Глава XIX

Онлайн чтение книги Зима тревоги нашей The Winter of Our Discontent
Глава XIX

Мой сын держался самым достойным образом. Он не казнил, а миловал нас, у него не было никаких намерений мстить. Награды и почести, а также наши поздравления он принял как нечто должное, не выказав ни тщеславия, ни чрезмерной скромности. Потом, не дождавшись, когда моя сотня шутих догорит до черноты, подошел к своему креслу в гостиной и включил свой приемник. Было ясно, что все наши прегрешения прощены. Я впервые видел, чтобы мальчик его лет с таким тактом принимал обрушившуюся на него славу.

Это был поистине вечер чудес. Если Аллен поразил меня своим неожиданным вознесением на небеса, то не меньше поразила меня Эллен! На основе многолетнего пристального наблюдения я ожидал, что мисс Эллен будет кипеть и бушевать от зависти и подыскивать способы как-нибудь умалить величие брата. Но она обманула меня. Она взяла на себя прославление Аллена. Это она, Эллен, рассказала, как они, проведя упоительный вечер в городе, сидели потом в обставленной с большим вкусом квартире на Шестьдесят седьмой улице и от нечего делать слушали последние известия по телевизору, и вдруг диктор объявил о триумфе Аллена. Это она, Эллен, поведала нам, кто что тогда сказал, и какой у кого был вид, и как они чуть в обморок не упали. Аллен сидел в сторонке и спокойно слушал рассказ сестры о том, что вместе с четырьмя остальными лауреатами он выступит по телевидению и на глазах у миллионов зрителей и слушателей прочтет свое сочинение. В паузах раздавались счастливые охи и ахи Мэри. Я взглянул на Марджи Янг-Хант. Она казалась непроницаемой, как тогда, во время гаданья. И сумрачная тишина вползла к нам в гостиную.

— Ничего не попишешь, — сказал я. — Тут требуется крем-сода со льда на всю компанию.

— Эллен принесет. Где Эллен? Опять она исчезла, как молодой месяц.

Марджи Янг-Хант, явно нервничая, встала с кресла.

— У вас семейное торжество. Я уйду.

— Марджи! Вы тоже в нем участвуете. Куда девалась Эллен?

— Мэри, не заставляйте меня признаваться, что я немножко выдохлась.

— Ну понятно, дорогая. Как это я забыла! А мы так хорошо отдохнули! И все благодаря вам.

— Я сама очень довольна. И рада, что все так получилось.

Ей хотелось уйти, и как можно скорее. Она выслушала благодарность от нас и от Аллена и убежала.

Мэри проговорила вполголоса:

— Мы ничего не сказали Марджи про лавку.

— Ладно, ладно. Зачем обкрадывать Его Румяное Сиятельство? Сегодня он на первом месте. Куда девалась Эллен?

— Она пошла спать, — сказала Мэри. — Это очень тактично с твоей стороны, ты прав, милый. Аллен, сегодня у тебя столько волнений. Пойди ляг.

— Нет, я еще посижу здесь немножко, — милостиво сказал Аллен.

— Но тебе надо отдохнуть.

— Я и так отдыхаю.

Мэри взглянула на меня, ища поддержки.

— Крепись, крепись, час испытанья пробил! Отлупить его? Или же дадим ему возможность восторжествовать и над нами?

— Да ведь он ребенок. Ему надо отдохнуть.

— Ему многое что надо, только не отдых.

— Всем известно, что детям необходим хороший отдых.

— То, что всем известно, большей частью неправильно. Ты когда-нибудь слышала, чтобы дети умирали от переутомления? Нет! Но со взрослыми это случается. Дети народ хитрый. Когда отдых им необходим, тогда они и отдыхают.

— Но уже первый час ночи.

— Правильно, дорогая, и завтра он будет дрыхнуть до двенадцати, а мы с тобой встанем в шесть.

— Что же, ты уйдешь и оставишь его здесь?

— Ему надо отомстить нам за то, что мы произвели его на свет.

— Не понимаю, что ты там несешь. Отомстить?

— Давай заключим пари, а то ты уже сердишься.

— Да, сержусь. Потому что ты говоришь глупости.

— Если через полчаса после того, как мы с тобой ляжем спать, он не проберется тайком к себе в гнездышко, я обязуюсь заплатить тебе сорок семь миллионов восемьсот двадцать шесть долларов и восемьдесят центов.

И, представьте себе, я проиграл, придется мне платить. Ступеньки скрипнули под ногами нашей знаменитости через тридцать пять минут после того, как мы попрощались с ним на ночь.

— Ненавижу, когда ты оказываешься прав, — сказала моя Мэри. Она собиралась всю ночь не спать, прислушиваясь.

— Да я и не был прав, дорогая. Я ошибся на пять минут. Но я помню себя в его возрасте.

Она тут же заснула. Она не слышала, как Эллен осторожно спустилась по лестнице, а я слышал. Я лежал и всматривался в красные пятнышки, плавающие в темноте. Но я не пошел за ней, так как услышал легкое звяканье медного ключа в замке горки и понял, что моя дочь заряжает свою батарею.

Красные пятнышки что-то уж очень разыгрались. Они шныряли из стороны в сторону и, когда я пытался сосредоточиться на них, исчезали без следа. Старый шкипер избегал меня. Он не являлся мне, с тех пор как… да, с самой Пасхи. Он не то что тетушка Гарриэт — «иже еси на небесех», — Старый шкипер никогда не является мне, если я не в ладах с самим собой. Это служит своего рода мерилом моих взаимоотношений с собственной персоной.

В ту ночь я силой заставил его прийти. Я лег на самый краешек кровати и вытянулся во весь рост. Я напряг все мускулы, особенно мускулы шеи и подбородка, крепко сжал кулаки, вдавил их в живот, и он пришел — я увидел холодные маленькие глазки, седые торчащие усы и наклон плеч вперед, свидетельствующий о том, что когда-то он был очень сильным и нередко пускал в ход свою силу. Я даже заставил его надеть синюю фуражку с маленьким лакированным козырьком и золотой буквой «X», составленной из двух якорей, — фуражку, которую он почти никогда не носил. Старик сопротивлялся, но я силой привел его и усадил на полуразрушенный парапет у Старой гавани возле Убежища. Я велел ему сесть на груду балластных камней и положил его руки на набалдашник нарваловой трости. Этой тростью можно было сбить с ног слона.

— Мне нужно возненавидеть что-то. Жалеть и понимать — это все ерунда. Я хочу возненавидеть, чтобы избавиться от того, что меня жжет.

Память плодит воспоминание за воспоминанием. Стоит начать с какой-нибудь одной детали, и все оживает, а дальше и пошло, точно кинолента, которую можно крутить как угодно — и вперед и назад.

Старый шкипер ожил. Он протянул вперед свою трость.

— Проведи черту от третьего выступа за волнорезом до мыса Порти, до высшей точки прилива. На полкабельтова вдоль этой черты лежит она — или то, что от нее осталось.

— А сколько это — полкабельтова, сэр?

— Как сколько? Триста футов. Она стояла на якоре, начинался прилив. Два неудачных года. Китового жира мало — половина бочек пустые. Когда она загорелась около полуночи, я был на берегу. Жир вспыхнул так, что весь город осветило будто днем. Пламя достигло чуть ли не мыса Оспри. Подогнать к берегу побоялись — доки займутся. За какой-нибудь час она сгорела до ватерлинии. А ее киль и фальшкиль и теперь там лежат — целые, крепкие. Они были дубовые, и кницы тоже дубовые, а дуб — с Шелтер-Айленда.

— Как начался пожар?

— Не знаю, я был на берегу.

— Кому это понадобилось, чтобы она сгорела?

— Как кому? Хозяевам.

— Вы сами были ее хозяином.

— Только наполовину. Я бы не мог поджечь судно. Посмотреть бы мне сейчас на те шпангоуты… посмотреть бы, в каком они состоянии.

— Теперь ступайте с Богом, сэр.

— Ненависть на этом не вскормишь — мало.

— Все лучше, чем ничего. Дайте мне только разбогатеть, и я подниму ее киль. Сделаю это ради вас. Проведу черту от третьего выступа до мыса Порти в прилив, отложу триста футов вдоль этой черты. — Я не спал. Руки у меня были напряжены. Кулаки стиснуты и прижаты к животу, чтобы Старый шкипер не растаял, но, отпустив его, я сразу уснул.

Когда фараону снился сон, он призывал толкователей и они толковали ему, что случилось и что случится в его царство, и все было правильно, ибо царство его — это был он сам. Когда сны снятся кому-нибудь из нас, мы тоже идем к психоаналитикам, и они объясняют нам, что происходит в стране, которая есть мы сами. Мне психоаналитики не требовались. Как и большинство современных людей, я не верю ни в пророчества, ни в магию, но чуть не полжизни отдаю тому и другому.

Весной Аллен у нас вдруг затосковал и объявил себя атеистом в отместку Господу Богу и нам, родителям. Я посоветовал ему не хватать через край, потому что, став атеистом, он не сможет плевать через левое плечо при виде черных кошек, бояться ходить под лестницами и загадывать желания при виде молодого месяца.

Люди, которые страшатся своих снов, убеждают себя, что им вообще никогда ничего не снится. Мой сон объяснить нетрудно, но от этого он не станет менее страшным.

Каким-то образом, через кого-то мне передали просьбу Дэнни. Он улетел самолетом и требовал кое-какие вещи, которые я должен был сделать сам. Ему понадобилась шапочка, чтобы подарить Мэри, — темно-коричневая, на меху, из овчины под замшу, как мои старые домашние туфли, с длинным козырьком, как бейсбольная каскетка. И еще ветромер, только не металлический, с маленькими вращающимися чашечками, а самодельный, из тонкого картона, какой идет на почтовые открытки, и чтобы этот ветромер был насажен на бамбуковые палки. Кроме того, он хотел встретиться со мной перед отъездом. Я захватил нарваловую трость Старого шкипера. Она стоит у нас в холле в слоновой ноге, куда ставят зонтики.

Когда нам подарили эту слоновую ногу, я посмотрел на ее большие желтоватые ногти и сказал детям:

— Тот, кто вздумает сделать ей педикюр, получит хорошую порку. Поняли?

Они вняли моей угрозе, и поэтому мне пришлось самому покрасить слоновые ногти ярко-красным лаком, взятым у Мэри с ее гаремного туалетного столика.

Я поехал к Дэнни в «понтиаке» Марулло, и аэропорт оказался нью-бэйтаунским почтамтом. Поставив «понтиак», я положил нарваловую трость на заднее сиденье, и тогда ко мне подъехала полицейская машина с двумя отвратительными полисменами. Они сказали:

— На сиденье класть нельзя.

— Это что, противозаконно?

— Умничать вздумали?

— Нет, просто спрашиваю.

— Так вот, вам говорят: нельзя туда класть.

Дэнни я нашел в задней комнате почтамта. Он разбирал там посылки. На голове у Дэнни сидела замшевая шапка, и он крутил картонный ветромер. Лицо у него было осунувшееся, губы запеклись, а кисти рук толстые, как грелки, точно от пчелиных укусов.

Он встал, протянул мне руку, и моя правая рука погрузилась в теплую резинистую массу. Он дал мне что-то — маленькое, тяжелое и холодноватое, вроде ключа, но это был не ключ, а какая-то металлическая штучка, гладко отполированная и острая по краям. Не знаю, что это было, я не посмотрел, только ощутил на ладони. Я потянулся к нему и поцеловал его в губы и губами почувствовал, какие они у него сухие и запекшиеся. Тут я проснулся, в ознобе, сам не свой. Начинался рассвет. Озеро на картине уже было видно, а корова по колена в воде — еще нет, и я все еще чувствовал у себя на губах сухость его запекшихся губ. Я встал сразу, потому что не хотел лежать и думать об этом. Кофе я не стал заваривать, а пошел прямо к слоновой ноге и увидел, что грозная дубинка, именуемая тростью, стоит на месте.

В этот трепетный час рассвета было жарко и душно, потому что утренний ветер еще не поднялся. Серая улица отливала серебром, на тротуаре валялся разный мусор — отходы прожитого людьми дня. «Фок-мачта» была еще закрыта, но мне не хотелось кофе. Я прошел по переулку, отпер боковую дверь, заглянул в лавку и увидел там за холодильником кожаную шляпную коробку. Тогда я вскрыл жестянку с кофе и вылил ее содержимое в мусорную урну. Потом провертел две дырки в банке сгущенного молока, налил немного в порожнюю жестянку, отворил боковую дверь, заклинил ее, чтобы не захлопнулась, и поставил банку на порог. Кот, конечно, торчал в переулке, но к молоку он приблизился только тогда, когда я ушел в лавку. Оттуда мне было видно, как серый кот в сером переулке лакает молоко. Когда он поднял голову от банки, у него были белые молочные усы. Он сел и стал вылизывать себе мордочку и лапки.

Я открыл шляпную коробку и достал оттуда субботние чеки, подколотые один к другому. Потом вынул из желтого банковского пакета три тысячи долларов. Эти три тысячи останутся у меня на всякий случай, до тех пор пока приход и расход в лавке не сбалансируется. Остальные две тысячи долларов надо снова внести на счет Мэри, а в дальнейшем при первой же возможности вернуть эти три тысячи. Тридцать бумажек я положил в мой новый бумажник, и он оттопырил мне задний карман. Потом я стал выносить из кладовой ящики и коробки, вскрывать их и заполнять товаром опустевшие полки, записывал на листке оберточной бумаги то, что надо заказать. Опорожненную тару я выставил в переулок, откуда ее заберет грузовик, и налил еще молока в кофейную банку, но кот больше не пришел. То ли он наелся, то ли ему нравилось есть только краденое.

Год на год не похож, так же как и день на день: разная погода, разные пути, разные настроения. 1960 год был годом перемен. В такие годы подспудные страхи выползают на поверхность, тревога нарастает и глухое недовольство постепенно переходит в гнев. Так было не только со мной и не только в Нью-Бэйтауне. Нам предстояли президентские выборы, и тревога, носившаяся в воздухе, постепенно сменялась гневом, а гнев поднимал, будоражил. И так было не только в нашей стране — во всем мире зрела тревога, зрело недовольство, и гнев закипал, искал выхода в действии, и чем оно неистовее, тем лучше. Африка, Куба, Южная Америка, Европа, Азия, Ближний Восток — все дрожало от беспокойства, точно скаковая лошадь перед тем, как взять барьер.

Я знал, что вторник пятого июля будет большой день — больше всех других дней в году. Я будто даже знал наперед, как все сложится, но, поскольку все так и сложилось, проверить меня трудно.

Я будто знал, что амортизированный, на семнадцати камнях мистер Бейкер, который тиканьем отсчитывал время, забарабанит в дверь лавки за час до открытия банка. Так он и сделал еще до того, как я открыл торговлю. Я впустил его и запер за ним дверь.

— Какой ужас! — сказал он. — Я был в отъезде, понятия не имел, что тут происходит, но как только узнал, так сразу приехал.

— О чем это вы, сэр?

— Как о чем? О том, что разыгралось у нас в городе. Ведь это всё мои друзья, мои старые друзья… Надо что-то предпринять.

— До выборов следствия не начнут, только предъявят обвинение.

— Знаю. Но, может быть, нам следует заявить, что мы убеждены в их невиновности. Если понадобится, даже дать платное объявление в газете.

— В какой, сэр? «Бэй-харбор мессенджер» выйдет только в четверг.

— Но что-то надо сделать.

— Да.

Вот такими казенными фразами мы с ним и обменивались. Он, вероятно, знал, что я знаю. И все-таки смотрел мне в глаза и как будто на самом деле был искренне взволнован.

— Если мы ничего не сделаем, на выборах все пойдет вкривь и вкось. Надо выдвинуть новых кандидатов. Ничего другого нам не остается. Тяжело поступать так со старыми друзьями, но кому, как не им, знать, что мы не можем дать волю всякой шушере.

— А вы бы поговорили с ними.

— Они потрясены, они вне себя. У них не было времени обдумать все, что случилось. Марулло вернулся?

— Он прислал человека вместо себя. Я купил лавку за три тысячи долларов.

— Прекрасно. Это очень дешево. А бумаги у вас?

— Да.

— Если он что-нибудь выкинет, номера купюр у меня записаны.

— Ничего он не выкинет. Он сам хочет уехать. Ему надоело все это.

— Я никогда не доверял вашему Марулло. Никогда не знал, где и как он орудует.

— По-вашему, он жулик, сэр?

— Он большой хитрец и всегда двурушничал. Если ему удастся реализовать все свое имущество, он богач. Но три тысячи за лавку — это просто даром.

— Он благоволил ко мне.

— Да, видимо. Кого он прислал, кого-нибудь из мафии?

— Нет, государственного чиновника. Марулло, знаете ли, доверял мне.

Мистер Бейкер схватился за голову — жест совсем не в его духе.

— Как же я сразу не сообразил! Вы, вот кто! Из хорошей семьи, человек положительный, владелец лавки, бизнесмен, всеми уважаемый. Врагов у вас здесь нет. Конечно, вы!

— Что я?

— Кандидат в мэры.

— Бизнесменом я стал только с субботы.

— Вы меня прекрасно понимаете. Вокруг вас мы можем создать новую солидную группировку. Да, это самый лучший выход.

— От продавца бакалейной лавки до мэра?

— Никто никогда не считал Хоули всего лишь продавцом.

— Я сам себя считал. Мэри меня считала.

— Но теперь все по-другому. Мы можем заявить об этом до того, как шушера вылезет вперед.

— Мне надо обдумать это, как следует обдумать, сверху донизу.

— Некогда.

— А кого вы прочили раньше?

— Когда это раньше?

— До того, как муниципалитет погорел. Хорошо, мы с вами потом поговорим. Суббота у меня такая выдалась, что все раскупили. Впору было весы продавать.

— Вы можете хорошо обернуться с этой лавкой, Итен. Советую вам поставить торговлю на более широкую ногу, а потом продать. Вы будете важным человеком в городе, такому неудобно обслуживать покупателей. А как там Дэнни? Слышно о нем что-нибудь?

— Нет. Пока ничего не слышно.

— Напрасно вы дали ему денег.

— Да, пожалуй. Я думал, что делаю доброе дело.

— Конечно, конечно!

— Мистер Бейкер, сэр… Скажите мне, что случилось с «Прекрасной Адэр»?

— Как что случилось? Она сгорела.

— В гавани. Отчего возник пожар, сэр?

— Нашли время спрашивать! Я знаю обо всем этом с чужих слов. Сам был мальчишкой — не помню. Старые корабли насквозь пропитаны китовым жиром. Наверно, кто-нибудь из матросов бросил спичку. Шкипером был ваш дед. Кажется, он находился на берегу. Только что пришел из плавания.

— Плавание было неудачное.

— Да, так рассказывали.

— Страховку трудно было получить?

— Обследование всегда производится. Да, насколько я помню, выдали ее не сразу, но мы, Хоули и Бейкеры, все-таки получили сколько следовало.

— Мой дед считал, что «Прекрасную Адэр» подожгли.

— Господи помилуй, зачем?

— Чтобы получить деньги. Китобойный промысел шел на убыль.

— Никогда не слышал, чтобы он так говорил.

— Не слышали?

— Итен! К чему вы клоните? Почему вы вдруг извлекли на свет божий такую давнюю историю?

— Сжечь корабль — страшное дело. Это убийство. Когда-нибудь я все-таки подниму со дна ее киль.

— Ее киль?

— Я знаю, где он лежит. В полукабельтове от берега.

— Зачем это вам?

— Хочу посмотреть, прогнило дерево или нет. Ведь на «Прекрасную Адэр» пошел дуб с Шелтер-Айленда. Если киль еще жив, значит, она не совсем умерла. Вам, пожалуй, пора идти, если вы хотите благословить открытие сейфа. И мне тоже пора открывать.

Тут колесики у него внутри заработали, и он — тик-так, тик-так — проследовал к себе в банк.

Появления Биггерса я, надо думать, тоже ожидал. Ему, бедняге, наверно, то и дело приходилось караулить у дверей. Должно быть, и сейчас сторожил где-нибудь за углом и едва дождался, когда мистер Бейкер уйдет.

— Надеюсь, сегодня вы не будете затыкать мне рот?

— Какая в этом нужда?

— Я понимаю, почему вы тогда обиделись. Я был недостаточно… дипломатичен.

— Может быть.

— Ну как, обмозговали мое предложение?

— Да.

— И что решили?

— Решил, что шесть процентов лучше, чем пять.

— Боюсь, что фирма на это не пойдет.

— Их дело.

— Пять с половиной еще куда ни шло.

— А вторую половину вы от себя добавите.

— Ой-ой-ой! А я-то думал, что имею дело с простачком! Ну и хватка у вас!

— Вот так и не иначе.

— Ну, а какие будут заказы?

— Вон у кассы лежит список, но это еще не все.

Он взял обрывок бумаги, на котором я писал.

— Кажется, подцепили вы меня на крючок. Боюсь, несдобровать мне. А нельзя ли получить сегодня полный список?

— Лучше завтра, и завтра будет полнее.

— Понимай так, что все заказы перейдут к нам?

— Если поладим.

— Да вы, приятель, своего хозяина за горло держите! Сойдет вам это с рук?

— Там видно будет.

— Ну, что ж, до завтра я, может быть, успею заглянуть — к усладе коммивояжеров. А вы, братец, видать, не мужчина, глыба льда. Такая, скажу вам, дамочка!

— Подруга моей жены.

— Вот оно что! Понятно. Слишком близко к дому не разгуляешься. Хитрец вы. Теперь-то уж я это понял. Шесть процентов. Ай-ай-ай! Значит, завтра утром.

— Если успею, может быть, сегодня к концу дня.

— Нет, давайте уж завтра утром.

В субботу покупатели шли пачками. Сегодня, во вторник, темп торговли был совсем другой. Люди не торопились. Им хотелось поговорить о событиях, разыгравшихся в городе. Они восклицали: как это прискорбно, отвратительно, ужасно, позорно, — но вместе с тем упивались всем этим. У нас в городе давно такого не случалось. И хоть бы кто-нибудь обмолвился словом о предстоящем съезде демократической партии в Лос-Анджелесе! Правда, Нью-Бэйтаун республиканский город, но у нас вообще больше интересуются тем, что нам ближе. Тех людей, на могилах которых мы сейчас плясали, каждый из нас хорошо знал.

Часов в двенадцать в лавку вошел Стонуолл Джексон, какой-то усталый, грустный.

Я поставил на прилавок байку с маслом и куском проволоки выудил оттуда револьвер.

— Вот, начальник. Избавьте меня от этой улики. Она мне покоя не дает.

— Протрите его чем-нибудь. Глядите-ка. Ведь это «айвер-джонсон», старого образца. У вас есть кто-нибудь, кто может побыть в лавке?

— Нет.

— А где Марулло?

— Он уехал.

— Придется вам ненадолго закрыть торговлю.

— Что случилось, начальник?

— Да такое дело… сынишка Чарли Прайора убежал сегодня утром из дому. Чего-нибудь выпить похолоднее у вас не найдется?

— Все что угодно. Оранжад, крем-сода, лимонад, кока-кола?

— Ну, лимонаду. Чарли у нас чудной какой-то. Его сынишке Тому восемь лет. Он решил, что весь мир против него, надо убегать из дому и податься в пираты. Другой на месте Чарли всыпал бы ему горячих, а Чарли — нет. Ну что же вы, откройте лимонад.

— Простите. Вот, пожалуйста. Чарли славный малый, но при чем тут я?

— Да ведь у него не как у людей. Он решил, что лучший способ вылечить Тома от его фантазий — это помочь ему… И вот они позавтракали, закатали подушку в одеяло и наготовили гору всякой еды. Том хотел взять с собой японский меч, на случай если понадобится обороняться, но он длинный, волочится. Помирился на штыке. Чарли сажает его в машину и отвозит за город, чтобы стартовал оттуда. А высадил он его у тейлоровского луга, — там, где раньше была усадьба Тейлоров… вы ведь знаете. Случилось это сегодня часов в девять утра. Чарли не сразу уехал, последил издали за своим сынком. Первое, что тот сделал, это сел и за один присест умял шесть сандвичей и два крутых яйца. Потом пошел через тейлоровский луг со своим узелком, штык в руке, а Чарли уехал.

Вот оно. Я знал, о чем он, я знал. И вздохнул чуть ли не с облегчением, что наконец одолею это.

— Часов около одиннадцати мальчишка с ревом выбежал на дорогу, остановил какую-то машину, и его подвезли домой.

— Стони, я догадываюсь. Дэнни?

— Что поделаешь… да. В погребе старого дома. Ящик виски, пустых бутылок только две, и склянка со снотворными таблетками. Я сам не рад обращаться к вам с такой просьбой, Ит. Он долго там пролежал, и что-то у него с лицом. Кошки, наверно, потрудились. Вы не припомните, какие-нибудь рубцы или отметины у него были?

— Я не хочу на него смотреть, начальник.

— Кто захочет? Так как же, рубцы были?

— На левой ноге повыше колена должен быть шрам… он напоролся на колючую проволоку. И еще… — Я засучил рукав. — Еще вот такая же татуировка-сердце. Мы с ним вместе это сделали, когда были совсем мальчишками. Нацарапали рисунок бритвенным лезвием, а потом втерли туда чернила. До сих пор осталось. Видите?

— Да… это годится. А еще что?

— Еще большой шрам на левом боку после удаления части ребра. Он болел плевритом, теперешних средств тогда не было, и ему вставляли дренажную трубку.

— Ну, если удалена часть ребра, тогда этого достаточно. Я даже не пойду туда. Пусть следователь сам побеспокоится, оторвет зад от стула. Вам придется присягнуть насчет этих отметин.

— Хорошо. Только не заставляйте меня смотреть на него. Он… вы же знаете, Стони, мы с ним были друзьями.

— Знаю, Ит. Слушайте, что это говорят, будто вас прочат в мэры?

— Первый раз слышу. Начальник… побудьте здесь минуты две.

— Мне надо идти.

— Две минуты, пока я сбегаю напротив и выпью чего-нибудь.

— А! Понимаю! Ну конечно! Бегите, бегите! С новым мэром надо ладить.

Я выпил там и еще прихватил бутылку с собой. Когда Стони ушел, я написал на куске картонки печатными буквами: «Вернусь в два», — запер дверь и спустил шторы.

Я сел на кожаную коробку из-под шляпы, стоявшую за холодильником, и долго сидел в своей лавке — в своей собственной лавке, окутанной зеленоватым сумраком.


Читать далее

Глава XIX

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть