Львы и солнце*

Онлайн чтение книги Том 12. Преображение России
Львы и солнце*

Глава первая

В 1917 году 25 февраля в Петрограде появилось в одной малотиражной газете объявление:

ПРОДАЮТСЯ ЛЬВЫ

Новоисаакиевская, 24, 3.

В те времена продавалось все, потому что все бешено раскупалось, потому что гораздо больше было денег, чем товаров, но львы, которые продавались кем-то в Петрограде, — это было слишком неожиданно даже и для тех неожиданных дней.

Иван Ионыч Полезнов, разбогатевший на крупных поставках овса в армию, раньше приказчик мучного лабаза, а ныне владелец приличной зимней дачи вблизи Бологого, человек лет пятидесяти двух, но еще без единого седого волоса в русой бородке, видный собою, полнокровный, хотя и недавно, но зато очень прочно поверивший в свою звезду и потому благодушный, живший теперь в номере хорошей гостиницы в начале Невского, ближе к Зимнему дворцу, прочитав за утренним чаем это объявление, сказал весело вслух самому себе:

— Ну-ну!.. Львы!.. До львов дошло!.. Вот так штука!..

Он просмотрел потом еще несколько объявлений (с них обыкновенно начинал он читать газету) и опять наткнулся на то, что продаются львы: это было напечатано крупно и на видном месте.

Полезнов подумал: «Что же это, цирк распродается или зверинец?» — и привычно потянулся к трубке телефона, чтобы узнать, так, между прочим, сколько именно продается львов и по каким ценам, но, присмотревшись к объявлению, не нашел там номера телефона.

Убежденный в том, что такие коммерческие предприятия, как цирк или зверинец, не могли бы сдать объявления в газету, не указав номера своего телефона, Полезнов посвистал тихонько и, как только окончил чаепитие, оделся и вышел на Невский, от которого Новоисаакиевская очень близко, и в первую очередь решил пройтись полюбопытствовать, что это за львы, кем именно и почему продаются.

Было средне морозно. Стояли длинные хвосты очередей вдоль тротуаров. Проходя мимо них, Полезнов участливо спрашивал, за чем стояли — за хлебом или за сахаром?..

Сам он был очень запаслив, и склады всякой снеди и других житейски необходимых товаров у него в Бологом были большие; самому ему еще не приходилось стоять в подобных хвостах, но был он человек общественный и очень любознательный до всего, что касалось торговли. Команда молодых солдат, совсем еще мальчишек, плохо державших шаг и равнение, пересекала Невский, остановив вагоны трамвая и длинный ряд автомобилей. Угорелые газетчики бегали с телеграммами и что-то кричали, но в крики газетчиков в последнее время перестал уже вслушиваться Иван Ионыч и телеграмм сознательно не покупал. Как бы ни шла война, его она касалась только стороной — поскольку был еще овес на северо-западе России и лошади в русской армии. Того, чтобы немца допустили взять Петроград (столицу!) и вместе с ним станцию Бологое, он решительно не допускал. Детей на фронте у него не было и быть не могло: женился он лет за семь до войны, и дети его, всего четверо, были еще младенцы. Когда он бывал дома, то чувствовал себя с ними в одно и то же время и отцом и даже как бы дедом, что только усиливало его к ним нежность; и вот теперь, доходя до Новоисаакиевской, он представил, как туда, в свое гнездо в снегах, он возьмет да и привезет вдруг, шутки ради, живого льва в железной клетке и какой радостный визг и крик подымут около такой необыкновенной игрушки дети.

С гурманством северянина (он был костромич родом) Полезнов втягивал широкими легкими стынь февральского воздуха и жесткие порывы ветра с Невы, а свою кунью шубу он даже несколько распахнул, так как от ходьбы нагрелся.

С некоторых пор, когда вообще появилось так много нового в русской жизни, Иван Ионыч усвоил и всячески развивал в себе спасительную привычку как можно меньше обращать внимания на все кругом и удивляться.

Война, сделавшая его поставщиком овса, на этом именно новом для него деле и требовала сосредоточить все его мысли: где купить овес, почем купить, как доставить, почем посчитать казне, помня о том, как падают деньги, — одних только этих забот было вполне довольно для Полезнова, чтобы еще замечать пристально, что такое творится кругом. И если шел он узнавать насчет львов, то только потому, что как раз теперь выдалось у него свободного времени два-три часа, а потом предстоял деловой разговор с интендантским полковником князем Абашидзе.

Дворника в воротах не было. Полезнов на черной табличке сам отыскал, что квартира 3-я во дворе налево, нижний этаж.

Когда он позвонил, открыли не сразу и только на четверть, на длину дверной цепочки. Чей-то черный глаз, пытливо блеснувший, оглядел Ивана Ионыча с бобровой шапки до калош, и спросил оттуда сильный женский голос:

— Вы насчет львов?

— Вот именно, — солидно отозвался Полезнов.

— Львы почти уже проданы…

— Очень сожалею… Однако не совсем еще?..

— Однако… если вы, конечно, предложите больше… Войдите!

Цепочка загремела, дверь распахнулась, и Полезнов вошел в прихожую, где хотел было скинуть шубу, но сильная на вид, высокого роста, молодая черноглазая женщина в накинутом на плечи котиковом боа сказала:

— Можете и не раздеваться… Боюсь, что у меня порядочно прохладно…

— Это как же, — вы, стало быть, лично продаете львов? — степенно спросил Полезнов, когда уселся в шубе на слишком мягкий, с беспомощной пружиной, пуф.

— А как же еще? — удивилась женщина, шевельнув высокой прической. — Лично?.. Конечно, лично… Львы мои, а не чьи-нибудь…

Комната была большая, но плохо обставленная, и, что сразу обратило на себя внимание Полезнова, кое-где на высоте человеческого роста висели обои кусками, а в двух-трех местах они были прикреплены сильно блестевшими английскими булавками. Высокая белая дверь в другую комнату была как бы изрезана в разных местах перочинным ножом, а ближе к медной, давно не чищенной ручке даже и очень густо изрезана… И воздух в комнате показался плохо проветренным, хотя форточка и была приотворена.

— Гм… Та-ак… И сколько же у вас львов этих самых? — с большим любопытством поглядел на женщину Полезнов. — В газете сказано: львы… Стало быть, не один, а несколько…

— Два!.. Два льва… Оба самцы…

Женщина наблюдала его пытливо и даже несколько строго, — так ему показалось.

— От-лич-но… Два… И где же они у вас помещаются?.. При доме ли, в сарае, или еще куда ехать к ним надо?

— Здесь, — быстро ответила женщина.

— То есть где же именно здесь?

— Здесь — это значит здесь же, где и мы с вами: в соседней комнате.

И не успел еще подумать Полезнов, не шутка ли такой ответ, как женщина, придерживая крупной белой рукой боа на шее, другой распахнула изрезанную дверь, и в комнату вошли, мягко, по-кошачьи ступая, два песочно-желтых больших зверя, которых по первому взгляду он даже и не принял за львов. Но уже в следующий момент он вскочил с пуфа, инстинктивно выставив перед собой, точно для защиты, бобровую шапку, и первый ближайший к нему зверь вдруг встал на задние лапы, а передние положил ему на плечи, и так близко пришлись к его глазам хмурые зеленые львиные глаза, что Полезнов откинулся головою и ударился о стену затылком, и если бы не стена пришлась сзади него, он, может быть, упал бы на пол от страха.

— Жак! — крикнула женщина и добавила что-то еще на языке, Полезнову не понятном.

Лев мягко снял свои лапы, поглядел на него еще раз внимательно снизу вверх и отошел, чуть двигая хвостом.

— Это — Жак, а тот — Жан… они — братья, — сказала женщина, как будто Полезнов не побледнел от страха и не ушиб затылка.

Когда же несколько пришел он в себя, то отозвался обиженно:

— Предупредить, мадам, надо было, предупредить, а не так сразу!.. А не то чтобы вот так… Это ведь звери!..

— Они совершенно ручные! — даже чуть улыбнулась женщина, точно забавляясь его страхом. — Они всего по третьему году и совершенно, совершенно ручные!.. Все равно как собаки…

— Хо-ро-ши со-баки! — сильно упирая на костромское «о» от растерянности (чего в спокойном состоянии он не делал), бормотал Полезнов. — Я полагал, они у вас в клетке где-нибудь… в сарае, что ли… а не так… И как же вы с ними тут одна? — попробовал он замять это бормотанье.

— Прислуга моя ушла достать для них мяса… хотя, конечно, это теперь очень трудно… А тут, как нарочно, с утра лезут в дверь всякие… конечно, из пустого любопытства…

— Выходит, и я тоже из любопытства… из дурацкого?.. — не без угрюмости вставил Полезнов, потирая затылок.

— Ка-ак так из любопытства? — явно обиделась она. — Так вы, значит, не желаете покупать их?

Полезнов посмотрел на ее большое красивое лицо, с чуть посиневшей на полных, здоровых щеках кожей, и слегка улыбнулся:

— Имел большое желание, а теперь начинаю бояться.

— Бо-ять-ся? Чего же именно?

— Вы говорите: ручные… Вас-то они, конечно, слушают, а с какой стати им меня слушаться? Меня они могут в клочки изорвать!.. Что я с ними буду делать? Хо-ро-шее дело!

— Позвольте, что такое? Ничего я у вас не пойму!.. — сделала женщина пренебрежительную гримасу. — Для чего именно хотели вы там купить львов, это не мое, конечно, дело, но ведь вы же пришли за чем? чтобы купить их?

— Да я так, признаться, ни за чем… Просто блажь нашла… Притом же я ведь хотел, чтобы в клетке и по крайней мере одного, а не двух… Зачем мне двух?

— Одного нельзя!.. Они братья, и один без другого не может… Вот!

Тут она быстро схватила одного из львов за загривок, впихнула его в соседнюю комнату и закрыла дверь. Тогда оставшийся в комнате лев вопросительно посмотрел на нее и с тихим урчаньем начал царапать дверь лапой около медной ручки. Полезнов понял теперь, почему ему показалось, что изрезана ножами дверь, и почему висели клочьями обои.

Он сказал, как бы между прочим:

— Придется вам сделать потом ремонт в квартире…

— Это уж мое дело, — обиделась хозяйка львов. — Может быть, сделаю, может быть, нет…

— А почему же это львы? Львы, а, между прочим, гривы у них небольшие? — тоже обиженно спросил Полезнов.

— Потому что они — молодые, вот почему… У совсем молодых самцов грив не бывает…

— Не знал!.. А как же они, молодые, к вам попали?.. Я это по поводу того, что вот уже третий год война, и мы, стало быть, окончательно отрезаны… Даже апельсинов нельзя провезти, не то что львов пару…

— Вы намерены их купить или нет? — резко оборвала женщина.

В это время задребезжал дверной звонок, и она, не дождавшись ответа, легко, как львица, выскочила из комнаты в переднюю.

Иван Ионыч обмахнул шапкою шубу в тех местах, к которым прикоснулись львиные лапы, потом ударил раза два перчаткой по шапке и сказал самому себе:

— Не-ет!.. Нет, брат, это не модель!

А между тем в передней раздались сразу два бурных голоса — хозяйки и еще кого-то, вошедшего срыву.

«Ну, еще какой-то покупатель, — подумал Полезнов. — И отлично!.. А я уйду!..»

Но вошедший, оказавшийся низеньким, крепким, пожилым человеком с черными усами и седыми подусниками, в лохматой, заиндевевшей, низко сидящей шляпе и теплой короткой бекеше со шнурами, подошел к нему, взял его за оба отворота шубы и сказал медленно, старательно выговаривая слова, но очень громко:

— Вы… будете давать сейчас же двадьцать тисач и сего же дня их забирайт?

При этом он глядел на него горячим взглядом, не допускающим ни малейших возражений.

Все тут очень обидело Полезнова: и то, что его вдруг схватили за отвороты шубы, и то, что сам он снял шапку, а перед ним в комнате стоят в шляпе, и то, что с ним даже не поздоровались войдя, и то, что ему будто бы даже просто приказывают купить обоих львов и непременно за двадцать тысяч.

— Нет уж, нет, — твердо сказал он, подняв брови. — Пусть другой кто дает двадцать тысяч, а я уж пойду!

И он сделал движение руками, желая запахнуть шубу. Однако тот держал его за отвороты крепко и рук своих отпускать, видимо, не думал.

— Вы хотит их взяйть для цирк или куда, нам это ест без-раз-лично! — уже кричал он, сверкая сердитыми черными глазами. — Одним зловом, вы имеете двадь-цать ти-сач и вы-ы их нам даете!

— Ого!.. Это с какой стати? — очень удивился Полезнов, и даже шевельнулось в нем, хотя и без особого страха: не попал ли он к каким-то таинственным грабителям.

— Послушайте, вот что, — вступила тут женщина, должно быть она была жена этого горячего… — Для чего вам нужны львы, я уж вам говорила, нам неважно, и мы даже не желаем этого знать… Однако ведь вы же пришли их покупать, да?.. Вы — человек солидный, вы — человек богатый…

— А вы почем знаете, что я богатый? — с сердцем отозвался Полезнов.

— Бедный человек, о-он… ему не нады львы! Нетт! — закричал мужчина.

— Пусть я даже богатый, а мне вот тоже не надо!.. Не надо, и все!.. Никаких львов не хочу! — закричал в тон ему и даже выше Иван Ионыч.

Да, он совершенно рассердился, наконец, и сознательно взял тон повыше этого, с седыми подусниками. Он в полный голос кричал, он по-хозяйски кричал. Он чувствовал себя русским и в русской столице, и вдруг этот какой-то куцый немец, по оплошности полиции пока еще не высланный за Урал, смеет держать его за шубу, как грабитель, и требовать какие-то двадцать тысяч!..

Однако только что он поднял голос, чувствуя себя вправе и в силе, как из соседней комнаты донеслось рычание, точно подземный гул, потом жутко зацарапали в дверь и снизу и на высоте человеческого роста, и вдруг дверь распахнулась звучно, и выскочили Жан и Жак, нестерпимо светя четырьмя огнями зеленых глаз и пружиня длинными хвостами.

«Изорвут ведь!.. В куски изорвут!..» — мелькнуло у Полезнова, и он выдернул шубу у немца и бросился к двери.

Какой-то подземный гул от сдержанного, сквозь сжатые зубы, рычания сразу наполнил всю комнату. Желто-песочные пятна колесами завертелись в глазах Полезнова… Он был уже у дверей, но немец успел все-таки загородить ему выход.

— Вашее последний злово, ну? — крикнул немец с видом столь боевым, что чуть ли не явно угрожающим.

— Жан! Жак! — кричала в то же время его жена, руками белыми и крупными сдерживая упругий напор зверей.

Полезнов быстро напялил шапку, толкнул изо всей силы локтем в плечо низенького немца и выскочил в переднюю.

Но дверь из квартиры на двор была заперта. Полезнов подергал — не отворяется, пошарил рукой — не нашел ключа в замке, а немец снова тянул уже его, теперь за рукав шубы.

— Послушайте один мой злово! — говорил он при этом, хотя и по-прежнему горячо глядя, но спокойнее. — И где именно вам тепер продают львы? Ни-игде!.. Я согласен буду брайт две тисачи меньш эттой суммы, ну?

— Ключ, ключ давай!.. Дверь отопри, вот что!.. Извольте меня выпустить, а не суммы! — кричал Полезнов.

Надев шапку, он уже чувствовал себя почти как на дворе, однако новый взрыв львиного рычанья заставил его сразу перейти на мирный тон. Он взял немца за руку и сказал тихо, но, как ему казалось, вполне убедительно:

— Вот что, почтеннейший… Вы сказали — восемнадцать? Это ваша последняя цена? Уступочки не будет?

— Вы ест су-ма-шедчи! — вдруг снова вспылил немец. — Уступчик?.. Еще уступчик?.. За пара таких львы?

Жан (или Жак) в это время взвыл как будто и тихо, но настолько жутко, что у Полезнова холодно стало между лопаток, и он счел совершенно вредным обижаться на горячего немца.

— Хорошо, — быстро сказал он. — Итак, восемнадцать… Я передам своему патрону… Я сейчас к нему еду и передам… Это очень важное лицо, князь… И передам вашу цену… У вас нет телефона?

— Нетт… Но-о… передайт надо так: двадь-цать! Двадь-цать, да! Помнить, уступчик больше не будет, нетт!

И немец при этом даже погрозил пальцем около носа Полезнова, и неизвестно еще, когда бы он выпустил его из передней, если бы не звонок со двора.

На этот звонок, долго дребезжавший, вышла женщина в боа с ключом, и дверь, наконец, открылась, и прянул с надворья в глаза Полезнова яркий, спасительный снег.

Иван Ионыч еле рассмотрел сероглазую девушку в теплом белом платке и с большой корзиной в руках. Довольно проворно для человека пятидесяти двух лет, притом одетого в тяжелую шубу, он за ее спиной выскользнул на двор и уже отсюда, погрузив в рыхлый снег калоши, услышал еще раз горячее:

— Прошу помнить: последний злово — двадьцать!

Тогда он сделал самое свирепое лицо, на какое был способен, и рука его сама собою сжалась в кулак и задрожала в воздухе, как будто бы он грозился.

Глава вторая

Когда Полезнов подходил к пролету ворот, густела и бурлила в нем досада прежде всего на то, что не пихнул как следует, выходя, этого, с игристыми усами, между тем всем своим тяжелым и набрякшим телом чувствовал, что мог бы пихнуть его как следует, так, что не только бы затылок о стену он ушиб… Неприятный звериный запах еще стоял у него в носу, и он раза три сильно потянул носом и отплюнулся.

Между тем в воротах, где дворника опять все-таки не было видно, около черной доски стоял кто-то — хорошего роста, бритый, в теплой шляпе и беззастенчивых черных шелковых наушниках; холодный воротник пальто его был поднят; рукою в рыжей лохматой перчатке он шарил по доске и бормотал:

— Номер третий… хм… хрр… Номер третий… А вот номер третий!..

Полезнову ясно стало, что это — новый покупатель львов… Он подумал отчетливо: «Бритый… и в шляпе… Значит, из цирка… И пусть, черт с ним!.. Пусть покупает…»

Он встретился с ним глазами, когда тот прошел мимо него, и даже хотел было понимающе ему подмигнуть слегка: дескать, все это нам известно — и куда ты идешь и зачем ты идешь, — но как-то не вышло.

Он стал у ворот и, так как не хотелось идти, высматривал извозчика, но извозчик что-то не проезжал мимо. И в то же время не хотелось уезжать отсюда, не решив окончательно насчет львов. Он думал, что этот бритый в шляпе, стремительно прошедший от ворот в глубь двора, может быть, просто хочет сделать хорошее дело с цирком, а между тем это дело мог бы сделать и он… Двадцать тысяч за пару львов показалось ему вдруг ценой дешевой. Он уже раскидывал, прибегая к привычному своему торговому языку: «Если за две красных тысячи теперь купить, а к вечеру за три красных тысячи продать — это бы все-таки было похоже на дело… И брать их отсюда не надо бы… Не дать ли пойти задаток?..»

Посмотрел на желтый, сверху облупившийся, требующий ремонта брандмауер на другой стороне улицы — и стало еще досаднее: кому теперь можно продать этих львов, если не в цирк «Модерн» или цирк Чинизелли?.. И как будто этот немец с усами не бегал двадцать раз и туда и сюда!..

Подивясь на самого себя за то, что теряет попусту время, Иван Ионыч уже двинулся было от ворот, когда к нему подошла спешащим шагом видная из себя девица в мерлушковой серой шапочке, или шляпке, очень странного фасона, с раструбом на боку, и в меховом, но уж потертом недлинном пальто. Что его удивило в ней, это чрезвычайное обилие рыжих, жарких волос, так что совсем закрывали они уши и часть щек (тоже очень горячих). Она не то что подошла к нему, она шла на него, подняв голову к синим цифрам 2 и 4 — номеру дома, торчавшему на карнизе второго этажа.

Столкнувшись с Полезновым, она сказала ему звучно и совсем не смущенно:

— Я извиняюсь! — и потом добавила, очень уверенная в тоне вопроса: — Скажите, это ведь здесь львы?

Иван Ионыч даже не успел подумать, обидеться ли ему, или нет? Не приняла ли она его за дворника этого дома?..

Разглядывая редкостные волосы под мерлушкой, он ответил:

— Да, именно здесь.

— Куда же идти? — спросила девица, облизнув губы, полные и тоже горячие.

Нос ее показался Полезнову маловат несколько и будто без переносицы, но серые глаза открылись неробкие, круглые и с большими ресницами.

Муфта у нее была беличья… Переведя цепкий мужичий взгляд с ее глаз на эту муфту, ответил Полезнов:

— Вы ведь все равно покупать не будете, а только так себе… Тогда зачем же и вам беспокоиться и мне вам говорить?

— А вы почем это знаете, что так себе?.. (И качнулись золотые слитки волос.) Вы, что ли, их хозяин, да?.. Это вы продаете львов?

— Допустим, что я… — поглядел на раструб ее шапочки Полезнов.

— А-га!.. До-пус-тим! — зачем-то протянула девица. — И сколько же у вас львов?.. Большой запас?

— Пара, — серьезно ответил Полезнов.

— Лев и львица?

— Лев и еще лев.

— Ин-те-рес-но!.. Покажите же!.. Они где? Здесь?

— Наверное, цена вам будет неподходящая, барышня…

— А вы откуда взяли, что я барышня, а не дама?.. А какая цена?

Полезнов потер усы платком и сказал, не спеша и понизив голос:

— Сорок тысяч.

Когда же сказал, то сразу почувствовал, что восемнадцать или даже двадцать тысяч за пару львов, не каких-нибудь диких ведь, а совершенно ручных, это при нынешней цене денег — сущий бесценок, и этот бесценок он непременно даст за них сегодня же, только бы повидаться с Абашидзе; если до вечера их не перепродаст, пусть здесь переночуют, продаст их завтра.

— Видите ли, вот что, — как будто строго поглядела на него золотоволосая, но тут же усмехнулась доверчиво: — Шутка сказать тоже: со-рок ты-сяч!.. Если только вы не шутите?.. Нет? (Полезнов показал головой, что он серьезен). Очень жаль… Но я все-таки хотела бы посмотреть их… Знаете ли что?.. Я думаю, что найду вам денежного покупателя!

— Знаем мы этих денежных покупателей!

Мимо проходили многие, бойко и с подпрыгом, как ходят горожане в порядочный мороз, и, может, мимоходом кое-кто думал, что говорят у ворот дома № 24 двое очень хороших знакомых, потому что девица вынула вдруг руку из муфты (рука была в тонкой осенней перчатке) и забывчиво стала вертеть пуговицу на пальто Полезнова, говоря:

— Уверяю вас, что я кое-кому скажу, и, может быть, сегодня же их у вас заберут, а вы мне за это только покажите их, хорошо?.. Должна же я знать, черт возьми, какие они, эти львы ваши!

— Обыкновенные, — ответил Полезнов, несколько смущаясь. — А так вы мне даже пуговицу можете отвертеть…

— Не знаю, за кого вы меня принимаете, — строго сказала девица. — Я — поэтесса, вот кто я! — и сняла поспешно с пуговицы руку, причем и рука эта показалась Полезнову обиженной, так что он пожал виновато плечами и вздохнул.

Как раз в это самое время тот, бритый, в шляпе, которую он все выправлял на ходу, а она сидела как будто совсем по-иному, поспешно, даже зло, шагал по двору к воротам. Обескураженность лица его Полезнов заметил. Это его развеселило, и он сказал рыжеволосой, кивнув на него шапкой:

— Вот они видели львов… Вы их спросите-ка…

И девица тут же загородила бритому дорогу:

— Послушайте, вы, говорят, их видели, этих львов?

Бритый вопросительно поглядел сначала на Полезнова, потом на нее. Нос его поднялся, показав неодинаковые ноздри. Он ответил свысока несколько:

— Больше слышал, чем видел… — И добавил, разглядывая девицу: — Если и вы хотите их послушать, то… Представьте, впрочем, медные трубы в оркестре, и только… А идти туда я вам не советую.

— Ну, вот еще!.. — возразила девица. — Я очень люблю медные трубы… Я непременно пойду!..

— Как вам будет угодно…

Бритый взялся за шляпу и хотел было пройти, но девица его остановила, протянув перед ним руку ребром, как шлагбаум.

— Постойте… Еще один вопрос: они где же там, эти львы?.. Кстати, вот перед вами их хозяин!

Полезнов в это время решал, цирковой ли это артист, или из театра, — то есть стоит ли с ним говорить вообще о деле, или лучше пока отойти. Но бритый повернулся к нему, весьма удивленный:

— Вы?.. Так это вы их хозяин?.. Ну, знаете ли, у вас там какой-то совершенно сумасшедший!.. Да, да!.. Его надо отправить в сумасшедший дом!.. Вы меня извините, если это ваш, например, брат или вообще… родственник, но… знаете ли… нельзя же так себя вести сумас-бродно!..

— Он устал, — счел нужным улыбнуться слегка Полезнов. — Приходят, конечно, всякие, и все одно только с их стороны любопытство… Это хоть кому надоест… А он вообще… человек расстроенный, одним словом…

— Да!.. С очень расстроенным мозгом! — горячо согласился бритый.

Девица же вставила:

— Теперь все с расшатанными мозгами…

Но бритый отозвался ей как-то даже запальчиво:

— Квартира три!.. Пройдитесь, полюбопытствуйте!.. Хотите с ним познакомиться? Пройдитесь!

И, задрав снова нос, обратился к Полезнову:

— А вы, позвольте узнать, вы вот сказали: «Всякие приходят из любопытства…» Вы что же, дали ему указания, что ли, с кем и как надобно обращаться?.. Как, например, вы определите, кто я такой, хотел бы я знать?

— Артист? — вопросительно сказал Полезнов. Но бритый еще выше поднял голову и ответил гордо:

— Я, я — магистр, а не артист… Магистр зоологии!

— Из немцев? — осторожно спросил Полезнов.

— По-че-му же-с это «из немцев»?.. Нет-с, я — природный русский!.. Москвич, каким и вам быть желаю!

Полезнов улыбнулся его горячности и пожал плечами:

— Мне зачем же?.. Мне это без надобности.

И они трое еще стояли в воротах чужого всем им дома и рассматривали друг друга, нельзя сказать, чтобы очень дружелюбно, когда со стороны улицы донеслись до них звуки медных труб, прохваченные морозом.

Правда, в эту зиму, когда десятки тысяч беженцев нахлынули сюда из Прибалтики и Западного края и стали заметно изменять чопорный тон петербургской жизни в сторону суетливости, шумливости и пестроты; когда очень часто с музыкой и песнями ходили команды солдат; когда часто хоронили с оркестрами убитых военных, отдавая им последние почести по букве устава, — звуки медных труб стали вполне обычны. Однако не нужно было особенно напрягать слух, чтобы решить: как-то необычно звучали трубы на Новоисаакиевской улице.

— Марсельеза?! — радостно потянулась к бритому девица, и слитки волос ее задрожали.

— Марсельеза!.. Ясно! — еще радостнее решил бритый и сдвинул вдруг шляпу на правое ухо: заблестел белый шелушащийся, лысеющий лоб.

Девица тряхнула всем своим золотом, гикнула, как годовалый стригун на лугу, когда хочет он показать прыть, топнула ногою и запела, широко открыв мелкозубый рот:

Aux armes, citoyens!

Formez vos bataillons!

Тогда, непонятно почему, бритый магистр страшно распростер руки и, захватив левой девицу, а правой Ивана Ионыча, закричал во весь голос:

— Идемте!.. Идемте скорее!

Девица нагнула голову, подобралась вся и первая побежала из ворот, за нею магистр, за ними поневоле тяжело поспешал и Полезнов, так как магистр, сгоряча должно быть, очень крепко схватил его за карман, — мог оторвать карман шубы, изволь тогда чинить (и что же это будет за шуба чиненая!).

Так он очутился в толпе, впереди которой оказались студенты, только что забастовавшие, потом рабочие тоже забастовавшего завода; оркестр же был небольшой, всего несколько труб, обрывисто гремевших в уши.

Из переулка вывернулась еще какая-то толпа, влилась в эту и сильно всех потеснила, так что Иван Ионыч оказался вплотную притиснутым к рыжей поэтессе и, будто ненарочно, прижался к ее пышному золоту щекою и левым глазом.

Так как ухо ее с пухлой мочкой, в которой никогда не носила она сережки, пришлось прямо против губ Полезнова, то он сказал ей по-отечески:

— Барышня, неподходящее это!.. Пойдемте отсюда!

— Что-о? — блеснули широко удивленные глаза.

— На тротуар выйдем… А то кабы казаки, — бормотал Полезнов.

Запах ее золотых слитков действовал на него ошеломляюще.

Она заметила это. Может быть, ей было это приятно. Она крикнула, вызывающе шевельнув полными губами:

— Вот еще невидаль: ка-за-ки!

Магистр зоологии был впереди на шаг. Он очень забеспокоился:

— Что? Казаки?.. Где казаки?

— Нет никаких казаков! Пойте! — крикнула девица азартно и сама, тряхнув своим богатством из-под мерлушковой шапочки, запела, опережая трубы:

Ils viennent jusque dans vos bras

Egorges vos fils, vos compagnes!..

Непонятные Полезнову слова эти показались чем-то бесшабашным, шалым. Он взял ее за локоть, боясь, что она как-нибудь продвинется вперед, к трубам, а он не поспеет, не продерется через толпу и ее упустит. Но музыка вдруг оборвалась и пение тоже.

Полезнов поднялся на носки, чтобы разглядеть что-нибудь впереди, и, когда разглядел горбоносую рыжую лошадиную голову, упрекнул девицу растерянно:

— Говорил я вам, что казаки!.. Разве же могут скопление такое дозволить? Эх! — И он уже спасительно потащил ее за руку на тротуар.

— Куда вы? Куда меня тащите! — закричала девица, вырываясь.

— Это не казаки! — кричал и магистр спереди. — Это конная полиция!

— А не один ли черт?

— Совсем не один!

Тут много голосов раздалось кругом, и какой-то рабочий, пожилой, морщинистый, в зло нахлобученной шапке, продираясь вперед, толкнул их всех троих одного за другим. Он рылся в толпе, как крот. Он кричал при этом (голос у него был низкий, хриплый):

— Ссаживай их!.. Ссаживай, не бойсь!.. Хватай за ноги!.. За ноги!

А спереди слышно было пронзительно-длинное:

— …И-и-ись!

Должно быть, околоточный командовал: «Разойдись!» или: «Расходись!»

И другие еще стремились за рабочим в шапке… Бросали на ходу:

— Студенты там впереди!.. Куда они к черту годятся!.. Интеллигенты!.. Они еще драла дадут!.. Держись смелей!

Иван Ионыч оглянулся кругом, как бы выбраться на тротуар, чтобы пробиться в какой-нибудь двор. Ему казалось, что сейчас засвистят по толпе пули, а при чем он здесь? Но кругом было непробиваемо густо, и уж дышать становилось трудно от тесноты. Он спросил магистра сердито:

— Чего же это народ хочет?

— Вот тебе на! — Магистр поглядел на него с презрением и добавил: — Хлеба хочет!

Рыжеволосая тоже нахмурила на него чуть заснеженные (золото с серебром) брови и шевельнула губами не менее презрительно:

— А войны не хочет! Поняли?

— Коротко и ясно! — буркнул Полезнов. — А что хлеб везли, это мне хорошо известно… Только морозы вот… Так что у тысячи паровозов трубы полопались, вот как было дело!

Но тут он увидел, как продиравшийся мимо вперед сутуловатый, с сажей на крыльях носа молодой рабочий очень близко и очень тяжело на него глянул белыми с черными точками глазами. Он ничего не сказал ему, только глянул пристально, и Полезнов понял, что ни полиция, ни даже казаки таких не испугают.

А когда опять донеслось пронзительное: «И-и-сь!», то сразу закричали все вокруг, и трудно было разобрать, что именно. Потом вдруг попятились (и он вместе со всеми), но тут же почему-то опять подались вперед. И так было не один раз.

У Полезнова была старая привычка: в толпе держать руки в карманах. Так он стоял и здесь, все время стараясь нащупывать пальцами карманы пиджака и брюк.

Но вот кто-то крикнул впереди:

— Пулеметы!

— Пу-ле-ме-ты! — изо всех сил закричал назад Полезнов.

И он уже повернулся, чтобы бежать вместе со всеми: ему казалось, что после такого страшного слова остается всем только одно — бежать.

Но никто не побежал почему-то. Даже как будто стали напирать гуще… Рыжая девица даже смеялась чему-то, а бритый магистр, обернувшись, весело кричал ему:

— Ерунда, Лев Львович!.. Не впадайте в панику!.. Наша берет!

Однако тут же все сильно начали пятиться. Закричали спереди:

— Казаки!.. С пиками!..

— Ну вот!.. Не говорил я? — И Полезнов сильно потянул назад за руку поэтессу.

— Да какого вам черта нужно, послушайте! — обиделась та и тут же чуть на него не упала: нажали спереди, а когда оглянулся Иван Ионыч, оказалось, что видны были уж не лица, а затылки, и значительно стало свободнее. И вдруг золото волос рыжухи и шляпа магистра мелькнули мимо него и очутились уже сзади… Полезнов втянул голову в плечи, насколько смог, и кинулся за ними.

Он кинулся с большой силой, так что едва не сшиб с ног двух-трех подростков. Кто-то из них обругал его «боровом». От бега и сутолоки распустилась, он заметил, тугая коса девицы, и плескался перед его глазами конец ее золотой рыбкой.

Когда на дворе какого-то обшарпанного дома очутились они все трое — он, магистр и поэтесса, — переглянулись они дружелюбно, и вдруг и зоолог и рыжуха расхохотались почему-то так весело, что даже он зачмыхал носом и довольно покрутил головой.

— Совсем революция! — сказал он.

— Де-мон-стра-ция, господин Львов! — похлопал его по плечу зоолог. — Пока еще только демонстрация, а ре-во-лю-ция будет своим чередом… Она не задолжится!

— Будет?.. Неужто как в девятьсот пятом? — несколько даже испуганно поглядел не на него Полезнов, а на рыжеволосую, подкалывавшую в это время косу: ей он все-таки больше верил.

— Нет, не как в девятьсот пятом, а го-раз-до лучше! — успокоила та.

— Значит, опять имения будут громить?

— А у вас что? Имение?.. Вы — помещик?

— Ну вот, какое там имение, что вы! — усмехнулся он: он действительно повеселел как-то оттого, что не успел стать помещиком, что был, и не очень давно, случай купить, небольшое правда, имение недалеко от Бологого и не так дорого, но он все-таки удержался, не купил, — оказалось, хорошо сделал.

Во двор между тем порядочно набилось народу, и из ближней кучки какой-то тощий и высокий, но довольно легко одетый кричал сипло:

— А я вам говорю, что они заранее приготовились!.. На Невском везде патрули, я сам видел!.. И казачьи пикеты!..

Тут он жестоко закашлялся, согнувшись и двигая спиной, так что Полезнов сказал сожалея:

— Таким бы дома надо сидеть, а не по холоду с другими ходить!..

Но длинная спина кашлявшего напомнила ему тоже длинного и худого князя Абашидзе, и он спросил зоолога с беспокойством:

— А как же с войной в подобном случае, если и в самом деле революция будет?

— К черту войну!.. Долой войну! — ответил тот очень решительно. — Навоевались!.. Довольно!.. Вы согласны с этим, Лев Львович?

Полезнов решил обидеться.

— Дался вам какой-то Лев Львович! Меня Иван Ионычем зовут, если вам желается знать, а совсем не Лев Львович!

— Неужто не Лев Львович! — весело шутил бритый, а рыжуха все возилась с тяжелым слитком волос и смотрела куда-то в сторону.

Полезнов обиделся и на него и на нее тоже и, вдруг повернувшись решительно, пошел к воротам.

Улица была уже чиста; народ толпился только на тротуарах. Трое или четверо конных полицейских медленно передвигались около самых тумб и кричали:

— Про-хо-дите, вам сказано!.. Про-хо-ди-и та-ам!..

Иван Ионыч взял направление на Невский и пошел, выставив вперед правое плечо, как он всегда ходил в толпе, которую нужно было буравить.

Глава третья

Когда он дотолкался, наконец, до Невского, то возле остановки трамвая думал дождаться вагона на Знаменскую площадь, чтобы заехать к полковнику Абашидзе спросить, когда можно будет получить в интендантстве деньги (приходилось что-то более двадцати семи тысяч), но вагона все не было. Да и обратно не шли вагоны: рельсы трамвая блестели пустынно. Это было бы само по себе с непривычки жутко, пожалуй, если бы не огромная толпа около.

Но вот подъехал городовой на крупной серой лошади. Шапка с медной бляхой заиндевела. Уздечку он держал левой рукой, а в правой, в теплой белой варежке, зажал ременную нагайку. Был он мясист и лилово-красен. Крикнул хрипло:

— По случаю порчи вагонов не будет ходить!..

— Что? Забастовка! — крикнуло несколько голосов ответно около Полезнова.

— Ка-ак это забастовка?.. Я вам говорю: по случаю порчи!.. Ррасходи-ись!

— Мало ли что ты скажешь!.. Тоже: «я говорю!..» Фараон чертов!.. Сельдь!..

Полезнов видел кругом лица то насмешливые, то сумрачные, то очень яростные… Подъехал казачий патруль — шесть всадников по три в ряд… Тут Иван Ионыч в первый раз в жизни внимательно присмотрелся к колыхавшимся за спинами казаков геройским пикам, но сами казаки оказались молодой и хлипкий народ. Мелкие лошадки их тоже не понравились Полезнову. Однако он решил про себя: «Если трамвая не будет, нечего и стоять…» Разнообразно ворочая правым плечом, которое считал надежнее левого, он выбрался из этой толпы, но, немного пройдя по тротуару, попал во вторую, а едва пробился через нее — в третью… Извозчиков же нигде не было видно.

Какого-то встречного черноусого капитана он спросил:

— Неужто извозчики тоже забастовали?

Тот оглядел его небрежно и буркнул:

— Очевидно.

— Какой же им, однако, расчет? — хотел он узнать у капитана, но тот шевельнул только бровями и прошел поспешно, точно опасаясь, как бы не задал он ему вопроса насчет того, что это такое вообще происходит и к чему может привести.

Именно это и хотел спросить Полезнов. Он считал, что, работая на армию, он только офицерам мог поверить, как своим, а не какому-то бритому магистру в шляпе.

Часто слышал он кругом чужую, колкую речь беженцев — это его заставляло усерднее искать глазами военных.

Обычно их бывало много — не меньше половины уличной толпы, и раньше не то что выделялись они, они давили собою штатских: просто из-за них невзрачными, ненужными, лишними какими-то казались штатские. Несмотря на плохие дела на фронте, они шли молодцевато, выпятив груди, очень часто поблескивая крестами, даже и белыми на георгиевской ленте. Теперь они как будто сами хотели теснее перемешаться с невоенными, глядели проще и держались сутулее.

Квартала за два до Аничкова моста Полезнов хотел было свернуть в боковую улицу, чтобы обойти Невский стороной, однако те же густые толпы и те же казачьи патрули были и здесь.

Своих часов он не хотел доставать на улице, но в окне одного часового магазина под крупной надписью «Самое верное время» он рассмотрел синие стрелки часов, подходившие к двенадцати. Он очень удивился, что за такой короткий промежуток времени — с девяти, когда он вышел из номера гостиницы, и до двенадцати — так изменился вид Невского.

К молодому прапорщику, стоявшему у магазина, обратился он вполголоса:

— Этак, пожалуй, доведет народ до того, что войска стрелять по нем станут, а?

Прапорщик — он был очень тонок в поясе и желт лицом, может быть только что выпущен из лазарета, — поглядел на него подозрительно, как-то чуть перебрал синими губами, чтобы ответить, но ничего не сказал — отвернулся. Это даже не то чтоб обидело, это испугало Полезнова. Для него как-то само собой стало ясно, что надо спешить выбраться не только отсюда, с Невского, но вообще из Петрограда, к жене и малышам в Бологое, что полковника Абашидзе он может и не застать дома (а он только квартировал на Знаменской), что добраться теперь до интендантства еще труднее, чем до квартиры Абашидзе, что теперь вообще нужно думать не о делах — никто здесь, в бесчисленных толпах на улицах, явно о делах не думал, — а о том, как бы самому уцелеть.

Очень упорно и очень отчетливо он думал: «Я не бобыль какой-нибудь, которому все равно… У меня — жена, дети… Раз тут такое что-то заварилось, мне надо дома сидеть…» И когда он выбрался, наконец, к Знаменской площади, он стал спокойнее. Тут было куда свободней. Но что особенно поразило его здесь — это кучка гимназистов-малышей, не старше двенадцати, с хохотом бросавших снежками в памятник Александру III.

После этого показалось ему, что и вокзал должен быть закрыт и что поезда должны застыть здесь на рельсах, как где-то в парке застыли вагоны трамвая. И очень удивило его, что дверь вокзала перед ним отворилась, что вокзал, как всегда, был полон пассажиров, что носильщик — бляха № 168, - к которому обратился он с коротким вокзальным вопросом: «Поезд на Москву?», ответил ему на ходу так же коротко: «В час дня».

Тут, стало быть, ничего не изменилось: в час дня поезд отходил ежедневно.

Кассир из окошечка подал ему билет, как всегда (он нарочно взял билет второго класса); швейцар в дверях пропустил его на перрон.

Тут еще был старый, привычный порядок, и, садясь в свой вагон, Полезнов подумал даже, не слишком ли он поспешил.

В уюте мягкого купе очень ярко представлялась ему недавняя девица со слитками червонного золота из-под мерлушки (он иначе никак бы и не мог назвать такие волосы — слитки). Рядом с нею такой невзрачной казалась теперь (именно теперь, в вагоне, когда вот-вот тронется и повезет к ней поезд) его жена, ни к чему располневшая за годы войны. Белесые волосы ее, он знал, были жидкие, и раньше, начиная чесать их, она плакала, так много их оставалось на гребешке, плакала и швыряла гребешок на пол. Теперь на полных плечах облезлая голова ее казалась маленькой и, если не присмотреться, чужой. Впрочем, по праздникам, когда ходила в церковь или в гости, жена пришпиливала к своим косичкам покупную косу…

В купе вошел последним старый отставной генерал. Что он был отставной, Полезнов видел и по его погонам, и по светлому драпу его шинели, и по тому, как был он заботливо укутан вытертым башлыком. И, чуть он расположился, к нему, единственному в купе военному, обратился уже не Полезнов, а какой-то оторопелого вида пассажир, высовывая из старого поднятого скунсового воротника синий, или, скорее, лиловый нос:

— А каковы события в Петрограде, генерал, а?

Генерал несколько раз похлопал слезящимися веками, дрожащими пальцами снял с верхних ресниц по ледяшке, точно не надеясь, что они на нем растают сами собою, и, когда проделал это, отозвался недовольно и строго:

— Че-пу-ха!.. Гм… События, события… Че-пу-ха!

Поезд тронулся, за окном постепенно становилось все светлее, светлее, наконец стало совсем светло и бело, так что старенький генерал мог смотреть на этого, с лиловым носом, да и на всех других, выражавших беспокойство, как одержавший победу: эти светлые, тихие снежные поля были решительно вне всяких событий, и поезд по ним шел, как всегда.

В купе, правда, долго говорили о том, удастся ли, или не удастся правительству решить хлебный вопрос, и можно ли действительно пить чай с сахарной соской, как предписывал министр князь Шаховской; и о том, изменилось ли что-нибудь к лучшему после смерти Распутина; и о том еще, как на Каменноостровском, к дворцу балерины Кшесинской, подошли военные подводы и выгружали солдаты балерине на виду у всех каменный уголь, а в учреждениях нечем топить, и толпа хотела выбить во дворце стекла… и о многом еще.

Говорили две дамы и этот, с лиловым носом; генерал молчал. Он только недовольно чмыхал и часто сморкался. Он был явно простужен. Но вдруг красные глаза его усиленно заморгали, он повел спиной и плечами, чтобы чувствовать себя просторнее, и сказал расстановисто и неожиданно громко:

— В тысяча восемьсот сорок восьмом году… Бисмарк… в Берлине… пуб-лично… заявил… что все большие города надо снести… да!.. смести с лица земли… да!.. как очаги революции!..

Сказал, оглядел всех победно и добавил:

— А Бис-марк… это был вели-чайший ум!..

Так как в руке генерала был в это время платок, то он поднял его на высоту кисточек башлыка и, только продержав его так с четверть минуты, начал сморкаться.

Платок у него был большого формата и, как успел разглядеть Полезнов, из голландского полотна. Генерал вытаскивал из него, скомканного, кончики и снова их прятал: это нужно было ему, чтобы молчать презрительно, когда тот, с лиловым носом, длинно начал доказывать ему, что именно за Бисмарка-то немцы вот теперь и платятся очень дорого и, чем дальше, тем дороже обойдется им Бисмарк.

— И вы увидите, генерал, немцы о-кон-чательно сойдут на нет! — закончил он горячо и ради этого выставил из черного скунса еще и бородку голубиного цвета.

— Нет! — твердо сказал генерал и вздернул рыжий башлык.

— Вы увидите, что в конце концов исчезнут они как великая держава!

— Нет! — еще упрямее повторил генерал и отвернулся к окну, а Полезнов подумал о нем: «Явный сам немец!»

Генерал на третьей станции вышел, потом скоро вышли и обе дамы, а новые пассажиры говорили все о том же: что начинается в Петрограде что-то серьезное, чего в сущности все давно уже ждали; что воевать с немцами мы не можем, что заключить мир с немцами мы тоже не можем; что таких министров, как Протопопов, терпеть нельзя, что немку-царицу терпеть нельзя, что такого ничтожного царя такая великая страна, как Россия, ни в коем случае терпеть не может.

Полезнова удивляло, что говорилось все это здесь, в купе второго класса, что говорили это люди хорошо одетые. Сам он только внимательно слушал и упорно глядел в окно.

Бологовский вокзал — огромное здание — был весь в огнях, когда подъехал поезд. Толчея на нем была, как всегда. Носильщики, буфетчики, официанты — все были знакомые и на своих местах.

— Тит, — спросил он извозчика, тоже хорошо знакомого, — ну, как тут у нас, спокойно?

Оправлявший дерюгу на крашеных розвальнях старый Тит даже не понял Полезнова; он все икал и приговаривал:

— Накормила баба груздочками, пропади они пропадом!

К даче ехал он не слободою, а прямиком через озеро, так было втрое ближе. Чтобы говорить с ним о чем-нибудь, говорил Иван Ионыч отдаленно:

— Зря я, кажется, жену свою побеспокою…

На что отзывался Тит, также проявляя работу ума:

— Ничего, что ж… Жена, она… всегда она должна перед мужем…

Дом уже спал, только вверху, в столовой, было видно из-за штор, как будто светилось, да внизу, на кухне, горел огонь. По тому, как около крыльца снег чернел и дымился, Полезнов догадался, что кухарка Федосья только что выплеснула сюда теплые ополоски.

Он даже ворчнул хозяйственно, платя старику почтовыми марками:

— Сколько разов говорил дуре бабе, чтобы около парадного не навозила, нет, она, стерва, все свое!.. Сюда ей, видишь ли, на три шага ближе, чем к помойной яме!

Потом он отворил дверь, запер ее изнутри, поднялся на второй этаж по лестнице, светя иногда зажигалкой, и, когда вошел в столовую, не сразу сообразил, что такое было перед глазами, потому что племянник его Сенька — малый лет двадцати трех, сильно хромой, почему и не взятый на службу, помогавший ему закупать овес и с год уже живший у него в доме, — в одной красной рубашке распояской (очень жарко была натоплена кафельная печь), кинулся от дивана мимо него в дверь на лестницу, а на диване распласталась его жена, торопливо прятавшая толстую грудь, выбившуюся из расстегнутой голубой блузки.

— Тты, хло-чо-ногий! — вне себя заорал Иван Ионыч.

Он заорал так на Сеньку, который еще стучал по лестнице, заорал от испуга. Так вскрикивают от удара ножом. Он даже не кинулся за Сенькой — так было непостижимо и неожиданно то, что он увидел. Почему-то дотянулся рукой до шапки и снял ее совершенно машинально, не различая, где бобер, где свои, совсем неживые волосы, стриженные под бобра. Он поверил тому, что увидел, только тогда, когда жена его поднялась с дивана белая и страшная.

На столе стоял графинчик с розовой наливкой, — это пришлось сбоку глаз и долго добиралось до сознания, — наливка, должно быть, из малины, два недопитых стакана, и желтая, крупная моченая антоновка на тарелке.

Он видел, что жена подняла вровень с лицом руки для защиты от его побоев, а он весь обмяк и ослабел от своего крика, и очень дергалось сердце несообразно. Он даже допятился до стула и сел: в первый раз в жизни случилась с ним такая непонятная слабость. И на жену, чтобы уберечь себя от слабости еще большей, старался не глядеть: глядел на бахромки суровой с красными полосками скатерти на столе, стянутой на один бок. Однако заметил — это все с первого взгляда, — что жена завила свои прямые и редкие беломочальные волосы, теперь очень растрепанные.

Голубой блузки она застегнуть не успела. Когда он сел, она опустила руки и проворно окуталась белым вязаным платком, подхватив его с дивана.

Так как молчать ей теперь было тяжко, она заговорила вдруг:

— Не сломал бы Сенька ног там… в темноте-то… Куда это он шаркнул так?..

Поглядела в незахлопнутую дверь, прислушалась и закрыла ее…

Это несколько озадачило Ивана Ионыча: он думал, она кинется вслед за Сенькой. Но она подошла к нему, стала на колени и сказала тихо:

— Ударь уж, ударь, чего же ты!

И вытянула к нему одутловатое, с пятнами на щеках, несколько по-бабьи пьяное, ненавистное для него теперь лицо.

— Мер-зав-ка! — так же тихо сказал Полезнов, не поднимая своих глаз до ее глаз.

— Ударь уж, ударь, ну-у! — просила женщина.

Тогда он надел шапку, чтобы освободить руку, и, сидя, ударил ее по скуле.

Она слабо ойкнула, но не подалась в сторону. Двадцатишестилетние колени ее были прочные, это он знал. Она стояла как влитая.

Это рассердило Ивана Ионыча. Он схватил ее за косу левой рукой, а правой начал ее колотить по плечам, по гулкой спине, все ниже нагибая ей голову.

Однако в шубе это тяжело было делать. Он толкнул ее ногой в грудь, и она упала сначала навзничь, потом легла ничком и всхлипывала негромко, закусив зубами руку: должно быть, не хотела будить детей криком.

Она лежала на некрашеном чистом полу противной тяжелой грудой.

— Ух, свинья супоросая! — прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню.

Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света.

Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная.

— К Сеньке! К Сеньке иди! — крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок:

— На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал…

— И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт!

— Пригожусь еще, погоди, — отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку.

Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула:

— Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь?

Тогда он повернулся, снял пиджак, бросил его на пол и снова лег в постель, с головой укрывшись одеялом. Он лег к стене, как всегда; она, как всегда, легла рядом.

Он слышал, как она всхлипывала в подушку и как вздрагивала ее спина. Так тянулось долго, пока он не забылся. Это был не сон: ему казалось, что все он чувствует и сознает, однако когда он открыл глаза, то увидел прежде всего, что за окном уже светлело небо, а жена его с ночником стоит около зеркала и пудрит синий отек под левым глазом. Теплый платок, накинутый косо на плечи, при каждом ее движении волочился по полу одним концом.

Когда он кашлянул, она обернулась и сказала злобно:

— Как теперь людям показаться! Эх, зверюга!

А он закрыл глаза и почему-то представил того льва, который положил ему на плечи лапы и глядел страшно.

Не открывая глаз, он сказал ей:

— Не изуродовать, а убить тебя надо… Ты Сеньки постарше, и он — дурак и калека…

— Убивай! — крикнула она вдруг по-вчерашнему. — Убивай!.. Что я, жить, что ли, хочу така-ая? Доканчивай, зверь!

И бросила пудреницу на кровать, но тут же выскочила из спальни, захватив ночничок.

Нянька с детьми, он знал, просыпалась рано, но не хотелось слышать голосов детей и никого не хотелось видеть. Теперь они — четверо маленьких, белоголовых — смешались в нем в какую-то липкую неразборчивую кашу, и уж самому казалось странным, как это он хотел их вчера обрадовать, привезти к ним в клетке живого ручного льва!

Долго ворочался в неловкости и с тяжестью в голове на широкой кровати и все попадал руками в пудреницу, пока не сбросил ее на пол, а когда рассвело, оделся.

Нянька была здешняя, бологовская, пожилая. Она встретилась ему в коридоре с двумя белыми горшками в руках и пропела, шарахнувшись:

— С добрым вас утречком!.. С приездом!..

А он смотрел ей через плечо и думал уверенно: «Знает про Сеньку, знает!.. И кухарка небось тоже знает…»

Внизу, на кухне, он спросил у Федосьи:

— А где Семен?..

— Уехамши, — ответила та поспешно.

— Куда уехамши?

— Да все по делу, должно, неужели же без дела?.. Он еще ночью уехал…

— Та-ак… А ты… ты ничего не слыхала?

— Это насчет чего же?

И она, старая, подобрала космы волос под платок, черный с белым горошком, и выставила востроносое лицо.

— Народ у нас тут как? Не бунтует?

— Боже сбави! — а сама впилась в него, он видел, ожидающим взглядом.

Тогда он крикнул ей свирепо:

— Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!..

Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись:

— А нехороша стала — рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело!

Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: «Поеду опять в Петроград… Поеду с одиннадцатичасовым».

И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев.

Глава четвертая

В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса — Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб… Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню.

Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. «Кра-савец!» — яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами.

Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода:

— Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя?

Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом.

— Сенька?.. Это какой такой Сенька? — бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку.

Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч:

— Нас было три брата, и все три были мы Ваньки… А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька… Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет… Вот хорошо… Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит… Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: «Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся… Этот, говорит, стоять не будет… По его по душке по ангельской на небе тоскуют…» Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила… Опять мальчишка вышел… Отцу моему, стало быть, приказ: «Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен…» Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят… Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл.

— Ожил? — хлопнул себя по колену Бесстыжев (а на колене разглаживал он бороду и разбирал ее пальцами).

— Разумеется… И вот, стало быть, растут они — двое Ванек… Пока по избе ползали — ничего, а начали на улицу убегать, как их кликать?.. Одного кличет мать, оба бегут, а то ни один не бежит: кто его знает, какого надо… Спасибо, один, старший, — тот пузыри из мыла любил пускать, через соломинку, разумеется… От мыла его, бывало, не оторвешь… Прозвали его за то Мыльник. А другой шилом котенка в скорости исколол. Этому прозвание стало Шильник… А меня уж, как я гораздо их обоих моложе, впоследствии времени Малюткой прозвали… Почему же я имя имею Иван? Опять это целая история… Река у нас в половодье разливается широко: леса кругом… Деревня же наша была не из больших, средняя, а церковь помещик построил, а сам прогорел, застрелился… Значит, Мыльник с Шильником забежали по реке далеко, по льду колдашами шар гоняли, а дело к вечеру было, и вдруг река наша вскрылась… Их, ребят, на льдине обоих и понесло… Даже это уж потом стало известно, что понесло, а сразу и дознаться нельзя было… Видел их кто-то там на речке, на льду, и без вниманья… А тут отца как раз на грех дома не было, а мать опять на сносях. Ходила мать вдоль берега, ходила, орала-орала, пока темно стало, — ни-ко-го!.. Никаких тебе Ваняток!.. С тем и домой пришла: залило их водой… Под утро раньше времени родила, и опять мальчишку: это уж я был. Тут и отец явился… Окрестил опять Иваном, а об тех двух какой же мог быть разговор? Залились, и все… Полая вода сойдет, дескать, может найдутся их бедные косточки… И вот две и даже три недели прошло, грязь везде стоит, топь, — куда искать кинуться?.. Однако кому не пропасть, тот, должно, и на германском фронте не пропадает… В конце месяца привозит их обоих на лодке лесник. За тринадцать их верст унесло и как раз, почитай, к лесникову амбару прибило. Так они, Шильник с Мыльником, и пробарствовали у лесника того, почитай, месяц… Таким образом стало нас три Ивана Полезнова… А Шильник — это был хлопоногого Сеньки отец, который теперь уже умер от муравьища… Ревматизм у него был, — по нашим сырым местам у редкого не бывает, — приготовили ему бабы муравьище… Это же — ты, конечно, знать должен — сгребут бабы муравьиную кучу в лукошко, приволокут домой безбоязненно, да в кипяток. Получается тогда муравьиный спирт, каким ноги лечат. Может быть, кому польза бывает, а тут получилась смерть… В большую кадку ведер на тридцать, в которой капусту квасили, высыпали бабы муравьище да корчагу целую кипятку туда… Садись, старик, принимай ванну ножную! А сами, разумеется, из избы ушли. Старик разделся, на табуретку стал около кадушки и голову туда свесил, смотрит, чтобы вода поостыла, а спирт муравьиный ему в голову вдарил, он, значит, как нагнувшись стоял, так и бултых в кадку вниз головой. В одну минуту в кипятке сварился… Так уж бабы после сами себе объяснили, как дело вышло, а в то время ни одна стерва и в окно не глянула, что там старик делает… Разошлись себе по хозяйству… Спустя время являются, а над кадушкой только ноги торчат… Вот она, темнота-то… Так и пропал человек… Вот почему я к себе его Сеньку взял… Из жалости его, мерзавца, взял!.. Известно, стоит тебе к старости состояние приобресть, хоть бы об себе ты целый век знал, что бобыль ты чистый, — вре-ешь! Племяннички у тебя разыщутся и тебя найдут!

— Деньги, что ли, украл? — спросил лупоглазый Бесстыжев.

— Кто?.. Сенька?

— Да Сенька же, а то кто же?.. О Сеньке же ты говоришь?

Полезнов внимательно поглядел ему в глаза, побродил взглядом по крутому лысоватому лбу, увидел, что он ничего еще пока про жену его не знает, и протянул неопределенно:

— Дда-а… вообще мерзавец… И, в частности, тоже подлец…

А чтобы покруче свернуть с этого вопроса в сторону, добавил:

— Сердит очень против царя народ, — я про Питер, конечно, говорю… Очень языки у всех поразвязались…

— Ну? — как будто удивился Бесстыжев, пришлепнув бороду на колене.

Заметив это, Полезнов стукнул кулаком об стол, сделал страшные глаза и заговорил вдруг громко и обиженно:

— А в самом деле, ежели разобрать по частям, от кого мы все терпим?.. От него одного мы все терпим!.. Сколько мильонов народу от олуха от одного!.. Ты в японскую войну не служил?.. Нет?.. Признаться, и мне не пришлось, а другие пошли… Кто не вернулся, а кто калекой пришел… «Голые, говорят, мы против японцев вышли!..» Не тот же ли черт теперь выходит?.. Раз ты не можешь управлять царством — уйди к черту! Вот!.. Уйди, — мы без тебя, дурака убогого, обойдемся!.. Уйди!..

И еще раз ударил он по столу, а Бесстыжев, как будто от испуга, поспешно убрал свою бороду за борт пиджака и спросил тихо:

— Это ты, Иван Ионыч, про кого же так?

— Про кого?.. Все про него же… Я уж наслушался и в Питере и в вагоне, что про него говорят… Это ты здесь сидишь, не слышишь…

С полминуты они глядели друг на друга неотрывно: один зло, другой испуганно, наконец спросил Полезнов:

— Сколько овса к первому ссыпем?

— Овса-то? — не сразу отозвался Бесстыжев.

Он положил одну ногу на другую, погладил колено, снял его, переменил ногу, погладил другое колено, снял… Жены его не было в горнице, — они сидели за столом только вдвоем с Полезновым.

— Я у тебя про овес спрашиваю! — напомнил Полезнов.

— Про овес-то?

Бесстыжев наклонил голову и задумался, точно подсчитывая в уме мешки и пуды. Это тянулось так долго, что Иван Ионыч прикрикнул, наконец:

— Дурака ты, что ли, из себя корчишь, или что?.. Ты получил на овес деньги?

— На овес-то?

И Бесстыжев спокойно повернул к нему голову, поднял ее, напыжился и ответил расстановисто:

— Да раз если ты об царе нашем такие слова смеешь говорить, какой же тебе тогда овес? Тебе тогда острог, а не овес!..

— Что-о?

— Тебе тогда отседа бежать надо, покамест полиция не схватила!

Бесстыжев поднялся и стал, прочно поставив ноги в подбитых толстых валенках.

— По-ли-ци-я! — пренебрежительно вытянул Полезнов, но, покачав головой, добавил: — А хотя бы полиция, кто же ей на меня донесет, полиции?

— Как это «кто донесет»?.. Вот мне же ты говорил это, я, стало быть, должен и донести уряднику — вот какое дело!.. О-очень это серьезное дело, а не то чтобы шутки!

Бесстыжев и говорил это серьезно. Он еще глубже запрятал свою бороду и застегнул над нею верхнюю пуговицу пиджака.

— Т-ты… с урядником?! — запальчиво крикнул Полезнов, поднимаясь. — Угрожать вздумал?.. Ты мне… не насчет урядника, а насчет овса говори, понял?

— На-счет ов-са?.. Что я тебе насчет овса могу? Ну?

Бесстыжев напружинился сразу и стал по-бычьи.

— Я тебе двенадцать тысяч дал? — понизил голос Полезнов.

— Ког-да это да-ал? — удивленно вытянул Бесстыжев.

— Та-ак! — вытянул и Полезнов и тихо присвистнул.

— Не свисти у меня в горнице, невежа, — у меня иконы висят! — прикрикнул Бесстыжев и сжал кулаки.

Полезнов хотел было кинуться на бородача, чтобы смять его сразу, хотя он знал, что в прошлом Бесстыжев — теперь его однолеток — был не в одном только Бологом известен как кулачный боец и что так же вот, как теперь, прятал он перед боем свою бурую бороду за борт пиджака, и нос ему изуродовали на кулачках, — но его остановил густой, хоть и негромкий, кашель за дверью, косматый кашель какого-нибудь дюжего грузчика, и вместо того чтобы кинуться драться, Полезнов повернулся к висевшей на гвозде своей шубе и начал одеваться, спеша.

— Та-ак-с! — закончил он, выходя.

— Этак-с! — с издевочкой перекрыл его Бесстыжев, провожая.

Когда Иван Ионыч шел по тем же сугробам к своему дому, он оглядывался по сторонам несколько пристукнуто, ошарашенно и даже о самогоне бесстыжевском думал: не отрава ли в нем? Студень тоже стоял где-то совсем близко, около глотки.

Встретился дурачок Митя, страдавший виттовой пляской. Обычно он протягивал к нему бесноватую руку: «Куп-пец, да-ай!» Теперь только глянул на него как-то даже и не глазами — их не было заметно, — а черным оскаленным ртом и прошел отвернувшись. Шел он широким, падающим вперед, загребающим снег шагом. Полезнов думал о нем: «Сейчас брякнется!» Но он не падал. Был он из первых солдат, брошенных на фронт в эту войну, и серела-желтела на нем шинель, снизу оборванная собаками.

Прошли мимо двое мальчишек с озера, от проруби, где успели уже наловить по кукану окуньков и подлещиков блесною, но ни один не сказал ему: «Купец, купи!», только глянули хмуро.

Он все равно не купил бы — на что ему теперь были подлещики? Но все-таки и это обидело.

Когда же он подходил к дому, нянька только что вышла гулять с двумя девочками — Катей и Лизой. Девочки были одинаково укутаны в синие вязаные платки, а нянька в серую степенную шаль — его подарок.

Почему-то испугавшись вдруг, чтобы дети с визгом, как всегда, не побежали ему навстречу, а может быть, подумав и так, что не побегут они к нему сегодня, — очень туманно было в голове, — Иван Ионыч за поднявшейся поземкой свернул в переулок, а оттуда выбрался на озеро и прямиком, как ехал вчера, пошел к вокзалу.

От большой ходьбы стало ему жарко в тяжелой шубе, он ее распахнул, а в толпе встречных ребят-подростков какой-то белоглазый озорно крикнул осклабясь:

— Гляди! Купец шубу вывернуть хочет!

И тюкнул. И все за ним начали тюкать разноголосо, и даже один захрюкал по-свиному… Пришлось поневоле ускорить шаг, так что на вокзал пришел он в большой испарине. Наткнувшись там на знакомого весовщика Тимофея Акимыча, он сказал ему с первого слова зло и хрипуче:

— До чего же сильно испортился народ, страсть!

И так при этом смотрел он на весовщика строго и осуждающе, что Тимофей Акимыч почесал ключом за ухом и отозвался прищурясь:

— Протух?.. По такой погоде мудреного чуть.

— Ты об чем? — зло спросил Полезнов.

— Об народе… Как он из мяса состоит, легким манером мог он испортиться…

— Однако пятнадцать градусов, — кивнул на красовавшийся тут же градусник Полезнов, но весовщик ответил загадочно:

— Зато на фронте вот уж третью зиму жара!

Катили тачки носильщики, сморкаясь в фартуки. Прошел огромный старый жандарм, лязгая шпорами по асфальту, и, увидя его, Полезнов, сам не зная почему, начал застегивать шубу.

От помощника начальника станции узнал он, что поезд на Петроград идет с опозданием на шесть часов.

Глава пятая

У Полезнова было, кроме Бесстыжева, еще двое подручных: один орудовал к московской стороне от Бологого, другой к рыбинской (Бесстыжев же в сторону Валдая). Обычно в каждый свой приезд домой Полезнов налаживал с ними связь. И теперь также, увидев на путях поезд, который минут через десять должен был идти на Рыбинск, он с деловой поспешностью послал носильщика за билетом до станции Максатиха.

Нужно было двигаться, чтобы не думать о жене, о Сеньке, о девочках своих, которых он видел сегодня с нянькой, и о двух младших мальчиках, которых не видел и не хотел видеть. Когда по-деловому застучали колеса поезда, он даже чуть усмехнулся про себя, вспоминая Бесстыжева. Ему представилось, как, расчесав знаменитую на весь уезд бороду, придет Бесстыжев к нему в новой синей поддевке просить прощенья и будет сваливать все на самогон… А он не простит.

Поезд, на котором он ехал, шел бодро, как нужно, и правильно, по расписанию; это заставляло думать и о Петрограде: вошел в расписание… а не вошел сегодня, так завтра наверно войдет.

На всякий случай он спросил своего соседа в чиновничьей фуражке, читавшего как раз «Новое время»:

— Ну что там пишут насчет Петербурга?

— Пе-тер-бур-га больше на свете нет, как известно, а есть Петроград! — наставительно ответил чиновник, хотя был, должно быть, вдвое моложе Полезнова, с черными тонкими усиками, закрученными колечком. Но тут же улыбнулся добродушно и добавил:

— Демонстрации как будто были… Ничего, пустяки.

Потом присмотрелся к Полезнову очень внимательно, не переставая улыбаться, а закончил совсем неожиданно:

— Вы — исконный русский дворянин, да?.. И в гербе у вас какая-нибудь этак медвежья лапа… Так?.. Я угадал?

— Гм… — поднял брови Полезнов, удивясь угрюмо. — Что я — посконный мужик, это так, а до дворянина мне еще довольно далеко!

— Однако… надежды не теряете?.. Угу… Все-таки… да… большая прочность в лице… Этакое что-то русско-медвежье… Ничего, вы не обижайтесь…

— А львиного ничего во мне нет? — угрюмо спросил Иван Ионыч.

— Ма-ло-ва-то!.. Да… Сейчас я буду угадывать дальше.

— Очень мне это нужно! — сердито крякнул Полезнов. — Я ведь не угадываю, что вы-то за птица!

— Однако же неожиданно и вы угадали! — оживился и повеселел еще более чиновник. — Я действительно птица!.. Моя фамилия — Воробьев!..

И при этом для большей учтивости он даже привстал немного, будто рекомендуясь. Он поглядел ожидающе, даже на правой руке отставил большой палец и разогнул ладонь, но Иван Ионыч не сказал ему своей фамилии и круто отвернулся к окну, откуда глядели сиреневые снега.

Тогда чиновник приставил палец к носу, как это делают артисты кино, когда изображают человека, близкого к блистательной догадке, и сказал вдруг таинственно:

— Я понял!.. Вы — нувориш!

— Что та-ко-е? — глянул сердито Полезнов.

— Не обижайтесь!.. Это — модное слово… Вы… как бы это сказать нежнее?.. работаете на оборону страны. Так? Я угадал?

— Конечно, работаю, — согласился Полезнов. — Я без дела не сижу, я работаю, конечно… все так же должны работать, вот!.. И вы в том числе!.. Вы в Рыбинск едете?

— Вот видите!.. Вы тоже угадали! — засиял чиновник насмешливыми, темными, как осколки черного стекла, глазами. — В Рыбинск, да, да, в Рыбинск!.. Так и создаются у нас сведения о жизни: мы должны угадывать, чтобы знать… хотя в то же время должны и что-нибудь все-таки знать, чтобы угадывать, не так ли?

На первой же станции он вышел, весело оглядев при этом Ивана Ионыча, и даже взял по-военному под козырек на прощанье.

Газету он оставил сознательно или забыл, и Полезнов долго косился на нее с неприязнью, но от скуки все-таки взял и по привычке начал просматривать объявления. И странно, как только среди огромного полотнища объявлений попалось ему хорошо знакомое «Продаются львы», это его как будто поставило на свое прежнее место. Он сказал самому себе: «Раз продаются еще, значит не проданы…» И будто и в самом деле какой-то необыкновенный барыш мог еще он взять на этих двух львах, он потянулся довольно. Мысль о том, что объявление объявлением, а какой-нибудь Чинизелли или цирк «Модерн» мог вчера еще купить и вывезти к себе этих Жана и Жака, он отбросил решительно. И опять по-вчерашнему отчетливо, деловыми словами подумал: «За две красных тысячи купить, за четыре красных тысячи продать…»

Когда вылез Полезнов на своей станции, то спросил у истопника, когда пойдет встречный на Псков, чтобы ни в коем случае не опоздать к петроградскому. Оказалось, что складывалось это удачно: через три четверти часа ожидался поезд на Псков. И уж полнейшей удачей показалось Полезнову: тот, к кому он ехал, белобрысый (и ресницы белые, как в муке) рыбинский мещанин Поденкин Егор Петрович как будто нарочно ждал его на станции.

Он пил чай с домашними медовыми пряниками вместо сахара. Белые волосы его прилипли к розовому потному лбу, и глаза (серые) казались тоже порозовелыми. Курчавую бородку его можно было принять просто за седую, до того льняной был в ней мягкий волос. Иван Ионыч знал, что ему под пятьдесят, а кто не знал, мог бы дать и двадцать восемь, таким он казался моложавым. И улыбался он вкрадчивой, сладкой улыбочкой и говорил полушепотом и с оглядкой.

У него оказалось все хорошо.

— Шатиловского достал, крупного и поценно, — шепнул он ласково, угощая чаем. — Подвод только не соберу, чтобы сразу подвезть… Правда ведь, лошади остались калеки, а люди — почитай, бабы одни.

— Бабы тебе — чего же лучше, — буркнул Полезнов. — Ты же до баб ласый! — и вспомнил, что уж раза четыре, если не больше, говорил ему это.

— Да ведь, Иван Ионыч, — с тихим смешком отозвался, как и раньше, бывало, Поденкин, — очень уж их, баб этих, бесчисленно много, а я все один!

— Ты не женись! — убежденно буркнул Полезнов. — На кой черт!

— Истинно!.. Я тоже того же мнения… Чиста моя душа, и чист воздух для меня, и никогда еще не было мне в бабах отказу!.. — одушевился Поденкин. — А солдатки, теперь взять, ну что же они, подлые, вытворяют — уму непостижимо!.. Говоришь даже какой: «Да ведь у тебя муж на фронте, может, смертельной мукой теперь исходит, а ты…» Так она, веришь ли, такое слово об нем скажет, это об муже-то, что только бы в мужской компании, и то по очень уж пьяной лавочке… Вот они какие лахудры!

— Пропала Россия! — сурово поглядел на него Полезнов, отложил в сторону медовые пряники, отставил стакан чаю и яростно поднялся.

И все время потом, пока он ждал обратного поезда и говорил с Поденкиным о делах, он оглядывал его подозрительным, косым взглядом. Был Егор хорошего роста, статен; волосы из-под новой шапки завивались кольцами, как у кучера; черный романовский полушубок очень к нему шел: от него он казался еще белее лицом.

— В Бологом давно был? — спросил его Полезнов, отвернувшись.

— Да ведь на прошлой неделе, а что?

Полезнов очень хотел спросить: «А ночевал где?», но спросил:

— Бесстыжева видел?

— Бесстыжев наш, кажись, хочет свою торговлю открывать, — отозвался Поденкин и тоже отвернулся, как будто затем, чтобы посмотреть на подходивший поезд.

А Полезнов наблюдал его искоса и думал: «У меня в доме ночевал!»

Насчет Бесстыжева и его будущей торговли он не сказал ни слова, а когда подошел поезд, то так заспешил садиться, что сделал вид, будто совсем не заметил протянутой ему на прощанье длинной руки Поденкина. И только из окошка вагона кивнул ему головой, чуть дотронувшись до бобра шапки.

— Счастливый путь! — крикнул ему Поденкин, ласково от солнца жмурясь.

«У меня в спальне ночевал, подлец!» — растерянно думал, глядя на него, Полезнов.

Глава шестая

В Бологом, на вокзале, узнал Иван Ионыч, что поезд на Петроград опоздал больше чем на шесть часов из-за заносов, а воинский пробился и подходит.

Подсев ближе к лампочке и сопя от усилий, он начал было в записной книжке писать карандашом прошение, какое должен был подать на Бесстыжева, припоминая другие его проделки, тоже очень похожие на мошенничество, но решил наконец, что адвокат завтра в Петрограде с его же слов напишет это гораздо лучше и подведет нужную статью законов; записал только, что двенадцать тысяч были даны Бесстыжеву новенькими пятисотрублевками восьмого февраля, и к этому добавил: «Расписка не взята по случаю поспешности».

Пришедший воинский поезд наполнил вокзал суетой, беготней, руготней, казарменным запахом… Целый час стучали по плиткам мозаичного пола вокзала гулкие солдатские сапоги, хлопали двери, орали дюжие глотки.

Когда поезд, наконец, ушел на Псков, к генералу Рузскому, Полезнов, бродя по перрону, заметил несколько ярко блестевших пачек патронов между рельсами, и даже целый патронный ящик невинно и как будто сконфуженно белел под большим перронным фонарем.

— Безобразие какое! — сказал он весовщику Тимофею Акимычу. — Ежели они здесь целые ящики патронов теряют, что же они на фронте делать будут?

— Ежели дураки, то головы потеряют, а ежели умные — с головами домой придут, — загадочно ответил Тимофей Акимыч.

— Сказать же надо кому, чтоб убрали!

— Убе-рем… Пригодятся… — и пошел.

После этого разговора сиротливыми показались Полезнову черные шестидюймовки, стоявшие на платформах и покрытые брезентом… Поезд с ними пришел, должно быть, еще утром. На брезентовых покрышках было много снегу. Они тоже казались потерянными, эти орудия.

Часов около восьми пришел поезд из Петрограда. В зале первого класса Иван Ионыч цепко присасывался глазами ко всем лицам, но приезжие казались менее встревоженными, чем он, они только наперебой расхватывали в буфете бутерброды.

За столом же, где сидело несколько человек, поспешно работая ложками в дымящемся супе или солянке, какой-то молодой, большеголовый, в инженерской фуражке, по виду кавказец, не совсем чистым русским языком говорил громко, как будто никому и всем сразу:

— Да ведь нас, инженеров-путейцев, вешать надо! Мы кто?.. Мы — взяточники, это раз!.. Мы — каз-но-крады, это два!.. Мы хапаем де-сят-ки тысяч!.. А если путевой сторож гнилую шпалу у себя в печке спалит, мы его под су-уд, негодяя!.. Мы ему двадцать четыре света покажем!.. Ка-ак смеешь гнилую шпалу в своей печке палить, когда это казенное имущество, па-адлец!.. Ххолодно тибе, а-а?.. Тибе ххолодно?.. Ка-ак это тибе может быть ххолодно, когда ты и всего только сторож?.. Это инженеру может быть холодно, а не тибе, ххам!..

Он широко размахивал тощими руками, одетый в очень легкое, почему-то осеннее пальто с несколько бахромчатыми рукавами. Лицо у него было обветренное, щетинистое; тонкий нос с горбом краснел, как обмороженный; волосы у широких висков мелко курчавились.

Наискось от него, на другой стороне стола сидел невзрачный, морщинистый, хоть и нестарый, подполковник с нефронтовыми белыми погонами. Полезнов с первого взгляда принял было его за военного врача, но вот он откинул голову и сказал инженеру очень твердо и внятно, как не говорят врачи:

— Прошу прекратить агитацию!

— Каку-ю агитацию! — задорно крикнул инженер.

— Тут зал первого класса, а не третьего, и старания ваши излишни… Поберегите энергию!..

— Я… Я… Вы знаете, кто я? — гордо откачнулся инженер. — Я — князь Нижерадзе.

— А я — князь Выше-радзе! Поняли?.. И при малейшей попытке вашей продолжать агитацию я вас арестую!

Только тут понял Полезнов, что подполковник этот — жандармский, и очень удивился, когда инженер деланно коротко хохотнул и на весь зал крикнул:

— Коротки руки!.. Вы?.. Меня?.. Арестуете?.. Ха-ха!.. Коротки руки!

Однако он отошел от стола, а к подполковнику наклонился сзади какой-то длинный, светлоусый, торгового вида и сказал как-то пьяно-странно, указывая пальцем на инженера:

— Он у самого генерала-губернатора чай пил!.. Хи-хи-хи… И кофей пил!

Между тем широкоплечий сановитый старик, хорошо и добротно одетый, с раздвоенной, видно, что холеной, бородою, сказал важно, в упор глядя на подполковника, не сводившего глаз с инженера:

— Аресто-вы-вать, господин полковник, тех, кто по-ря-до-чен, и оставлять на свободе явных не-го-дя-ев — эта ваша система уже довела нас до ги-бе-ли! Да! Благодаря этой сис-те-ме Россия на краю про-па-сти!

И вдруг хлынуло с разных сторон:

— Верно!.. Правильно сказано!..

И около буфета кто-то с бутербродом во рту захлопал, как в театре; когда присмотрелся Полезнов, оказалось, что это был молодой офицер.

Подполковник резко отодвинул от себя тарелку, зло поглядел на сановитого старика и кругом и вдруг поднялся и пошел к выходу, а за ним бросился и официант с салфеткой, и вот тот самый, длинный, светлоусый, торгового вида, подмигнул теперь уже старику и, также пальцем указывая на уходящего жандарма, крикнул тонко:

— Смотрите, деньги за солянку замошенничал! Хи-хи-хи!.. Ей-богу!

И он так вздернул усы и такие сделал глаза, что уже, глядя на него, многие захохотали, а инженер (или только надевший инженерскую фуражку на время), не теряя времени, очутился вдруг на столе, на другом конце его, и кричал оттуда, перегибаясь:

— Гос-спода!.. Мы переживаем сейчас мо-мент огромной исторической важности!.. О-банк-ро-тилась власть!.. Вы все это знаете, все вы это видите!.. Что же теперь требуется от вас? Чтобы вы, наконец, заговорили!.. На чем держалась власть? На бес-сло-весно-сти населения! До чего же домолчальничались мы все? До стыда, до позора!.. До того, что какой-то конокрад и пьяница и распутник Гришка Распутин правил Россией, а при нем для мебели де-ге-не-рат этот, «мы, божией милостью, Николай Вторый»… А там… в Петрограде… в столице… там голод!.. Там нечем печи топить!.. А на фронте что?.. Там милли-оны погибают!.. С палками, да, с палками идут против пулеметов, потому что винтовок нет!.. Снарядов нет!.. А великий князь Сергей Михайлович об-кра-ды-вает войска, чтобы брил-ли-ан-тов накупить балерине Кшесинской…

При этом слове инженер, — как разглядел Полезнов, — качнулся вперед и спрыгнул со стола, а из боковых дверей показалось человек пять жандармов, причем трое из них и поручик с ними были здешние, а давешний подполковник с очень решительным видом и с револьвером в руке выступал впереди.

— Вы арестованы! Ни с места! — крикнул он инженеру.

— Дудки! — крикнул инженер и замешался в толпу.

Потом началось что-то неуловимое для глаз. Все в зале сразу как-то сгрудились около жандармов в непроницаемый круг, все закричали вдруг, и оказалось, что это внушительно, когда на вокзале довольно согласно и полным голосом кричит толпа:

— Вон жандармов! Долой жандармов!.. Бей их!.. Вон, мерзавцы!..

Полезнов думал, что сейчас должна начаться стрельба, и подвинулся задом к буфету, но неистово зазвенел вдруг колокольчик швейцара, старавшегося покрыть все голоса своим басом, действительно редкостным:

— По-ез-ду на Тверь, на Москву втор-рой зво-нок!..

И все кинулись к двери, чтобы не остаться здесь, на вокзале, и вместе со всеми вытолкнуло Полезнова, так и не заметившего, куда потом девались жандармы.

Подняв правую сторону воротника от резкого ветра, Иван Ионыч дождался отхода поезда. Ему хотелось посмотреть, вытащат ли из вагона жандармы объявленного арестованным инженера, но жандармов на перроне не было даже и видно. Поезд дернулся и после нескольких свистков двинулся, и на одной из освещенных площадок Полезнов разглядел знакомую инженерскую фуражку над тонким с горбинкой носом. И так как в это время на перроне было много толкотни и криков, Иван Ионыч безбоязненно сказал вслух о Бесстыжеве:

— А он, дурак, вздумал меня урядником каким-то пугать!.. Эх, идиот чертов!

Очень возбужденно потом начал он метаться по вокзалу. Поденкину и другому подручному, работавшему в Вышнем Волочке, Зверякину, он послал телеграммы: «Закупку, погрузку овса пристановить». В то же время с бесспорной ясностью, чего раньше не было, представилось необходимым непременно поехать в Петроград получить свои деньги в интендантстве. Большая потребность двигаться погнала также его и к извозчику у подъезда вокзала, причем он даже не решил, куда собственно он поедет, домой ли, или к Бесстыжеву, чтобы доказать ему, что он не только мошенник, но еще и круглый дурак.

Между тем было уже около девяти, и, когда стоял он около извозчика и смотрел на мерцающую слабыми огоньками заозерную часть слободы, раздался вдруг звонок на перроне.

Спросил он извозчика на всякий случай:

— Это рыбинскому звонок?

— Питерскому, — ответил извозчик.

— Ка-ак так питерскому?.. А зачем же я хочу с тобою ехать, когда мне именно в Питер надо?

— Не знаю уж, дело хозяйское…

Извозчик мог подумать даже, что он пьян и над ним шутит; извозчик обиделся.

А поезд, которого Полезнов ждал так долго, пришел действительно через полчаса. В полях южнее Бологого, конечно, сильная крутила метель: вагоны пришли оледенелые, поседелые, с пухлыми белыми от снега крышами, и, когда Иван Ионыч занял свое верхнее место, им овладела не то что успокоенность после двух этих дней, а так, будто долго втаскивал себя на какую-то почти отвесную насыпь, чтобы попасть на рельсы, и вот, наконец, на рельсах.

Верхняя полка вагона, когда перед тобою только свеча или лампочка вверху, а внизу ненужно для тебя суетится чужой народ и путь твой еще долог — целая ночь, — это располагает к довольно странным, отрешенным и медленно проплывающим мыслям. Иван Ионыч думал теперь только о жене, о том, что у нее «началось», началось то, чего остановить, может быть, и нельзя. Когда он женился, ей было девятнадцать, ему сорок шестой… Кроме того, он часто и подолгу не бывает дома.

Очень трудно было с руками: они чересчур набрякали и были чугунно-тяжелы, так что, на какой бы бок он ни ложился, через пять — десять минут отлеживал себе то ту, то другую руку, — приходилось поворачиваться снова.

О чем говорили теперь внизу (сосед же его по верхней полке спал, повернув к нему совершенно голый и белый затылок), Иван Ионыч не слушал… Он думал о жене просто, по-деревенски и, должно быть, иногда все-таки забывался на минуту, потому что явно как будто зажимал в отекшей руке ее косу. Иногда же казалось, что в руку ему попала черноморова борода Бесстыжева и он рвет ее и волочит самого Бесстыжева по рельсам. Иногда, когда сильно дергался поезд и его подбрасывало, приходилось прижимать руку к сердцу, — так оно начинало колотиться. Даже несколько удивленно он думал о нем: «Несмотря, что шестой десяток идет, а все-таки здоровенное!..» Вспомнил, что лет сорок уже ничем не болеет, только в детстве была лихорадка, — пил от нее горькую хину.

Когда подъезжали к станции Угловка, сосед Ивана Ионыча, подняв голову и поглядев на него мутными глазами, буркнул:

— Что это вы все вертитесь, послушайте?..

Озадаченный Иван Ионыч только что хотел выругать его, обидясь, но тот тут же повернулся, снова показав ему гладкую лысину, и завидно захрапел, как человек с чистейшей совестью, не отягощенной даже преступлениями ближних.

— Вот так осел! — сказал Иван Ионыч скорее задумчиво, чем злобно, и тут же почему-то представил у себя на коленях тоненькую старшую свою девочку Лизу, как она, откинув головку, чтобы смотреть ему прямо в глаза, спрашивала:

— Осел, папа, он больше, чем белуга, или он меньше?

Он ответил ей тогда:

— Они разные. То — осел, животное, а то — белуга… в воде живет… Белугу, ее на Каспийском море ловят…

— На Кась-пись?.. Фу, мама!.. Как папаше не стыдно?..

И она соскочила с колен и время от времени глядела на него осуждающими глазами и покачивала головой.

На какой-то небольшой станции поезд остановился и стоял так долго, что пассажиры начали встревоженно выходить из вагонов.

Проснулся и тот, с лысиной, натянул на длинную, как пирог, голову рысью шапку с наушниками, покачался на слабых руках с полминуты и тоже спрыгнул вниз и вышел. Его не было с полчаса, а когда он вернулся наконец, Полезнов обратился к нему, как к знакомому:

— Что там случилось такое?

— Черт их знает, разве у них разберешь?.. Мы на запасном пути будто стоим, — подумавши, ответил лысый.

— Ну, а все-таки что же такое говорят?

— Что говорят?.. Говорят какую-то чушь неподобную!.. Будто мы целый корпус пропустить должны, только тогда дальше поедем…

— Ка-ак так корпус?.. Зачем корпус?.. Да ведь корпус, — вы знаете, что это такое? — очень встревожился Полезнов. — Куда же это целый корпус?

— Куда?.. В Петроград, говорят, на усмирение…

Большие бурые мешки были у него под глазами, а лицо бритое. Он добавил:

— Вообще теперь можете спать безмятежно…

Подтянуться на руках он не мог и стал обеими ногами на столик, чтобы взобраться на свое место, а взобравшись, присмотрелся к Полезнову и, вспомнив, должно быть, как он вертелся, сказал покровительственно:

— Пройдитесь подите минут на десять, освежитесь… Лучше будете спать…

И опять показал, какая у него плешь. Полезнов же рассуждал между тем:

— Корпус… это — две дивизии. Стало быть, восемь полков… Это по военному составу… посчитайте, сколько людей… Да артиллерия… да кавалерия… Кроме того, обоз… Сколько же это составов надо?.. Один за другим их гнать, и то ночи не хватит… И чего же нам их ждать на запасном пути?.. Не все ли равно, нам ехать и им ехать?

Все-таки больше часу стояли на этой станции. Потом, пропустив скорый встречный, снова дернулись вагоны и застучали колеса. Это очень успокоило Полезнова. Он даже задремал. Снились ему одни только крушения поездов, причем вагоны поднимались на дыбы и опрокидывались вверх колесами.

Глава седьмая

Уже на Николаевском вокзале, когда в двенадцатом часу дня приехал Иван Ионыч, оказалось необычайно людно, весьма простонародно — даже в зале первого класса, — очень шумно и как-то совсем неожиданно празднично… Правда, день был воскресный, но народ, переполнивший вокзал, видимо никуда не собирался ехать и не был озабочен тем, как бы достать билет и как бы кто не украл мешка или корзины. Никто и не тащил на себе, пыхтя и наливаясь кровью, чудовищных узлов, замызганных, перетянутых веревками семейных чемоданов. Толпа была явно свободна от прокисших своих вещей и уже одним этим празднична.

Все кругом были очень возбуждены. Кто-то — за толпой не было видно как следует, кто именно, — кричал решительно:

— А я вам говорю: за нас казаки!

— А отчего же ораторов нет? — спросил громко Иван Ионыч, вспоминая инженера Нижерадзе. — Вот бы теперь оратора.

Женщина с рябинами около носа отозвалась визгливо и даже запальчиво:

— Говорят же!.. «Оратора»!.. Возле памятника цельный час говорят!..

Иван Ионыч представил памятник, весь обляпанный белыми сочными снежками, представил и то, как выкрикивает там кто-нибудь вот теперь, взобравшись на цоколь или тумбу, и сказал женщине строго:

— То своим чередом, а надо бы и здесь!

Потом произошло что-то менее понятное: толпа на вокзале забурлила, как кипяток в котле, и одна часть ее неудержимо полезла внутрь вокзала, крича: «Полиция!.. Держись!.. Полиция!..», другая — и как раз в это течение попал Иван Ионыч — буйно ринулась к выходу на площадь.

Тут, около подъезда, упершись в выступ стены, чтобы его не столкнули ниже, он увидел первую кровь.

Безбородый, с кошачьими рыжеватыми усами, с глазами навыкат, красный, полнощекий, картинный пристав, гарцуя на кровной вороной, белоногой лошади во главе двух-трех десятков конных полицейских и стражников и не менее полусотни казаков, решил сделать натиск на толпу… Он взмахнул рукою с матовым револьвером и что-то крикнул назад, команду, — толпа кричала, трудно было разобрать какую, — после которой все разом пришпорили коней и пригнулись, готовые в клочья разнести огромную толпу, запрудившую площадь.

Толпа же как будто сделала бастион из огромной неуклюжей бронзовой лошади и такого же неуклюжего всадника на ней; она отхлынула вся только сюда, к памятнику, и здесь непрошибаемо сгрудилась. Лошади пристава и полицейских не могли взять разбега, никакой атаки не вышло. Вороной красавец переступал тонкими ногами в белых чулочках перед плотной стеной толпы. Он все время то пригибал точеную голову к груди, то подымал ее, чтобы опять пригнуть. Со стороны казалось, что он приветливо кланяется толпе… Но багровый пристав кричал, слышно было только: «…иись!.. ять!..» — и непечатная брань. После говорили, что кто-то ударил его по ноге палкой, и пристав в него выстрелил. Он думал, может быть, что вслед за его выстрелом, как за сигналом, раздадутся стройные всеустрашающие залпы, но полицейские и стражники только потеснились, чтобы пропустить казаков.

Издали нельзя было понять, что случилось так неожиданно, — все время кричала и волновалась толпа, — почему-то в ближайшего к себе казака-донца с лихим желтым чубом выстрелил пристав, и тот беспомощно упал на шею лошади, и тут же блеснула шашка, и пристав с разрубленной головой опрокинулся навзничь: товарищ убитого казака отомстил за одностаничника.

И вся площадь взвилась радостно: «Ка-за-ки!..» Это был не крик, а какой-то выдох шумный, как бывает у удавленника, когда вовремя снята с его шеи петля: еще бы немного, два-три момента, и — удушье, смерть… «Урра-а-а!.. Ка-за-а-а-ки!..»

И потом уже как будто должное, как какая-то подсказанная необходимость, кинулись на казаков полицейские, и опрокинули полицейских казаки и с пиками наперевес (вот когда показались Ивану Ионычу геройски-грозными эти длинные пики!) погнали их карьером вдоль Старого Невского, к Лавре… И только вороной красавец рядом с мухортой пегой лошадкой казака остались среди толпы, а на вокзал бережно несли молодое тело казака и волокли за ноги грузное тело пристава, оставлявшее на истоптанном снегу кровавый след. Проволокли недалеко от Полезнова, и он заметил, что пояса с кобурой, а значит, и с револьвером, не было на его шинели, как на теле казака не было ни винтовки, ни патронных сумок.

И только когда пронесли тела, очнулся Иван Ионыч от всего этого неслыханно нового, усиленно замигал глазами (почему-то слезы на глаза навернулись) и сказал оторопело громко, обернувшись почему-то назад:

— Вот это так ловко! А?..

— Милый, еще как ловко-то!.. Раз ежели казаки за нас, так теперь…

И не договорила та самая с рябинами около носа (оказалось, что стояла она сзади него) и, совсем как на Пасху, заплаканная от счастья, поцеловала его в губы.

Полковник князь Абашидзе жил наискосок, через площадь, в самом начале Знаменской улицы. К нему у Полезнова, пока он стоял, скопилось несколько деловых вопросов об овсе: нужно ли теперь доставлять овес? кто будет за него платить, если доставить? куда именно доставить? есть ли в Петрограде какая-нибудь власть, если пристава стреляют в казаков, а казаки рубят головы приставам?.. может ли он получить теперь в интендантстве свои двадцать семь тысяч?

На все эти и многие другие подобные вопросы непременно должен был ответить Абашидзе, слегка похожий на того инженера в Бологом, только ростом выше, годами старше, лицом красивее.

Толпа раскинулась теперь по всей площади, и пройти сквозь нее оказалось возможным. Полезнов смотрел на всех кругом с веселым пониманием, как соучастник, в то же время думая о Бесстыжеве: «Ду-у-рак, дубина!.. Что? Взял?..»

Когда позвонил он, за дверью послышались почему-то беготня на цыпочках, шарканье ног, и потом стало тихо. Полезнов надавил пуговицу звонка еще раз. Долго никто не отзывался, наконец робко звякнул ключ в замке, и через узенькую дверную щель спросил тихий женский голос:

— Вам что надо?

И так же тихо, понимающе тихо, отозвался Иван Ионыч:

— Мне бы… Я к господину полковнику… к их сиятельству…

— Нету здесь никаких полковников! — тверже уже сказал голос.

— Вы не думайте, что я что-нибудь… Я им известен… Я насчет овса хотел выяснить… — заговорил было Полезнов, но женский голос, вполне окрепший, перебил возмущенно:

— Какой овес, что вы?.. С ума сошли?.. Какой теперь овес, когда революция? Вы знаете, что офицеров убивают?.. В интендантство идите!

И дверь захлопнулась, щелкнул замок.

Чтобы попасть в интендантство, нужно было пробиться на Малую Морскую, почти через весь Невский, однако уже на углу Невского Полезнов увидел образцово выстроенный взвод гвардейцев. Он удивился, когда это успели они построиться здесь в полной боевой готовности, огромные, застывшие, как живые монументы: он не заметил их раньше, когда проходил на Знаменскую улицу через площадь. Невский же и теперь, как тогда, почти сплошь чернел (а вдали синел густо) от стотысячной толпы.

Было далеко не так уже морозно, как третьего дня, и, что было совсем уже странно, гораздо светлее было, чем бывало всегда в Петрограде.

Поручику, вкось на него глянувшему, вкрадчиво сказал Иван Ионыч не в полный голос:

— Ваше благородие!.. А как теперь интендантство — работает?.. Мне потому это нужно — я поставщик, вот почему… мне там деньги получить следует…

Крест-накрест перетянутый новенькими ремнями, высокогрудый белый молодой поручик обвел его с шапки до калош девичьими серыми глазами и чуть кивнул головой в сторону Невского, а в сторону Знаменской площади, в сторону наседающей, хотя и осторожно, толпы вытянул руку и крикнул негромко, но начальственно:

— Нельзя!.. Проходите!..

На обоих углах Литейного проспекта густо стояли солдаты-гвардейцы, а Литейный, как Невский, в обе стороны чернел и синел народом, и две встречных реки именно тут бурлили, где сливались.

Иван Ионыч озирался кругом, сильно стиснутый, и бормотал отчаявшись:

— Шабаш!.. Кончено!.. Тут уж пробиться немысленно!..

Однако скрещение встречных народных рек выперло его вперед, протащило как-то на другую сторону Невского, и так, в толпе, раздвигающей жидкие шеренги солдат, добрался он до Аничкова моста. Кругом него все были говорливы, крикливы, возбуждены.

Могучие бронзовые кони Аничкова моста, красавцы кони, очень подходящие, — как казалось ему теперь, — вздыбились, взвихрились, раздували ноздри — вот-вот раздавят своих голых усмирителей… Как-то необходимо было, чтобы именно такие кони-звери высились над человеческой гущей, горячились бы сами и ее горячили, а не тот неподвижный, тупой, толстомясый битюг под царской тушей на Знаменской площади. И толпа тут была иная, чем там. Полезнов не мог бы сказать, в чем именно выражалось различие, однако — он чувствовал это — она была требовательней, настойчивей и смелее; она презрительно глядела на затянутых гвардейцев, она хотела двигаться и двигалась.

Как будто в этих огромных пятиэтажных, вплотную, без просветов, стоящих с обеих сторон Невского домах никого не осталось, кроме больных, лежащих в постелях, — все вышли громко сказать, что они люди.

Но что толпу, как бы ни была она мудра и права, можно в упор расстреливать залпами, это показали скоро Ивану Ионычу гвардейцы Волынского полка.

Это случилось на Казанской площади, куда вынесло, наконец, Полезнова народное половодье.

Если, еще не доходя до Аничкова моста, он думал только о том, как бы добраться до интендантства, то теперь уже видел, что не доберется, и… забывал об этом.

Он чувствовал временами, что ничего еще не ел в этот день, и во рту временами пересыхало, но, когда он кричал вместе с другими: «Хле-е-ба!.. Хле-е-ба!» (бывало это, вдруг начинали в упор сытым на вид гвардейцам кричать: «Хлеба!»), он понимал, что дело было не в хлебе только, не в одном хлебе.

И вот вместо хлеба — залп; это произошло именно здесь, перед Казанским собором, часто слышавшим залпы.

Рядом с Полезновым пришлись две совсем юные девушки в школьных еще шапочках со значками своей гимназии, тесно сцепившиеся руками, боявшиеся оторваться одна от другой и затеряться. И когда треснуло вверху от залпа, им, с изумленными голубыми глазами, крикнул Полезнов:

— Ложись! — и, глядя на них встревоженно-строго, по-отцовски, сам присел проворно на мостовую и вытянул левую руку, чтобы лечь на левый же бок.

Но девочки глядели на него удивленно, оглядывались кругом и все-таки стояли.

— Ложитесь! Убьют! — кричал им Полезнов, и кругом него ложились так же проворно, как он, будто крики его приняли за команду, но две девочки в гимназических шапочках пожимали совсем узенькими плечами, смотрели кругом и вверх, и глаза у них голубели явным недоумением.

И когда треснуло снова, одна из них вскрикнула и упала, увлекая другую, упала на подобранные ноги Ивана Ионыча.

Четыре залпа еще насчитало не столько сознание, сколько все вообще бочковатое тело Полезнова, сознание же его сосредоточивалось здесь, где он ничего уже не мог сделать.

Он видел пухлый клочок белой ваты на пальтеце девочки — на груди слева, немного ниже ключицы, его не было прежде. Пуля выбрала среди многих около него именно эту узенькую полудетскую грудь. Приколотая большой булавкой к белесой косе шапочка девочки не скатилась с головы, только отбросилась назад, рот ее открылся очень широко и вздрагивал, ловя воздух, голубизна глаз чуть мерцала под полузакрытыми веками. Сестра тормошила ее испуганно и рыдала.

— Эх, Лиза, Лизочка! — бормотал Полезнов. В том, что ее звали Лизой, а другую, непременно сестру ее, Катей, он не сомневался.

Когда на Гороховой, около какого-то автомата, не так давно бойко торговавшего пирожками, но теперь упраздненного, Иван Ионыч, наконец, остановился и глянул в длинное зеркало, вделанное сбоку в стену, он не узнал себя.

Явственной, резкой стала переносица очень неправильного, «чисто русского» его носа; а главное — в бороде, как раз от подбородка, веером что-то досадно и незнакомо белело.

Иван Ионыч подумал, что это известь от стен, к которым он прикасался то там, то здесь руками, а потом брался за бороду, и начал было деятельно оттирать эту известку перчаткой, пока не убедился, что известку эту оттереть нельзя, что она выступила из него самого — вчера ли, третьего ли дня, или вот только сейчас, на площади, — что она называется сединою.

Глава восьмая

В одном из переулков, ведущих на Вознесенский проспект, в чайной, куда с большим трудом кое-как втиснулся Иван Ионыч, он прочно уселся за одним столиком рядом с каким-то отделенным унтер-офицером, у которого по-охотничьи за спиной на ремне торчала винтовка без штыка. Оба они пили чай, как одолевшие безводную пустыню; они расстегнули вороты рубах, сдвинули на затылки шапки; лица у обоих стали свекольными и лоснились.

Унтер-офицеру было за сорок, он был взят из запаса в запасной батальон. Шапка его — папаха из серой поддельной мерлушки, лицо — круглое, бабье, — все казалось очень знакомым Ивану Ионычу, до того знакомым, что он с первого же слова начал говорить с ним попросту, хлопая его по плечу и с ухмылкой:

— Думаешь ты, что старше ты меня в чине-звании? Не-ет, брат, я сам унтер девятнадцатого пехотного Костромского полка!.. Это называлась пятая дивизия… Наш полк был — белый околыш, а Вологодский — синий, а семнадцатый Архангелогородский — тот красный околыш, а Галицкий двадцатый — те уж черные галки, черный околыш… красоты в нем, конечно, никакой… Мы споначалу в Батурине стояли; так себе городишко, паршивый, совсем село, только замки там старинные, двое… Как на плацу, бывало, ученье — командуют: «На-правле-ние на замок… Разумовского!..» Или в другую сторону: «На-правле-ние на замок… Мазепы!» Сейчас, значит, по фланговому стройся на замки… От них там одни только стены кирпичные оставались, от этих замков, а крыши уж черт взял… И, разумеется, раз команду подают: «Стоять вольно!.. Оправиться!» — солдатня сейчас со всех ног туда животами вперед, и только на бегу пояса снять успеют.

— Это в какой было губернии? — полюбопытствовал унтер-офицер, глянув воловьим выпуклым глазом.

— Это в Черниговской, а потом мы в Житомир перешли, на австрийскую почти границу… И не знали, бараны, зачем нас туда погнали!.. А погнали нас туда, чтобы в случае войны мы под первые пули, вот зачем!..

— Офицера у вас как… дрались?

— Ого! — почти радостно отозвался Полезнов. — Увечили!.. Я каптенармусом ротным был, а ротный наш, капитан Можейко… Я же прав вполне был, и мог я ему подробно объяснение дать насчет мундиров второго срока, он мне: «И-ишь раз-го-вор-чистый, как все одно шлюха!» — да в это вот место, — Полезнов показал повыше левого виска. — Если бы чуть ниже взял, убил бы…

— Твоя как фамилия? — хриповато спросил унтер-офицер.

И по этому случайно хриповатому голосу мгновенно вспомнил Иван Ионыч, на кого был похож он: на Зверякина, того, который, скупая овес, орудовал около Вышнего Волочка. И вот, сам не зная почему, ответил он найденно:

— Зверякин!

— Фамилия лесовая, — важно усмехнулся унтер-офицер, — и видать, что ты по природе из лесовых… А моя — Вечерухин.

— На мне, конечно, шуба теперь из меха, — несколько конфузливо сказал Иван Ионыч, — однако я, брат…

— Шуба такая на каждом рабочем быть должна, — перебил Вечерухин важно.

— С одним подрядчиком намедни по душам пришлось говорить, — поблескивая глазами, возбужденно говорил Полезнов. — Веришь ли, говорит, ну не досада? Сыпешь, сыпешь этого овса на фронт, как в бездонную яму, и хотя бы толк какой от этого был, чтобы тебе оправдание, что ты у своего брата что доброе берешь, а ему бесполезные деньги даешь, — так нет же тебе и этого оправдания! Только немцы, как они наши обозы везде забирают, этим твоим овсом пользуются, а ты из-за него ночи не спишь, как бы его побольше достать!.. Говорил: двадцать семь тысяч его за интендантством остались, ордер не успел выправить…

— Теперь уж не получит, крышка! — решил Вечерухин.

Полезнов посмотрел на него с долгим и упорным вопросом в глазах, вздохнул и согласился:

— Я и сам вижу, что крышка!

И, поверив в то, что пропадут его деньги за интендантством, как пропадут другие его деньги за Бесстыжевым, и еще и уже окончательно поверив также и в то, что удачливый в бабьей любви белобрысый Поденкин действительно спал в его спальне, на его кровати, так же, как может быть, не один раз спал на ней рядом с его женою хлопоногий Сенька, Иван Ионыч с силою сжал зубы, поскрипел ими и спросил Вечерухина:

— Вижу я, тут у многих штатских винтовки… Мне нельзя ли разжиться?

Вечерухин оглянулся, подумал и сказал:

— А почему же нельзя?

И винтовка для Ивана Ионыча, из тех нескольких десятков тысяч винтовок, которые были захвачены толпой в арсенале на Литейном, вскоре нашлась. Правда, это была винтовка кавалерийского образца, и ремень на ней был несколько коротковат для одетого в шубу Полезнова, но он зажал ее в руки прочно, оглядел ее со всех сторон глазами старого знатока…

И весь остаток этого самого необыкновенного дня своей жизни Иван Ионыч рядом с Вечерухиным в случайно сбившейся толпе человек в семьдесят, в которой было несколько солдат из запасных батальонов, ходил по улицам и переулкам в районе Никольского рынка, Екатерингофского проспекта, Демидова сада.

На Екатерингофском, это было уже часов в пять вечера, их обстреляли откуда-то с крыши, четверых ранили. Тогда решено было снять стрелков, и осадили дом. На одной из черных лестниц пробиравшийся на чердак вместе с долговязым, одетым в теплую куртку, малоразговорчивым рабочим Иван Ионыч встретил притаившегося человека с мешком.

— Ты кто такой? — строго спросил его рабочий.

— Печник, — ответил тот.

Осветили его зажигалкой — действительно, добросовестно выпачкан, как и полагается печнику, и рабочий уже пошел выше, когда Полезнов сунул руку в мешок печника и потом сбил его с ног, сел на него и закричал долговязому:

— Посвети сюда!.. Это что у него за машина в мешке!

Машина оказалась пулеметом, правда неполным, печник — околоточным.

Среди народных толп, заполнивших улицы, хотя и возбужденных, хотя и решивших в этот и следующие дни круто и навсегда изменить свою историческую судьбу, но безоружных, они ходили несосчитанным и невнесенным в списки самочинным отрядом, плотно державшимся и вооруженным.

А совсем уже поздно, часов около двенадцати, когда опустели улицы, оказалось, что нужно все-таки переночевать где-то и непременно всей дружиной.

На Офицерской, недалеко от меблирашек «Марсель», теперь переполненных, зашли в кино, в котором заканчивался показ картины «Любовь и касторка». В этом кино и расположились ночевать, очень удивив хозяина кино таким желанием.

Глава девятая

На другой день утром — и уже не так рано — солдат унтер-офицерского звания Иван Полезнов проснулся.

Кругом него все уже вставали, а он озирался во все стороны, нет ли где воды, чтобы умыться. Нигде, однако, не было видно умывальника.

Весь вчерашний день носивший свое тяжелое тело на пятидесятидвухлетних ногах по необычайным улицам, теперь он чувствовал, как у него болели ноги. Плечи тоже ломило, не то от шубы, не то от неудобной ночевки на холодном, жестком полу.

Откашлявшись и осмотревшись и найдя, наконец, Вечерухина, который встал раньше его и имел уже свежий вид, он сказал ему деловито, как унтер-офицер унтер-офицеру:

— Надо бы ребят чаем напоить, а?

Вечерухин надвинул плотнее папаху на бычий свой лоб, пригладил усы и ответил важно и хриповато:

— Какие же тут чаи, когда здесь кино?

Толкаясь, вышли на улицу, не затворив за собой дверей, и вот что было неожиданно и необычайно на новой улице в этот новый день: солнце!

И тихо было. И потеплело… И даже глаза резали в этой оттепельной тишине высокие, но до чего же четкие крыши домов, выступы стен, старательно каким-то безвестным рабочим российским людом украшенные то статуями в нишах, то очень сложным орнаментом. Именно этот вековой труд, упорный и искусный, выступил теперь отовсюду — спереди, справа, слева… Ничего затуманенного, призрачного не было уже кругом: все было массивно, все было тяжести страшной, каждый камень сплошных этих стен казался отчетливым, каждый был положен людьми в фартуках, заляпанных известью, с красными от извести глазами…

Сказал, обращаясь ко всем и ни к кому, ошеломленный Полезнов Иван:

— Честное слово, не вру: за всю войну сколько разов я в Петрограде бывал, верите ли, братцы, первый раз на этот город солнце смотрит!

А бойкий безбровый подросток около подхватил весело:

— И узнать его никак не может!

Толпа сбродных людей, хотя и с винтовками и револьверами, была все-таки толпою, не отрядом, — она не держала ни шага, ни равнения, — но смотрела кругом зорко: часто подымались головы к верхним этажам и крышам, не раздастся ли оттуда трескотня пулемета; кроме того, у всех в толпе была общая цель — выбраться на главную улицу огромного города, на Невский, который так густо вчера засыпала солдатами недобитая еще власть, в то время как образовалась — это уж сегодня утром кто-то сказал, это слышал и Полезнов — новая власть в Таврическом дворце, в Думе.

Вразброд топали ногами, и при каждом шаге чувствовал Иван Ионыч боль в большом пальце левой ноги: несколько тесноват был левый ботинок. Ежась от этой как будто и ничтожной, но надоедливой все-таки боли, Полезнов не забывал глядеть вверх, не покажутся ли на крыше полицейские с пулеметом. И вот очень знакомый брандмауер, желтый, облупленный, остановил взгляд: недавно как будто видел точь-в-точь такой же.

— Это мы по какой улице идем? — спросил у Вечерухина, и тот еще только раздумывал, соображая, а он прочитал уже на углу, на табличке: «Новоисаакиевская…» — Постой-ка, а дом двадцать четвертый где?.. Ищи, где дом двадцать четвертый!

— На что тебе дом двадцать четвертый? Министр там, что ли, какой?.. Заарестуем!

— Не министр, а, понимаешь ли, львы там! — и сконфуженно немного и в то же время как-то обрадованно объяснил Полезнов.

Почему-то необычайно кстати показалось ему вспомнить в это ослепляющее утро о двух песочно-желтых зверях, еще неполногривых, гибких, зеленоглазых, с хвостами, как змеи; об их хозяйке, тоже по-львиному гибкой, и об их хозяине — немце, который почему-то — для какой именно красоты? — носит седые подусники под черными, как сажа, усами…

Снова ставший каптенармусом 5-й роты 19-го пехотного Костромского полка, Полезнов оправлял кавалерийскую свою винтовку (она все сползала с шубы) и представлял еще в воротах дома двадцать четвертого ту девицу, которая подошла к нему смело и приняла его за хозяина львов, а потом в толпе высоким и сильным голосом пела непонятное… Как блестели бы теперь, под таким солнцем, ее драгоценные слитки!..

Две цифры эти — 2 и 4, - белые на синем, они красовались ярко в нескольких шагах справа; они встали на дороге непроходимо; они позвали, и он пошел.

— Тут, — сказал он таинственно Вечерухину. — Квартира третья…

— Львы?

— Львы!

Очень резко это короткое слово звякнуло среди тех, кто был ближе к Полезнову. Человека четыре еще, кроме него и Вечерухина, вошли в ворота. Вечерухин ворчал:

— Ну, хотя бы ж и львы… На кой они черт?

Но веселый подросток с румяным безбровым лицом, с револьвером на поясе, — он был за Полезнова, — крикнул:

— Как это на кой черт?.. А мы их с собой возьмем, и пусть ревут!

— В Думу их! — не улыбнувшись, пошутил и долговязый рабочий. — Родзянку пугать…

А бородатый грузчик или молотобоец, человек очень плечистый и сутулый, загрохотал вдруг, тряся головой и взмахивая рукою: «Хо-хо-хо-хо! В понос его вогнать, чтоб войну кончал поскорее!..»

Это вздорно было: вдруг львы какие-то!.. Полезнов понимал это, и, понимая это очень ясно под все чеканящим солнцем, он все-таки резко позвонил в знакомую квартиру. Ту дверь, из которой три дня назад он стремительно выскочил на снег, он рассматривал теперь с некоторым волнением, как будто теперь, чувствуя винтовку за плечами, облечен он был непререкаемой властью и над немцем, и над его гибкой женою, и над обоими львами их — Жаном и Жаком.

И вот опять, как тогда, на четверть, на длину цепочки, приоткрылась дверь, но кто-то за дверью, увидев, должно быть, прямо перед собой блестящее дуло или коричневый приклад винтовки, вскрикнул тихо и хотел захлопнуть дверь. Однако державшийся за ручку двери обеими руками Полезнов не дал этого сделать.

Он, теперь каптенармус прежний, ярко вспомнил те мешки с хлебом, которые таскал (не так давно) на шестой этаж паровой мельницы, и как-то бездумно рванул дверь.

Цепочка лопнула; хозяйка львов, вскрикнув, бросилась в комнаты; следом за нею, уже приготовясь отшвырнуть немца, вскочил в ту самую комнату с оборванными обоями Полезнов.

— Постановление народной власти! — крикнул он строго. — Должны выдать нам своих львов немедля!

Женщина смотрела на него испуганно-пристально. Он видел — она узнала его. Она спросила тихо:

— Откуда у вас ружье?

Но тут отвлеклось ее внимание: в комнату вошли Вечерухин и румяный подросток.

Что она была одна в квартире, что немец искал, должно быть, все покупателя, а прислуга — мяса для львов, об этом догадывался Полезнов. Она куталась в платок, так как никто не затворил входной двери; на лице ее появились синие пятна, очень заметные теперь, когда солнце добралось и до этих окон нижнего этажа, выходящих во двор.

Вечерухин сказал густо:

— Давайте ваших, гражданка, львов, некогда нам!

— Их нет… У меня нет никаких львов! — твердо ответила женщина.

— Как нет? — возмутился Полезнов.

Он даже немалую неловкость почувствовал, как будто соврал этим своим новым товарищам, привел их сюда неизвестно зачем.

И в это время зарычало за дверью и зацарапало. Иван Полезнов радостно толкнул Вечерухина:

— Слышишь?.. Здесь они!.. Я правду говорил: здесь!

— Клетка у них как? На колесах? — спросил веселый подросток.

В это время, переводя глаза с Полезнова на Вечерухина, с Вечерухина на подростка, женщина объясняла почему-то с сильным акцентом, быть может представляя, как сказал бы ее муж:

— Львы ест без клетка… Львы ест так!..

И срыву открыла дверь. И, как было уже с ним это три дня назад, Полезнов вздрогнул и попятился: Жан и Жак, заметно похудевшие за эти три дня, глухо и согласно рыча, взволнованно двигая кисточками хвостов, сделали было два-три шага и вопросительно остановились, озадаченные, должно быть, большим количеством чужих людей.

Вечерухин подался назад, тесня других и поспешно через голову снимая винтовку.

— Клетку дайте! — крикнул Полезнов, пытаясь тоже снять свою винтовку.

— Да нет у меня никакой клетки, вам говорят! — визгливо крикнула и женщина, и почудился ли одному из львов приказ в этом хозяйкином крике, но он поднялся вдруг на задние лапы и кинулся на Полезнова, как на врага, и сбил его с ног.

— Жа-ан! Жан, назад! — потерянно крикнула женщина, в то же время схватив другого льва за гриву и втаскивая в дверь.

Потом трудно уж было установить последовательность спутавшихся мгновений… Почти одновременно раздался вой испуганного Полезнова подо львом, упершим в него лапы, и выстрел Вечерухина, и тут же выстрелил из своего револьвера веселый безбровый подросток.

Одною пулей наповал был убит Жан, другою смертельно ранен в голову Иван Ионыч.

Когда его вынесли на двор и положили на снег, он был еще жив, он глядел, но глаза его были испуганно-тусклы. Откуда-то взявшийся молодой зауряд-врач посмотрел его рану, пощупал пульс и сказал:

— Ну, что же тут вообще делать?.. Убили, сейчас умрет…

Хозяйка львов стояла около, накинув на голову осеннее драповое пальто, и тихо плакала.

Долговязый рабочий выговаривал ей сурово:

— Вы что же это, гражданка, разве так можно? Диких зверей в комнатах у себя держите?..

— Какие же они дикие звери?.. — оправдывалась женщина. — Они совсем не дикие, а ручные…

— Хороши ручные!.. Это львы-то!..

— Они ведь «горные львы» — леонберги… Они ведь собаки, только острижены подо львов… И, когда им прикажут не лаять, они не лают… И уши обрезаны, чтобы стояли… Это новая порода собак таких…

Иван Ионыч слышал, что она говорила, но он услышал еще больше: оставшийся в комнатах в одиночестве Жак, взобравшись на окно, завыл по-волчьи заунывно, протяжно и вдруг перебил собственный вой густым полновесным лаем… и снова завыл.

Брови Ивана Ионыча задрожали мелко, силясь подняться повыше от последнего изумления перед последним мошенничеством, перед последним обманом из тех, которые приготовила ему жизнь. Взгляд его на женщину — последний его взгляд — был непрощающе-укоризненным… Потом он закрыл глаза и крепко прижал подбородок к западающей груди.

— Как его фамилия? — кивнул на него Вечерухину подросток.

— Говорил он мне, забыл я… лесовая какая-то… — пытался припомнить тот и не мог.

Он чувствовал себя неловко все-таки, хотя и был уверен, что именно этот мальчишка всадил свою слепую пулю в голову человека, а совсем не он; да, конечно, так это и было.

— Послушайте… Как ваша фамилия? — склонился над раненым подросток.

— Э-э… с-с… Полезнов, — просипел, собрав последние усилия, Иван Ионыч.

— Бесполезнов!.. Записать надо! — сказал деловитый мальчик, вынул книжечку, карандашик и записал: «Бесполезнов».

А скоро все увидели, как Бесполезнов умер. Тогда кое-кто снял шапки, перекрестился. Постояли еще с полминуты, переминаясь, и пошли на улицу.

Через четверть часа, когда уже многие из жильцов дома успели разглядеть суровые черты убитого чужого в дорогой шубе (винтовку же его взял грузчик), появился несообразно высокий, скуластый, щетинистый человек в коричневом картузе и поддевке из бобрика, старший дворник дома номер двадцать четыре. Ему сказала женщина, хозяйка Жака:

— Вот несчастье какое!.. Пришли и своего же убили. Полиции надо заявить.

Но дворник ответил раздельно и уничтожающе:

— Ка-ко-й это та-кой полиции?.. Где теперь именно эта по-ли-ция?.. Нет теперь нигде ни-ка-кой полиции… Я — теперь полиция!

Он подобрался длиннейшими руками под тело Ивана Ионыча, прежде сняв с него шапку и сунув себе в карман, и понес его пред собою, откачнувшись, как охапку тяжелых дров, в дворницкую.

Там, вытянувшись и застыв, тело осталось в темном углу ждать могилы.

А на улицах, осиянных небывалым солнцем, революция сверкала, дыбилась, пенилась, рокотала, гремела и пела.


Алушта

Январь, 1931 г.


Читать далее

Львы и солнце*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть