкой. Некогда — в те времена, когда Бель-Иль назывался еще Калонезом, — Локмария была храмом, посвященным языческим божествам, и в ее таинственных гротах не раз совершались человеческие жертвоприношения.

В первый грот попадали по пологому спуску, низко нависающий свод которого был образован беспорядочным нагромождением скал. Неровный, весь в трещинах и расщелинах пол и острые, торчащие сверху камни грозили на каждом шагу неожиданной опасностью. Таких гротов, последовательно опускавшихся в сторону моря, в пещере Локмария было три. Они соединялись друг с другом несколькими грубыми, выбитыми в камне огромными ступенями, перилами для которых справа и слева служила скала.

В последнем гроте свод опускался настолько низко и проход становился до того узким, что протащить в этом месте баркас было делом почти невозможным; борта его упирались в стены прохода. Но в моменты отчаяния, овладевшего человеком, дерево, уступая человеческой воле, становится гибким, а камень — податливым.

На это и рассчитывал Арамис, когда, приняв навязанный ему бой, решился на бегство, несомненно опасное, поскольку не все осаждающие были убиты, опасное также и потому, что даже при самом благоприятном стечении обстоятельств предстояло бежать среди бела дня, на глазах побежденных, которые, обнаружив, как ничтожна горсточка беглецов, не преминут, конечно, преследовать победителей.

После того как двумя залпами было уничтожено десять гвардейцев, Арамис, знавший все закоулки пещеры, отправился осмотреть трупы убитых, но так как дым мешал ему видеть, он обошел мертвецов одного за другим и таким образом сосчитал потери врага. Возвратившись, он велел тащить баркас дальше, к большому камню, запиравшему своею громадой спасительный выход к морю.

Портос взялся обеими руками за лодку и принялся изо всех сил толкать ее вперед по проходу; бретонцы поспешно перекладывали катки. Так спустились они в третий грот и добрались до камня, преграждавшего выход.

Ухватив этот гигантский камень у основания, Портос уперся своим могучим плечом в вершину его и толкнул камень с такой невероятною силой, что он затрещал. Со свода посыпался мусор, поднялось целое облако пыли. Вместе с пылью и мусором упали также останки десяти тысяч поколений морских птиц, гнезда которых так прочно лепились к скале, как если бы их связывал с нею цемент.

При новом толчке Портоса камень уступил и пошатнулся. Упираясь спиною в ближайшие скалы и нажимая ногою, Портос вырвал его наконец из груды известняка, на которой покоилось и было закреплено его основание.

После падения камня в пещеру ворвался ослепительный дневной свет, и взорам восхищенных бретонцев открылось синее море. Тотчас же вместе с Портосом потащили они баркас через эту последнюю баррикаду. Еще сотня футов, и он соскользнет в океан.

Как раз в это время прибыл отряд, разделенный капитаном на взводы для решительного штурма позиции беглецов.

Чтобы оградить товарищей от внезапного нападения, Арамис непрерывно наблюдал за гвардейцами. Он видел, как к ним подошло подкрепление, и, подсчитав его численность, убедился с первого взгляда в неминуемой гибели, угрожающей ему и его товарищам, если они ввяжутся в новую схватку.

Но пускаться в море, открывая врагу доступ в пещеру, было бы совершенно бессмысленно. В самом деле, свет, проникавший теперь в два последних грота пещеры, выдаст солдатам баркас, приближающийся на катках к бухте, и обоих мятежников на расстоянии мушкетного выстрела, и первый же залп гвардейцев если не уложит всех пятерых мореплавателей, то, во всяком случае, оставит в лодке пробоины.

Больше того, даже если предположить, что баркасу и всем тем, кто в нем находится, удастся на этот раз ускользнуть от погони, то не будет ли немедленно подан сигнал тревоги? И не будут ли немедленно оповещены о случившемся корабли королевского флота? И не будет ли несчастная лодка, за которой гонятся по морю и которую подстерегают на суше, захвачена еще до наступления ночи? В бешенстве теребя свои усеянные сединой волосы, Арамис призывал на помощь и бога и дьявола.

Поманив Портоса, который в этих хлопотах с лодкой значил больше, чем катки и бретонцы, взятые вместе, он зашептал ему на ухо:

— Друг мой, к нашим врагам прибыло подкрепление.

— А, — спокойно ответил Портос. — Что же нам теперь делать?

— Возобновлять бой было бы очень рискованно.

— Еще бы, — подтвердил Портос, — ведь трудно предположить, чтобы одного из нас не убили, ну а если будет убит один, то и другой, конечно, покончит с собой.

Портос произнес эти слова с тем безыскусственным героизмом, который проявлялся в нем всякий раз, когда к этому бывал подобающий повод. Арамис почувствовал себя так, точно его укололи в самое сердце.

— Ни вас, ни меня не убьют, друг Портос, если вы сможете выполнить план, которым я хочу поделиться с вами.

— Говорите!

— Эти люди собираются спуститься в пещеру.

— Да.

— Мы перебьем человек пятнадцать, не больше.

— Сколько же их? — спросил Портос.

— К ним прибыло подкрепление в количестве семидесяти пяти человек.

— Семьдесят пять и пять — значит, восемьдесят. Да!..

— Если они станут стрелять все вместе, то их пули изрешетят нас в одно мгновение.

— Разумеется.

— Не считая того, что от грохота выстрелов возможны обвалы.

— Только сейчас обломок скалы разодрал мне плечо, — заметил Портос.

— Вот видите!

— Это сущие пустяки.

— Давайте быстро примем решение. Пусть наши бретонцы продолжают катить лодку к морю. А мы вдвоем останемся здесь и будем охранять порох, мушкеты и пули.

— Но вдвоем, дорогой Арамис, нам никогда не дать одновременно трех выстрелов, — простодушно сказал Портос, — дело со стрельбой из мушкетов не выйдет. Этот способ никуда не годится.

— Найдите другой.

— Нашел! — вскричал великан. — Вооружившись железным ломом, я укроюсь за выступом, и когда они начнут приближаться волна за волной, невидимый и неуязвимый, примусь колотить по их головам, нанося тридцать ударов в минуту. Ну, что вы скажете о моем плане? Нравится ли вам мое предложение?

— Великолепно, дорогой друг, превосходно. Я вполне одобряю его, но вы испугаете их, и половина из них оцепит пещеру, чтобы взять нас измором. Нам нужно уничтожить весь отряд до последнего человека; достаточно одного оставшегося в живых, и он нас погубит.

— Вы правы, друг мой, — но скажите, как же завлечь их сюда?

— Не шевелясь, мой добрый Портос.

— Ну что ж! Замру и не пошевельнусь, а когда они соберутся все вместе?

— Тогда предоставьте действовать мне, у меня есть мысль.

— Если так и ваша мысль хороша… а она должна быть хорошей, ваша мысль… я спокоен.

— В засаду, Портос, и ведите счет входящим.

— Ну а вы? Что вы собираетесь делать?

— Обо мне не тревожьтесь, у меня есть свои заботы.

— Я слышу голоса.

— Это они. Занимайте свой пост! Стойте так, чтобы я мог достать вас рукой и вы могли бы услышать меня.

Портос скрылся во втором гроте, где было совершенно темно. Арамис проскользнул в третий. Гигант держал в руке лом весом в пятьдесят фунтов. Он с поразительной легкостью орудовал этим ломом, которым при перетаскивании баркаса пользовались как рычагом.

Между тем бретонцы продолжали катить лодку к откосу.

Арамис, нагнувшись, стараясь остаться незамеченным, занимался в освещенной части пещеры каким-то таинственным делом.

Послышалась отданная во весь голос команда. Это был последний приказ капитана. Двадцать пять человек, миновав спуск, вбежали в первый грот и открыли огонь. Загремело эхо, засвистели вдоль сводов пули, и густой дым затянул пещеру.

— Налево, налево! — кричал Бикара, который при первой атаке заметил проход, соединявший первый грот со вторым; возбужденный запахом пороха, он хотел направить своих людей в эту сторону.

Взвод бросился влево; проход становился все уже. Бикара, протянув руки, обрекая себя неминуемой смерти, шел впереди солдат.

— Живее! Живее! — звал он. — Я уже различаю свет!..

— Бейте, Портос! — замогильным голосом скомандовал Арамис.

Портос вздохнул, но повиновался приказу. Железная палица упала на голову Бикара, и тот был мгновенно убит, так и не докончив начатой фразы. Ужасный рычаг в течение десяти секунд десять раз поднялся и столько же раз опустился. Десять трупов осталось перед Портосом.

Солдаты ничего не видели; они слышали крики, слышали предсмертные хрипы, они наступали на трупы, падали, поднимались, натыкались один на другого, но все еще не понимали происходящего. Неумолимая палица, продолжая обрушиваться на головы королевских гвардейцев, полностью уничтожила первый взвод, и это произошло настолько бесшумно, что ни один звук не долетел до второго отряда, который спокойно продвигался вперед.

Солдаты этого взвода, наступавшего под командой самого капитана, сломали, впрочем, чахлую елку, прозябавшую на берегу, и, связав ее смолистые ветви в пучок, снабдили начальника своего рода факелом.

Добравшись до второго грота, где Портос, подобно библейскому ангелу-мстителю, уничтожил все, к чему прикоснулась его рука, первый ряд в ужасе отступил. На стрельбу гвардейцев никто не ответил ни одним выстрелом, а между тем люди наткнулись на груду трупов; они шли по крови в буквальном смысле этого слова.

Портос все еще скрывался за своим выступом.

Увидев при колеблющемся свете, отбрасываемом пылающей елью, картину этого потрясающего побоища и тщетно силясь понять, как же это произошло, капитан попятился к выступу, за которым стоял Портос. В то же мгновение гигантская рука, протянувшись из тьмы, схватила за горло несчастного капитана; капитан захрипел; его руки взмахнули в воздухе, факел вывалился из рук и погас, зашипев в луже крови. Через секунду тело капитана шлепнулось рядом с погасшим факелом. Еще один труп прибавился к горе трупов, преграждавших солдатам путь.

Все это произошло с непостижимой таинственностью, словно по волшебству. Солдаты, шедшие следом за капитаном, обернулись на его хрип. Они увидели его распростертые в воздухе руки, вылезшие из орбит глаза; потом, когда факел упал, все погрузилось в кромешную тьму.

Бессознательно, непроизвольно, инстинктивно оставшийся в живых лейтенант закричал:

— Огонь!

Тотчас же затрещали, загремели, загрохотали, гулко отдаваясь в пещере, мушкетные выстрелы; со сводов начали падать обломки огромной величины. Пещера на мгновение осветилась вспышками выстрелов, но затем в ней стало еще темнее из-за застелившего ее дыма. Наступила полная тишина, нарушаемая лишь топотом солдат третьего взвода, которые входили в пещеру.

XXXI. Смерть титана

Пока Портос, привыкший к окружающей тьме и видевший в ней лучше, чем все эти люди, только что пришедшие с яркого света, осматривался вокруг в ожидании какого-нибудь знака, который мог бы подать ему Арамис, он почувствовал, как его трогают за плечо, и слабый, как тихий вздох, голос прелата прошептал ему на ухо:

— Идем!

— О! — произнес Портос.

— Шш!.. — еще тише зашептал Арамис.

И среди криков продолжающего углубляться в пещеру третьего взвода, среди проклятий солдат, оставшихся невредимыми, среди стонов раненых и умирающих Арамис и Портос, не замеченные никем, проскользнули вдоль гранитных стен подземного коридора.

Арамис привел Портоса в третий, последний грот; здесь он показал ему запрятанный в углублении стены небольшой бочонок с порохом. Пока Портос бил своей палицей наступавших гвардейцев, Арамис успел прикрепить к бочонку фитиль.

— Друг мой, — начал он, — вы возьмете этот бочонок и, когда я подожгу фитиль, бросите его в наших врагов. Сможете ли вы это сделать?

— Еще бы! — ответил Портос.

И он поднял бочонок одною рукой:

— Поджигайте!

— Погодите, пусть они соберутся все вместе; а потом, потом, мой Юпитер, вы низвергнете на них вашу молнию.

— Поджигайте! — повторил Портос.

— А я, — продолжал Арамис, — я отправлюсь к нашим бретонцам и помогу спустить баркас на воду. Итак, жду вас на берегу. Бросайте ваш бочонок как следует — и немедленно к нам!

— Зажигайте! — сказал еще раз Портос.

— Вы поняли? — спросил Арамис.

— Еще бы! — громко рассмеялся Портос, нисколько, по-видимому, не беспокоясь, что этот смех может долететь до слуха врагов. — Раз мне объяснили, значит, я понял. Давайте же ваш огонь и ступайте.

Арамис вручил Портосу зажженный трут. Тот протянул на прощание локоть, так как руки его были заняты. Пожав обеими руками локоть Портоса, Арамис, нагнувшись, проскользнул к выходу из пещеры, где его дожидались трое гребцов.

Портос, оставшись один, бестрепетно поднес к фитилю едва тлеющий трут. Трут, эта ничтожная искорка, таящая в себе ужасный пожар, мелькнул во тьме, словно светляк, соприкоснулся с фитилем и поджег его; Портос своим могучим дыханием раздул огонек; показались язычки пламени.

Когда немного рассеялся дым, при свете разгорающегося и громко потрескивающего фитиля в течение одной-двух секунд можно было различить все, что делается в пещере. Это было мгновенное, но великолепное зрелище: бледный, окровавленный великан с лицом, озаренным пламенем ярко горящего фитиля.

Солдаты не замедлили увидеть его. Они увидели также бочонок, который был в руках у этого великана. Они поняли, что ожидает их. Тогда эти люди, охваченные ужасом перед уже совершившимся, в ужасе перед тем, что неминуемо совершится, испустили все вместе предсмертный, леденящий кровь вопль.

Одни попытались бежать, но встретили третий взвод, преградивший им путь; другие принялись щелкать курками своих незаряженных мушкетов, третьи рухнули на колени.

Два-три офицера крикнули, обращаясь к Портосу, что обещают ему свободу, если он оставит им жизнь. Лейтенант третьего взвода настойчиво требовал, чтобы стреляли, но перед гвардейцами были их обезумевшие от страха товарищи, которые, словно живой заслон, прикрывали собой Портоса.

Мы сказали уже, что пещера осветилась всего на одну-две секунды, которые потребовались Портосу, чтобы раздуть зажженный им от трута фитиль. Но и этих секунд было достаточно, чтобы взору предстала потрясающая картина: прежде всего великан, возвышающийся во тьме; затем, в десяти шагах от него, груда окровавленных, истерзанных, искалеченных тел, содрогающихся еще в предсмертных конвульсиях, так что вся масса их походила на издыхающее во мраке ночи бесформенное чудовище, бока которого все еще продолжает вздымать угасающее дыхание. Каждое дуновение, исходившее из могучей груди Портоса и оживлявшее огонь фитиля, относило в сторону этой окровавленной груды струю серного дыма, испещренную багровыми отблесками разгорающегося пламени.

Кроме этой центральной группы, тут можно было различить и отдельные, разбросанные по всей пещере, в зависимости от того, где этих несчастных настигла смерть и беспощадная палица, трупы гвардейцев с разверстыми, страшными ранами.

Над полом, покрытым кровавым месивом, поднимались мрачные, поблескивающие, грубо высеченные колонны, державшие на себе своды пещеры, и их отчетливо видные очертания слагались в единое целое из причудливого сочетания света и тени.

Все это можно было увидеть при трепетном свете горящего фитиля, привязанного к бочонку с порохом, то есть при свете своеобразного факела, который, освещая смерть уже наступившую, предвещал вместе с тем и смерть наступающую.

Итак, это зрелище длилось не дольше одной-двух секунд. В этот ничтожно малый промежуток времени один из офицеров третьего взвода успел собрать близ себя восемь гвардейцев, мушкеты которых были заряжены, и приказал им стрелять по Портосу через отверстие, случайно обнаруженное в стене. Но солдаты дрожали так сильно, что при залпе трое из них, не устояв на ногах, упали, а пули пяти остальных, просвистев над сводом, задели пол или поцарапали стены.

В ответ на эту бесполезную трескотню раздался оглушительный хохот; вслед за тем рука великана медленно замахнулась, и в воздухе мелькнул огненный хвост, похожий на след, оставляемый падающей звездой. Бочонок, брошенный на расстояние в тридцать шагов, перелетел через баррикаду из трупов и упал среди вопящих солдат, которые, увидев его, распростерлись на полу.

Офицер, успевший сообразить, куда именно должен упасть этот огненный сноп, хотел подбежать к нему и вырвать фитиль, прежде чем огонь воспламенит порох. Но его самопожертвование оказалось напрасным: встречные струи воздуха раздули пламя; фитиль, который, будучи предоставлен себе самому, тлел бы еще не меньше пяти минут, был пожран разгоревшимся пламенем в течение каких-нибудь тридцати секунд; адский замысел Арамиса осуществился.

Бешеные вихри, шипение селитры и серы, неудержимая лавина огня, страшный грохот — вот что последовало за теми двумя секундами, описание которых дано нами выше, вот что уподобило пещеру Локмария пещере злых духов со всеми сокрытыми в ее недрах ужасами.

Скалы раскалывались, как еловые доски под ударами топора. Смерч огня, дыма, осколков взметнулся в самом центре пещеры; поднимаясь, он становился все шире и шире. Мощные гранитные стены, медленно наклоняясь, рухнули затем на песок, который сделался орудием пытки: выброшенный из своего затвердевшего ложа, он мириадами разящих песчинок вонзался в лица солдат.

Крики, вопли, проклятия — все покрыл нестерпимый грохот. Все три грота пещеры превратились в какую-то бездонную яму, в которую падали камни, железо, щепки, а также куски человеческих тел. Последними — поскольку они были наиболее легкими — упали сюда пепел с песком. Они одели эту мрачную могилу стольких людей сероватым, дымящимся саваном.

Ищите теперь в этом раскаленном склепе, в этом подземном вулкане, ищите королевских гвардейцев в их синих, расшитых серебряным галуном камзолах! Ищите офицеров, блещущих золотом, ищите оружие, которым они надеялись защитить себя, ищите камни, убившие их, ищите землю, которую они попирали!

Один-единственный человек сделал из всего этого хаос, более беспорядочный, более дикий, более ужасный, чем существовавший за час до того мгновения, когда у бога явилась мысль сотворить этот мир. Три грота перестали существовать, и от них ничего не осталось, ничего, в чем создатель мог бы узнать свое собственное творение.

Портос же, метнув бочонок пороха в гущу врагов, пустился бежать, следуя указаниям Арамиса, и достиг последнего грота, в который проникали и воздух, и свет, и солнечные лучи. Едва он повернул за угол, отделявший третий грот от последнего коридора, как увидел в ста шагах от себя баркас, покачивающийся на прибрежных волнах, — там были его друзья, там его ждала свобода, там была жизнь, завоеванная победой.

Еще шесть его огромных прыжков, и он выберется из-под сводов пещеры; а когда он окажется вне пещеры, еще два-три могучих усилия, и он добежит до заветной лодки. Внезапно он почувствовал, что колени его подгибаются, что ноги начинают ему отказывать.

— О, о! — пробормотал он удивленно. — Опять эта усталость одолевает меня; я не могу сдвинуться с места. Что же поделаешь?

Арамис сквозь отверстие в стене видел его; он не мог понять, что же заставило Портоса остановиться, и крикнул ему:

— Скорее, Портос, скорее, скорее!

— О! Не могу! — ответил Портос, тщетно напрягая мускулы.

Произнеся эти слова, он упал на колени, но, ухватившись могучими руками за ближние камни, снова встал на ноги.

— Скорее, скорее! — повторял Арамис, нагибаясь над бортом лодки в сторону берега, как бы затем, чтобы помочь Портосу.

— Я тут, — тихо сказал Портос, собирая все силы, чтобы сделать хоть шаг вперед.

— Ради бога, Портос! Скорее, скорее, сейчас бочонок взорвется.

— Торопитесь, монсеньор, торопитесь! — кричали бретонцы.

А Портос между тем поворачивался то в одну сторону, то в другую, словно метался во сне.

Но было уже поздно: раздался взрыв, расселась трещинами земля; дым, вырвавшийся через широкие щели, закрыл небо; отхлынуло море, как бы отогнанное яростным порывом огня, брызнувшего из зева пещеры, словно из пасти огромного неведомого чудовища; лодку отнесло шагов на пятьдесят в море; ближние утесы затрещали у основания и стали разваливаться на части, как откалываются под действием вгоняемых клиньев огромные глыбы мрамора; часть свода пещеры взлетела высоко в небо, как будто кто-то сверху поднял эту массу камней; зелено-розовый огонь серы и черная лава земли и жидкой глины столкнулись на мгновение и как бы сразились между собой под величественным куполом дыма; зашатались, потом стали клониться и, наконец, рухнули скалы — взрыв не смог сразу сдвинуть их с тех оснований, на которых они покоились столько веков; поклонившись друг другу, словно медлительные и важные старцы, они простерлись навеки в своих несчастных могилах.

Эта ужасная катастрофа возвратила Портосу силы. Он поднялся на ноги — гигант между гигантами. Но когда он пробегал между гранитными чудовищами, стоявшими сплошной стеной с обеих сторон, они, лишившись поддержки снаружи, начали с грохотом рушиться вокруг этого новоявленного титана, низринутого, казалось, небом на скалы, которые он только что взметнул в это самое небо.

Портос ощущал, как под его ногами дрожит раздираемая на части земля. Он простер вправо и влево свои могучие руки, чтобы удержать падающие на него камни. Его ладони уперлись в гигантские глыбы; он пригнул голову, и на его спину навалилась целая гранитная скала.

На мгновение руки Портоса подались под непомерною тяжестью; но этот Геркулес собрался с силами, и стены тюрьмы, готовой уже поглотить его, мало-помалу раздвинулись и дали ему выпрямиться. Словно демон, он стоял в окружении хаоса мощных гранитных глыб. Но, раздвигая стены, давившие на него с боков, он тем самым лишил точки опоры монолит, лежавший у него на плечах. Этот груз придавил его и поверг на колени. Глыбы, находившиеся с обеих сторон и на короткое время раздвинутые нечеловеческим напряжением его тела, снова стали сближаться и присоединили свой вес к весу огромного камня, которого и одного было бы совершенно достаточно, чтобы раздавить десяток людей.

Великан упал, даже не воззвав к помощи; он упал, отвечая Арамису словами, исполненными бодрости и надежды, ибо на один миг он и в самом деле, уповая на крепость своих стальных мышц, мог надеяться на спасение, на то, что ему удастся стряхнуть с себя эту тройную тяжесть колоссальных обломков. Но Арамис увидел, что глыба опускается все ниже и ниже; напряженные в последнем усилии, изнемогающие руки Портоса стали сгибаться, плечи, изодранные о камень, поникли.

Арамис в отчаянии рвал на себе волосы.

— Портос! Портос! — кричал он. — Портос, где ты? Ответь!

— Здесь, здесь! — шептал Портос угасающим голосом. — Терпение, друг, терпение!

Он едва смог закончить последнее слово: сила ускорения увеличила тяжесть; громадная скала навалилась, придавленная двумя другими, и Портос оказался похороненным в склепе, образованном этими тремя гигантскими глыбами.

Услышав предсмертные слова друга, Арамис соскочил на берег. За ним последовали двое бретонцев, прихвативших с собою железный лом. Третий остался сторожить лодку. Доносившиеся из-под груды камней стоны указывали им путь.

Арамис, пылкий, возвышенный, юный, как в двадцать лет, устремился к этим трем глыбам и руками, нежными, как у женщины, при помощи какой-то чудом вселившейся в него силы приподнял один из углов этой огромной надгробной плиты. Во мраке глубокой ямы он увидел еще не успевшие потускнеть глаза своего друга, которому поднятый на мгновение груз позволил свободно вздохнуть. Тотчас же оба бретонца взялись за лом. К ним присоединился и Арамис, и их усилия были направлены не на то, чтобы поднять эту глыбу, но на то, чтобы удержать ее хотя бы в том положении, которое ей придал Арамис. Все, однако, было напрасно. С криком отчаяния, медленно уступая непосильной для них тяжести, они не смогли удержать скалу, и она легла на прежнее место. Портос, видя всю бесплодность этой борьбы, насмешливо проговорил последние в своей жизни слова:

— Чересчур тяжело.

После этого глаза его погасли и сами собою закрылись, лицо покрылось мертвенной бледностью, руки вытянулись, и титан, испустив последний вздох, распростерся на своем каменном ложе. Вместе с ним опустилась и гранитная глыба, которую он держал на себе до последней минуты.

Арамис и бретонцы бросили лом, и он покатился по надгробному камню.

Бледный как полотно, обливаясь потом, задыхаясь, Арамис стал прислушиваться. Грудь его сжимало словно в тисках, сердце, казалось, вот-вот разорвется. Ничего больше! Ни звука! Великан уснул вечным сном. Бог уготовил ему гробницу по росту.

XXXII. Эпитафия Портосу

Арамис, безмолвный, похолодевший, растерянный, как боязливый ребенок, дрожа поднялся с камня.

Христианин не может ступить ногой на могилу.

Но, найдя в себе силы встать на ноги, он не был в силах идти. Казалось, что вместе с Портосом умерло что-то и в нем.

Бретонцы окружили его и, взяв на руки, отнесли в лодку. Положив его на скамейку возле руля, они налегли на весла, предпочитая не поднимать паруса из опасения, что он может их выдать.

На всем ровном пространстве, там, где прежде была пещера Локмария, на всем плоском теперь побережье лишь единственное возвышение останавливало на себе взгляд. Арамис не мог оторвать от него глаз, и по мере того как они выходили в открытое море, эта гордая и угрожающая скала, казалось ему, распрямляется, как совсем недавно распрямлял свои плечи Портос, и поднимает к небу непобедимую, запрокинувшуюся в смехе голову, похожую на голову честного и доблестного друга, самого сильного из четверых и все же первым унесенного смертью.

Причудлива участь этих вылитых из бронзы людей! Самый простодушный из них оказался соратником наиболее хитроумного; физическую силу вел за собой гибкий и изворотливый ум; и в решающее мгновение, когда лишь сила человеческих мышц могла спасти и тело и душу, камень, скала, грубая сила одолели мускулы и, навалившись на тело, изгнали из него душу.

Достойный Портос! Рожденный, чтобы оказывать помощь другим, всегда готовый к самопожертвованию ради спасения слабых, как если бы бог наделил его физической силой лишь для этого одного, он и умирая думал только о том, чтобы выполнить условия договора, который связал его с Арамисом, договора, преподнесенного ему Арамисом без его предварительного согласия, договора, о котором он узнал лишь затем, чтобы возложить на себя бремя страшной ответственности.

Благородный Портос! К чему замки, забитые драгоценной мебелью, леса, изобилующие дичью, пруды, кишащие рыбой, и подвалы, не вмещающие сокровищ! К чему лакеи в раззолоченных ливреях и среди них Мушкетон, гордый твоим доверием? О благородный Портос, ревностный собиратель сокровищ, стоило ли отдавать столько сил в стремлении усладить и позолотить твою жизнь, чтобы угаснуть на пустынном берегу океана под немолчные крики птиц, с костями, раздробленными бесчувственным камнем? Нужно ли было, благородный Портос, копить столько золота, чтобы на твоем надгробии не было даже двустишия, сложенного нищим поэтом?!

Доблестный Портос! Ты и сейчас еще спишь, забытый, затерянный под скалой, которую окрестные пастухи считают верхней плитою долмена.

И столько зябкого вереска, столько мха, ласкаемого горькими ветрами с океана, столько лишайников спаяли эту гробницу с землею, что ни одному путнику никогда не придет в голову мысль, будто эту гранитную глыбу могли удержать плечи смертного.

Арамис, все такой же бледный, такой же оцепеневший, такой же подавленный, смотрел, пока не угас последний луч солнца, на берег, исчезавший на горизонте. Ни одного слова не слетело с его уст, ни одного вздоха не вырвалось из его груди. Суеверные бретонцы с трепетом глядели на него. Это молчание не было молчанием человека, оно было молчанием статуи.

Когда с неба серыми волнами начал спускаться сумрак, на лодке подняли маленький парус; лобзаемый бризом, он расправился, наполнился и стремительно понес лодку от берега; повернувшись носом в ту сторону, где Испания, она смело устремилась вперед, в обильный страшными бурями Гасконский залив.

Но уже через полчаса гребцы, которым теперь нечего было делать и которые, наклонившись над бортом и приложив руку к глазам, принялись всматриваться в морские дали, заметили белую точку, появившуюся на горизонте; она казалась столь же неподвижной, как чайка, мирно качающаяся на незримых волнах.

Но что казалось неподвижным для обычного глаза, то было стремительно приближающимся для опытных глаз моряков; что казалось застывшим на водной поверхности, то в действительности пенило встречные волны.

Некоторое время, видя глубокое оцепенение, в котором пребывал их господин, бретонцы не решались побеспокоить его; они ограничивались тревожными взглядами и вполголоса высказанными друг другу догадками. И действительно, Арамис, всегда такой деятельный, такой наблюдательный, чьи глаза, как глаза рыси, были неизменно настороже и ночью видели лучше, чем днем, Арамис впал в какую-то дремоту отчаяния.

Так прошел добрый час. За это время стало заметно темнее, но и корабль настолько приблизился, что Генек, один из трех моряков, осмелился довольно громко сказать:

— Монсеньор, за нами гонятся!

Арамис ничего не ответил. Корабль подходил все ближе и ближе. Тогда моряки по приказанию своего старшего, Ива, убрали парус, чтобы единственная точка, видневшаяся над поверхностью океана, перестала приковывать к себе взоры преследователей. На корабле, напротив, решили ускорить ход: у верхушек мачт появилось два новых паруса.

К несчастью, был один из лучших и самых длинных дней в году, и к тому же ночь, шедшая на смену этому злосчастному дню, обещала быть лунной. У корабля, гнавшегося за лодкой, впереди было еще полчаса сумерек и затем целая ночь с полной луной на небе.

— Монсеньор, монсеньор, мы погибли! — заговорил хозяин баркаса. — Они по-прежнему видят нас, хоть мы и убрали парус.

— Это неудивительно, — пробормотал один из матросов. — Говорят, что с помощью дьявола эти окаянные горожане смастерили какие-то штуки, благодаря которым они видят издали так же хорошо, как вблизи, и ночью так же, как днем.

Арамис взял со дна лодки лежавшую у его ног зрительную трубу и, наставив ее на корабль, молча вручил матросу.

— Взгляни, — предложил он.

Матрос колебался.

— Успокойся, — проговорил епископ, — в этом нет никакого греха; ну а если ты все же думаешь, что он есть, я беру его на себя.

Матрос приложил к глазу трубу и вскрикнул. Ему показалось, что корабль, находившийся на пушечный выстрел, каким-то чудом, в один прыжок, преодолел разделявшее их расстояние. Но, отняв от глаза трубу, он понял, что корвет оставался на том же месте, что и прежде.

— Значит, — догадался матрос, — они видят нас так же, как мы их.

— Конечно, — подтвердил Арамис.

И снова впал в прежнюю безучастность.

— Как! Они видят нас? — ахнул хозяин баркаса Ив. — Невозможно!

— Возьми, хозяин, и посмотри, — сказал Иву матрос.

И он передал ему зрительную трубу.

— Монсеньор уверен, — спросил Ив, — что дьявол здесь ни при чем?

Арамис пожал плечами.

Ив посмотрел в трубу.

— О монсеньор! — вскричал он. — Они так близко, мне кажется, что я к ним сейчас прикоснусь. Там по крайней мере двадцать пять человек! Ах, я вижу впереди капитана. Он держит такую же трубку, как эта, и смотрит на нас… Ах, он оборачивается, он отдает какое-то приказание; они выкатывают пушку, они заряжают ее, они наводят ее на нас… Боже милостивый! Они стреляют!

И машинальным движением Ив отнял от глаза трубу; предметы, отброшенные вдаль к горизонту, предстали ему в своем истинном виде.

Корабль был еще приблизительно на расстоянии лье; но маневр, о котором сообщил Ив, от этого не стал менее грозным.

Легкое облачко дыма появилось у основания парусов; оно было по сравнению с парусами голубоватого цвета и казалось голубым цветком, который распускается на глазах. Вслед за тем, на расстоянии мили от лодки, ядро сбило гребни с нескольких волн, пробуравило белый след на поверхности моря и исчезло в конце проложенной им борозды, такое же безобидное, как камешек, бросаемый школьником ради забавы и подпрыгивающий несколько раз над водою. Это были одновременно и предупреждение и угроза.

— Что делать? — спросил Ив.

— Нас потопят, — сказал Генек, — отпустите нам наши грехи, монсеньор.

И моряки стали на колени перед епископом.

— Вы забываете, что вас видят, — проговорил Арамис.

— Ваша правда, монсеньор, — устыдившись своей слабости, ответили на это бретонцы. — Приказывайте, монсеньор, мы готовы отдать за вас нашу жизнь.

— Подождем, — молвил Арамис.

— Как это?

— Да, подождем; неужели для вас не ясно, что, попытайся мы скрыться, нас, как вы сами сказали, потопят?

— Но благодаря темноте нам, быть может, удастся все же уйти незамеченными?

— О, — произнес Арамис, — у них есть, конечно, запас греческого огня, и с его помощью нам не дадут ускользнуть.

И почти тотчас же, как бы в подтверждение слов Арамиса, с корабля медленно поднялось новое облако дыма, из середины которого вылетела огненная стрела; описав в воздухе крутую дугу наподобие радуги, она упала на воду и, несмотря на это, продолжала гореть, освещая пространство диаметром в четверть лье.

Бретонцы в ужасе переглянулись.

— Вот видите, — заметил Арамис, — я говорил, что лучше всего подождать их прибытия.

Весла выпали из рук моряков, и лодка, перестав двигаться, закачалась на гребнях волн.

Стало совсем темно; корабль продолжал приближаться. С наступлением темноты он, казалось, удвоил быстроту хода. Время от времени, словно коршун, приподнимающий над гнездом голову на окровавленной шее, он перебрасывал через борт струю страшного греческого огня, падавшего посреди океана и пылавшего ослепительно белым пламенем.

Наконец корабль подошел на расстояние мушкетного выстрела. На его палубе в полном составе выстроилась команда; люди были вооружены до зубов; у пушек замерли канониры, дымились зажженные фитили. Можно было подумать, что этому кораблю предстоит напасть на фрегат и сражаться с превосходящим по силе противником, а не захватить лодку с четырьмя сидящими в ней людьми.

— Сдавайтесь! — крикнул в рупор командир корабля.

Бретонцы посмотрели на Арамиса. Арамис кивнул головой.

Ив нацепил на багор белую тряпку, заполоскавшуюся на ветру. Это означало то же, что спустить флаг. Корабль мчался, как скаковой конь. С него снова выбросили ракету; она упала в двадцати шагах от баркаса и осветила его ярче, чем солнечный луч в разгар дня.

— При первой попытке к сопротивлению, — предупредил командир корабля, — стреляем!

Солдаты взяли мушкеты на изготовку.

— Ведь мы говорим, что сдаемся! — крикнул Ив.

— Живыми, живыми, капитан! — гаркнуло несколько возбужденных солдат. — Надо их взять живыми!

— Да, да, живыми, — подтвердил капитан.

И, обернувшись к бретонцам, он добавил:

— Вашей жизни, друзья мои, ничто не грозит; это относится только к господину д’Эрбле.

Арамис неприметно для окружающих вздрогнул. На одно мгновение взгляд его, остановившись на одной точке, хотел измерить, казалось, глубину океана, поверхность которого была освещена последними вспышками греческого огня.

— Вы слышите, монсеньор? — спросили бретонцы.

— Да.

— Что будем делать?

— Принимайте условия.

— А вы, монсеньор?

Арамис наклонился над бортом лодки и опустил свои тонкие белые пальцы в зеленоватую морскую волну, которой он улыбнулся, как другу.

— Принимайте условия! — повторил он.

— Мы принимаем ваши условия, — сказали бретонцы, — но что нам будет порукой, что вы сдержите свое обещание?

— Слово французского дворянина, — ответил офицер. — Клянусь моим званием и моим именем, что жизнь всех вас, за исключением жизни господина д’Эрбле, в безопасности. Я лейтенант королевского фрегата «Помона», и мое имя Луи-Констан де Пресиньи.

Арамис, уже склонившийся над бортом, уже наполовину высунувшийся из лодки, вдруг резким движением поднял голову, встал по весь рост и с загоревшимися глазами и улыбкою на губах произнес таким тоном, будто отдавал приказание:

— Подайте трап, господа!

Ему повиновались.

Ухватившись за веревочные поручни трапа, Арамис первым поднялся на корабль; моряки, ожидавшие увидеть на его лице страх, были несказанно удивлены, когда он уверенными шагами подошел к капитану и, пристально посмотрев на него, сделал рукой таинственный и никому не ведомый знак, при виде которого офицер побледнел, задрожал и опустил голову.

Тогда, не говоря ни слова, Арамис поднял левую руку к глазам командира и показал ему драгоценный камень на перстне, украшавшем безымянный палец его левой руки. Делая этот жест, Арамис, исполненный ледяного, безмолвного и высокомерного величия, был похож на императора, протягивающего руку для поцелуя.

Командир, на мгновение поднявший голову, снова склонился пред ним с выражением самой глубокой почтительности. Затем, протянув руку к корме, где помещалась его каюта, он отошел в сторону, чтобы пропустить вперед Арамиса. Трое бретонцев, поднявшихся на палубу корабля вслед за своим епископом, с изумлением переглядывались. Весь экипаж молчал.

Через пять минут командир вызвал своего помощника, тотчас же явившегося к нему, и приказал держать курс на Коронь.

Пока исполняли это приказание командира, Арамис снова появился на палубе и сел у самого борта.

Наступила ночь, луна еще не показалась на небе, и было темно, но Арамис тем не менее упорно смотрел в ту сторону, где находился Бель-Иль. Тогда Ив подошел к командиру, который снова занял свой пост на мостике, и тихо, с робостью в голосе обратился к нему с вопросом:

— Куда мы идем, капитан?

— Мы идем согласно желанию монсеньора, — отвечал офицер.

Арамис провел ночь на палубе, прислонившись к борту.

На следующий день Ив, подойдя к нему, подумал, что ночь, должно быть, была очень сырой, так как дерево, к которому была прислонена голова епископа, было мокрым, как от росы. Кто знает! Не была ли эта роса первыми слезами, пролившимися из глаз Арамиса? Какая же еще эпитафия могла бы сравняться с этой, славный Портос!

XXXIII. Дозор господина де Жевра

Д’Артаньян не привык к сопротивлению такого рода, как то, с которым он только что встретился. Вот почему он прибыл в Нант в состоянии крайнего раздражения. Раздражение у этого могучего человека проявлялось в стремительном натиске, против которого до сих пор могли устоять лишь немногие, будь они королями или титанами.

Д’Артаньян — обезумевший, дрожащий от гнева — тотчас же направился в замок и заявил, что ему нужно пройти к королю. Было около семи часов утра, но со времени прибытия в Нант король вставал очень рано.

Дойдя до известного нам коридора, д’Артаньян встретился с г-ном де Жевром, который очень учтиво остановил капитана, прося не говорить слишком громко, чтобы не разбудить короля.

— Король спит? — спросил д’Артаньян. — Не стану его беспокоить. Как вы полагаете, в котором часу он проснется?

— Приблизительно часа через два; король работал всю ночь.

Д’Артаньян возвратился в половине десятого. Ему сказали, что король завтракает.

— Вот и отлично, — улыбнулся он, — я переговорю с его величеством за столом.

Господин де Бриенн сообщил д’Артаньяну, что король не желает, чтобы его беспокоили за едой, и велел никого не впускать, пока он не встанет из-за стола.

— Но вы, должно быть, не знаете, господин секретарь, — сказал д’Артаньян, косо посматривая на де Бриенна, — что мне дано разрешение входить к королю в любой час дня и ночи.

Бриенн мягко взял капитана под руку:

— Только не в Нанте, дорогой господин д’Артаньян; на время этого путешествия король изменил заведенные прежде порядки.

Д’Артаньян, немного остыв, спросил, к которому часу король встанет из-за стола.

— Неизвестно, — ответил Бриенн.

— Как это неизвестно? Что это значит? Неизвестно, сколько времени будет кушать король? Обычно он проводит за столом час, но если воздух Луары способствует аппетиту, готов допустить, что завтрак его величества продлится часа полтора. Полагаю, что этого совершенно достаточно. Итак, я подожду его здесь.

— Простите, дорогой господин д’Артаньян, но велено в этот коридор никого не впускать, и ради этого я здесь и дежурю.

Д’Артаньян почувствовал, как кровь — уже во второй раз — бросилась ему в голову. Он быстро вышел, чтобы не осложнить дела каким-нибудь резким выпадом.

Выйдя наружу, он принялся размышлять.

«Король, — сказал он себе, — не хочет видеть меня, это бесспорно; он сердится, этот юноша. Он боится слов, которые, быть может, ему пришлось бы выслушать от меня. Да, но в это самое время осаждают Бель-Иль, хватают или даже убивают моих друзей… Бедный Портос! Что касается достопочтенного Арамиса, то у него наготове достаточно хитроумных уловок, и за него я спокоен… Но нет, нет, и Портос еще вовсе не инвалид, и Арамис не выживший из ума старый хрыч… Один своей силой, другой своей хитростью зададут работу солдатам его величества. Кто знает? Быть может, эти два храбреца снова устроят в назидание христианнейшему монарху второй бастион Сен-Жерве?.. Я не отчаиваюсь. У них есть и пушки, и гарнизон. И все же, — продолжал д’Артаньян, покачав головой, — мне кажется, что для них было бы лучше, если б мне удалось пресечь эту борьбу. Если бы дело касалось лично меня, я не стал бы сносить ни презрительного отношения, ни измены со стороны короля; но ради друзей я готов вытерпеть и грубость, и оскорбление, и все что угодно. Не пойти ли к Кольберу? Вот человек, которого я должен держать в постоянном страхе. Ну что ж, идем к Кольберу!»

И д’Артаньян решительно отправился в путь. Придя к министру, он узнал, что Кольбер находится в Нантском замке, у короля.

— Превосходно! — воскликнул он. — Вот и снова настали те времена, когда я без конца мерил шагами парижские улицы от де Тревиля к кардиналу, от кардинала к королеве, а от королевы к Людовику Тринадцатому. Вот уж подлинно: люди, старея, возвращаются к детству. В замок!

И он вернулся в замок. Оттуда выходил г-н де Лион. Он протянул д’Артаньяну обе руки и сообщил, что король будет занят весь вечер, даже всю ночь и что отдан приказ никого к нему не впускать.

— Даже, — вскричал д’Артаньян, — капитана, принимающего пароль? Это неслыханно!

— Даже капитана, принимающего пароль, — подтвердил де Лион.

— Раз так, — сказал оскорбленный до глубины души д’Артаньян, — раз капитану мушкетеров, который всегда имел доступ в спальню его величества, запрещен вход в королевский кабинет или столовую, это значит, что король или умер, или подверг опале своего капитана. В обоих случаях этот капитан ему больше не нужен. Будьте любезны, господин де Лион, пойти к королю, раз вы в милости, и без обиняков доложить ему, что я прошу об отставке.

— Д’Артаньян, берегитесь! — остановил его де Лион.

— Идите, ради дружбы ко мне.

И он тихонько подтолкнул его к двери королевского кабинета.

— Иду, — поклонился де Лион.

В ожидании его возвращения д’Артаньян принялся ходить большими шагами по коридору.

Лион возвратился.

— Что же сказал король? — спросил д’Артаньян.

— Он сказал: «Хорошо», — ответил Лион.

— Сказал: «Хорошо»! — вспылил капитан. — Значит, он принимает мою отставку? Отлично! Вот я и свободен! Я горожанин, господин де Лион; до приятного свидания, господин де Лион! Прощай, замок, прощай, коридор, прощай, передняя короля! Горожанин, который наконец-то свободно вздохнет, приветствует вас!

С этими словами капитан выскочил с террасы на лестницу, ту самую, на ступеньках которой он нашел обрывки записки Гурвиля. Спустя пять минут он входил в гостиницу, где, по обычаю всех высших военных чинов, расквартированных в замке, он нанял, как тогда говорили, частную квартиру.

Но вместо того чтобы сбросить с себя плащ и шпагу, он осмотрел свои пистолеты, высыпал деньги в большой кожаный кошель, послал за своими лошадьми, находившимися в конюшне при замке, и отдал распоряжение готовиться к отъезду в Ванн, куда хотел добраться в течение ночи.

Все было исполнено согласно его желанию. Но в восемь часов вечера, когда он садился уже на коня, перед гостиницей появился де Жевр и с ним двенадцать гвардейцев.

Д’Артаньян увидел краешком глаза и тринадцать всадников, и тринадцать коней, но, притворившись, что ничего не заметил, продолжал как ни в чем не бывало устраиваться в седле. Де Жевр подъехал к нему.

— Господин д’Артаньян! — громко окликнул он мушкетера.

— А, господин де Жевр, добрый вечер!

— Вы, кажется, садитесь в седло?

— Даже больше, я уже сел, как видите.

— Хорошо, что я успел вас застать!

— Вы меня ищете?

— Боже мой… да!

— Бьюсь об заклад, что по приказанию короля.

— Да.

— Как два или три дня назад я разыскивал господина Фуке.

— О!

— Неужели вы собираетесь церемониться со мною? Излишние хлопоты! Скажите сразу, что вы меня арестуете.

— Арестую вас? Боже мой, нет!

— В таком случае почему вы являетесь ко мне с двенадцатью всадниками?

— Я еду с дозором.

— Недурно! И, едучи с дозором, прихватываете меня?

— Я вас отнюдь не прихватываю, а встречаю и прошу ехать со мной.

— Куда?

— К королю.

— Прекрасно! — насмешливо бросил д’Артаньян. — Значит, король наконец-то освободился от дел?

— Ради бога, дорогой капитан, — тихо сказал де Жевр мушкетеру, — не компрометируйте себя без нужды; солдаты вас слышат.

Д’Артаньян рассмеялся:

— Едем! Арестованных помещают между шестью первыми и шестью вторыми солдатами.

— Но так как я вас не беру под арест, вы поедете, если вам будет угодно, за мной.

— С вашей стороны, сударь, это весьма учтиво, и вы правы; если б мне пришлось ездить дозором вокруг вашей частной квартиры, то я был бы с вами отменно учтив — могу вас уверить в этом. Теперь окажите мне следующую любезность. Чего хочет король?

— О, король в ярости!

— Ну, раз король потрудился впасть в ярость, он с таким же успехом потрудится успокоиться, вот и все. Поверьте, я от этого не умру.

— Конечно… но…

— Меня пошлют составить компанию этому бедному господину Фуке? Черт возьми! Господин Фуке порядочный человек. Мы с ним поладим, клянусь вам!

— Вот мы и прибыли, — объявил де Жевр. — Ради бога, капитан, сохраняйте спокойствие в присутствии короля!

— До чего же вы, сударь, любезны со мной! — усмехнулся д’Артаньян, смотря де Жевру в лицо. — Мне говорили, будто вы очень не прочь присоединить моих мушкетеров к вашим гвардейцам; на этот раз случай как будто благоприятствует этому.

— Боже меня упаси воспользоваться им, капитан!

— Почему?

— По очень многим причинам, и потом, займи я ваше место после того, как взял вас под арест…

— А, вы сознаетесь, что взяли меня под арест?

— Нет, нет!

— Ну, пусть будет по-вашему — встретили… Если, как вы говорите, вы займете мое место после того, что встретили меня во время дозора…

— Ваши мушкетеры при первой же учебной стрельбе по оплошности выстрелят в мою сторону.

— Не стану этого отрицать. Они меня здорово любят!

Жевр, попросив д’Артаньяна пройти вперед, повел его прямо к дверям кабинета, где король уже ожидал мушкетера. Здесь Жевр с д’Артаньяном остановились, причем Жевр стал за спиною своего коллеги. Было отчетливо слышно, как король громко разговаривает с Кольбером. Стоя несколько дней назад в той же передней, Кольбер мог слышать, как король громко разговаривал с д’Артаньяном.

Между тем гвардейцы де Жевра оставались, не спешиваясь, перед главными воротами замка, и по городу поползли слухи о том, что по приказанию короля только что арестован капитан мушкетеров.

Солдаты д’Артаньяна, прослышав об этом, пришли в волнение; все напоминало доброе старое время Людовика XIII и де Тревиля; собирались кучки возбужденных людей; мушкетеры толпились на лестницах; снизу, со двора, поднимался ропот, похожий на гулкие вздохи волн во время прилива; этот ропот докатывался до верхних этажей замка.

Де Жевр явно тревожился. Не отрываясь, смотрел он на гвардейцев, которых осыпали вопросами взволнованные мушкетеры. Гвардейцы перестроились и отъехали в сторону. Они также начинали проявлять беспокойство.

Д’Артаньяна, разумеется, все это тревожило далеко не в такой степени, как де Жевра, командира гвардейцев. Войдя в переднюю, он уселся у окна и, следя своим орлиным взором за всем происходящим внизу, ни разу даже не повел бровью.

От него не укрылись признаки все нарастающего волнения, вызванного слухом об его аресте гвардейцами. Он предугадывал момент, когда произойдет взрыв, а его предвидения, как известно, отличались большой прозорливостью.

«Черт подери, а ведь было бы забавно, — подумал он, — если б сегодня вечером мои преторианцы провозгласили меня королем Франции. Вот когда бы я посмеялся!»

Но в самый напряженный момент все разом стихло. Гвардейцы, мушкетеры, офицеры, солдаты, ропот и возбуждение — все поникло, исчезло, растаяло; ни бури, ни угрозы, ни бунта. Несколько слов успокоили разгулявшиеся волны. Король велел Бриенну крикнуть в толпу:

— Тише, господа, вы мешаете королю!

Д’Артаньян вздохнул.

«Конечно, — сказал он себе. — Нынешние мушкетеры — не чета тем, что были при его величестве короле Людовике Тринадцатом. Конечно!»

— Господин д’Артаньян, к королю! — объявил придворный лакей.

XXXIV. Король Людовик XIV

Король сидел в кабинете спиной к входу. Прямо пред ним было зеркало, в котором, не отрываясь от просмотра бумаг, он мог видеть всех входящих к нему. Когда вошел д’Артаньян, он ничем не показал, что заметил его, но прикрыл свои письма и карты зеленою тканью, служившей ему для ограждения его тайн от постороннего глаза.

Д’Артаньян понял, что король умышленно не замечает его, и замер у него за спиной, так что Людовику, который не слышал позади себя никакого движения и только краешком глаза видел своего капитана, пришлось в конце концов спросить:

— Здесь ли господин д’Артаньян?

— Я здесь, — ответил, подходя к столу короля, мушкетер.

— Ну, сударь, — сказал король, устремив на него свой ясный, пристальный взгляд, — что вы можете сообщить?

— Я, ваше величество? — отвечал д’Артаньян, наблюдавший за тем, каков будет первый выпад противника, чтобы ответить на него достойным ударом. — Я? Мне нечего сообщить вашему величеству, положительно нечего, кроме, пожалуй, того, что я арестован и вот перед вами!

Король собирался ответить, что он не приказывал арестовать д’Артаньяна, но эта фраза показалась ему похожей на извинение, и он промолчал. Д’Артаньян также упорно хранил молчание.

— Сударь, — спросил наконец король, — с какой целью, по-вашему, посылал я вас на Бель-Иль? Говорите, прошу вас.

Произнося эти слова, король в упор смотрел на своего капитана.

Д’Артаньян обрадовался: король уступал ему первую роль.

— Кажется, — ответил он, — ваше величество удостоили задать мне вопрос — с какой целью вы посылали меня на Бель-Иль?

— Да, сударь.

— Ваше величество, я ничего об этом не знаю: это следует спрашивать не у меня, а у бесконечного числа офицеров разного ранга, которым было дано бесконечное число приказов разного рода, тогда как мне, начальнику экспедиции, ничего определенного сказано не было.

Король был задет за живое и выдал себя своим ответом.

— Сударь, — сказал он, — приказы были вручены тем, кому доверяли.

— Поэтому-то я и был удивлен, ваше величество, что такой капитан, как я, равный по положению маршалам Франции, оказался под началом пяти или шести лейтенантов и майоров, неплохих, быть может, шпионов, но совершенно не способных вести за собой войска. Вот в связи с чем я и позволил себе явиться к вашему величеству за объяснениями, но мне отказали в приеме. Это было последним оскорблением, нанесенным безупречному воину, и оно вынудило меня покинуть королевскую службу.

— Сударь, — перебил король, — вам кажется, что вы все еще живете в те времена, когда короли пребывали, как это, по вашим словам, произошло с вами, под началом и в полнейшей зависимости у своих подчиненных. Вы, по-видимому, совершенно забыли, что король отдает отчет в своих действиях одному богу.

— Я ничего не забыл, ваше величество, — проговорил мушкетер, в свою очередь задетый этим укором. — Впрочем, я не могу понять, как честный человек, спрашивая короля, в чем он дурно служил ему, оскорбляет его.

— Да, сударь, вы дурно служили мне, потому что были заодно с моими врагами и действовали вместе с ними против меня.

— Кто же ваши враги, ваше величество?

— Те, против кого я послал вас, сударь.

— Два человека! Враги вашей армии! Невероятно, ваше величество!

— Не вам судить о моих повелениях.

— Но мне судить о моей дружбе.

— Кто служит друзьям, тот не служит своему государю.

— Я это настолько хорошо понял, что почтительно попросил ваше величество об отставке.

— И я ее принял. Но прежде чем мы с вами расстанемся, я хочу представить вам доказательство, что умею держать свое слово.

— Ваше величество сдержали больше, чем слово, — произнес д’Артаньян с холодной насмешкой, — так как ваше величество распорядились арестовать меня, а этого ваше величество не обещали.

Король пропустил мимо ушей эту колкую шутку и серьезным тоном добавил:

— Видите, сударь, к чему принудило меня ваше непослушание.

— Мое непослушание? — вскричал д’Артаньян, покраснев от гнева.

— Это самое деликатное слово, которое я подыскал. Мой план состоял в том, чтобы схватить мятежников и подвергнуть их наказанию; должен ли я был беспокоиться, друзья ли они вам или нет?

— Но это не могло не беспокоить меня, — отвечал д’Ар-таньян. — Посылать меня ловить моих ближайших друзей, чтобы притащить их на ваши виселицы, с вашей стороны, ваше величество, было исключительно жестоко.

— Это было, сударь, испытанием верности мнимых слуг, которые едят мой хлеб и обязаны защищать мою особу от посягательств. Испытание не удалось, господин д’Артаньян.

— На одного дурного слугу, которого теряет ваше величество, найдется десяток, которые сегодня уже прошли успешно испытание верности, — сказал с горечью д’Артаньян. — Выслушайте меня, ваше величество: я не привык к такой службе. Я строптивый воин, когда от меня требуются злые дела. Затравить насмерть двух человек, о жизни которых просил господин Фуке, тот, кто спас ваше величество, на мой взгляд, — злое дело. К тому же эти два человека — мои друзья. Они не представляют собой опасности, но их беспощадно преследует слепой гнев короля. Почему бы не позволить им скрыться? Какое преступление совершили они? Допускаю, что вы не даете мне права судить об их поведении. Но зачем же подозревать меня прежде, чем я начал действовать? Окружать шпионами? Позорить перед всей армией? Зачем доводить меня, к которому вы до сих пор питали неограниченное доверие, меня, который тридцать лет служил королевскому дому и доставил тысячи доказательств своей безграничной преданности (сегодня мне приходится вспомнить об этом, потому что меня обвиняют), зачем доводить меня до того, чтобы я смотрел, как три тысячи солдат идут в битву против двух человек?

— Можно подумать, сударь, что вы забыли, что сделали со мной эти люди, — глухим голосом проговорил Людовик XIV, — и что, если бы это зависело только от них, меня бы уже не существовало на свете.

— Ваше величество, можно подумать, что вы забыли о том, как вел себя при этом событии я.

— Довольно, господин д’Артаньян! Хватит этих властных привычек. Я не допущу, чтобы частные интересы причиняли ущерб моим интересам. Я создаю государство, в котором будет один хозяин, и этим хозяином буду я. Когда-то я уже обещал вам это. Пришла пора выполнить обещание. Вы хотите быть свободным в своих поступках, вы хотите, руководствуясь исключительно своими привязанностями и вкусами, мешать осуществлению моих планов и спасать от заслуженной кары моих врагов. Ну что ж! Мне остается или сокрушить вас, или расстаться с вами. Ищите себе более удобного господина! Я знаю, что другой король вел бы себя иначе и, быть может, позволил бы властвовать над собой, чтобы при случае отправить вас составить компанию господину Фуке и многим другим, но у меня хорошая память, и за былые заслуги человек в моих глазах имеет священное право на благодарность и безнаказанность. И вот, единственным наказанием за нарушение дисциплины, которое я наложу на вас, господин д’Артаньян, будет этот урок, и ничего больше. Я не стану подражать моим предкам в гневе, как не подражаю им в милости. Есть и другие причины, побуждающие меня к мягкости по отношению к вам: прежде всего вы человек умный, больше того, очень умный, решительный, благородный, и вы будете отличным слугою того, кто подчинит вас своей воле; лишь в этом случае вы перестанете находить основания к неповиновению своему господину. Ваши друзья побеждены или уничтожены мною. Точек опоры, поддерживавших вашу строптивость, больше не существует; я их выбил из-под нее. В настоящий момент я могу положительно утверждать, что мои солдаты взяли в плен или убили бель-ильских мятежников.

Д’Артаньян побледнел.

— Взяли в плен или убили! — воскликнул он. — О ваше величество, если вы обдуманно произнесли эти слова, если вы были уверены в том, что сообщаете правду, я готов забыть все то, что есть справедливого и великодушного в сказанном вами, и назвать вас королем-варваром, бездушным, злым человеком. Но я прощаю вам ваши слова, — бросил он с гордой усмешкой. — Я прощаю их юному королю, который не знает, не может понять, что представляют собою такие люди, как господин д’Эрбле, как господин дю Валлон, как я, наконец. Взяты в плен или убиты? Ах, ваше величество, скажите, прошу вас, если новость, сообщенная вами, соответствует истине, во сколько людьми и деньгами обошлась вам эта победа? И мы подсчитаем, стоила ли игра свеч.

Король в гневе подошел к д’Артаньяну и сказал:

— Господин д’Артаньян, так может говорить только мятежник. Будьте любезны ответить, кто король Франции? Или, быть может, вы знаете еще одного короля?

— Ваше величество, — холодно произнес капитан мушкетеров. — Мне вспоминается, как однажды утром — это произошло в Во — вы обратились с тем же вопросом к довольно большому числу людей, и никто, кроме меня, не сумел на него ответить. Если я узнал короля в тот день, когда это было делом нелегким, то, полагаю, не имеет ни малейшего смысла спрашивать меня об этом сегодня, когда мы с вами, ваше величество, находимся наедине.

Людовик XIV опустил глаза. Ему почудилось, будто между ним и д’Артаньяном, чтобы напомнить ему об этом ужасном дне, проскользнула тень его несчастного брата Филиппа.

Почти в то же мгновение вошел офицер; он вручил Людовику депешу, читая которую, король изменился в лице. Это не укрылось от д’Артаньяна. Перечитав вторично эту депешу, король как бы оцепенел; некоторое время он молча сидел в своем кресле; затем, внезапно решившись, Людовик XIV молвил:

— Сударь, то, о чем мне сообщают, вы узнаете несколько позже и помимо меня; поэтому будет лучше, если я сам расскажу вам о содержании этого донесения; узнайте же о нем из уст самого короля. На Бель-Иле имело место сражение.

— А! — спокойно произнес д’Артаньян, хотя сердце его было готово выпрыгнуть из груди. — Ну и что же, ваше величество?

— То, сударь, что я потерял сто шесть человек.

В глазах д’Артаньяна блеснули радость и гордость.

— А мятежники?

— Мятежники скрылись, — ответил король.

Д’Артаньян не удержался от радостного восклицания.

— Но мой флот, — добавил король, — обложил Бель-Иль, и я убежден, что через это кольцо не прорвется ни одна лодка.

— Значит, — продолжил мушкетер, возвращенный к своим мрачным мыслям, — значит, если удастся захватить господ д’Эрбле и дю Валлона…

— Их повесят, — холодно сказал король.

— И они знают об этом? — спросил д’Артаньян, скрывая охватившую его дрожь.

— Они знают, так как вы сами должны были поставить их об этом в известность, знают, поскольку это известно решительно всем.

— В таком случае, ваше величество, живыми их не возьмут, ручаюсь вам в этом.

— Вот как, — небрежно бросил король, берясь снова за полученное им донесение. — Ну что же, в таком случае их возьмут мертвыми, господин д’Артаньян, а это в конце концов то же самое, поскольку я велел их взять лишь затем, чтоб повесить.

Д’Артаньян вытер лоб, на котором выступила испарина.

— Когда-то я обещал вам, сударь, — продолжал Людовик XIV, — что я стану для вас любящим, великодушным и ровным в обращении государем. Вы — единственный человек прежнего времени, достойный моего гнева и моей дружбы. Я не стану отмеривать вам ни то, ни другое в зависимости от вашего поведения. Могли бы вы, господин д’Артаньян, служить королю, в королевстве которого была бы еще целая сотня других, равных ему королей? Мог бы я при подобной слабости осуществить свои великие замыслы, прошу вас, ответьте мне? Видели ли вы когда-либо художника, который создавал бы значительные произведения, пользуясь не повинующимся ему орудием? Прочь, сударь, прочь эту старую закваску феодального своеволия! Фронда, которая тщилась погубить королевскую власть, в действительности укрепила ее, так как сняла с нее давнишние путы. Я хозяин у себя в доме, господин д’Артаньян, и у меня будут слуги, которые, не имея, быть может, присущих вам дарований, возвысят преданность и покорность воле своего господина до настоящего героизма. Разве важно, спрашиваю я вас, разве важно, что бог не дал дарований рукам и ногам? Он дал их голове, а голове — и вы это знаете — повинуется все остальное. Эта голова — я!

Д’Артаньян вздрогнул. Людовик продолжал говорить, словно ничего не заметил, хотя в действительности от него не укрылось, какое впечатление он произвел на своего собеседника.

— Теперь давайте заключим договор, который я обещал вам в Блуа, когда вы как-то застали меня очень несчастным. Оцените, сударь, и то, что я никого не заставляю расплачиваться за те слезы стыда, которые я тогда проливал. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, что все великие головы почтительно склоняются предо мной. Склонитесь и вы или… или выбирайте себе изгнание по душе. Быть может, поразмыслив, вы не сможете не признать, что у вашего короля благородное сердце, ибо, полагаясь на вашу честность, он расстается с вами, хотя ему и известно, что вы недовольны и к тому же владеете величайшей государственной тайной. Вы честный человек, я это знаю. Почему вы стали преждевременно судить обо мне? Судите меня начиная с этого дня, д’Артаньян, и будьте строгим, но справедливым судьей.

Д’Артаньян — онемевший, ошеломленный — впервые в жизни испытывал нерешительность. Во всем сказанном ему королем не было хитрости, но был точный расчет, не было насилия, но была сила, не было гнева, но была воля, не было хвастовства, но был разум. Этот молодой человек, раздавивший Фуке, юноша, который запросто обойдется без д’Арта-ньяна, опрокидывал все не вполне обоснованные и немного упрямые расчеты бывалого воина.

— Скажите, что вас удерживает? — мягко спросил д’Ар-таньяна король. — Вы подали, сударь, в отставку; хотите ли вы, чтобы я не принял ее? Я понимаю, что старому капитану нелегко отказаться от удовольствия побрюзжать.

— О, — меланхолически произнес д’Артаньян, — не в этом моя основная забота. Я колеблюсь взять обратно отставку, потому что я стар рядом с вами и потому что у меня есть привычки, от которых мне трудно отвыкнуть. Отныне вам потребуются придворные, которые сумеют вас позабавить, и безумцы, которые сумеют отдать свою жизнь за то, что вы именуете великими деяниями вашего царствования. Деяния эти будут воистину велики, я это предчувствую. Ну а если я все-таки не сочту их таковыми? Я видел войну, ваше величество; я видел и мир; я служил Ришелье, я служил Мазарини; вместе с вашим отцом я горел в огне Ла-Рошели, я изрешечен пулями, и я добрый десяток раз менял кожу, как это бывает со змеями. После обид и несправедливостей я получил наконец командную должность, которая в былые времена имела кое-какое значение, потому что давала право свободно говорить с королем; но ваш капитан мушкетеров отныне будет не более как часовым, стоящим на страже у потайной двери. Право, ваше величество, если эта должность будет и впредь такова, используйте этот случай, чтобы освободить меня от нее. Это будет соответствовать и вашим желаниям, и моим.

Не думайте, что я затаил на вас злобу. Нет. Вы обуздали меня, как вы говорите, но надо признаться, что, взяв надо мною верх, вы вместе с тем умалили меня в моих же глазах и, согнув, воочию показали мне мою слабость. Если б вы знали, до чего хорошо высоко держать голову и до чего жалкий будет у меня вид, когда мне придется нюхать пыль ваших ковров! О, ваше величество, я искренне сожалею — и вы также пожалеете вместе со мной — о тех временах, когда в передних короля Франции слонялась толпа назойливых, тощих, злых, сварливых и вечно недовольных дворян — псов, которые в день битвы, однако, брали врага мертвой хваткой. Эти люди — лучшие придворные того государя, который их кормит, но тот, кто их бьет, тот берегись их зубов! Если расшить золотом их плащи, добавить им чуточку жира, так, чтобы их штаны меньше болтались на них, да посеребрить сединой их жесткие волосы, какие бы из них вышли пэры и герцоги, какие великолепные и горделивые маршалы Франции! Но что толковать об этом! Король — мой господин! Он хочет, чтобы я сочинял стишки, чтобы полировал атласными туфлями фигурный паркет, которым выложены его передние. Черт возьми! Это трудно, но я делал вещи и потруднее, я буду делать и это. Ради денег? Нет, у меня их достаточно. Ради честолюбивых помыслов? Но мои возможности весьма ограниченны. Потому что я обожаю двор? Нисколько. Я остаюсь, потому что тридцать лет сряду привык приходить к королю за паролем и слышать из его уст: «Добрый вечер, господин д’Артаньян», привык слышать эти слова, произносимые с благосклонной улыбкой, которую я отнюдь не выпрашивал. Ну что ж? Теперь я буду эту улыбку выпрашивать. Довольны ли вы, ваше величество?

И д’Артаньян склонил серебристую голову, на которую король, улыбаясь, положил свою белую руку.

— Благодарю тебя, мой старый слуга, мой преданный друг, — сказал он. — Раз начиная с сегодняшнего дня у меня во Франции нет больше врагов, мне остается послать тебя на какое-нибудь поле битвы за пределами нашей страны, дабы ты мог заслужить на нем свой маршальский жезл. Рассчитывай на меня, я найду подходящий случай. А пока ешь мой хлеб и спи, не зная забот.

— В добрый час! — проговорил растроганный д’Артаньян. — А эти бедные люди, там, на Бель-Иле? Особенно один, такой добрый и храбрый?

— Вы просите у меня их помилования?

— На коленях, ваше величество.

— Хорошо, если еще не поздно, отправляйтесь туда и отвезите мое помилование. Но вы отвечаете мне за них!

— Жизнью!

— Идите! Завтра я еду в Париж. Возвращайтесь скорее, так как я не хочу расставаться с вами надолго.

— Будьте спокойны, ваше величество! — вскричал д’Ар-таньян, целуя королю руку.

И с радостным сердцем он бросился прочь из замка и помчался по дороге, которая вела на Бель-Иль.

XXXV. Друзья Фуке

Король вернулся в Париж; одновременно с ним возвратился и д’Артаньян. Пробыв на Бель-Иле двадцать четыре часа, в течение которых он усердно собирал сведения о происходившем на острове, он все же ничего не узнал о тайне, погребенной немою скалой Локмария, о героической могиле Портоса.

Капитан мушкетеров знал лишь о том, что свершили с помощью трех верных бретонцев, оказывая сопротивление целой армии, его доблестные друзья, которых он так горячо взял под защиту и жизнь которых пытался спасти. Он видел лежавшие на берегу трупы, видел кровь на камнях, разбросанных среди зарослей вереска. Впрочем, он знал и о том, что далеко в море был замечен баркас, что за ним, точно хищная птица, погнался королевский корабль, что хищник настиг и схватил бедную птичку, хотя она и старалась изо всех сил ускользнуть от него.

На этом обрывались точные сведения д’Артаньяна. Дальше начиналась область догадок. Какие же можно было строить предположения? Корабль не возвратился. Правда, третий день бушевала буря, но корвет был быстроходен, прочен и хорошо оснащен; ему не страшны были бури, и он, как полагал д’Артаньян, либо ошвартовался в Бресте, либо вошел в устье Луары.

Таковы были довольно неопределенные, но лично для д’Артаньяна почти утешительные известия, которые он сообщил Людовику XIV, когда тот вместе со всем двором возвратился в Париж. Людовик, довольный своими успехами, Людовик, ставший более мягким и общительным, едва лишь почувствовал, что могущество его возросло, всю дорогу гарцевал у кареты мадемуазель Лавальер.

Придворные между тем делали все возможное и невозможное, чтобы развлечь королев и заставить их забыть про сыновнюю и супружескую измену. Все жило будущим; до прошлого никому больше не было дела. Но для нескольких чувствительных и преданных душ это прошлое было мучительной и кровоточащей раной. Не успел король возвратиться, как получил трогательное доказательство этого.

Людовик XIV только что встал и завтракал, когда капитан мушкетеров явился к нему. Д’Артаньян был несколько бледен и казался взволнованным. Король с первого взгляда заметил перемену в обычно столь невозмутимом лице своего капитана.

— Что с вами, д’Артаньян? — спросил он.

— Ваше величество, у меня большое несчастье.

— Бог мой, какое?

— Ваше величество, на Бель-Иле я потерял одного из моих давних друзей, господина дю Валлона.

И, произнося эти слова, д’Артаньян впился своим ястребиным взглядом в Людовика XIV, чтобы уловить, с каким чувством воспримет он его сообщение.

— Я это знал, — ответил король.

— Вы знали об этом и промолчали! — вскричал мушкетер.

— Для чего? Ваша печаль, друг мой, достойна глубочайшего уважения. Я должен был пощадить ее. Сообщить вам о несчастье, поразившем вас, означало бы торжествовать у вас на глазах. Да, я знал, что господин дю Валлон похоронил себя под камнями Локмарии; знал я и то, что господин д’Эрбле захватил мой корабль вместе со всем экипажем и распорядился доставить себя в Байонну. Но я хотел, чтобы об этих событиях вы узнали не от меня и убедились на этом примере, что я уважаю моих друзей и они для меня священны, а также что человек во мне всегда будет жертвовать собой ради людей, тогда как король нередко бывает вынужден приносить людей в жертву своему величию, своему могуществу.

— Но как вы об этом узнали, ваше величество?

— А как, д’Артаньян, вы сами узнали?

— Из письма, государь, которое Арамис, находящийся на свободе и в безопасности, прислал мне из Байонны.

— Вот это письмо, — сказал король, вынимая из ящика точную копию письма Арамиса, — оно вручено мне Кольбером за восемь часов до того, как доставлено вам… Полагаю, что мне служат, в общем, недурно.

— Да, государь, вы единственный человек, счастье которого оказалось способным возобладать над счастьем и силою двух этих людей. Вы воспользовались своею силой, но ведь вы не станете злоупотреблять ею, не так ли?

— Д’Артаньян, — проговорил король с доброжелательною улыбкой, — я мог бы распорядиться, чтобы господина д’Эрбле похитили на землях испанского короля и живым привезли ко мне, дабы осуществить над ним правосудие. Д’Артаньян, я не поддамся, поверьте, этому первому, вполне естественному душевному побуждению. Он свободен, пусть остается свободным.

— О, ваше величество, вы не всегда будете столь же милостивым, благородным, великодушным, каким только что проявили себя по отношению ко мне и к господину д’Эрбле; вы найдете возле себя советников, которые исцелят вас от слабостей этого рода.

— Нет, д’Артаньян, вы ошибаетесь, когда вините моих советников в том, что они толкают меня на суровость. Совет щадить господина д’Эрбле исходит не от кого другого, как от Кольбера.

— Ах, ваше величество! — воскликнул пораженный словами Людовика д’Артаньян.

— Что же касается вас, — продолжал король с необычной для него ласковостью, — то я должен сообщить вам несколько добрых вестей, но вы узнаете их, мой дорогой капитан, лишь тогда, когда я окончательно сведу мои счеты. Я сказал, что хочу обеспечить вам достойное положение, и я это сделаю. Мое слово претворяется ныне в действительность.

— Тысяча благодарностей, государь. Что до меня, то я могу подождать. Но пока я буду терпеливо дожидаться моего часа, прошу вас, ваше величество, займитесь теми беднягами, которые давно уже осаждают вашу переднюю и жаждут смиренно припасть к стопам короля, моля его об удовлетворении их ходатайства.

— Кто такие?

— Враги вашего величества.

Король поднял голову.

— Друзья господина Фуке, — добавил д’Артаньян.

— Их имена?

— Господин Гурвиль, господин Пелисон и один поэт, господин Жан де Лафонтен.

Король на минуту задумался.

— Чего же они хотят?

— Не знаю.

— Каковы они с виду?

— Удручены скорбью.

— Что говорят?

— Ничего.

— Что делают?

— Плачут.

— Пусть войдут, — нахмурился король.

Д’Артаньян повернулся на каблуках, приподнял ковер, закрывавший вход в кабинет короля, и крикнул в соседнюю залу:

— Введите!

Тотчас же у дверей кабинета, в котором находились король и его капитан, появилось трое людей, названных д’Ар-таньяном.

Когда они шли через приемную, там воцарилось гробовое молчание. При появлении друзей несчастного суперинтенданта финансов придворные — сознаемся в этом — отшатывались от них, словно боясь заразиться от соприкосновения с опалою и горем.

Д’Артаньян быстрыми шагами приблизился к этим отверженным, колебавшимся и дрожавшим у дверей королевского кабинета и, взяв их за руки, подвел к креслу, на котором обычно сидел король; стоя у окна, король ожидал, когда их представят ему, и приготовился принять просителей с дипломатической сухостью.

Из друзей Фуке первым подошел Пелисон. Он не плакал, но он осушил слезы лишь для того, чтобы король мог лучше услышать его просьбу.

Гурвиль кусал себе губы, чтобы перестать плакать из почтения к королю. Лафонтен закрыл лицо платком, и если б не судорожное подергивание его плеч, сотрясавшихся от рыданий, можно было бы усомниться, что это живой человек.

Король хранил величавый вид. Лицо его было невозмутимо. Даже брови его так же хмурились, как тогда, когда д’Артаньян доложил ему о приходе его «врагов». Он сделал жест, который означал: «Говорите», — и, продолжая стоять, не сводил глаз с этих отчаявшихся людей.

Пелисон согнулся до земли, а Лафонтен опустился на колени, как в церкви. Это упорное молчание, прерываемое только вздохами и горестными стенаниями, начало возбуждать в короле не жалость, а нетерпение.

— Господин Пелисон, — сказал он резким и сухим голосом, — господин Гурвиль и вы, господин…

Он не назвал Лафонтена.

— Я был бы весьма недоволен, если вы явились ходатайствовать за одного из величайших преступников, которого должно покарать мое правосудие. Короля могут трогать лишь слезы или раскаяние — слезы невинных, раскаяние тех, кто виновен. Я не поверю ни в раскаяние господина Фуке, ни в слезы, проливаемые его друзьями, потому что первый порочен до мозга костей, а вторые должны были бы опасаться, что оскорбляют меня в моем доме. Вот почему, господин Пелисон, господин Гурвиль и вы, господин… прошу вас не говорить ничего такого, что не было бы безоговорочным свидетельством вашего уважения к моей воле.

— Ваше величество, — отвечал Пелисон, содрогнувшись от этих ужасных слов, — ваше величество, мы явились высказать вам лишь то, что выражает самое искреннее почтение, самую искреннюю любовь, которую подданные обязаны питать к своему королю. Суд вашего величества грозен; каждый должен склониться перед его приговором, и мы почтительно склоняемся перед ним. Мы далеки от мысли защищать того, кто имел несчастье оскорбить ваше величество. Тот, кто навлек вашу немилость, может быть нашим другом, но он враг государству. И, плача, мы отдадим его строгому суду короля.

— Впрочем, — перебил король, успокоенный этим умоляющим тоном и смиренными словами Пелисона, — приговор вынесет мой парламент. Я не караю, не взвесив тяжести преступления. Прежде весы, потом меч.

— Поэтому, проникнутые доверием к беспристрастию короля, мы надеемся, что, когда пробьет час, с разрешения вашего величества нам будет позволено возвысить наши слабые голоса в защиту обвиненного друга.

— О чем же вы просите, господа? — величественно спросил король.

— Государь, — продолжал Пелисон, — у обвиняемого есть жена и семья. Скудного его состояния едва хватило, чтобы рассчитаться с долгами, и со времени заключения ее мужа госпожа Фуке покинута всеми. Длань вашего величества поражает с такою же беспощадностью, как длань самого господа. Когда он карает какую-нибудь семью, насылая на нее чуму или проказу, всякий сторонится ее и бежит дома прокаженного или зачумленного; порой, но весьма редко, благородный врач решается подступиться к порогу, отмеченному проклятием, смело переступает его и подвергает опасности свою жизнь, чтобы побороть смерть. Он — последнее упование умирающего, он — орудие небесного милосердия. Государь, мы преклоняем колени, мы молим вас, как молят божественный промысел: у госпожи Фуке больше нет ни друзей, ни поддержки; она проливает слезы в своем разоренном и опустевшем доме, покинутом теми, кто осаждал его двери в дни благоденствия; у нее нет больше ни кредита, ни какой-либо надежды. Несчастный, которого поразил ваш гнев, как бы виновен он ни был, получает все же от вас хлеб свой насущный, каждодневно орошаемый им слезами. А столь же несчастная, обездоленная даже в большей мере, чем ее муж, госпожа Фуке, та, что имела честь принимать ваше величество у себя за столом, госпожа Фуке, супруга бывшего суперинтенданта финансов Французского королевства, госпожа Фуке не имеет хлеба.

Здесь тягостное молчание, сковывавшее дыхание обоих друзей Пелисона, было прервано взрывом рыданий, и д’Артаньян, слушая эту смиренную просьбу, почувствовал, как у него от жалости разрывается грудь; отвернувшись лицом в угол кабинета, он покусывал ус и подавлял готовые вырваться вздохи.

Глаза короля по-прежнему сохраняли выражение сухости, и лицо его оставалось суровым, но на щеках проступили красные пятна и взгляд потерял былую уверенность.

— Чего вы хотите? — спросил он.

— Мы пришли смиренно просить ваше величество, — сказал Пелисон, которым понемногу овладевало волнение, — дабы вы дозволили нам, не обрушивая на нас вашу немилость, предоставить госпоже Фуке в долг две тысячи пистолей, собранные среди прежних друзей ее мужа, чтобы вдова не испытывала нужды в самом необходимом для жизни.

При слове вдова, которое употребил Пелисон, хотя Фуке был еще жив, король заметно побледнел; его высокомерие сникло; жалость поднялась из сердца к устам. Он посмотрел растроганным взглядом на всех этих людей, рыдающих у его ног.

— Да не допустит господь, — сказал он, — чтобы я не делал различия между невинными и виноватым. Плохо же меня знают те, кто сомневается в моем милосердии к слабым. Я буду поражать только дерзких. Делайте, господа, делайте все, что подсказывает вам ваше сердце, все, что может облегчить страдания госпожи Фуке. Можете идти, господа.

Три просителя встали, безмолвные и с сухими глазами — соседство пылающих щек иссушило их слезы. У них не было сил поблагодарить короля, который к тому же резко оборвал их торжественные поклоны, быстро удалившись за свое кресло.

Король и д’Артаньян остались одни.

— Отлично! — похвалил д’Артаньян, подходя к молодому монарху, который как бы вопрошал его взглядом. — Отлично! Если бы вы не имели девиза, венчающего собой ваше солнце, я бы посоветовал вам один хороший девиз и заставил бы господина Конрара перевести его на латынь: «Снисходителен к слабым, грозен для сильных!»

Король улыбнулся и, переходя в соседнюю залу, на прощание сказал д’Артаньяну:

— Предоставляю вам отпуск, в котором вы, вероятно, нуждаетесь, чтобы привести в порядок дела покойного господина дю Валлона, вашего друга.

XXXVI. Завещание Портоса

В Пьерфоне все было погружено в траур. Дворы были пустынны, конюшни заперты, цветники заброшены. Прежде шумные, блестящие, праздничные, сами собой останавливались фонтаны. На дорогах, ведущих в замок, можно было увидеть хмурые лица людей, трусивших верхами на мулах или рабочих лошадках. Это были соседи, священники и судейские, жившие на прилегающих землях.

Все они молча въезжали во двор замка, поручали свою лошадь или мула унылому конюху и в сопровождении слуги в черном направлялись в большую залу, где на пороге их встречал Мушкетон.

За два дня Мушкетон до того похудел, что платье болталось на нем, как в слишком широких ножнах болтается шпага. По его бело-розовому лицу текли два серебристых ручья, прокладывавших для себя русло на теперь столь же впалых, как прежде полных, щеках. При появлении каждого нового гостя поток слез усиливался, и жалко было смотреть, как Мушкетон своей сильной рукой сжимал себе горло, чтобы не разрыдаться.

Все эти посетители собрались, дабы выслушать завещание, оставшееся после Портоса. На чтении его хотели присутствовать весьма многие — кто из корысти, кто по дружбе к покойному, у которого не было ни одного родственника.

Прибывающие чинно рассаживались в большой зале, которую заперли, как только часы отбили двенадцать ударов, то есть наступило время, назначенное для чтения завещания.

Стряпчий Портоса — это был, естественно, преемник г-на Кокнара — начал медленно разворачивать длинный пергаментный свиток, на котором могучей рукой Портоса была начертана его последняя воля.

Когда печать была сломана, очки надеты и кончилось предваряющее прокашливание, все приготовились слушать. Мушкетон сел в уголок, чтобы свободнее плакать и меньше слышать.

Вдруг только что запертая дверь большой залы словно по волшебству широко растворилась, и на пороге показалась мужественная фигура, залитая ярким полуденным солнцем. Это был д’Артаньян, который, доехав верхом до входной двери и не найдя никого, кто мог бы подержать ему стремя, собственноручно привязал коня к дверному молотку и отправился докладывать сам о себе.

Солнце, внезапно ворвавшееся в залу, шепот присутствующих и особенно инстинкт верного пса оторвали Мушкетона от его невеселых раздумий. Он поднял голову и узнал старинного друга своего хозяина; с горестным воплем бросился он к д’Артаньяну и обнял его колени, обливая плиты, которыми был выстлан пол, потоками слез. Д’Артаньян поднял бедного управляющего, в свою очередь, обнял его как брата и, учтиво поклонившись всему собранию, которое почтительно приветствовало его, повторяя шепотом его имя, сел на другом конце большой, украшенной резным дубом залы, все еще держа за руку задыхающегося от едва сдерживаемых рыданий и усевшегося возле него на скамеечке Мушкетона. Тогда стряпчий, взволнованный, как и все прочие, начал чтение.

После в высшей степени христианского исповедания веры Портос просил своих врагов простить ему зло, которое он мог когда-либо им причинить.

При чтении этого параграфа невыразимая гордость блеснула в глазах д’Артаньяна. Он вспомнил старого солдата. Он перебрал в уме всех тех, кто был врагами Портоса, всех поверженных его мужественной рукой. «Хорошо, — сказал он себе, — хорошо, что Портос не приложил списка этих врагов и не вошел в подробности относительно причиненного им вреда. В этом случае чтецу пришлось бы основательно потрудиться».

Затем шло следующее перечисление:

«Милостью божией в настоящее время в моем владении состоят:

1. Поместье Пьерфон, а именно земли, леса, луговые угодья и воды, обнесенные исправной каменною оградой;

2. Поместье Брасье, а именно замок, леса и пахотные земли, разделенные между тремя фермами;

3. Небольшой участок Валлон;

4. Пятьдесят ферм в Турени, составляющие в сумме пятьсот арпанов;

5. Три мельницы на Шере, приносящие по шестьсот ливров дохода каждая;

6. Три пруда в Берри, приносящие каждый по двести ливров.

Что касается движимого имущества, называемого так потому, что оно само не в состоянии двигаться, каковое разъяснение получено мною от моего ученого друга, епископа ваннского…»

Д’Артаньян вздрогнул при упоминании этого имени. Стряпчий продолжал невозмутимо читать:

«…то оно состоит:

1. Из мебели, которую я не могу подробно исчислить за недостатком места и которая находится во всех моих замках, а также домах. Список ее составлен моим управляющим…»

Все повернулись в сторону Мушкетона, который был по-прежнему погружен в свою скорбь.

«2. Из двадцати верховых и упряжных лошадей, которые находятся в моем замке Пьерфоне и носят клички: Баяр, Роланд, Шарлемань, Пипин, Дюнуа, Лагир, Ожье, Самсон, Милон, Немврод, Урганда, Армида, Фальстрада, Далила, Ревекка, Иоланта, Финетта, Гризетта, Лизетта и Мюзетта;

3. Из шестидесяти собак, составляющих шесть свор, предназначенных, как сказано ниже: первая на оленя, вторая на волка, третья на вепря, четвертая на зайца и две последние для несения сторожевой службы, а также охраны;

4. Из военного и охотничьего оружия, собранного в моей оружейной зале;

5. Из анжуйских вин, собранных для Атоса, который их когда-то любил, из бургундских, шампанских, бордоских, а также испанских вин, находящихся в восьми подвалах и двадцати погребах различных моих домов;

6. Из моих картин и моих статуй, которые, как говорят, составляют большую ценность и достаточно многочисленны, чтобы утомить зрение;

7. Из моей библиотеки, насчитывающей шесть тысяч совершенно новых и никогда не раскрытых томов;

8. Из моего столового серебра, которое несколько поистерлось, но должно весить от тысячи до двух тысяч фунтов, так как я едва поднял сундук, в котором оно хранится, и всего шесть раз обошел комнату, неся его на спине;

9. Все эти предметы, а также белье столовое и постельное, распределены между домами, которые я больше всего любил…»

Здесь чтец остановился, чтобы передохнуть. Каждый присутствующий, в свою очередь, вздохнул, откашлялся и удвоил внимание. Стряпчий продолжал:

«Я жил бездетным, и, вероятно, у меня уже не будет детей, что причиняет мне тяжкое огорчение. Впрочем, я ошибаюсь, ибо у меня все же есть сын, общий с остальными моими друзьями: это г-н Рауль-Огюст-Жюль де Бражелон, родной сын графа де Ла Фер. Этот юный сеньор кажется мне достойным наследником трех отважных дворян, другом и покорным слугой которых я пребываю».

При этих словах раздался громкий стук. Шпага д’Артаньяна, соскользнув с перевязи, упала на каменный пол. Взгляды присутствовавших направились в эту сторону, и все увидели, как крупная сверкающая слеза скатилась с густых ресниц д’Артаньяна на его орлиный нос.

«Вот почему, — продолжал стряпчий, — я оставляю все мое вышепоименованное имущество, недвижимое и движимое, г-ну виконту Раулю-Огюсту-Жюлю де Бражелону, сыну графа де Ла Фер, чтобы утешить его в горе, которое он, по-видимому, переживает, и дать ему возможность с честью носить свое имя…»

Продолжительный шепот пронесся по зале.

«Я поручаю г-ну виконту де Бражелону отдать шевалье д’Артаньяну, капитану королевских мушкетеров, все, что вышеупомянутый шевалье д’Артаньян пожелает иметь из моего имущества. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону выделить хорошую пенсию г-ну д’Эрбле, моему другу, если ему придется жить в изгнании за пределами Франции. Я поручаю г-ну виконту де Бражелону содержать тех моих слуг, которые прослужили у меня десять лет или больше, и дать остальным по пятьсот ливров каждому.

Я оставляю моему управляющему Мушкетону всю мою одежду, городскую, военную и охотничью, в количестве сорока семи костюмов, в уверенности, что он будет носить их, пока они не изотрутся, из любви и памяти обо мне.

Сверх этого я завещаю г-ну виконту де Бражелону моего старого слугу и верного друга, уже названного мной Мушкетона, и поручаю г-ну виконту де Бражелону вести себя по отношению к нему так, чтобы Мушкетон, умирая, мог объявить, что никогда не переставал быть счастливым».

Услышав эти слова, Мушкетон, бледный и дрожащий, отвесил низкий поклон; его широкие плечи судорожно вздрагивали; он отнял свои похолодевшие руки от перекошенного ужасом и болью лица, и присутствующие увидели, как он спотыкается, останавливается и, желая покинуть залу, не может сообразить, куда нужно идти.

— Мушкетон, — сказал д’Артаньян, — мой добрый друг Мушкетон, уходите отсюда и собирайтесь в дорогу. Я отвезу вас к Атосу, куда поеду, покинув Пьерфон.

Мушкетон не ответил. Он едва дышал. Все в этой зале как будто стало для него отныне чужим. Он открыл дверь и медленно вышел.

Стряпчий окончил чтение; большинство явившихся выслушать последнюю волю Портоса разошлись разочарованные, но исполненные к ней глубокого уважения.

Что касается д’Артаньяна, который, после того как стряпчий отвесил ему церемонный поклон, остался во всей зале один, то он был восхищен мудростью завещателя, отказавшего с такой справедливостью все свое достояние наиболее достойному и наиболее стесненному в средствах; к тому же он сделал это с такой деликатностью, какой не встретишь даже в среде самых тонких придворных и самых благородных людей.

Портос поручил Раулю де Бражелону отдать д’Артаньяну все, что он пожелает. Он отлично знал, этот достойный Портос, что д’Артаньян ничего не попросит; а в случае если он чего-нибудь пожелает, то никто, кроме него самого, не будет отделять для него его доли.

Портос оставил пенсию Арамису, который, если бы захотел слишком многого, был бы остановлен примером, показанным д’Артаньяном, а слово изгнание , употребленное завещателем без какой-либо задней мысли, не было ли самой мягкой, самой ласковой критикой поведения Арамиса, явившегося причиною смерти Портоса?

Наконец, в завещании покойного Атос не был упомянут ни одним словом. Мог ли Портос предположить, чтобы сын не отдал лучшей доли отцу? Бесхитростный ум Портоса взвесил все обстоятельства, уловил все оттенки лучше, чем это мог бы сделать закон, лучше, чем царящий между людьми обычай, лучше, чем хороший и тонкий вкус.

«У Портоса было великое сердце», — вздыхая, сказал себе д’Артаньян. Ему показалось, что откуда-то сверху донесся стон. Он тотчас же вспомнил о Мушкетоне, которого следовало отвлечь от его скорби. И д’Артаньян вышел из залы, так как Мушкетона все еще не было.

Поднявшись по лестнице в первый этаж, он увидел в комнате Портоса груду одежды из самых разнообразных тканей самого разного цвета, на которой был распростерт Мушкетон. Это была доля верного друга. Эта одежда принадлежала ему, была оставлена ему в дар. Рука Мушкетона лежала поверх этих реликвий; он вытянулся на них ничком, как бы целуя их, и покрывал их своим телом.

Д’Артаньян подошел утешить беднягу.

— Боже мой, — вскричал капитан, — он не шевелится! Он без сознания!

Д’Артаньян ошибся: Мушкетон умер. Умер, как пес, который, потеряв своего господина, возвращается, чтобы встретить смерть на его платье.

XXXVII. Старость Атоса

Пока происходили эти события, разлучившие навсегда четырех мушкетеров, некогда связанных, как казалось, нерасторжимыми узами, Атос, оставшись после отъезда Рауля наедине с самим собой, начал платить дань той неудержимо наступающей смерти, которая называется тоской по любимым.

Вернувшись к себе в Блуа и не имея возле себя Гримо, встречавшего его неизменной улыбкой, когда он входил в цветники, Атос чувствовал, как с каждым днем уходят его силы, которые так долго казались неистощимыми. Старость, отгоняемая до этих пор присутствием любимого сына, нагрянула в сопровождении целого сонма недугов и огорчений, которые тем многочисленнее, чем дольше она заставляет себя дожидаться.

Рядом с ним не было больше сына, чтобы учить его стройно держаться, ходить с высоко поднятой головой, подавать ему добрый пример; он не видел больше перед собой блестящих глаз юноши, этого очага, в котором никогда не гаснет огонь и где возрождается пламя его собственных взглядов.

И затем — нужно ли говорить об этом? — Атос, главными чертами характера которого были нежность и сдержанность, не встречая теперь ничего такого, что могло бы сдерживать порывы его души, отдался своему горю со всей необузданностью, свойственной мелким душам, когда они предаются радости.

Граф де Ла Фер, остававшийся, несмотря на свои шестьдесят два года, по-прежнему молодым, воин, сохранявший, несмотря на перенесенные лишения и невзгоды, — силы и бодрость, несмотря на несчастья — ясность ума, несмотря на исковеркавших его жизнь миледи, Мазарини и Лавальер, — мягкую ясность души и юношеское тело, Атос в какую-нибудь неделю сделался стариком, как-то сразу утратив остатки своей задержавшейся молодости.

Все еще красивый, но сгорбившийся, благородный, но вечно печальный, ослабевший, пошатывающийся и седой, он разыскивал для себя лужайки, где солнце светило сквозь густую листву аллей.

Он оставил суровые привычки всей своей жизни, забыл о них после отъезда Рауля. Слуги, привыкшие видеть его во всякое время года встающим с зарей, удивлялись, когда в семь утра, в разгар лета, их господин продолжал оставаться в постели. Атос лежал с книгой у изголовья, но не читал и не спал. Он лежал, чтобы не носить своего тела, ставшего для него бременем, и дать душе и уму вырваться из заключающей их оболочки и лететь на воссоединение с сыном или же богом.

Несколько раз случалось, что окружающие были не на шутку встревожены, видя его в течение многих часов погруженным в немое раздумье, забывшим о действительности; он не слышал шагов слуги, подходившего к дверям его комнаты, чтобы узнать, спит ли его господин или проснулся. Бывало и так, что он не замечал, как проходила добрая половина дня, не замечал, что уже миновал час не только завтрака, но и обеда. Наконец он пробуждался, вставал, спускался в свою любимую тенистую аллею, потом выходил на короткое время на солнце, как бы затем, чтобы провести минутку в тепле, разделяя его с отсутствующим сыном. А затем снова начиналась все та же однообразная, угнетающая прогулка, пока, окончательно обессилевший, он не возвращался к себе, в свою комнату, и не укладывался в постель — местопребывание, которому он оказывал предпочтение перед всеми другими.

В течение нескольких дней граф не произнес ни одного слова. Он отказывался принимать наведывавшихся к нему посетителей. Ночью, как заметили слуги, он зажигал лампу и много часов напролет писал или перебирал старинные свитки пергамента.

Одно из таких написанных ночью писем он послал в Ванн, другое в Фонтенбло; ни на первое, ни на второе не последовало ответа. Мы знаем, что было причиной этого: Арамис покинул пределы Франции, а д’Артаньян путешествовал из Нанта в Париж и из Парижа в Пьерфон. Камердинер графа заметил, что он с каждым днем укорачивает свою прогулку, делая все меньше и меньше кругов по саду. Липовая аллея вскоре сделалась слишком длинною для него, хотя прежде он без конца ходил по ней взад и вперед. Вскоре и сто шагов стали для него утомительными. Наконец Атос не захотел больше вставать; он отказывался от пищи и, хотя ни на что не жаловался, продолжал улыбаться и говорить ласковым тоном, его слуги, встревожившись, отправились за старым доктором покойного герцога Орлеанского, проживавшим в Блуа, и привезли его к графу с тем, чтобы, не показываясь Атосу, он получил возможность видеть графа.

Ради этого они поместили доктора в комнате, находившейся по соседству со спальней больного, и умоляли не выходить из нее, чтобы не вызвать неудовольствия их господина, который ни словом не обмолвился о враче.

Доктор повиновался; Атос был своего рода образцом для дворян этого края; они гордились, что обладают этой священной реликвией старофранцузской славы; Атос был подлинным, настоящим вельможей по сравнению с той знатью, которую вызывал к жизни король, притрагиваясь своим молодым и способствующим плодородию скипетром к иссохшим стволам геральдических деревьев провинции.

Итак, мы сказали, что Атоса любили и почитали в Блуа. Доктору больно было смотреть, как плачут слуги и как стекаются сюда бедняки всей округи, которым Атос дарил жизнь и утешение, помогая им добрым словом и щедрою милостыней. Из своей комнаты врач принялся наблюдать за развитием таинственного недуга, с каждым днем подтачивавшего и все больше и больше одолевавшего того человека, который еще так недавно и любил жизнь, и был полон ею.

Он заметил на щеках Атоса румянец самовозгорающейся и питающей себя самое лихорадки — лихорадки медлительной, безжалостной, гнездящейся в глубине сердца, прячущейся за этой преградой, растущей за счет страдания, которое она порождает, одновременно и причины и следствия грозящего непосредственно опасностью состояния.

Граф ни с кем больше не разговаривал. Его мысль боялась шума, она дошла уже до такого сверхвозбуждения, которое граничит с экстазом. Человек, до такой степени погруженный в себя, если еще и не принадлежит богу, то не принадлежит уже и земле.

В течение нескольких часов доктор настойчиво изучал это мучительное единоборство воли с какой-то высшею силой; он пришел в ужас от этих неподвижно устремленных в одну точку глаз, он пришел в ужас от того, что сердце больного бьется все так же спокойно и ровно и ни один вздох не нарушает привычную тишину; иногда острота страдания — надежда врача.

Так прошла половина дня. Как человек смелый и твердый, доктор принял решение: он внезапно покинул свое убежище и, войдя в спальню Атоса, приблизился к постели больного. Атос, увидев его, не выразил ни малейшего удивления.

— Граф, простите меня, — сказал доктор, — но я вынужден упрекнуть вас, вы должны выслушать меня.

И он сел к изголовью Атоса, который с большим трудом превозмог свое состояние отрешенности от всего окружающего.

— В чем дело, доктор? — после минутного молчания спросил он.

— Дело в том, господин граф, что вы больны и не лечитесь.

— Я болен? — улыбнулся Атос.

— Лихорадка, истощение, слабость, увядание жизненных сил, господин граф.

— Слабость? Неужели? Но ведь я не встаю.

— Не хитрите, господин граф. Ведь вы добрый христианин?

— Полагаю, — сказал Атос.

— И вы бы не стали накладывать на себя руки?

— Никогда.

— Так вот, вы умираете… то, что вы делаете, — самоубийство; выздоравливайте, господин граф, выздоравливайте!

— От чего? Прежде найдите недуг. Я никогда не чувствовал себя лучше, никогда небо не казалось мне столь прекрасным, никогда цветы не доставляли мне столько радости.

— Вас гложет какая-то тайная скорбь.

— Тайная? Нет, доктор: это отсутствие моего сына, и в этом моя болезнь, чего я отнюдь не скрываю.

— Граф, сын ваш жив и здоров; он крепок и стоек, и перед ним — будущее, открытое для людей его достоинств и его знатности: живите же для него.

— Но ведь я живу, доктор… О, будьте спокойны, — добавил Атос с грустной улыбкой, — я очень хорошо знаю, что Рауль жив, потому что пока он жив, жив и я.

— Что вы говорите?

— О, очень простую вещь. В настоящее время, доктор, я приостанавливаю в себе течение жизни. Бессмысленная, рассеянная, равнодушная жизнь, когда Рауля нет рядом со мной, была бы для меня непосильной задачей. Ведь вы не требуете от лампы, чтобы она загоралась сама собой, без поднесенного к ней огня; почему же в таком случае вы требуете, чтобы я жил в сутолоке и на виду? Я прозябаю, я готовлюсь, я ожидаю. Помните ли вы, доктор, солдат, равнодушно лежавших на берегу, солдат, которых мы с вами так часто видели в гаванях, где они ожидали отплытия? Наполовину на суше, наполовину на море, они с уложенными вещами, с напряженной душой пристально смотрели вперед и… ждали. Я умышленно повторяю все то же слово, потому что оно дает ясное представление о моем состоянии. Лежа, как эти солдаты, я прислушиваюсь ко всем долетающим до меня звукам, я хочу быть готовым к отплытию по первому зову. Кто призовет меня? Бог или сын? Мои вещи уложены, душа ко всему приготовлена, я ожидаю знака… Я ожидаю, доктор, я ожидаю!

Доктор знал душевную силу Атоса, он знал и его телесную крепость; он с минуту подумал, решил, что слова будут излишни, а лекарства бессмысленны, и уехал, наказав слугам Атоса ни на мгновение не покидать их господина.

После отъезда доктора Атос не выразил ни гнева, ни даже досады на то, что его потревожили; он не потребовал и того, чтобы все приходящие письма вручались ему без промедления; он знал, что все, что могло бы доставить ему развлечение, было радостью и надеждой его слуг, которые заплатили бы своей кровью, лишь бы доставить ему хоть какое-нибудь удовольствие.

Сон больного стал поверхностным и тревожным. Пребывая все время в грезах, он лишь на несколько часов впадал в более глубокое забытье. Этот краткий покой давал забвение только телу, но утомлял душу, ибо Атос, пока странствовал его дух, жил раздвоенной жизнью. Однажды ночью ему пригрезилось, будто Рауль одевается у себя в палатке, чтобы идти в поход, возглавляемый лично герцогом де Бофором. Юноша был печален, он медленно застегивал панцирь, медленно надевал шпагу.

— Что с вами? — нежно спросил Рауля отец.

— Меня огорчила гибель Портоса, нашего доброго друга, — ответил Рауль, — я страдаю при мысли о вашем горе, которое вы переживаете вдали от меня.

Видение исчезло, и Атос пробудился от сна.

На заре один из лакеев вошел к своему господину и передал ему письмо из Испании.

«Рука Арамиса», — подумал граф.

— Портос умер! — вскричал он, бросив взгляд на первые строки. — О Рауль, Рауль, спасибо, спасибо тебе; ты исполняешь свое обещание, ты предупреждаешь меня!

Атос, обливаясь потом, лежа у себя на кровати, лишился сознания, и причиной этого было не что иное, как слабость.

XXXVIII. Видение Атоса

По миновании обморока Атос, устыдившись слабости, которой он поддался, уступая призрачным грезам, оделся и велел седлать лошадь; он хотел съездить в Блуа и попытаться обеспечить более верные письменные сношения с Африкой, д’Артаньяном и Арамисом.

Письмо Арамиса извещало графа о печальном исходе затеи с Бель-Илем; в нем приводилось подробное описание смерти Портоса, и оно потрясло нежное и любящее сердце Атоса.

Ему захотелось в последний раз навестить покойного друга. Собравшись отдать этот долг старому товарищу по оружию, он предполагал сообщить о своем намерении д’Артаньяну и, склонив его к этому горестному путешествию на Бель-Иль, совершить вместе с ним траурное паломничество к могиле гиганта, которого он так нежно любил, после чего, возвратившись к себе, отдаться во власть тайной силы, неисповедимыми путями увлекавшей его к иной, вечной жизни.

Но едва слуги, обрадованные этой поездкой, обещавшей разогнать меланхолию графа, одели своего господина, едва была оседлана и подведена к крыльцу самая смирная во всей графской конюшне лошадь, как отец Рауля, почувствовав, что у него кружится голова и подкашиваются ноги, понял, что ему не сделать ни одного шага без посторонней помощи.

Он попросил, чтобы его отнесли на солнце, положили на любимую дерновую скамью, где он провел больше часа, пока не почувствовал себя лучше.

Эта слабость была вполне естественным следствием полнейшей бездеятельности последнего времени. Чтобы набраться сил, граф выпил чашку бульона и пригубил стакан со своим любимым старым, выдержанным анжуйским вином, упомянутым славным Портосом в его изумительном завещании.

Подкрепившись и немного воспрянув духом, он велел снова привести лошадь, но для того, чтобы с трудом сесть в седло, ему понадобилась поддержка лакеев. Он не проехал и ста шагов: на повороте дороги у него вдруг начался сильный озноб.

— Как это странно, — обратился он к сопровождавшему его лакею.

— Остановимся, сударь, умоляю вас, — отвечал верный слуга. — Вы побледнели.

— Это не помешает мне двигаться дальше, раз я уже выехал, — сказал граф.

И он отпустил повод. Но лошадь, вместо того чтобы повиноваться воле хозяина, внезапно остановилась; бессознательно Атос подтянул мундштук.

— Кому-то, — произнес Атос, — неугодно, чтобы я ехал дальше. Поддержите меня, — добавил он и протянул слуге руку, — скорее, скорее! Я чувствую, что слабеют все мои мышцы, сейчас я упаду с коня.

Лакей заметил движение своего господина раньше, чем услышал его приказание. Он быстро подъехал к нему и подхватил его на руки. И так как они не успели еще удалиться от дома, слуги, вышедшие проводить графа и стоявшие у дверей, увидели, что с графом, который всегда так прекрасно держался в седле, происходит что-то неладное. Когда же лакей принялся звать их к себе, все тотчас же прибежали на помощь.

Едва лошадь Атоса сделала несколько шагов по направлению к дому, как он почувствовал себя лучше. Ему показалось, что к нему возвращаются силы, и он опять заявил о своем желании во что бы то ни стало поехать в Блуа. Он повернул назад. Но при первом же движении лошади он снова впал в то же состояние оцепенения и дурноты.

— Решительно, — прошептал он, — кому-то надо, чтобы я никуда не ездил.

Подбежавшие слуги, сняв графа с лошади, торопливо отнесли его в дом. Тотчас же была приготовлена комната, и Атоса уложили в постель.

— Помните, — сказал он, обращаясь к слугам, перед тем как заснуть, — помните, что сегодня я жду писем из Африки.

— Сударь, вы будете, конечно, довольны, узнав, что сын доктора из Блуа уже выехал в город, чтобы привезти почту на целый час раньше, чем ее доставляет курьер.

— Благодарю, — ответил с доброй улыбкой Атос.

Граф заснул; его беспокойный сон, должно быть, приносил ему страдание. Слуга, дежуривший у него в комнате, заметил, как на лице его несколько раз появлялось выражение ужасной внутренней муки, видимо, переживаемой им во сне. Быть может, ему что-то привиделось.

Так прошел день; сын блуасца вернулся; он сообщил, что курьер не заехал в Блуа. Граф сильно томился; он вел счет минутам и содрогался, когда из этих минут составлялся час. На мгновение ему пришла в голову мысль о том, что за морем его успели забыть; сердце графа болезненно сжалось.

Никто в доме уже не надеялся, что курьер, запоздав по какой-то причине, все же доставит долгожданные письма. Его час давно миновал. Четырежды посылали нарочных, и всякий раз посланный возвращался с ответом, что на имя графа никаких писем не поступало.

Атос знал, что почта приходит лишь раз в неделю. Значит, надо пережить еще семь бесконечно томительных дней. Так, в этой гнетущей уверенности, началась для него бессонная ночь. Все мрачные предположения, какими больной, терзаемый непрерывным страданием, может обременить грустную и без того действительность, все эти предположения Атос громоздил одно на другое в первые часы этой ночи.

Началась лихорадка; она охватила грудь, где тотчас же вспыхнул пожар, по выражению доктора, снова вызванного из Блуа его сыном. Вскоре жар достиг головы. Доктор дважды открывал кровь; кровопускания принесли облегчение, но вместе с тем довели больного до крайней слабости. Сильным и бодрым оставался лишь мозг.

Понемногу эта грозная лихорадка стала спадать и к полуночи совсем прекратилась. Видя это несомненное улучшение, доктор сделал несколько указаний и уехал, объявив, что граф вне опасности. После его отъезда Атос впал в странное, не поддающееся описанию состояние. Его мысль была свободна и устремилась к Раулю, его горячо любимому сыну. Воображению графа представились африканские земли неподалеку от Джиджелли, куда герцог де Бофор отправился со своей армией.

На берегу стояли серые скалы, местами позеленевшие от морской воды, обрушивающейся во время прибоя и непогоды на берег.

В некотором отдалении, среди мастиковых деревьев и зарослей кактуса амфитеатром располагалось небольшое селение, полное дыма, шума и тревожной сумятицы.

Вдруг над дымом поднялось пламя, которое расползлось по всему селению; понемногу усиливаясь, оно в своих багровых вихрях поглотило все окружающее; из этого ада неслись стоны и крики, над ним вздымались руки, воздетые к небу. В несколько секунд тут воцарился невообразимый хаос: рушились балки, скручивалось железо, докрасна раскалялись камни, факелами пылали деревья.

Но странная вещь! Хотя Атос и различал в этом хаосе воздетые руки, хотя он и слышал крики, рыдания, стоны, он не видел ни одного человека.

Вдали грохотали пушки, раздавалась пальба из мушкетов, ревело море, ошалевшие от страха стада неслись по зеленым склонам холмов. Но не было ни солдат, подносящих к орудиям фитили, ни моряков, выполняющих сложные маневры на кораблях, ни пастухов при стадах.

После разрушения деревни и прикрывавших ее фортов, разрушения и опустошения, совершившихся как бы при помощи магических чар, без участия людей, пламя погасло, но все еще поднимался густой черный столб дыма; впрочем, вскоре дым поредел, затем побледнел и, наконец, вовсе исчез.

Затем спустилась ночь, непроглядная на земле, яркая на небе; огромные искрящиеся африканские звезды сияли, ничего не освещая своим сиянием. Наступила мертвая тишина, продолжавшаяся довольно долгое время. Она принесла с собой отдых возбужденному воображению Атоса. Впрочем, он явственно ощущал, что на том, что он видел, дело не кончилось, и он сосредоточил все силы своей души, чтобы ничего не упустить из того зрелища, которое уготовило ему его воображение.

И действительно, африканская деревня снова предстала перед ним.

Над крутым берегом поднялась нежная, бледная, трепетная луна; она проложила на море покрытую рябью дорожку — теперь, после яростного рева, который доносился к Атосу в начале его видения, оно было безмолвным — и осыпала алмазами и опалами кусты на склонах холмов.

Серые скалы, похожие на молчаливых, внимательных призраков, поднимали, казалось, свои головы, чтобы получше рассмотреть освещенное луной поле сражения, и Атос заметил, что это поле, совершенно пустое во время побоища, теперь было усеяно трупами. Невыразимый ужас охватил его душу, когда он узнал белую с голубым форму французских солдат, их пики с голубым древком, их мушкеты с лилиями на прикладах.

Когда он увидел все эти разверстые раны, обращенные к лазоревым небесам как бы для того, чтобы позвать назад души, которым они позволили вылететь из бренного тела; когда он увидел страшных раздувшихся лошадей с языком, свисающим между оскаленных зубов, лошадей, заснувших среди запекшейся крови, обагрившей их попоны и гривы; когда он увидел, наконец, белого коня герцога де Бофора, коня, которого он хорошо знал, лежащего с разбитой головой в первом ряду на поле мертвецов, он провел своей ледяною рукой по лбу и удивился, не почувствовав жара.

Это прикосновение убедило его в том, что лихорадка ушла и что все, что он видит, он видит как зритель со стороны, рассматривающий эту потрясающую картину на следующий день после сражения на побережье возле Джиджелли; здесь дралась экспедиционная армия, та самая, при отплытии которой из Франции он присутствовал и которую провожал взглядом, пока корабли ее не исчезли за горизонтом, армия, которую oн сам приветствовал жестом и в мыслях, когда раздался последний пушечный выстрел в честь прощания с родиной, прогремевший по приказанию герцога.

Кто мог бы описать смертельную муку, в которой душа его, словно внимательный взгляд, переходила от трупа к трупу и искала, не спит ли среди павших Рауль? Кто бы мог выразить несказанную безумную радость, с которой Атос склонился пред богом и возблагодарил его, не найдя того, кого он с таким страхом искал среди мертвых?

И действительно, каждый в своем ряду, застывшие, похолодевшие, все эти покойники, которых легко можно было узнать, поворачивались, казалось, с готовностью и почтительностью к графу де Ла Фер, чтобы, производя им этот траурный смотр, он мог бы получше их рассмотреть.

Но теперь граф изумлялся, почему нигде не видно ни одного человека, вышедшего из этой бойни живым.

Иллюзия была такой жизненной и такой яркой, что это видение было для него как бы осуществленным в действительности путешествием в Африку, предпринятым для того, чтобы получить более точные сведения о возлюбленном сыне.

Устав от скитаний по морям и по суше, он остановился отдохнуть в одной из разбитых возле скалы палаток, над которыми трепетало белое знамя, расшитое лилиями. Он искал хоть какого-нибудь солдата, который проводил бы его к герцогу де Бофору.

И вот, пока его взгляд блуждал по полю, обращаясь то в одну, то в другую сторону, он увидел фигуру в белом, появившуюся за деревьями. На ней была офицерская форма; в руке этот офицер держал сломанный клинок шпаги; он медленно пошел навстречу Атосу, который, устремив на него взгляд, не двигался, не заговаривал и сделал уже движение, чтобы раскрыть объятия, потому что в этом бледном и немом офицере он внезапно узнал Рауля.

Граф хотел крикнуть, но крик замер в его гортани. Рауль, приложив палец к губам, велел ему сохранять молчание; он начал удаляться, хотя Атос не мог, сколько ни всматривался, заметить, чтобы ноги его переступали с места на место.

Граф стал бледнее Рауля и, дрожа всем телом, последовал за своим сыном, с трудом пробираясь сквозь кусты и заросли вереска, через камни и рвы. Рауль, казалось, не касался земли, и ничто не служило помехой для его легкой скользящей поступи.

Истомленный тяжелой дорогой, граф остановился в полном изнеможении. Рауль продолжал звать его за собой. Нежный отец, которому любовь придала силы, сделал последнюю попытку взойти на гору, идя следом за молодым человеком, манившим его жестами и улыбкой.

Наконец он добрался до вершины горы и увидел на побелевшем от луны горизонте воздушные очертания фигуры Рауля. Атос протянул руку, чтобы прикоснуться к горячо любимому сыну, который тоже стремился к отцу. Но вдруг юноша, как бы увлеченный какою-то силой, попятился от него и внезапно поднялся над землей; Атос увидел под ногами Рауля усеянное звездами небо. Он неприметно поднимался все выше и выше, в безграничный простор, все так же улыбаясь, так же молча призывая отца; он удалялся на небо.

Атос в ужасе вскрикнул и посмотрел вниз. Внизу были разрушенный лагерь и белые неподвижные точки: трупы солдат королевской армии.

И когда он снова закинул голову вверх, он снова увидел небо и в нем своего сына, который все так же звал его за собой.

XXXIX. Ангел смерти

На этом месте поразительное видение, представшее взору Атоса, было прервано сильным шумом, донесшимся от ворот. Вслед за тем послышался топот лошади, скакавшей вдоль по аллее, что вела к дому; топот затих, и до комнаты, в которой граф находился во власти этих жутких грез, долетели необычно громкие и оживленные восклицания.

Атос не тронулся с места; он с трудом повернул голову к двери, чтобы отчетливее слышать, что происходит снаружи. Кто-то тяжело поднялся на крыльцо. Лошадь, с которой только что спрыгнул всадник, повели в конюшню. Шаги, медленно приближавшиеся к спальне Атоса, сопровождались какими-то вздохами.

Отворилась дверь, и Атос, повернувшись на звук открываемой двери, едва слышно спросил:

— Это африканская почта, не так ли?

— Нет, господин граф, — произнес голос, заставивший вздрогнуть Атоса.

— Гримо! — прошептал он. И холодный пот хлынул по его впалым щекам.

На пороге показался Гримо. Это был уже не прежний Гримо, молодой своим мужеством и своей преданностью, не тот Гримо, который первым прыгнул в баркас, поданный к пристани, чтобы отвезти Рауля на королевский корабль. Это был суровый и бледный старик, в покрытой пылью одежде, с редкими побелевшими волосами. Он дрожал, прислонившись к косяку двери, и едва устоял на ногах, увидев издали, в мерцающем свете лампы, лицо своего господина.

Эти два человека, столько лет прожившие вместе, привыкшие понимать друг друга с одного взгляда, умели скупо выражать свои мысли, умели безмолвно высказывать многое; эти два старых солдата, соратника, в равной мере благородные, хотя неравные по происхождению и положению, оцепенели, взглянув друг на друга. В мгновение ока они прочитали друг у друга в глубине сердца.

На лице Гримо застыла печать скорби, ставшая для него привычной. Теперь он так же разучился улыбаться, как некогда — говорить.

Атос тотчас же понял, что именно выражает лицо этого старого преданного слуги; тем же тоном, каким он во сне говорил с Раулем, он спросил:

— Гримо, Рауль умер?

За спиною Гримо столпились другие слуги; они жадно ловили каждое слово, не сводя глаз с постели больного. Все они слышали этот страшный вопрос, за которым последовало тягостное молчание.

— Да! — ответил старик, выдавливая из себя единственный слог и сопровождая его глухим вздохом.

Послышались жалобные стенания слуг; комната наполнилась молитвами и сдержанным плачем. А умирающий отец между тем отыскивал глазами портрет своего умершего сына. Для Атоса это было как бы возвращением к прерванным грезам.

Без стона, не пролив ни единой слезы, терпеливый, полный смирения, точно святой мученик, поднял он глаза к небу, чтобы еще раз увидеть возносящуюся над горами Джиджелли столь дорогую для него тень, с которою он расстался в тот момент, когда прибыл Гримо. Глядя упорно вверх, он снова, несомненно, возвратился к своему видению; он, несомненно, прошел весь тот путь, по которому его вело это страшное и вместе с тем столь сладостное видение, потому что, когда он на минуту открыл закрывшиеся было глаза, на лице его светилась улыбка; он только что увидел Рауля, ответившего ему такой же улыбкою.

Сложив на груди руки, повернувшись лицом к окну, овеваемый ночною прохладой, приносившей к его изголовью ароматы цветов и леса, Атос погрузился, чтобы больше не возвращаться к действительности, в созерцание того рая, который никогда не предстает взору живых. Атоса вела чистая и светлая душа его сына. И на том суровом пути, по которому души возвращаются на небо, все было для этого праведника благоуханной и сладостной мелодией.

После часа такого экстаза он с трудом приподнял свои бледные как воск, худые руки. Улыбка не покидала его лица, и он прошептал тихо, так тихо, что их едва можно было расслышать, два слова, обращенные к богу или к Раулю:

— Я иду.

После этого его руки медленно опустились на постель. Смерть была милостива и ласкова к этому благородному человеку. Она избавила его от мучений агонии, от последних конвульсий; отворив благосклонной рукой двери вечности, она пропустила в них эту великую душу, достойную и в ее глазах глубочайшего уважения.

Даже уснув навеки, Атос сохранил спокойную и искреннюю улыбку, которая так украшала его при жизни и с которой он дошел до самой могилы. Спокойствие его черт и безмятежность кончины заставили его слуг еще довольно долгое время надеяться, что хотя он в забытьи, но тем не менее жив.

Люди графа хотели увести с собою Гримо, который издали не сводил глаз со своего господина, с его лица, покрывшегося мертвенной бледностью; он боялся приблизиться к графу, опасаясь в благочестивом страхе принести ему дыхание смерти. И хотя он валился с ног от усталости, он все же отказался уйти и сел на пороге, охраняя своего господина, словно бдительный часовой. Он ревностно подстерегал его первый взгляд, если он очнется от сна, или последний вздох, если ему суждено умереть.

В доме все стихло: каждый берег сон своего господина. Прислушавшись, Гримо обнаружил, что граф больше не дышит. Он приподнялся со своего места и стал смотреть, не вздрогнет ли тело Атоса. Ничего, ни малейших признаков жизни. Его охватил ужас; он вскочил на ноги и в то же мгновение услышал шаги на лестнице; звон шпор, задеваемых шпагой, воинственный, привычный для его слуха звук, остановил его, когда он собрался уже направиться к постели Атоса. Голос, еще более звонкий, чем голоса меди и стали, раздался в трех шагах от него.

— Атос! Атос! Друг мой! — звал этот взволнованный голос, в котором слышались слезы.

— Господин д’Артаньян! — пролепетал Гримо.

— Где он? — спросил мушкетер.

Гримо схватил его руку своими костлявыми пальцами и указал на постель; на белой подушке своей свинцово-серою бледностью, какая бывает лишь у покойников, выделялось лицо навеки уснувшего графа.

Д’Артаньян не выразил своего горя ни рыданиями, ни стонами; он тяжело дышал, ему не хватало воздуха. Вздрагивая, стараясь ступать бесшумно, с невыразимою болью в сердце он на носках подошел к постели Атоса. Он приложил к его груди ухо, он приблизил к его рту лицо. Сердце было безмолвно, дыхания не было. Д’Артаньян отшатнулся.

Гримо, напряженно следивший за ним глазами, Гримо, которому каждое движение д’Артаньяна говорило так много, робко подошел к постели покойного, склонился над нею и приложился губами к простыне, покрывавшей окоченевшие ноги его господина. Из покрасневших глаз верного слуги скатились крупные слезы.

Д’Артаньян, прожив жизнь, полную потрясений, не видел никогда ничего трогательнее отчаяния этого старика, безмолвно плакавшего, склонившись над мертвым.

Капитан неподвижно смотрел на этого улыбающегося покойника, который, казалось, и сейчас еще продолжает думать о том, чтобы даже по ту сторону жизни ласково принять своего друга, того, кого он после Рауля любил больше всего на свете. Как бы в ответ на это последнее проявление гостеприимства д’Артаньян закрыл ему дрожащей рукой глаза и поцеловал его в лоб.

Затем он сел у изголовья его кровати, не испытывая ни малейшего страха перед покойником; тридцать пять лет продолжалась их дружба, и на протяжении всего этого времени д’Артаньян не видел с его стороны ничего, кроме нежности и искреннего благожелательства. И капитан с жадностью погрузился в воспоминания, которые волной нахлынули на него, — одни безмятежные, полные очарования, как улыбка на благородном лице покойного графа, другие мрачные, унылые и холодные, как его глаза, закрывшиеся навеки.

Внезапно поток горестных переживаний, с каждой минутой нараставший в его сердце, захлестнул его. Не в силах совладать со своим волнением, он поднялся на ноги и, принудив себя выйти из комнаты, где застал мертвым того, кому нес весть о смерти Портоса, он разразился такими душераздирающими рыданиями, что слуги, которые, казалось, только и ждали этого взрыва долго сдерживаемого горя, ответили на него плачем и причитаниями, а собаки — жалобным воем.

Один лишь Гримо был по-прежнему нем. Даже в бесконечном отчаянии он боялся осквернить своим голосом смерть, боялся потревожить сон своего господина, чего он никогда не делал при его жизни. Кроме того, Атос приучил его обходиться без слов.

На рассвете д’Артаньян, всю ночь мерявший шагами залу нижнего этажа, кусая, чтобы заглушить вздохи, свои сжатые в кулак руки, еще раз поднялся в спальню Атоса и, дождавшись, когда Гримо повернул голову в его сторону, сделал ему знак выйти за ним, что верный слуга и исполнил бесшумно, как тень. Дойдя до прихожей, он взял за руку старика и сказал:

— Гримо, я видел, как умер отец; теперь расскажи, как умер сын.

Гримо вытащил из-за пазухи толстый пакет, на котором было написано имя Атоса. Узнав руку герцога де Бофора, капитан сломал печать и при первом голубоватом свете занимающегося дня, шагая взад и вперед по обсаженной старыми липами тенистой аллее, на которой еще виднелись оставленные покойным графом, бродившим здесь, следы, углубился в чтение содержавшегося в пакете письма.

XL. Реляция

Герцог де Бофор обращался к Атосу. Письмо, предназначавшееся человеку, было доставлено трупу.

«Дорогой мой граф,  — писал герцог своим размашистым почерком неумелого школьника, — великое несчастье омрачает нам великую радость. Король потерял одного из храбрейших солдат, я потерял друга, вы потеряли г-на де Бражелона.

Он умер со славой, такою славой, что у меня не хватает сил оплакивать его так, как хотелось бы.

Примите мои соболезнования, дорогой граф. Небо посылает нам испытания соразмерно величию нашей души. Это испытание непомерно, но оно не превышает вашего мужества.

Ваш друг герцог де Бофор».

К письму прилагалась реляция, написанная одним из секретарей герцога. Это был трогательный и правдивый рассказ о мрачном, оборвавшем две жизни событии.

Д’Артаньян, привыкший к потрясениям битв, с сердцем, недоступным чувствительности, не мог подавить в себе дрожь, увидев имя Рауля, имя своего любимца, больше того, своего сына, ставшего, как и отец его, лишь бесплотною тенью.


«На утро, — сообщал секретарь герцога, — монсеньор герцог назначил атаку. Нормандский и пикардийский полки заняли позицию среди серых скал у подножия горного склона, на котором высятся бастионы Джиджелли.

Начали стрелять пушки, сражение завязалось; исполненные отваги полки продвигались вперед: пикинеры с пиками наперевес, мушкетеры с мушкетами. Герцог внимательно следил за движением войск, готовый поддержать их сильным резервом. Рядом с герцогом находились старейшие капитаны и адъютанты. Г-н виконт де Бражелон получил приказ не покидать его светлость.

Между тем пушки противника, который вначале стрелял не целясь, выправили огонь и пущенными с большей меткостью ядрами убили несколько человек вокруг герцога. Полки, колоннами шедшие на укрепления, также понесли некоторые потери. В наших рядах обнаружилось замешательство, так как артиллерия недостаточно поддерживала наступающих своим огнем. Действительно, батареи, расставленные еще накануне, стреляли слабо и неуверенно из-за плохо выбранной позиции. Направление снизу вверх укорачивало дальность полета снарядов и снижало меткость огня.

Понимая, насколько неудачна позиция, занятая осадной артиллерией, монсеньор приказал кораблям, стоявшим на внутреннем рейде, начать методический обстрел крепости.

Господин де Бражелон вызвался отвезти этот приказ, но монсеньор отказал ему в этом. Монсеньор был прав, так как он любил и берег этого молодого сеньора; дальнейшее показало, насколько справедливы были его опасения; едва сержант, получивший от герцога поручение, которого добивался г-н де Бражелон, достиг берега моря, как двумя ружейными выстрелами, раздавшимися из рядов неприятеля, он был убит наповал.

Сержант упал на песок, обагрив его своей кровью.

Видя это, г-н де Бражелон улыбнулся герцогу, который, обратившись к нему, сказал:

— Вот видите, мой милый виконт, — я спас вашу жизнь. Передайте об этом впоследствии графу, чтобы он был благодарен мне за спасение сына.

Виконт улыбнулся грустной улыбкой:

— Вы правы, монсеньор, не будь вашего благоволения, меня бы убили, и я пал бы там, где пал этот бедный сержант, и успокоился бы навеки.

Господин де Бражелон произнес эти слова с таким видом, что герцог резко ответил:

— Бог мой, молодой человек, можно подумать, что у вас текут слюнки от зависти, но, клянусь душой Генриха Четвертого, я обещал вашему отцу привезти вас обратно здоровым и невредимым, и, если богу будет угодно, я исполню свое обещание.

Господин де Бражелон покраснел:

— Монсеньор, простите меня, прошу вас; мне всегда нравился риск, и к тому же приятно отличиться перед начальником, особенно если этот начальник — герцог де Бофор.

Герцог немного смягчился, и, повернувшись к своим офицерам, стал отдавать приказания.

Между тем командующий флотом г-н д’Эстре, наблюдавший попытку сержанта приблизиться к кораблям, понял, что необходимо стрелять, не дожидаясь приказа, и открыл огонь по вражеской крепости.

Тогда арабы, осыпаемые ядрами с кораблей и камнями, валившимися с их пробитых снарядами стен, принялись вопить. Их всадники, пригнувшись к седлам, галопом спустились с горы и бросились во весь опор на нашу пехоту, которая, ощетинившись пиками, остановила этот неистовый натиск. Отброшенные твердым сопротивлением батальона, арабы с яростью устремились на штаб, который в этот момент оставался почти без охраны.

Опасность была велика: герцог обнажил шпагу, его секретари и все находившиеся возле него последовали его примеру; офицеры свиты завязали бой с этими бешеными. Вот когда г-ну де Бражелону удалось исполнить желание, которое он испытывал с начала сражения. Он дрался рядом с герцогом с отвагою древнего римлянина и своей короткою шпагой заколол трех арабов.

Однако было видно, что его храбрость проистекает не из стремления взять верх над врагом, стремления, естественного в каждом сражающемся. Нет, эта храбрость была какою-то деланной, наигранной, почти принужденной: он старался опьяниться сумятицей боя и окружающим кровопролитием. Он настолько потерял власть над собой, что герцог приказал ему остановиться.

Он должен был слышать голос герцога де Бофора, поскольку, находясь рядом с виконтом, мы отчетливо разобрали слова его светлости. Однако он не остановился и продолжал скакать по направлению к вражеским укреплениям. Так как г-н де Бражелон был офицером в высшей степени дисциплинированным, это неповиновение монсеньору удивило всех штабных офицеров, и г-н де Бофор еще настойчивее закричал:

— Стойте, Бражелон, стойте! Куда вы мчитесь? Остановитесь! Я вам приказываю!

Подражая жесту герцога, мы подняли руки. Мы ждали, что всадник повернет коня вспять, но г-н де Бражелон продолжал удаляться к заграждениям.

— Остановитесь, Бражелон! — снова прокричал во весь голос герцог. — Остановитесь, заклинаю вас вашим отцом!

Услышав эти слова, г-н де Бражелон обернулся, его лицо выражало живое страдание, но он летел вперед; тогда мы подумали, что его понес конь. Догадавшись, что виконт уже не в силах сладить с конем, монсеньор крикнул:

— Мушкетеры, стреляйте! Убейте под ним коня! Сто пистолей тому, кто убьет коня!

Но как убить коня, не поразив всадника? Никто не решался. Наконец такой человек нашелся: из рядов вышел самый лучший стрелок во всем пикардийском полку, которого звали Люцерн. Он взял на мушку животное, выстрелил и, очевидно, попал в него, поскольку кровь обагрила белый круп лошади. Только вместо того, чтоб свалиться на месте, этот проклятый конь поскакал еще яростнее.

Виконт приблизился к укреплению на расстояние выстрела из пистолета; раздался залп и окутал его облаком огня и дыма. Когда дым рассеялся, мы увидели его на ногах; конь был убит.

Арабы предложили виконту сдаться, но он отрицательно покачал головой и продолжал упорно идти к заграждениям. Это было смертельной неосторожностью. Однако вся армия одобряла его за то, что он не избегает опасности, не скрывается от нее, раз несчастье завело его так далеко от своих. Он сделал еще несколько шагов, и два наших полка восторженно зааплодировали ему.

В этот момент второй залп потряс стены, и виконт де Бражелон снова исчез в вихре огня и дыма, но когда на этот раз рассеялся дым, все увидели, что юноша уже не стоял на ногах. Он лежал среди вереска на склоне холма, так что голова его находилась ниже, чем ноги. Арабы начали выползать из своих укреплений, чтобы отрубить ему голову или унести с собой тело, как это в обычае у неверных.

Но герцог де Бофор неотрывно следил за всем происходившим на наших глазах, и это грустное зрелище исторгло из его груди скорбные вздохи. Увидев арабов, перебегавших среди мастиковых деревьев, словно белые призраки, он стал кричать:

— Гренадеры мои, пикинеры, неужели же вы позволите им захватить тело этого благородного воина?

С этими словами, размахивая над головой шпагою, он сам поскакал на врага. Полки с яростным криком устремились за ним, и этот грозный крик был не менее страшен, чем дикие вопли арабов. Над телом г-на де Бражелона завязался упорный бой. Он был до того жарким, что сто шестьдесят арабов полегли рядом с пятьюдесятью нашими.

Лейтенант нормандского полка взвалил тело виконта на плечи и принес его на наши позиции.

Между тем успех развивался: полки увлекли за собой резервы, и укрепления противника были взяты. К трем часам огонь арабов затих; бой врукопашную продолжался. К пяти часам победа повсюду осталась за нами; противник покинул свои позиции, и герцог велел водрузить на вершине холма белое королевское знамя.

Только тогда можно было по-настоящему проявить заботу о г-не де Бражелоне, у которого насчитывалось восемь глубоких ран и который почти истек кровью. И все же он продолжал дышать, и это доставило невыразимую радость герцогу, пожелавшему присутствовать при первой перевязке и осмотре раненого хирургами.

Между ними нашлись двое, которые объявили, что виконт будет жив. Герцог де Бофор заключил их в объятия и пообещал каждому по тысяче луидоров, если им удастся спасти виконта.

Виконт услышал эти восторженные восклицания герцога, и был ли он в отчаянии от того, что, быть может, останется жив, или уж очень страдал от ран, но на лице его отразилась досада, которая заставила призадуматься одного из секретарей, в особенности когда он услышал то, что последует в нашем рассказе несколько ниже.

Третий посетивший раненого хирург был брат Сильван из монастыря Св. Козьмы; он был самым сведущим среди наших хирургов. Он также исследовал раны виконта и ничего не говорил.

Господин де Бражелон пристально смотрел на него и следил, казалось, за каждым движением, каждой мыслью этого хирурга-ученого.

Этот последний, отвечая на вопросы, которые ему задал герцог, сказал, что из восьми ран, по его мнению, три раны смертельны, но раненый настолько крепкого телосложения, его юность так всепобеждающа и божье милосердие так неисповедимо, что, быть может, г-н де Бражелон и поправится, но только в том случае, если будет сохранять полнейшую неподвижность. И, обращаясь к своим помощникам, брат Сильван строго добавил:

— Только не трогайте его даже пальцем, иначе вы убьете его.

Мы вышли из палатки с некоторой надеждой. Секретарю, о котором я упомянул уже выше, между тем показалось, что на губах г-на де Бражелона, когда герцог сказал ему с ласкою в голосе: „О виконт, мы спасем тебя“, — проскользнула чуть приметная горестная усмешка.

Но вечером, решив, что больной успел уже достаточно отдохнуть, один из врачебных помощников вошел в палатку виконта де Бражелона и тотчас же с криком выскочил из нее. Встревоженные, мы сбежались на этот крик; герцог был с нами. Помощник хирурга указал на тело г-на де Бражелона, распростертое на земле близ кровати, оно лежало в крови.

По-видимому, у больного случились судороги или он метался в жару и упал. Падение и было непосредственной причиной смерти, как и предполагал брат Сильван. Виконта подняли, он похолодел и был мертв. В правой руке он держал белокурый локон, и эта рука была крепко прижата к сердцу».

Дальше следовали подробности экспедиции и победы, одержанной над арабами.

Д’Артаньян остановился на рассказе о кончине Рауля.

— О, несчастное дитя, — прошептал он, — бедный самоубийца!

И, обратив взгляд к той части замка, где была комната графа де Ла Фер, он тихо сказал себе:

— Они сдержали данное ими друг другу слово. Теперь, я думаю, они счастливы, — теперь, должно быть, они уже вместе.

И он медленно направился к цветнику.

Весь двор был запружен опечаленными соседями, делившимися подробностями этого двойного несчастья и обсуждавшими приготовления к похоронам.

XLI. Последняя песнь поэмы

На следующий день стали съезжаться дворяне из ближайших окрестностей, а также дворянство провинции; ехали отовсюду, куда гонцы успели доставить печальную весть.

Д’Артаньян сидел запершись и ни с кем не хотел разговаривать. Две таких тягостных смерти после смерти Портоса, свалившись на капитана, подавили душу, не знавшую до этой поры, что такое усталость. Кроме Гримо, который вошел один-единственный раз к нему в комнату, он не замечал ни лакеев, ни домочадцев. По суете в доме, по хождению взад и вперед он догадался, что делались приготовления к похоронам графа. Он написал королю просьбу о продлении отпуска.

Гримо, как мы сказали, вошел к д’Артаньяну, сел на скамейку у двери с видом человека, погруженного в глубокие думы, потом встал и сделал знак д’Артаньяну идти за ним. Капитан молча повиновался. Гримо спустился в комнату графа, показал капитану пальцем на пустую кровать и красноречиво поднял глаза к небу.

— Да, — проговорил д’Артаньян, — да, Гримо, он с сыном, которого так любил.

Гримо вышел из спальни и пошел в гостиную, в которой по обычаю, принятому в этой провинции, полагалось выставить тело покойного, прежде чем предать его навеки земле.

Д’Артаньян был поражен, обнаружив в этой гостиной два гроба со снятыми крышками; следуя молчаливому приглашению Гримо, он подошел и увидел в одном Атоса, все еще прекрасного даже в объятиях смерти, а в другом — Рауля с закрытыми глазами, со щеками перламутровыми, как у вергилиевой Паллады, и с улыбкой на посиневших губах.

Капитан вздрогнул, увидев отца и сына, эти две улетевшие души, представленные на земле двумя печальными хладными телами.

— Рауль здесь! — прошептал капитан. — О Гримо, и ты мне ничего не сказал!

Гримо покачал головой и не промолвил ни слова, но, взяв д’Артаньяна за руку, он подвел его к гробу и, приподняв тонкий саван, показал ему черные раны, через которые улетела эта юная жизнь.

Капитан отвернулся и, считая бесполезным задавать вопросы Гримо, который все равно не стал бы на них отвечать, вспомнил, что секретарь герцога де Бофора писал в письме еще что-то, чего он, д’Артаньян, не имел мужества прочитать. Обратившись снова к этой реляции о сражении, стоившем жизни Раулю, он нашел следующие слова, которыми заканчивалось письмо:

«Герцог велел набальзамировать тело виконта, как это принято у арабов, изъявивших желание быть погребенными где-нибудь на далекой родине. Герцог распорядился также приготовить подставы, чтобы слуга, вырастивший молодого виконта, мог отвезти останки его графу де Ла Фер».

«Итак, — думал д’Артаньян, — я, уже старый, уже ничего не стоящий в жизни, пойду за твоим гробом, дорогой мальчик, и брошу землю на твой чистый лоб, который я целовал за два месяца до этого грустного дня. Этого захотел бог. Этого захотел и ты сам. И я не имею права тебя оплакивать: ты сам выбрал смерть; она показалась тебе желаннее жизни».

Наконец пришел час, когда холодные останки отца и сына надлежало предать земле.

Было такое скопление военных и простого народа, что вся дорога от города до места, назначенного для погребения, то есть до часовни в открытом поле, была запружена всадниками и пешеходами в трауре. Атос избрал последним своим обиталищем место в ограде этой часовни, построенной им на границе его владений. Он велел доставить для нее камни, вывезенные в 1550 году из средневекового замка в Берри, где протекала его ранняя юность.

Часовня, таким образом, как бы перенесенная и перестроенная, была окружена чащей тополей и смоковниц. Каждое воскресенье в ней служил священник из соседнего поселения, которому Атос платил за это ежегодно по двести ливров. Таким образом, земледельцы, находившиеся у него в вассальной зависимости, числом около сорока, а также работники и фермеры с семьями приходили сюда слушать мессу, и им не надо было для этого отправляться в город.

Позади часовни, огражденной двумя густо разросшимися живыми изгородями из орешника, кустов бузины и боярышника, окопанными глубоким рвом, находился небольшой участок невозделанной земли. Он был восхитителен своей девственною нетронутостью, восхитителен тем, что мхи здесь были высокими, как нигде, тем, что здесь сливали свои ароматы дикие гелиотропы и желтый левкой, тем, что у подножия стройных каштанов пробивался обильный источник, запертый в бассейне из мрамора, тем, что над полянкой, поросшей тимьяном, носились бесчисленные рои пчел, прилетавших сюда со всех соседних полей, тем, наконец, что зяблики и зорянки распевали тут от зари до зари, покачиваясь на ветках между гроздьями цветущих кустов.

Сюда и привезли оба гроба, окруженные молчаливой и сосредоточенной толпой.

После заупокойной мессы, после последнего прощания с погребаемыми присутствующие начали расходиться, беседуя по дороге о добродетелях и тихой смерти отца, о надеждах, которые подавал сын, и о его печальном конце на далеком берегу Африки. Мало-помалу все стихло; погасли лампады под скромными сводами. Священник в последний раз отвесил поклон алтарю и еще свежим могилам; потом и он в сопровождении служки, звонившего в колокольчик, медленно побрел в свой приход.

Оставшись один, д’Артаньян заметил, что наступил вечер. Думая о мертвых, он потерял счет времени. Он встал с дубовой скамьи, на которой сидел в часовне, и хотел уже, подобно священнику, пойти проститься в последний раз с могилой, заключавшей в себе останки его умерших друзей.

Коленопреклоненная женщина молилась у холмика с еще влажной землей. Д’Артаньян остановился на пороге часовни, чтобы не помешать этой женщине и постараться увидеть, кто же эта преданная подруга, исполняющая с таким благоговением и усердием священный долг дружбы.

Незнакомка закрывала лицо руками, белыми как алебастр. По скромной простоте ее платья можно было угадать женщину благородного происхождения. В отдалении дорожная карета и несколько слуг верхами ожидали эту неизвестную даму. Д’Артаньян не мог понять, кто она и почему здесь. Она продолжала молиться все так же истово и часто проводила платком по лицу. Д’Артаньян догадался, что она плачет.

Он видел, как она ударила себя в грудь с безжалостным сокрушением верующей христианки. Он слышал, как она несколько раз повторяла все те же слова, этот крик ее наболевшего сердца: «О, прости меня! О, прости!»

И так как она, казалось, вся отдалась печали и была в полуобмороке, Д’Артаньян, тронутый этими проявлениями любви к его покойным друзьям, этой неутешностью горя, сделал несколько шагов, отделявших его от могилы, чтобы прервать это мрачное покаяние, эту горестную речь, обращенную к мертвым.

Песок заскрипел у него под ногами, и незнакомка подняла голову; д’Артаньян увидел ее хорошо знакомое, залитое слезами лицо.

Это была мадемуазель де Лавальер.

— Господин д’Артаньян! — прошептала она.

— Вы! — мрачно произнес капитан. — Вы здесь? О сударыня, я предпочел бы видеть вас в подвенечном уборе в замке графа де Ла Фер. Тогда бы и вы меньше плакали, и они, и я тоже!

— Сударь! — сказала она, содрогаясь от рыданий.

— Ибо вы, — продолжал беспощадный друг умерших, — это вы свели в могилу двух этих людей.

— О, пощадите меня!

— Да убережет меня бог, сударыня, оскорблять женщину или заставлять ее незаслуженно плакать, но я все же должен сказать, что на могиле жертв не место убийце.

Она хотела ответить.

— То, что я говорю вам, — добавил он ледяным тоном, — я говорил и его величеству королю.

Она с мольбой сложила руки:

— Я знаю, что причина смерти виконта де Бражелона — я!

— А, так вы это знаете?

— Весть о ней пришла ко двору вчера вечером. Этой ночью я за два часа проехала сорок лье; я летела сюда, чтобы повидать графа и молить его о прощении, — я не знала, что и он тоже умер, — я летела сюда, чтобы на могиле Рауля молить бога послать на меня все заслуженные мною несчастья, все, за исключением одного. Теперь я знаю, что смерть сына убила отца, и я должна упрекать себя в двух преступлениях; я заслуживаю двойной кары господней.

— Я вам повторю, сударыня, — проговорил д’Артаньян, — то, что мне сказал в Антибе господин де Бражелон; он тогда уже жаждал смерти: «Если тщеславие и кокетство увлекли ее на пагубный путь, я прощаю ей, презирая ее. Если она пала, побуждаемая любовью, я тоже прощаю ее и клянусь, что никто никогда не мог бы полюбить ее так, как любил ее я».

— Вы знаете, — перебила Луиза, — что ради своей любви я готовилась принести в жертву себя самое; вы знаете, как я страдала, когда вы меня встретили потерянной, несчастной, покинутой. И вот, я никогда не страдала так сильно, как сегодня, потому что тогда я надеялась, я желала, а сегодня мне нечего больше желать; потому что этот умерший унес всю мою радость вместе с собой в могилу; потому что я не смею больше любить без раскаяния и потому что я чувствую, что тот, кого я люблю (о, это закон!), отплатит мне мукой за муки, которые я причинила другому.

Д’Артаньян ничего не ответил, он слишком хорошо знал, что в этом она, бесспорно, права.

— Умоляю вас, господин д’Артаньян, не осуждайте меня. Я как ветвь, оторвавшаяся от родного ствола; меня больше ничто не удерживает, и меня влечет, сама не знаю куда, какой-то поток. Я люблю безумно, я люблю так, что кощунственно говорю об этом над этим священным для меня прахом, и я не краснею и не раскаиваюсь. Эта любовь — религия для меня. Но так как спустя некоторое время вы увидите меня одинокой, забытой, отвергнутой, так как вы увидите меня наказанной за все то, за что вы вправе винить меня, — пощадите меня в моем мимолетном счастье, оставьте мне его еще на несколько дней, еще на несколько быстротечных минут. Может быть, его нет уже и сейчас, когда я о нем говорю. Боже мой! Быть может, это двойное убийство уже искуплено мной!

Она еще говорила, как вдруг капитан услышал голоса и топот копыт. Офицер короля, г-н де Сент-Эньян, исполняя поручение своего повелителя, которого, как он сообщил, мучили ревность и беспокойство, приехал за Лавальер.

Д’Артаньян, наполовину скрытый каштановым деревом, которое осеняло своей тенью обе могилы, остался не замеченным де Сент-Эньяном. Луиза поблагодарила посланца и жестом попросила его удалиться. Он вышел за пределы ограды.

— Вы видите, — с горечью обратился к Луизе капитан, — вы видите, ваше счастье все еще продолжается.

Молодая женщина поднялась с торжественным видом.

— Придет день, — сказала она, — когда вы раскаетесь в том, что так дурно думали обо мне. В этот день, сударь, я буду молить бога не помнить о том, что вы были несправедливы ко мне. Я буду так горько страдать, что вы первый пожалеете меня за мои муки. Не упрекайте меня, господин д’Артаньян, за мое хрупкое счастье; оно стоит мне слишком дорого, и я еще не выплатила всего, что должна уплатить за него.

С этими словами она снова — трепетная, с глубоким чувством — преклонила колени.

— Прости в последний раз, прости, мой нареченный Рауль! Я порвала нашу цепь; мы оба обречены на смерть от печали. Ты ушел первый, не бойся, я последую за тобой. Видишь, я не труслива, я пришла попрощаться с тобой. Господь мне свидетель, Рауль, что если бы потребовалось отдать мою жизнь, чтобы спасти твою, я б не колеблясь отдала ее. Но я не могла бы пожертвовать своею любовью. Еще раз прости!

Она отломила ветку и воткнула ее в землю, потом вытерла залитые слезами глаза, поклонилась д’Артаньяну и удалилась. Капитан посмотрел вслед уезжающим всадникам и каретам и, скрестив на груди руки, тяжело дыша, произнес:

— Когда же придет моя очередь отправиться в дальнее странствие? Что остается человеку после молодости, после любви, после славы, дружбы, силы, богатства?.. Остается скала, под которою спит Портос, а он обладал всем тем, что я перечислил; и дерн, под которым покоятся Атос и Рауль, которые владели сверх того и многим другим.

На мгновение он поник, взгляд его затуманился; он предавался раздумью; затем, выпрямившись, он обратился к себе самому:

— Все же пока надо шагать вперед и вперед. Когда придет время, бог мне скажет об этом, как говорит всем другим.

Концами пальцев он коснулся земли, уже влажной от вечерней росы, перекрестился и один, навеки один, направился по дороге в Париж.


Читать далее

Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 1
Часть первая 04.04.13
Часть вторая 04.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 04.04.13
Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 2
Часть третья 13.04.13
Часть четвертая 13.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 13.04.13
Александр Дюма. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 3
Часть пятая 14.04.13
Часть шестая 14.04.13
Эпилог 14.04.13
Смерть д’Артаньяна 14.04.13
Примечания Г. Ермакова-Битнер и С. Шкунаев 14.04.13
Часть шестая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть