ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Точка опоры
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

— Володя, у нас сразу две беды!

— Что? Что там такое?

— Лапоть провалился!

— Жаль Пантелеймона, давнего друга! — Владимир вздохнул. — И кто еще?

— Аркадий.

— Как Аркадий?! Мы же ему советовали сменить псевдоним.

— Он сменил на Касьяна, но… как видно, было уже поздно.

— Час от часу не легче! — Владимир Ильич огорченно хлопнул рукой по столу. — Как же они так неосторожно?.. А ну-ка, дай письмо. Радченко тоже крупнейшая потеря. Очень жаль. После Сильвина, сама знаешь, Иван Иванович был самым подвижным и надежным разъездным агентом. Как это случилось? И в такую пору, когда мы ждали вестей о создании Организационного комитета по созыву съезда…

Еще летом охранка прислала в Псков двух филеров. Они ходили по пятам Лепешинского, а Пантелеймон Николаевич, хотя и был осмотрителен, не замечал этого и пригласил к себе на совещание делегатов из Питера, с юга, от «Северного союза» и Бунда. Бундовец почему-то не приехал. Об этом, впрочем, не жалели — без него больше взаимопонимания.

Совещались два дня. Договорились о составе Организационного комитета, который стали именовать Ольгой, и распределили обязанности. Кроме присутствующих делегатов в Организационный комитет ввели членами Глеба Кржижановского и Фридриха Ленгника, кандидатом — Глашу Окулову. Условились, что финансовая часть будет у нее, Зайчика, в Москве. (А дни Зайчика на воле к тому времени уже были сочтены.)

Разошлись, казалось бы, со всеми предосторожностями. Но на вокзале, перед посадкой на курьерский поезд, Радченко был опознан филером и схвачен. У него нашли адрес Лаптя, уже известного шпикам.

Ночью к Лепешинским нагрянули жандармы. Ольга Борисовна не растерялась: пока ротмистр предъявлял ордер на обыск и арест, незаметно прошла в угол, где лежала груда книг, и, открыв одну, схватила бумажку и смяла в руке. То был список участников совещания, приготовленный для шифрования и отправки в редакцию «Искры». Когда жандармы стали рыться в ящиках письменного стола, она в соседней комнате спрятала бумажный комочек в кармашек шубки, которой была накрыта Оленька в кроватке. Один из жандармов сунулся было к кроватке. Мать, раскинув руки, закричала:

— Не смейте прикасаться к ребенку!

— Извините, мадам, — поспешил к кроватке ротмистр. — Долг службы.

— Если вы такие… варвары… — Мать схватила плачущую от испуга девочку и, завертывая в шубку, отступила в сторону. — Теперь можете… — Стала целовать Оленьку, прижимая к груди. — Не плачь, детка. Успокойся, родненькая… Дяди скоро уйдут…

Пока перетряхивали постельку, человек в штатском, порывшись в груде книг, подбежал с раскрытым справочником по статистике:

— Господин ротмистр, вот улика!..

— Так, тэк… Благодарю за усердие.

Ротмистр, взяв адресованное Фекле письмо, которое Пантелеймон Николаевич не успел зашифровать, сел боком к столу и заговорил с расстановкой:

— Ну-с, господин Лепешинский, вы уличены. Позвольте узнать, кто такая «Ольга»?

— Моя жена. И дочка тоже Ольга.

— Допустим… О Фекле не спрашиваем: знаем — преступная «Искра». А кто такой «Борис», который «почему-то не явился»?

— Отказываюсь отвечать.

— А «Касьян», «Клэр», «Курц»? Тоже отказываетесь? Напрасно. Ваше преступное сообщество прояснено. Да-с, раскрыто. И ваш «Касьян» у нас в руках… Потом пожалеете, если не последуете моему доброму совету. На вас будет заведено новое дело. Будет вторая ссылка. Если не хуже.

— Избавьте от разговора.

— Пожалуйста… Так и запишем в протоколе: отвечать отказался.

Лепешинского увезли в Петербург…

Питерского делегата жандармы схватили на даче возле какой-то пригородной станции. Из делегатов совещания уцелел Петр Красиков. И сумел увернуться от ареста Левин из «Южного рабочего». Вот он-то и прислал письмо в редакцию «Искры». Аресты не повергли его в уныние. Он написал просто: «Положение дел несколько изменилось». Но оставшиеся члены Организационного комитета будут работать и потому просят Феклу, которой теперь следует переменить кличку, прислать свой проект вопросов съезда. Бюро ОК, который теперь следует именовать уже не Ольгой, а Александрой, будет находиться в Харькове. Попросил писать шифром, кроме Харькова, в Киев и Москву, а о создании ОК посоветовал напечатать в «Искре».

— В «Искре» само собой. Но этого мало, — сказал Владимир, дочитав письмо. — Я напишу ему, что в России необходимо выпустить листовку о создании ОК. Пусть хоть гектографируют, да издают. Непременно.

— Он просит список вопросов для съезда, — напомнила Надежда.

— Ну это несложно. Мы же обсуждали…

И Владимир Ильич, вернувшись к своему столу, в начале письма подбодрил товарищей:

«Очень рады успехам и энергии ОК. Крайне важно приложить немедленно все усилия, чтобы довести дело до конца и возможно быстрее».

Затем дал приблизительный список вопросов и порядок их обсуждения на съезде: «1) Отношение к Борису[47]К Бунду.. (Если только федерация, то разойтись сразу и заседать врозь. Надо подготовлять всех к этому.) 2) Программа. 3) Орган партии (газета. Новая или одна из наличных. Настоять на важности этого предварительного вопроса)». Написав это, вспомнил о неожиданном разногласии с Мартовым: на заседании членов редколлегии Юлий вдруг с незнакомой настойчивостью предложил поставить вопрос об органе партии на шестое место, после разных вопросов тактики. Сколь ни убеждали его, остался при своем мнении. Не полез бы в спор на съезде. И Владимир Ильич продолжал писать:

«Я считаю важным сначала решить пункт 3, чтобы сразу дать баталию всем противникам по основному и широкому вопросу и выяснить себе всю картину съезда (respective[48]Соответственно (англ.).: разойтись по серьезному поводу)».

И в конце посоветовал тотчас же назначить членов ОК в главных центрах страны — в Киеве, Москве и Питере, дать особые явки к этим членам, чтобы можно было всех едущих на работу в Россию посылать не иначе, как в полное распоряжение ОК.

«Это очень и очень важно», — подчеркнул Ленин.

Вспомнил, что Плеханов собирается поехать в Брюссель, на заседание Международного социалистического бюро. Эх, если бы он проехал к ним в Лондон, — путь-то оттуда уже не так-то далек. А поговорить им есть о чем.

И тут же написал ему: «… — у нас накопились важные темы для беседы, особенно по русским делам: там образовался-таки давно подготовлявшийся «Организационный комитет», который может сыграть г р о м а д н у ю роль. И было бы в высшей степени важно, чтобы мы сообща ответили ему на ц е л ы й р я д вопросов, с которыми он у ж е о б р а т и л с я к н а м … Пишите скорее, и мы запросим Россию: может быть, успелось бы даже оттуда какое-либо заявление или письмо к Вам, если бы в том была нужда».

А через два дня получили письма из Пскова о печальных новостях: Лапоть в Петербурге брошен в крепость до тех пор, пока не пожелает отвечать на допросах. Ему грозят судебной палатой, которая может приговорить к каторге. Он просит дать указание, как ему держаться.

Касьян (он же Аркадий), арестованный с паспортом потомственного почетного гражданина А. А. Моторина, не сознается в личности. Для опознания его на очной ставке привезли из ссылки Любовь Николаевну Радченко, жену брата Степана, освобожденного из Лукьяновки за отсутствием улик.

2

Перед Владимиром Ильичем лежали листовки Нижегородского комитета, отпечатанные на литографском камне.

«Молодцы волжане! — похвалил он в душе земляков. — Обзавелись своей литографией!»

В первой листовке комитет сообщал, что прибыли судьи Московской судебной палаты. Для Нижнего — вещь небывалая!

Будут судить Петра Заломова и других участников первомайской демонстрации в Сормове.

Кому же вверялась судьба тринадцати рабочих? За судейским столом кроме сановников в расшитых золотом мундирах будут восседать губернский и уездный предводители дворянства, городской голова и старшина одной из волостей Нижегородского уезда. Простых рабочих, поднявшихся на защиту своего человеческого достоинства и существования, собрались судить их классовые противники, и Нижегородский комитет заявлял:

«Пусть наши враги, чуя свое поражение, прибегают к последним отчаянным средствам — строгости и насилию, пусть думают они в жалком ослеплении побороть этими мерами революционное движение в России, мы, товарищи, глубоко убеждены, что его не остановить ничем… Свобода не дается даром, это путь долгой и неустанной борьбы. Воспоминание о товарищах, которых ждет на днях суд и наказание, воодушевит нас и даст нам новые силы. Мы смело бросимся в борьбу, не боясь жертв, и так же твердо, как верим мы, что завтра взойдет солнце, так же уверены мы в том, что победа будет за нами».

Палата заседала в огромном трехэтажном здании окружного суда.

Кроме полицейских был вызван и расположился внизу взвод солдат. На улице цокали копыта конных жандармов.

Во время допроса знаменосца Петра Заломова член палаты Мальцев задал вопрос:

— Вы говорите, что все три знамени вы приготовили сами. На первом была надпись: «Да здравствует восьмичасовой рабочий день!» Так?

— Да.

— На втором: «Да здравствует социал-демократическая рабочая партия!»?

— Да, эта надпись.

— А на третьем: «Долой самодержавие. Да здравствует политическая свобода!» Вы говорите, что вы хотели улучшить экономическое положение рабочих. Почему же вы сделали третью надпись? Из этого положения она не вытекает.

И Петр Заломов, отвечая на вопрос, перешел к обвинению:

— Я сделал третью надпись потому, что рабочие ничего не могут добиться при существующем порядке правления. Действие скопом тоже запрещено. Поставив на знамени девиз: «Долой самодержавие», я желал политической свободы, которая обеспечила бы достижение рабочими своих интересов. Политическая свобода необходима взамен самодержавия и потому, что отдельная личность имеет менее влияния на закон, чем целые классы, а при теперешнем положении это невозможно: интересы рабочих никем и ничем не защищаются. Участвуя в демонстрации, я сознательно действовал.

Так записал в протоколе судебный секретарь…

…Вторая листовка оказалась огромной. В ней были воспроизведены речи обвиняемых. Первая речь — Заломова. Он говорил целый час. Владимир Ильич начал читать:

— «Виновным себя не признаю. Считаю себя вправе участвовать в демонстрациях…»

Надежда принесла чай.

— Выпей горячего. Погрейся. С обедом сегодня мама немножко запоздает.

Он придержал руку жены.

— А ты читала? — указал глазами на листки.

— Не успела. У меня, ты знаешь, корректура…

— Блестящая речь Петра Заломова на суде! Помнишь, Зинаида Павловна рассказывала о нем?

— Как же не помнить? «Слесарь. Крепыш. Одним словом, Микула Селянинович. Успел закалиться в пролетарском котле».

— Да. И в душе он подлинный богатырь. Такие не сгибаются — побеждают! Хотя и сослали их на вечное поселение, но «вечность» будет недолгой.

— Пей чай-то. Пока не остыл.

— Я — по глоточку. — И опять придержал руку Надежды. — Сейчас дочитаю, прочтешь ты — и в набор.

Петр Андреевич, сын безземельного крестьянина, работавшего на заводе, речь свою начал неторопливо, издалека:

— Семья у нас была большая, кроме меня было семеро детей, был и дедушка. На него смотрели как на обузу, как на лишний рот…

Председательствующий позвонил:

— Подсудимый Заломов, не вдавайтесь в излишние подробности, говорите ближе к делу.

— Это все относится к делу, — возразил Петр Андреевич и продолжал вдаваться в подробности бедственной жизни рабочих и всяческого притеснения хозяевами, чиновниками, полицией и всем существующим строем. — Я знал ту статью закона, по которой вы меня судите, я знал, что меня сошлют на каторгу, но я желал принести жертву, хотел всю душу отдать за рабочих, чтобы потом, после меня, им жилось получше.

— Вот это напрасно, — возразил Владимир Ильич, опустив ладонь на листовку. — Не после вас, Петр Андреевич, а чтобы и в а м жилось лучше. Ждать-то недолго.

Прочитав речи других сормовских рабочих, превратившихся тоже из обвиняемых в обвинителей, Владимир Ильич написал заголовок: «Нижегородские рабочие на суде» и сделал надпись для наборщика: « Ф е л ь е т о н и с е й ч а с ж е в отдельный оттиск».

Фельетонами в ту пору называли нынешние газетные подвалы, которые ставят под чертой в нижней части страницы.

«Фельетон» заверстали в № 29 «Искры», на второй, третьей и четвертой полосах. Владимир Ильич написал к нему краткое предисловие: «Пример Заломова, Быкова, Самылина, Михайлова и их товарищей, геройски поддержавших на суде свой боевой клич: «Долой самодержавие», воодушевит весь рабочий класс России для такой же геройской, решительной борьбы за свободу всего народа, за свободу неуклонного рабочего движения к светлому социалистическому будущему».

И тут же принялся за передовую для этого номера. Но прежде чем перейти к речам заломовцев, написал о громадной стачке в Ростове-на-Дону, назвав ее «битвой» за политическую свободу.

Надежда снова хотела войти в комнату, но, увидев, что его перо бежит по бумаге, приостановилась в дверях. Владимир, услышав, что шаги ее вдруг затихли, спросил, не отрывая пера от бумаги:

— Что-то хотела сказать, Надюша?.. Обед? Извинись от моего имени перед Елизаветой Васильевной. Не могу оторваться. Я минут через пять. Самое большее — через десять.

И продолжал писать: «На событиях такого рода мы действительно наблюдаем воочию, как всенародное вооруженное восстание против самодержавного правительства созревает не только как идея в умах и программах революционеров, но также и как неизбежный, практически-естественный, с л е д у ю щ и й шаг самого движения…»

Это было уже не первое его слово о близком вооруженном восстании.

После обеда дал статью Надежде; когда она прочла, спросил:

— Думаешь, соредакторы не будут возражать? Засулич или Юлий? Хотя против чего же тут возражать? Всенародное вооруженное восстание в самом деле уже не за горами.

3

Вторую неделю моросил дождик. По оконным стеклам змеились струйки воды. В квартире было холодно и сыро.

У Елизаветы Васильевны ныли простуженные суставы — никакие мази не помогали. Она сидела у камина и ворчала:

— А на дворе-то хуже некуда. Добрый хозяин собаку не выпустит… Какая уж тут прогулка, дышать нечем. Не простудился бы, — тревожилась за зятя.

В городе дымили сотни тысяч каминов. Дождь да туман осаживали густую тучу дыма до самой земли — таким смогом дышать было ужасно трудно, в особенности пожилым людям, и Елизавета Васильевна, боясь задохнуться, не выходила из дома. В такие дни на кладбищах едва успевали хоронить покойников. Крематорий дымил беспрерывно.

Елизавета Васильевна добавила в камин два полешка, озабоченно посмотрела на оставшиеся на полу: надолго ли их хватит? А вечер-то еще впереди.

— Ну что это за жизнь! — хлопнула руками по коленям. — Как цыганка, прости господи, в поле у костра! Только что за воротник дождь не льется.

— Ты что-то расстроилась? — тревожно спросила Надежда, села на низенький стул, протянула руки к огню.

— Да как же не расстраиваться. У тебя руки молодые и то зябнут… От такой жизни можно околеть… Уеду.

— Пожалуй, это для тебя, мамочка, будет лучше.

— Мне-то лучше… А вы тут как останетесь? Сердце о вас изболит. Вон Юлий не выдержал, опять укатил в Париж. И Вера Ивановна на отлете. А вы…

— Не исключено, что и мы переедем в Женеву. Все настаивают, и Володя может уступить им.

— И хорошо сделаете.

— Тут у нас налажено…

— И там наладите… В Швейцарию люди ездят поправлять здоровье, и вам обоим следует подумать… — Елизавета Васильевна положила полешко, погрела пальцы и начала вязать чулок. — Диву даюсь, как Они тут сами-то живут без печей, с этими проклятыми каминами. Тут грудь греется, спина холодеет.

— Я тебе накину пальто…

— Этого еще недоставало! А на ночь опять в сырую постель по две грелки…

— Уже положила, постель успеет согреться.

Вернулся Владимир, поставил зонтик в сторонку, чтобы с него стекла вода, отряхнул дождевые капли с подола пальто. Надежда хотела уступить ему место у камина — он отказался:

— Нет, нет, ты сиди. А мне так лучше.

Похаживая по комнате, мял озябшие пальцы, пересказывал новости, вычитанные из газет.

О непогоде при нем не обмолвились ни словом, чтобы он не почувствовал упрека: вот, дескать, куда завез — ужасней этой зимы невозможно себе представить!

— Да, — вспомнил Владимир о самом важном, — сегодня мне попали в руки наши русские «Новости дня», и я прочел там о твоем, Надюша, любимом поэте.

— Если о Некрасове, — повернула к нему голову Елизавета Васильевна, — то и для меня он, после Пушкина, самый любимый.

— Помню, помню, — поправился Владимир Ильич. — О нашем общем самом любимом, после Пушкина, поэте.

Оторванные от родной страны, они уже давно испытывали острый литературный голод. Новинки русской прозы до них доходили редко, томики Пушкина, Некрасова, Надсона, Гёте и Гейне, взятые с собой главным образом для надобностей шифровки писем, были всеми — про себя и вслух — перечитаны от корки до корки много раз. И часто стихи, знакомые с детских лет, здесь, на чужбине, волновали, как новые.

— И что же там, в газете? — живо спросила Надежда, повертываясь от камина. — Что-нибудь в связи с предстоящим двадцатипятилетием со дня смерти?

— Да. И какому-то чудаку запало в голову проверить, не устарел ли Некрасов, не отжили ли свой век его стихи.

— Некрасов отжил?! — снова оглянулась Елизавета Васильевна. — Да кто же это мог выговорить? И неужели всерьез?!

— Настолько серьезно, что редакция даже попросила ответить на этот вопрос литераторов и художников. Бунин ответил: «Я очень люблю Некрасова».

— А разве можно его не любить? — перебила Елизавета Васильевна. — С юных лет живем с его стихами в сердце. В них — народная жизнь со всеми ее печалями и простыми радостями.

— Совершенно верно! — подхватил Владимир. — Мы в детстве дома состязались, кто скорее и больше выучит стихов Некрасова. И на его стихах взросло целое поколение революционеров!.. Да, — продолжал он о газетных строках, — Чехов как бы вторит Бунину: «Я очень люблю Некрасова, уважаю его, ставлю высоко». А о том, что поэт уже отжил или устарел, по мнению Чехова, не может быть и речи.

— Иначе он и не мог ответить. — Позабыв об огне, Елизавета Васильевна встала, повернулась спиной к камину. — Знает народ. Жаль, что нет под руками ни одной его книги.

— И кто там еще? — спросила Надежда.

— Леонид Андреев. Сначала написал, что он вообще не любит стихов, что ему трудно их читать…

— Это Некрасова-то трудно?! — хлопнула руками от удивления Елизавета Васильевна.

— О Некрасове сказал, что теперь его читают меньше, чем раньше, а уважают больше, чем прежде. Вот так. А самый великолепный ответ дал Репин. Я переписал для вас. — И Владимир Ильич прочел на узеньком листочке: — «Сколько бы ни иронизировали эстеты, скептически гримасничая над поэзией Некрасова, воспитательное значение поэта-гражданина велико и вечно. И если анархия мысли, вовлекшая наше полуобразованное общество уже в декадентство, не сведет русское искусство к слабоумию, то разумное общество всегда будет с великим почетом относиться к своему могучему поэту».

— Молодец Илья Ефимович! — Надежда приняла листочек, чтобы потом перечитать на досуге. — Спасибо, Володя.

— Когда я читал это, мне прежде всего вспомнились бессмертные строки, посвященные памяти Добролюбова: «Какой светильник разума угас! Какое сердце биться перестало!» Лучших строк я не знаю.

— А о женщинах у Некрасова… О простых крестьянках… Помните? — Елизавета Васильевна выпрямилась, как на эстраде:

Есть женщины в русских селеньях

С спокойною важностью лиц,

С красивою силой в движеньях,

С походкой, со взглядом цариц…

Никто не мог написать ничего равного.

Надежда подхватила звучным голосом, прерывавшимся от волнения:

Красавица, миру на диво,

Румяна, стройна, высока,

Во всякой одежде красива,

Ко всякой работе ловка.

Так, сменяя одна другую, мать с дочерью дочитали главу до конца. Тем временем погас камин, и в комнате стало холоднее. Надежда, спохватившись, сказала, что она вскипятит чай к ужину.

— Лучше пойду я, — остановила дочь Елизавета Васильевна. — А вы тут поговорите. Да про камин опять не забудьте.

Надежда положила на угли старую газету и склонилась, чтобы вздуть огонь. Владимир подсел к камину.

— У Некрасова хороши все строки о крестьянском труде, тяжелом, изнурительном… Но без уныния. И написано с полным знанием дела… Да. В социалистическом обществе поэтизация свободного, созидательного труда явится основным делом новых поэтов.

— Нам, Володя, надо отметить годовщину Некрасова.

— А кому бы, по-твоему, заказать статью?

— Вере Ивановне.

— Н-да… Боюсь, что придется ждать до следующей годовщины. Не лучше ли Александру Николаевичу? Он немножко оперативнее.

Надежда кивнула головой, и Владимир Ильич, пока женщины готовили ужин, набросал письмо Потресову в Швейцарию:

«Не напишете ли заметки, статьи или фельетона для «Искры» по поводу 25-летия смерти Некрасова? Хорошо бы поместить что-либо. Напишите, возьметесь ли».

А на дворе по-прежнему моросил уныло-тихий дождик и по оконному стеклу тонкими струйками текла вода.


Читать далее

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть