Посвящается дорогой А. К. Острогорской
— К Тимофеевой пришли. Кто Тимофеева? — спросила, входя в платную палату № 17, дежурная акушерка[33]Изменено: спросила дежурная акушерка, входя в платную палату № 17..
— Сюд[ ы ]а, сюд[ ы ]а! Мы — Тимофеевы, к нам! — ответила, приподнимая голову с подушки, крупная рыжая женщина [, широкоплечая, с большим поднимавшим одеяло животом, точно она не родила вчера, а только должна была родить двойню ].
[34]Абзац помечен Чеховым.Лежавшая ближе к дверям молоденькая больная [ курсистка-бестужевка ], казавшаяся совсем девочкой рядом со своей соседкой, с любопытством посмотрела на дверь. Вошла старая женщина в большом платке и темном подтыканном платье; [ за ]а с ней [ шла, отставая и оглядываясь на первую кровать и на акушерку, ] маленькая закутанная девочка. Женщина остановилась в нескольких шагах от кровати; [ и ] глядя на больную с тем выражением, с каким смотрят на мертвого, [ молча ] она сморщила лицо и всхлипнула.
— Ну, здравствуй! Чего плачешь-то? Да поди поближе!
— Вот тебе булочек… — почти шепотом, сквозь слезы сказала посетительница.
[ — Да куды их? Думаешь, здеся нету? «Полосатка» ] Феня в розовом платье и с красным бантиком на шее, с [ преобладающим у нее ] выражением глупой радости на лице, принесла ширмы и закрыла от молоденькой больной соседей, а с ними и светлое окно, с видневшимся в него голубым осенним небом[35]Изменено: в которое видно было голубое осеннее небо.
Елена Ивановна (в отделении [ как-то ] не знали ее фамилии, ребенок был незаконнорожденный [ и отца его записали в билете для посетителей первой попавшейся фамилией Петров или Иванов ]) была одна из самых симпатичных [ всем ] больных, что редко бывает между платными.
Она вела себя «первой ученицей», как выразился о ней молодой доктор-немец, приходивший в палату каждое утро. Это название так и осталось за ней.
Новая больная, Тимофеева, была жена портного. [ ; у нее были вторичные очень трудные роды, и она ] Целый день до прихода мужа она рассказывала Елене Ивановне, как ей дома вступило , [ «в живот — в поясницу, в живот — в поясницу», ]как было трудно рожать, как один доктор не позволил ей походить, а другой позволил… [ и «кабы не он — умереть бы мне и с ребеночком». ] До двух часов она только и делала, что поминутно кормила свою крупную крикунью-девочку; а после двух к ней начали приходить посетители: муж, очень скромный веселый человек, [ низко кланявшийся в сторону кровати Елены Ивановны, ]и целая толпа родственниц в платочках, с кульками булок и винограду, боявшихся швейцара и не решавшихся садиться на венские стулья; они ходили до самого крайнего срока приема, а вечером, уже после 8 снова пришел муж «на одную минуточку» и тоже принес винограду.
К Елене Ивановне в этот день не пришел никто. И только ученицы, бывшие при ее родах, [ и другие, которым о ней рассказывали, ]забегали в палату № 17 и подолгу говорили с [ Еленой Ивановной ] ней. Они заставали ее всегда все в той же спокойной позе, с задумчивым счастливым лицом, и снова желание сказать что-нибудь ласковое, приятное больной являлось у каждой, с кем говорила Елена Ивановна[36]Изменено: и снова у каждой, с кем только говорила Елена Ивановна, являлось желание сказать что-нибудь ласковое, приятное..
Уже после восьми в палату вошла Поля — швейцарка , полная, важная женщина, получавшая очень много на чаи; [ и, став в полуоборот к кроватям, небрежно спросила: ]— «В [ 17-ую ] семнадцатую палату Петров звонили в телефон, — сказала она, — к кому это?»
Елена Ивановна [ ( ] — она в это время кормила девочку [ ) ] — вспыхнула и [ слегка двинув головой к двери, точно этим движением она могла через палаты, коридоры и через весь огромный город, разделявший двух людей, говоривших по телефону, приблизиться к тому человеку, ] ответила:
— Это ко мне.
— Спрашивают, как здоровье?
— Скажите, что здорова… и…
Она остановилась, посмотрев на девочку, которая, перестав сосать, вдруг полуоткрыла мутный темный глазок и сердито, точно предостерегая, взглянула на мать, — почти шепотом прибавила:
— Больше ничего.
Так прошел первый день. Сегодня солнце светило особенно радостно и празднично. Елена Ивановна лежала, повернув голову ко входной двери, и невольно слушала разговоры за ширмами.
— Дохтур, милый, говорю я ему, дозвольте мне разочек пройтиться, моченьки моей нету! Нет, говорит, нету такого правила!
— Положить бы тебя рожать, так ты бы узнал!
— Да как же можно! Ну, известно, немец, нехристианская душа. Другой пришел, старенький, тот и дозволил, дай ему бог здоровья!
[ — Ишь какую принесла (в добрый час сказать, в худой промолчать) большую, белую!
— А гла́зы-то черные, в папа́ньку! У нас ведь и у мужа черные глаза, это у моей природы белые… Кушай, матушка, кушай, динечка!
О чем бы ни говорили женщины, через несколько минут разговор снова попадал на прежнюю колею, и опять жена портного подробно и с какой-то любовью описывала свои роды. ]Эти разговоры[37]Изменено: Разговоры эти не надоедали Елене Ивановне, не раздражали ее, — наоборот, ей была понятна и близка радость этой женщины; [ ее негодование против доктора, ее полная жалости любовь к ребенку; ей было понятно все это не только потому, что она сама пережила нечто подобное, а еще и оттого, что ] все существо ее было теперь полно какими-то новыми хорошими чувствами, [ какой-то ] любовью ко всем людям. И [ сейчас ] она думала о том, как будет она теперь жить с этими новыми прекрасными чувствами? Как сделать, чтобы огромная любовь к ребенку и еще к одному человеку не помешала ей [ быть справедливой ] относиться [хорошо] [любовно] справедливо ко всем другим людям? [ И как согласить переполнявшую ее душу любовь и желание счастья с тем злом, которое существовало и, вероятно, будет существовать и в ней и кругом нее? В детстве она переживала такое состояние после исповеди. Да, есть зло, есть несчастные, больные, забытые люди, есть сильные и слабые, ]И как же вообще быть [ с этим ], когда так хорошо, светло, так небесно-радостно на душе? Елена Ивановна [ глубоко вздохнула и ] готова была почему-то заплакать, но в это время в маленькой кроватке под белым пологом послышалось кряхтенье, и готовые навернуться слезы мгновенно исчезли [ куда-то. Елена Ивановна ]. Она подняла голову и чутко прислушалась — кряхтенье затихло.
— Нет, Лелик, я не могу, тут чужие! — сказал он мягко, [ но решительно, ] и его печальные глаза без слов попросили у нее извинения за этот отказ. — Ну, что же, как ты себя чувствуешь?
— Сережа, посмотри ее! Ма-аленькая! Посмотри, она там спит. Ах, Сережа, Сережа! Как много надо бы сказать тебе!..
Он подошел к маленькой кроватке, поднял полог и все с тем же печальным выражением долго смотрел на маленькое серьезно-спокойное личико, повязанное белым платочком и от этого казавшееся совсем стареньким. Что думал он — неизвестно! Елена Ивановна с кровати тоже смотрела на ребенка, но ее глаза сияли одной только ясной радостью. Потом он опустил полог и сел на стул около кровати. [ Он сидел в позе усталого человека, подперев голову рукой. ]
— Что же, Лелик, ты очень страдала?
— Представь, Сережа, не очень, — с оживлением заговорила Елена Ивановна, — я не поверила, когда все кончилось, все время можно было терпеть… И потом все это произошло так быстро!
— Да, разумеется! Рассказы об этих муках преувеличены. Нормальные женщины почти не страдают.
Елена Ивановна посмотрела на него пристальным, слегка потухшим взглядом и опустила глаза. Она много готова была перенести для ребенка и действительно ожидала худшего [ чем это было на самом деле ], но слова Сергея: [ задели ее ] почему-то не понравились ей.
Помолчали.
— Сережа, а как мы ее назовем? Что ты так смотришь на меня? [ — перебила они себя. ]
— Ничего.
Елена Ивановна была хороша и миловидна в эту минуту; глаза ее, щеки, рот — все горело возбуждением, [ точно ] какой-то внутренний огонь зажегся за этим лицом и освещал его своим светом. Но он своим мужским взглядом [ видел ] уже приметил ту перемену, [ котор ]какую налагают на женщину первые роды: [ что-то ] молодое, чувственно[ е ]-задорное исчезло с[ о знакомого ] ее милого лица, [ и ] появилось взамен этого [ нечто ] что-то новое, духовное, что в эту минуту красило лицо, но в то же время и старило его.
Тебя серенький волчок,
Он ухватит за бочок.
— А что же у вашей знакомой было? — спросила она.
— Рак.
— Отчего?
— От неприятности. Немцы они; ну, конечно, и приехала к ней сестра гостить из-за границы. Он это и поиграй с ней маленько, а она и увидай в замочную скважину. От этого с ней и случилось. А стали резать, и зарезали до смерти.
— Еще станете? — спросила Феня.
— Нет, видно убирай, больше не стану.
Феня унесла чайники.
— Да, дохтора хоть кого так залечат, — продолжала Тимофеева, зевая. — А вот, кажется, и простое дело от пьянства вылечить, а ведь не могут! Вот и мой-то, как я замуж за ево вышла, два года пил.
— Теперь бросил?
— Бросил. Дохтора ничего ему помочь не могли; а приехал странник один, я и стала его просить, чтобы к нам пришел, уговорил бы е[ в ]го. Ну, он стал говорить: нехорошо, мол, Гриша, люди вы молодые и должны вы из-за этого друг друга потерять. Стал ему писание читать, в церковь его водить почаще. Говел с ним раза четыре. Ну, потом Гриша и бросил. [ Почесть семь лет жил у нас странник этот, обували мы, одевали его на свой счет. ]
Тимофеева опять зевнула и продолжала рассказывать о своем первом ребенке, который умер, о мастерской мужа, о том, как вступило… Елена Ивановна закрыла глаза и тотчас же задремала. Действительность смешалась со сном. Тимофеева еще говорила, а ей отвечал Сережа.
— Тесно у нас, — говорит Тимофеева. — Тут и мастерская, тут и спальня, такое стесненье!
— Нельзя стеснять свободы, — возражает Сережа.
— Я и не буду стеснять, — говорит уже Елена Ивановна. — Но ведь она маленькая, как же ты ей объяснишь?
— Теперь поздно говорить об этом, — говорит Сережа. Елена Ивановна не видит его лица, но чувствует, какое оно должно быть недовольное в эту минуту.
— Спите? — раздается над ней молодой голос, который тотчас же покрывается тоненьким живым криком: «Ла-а! Ла-а!» Елена Ивановна просыпается всем существом, сон мгновенно отлетает. Над ней стоит стриженая молоденькая бледная девушка[41]Изменено: девушка, бледная в белом переднике [ со смешно падающими, как у мужика, волосами ]. В руках у нее маленький, аккуратно сделанный сверточек, издающий крики.
— Покормите-ка своего птенца, — важно говорит барышня, встряхивая короткими прямыми волосами.
[42]Абзац помечен Чеховым.Она следит за тем, как Елена Ивановна взяла девочку, как она, волнуясь, устраивала ее у груди, пока та сердито тыкалась в мягкую грудь, сопя носиком, и когда наконец нежная щечка стала мерно вздуваться и опускаться от сосанья, а Елена Ивановна подняла на дежурную свои сияющие глаза, — та невольно спросила ее:
— Ну, что, хорошо?
— Да.
— А не скучно?
— Нет, нисколько, — почти шепотом ответила ей Елена Ивановна, кося глаза на девочку.
— А то попросили бы разрешение у доктора, я бы вам достала что-нибудь порядочное почитать — «Воскресение», например.
Елена Ивановна представила себе читанный ею роман, и он показался ей теперь таким невыносимо-трогательн[ о ]ым, прекрасным, что слезы сжали ей горло. Она отрицательно покачала головой [ и, сдержавшись, ответила ]:
— Нет, спасибо, мне право не скучно.
— Я у вас нынче дежурю. Насытится, так позвоните меня.
И дежурная вышла в коридор.
Елена Ивановна осталась одна со своим счастьем. Если бы она не стеснялась выражать свою любовь, [ она бы ] то глядя на пушистое маленькое личико, с волосатым лобиком и приподнятыми вверх закрытыми глазками, такое нежное, крошечное [ , что казалось невероятным то, что она может каждую минуту поцеловать его ], — она бы тоже, как соседка, говорила [ ей ]: «Голубчик мой беленький, желанная моя! Скоро домой поедем, ро́дная. Папа ванночку купит, колясочку!» Но вместо этого бесконечного ряда ласковых [ имен ] слов она только шепчет: «Дружочек мой…» и не может продолжать, потому что, скажи она еще одно слово — слезы хлынут у нее из глаз неудержимым потоком. Она замолкает, и только сияющие коричневые глаза говорят о всей ее любви и нежности. Елена Ивановна смотрит на плавно поднимающуюся и опускающуюся щечку, это мерное движение убаюкивает ее, и через несколько минут она дремлет, прислонясь щекой к маленькой черной головке. Одна рука ее обхватила маленькое тельце, другая лежит на одеяле. На белой подушке резко выделяются темные волнистые волосы, нежное лицо и темная тень ресниц. Лицо ее спокойно и счастливо, дыхание мерно и ровно.
Два дня тому назад без криков, почти молча она родила крошечную живую девочку. Было что-то торжественно-радостное, хорошее и достойное уважения в этих молчаливых родах; и это сознавала и акушерка, добродушная маленькая некрасивая женщина, и стоявшие полукругом молоденькие ученицы, и молодой доктор, державший больную за руку и глядевший на нее с какой-то грустной нежностью. Когда же [ это молчаливое страданье окончилось ] роды окончились, и раздалось сначала точно кряхтенье, а потом тоненький, но живой крик: «Ла-а! Ла-а!», и акушерка виноватым голосом сказала: «Девочка!» (она знала, что Елене Ивановне хотелось мальчика [ , и было как-то совестно за эти терпеливые роды не наградить ее так, как ей хотелось ]), — все придвинулись к кровати, и у всех было одно желание — сказать больной что-нибудь хорошее [ и ], ласковое.
— Да неужели конец? — спросила Елена Ивановна слабым радостным голосом; и выражение ее коричневых сиявших радостью глаз и всего лица с нежно разгоревшимися щеками было такое, [ точно ] как будто она не страдала, а пережила что-то хорошее, к чему хотела бы вернуться. — Мне было совсем не трудно!
Одна из учениц, толстенькая розовая девушка [ купеческого типа ] со множеством браслеток и с нарядными золотыми часиками поверх халата, не выдержала и расплакалась.
— Милая, милая вы моя, — сказала она, лаская тонкую руку Елены Ивановны.
И после родов больная слушалась доктора, не просила лечь на бок, не беспокоила дежурных звонками, на все вопросы отвечала, что ей хорошо и ничего не нужно. И то, что ей было хорошо, и она действительно не нуждалась не только в лекарствах, но вообще ни в чем [ внешнем ], чувствовалось без слов при одном взгляде на нее, спокойно лежавшую на спине под белым одеялом, в белой казенной слишком широкой [ ей ] кофточке, с вытянутыми поверх одеяла тонкими руками без колец и глубокоспокойным, задумчивым и нежным лицом.
Назавтра после родов Елены Ивановны, рано утром, когда «полосатки» еще мыли полы и в коридорах, борясь с дневным полусветом, желтовато-красными пятнами горели лампы, — по лестнице и в коридоре раздалось тяжелое топанье и затем двое огромных мужиков внесли на носилках новую больную; [ за ними ] потом ученица внесла ребенка. Платных рожениц не кладут по двое, и акушерка долго объясняла Елене Ивановне, что это отступление от правил были вынуждены сделать, так как мест мало, извинялась, убеждала, что лежать вдвоем еще лучше, веселее, а Елена Ивановна терпеливо слушала ее и [ после каждого нового убедительного периода ] повторяла, что она очень рада и что ей никто не помешает.
За ширмами прощались.
— [ Да ] Выписывайся поскорее! Дома-то все лучше.
— Да как же можно! Одно слово — дома! Опять и мальчишки у нас, сама знаешь, Гриша в лавку уйдет, они балуются, не работают. Беспременно проситься стану.
— Прощай, Зинушка!
— Прощай, тетушка!
Минут десять и в коридоре и в палате было тихо. Жена портного убаюкивала девочку, Елена Ивановна дремала, закрыв глаза. И вдруг среди этой тишины она уловила звуки, которые [ с ]охватили ее [ за сердце ] до боли острым, почти невыносимым чувством счастья: по длинному коридору кто-то шел мягкими медленными шагами. Елена Ивановна приподнялась на кровати, коричневые глаза ее засияли, по худому нежному лицу разлился горячий румянец.
— Палата [ № 17 ] номер семнадцатый? — спросил тихий голос.
— Самая последняя направо.
В комнату вошел высокий господин в черном длинном сюртуке и в pince-nez, красивый, бледный, с [ о странно неподходящими для такого визита ] печальными усталыми глазами.
— Сережа! — сказала Елена Ивановна задыхающимся голосом.
[38]Абзац помечен Чеховым.Она засмеялась, и в то же время глаза ее заблестели от слез[ ами ]. Она взяла его руку и потянула к себе доверчивым любящим движением, ожидая, что он поцелу[ я ]ет ее. [ Гость отвел ее руку и опустился на стул. ]
Елена Ивановна почувствовала значение этого взгляда.
— Нет, скажи мне, отчего ты так странно посмотрел на меня? — покраснев, повторила она[39]Изменено: повторила она, покраснев.
— Я сказал, что ничего, и оставим это.
Они опять замолчали, но на этот раз в молчанье почувствовалось что-то жесткое, недоброе, точно замолчали они для того, чтобы не сказать друг другу неприятного.
— Что же, скоро домой? — начал он. — Здесь так неприятно, точно в тюрьме. И потом, отчего ты не одна?
— Нет, уверяю тебя, Сережа, здесь хорошо. Так все внимательны, добры, и за нее я спокойна. А соседка мне нисколько не мешает, она такая интересная, типичная!
— Ну, меня бы это страшно стесняло… [ на твоем месте. Мне и теперь неприятно. ]
— Отчего? Она очень славная, так мучилась, бедная! Ребенок вдвое больше нашей, зовут ее Лелей. А как же мы нашу назовем, Сережа?
— Да не все ли равно?
Елена Ивановна мечтательно посмотрела на маленькую кроватку. Тут, за белым пологом лежало [ то ] существо, которое пробуждало в ней какие-то новые надежды, новые ожидания; и от этих ожиданий жизнь, начавшая одно время казаться ей изжитой, слишком понятной, состоящей из отдельных мелочей, — опять стала представляться загадочной, цельной, новой — одним словом, такой, какой она всегда кажется в своем начале.
— Ты будешь ее любить, — тихонько сказала она, и нельзя было понять, задавала ли она вопрос или просто мечтала вслух.
— Я вообще люблю детей, — ответил он, — что за несправедливость любить своих детей больше чужих.
Елене Ивановне хотелось сказать, что тогда и любовь к взрослому — несправедливость; [ но это возражение замерло в ней; ] несколько минут она смотрела на его бледное лицо с устало прищуренными глазами, стараясь видом этого дорогого лица усмирить протест в своей душе; она знала, что для этого ей нужно было посмотреть на его висок с вьющимися седеющими волосами, почему-то этот висок всегда вызывал в ней особенную любовь и жалость.
— Ты устал, Сережа? — спросила она [ , а глаза ее договорили остальное, что пряталось в душе ].
— Да… впрочем, я как-то привык к усталости; и больше физической усталости меня тяготит этот недостаток свободы, эта необходимость делать не то, что хочется.
Елена Ивановна подавила вздох и слегка отвернулась.
— В университете опять неспокойно, — заговорил он. — Наше положение самое дурацкое, пока ничего не выяснилось, мы, разумеется, читаем, а уже начинаются враждебные взгляды, свистки…
Елена Ивановна [ оторвалась от своих мыслей, ] посмотрела на него, стараясь проникнуть в настоящий, не внешний смысл его слов и, точно проснувшись, переспросила:
— Что ты сказал? Ах, да, об университете! Расскажи, пожалуйста, что у вас там?
[ И разговор перешел на общие темы. ]
Часы в коридоре гулко пробили пять.
— Ну, Лелик, я должен идти, надо пообедать, потом заседание. И завтра я прийти не могу.
Она испуганно смотрела на его протянутую к ней руку, не веря, что он уже прощается.
— Разве нельзя еще немного? — слабым голосом произнесла она.
— Не могу, Лелик, ты же знаешь… — Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Потом подошел к маленькой кроватке и, подняв полог, опять молча посмотрел на маленькое пушистое личико. И затем так просто, как будто тут не было ничего особенного, он взял шляпу и вышел…
После его ухода Елена Ивановна несколько минут лежала неподвижно. В ее счастливой ясной душе что-то смутилось, точно в спокойную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны… [ Такие же неспокойные волны задрожали в ней… ] Стемнело, в коридоре уже зажгли лампы, а в палате № 17 было полутемно. Жена портного тихонько напевала:
Откуда-то доносился [ звонкий ] звук перемываемой металлической посуды, сквозь который прорывались голоса и смех. Дневная жизнь в палате и коридоре кончалась, вечерняя еще не началась. А в этом затишье, которое приносят с собою сумерки, всегда сильнее говорят темные мысли…
«Полосатка» Феня внесла лампу и в другой руке поднос с чайниками.
— Чайку вам испить, — сказала она, расплываясь в своей обычной праздничной улыбке.
— Вот, Феня, это отлично, что вы принесли чай, — сказала Елена Ивановна, радуясь свету, от которого мгновенно стало светло и на душе.
— Спит? — спросила Феня [ , у которой твердо установился шаблон разговора с матерями ].
— Да, Феня, и давно уже, с половины второго, — ответила Елена Ивановна, принимаясь за кружку с молоком [ , которую Феня поставила ей на грудь ], — я уж соскучилась даже.
— Придеть время — и встанеть, — поддерживала разговор Феня.
— Твоя-то хошь время знает, — заговорила жена портного, говорившая ты всем в палате, начиная с докторов и кончая полосатками, а моей только и дела что [ на сиське висеть ] сосет… Что, Феня, матушка, чайку-то даешь?
— Сию минутую.
Феня приняла кружку у Елены Ивановны и, налив ей ча[ й ]ю, ушла за ширмы.
— Што это дохтурши сегодня не было? — спросила у ней Тимофеева.
— В перционной были, женщине одной там руку резали.
— Ах ты, страсти! Уж операции эти — беда одна!
— Так что же! Порежут это, а потом и заживеть, — объясняла Феня, воспитанная в духе уважения к хирургии.
— Заживет! Моя знакомая одна от операции в сырую землю пошла. Не спите? — обратилась она к Елене Ивановне.
— Нет, нет!
[40]Абзац помечен Чеховым.Елена Ивановна протянулась под полотняной свежей холодящей простыней и, сознавая снова всю полноту и ясность своего счастья, своего вновь пришедшего в равновесие настроения, приготовилась слушать рассказы Тимофеевой. Не все ли равно, что та станет говорить? Елена Ивановна будет слушать, изредка вставляя вопросы, будет смотреть на белый потолок, на ясный круг [ на нем ] от лампы, на маленькие кроватки под белыми пологами. Может быть, будет слушать, а, может быть, просто помечтает [ под монотонные рассказы ], и мечты эти будут неопределенные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки [ , и, верно, ей пойдет красный капор ]…
Жизнь — несправедливая, беспощадная, платящая за месяцы счастья годами серых дней и не[ сча ]настья, — забыта, и только прекрасное, как рассвет нового дня, настоящее грезится ей.
[ Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не знать будущего?.. ]
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления