Русские женщины*

Онлайн чтение книги Том 2. Докука и балагурье
Русские женщины*

Суженая*

Три года играл молодец с девицей, три осени. Много было поговорено тайных слов. Вот как Марья любила Ивана!

Кто у нас теперь так любит!

Пришло время венцы надевать. И выдали Марью за другого, за Ивана не дали.

Живо старики справили дело. Попался зять советный, богатый, им и ладно. А ей не мед житье, почернела Марья, чернее осенней ночи, и лишь глаза горят, как свечи, надсадилась — холодом заморозилось сердце, не весела, не радостна пела она вечерами заунывные песни, тяжко было до смерти. Да стерпела и покорилась.

Три года прожила Марья с немилым, три осени. Стала у ней глотка болеть. И недолго она провалялась, померла на Кузьму-Демьяна. И похоронили Марью.

Эй, зима — морозы пришли, белым снегом покрыли могилу. И лежала Марья под белым снегом, не горели больше глаза, плотно были закрыты веки.

Вот ночью встала Марья из могилы, пошла к своему мужу.

Заградился Федор крестом, муж ее немилый.

— Да будь она проклятая баба! — и не пустил жену в дом.

Пошла Марья к отцу, к матери пошла.

— На кого ты рот разинула? — сказал отец.

— Куда ты, бес, бегаешь? — сказала мать. Испугался отец, испугалась мать, не пустили дочь в избу.

Пошла Марья к крёстной матери.

— Ступай, грешная душа, куда знаешь, здесь тебе места нету! — выпроводила крёстная крестницу.

И осталась Марья одна — чужая на вольном свете, лишь небом покрытая.

«Пойду-ка я к моему старо-прежнему, — опомнилась Марья, — он меня примет!»

И пришла она под окно к Ивану. Сидит Иван у окна, образ пишет — Богородицу. Постучала она в окно. Разбудил Иван работника — ночное время — вышли во двор с топорами.

Работник, как увидал Марью, испугался, думал, съест его — да без оглядки бежать.

А она к Ивану:

— Возьми меня, я тебя не трону. Обрадовался Иван, подошел к ней, ее обнял.

— Постой, — она говорит, — ты не прижимай меня крепко, мои косточки належались!

И сама глядит — не наглядится, любуется — не налюбуется. Вот как Марья любила Ивана!

Кто у нас теперь так любит!

Иван взял Марью в дом, никому ее не показывал, наряжал, кормил ее и поил. И жили так до Рождества вместе.

На Рождество пошли они в церковь. В церкви все смотрят на Марью, отец и мать и муж Федор и крёстная.

— Это будто моя дочка! — говорит мать.

— Да таки наша! — говорит отец.

Переговаривались между собою отец и мать и муж и крёстная.

А как обедня кончилась, подошла Марья к матери:

— Я ваша и есть, — сказала Марья, — помните, ночью к вам приходила, вы меня не пустили, и пошла я к старопрежнему моему, он меня и взял.

И признали все Марью и присудили ей: за старого мужа, за Федора не дали назад, а дали ее Ивану.

Эй весна, — снега растаяли, пошли зеленые всходы, и на Красную горку повенчали Ивана да Марью.

Тут моя сказка, тут моя повесть.

1910 г.

Желанная*

Не хотела бабка, чтобы внук женился: жалко старухе расставаться с любимым внуком. А он себе, знай, стоит на своем. И вот как вести к венцу, стала карга на венчальном пороге и прокляла внука.

— Чтоб тебя, — говорит, — черт взял, триста чертей, тридцать и три, проклятое!

И когда шли от венца молодые, черт внука и схапал, только и видели.

Осталась молодуха одна без молодого, плачет. Тошно ей одной, тошно на свете жить: постыл ей белый свет без милого.

«Либо петлю на шею, либо мужа верни!» — одно у ней на уме, и посылает она свекра мужа искать.

Жалко старику сына. Говорит старик своей хозяйке:

— Спеки мне лепешек на дорогу, пойду за сыном. Испекла хозяйка лепешек, снарядила своего старика в дорогу, пошел старик в лес. И в лесу там шел, шел, набрел на избушку — в лесу там, вошел в избушку, положил лепешки на стол, сам за печку.

И слышит старик: идет… в скрипку выскрипливает, в балалайку выигрывает, идет… приходит в избушку, садится на лавку…

— Жаль, — говорит, — мне-ка батюшки, жаль мне-ка матушки, — а сам все в скрипку выскрипливает, в балалайку выигрывает, — жаль мне молодой жены…

Хоть бы не жил я, расстался,

Хоть бы жил да потерялся!

Отец обрадовался, узнал сына, выходит из-за печки.

— Ой, — говорит, — сын ты мой любезный, пойдем домой со мною.

— Нет, отец, нельзя никак! — сын пошел из избы.

Отец вслед:

— Я от тебя не отстану, куда ты, туда и я.

И приходят они к яме, — там в лесу. Сын с отцом прощается. Поклонился сын отцу до земли, да бух в яму. Постоял старик, постоял, не смеет лезть за сыном в яму, и пошел, слезно заплакал, домой пошел.

У околицы встречает старика молодуха, горит вся:

— Ну что, видел?

— Видеть-то, видел, — говорит старик, — да взять его никак невозможно, — и рассказал все, как было.

Как полотно, побелела молодуха.

— Я, — говорит, — завтра… я сама пойду. Куда он, туда и я. Я от него не отстану.

— Нет, невестка, отстанешь. А она:

— Нет, не отстану.

А старуха бабка, слушавши, скалит свой зуб черный — смеется, ведьма: мол, отстанешь!

Напекла молодуха лепешек, дождалась, как светать станет, и чуть поднялось солнце, пошла в лес, и вышла на дорогу, как наказал старик, и там набрела на ту избушку, — там в лесу. Вошла в избушку, положила лепешки на стол, а сама за печку.

И слышит молодуха: идет… в скрипку выскрипливает, в балалайку выигрывает, идет… приходит в избушку, садится на лавку…

— Жаль, — говорит, — мне-ка батюшки, жаль мне-ка матушки, — а сам в скрипку выскрипливает, в балалайку выигрывает, — жаль мне молодой жены…

Хоть бы не жил я, расстался,

Хоть бы жил да потерялся!

Тут и вышла она из-за печки, кинулась к мужу.

— Ну, — говорит, — муж мой возлюбленный, куда ты, туда и я. Я от тебя не отстану.

— Отстанешь, — говорит он ей, — бедная ты!

А она:

— Нет, не отстану.

И вышли они вместе из избы в лес и приходят к той самой яме, и стал он слезно прощаться:

— Прощай, — говорит, — Любава моя, тебе меня не видать больше.

А она:

— Куда ты, туда и я.

— Нет уж, ты за мной не ходи, сделай милость.

— Нет, я пойду, ни за что не отстану.

Он бух в яму и скрылся. А она постояла, постояла, да за ним вслед, туда же — в яму.

— Все равно, — говорит, — где он, там и я: одна жизнь!

И как упала она вслед за ним в яму, смотрит: дорога там, дом, и он уж подходит к дому.

Догнала она его, ухватилась:

— Я с тобой!

— Ой, — говорит он, — погибли мы теперь оба, ты и я: свадьбу ведь играют, дочку за меня выдают.

И они вместе вошли в дом. А там сидит старик, страсть и глядеть такой страшный старик, а с ним все триста и тридцать и три — черти, свадьбу играют.

— Это кого ж ты привел? — сказал старик, главный.

— Это жена моя, Любава.

Она старику в ноги. Старик ее бить: и ломал, и лягал, и щипал, и всяк ее ломал, да как наступит ножищей, — закричала она по-худому, на глотку стал.

— Несите ее, — старик задохнулся от злости, — его да ее, стащите обоих из дому вон, откуда их взяли, чтобы и духу не пахло!

Ну и потащили. И притащили их ночью к дому, хряснули о крыльцо, инда хоромы затрещали.

Так вернула Любава себе мужа, Петра, желанная, милого.

И стали они жить и быть и добра наживать, от лиха избывать.

1909 г.

Обреченная*

Был один человек торговый — купец богатый. Помнил он Бога, Богу молился, чтобы дал Бог всего хорошего.

Ехал купец на ярмарку, задержался в городе и только к ночи на место поспел. Остановился купец на постоялом дворе. А поздний был час, и чаю не выпил, помолился, лег спать.

И вот слышит, будто под окном стучит кто-то, а он будто встал и к окну, спрашивает:

«Что надо?»

«В сей час, — отвечает ему со двора кто-то, — дитё родилось в доме, и скажу тебе, что этому младенцу будет».

«Что́ же ему будет?»

И опять со двора отвечает ему тот же голос: «До семнадцати лет вырастет этот младенец, а в семнадцатый ангельский день в колодце убьется на улице».

И больше ни слова. Спит купец, больше ничего не слышит.

Наутро проснулся купец, вспомнился сон ему, и заходит он к хозяину. А хозяйка в ту ночь дитё родила — девицу. Жалко стало купцу девчонку, и задумал он спасти ее, сохранить от беды неминучей, обреченную, и говорит отцу:

— Я всю ярмарку тут проторгую, возьмите-ка кумом меня.

Хозяин видит, купец богатый и человек очень хороший, согласился, взял его кумом. Богатые справили крестины. Не пожалел купец денег, всех наградил щедро — и куму и крестницу. Всем купец по душе пришелся.

Кончилась ярмарка, пришло время домой ехать, прощается крёстный.

— Ежели, — говорит, — будет жить моя крестница, оставлю ей обнов всяких и содержания, а как семнадцать лет ей исполнится, на ангельский семнадцатый день я сам у вас буду, ежели сам жив буду.

Растет крестница. Шестнадцать годов проходит. Выросла крестница и такая — хороша, была бы лучше, да некуда. Шестнадцать годов прошло и ни разу не побывал крёстный у крестницы. Ждут крёстного: два дня осталось до ангельского дня, ждут купца, глядят на дорогу, не едет ли?

Помнил Бога купец, Богу молился, чтобы дал Бог всего хорошего. Не забыл он сна своего, не забыл обещания. Он спасет свою крестницу, сохранит ее от беды неминучей, обреченную: он один знает судьбу ее, один может повернуть судьбу.

Едет купец. Встречает его крестница.

— Здравствуй, крёстный! — и глядит на него — и так хороша, была бы лучше, да некуда.

Купец ей гостинцу — платье привез, что всем людям на диво.

Начались именинные сборы. Говорит крёстный куме:

— Возьмите из колодца воды по надобью, чтобы на двое суток воды хватило.

Взяла кума воды в кадки, наполнила на двое суток. Велел купец обить колодец кожей. Сам и кожу купил, сам и работу проверил, все ли сделано так: мягко и гладко.

Наступили именины крестницы, семнадцатый ангельский день.

«В семнадцатый ангельский день убьется в колодце на улице!» — держит купец в памяти, никуда не отходит от крестницы, зорко следит.

Весело было в доме, — веселый пир задал купец, — пили, веселились гости. А крестница ничего не ест.

— Ничего не хочу, не надо мне ничего! — все отказывается, вдруг скучная стала.

И как ни потчевал крёстный, ничем не развлек. Ей в душу ничего не идет и не сидится на месте: все на волю, все погулять просится. И обед не кончился, встала она из-за стола, да на улицу. И крёстный за ней.

Идет она, словно ведет ее кто, скоро, легко идет, и прямо к колодцу.

Догнал ее крёстный, взял за руку, крепко взял за руку.

«В семнадцатый ангельский день убьется в колодце на улице!» — не заглушить ему вещих слов, держит в уме.

А она вырвалась из рук и упала, — на эту мягкую гладкую кожу упала… у колодца.

Схватился крёстный, зовет крестницу:

— Маша! Машенька! А Маша уж мертвая.

И отнесли ее в дом и похоронили — слезно плакали. Да слезами не поможешь! Уж так ей было на роду написано.

1912 г.

Жалостная*

Жил-был старик со старухой и внучат двое: внук да внучка. Невестка в город в услужение пошла и пропала, а сына бревном задавило — такая напасть Божья: не разбойник, не вор, поди ж ты!

Избенка ветхая, темная, старик-то мешком свет в избу носил, ну, мешком много ль принесешь света? Корова тоже была, втащут корову на баню — на бане трава росла — тут корове и корм. Косы, чтобы траву выкосить, у стариков не было: какой-то шальной стащил косу. Так и жили.

Раз послали старики внучку Нюшку на берег мочалу полоскать — веник. Ждать-подождать, не возвращается Нюшка, бабушка и стоскнулась, пошла искать девчонку. Приходит старуха на сходни, а Нюшка сидит, плачет.

— Что ты, дитятко, плачешь?

А девчонка пальцем на деревню кажет — за озером деревня была, да как взвоет.

— Выйду, — говорит, — я в эту деревеньку замуж, рожу паренька. Будет паренек на двенадцатом годку, пойдет по молоденькому льду да и потонет.

Тут и бабушка начала плакать.

Хватился внучонок бабушки да сестренки, — нет нигде, уж и туда побежал и сюда сбегал, обежал двор, — нет нигде. На сходни к озеру сиганул мальчонка, смотрит, а бабушка с Нюшкой и сидят, обе плачут-разливаются; сестренка-то совсем захлебнулась.

— Сестрица твоя что задумала! — сквозь слезы говорит бабушка, — выйдет она замуж в ту вон деревеньку, родит паренька, и как будет паренек на двенадцатом годку, пойдет по молоденькому льду да и потонет.

Внучонок слушал, слушал да как заревет.

Стоскнулся дед по внучонке, покликал Петьку, — нету.

«Э! — смекнул старик, — на озеро, знать, куроед побежал купаться!» — и пошел себе тихонько на озеро искать внучонка Петьку.

А они все трое тут-как-тут на сходнях, сидят рядком, — бабушка, внучка и внучонок, вопят.

— Что это вы, родимые, плачете?

А внучка уж закатилась, Нюшка, кулачки сжала.

— Ой ты, старик, — прошамкала старуха, — внучка-то у нас, Нюшка, что задумала: выйдет она замуж в ту вон деревеньку, родит паренька, и как будет паренек на двенадцатом годку, пойдет по молоденькому льду и потонет.

Дед крепился, крепился, не выдержал да в слезы.

И плачут, сидят у озера, плачут — старик со старухой да внучат двое: внук и внучка.

И никто не утешит, ни старого, ни малого. Невестка-то в город в услужение пошла и пропала, а сына бревном задавило, — такая напасть Божья: не разбойник, не вор, поди ж ты!

Эх, грехи наши тяжкие!

1909 г.

Потерянная*

1

У одного купца росла дочь Домна. Строго ее держал отец: ни на улицу выйти, ни на гулянье куда, за порог без себя не пустит. В верхах сидела Домна. И кушанье ей туда подавали, готовое все. Так в верхах и сидела Домна, только что из окна и глядит на свет Божий.

Богатый купец был, отец Домны: свой кабак, сорок целовальников при кабаке держал. У купцова дома всегда народ. А в праздник соберутся парни, игру затеют, веселятся.

Как-то играли парни, кто в рюхи, кто мячиком.

Мячик в окно в верхи и заскочи к Домне. Домна окно закрыла. И как ни просили ее, не отдает мячика.

Ну, а тут какой-то и выскочил — рукавицы с когтями, сапоги с когтями, да по стене к ней к окну в верхи и забрался. Домна окошко отворила и отдала ему мячик.

И с той поры стал смельчак гостить к купцовой дочке.

2

Сидит раз дружок у Домны в верхах, а отец и идет. Что ей делать? Куда схоронить дружка? Взяла она да в постель его к подушкам и завернула.

Пришел отец, сел на кровать: то да сё, дочку расспрашивает.

Строгий был старик, строго держал дочь, а без Домны дела не начнет, все только с ней и совету. Любил старик дочь: одна она у него была.

За разговорами старик и задремал, протянулся поудобнее, да и заснул на кровати. А тот, дружок-то, лежал-лежал под стариком и кончился: без воздуху трудно, задохнулся.

Что́ ей делать? Отцу-то не смеет сказать: не спустит старик — строгий был, строго держал дочь. Домна к дворнику:

— Выручи, — говорит, — Максим, убери. Убьет батюшка. А дворник, — был такой дворник у купца шантряп из городу, в городе бурлачил, а вернулся в деревню, в дворники к купцу поступил, — ему это плевое дело, он этого парня во двор спустил и убрал куда-то.

И стал шантряп с поры на пору к купцовой дочке похаживать, как дружок покойный.

3

Осень пришла, ночи темные.

Собрались купцовы целовальники, все сорок целовальников в кабак при празднике, и с ними дворник: без него дело не обходится. Выпили приятели, затавокали: кто про что, — известно, хвастают, вино-то куда хвастливо!

Дворник и говорит:

— Вы, — говорит, — что! Я вот, я, — говорит, — к купцовой дочке хожу!

— Что ты врешь, — галдят, — быть не может! — крякают.

— И очень просто, хожу! — ломается шантряп.

— А если ходишь, так приведи.

— Что ж, и приведу! — пуще ломается шантряп, да из кабака к купцу в дом в верхи.

Поздний был час, спать улеглись по домам.

Разбудил дворник Домну. А ей, хоть плачь, идти надо.

И привел шантряп Купцову дочку в кабак, вывел на середку к целовальникам, сам куражится.

— Угощай, — говорит, — гостей, кланяйся!

Взяла Домна поднос, две рюмки на поднос, бутылку вина, пошла обходить гостей, потчевать.

Пьют гости, подмигивают: рожи красные, пьяные. Раз что Домна за шантряпа пошла, им ли не взять ее! — всяк о себе свое одно думает, глазом примеривает. Пьют гости, подмигивают.

А она глаз не подымет, ходит с подносом, кланяется.

И напились целовальники, свалились с лавки под стол, и дворник захрапел под столом. Все заснули, все сорок целовальников.

Одна Домна, одна в кабаке с подносом стоит.

«До утра дождаться, все узнают, донесут батюшке!» — думает себе Домна, а сердце так и ходит, так и рвется.

И взяла Домна отворила бочку с вином, пропустила вино да и зажгла все вино, а сама домой, в верхи, в свою комнату.

Поутру встает старик, а к нему посланный:

— Кабак сгорел, сорок целовальников сгорело в кабаке и дворник твой сгорел.

Старик к Домне: в горе ли, в радости — все к ней, с ней одной совет. Строгий был старик, строго держал дочь, а любил ее: одна она у него была.

— Что, — говорит, — дитятко, спишь, беда у нас. А на ней лица нет.

— Так мне, батюшка, тяжело мне было, так… не спала я, спать не могла…

— Кабак сгорел, сорок целовальников сгорело в кабаке… — говорит отец, сам смотрит на дочь и вдруг понял старик, — все, все сгорели и дворник твой!

1911 г.

Робкая*

Жила-была одна девица, умер у ней отец, умерла и мать. Осталась одна Федосья, да без отца, без матери и спозналась с работником отцовским.

Хороший был работник-бурлак, крепко полюбил Федо-сью, и Федосья к нему привязалась, и жить бы им да жить, да люди-то говорить стали, — не хорошо.

Федосья и оробела.

Пошла Федосья к дяде, просит дядю и тетку.

— Возьмите, — говорит, — меня, примите к себе. А дядя и тетка говорят:

— Покинь свою дружбу, так мы тебя возьмем. На все готова Федосья: оробела девка.

— Покину, — говорит, — покину, возьмите только.

И приняли старики племянницу и стала Федосья жить в дядином доме: как дочь стала жить, а дружбы своей не покинула.

Пойдет на вечеринку, там украдкой и свидится с ним, где-нибудь в сторонке, украдкой, поговорит с ним, — поговорят, потужат.

И опять в люди вышло: узнал дядя, узнала и тетка, стали старики поругивать Федосью.

А тут этот работник-бурлак вдруг и помер.

— Слава Богу, — успокоился дядя, успокоилась тетка, — больше с ним знаться не будешь! — и стали старики подумывать, как бы племянницу замуж выдать, стали старики присматривать ей человека.

А Федосья прежде-то, как жив он был, работник-то, все таилась, робкая, скрывала от людей, а уж тут, — куда робь! — ничего не таит, никого не боится, и все по нем тоскует, все в уме его держит.

Пойдет на вечеринку, ни петь не поет, ни в игры не играет, а как сядет, одна сидит молча, и уж сама себе на могилу идти ладит, — к нему на могилу. А вернется с кладбища, спать ляжет, а в уме все одно, — о нем тоскует.

И стал он приходить к ней ночью.

Никто его не видит, ни дядя, ни тетка, одна она видит.

— Я умер, — сказал он ей, — да не вза́боль , иди за меня замуж.

И с той поры повеселела Федосья, веселая, не узнаешь ее, подвенечное платье себе шить принялась.

И на вечеринках не узнать ее. Тоже и на вечеринки стал он приходить к ней.

Люди его не видят, одна она его видит.

— Я за него замуж пойду! — говорит Федосья подругам, смеется.

— Что ты, — говорят, — его, ведь, в живых нету.

— Нету, как же! Он ожил! — смеется Федосья.

Сшила себе Федосья подвенечное платье, в подвенечном платье невестой пришла на вечеринку. И он к ней пришел на вечеринку.

Никто его не видит, одна она его видит.

И они сговорились: она с вечеринки пойдет к нему в избу, где у отца он жил, а из избы вместе пойдут в церковь венчаться.

— Я нынче замуж пойду! — сказала подругам Федосья, смеется, и простилась, ушла домой.

Не слыхал ни дядя, ни тетка, как вернулась племянница в дом, крепко старики спали. А поутру хватились, племянницы-то и нет. Где, где? — не знают.

Не знают, где и взять, и платья ее подвенечного нет.

А девки говорят:

— Сказывала, замуж пойдет. Старики на кладбище, к могиле. «Сказывала, замуж пойдет!»

А она на могиле, мертвая на его могиле лежит и платье ее подвенечное на кресте развешено.

Так за покойным дружком и ушла, не сробела.

1911 г.

Оклеветанная*

1

Жил-был один человек богатый и было у него двое детей: сын да дочь. Пришло время отцу помирать, старик и наказывает сыну:

— Ни от Бога, ни от меня нет тебе благословения, Михайла, взять жену из своей деревни, из своей не бери!

И помер. И остался Михайла с сестрою. Только с Палагеей что и разговор у Михайлы, и в гости никуда не ходит, все дома, все с сестрою.

Советно жил брат с сестрою.

В лавочку Михайла пойдет.

— Прощай, — скажет, — сестрица!

Из лавочки придет.

— Здорова, сестрица!

Так три года жил Михайла не женатый, завет отца помнил, никуда глаз не казал, все дома, все с сестрою.

Советно жил брат с сестрою.

Раз приходит из лавочки Михайла, говорит сестре:

— Сестрица, буду я жениться, возьму жену из нашей деревни.

— Ах, братец, братец, тебе батюшка не велел!

— Ну, сестрица, ну, родимая, будь что хочешь, а жениться надо.

— Ну, как хочешь, — говорит Палагея, — играй свадьбу.

Михайла и женился.

На Варваре женился Михайла, наказ отца нарушил, взял жену из своей деревни. И женатый, а без сестры не начнет Михайла никакого дела, все с сестрою.

Советно жил брат с сестрою.

В лавочку Михайла пойдет.

— Прощай, — скажет, — сестрица!

Из лавочки придет.

— Здорова, сестрица!

А жене за́рно, Варваре завидно, ровно и не сестра ему Палагея.

Родила Варвара сына. Не отходит Палагея от Михайлова сына, все с его ребенком, ровно и мальчишка ее, не Варварин. А Михайле любо, все он с сестрою.

Советно жил брат с сестрою.

В лавочку Михайла пойдет.

— Прощай, — скажет, — сестрица!

Из лавочки придет.

— Здорова, сестрица!

Не по сердцу это Варваре, стала ей постыла Палагея. Сестра да сестра! Только и есть на языке, что сестра! Да сестра она ему или жена? Так и смотрит Варвара, так все и смотрит, ровно ищет, подстерегает брата с сестрою. И уж не улыбнется, постарела Варвара. Ни слова тихого, слова все в сердцах. За́рно, завидно, постыло Варваре. Что же ей сделать, как брата от сестры отвадить? Как извести Палагею?

Взяла Варвара собаку его и убила, — верный был пес, дорожил им Михайла.

Пришел Михайла домой.

— Здорова, сестрица! А жена на него:

— Да, здорова сестрица, поглядика-сь, что́ сестрица-то сделала: где твой пес? Нету собаки. Сестрица убила!

Досадно стало Михайле — верный был пес! — да, любя, стерпел Михайла досаду.

— Ну, в перво́й вине Бог простит! — сказал Михайла, и ни словом не попрекнул сестру.

На другой день только что вышел Михайла, взяла Варвара и убила его жеребца, — хороший был конь, верный, дорожил им Михайла.

Пришел Михайла домой.

— Здорова, сестрица! А жена на него:

— Да, здорова сестрица, поглядика-сь, что́ сестрица-то сделала: где твой жеребец? Нету коня. Сестрица убила!

Горько стало Михайле — хороший был конь, верный! — да, любя, стерпел Михайла горечь.

— Ну, и в другой вине Бог простит! — сказал Михайла и ни словом не попрекнул сестру.

А сестра ничего не знает, возится с ребенком, знает Палагея, что беда в доме: собаку кто-то убил, коня кто-то убил…

На третий день, как ушел со двора Михайла, Варвара к зыбке — и убила ребенка, да мертвого за дверь его, за дверью и положила.

Пришел Михайла домой.

— Здорова, сестрица!

А жена на него:

— Здорова! А где наш ребенок?

Михайла к зыбке:

— Где ребенок?

— Должно, у вашей сестрицы.

Недоброе почуял Михайла, да к сестре.

Сидит Палагея у окна, шьет, для мальчишки рубашонку шьет.

— Здравствуй, братец!

— Где сын-то?

Недоброе почуяла Палагея.

— У Варвары, — сказала Палагея, — давно взяла Варвара, тут его нет.

Михайла к жене.

— Где ребенок?

А зыбка пустая, нет нигде ребенка.

Стал Михайла искать. И Варвара ищет, рвет все, все мечет на землю, — тоже ищет.

А ребенок за дверью — лежит мертвый.

— Вот!.. вот твоя сестрица что́ сделала!

Михайла к сестре. Не смотрит. И смотрит, да ничего не видит.

— Убила ты собаку, убила ты коня, ты моего ребенка убила! — и раздел Михайла сестру донага, скрутил, бросил на телегу, повез в поле, а из поля в лес и там, в лесу, пустил ее одну: иди, куда знаешь!


Иди, куда знаешь!

А куда? Куда ей идти? Влезла на сосну Палагея, села на верхушку, сидит, как птица. Сердце у нее тяжелое, как камень тяжелый, — обида, напраслина, клевета камнем легла ей на сердце.

Ходили царские сыновья по лесу, охотились. Набрели царские сыновья на сосну, Палагею заметили.

Один говорит:

— Птица!

Другой:

— Человек!

Третий:

— Черт! — и направил ружье выстрелить.

— Я не трону, я человек, я вас не трону! — кричит с дерева Палагея: видит, ружья направили, стрелять хотят.

— Коли человек, так спускайся! — говорят ей братья.

А как ей спуститься?

— Одежды у меня нет! — кричит Палагея.

Братья поскидали с себя верхнее платье, положили под сосну, а сами в сторонку. Палагея и спустилась на землю, оделась. Тут братья к ней вышли и взяли ее с собой к царю во дворец. И там, во дворце, схоронили, никому не показывают.

Старший сын приходит к отцу.

— Батюшка, — говорит, — я жениться буду.

— Что ты, — говорит царь, — до сих пор у тебя и в уме не было жениться, жениться вздумал! А где же, — говорит, — ты жену-то берешь?

— Она у меня из лесу, — говорит сын и выводит к царю Палагею, — вот она, жена моя!

Посмотрел царь на Палагею, — полюбилась царю Палагея.

— Ну, Бог вас благословит! — благословил царь жениха и невесту.

Сыграли свадьбу. И стала жить Палагея у царя в царском дворце, не Михайлова сестра, а царская невестка.

2

Поехал царский сын по городам от царя с наказом. И без него родила ему Палагея сына. И такой вышел царевич, — всем на диво: по колена ноги в золоте, по локоток руки в серебре, позади светел месяц, посреди красно солнце, в каждом волоске по скатной жемчужинке.

Обрадовался царь, что внук такой вышел, и сейчас же письмо написал, посылает своего царского работника снести письмо в дальний город к сыну.

Снарядился работник в дорогу, понес царское письмо в дальний город. И к ночи дошел до той самой деревни, откуда Палагея, и остановился в самом богатом доме — у Михаилы.

Дозналась Варвара, что́ за письмо несет работник, все старое-то, прежнее все, постылое так ей в голову и ударило, и в голову, и в сердце, и в душу: ведь она ребенка своего убила, только чтобы брата от сестры отвадить, разлучить Михаилу с Палагеей, извести Палагею, а вот Палагея и не сгинула, Палагея вот какая — царица!

Вытопила Варвара баню, царского работника в баню отправила, а сама вынула из котомки царское письмо, разорвала письмо и написала другое, будто не царевича сына, а щенка родила Палагея:

«Кутенка твоя жена родила, Палагея!»

И опять положила письмо в котомку.

Вернулся из бани царский работник, угостила его Варвара, ночевать оставила. Переночевал работник у Михаилы и наутро дальше в дорогу пустился.

Долго ли, коротко ли, из города в город, из деревни в деревню дошел, наконец, работник до самого дальнего города к царскому сыну, передал царскому сыну от царя письмо:

«Кутенка твоя жена родила, Палагея!»

Потемнело в глазах у царского сына — злая весть по-темнила глаза, хотел вгорячах порешить с Палагеей, да раздумался, и написал отцу, чтобы до его возвращения жену не трогать. И с письмом отпустил домой царского работника.

А работник и на обратном пути к Михаиле зашел.

И опять затопила Варвара баню, послала работника в баню, а сама за котомку, вынула из котомки письмо царского сына, разорвала письмо, и свое написала:

«Духу чтобы ее не было до моего прихода!»

И положила письмо в котомку.

Вернулся из бани царский работник, угостился, переночевал ночь, да к царю во дворец.

Прочитал царь письмо, не верит глазам.

— Что это, — говорит, — с ума, верно, спятил!

Да нечего делать, тут уж не его воля — воля сына: велел царь прогнать из дворца Палагею — откуда взяли, туда и отправить. А внука царевича царь себе оставил.

И отвезли Палагею в лес к той самой сосне, где покинул ее брат любимый Михаила: иди, куда знаешь!


Иди, куда знаешь!

А куда? Куда ей идти? С братом ее разлучили, с мужем ее разлучили, и отняли сына. Что же ей делать? Куда ей деваться? Как избыть обиду? Стоит под сосной Палагея, стоит, как стала. А сердце у ней тяжелое, как камень тяжелый, — обида, напраслина, клевета камнем легла ей на сердце.

А пойдет она далеко в дальние деревни, будет она жить там у чужих чужая, наймется в люди. Работницей простой свой век проживет. Трудом она избудет обиду.

И пошла Палагея куда глаза глядят дальше от брата, еще дальше от мужа и сына.

Долго ли, коротко ли, из города в город, из деревни в деревню, объехал царский сын все царство, все дела царские исполнил и вернулся домой к отцу. Вышел царь встречать сына и внука вывел. А ребеночек так и сияет…

— Как так! — удивился царский сын, — мне было письмо от вас, что жена родила кутенка.

А царь ему выговаривает: зачем велел жену кончить — прогнать Палагею.

— Я… я велел кончить! — и заплакал, видит царский сын, что обманут: и его, и царя обманули.

Послал царь в лес искать Палагею. Да где ж ее сыщешь, — не на сосне же ей свой горький век вековать.

3

Три года прослужила Палагея в работницах, много за три-то года по чужим людям ходила, много труда вынесла. И улеглась на сердце обида: приняла она свою участь, и не роптала больше. Одно забыть не могла: сына своего вспоминала. Ребеночка жалко ей было, поглядеть бы ей на него, хоть только глазком взглянуть.

И затосковала Палагея, места от тоски не находит, тоскливо ей, глаза ни на что не глядят: только бы увидеть сына, хоть только глазком взглянуть.

Нарядилась Палагея в мужскую одежду и пошла из дальних деревень мимо любимого брата прямо к царю во дворец в царские работники наниматься.

Во дворце никто не узнал Палагею. Сам царь не узнал свою невестку. Принял царь Палагею ласково, и стала служить она у царя истопником в царских покоях: печки топила.

Палагее этого только и надо.

Подрос ее сын, уж по комнатам бегал. Примется Пала-гея печки топить, а он тут-как-тут, прибежит к огоньку. А Палагея возьмет его на руки, ласкает дитё, сама плачет.

Заметил царь, раз и спрашивает:

— Что это ты, паренек, как возьмешь внучонка на руки, и всегда-то плачешь?

Палагея царю во всем и открылась. И о брате своем о любимом о Михаиле рассказала, и о невестке своей Варваре, как оклеветала ее Варвара.

— Вот грех-то, надо это дело хорошенько разведать!

Велел царь Палагее помалкивать, а сам призвал к себе

того работника царского, что письмо носил от царя к царскому сыну, и стал у работника выпытывать, у кого он в пути на ночлег приставал и с кем водил знакомство.

А как рассказал ему царский работник о Варваре, тут у царя глаза и открылись. Отпустил царь работника, и задумал вывести дело на чистую воду: всенародно оправдать Палагею.

Слух о злой царской невестке прошел по всем городам — и ближним и дальним, по всем деревням и ближним и дальним, — по всему царству.

Собрал царь большой пир. Много сошлось народа к царю во дворец. Послал царь и за Михаилом, и за Варварой. Пришел Михаила с Варварой, тоже сели за царский стол.

А когда гости пили и ели, призвал царь своего царского истопника, и велел истопнику для потехи сказку сказывать о злой царской невестке, да уговор положил: кто перебьет либо поддакнет, сто рублей с того за помеху.

И стала Палагея рассказывать, как жили-были брат да сестра, как брат женился и невзлюбила невестка сестру.

— Стало невестке за́рно, что брат и сестра живут советно.

— Да, — дакнула Михайлова жена, Варвара. И сейчас же с Варвары сто рублей за помеху.

И опять стала Палагея рассказывать, как невестка убила у мужа собаку и на сестру сказала. Простил брат сестру. А на другой день убила невестка у мужа коня и на сестру сказала. Простил брат сестру. А на третий день убила невестка своего ребенка и на сестру сказала. Не простил брат сестру, раздел ее донага, вывел в поле, а из поля в лес.

— Иди, куда знаешь!

— Да, так и было! — поддакнула Михайлова жена, Варвара.

И сейчас же с Варвары сто рублей за помеху.

И опять стала Палагея рассказывать, как встретили сестру охотники, как застрелить хотели, и потом как старший женился на ней, и как уехал муж по делам в дальний город, и без него родила жена ему сына. Послал свекор работника с письмом к сыну известить о внуке, остановился работник по дороге у той самой невестки, а невестка подменила письмо, и на обратном пути остановился работник у невестки, и невестка опять подменила письмо…

— Да, так оно и было! — поддакнула Михайлова жена, Варвара.

Встает Михаила, лица нет, он сестру узнал Палагею. Поднялся царский сын, вспыхнул, узнал жену Палагею.

Остановила Палагея брата, остановила Палагея мужа, подошла Палагея к Варваре, и хоть нет у ней доброго слова, но и обиды уж нет.

— Варвара!.. — говорит Палагея.

А Варвара — все старое-то, прежнее все так ей в голову и ударило, и в голову, и в сердце, и в душу, — сидит Варвара, крепко стиснула руки, не шевельнется.

Тут взяли Варвару, да на ворота, да на воротах и застрелили.

И стали жить и быть, добра наживать.

1911 г.

Отчаянная*

Хороша была Маша, краше на селе ее не было, и беспрестанно к ней сватались женихи хорошие. Отец не отдавал, была она одна дочь, жалел все.

Уехал отец в город на святках, а Машу оставил одну дома. И задумала Маша под Крещенье кудесить — о своем суженом-ряженом гадать.

Под Крещенье в ночь накрыла Маша стол скатертью, поставила на уголок тарелку, положила ложку и другую тарелку с ложкой на другой угол, положила себе в тарелку кусочек и другой кусочек в другую тарелку — суженого чествовать. Не благословясь, вышла в сени, не благословясь, заперла двери, вернулась, присела на уголок, подумала — вот ей судьба скажется! — стала и говорит:

— Суженый-ряженый, суженый мой, поди ужинать со мной!

Сказала и села к столу, закрыла глаза.

Сидит Маша, не шелохнется, и думать ни о чем не думает, прислушивается, ждет.

Застучало в сенях — сапоги стучат, она слышит, идет… в дом идет, в дом вошел, крякнул, прошел на середку. И видит она: пиджак на нем, кафтан, алый кушак шелковый. Отвязал он кушак, да в передний угол на спицу и повесил, шапку снял, тянется к спице.

Маша и перекрестилась, Маша открыла глаза.

На столе стоят два прибора, две тарелки, а уж нигде никого нет, только алый кушак висит на спице.

Сняла Маша кушак со спицы, развернула, примеряла алый шелковый, и в сундук его спрятала.

Кто-то ночью приходил к ней — суженый-ряженый, богосуженый ее приходил к ней, и у кого-то алый кушак потерялся. А Маша помалкивает: знай она, что он любый ей, ее суженый, она бы подругам сказала, отцу бы сказала, а как она может знать?

Вернулся отец. Стали по-прежнему женихи в дом наезжать, по-прежнему сватали Машу: хороша была Маша, краше на селе ее не было.

Ходит Маша сама не своя, задумалась.

«Чей кушак, и любый ли он ей, ее суженый?» — задумалась Маша.

Уж не неволит отец, иди за любого. Уперлась и слышать не хочет, все думает, все думает Маша.

Ночью заснул отец, Маша не спит, думает — нет ей места от дум, и покою нет! — ночью вынула Маша из сундука алый кушак, обмотала вокруг шеи, да в передний угол, там, где спица торчит… и порешила с собой.

А приходил к ней самый леший, вот оно что́!

Хороша была Маша, краше на селе ее не было.

1912 г.

Поперечная*

1

Был один холостой парень и задумал жениться. А сватали на селе девицу, он на ней и женился. И тиха и смирна, глаз на мужа не подымет, будто ее и в доме нет, вот какая попалась жена Сергею.

Пришло время обедать, зовет Сергей к столу Настасью, а Настасья и голосу не подаст.

«Ишь, — подумал, — стыдливая какая!» — и сам уж вывел ее, усадил за стол.

На обед была каша. Ест Сергей, да похваливает, а Настасья и ложки в руку не возьмет, сидит, как села.

«Ишь, — подумал Сергей, — молода-то как!» — да сам ей и ложку в руку дал, потчует.

Ложку взять Настасья взяла, и опять на стол положила, отвязала от креста уховёртку, да уховёрткой и ну хлебать кашу по крупинке.

То же самое случилось и на другой день; не ест по-людски Настасья да и только.

«И чем это она наедается, — думал себе Сергей, — без пищи человеку невозможно; ведь, так и с голоду помереть может!» — и еще больше принялся жену уговаривать бросить уховёртку и есть сытно.

Настасья ровно и не слышит, знай свое, уховёрткой своей управляется.

«Верно, ночью тайком наедается, когда люди спят, эка, еще неразумная!» — и положил Сергей караулить жену ночью: быть того не может, чтобы человек не ел ничего!

Лег Сергей спать, легла и Настасья. Притворился Сергей, будто спит, захрапел, а сам все примечает.

В самую полночь поднялась Настасья, слезла тихонько с кровати да из комнаты к двери. Выждал Сергей, пока за дверь выйдет, да за ней следом. А Настасья уж во двор, да за ворота, да на улицу. Сергей за ней следом.

Шла Настасья, шла, повернула на кладбище, и там прямо к свежей могиле.

Сергей за крест, схоронился, ждет, что-то будет. И видит, еще идет, так мужик бородатый, прошмыгнул среди крестов и тоже к могиле.

И уж вдвоем с Настасьей принялись они за могилу.

Разрыли они могилу, гроб вытащили, вынули из гроба покойника, раздели, и ну его есть. И всего-то до чиста, до косточек объели, и, когда и самой малой жилки не осталось, гроб, саван и кости снова зарыли в могилу и разошлись: Настасья в одну сторону, бородатый в другую.

Тут Сергей из-за креста вышел да скорее домой. Задами обогнал жену да в дом, да на кровать и опять притворился, будто спит, захрапел. Вернулась и Настасья, легла тихонько, и сладко и крепко заснула.

А Сергей — какой уж сон! — Сергей едва утра дождался.

Пришло время обедать, зовет Сергей к столу Настасью. Сели за стол. На обед была каша. Настасья опять за свою уховёртку, отвязала от креста уховёртку, и ну хлебать по крупинке.

Сергей ей ложку. Взяла она ложку, повертела, повертела, положила на стол, и уховёртку свою спрятала, так сидит. Сергей и не выдержал:

— Что ж ты, — говорит, — не ешь? Или мертвец тебе слаще?

А уж Настасья зверь зверем, — и! куда все девалось! — схватила Настасья со стола чашку, да в лицо ему как плеснет.

— Ну, — говорит, — коли узнал мою тайность, так будь же псом!

Тявкнул Сергей по-песьи, и стал псом-дворнягой.

Настасья за палку, да его палкой за дверь, и прогнала из дому вон.

2

Выскочил Сергей псом-дворнягой и побежал. Бежит, куда глаза глядят, полает, полает и опять бежать. К вечеру прибежал он в город, в мясную лавку и вскочил: проголодался больно.

Попался мясник добрый, накормил пса, а пес и не уходит, визжит, остаться просится. Сжалился мясник, оставил.

Переночевал пес ночь и за ночь ничего в лавке не сделал.

«Экий пес-то умница!» — подумал мясник и решил не гнать пса, при лавке держать, лавку караулить.

Приходит наутро в мясную булочник за говядиной, выбирает себе чего поприглядней, а пес так и ластится. Приласкал его булочник, бросил хлеба кусок, подхватил пес хлеб, съел да от мясника за булочником и утек в пекарню.

И стал пес у булочника жить, лавку стеречь.

Приходит раз в пекарню за хлебом старуха. Накупила старуха всяких булок, отдает деньги. Стал булочник считать, и попался один какой-то гривенник негодящий, фальшивый, булочник и не берет. Старуха в спор: деньги правильные.

И видит булочник, не переспорить ему старуху, и говорит:

— Да у меня, — говорит, — пес и тот узнает, что твой гривенник негодящий! — и сейчас же пса покликал, разложил деньги на стол кучкой, показывает псу, выбирай, мол, негодящую.

Посмотрел пес на деньги, понюхал, да и выпихнул лапкой этот самый гривенник.

«Ну и пес, — подумала старуха, — ой, что-то тут неладно!»

— Коли пес, так и оставайся тут, — шепнула старуха, — а коли человек, за мной поди! — диковинным показалось старухе, что пес, а узнаёт деньги.

И убежал пес за старухой из пекарни.

Пришла старуха домой, да к своей дочке:

— Привела, — говорит, — я пса, да уж и не знаю, верно ли, нет, что пес: узнаёт деньги!

Посмотрела старухина дочка, посмотрела на пса, взяла воды наговорной, псу в глаза и плеснула.

— Коли, — говорит, — ты пес, так и оставайся псом, а коли человек, обернись человеком!

Тявкнул пес, и стал опять Сергей Сергеем.

Рассказал Сергей о жене, о Настасье, и как ночью на кладбище Настасья покойника ела и с ней бородатый, и как псом его обернула.

— Знаю Настасью, — сказала старухина дочка, — она у тебя колдунья, вместе мы с ней колдовству учились у одной старухи. Поперечная была Настасья, все наперекор, все по-своему, все напротив, не слушалась старуху, ей старуха и положила наказанье: ходить ей ночами на кладбище питаться мертвечиной. А хочешь жену поучить, дам я тебе наговорный состав, вернешься домой, плесни ей в лицо, увидишь, что́ будет.

Поблагодарил Сергей старухину дочку, забрал наговорную воду-состав и пошел себе домой человек человеком.

3

Шел Сергей по дороге, — тут по дороге когда-то бежал он псом, лаял, — долго шел Сергей по дороге, а пришел домой, нет дома Настасьи. Сел Сергей на крыльцо, стал поджидать. И когда Настасья вернулась, он ей, ни мало не медля, наговорным составом в лицо и плеснул.

Заржала Настасья и обернулась в кобылу.

Тут Сергей запряг кобылу в сани да в лес, да в лесу целый воз дров навалил, да и обратно, домой ехать, и всю-то дорогу до самого дому стёгом стегал кобылу. И не раз, с неделю так ездил Сергей в лес за дровами и все стегал, всю исстегал кобылу.

А она, — что́ со скотины возьмешь! — она только смотрит, сказать ничего не может, — скотина не скажет, только плачет.

И жалко стало Сергею, бросил он бить кобылу, пошел в город к той самой старухе просить у старухиной дочки наговорного составу обернуть кобылу в человека. Старухина дочка дала наговорной воды, и вернулся Сергей домой не с пустыми руками.

А она — известно, скотина! — она только смотрит, сказать ничего не может, — скотина не скажет, только плачет.

И облил Сергей кобылу наговорным составом, и стала опять Настасья Настасьей. И уж с той поры забыла всякую мертвечину, кроткая, все ела, как люди.

И стали они жить по-хорошему, хорошо и согласно.

1912 г.

Лихая*

Была у одного человека жена да такая, что не дай Бог, напал на такую: все, бывало, ему назло делает. Ну и не может извести ее, а уж вот куда стало, хоть руки на себя накладывай.

Ходил, ходил он день в лесу, и надумал средство одно.

Вечером приходит домой, сел, вьет веревку.

— Куда ты, Семен, веревку вьешь? — говорит жена.

— Эка ты, да я клад нашел.

— Большой клад?

— Большущий.

Наутро отыскал Семен кошелку, уходить хочет.

— Возьми меня, — просит жена.

— Нет уж, куда с тобой.

— Нет, пойду!

— Ну, ступай уж, пойдем.

Положил Семен веревку в кошелку, кошелку за плечо, и пошли. И приходят они до той самой ямы, где клад. Вынул Семен веревку, вяжет круг себя.

— Куда ты, Семен, веревку вяжешь?

— Да за деньгами-то надо спуститься.

— Куда тебе, я сама полезу.

Семен веревку с себя снял, и давай крутить жену, окрутил жену, спустил ее в яму.

А как спустилась она в яму, слышит Семен: драка — такой писк пошел, такой вереск поднялся и веревку трясет, избави Господи! Часика два там она воевала, Семен и потянул веревку. Тянет, потянет, а из ямы-то не жена, а словно бы черт с рогами. Испугался Семен, скорее назад опускать веревку.

— Не спускай, сделай милость, — просит черт, — что́ хочешь тебе сделаю, на век свой не забуду дружбу, избавь ты меня от лихой бабы. Тысячу лет я жил в яме тихо-смирно, не спускай, сделай милость! — черт инда заплакал.

Семен черта и вытащил.

— Иди за мной! — сказал черт с рогами.

Пошел Семен за чертом: и страху-то натерпелся, только виду не показывает, и легко-то ему, что посадил-таки жену в яму, — поори там, кому в лесу нужно!

И приходят они к богатому-пребогатому дому.

— Слушай, — стал черт, — я пойду в дом, заберусь на вышку, буду ночь ломотить — не дам покою, а ты колдуном найдись и проси денег много, иди на вышку, там скажи тихо: Я пришел, ты вон пошел! Понимаешь?

— Понимаю.

Как сказал черт, так все и вышло.

Помешкал Семен у дома, потом постучался, его и пустили. А в доме уж такой шум, хоть образа выноси. Назвался Семен колдуном, полез на вышку.

Я пришел, ты вон пошел! — сказал Семен тихонько.

И усмирилось все, тихо стало, никакого шуму. Отвалили Семену денег кучу, забрал Семен деньги, распростился и пошел себе, посвистывает. А у ворот черт его поджидает.

— Иди за мной! — сказал черт с рогами.

И приходят они к дому богаче того дома.

— Я, — говорит черт, — пойду в дом и все там сделаю — нашумлю, а ты опять колдуном найдись, понимаешь?

— Понимаю.

Как сказал черт, так все и вышло.

Зашумел черт, загремел, да так, того и гляди дом разворотит. Семен — в дом, опять колдуном назвался. Посулили ему много денег. Влез он на вышку.

— Я пришел, ты вон пошел! — сказал Семен тихонько.

И успокоилось в доме. Тут загреб Семен деньги, да уж и не одну, а целых две кучи, распростился и пошел себе, посвистывает. А у ворот черт.

— Иди домой, — сказал черт, — наградили тебя, дурака, и чтоб за мною больше ни-ни! — а сам злой, с рогами, пальцем грозит, хвост стал дыбом волосатый.

Послушался черта Семен, пошел домой. И стал Семен жить себе да поживать: денег куры не клюют, сыт, пьян, нос в табаке. И задумал Семен жениться.

Вот сидит раз Семен, ест соты-меды, пивом прихлебывает, о молодой жене раздумывает, как с молодою женою жить будет. Хвать, стучат. Отворяет Семен дверь, — а время уж к ночи было, — какие-то люди, кланяются.

— Насилу, — говорят, — мы тебя отыскали, Семен Иванович, ну хоть что хочешь бери, а избавь ты нас от беды: третью ночь покою не имеем, черт засел в доме.

Семен и руками и ногами.

— Спаси, — говорят, — на век наш не забудем дружбу, сделай милость! — да в ноги Семену, плачут.

Ну Семен и пошел. И приходит он в дом, где засел черт, и сейчас же на вышку, да только это рот разинул, черт цап его за горло.

— Ты, — говорит, — зачем?

А Семен едва уж дышит, так черт ему горло стиснул.

— Смотри, — говорит Семен черту, — девять баб пришло таких… которая одна тебя из ямы выгнала… а таких девять пришло.

Тут на что хвост у черта крепок, да и тот задрожал, как листик.

Выпустил черт Семена.

— Уйду, — говорит, — живите, как знаете, с глаз долой за тысячу верст уйду, только не допусти ты до меня этих лихих! — пятился черт, пятился к балкам, да под стреху.

И с той поры ни слуху, ни духу, ровно бы сквозь землю провалился.

1909 г.

Братнина*

1

Хорош был молодец Катеринин брат, все девицы на него заглядывались. Задумал он жениться, но сколько ни смотрел невест, лучше и краше сестры нигде не нашел.

— Поди за меня замуж! — говорит он сестре Катерине.

— Пойду, — говорит Катерина: ей никто так не мил, ей никто так не люб, как родной брат.

Ну, и порешили жениться. Оставалось только свадьбу сыграть.

А ходила по деревне бабушка-задворенка, старуха старая. Проведала старуха про брата с сестрой и приходит в их дом.

Под венец наряжена сидит Катерина. Бабушка к Катерине.

— Разоставь ты, — говорит, — девушка, по всем четырем углам по веретёшку.

Катерина послушала, поставила по четырем углам веретена, сама к венцу идти хочет.

— Ку-ку! — прошипело веретено первое.

— Где ты? — второе окликнуло.

— Брат на сестре женится! — сказало третье.

— Просела! — отозвалось глухо четвертое. Катерина к бабушке. А старуха и говорит:

— Четыре ночи поспать тебе велят, а тогда и замуж пойдешь.

Катерина послушала; четыре ночи одна она будет ждать, а потом и свадьба.

И наступила первая ночь, и слышит Катерина, как сквозь сон где-то далеко кличет:

— Ку-ку! — кто-то кличет.

На вторую ночь, только что заснула она, и опять слышит, окликает:

— Где ты? — окликает кто-то.

На третью ночь в глубоком сне, будто на ухо, сказал кто-то:

— Брат на сестре женится! — сказал кто-то.

А на четвертую ночь, не успела она глаз закрыть, кто-то как крикнет:

— Просела! — крикнул кто-то.

И провалилась Катерина сквозь землю.

2

Страшно было Катерине в потемках, темь там осенняя. Потом стало светать, совсем посветлело. Шла Катерина лесом по сырому бору, долго шла без дороги. И видит Катерина, стоит в лесу избушка, не простая: на курьих ножках, на веретенной пятке. Вошла Катерина в избушку. А в избушке три горницы. Первая горница — скакухи да жага-люхи, лягушки да ящерицы, вторая горница — ползает-бродит слизень: одна голова о семи горлах, третья горница — сидит девушка, вышивает в пяльцах.

Увидала девушка Катерину.

— Что́ ты! — говорит, — куда зашла? — и рассказала Катерине о избушке: избушка Бабы-Яги, а вернется Баба-Яга, худу быть.

Рассказала Катерина, как провалилась сквозь землю, как попала она в избушку.

— Как бы так от Яги схорониться! — просит Катерина.

А как схорониться? Жалко стало Алёне Катерину. Положила Алёна пяльцы, порылась в сундучке у Бабы-Яги, достала тоненькую хворостинку, пощекотала Катерину под ла́лаки -горлышко, и обернула Катерину в иголку, а иголку заколола себе в ворот и села опять вышивать в пяльцах.

А Баба-Яга уж едет, помелом машет.

— Фу-фу-фу! Русским духом пахнет! Пообедала я на свадьбе, поужинаю дома!

А в избушке нет никого, все свои, не заметна Бабе-Яге Катерина.

Пошарила Баба-Яга за печкой, заглянула под лавку — нет никого! — и завалилась спать. И спала Баба-Яга по-ягиному без просыпу до белой зари. Белой зарей поднялась Баба-яга, разбудила Алёну, подняла всех скакух, всех жагалюх, села на ступу да в путь на ведьмину свадьбу.

Скрылась Баба-Яга, простыл ее след. Достала Алёна из сундучка ягиную хворостинку, вынула из ворота иголку, поводила хворостинкой по иголке, и стала из иголки Катерина.

Просит Катерина вывести ее на дорогу: вернется Баба-Яга, худу быть.

А Алёна и сама рада.

— Три года живу я у Яги в избушке, — говорила Алёна, — насмотрелась я у Яги чудес всяких. Только уйти не могла, одной трудно, одной не уйти.

Трудно уйти от Бабы-Яги. Как тут уйдешь? Заметит слизень, сын Бабы-Яги, семигорлый, и такой крик подымет, под землей услышит Баба-Яга его голос. Как тут уйдешь?

Намесила Алёна сухомесу, замазала все горла слизню, достала из сундучка волшебную щетку, кремень, огниво , взяла за руку Катерину.

— Пойдем, сестрица!

И пошли. Побежали сестры лесом по сырому бору, не оглянулись.

А слизень лизал да лизал себе горла, да одно горло и пролизал.

— Ой, маманя, — кричит семигорлый, — девки ушли!

Баба-Яга свахой сидела на ведьминой свадьбе, Баба-Яга признала голос, насторожилась.

А слизень пролизал себе и второе горло.

— Ой, маманя, — кричит семигорлый, — девки ушли!

И опять Баба-Яга слышит, будто сын кличет, только неясно, в шуму невнятно.

А слизень пролизал себе последнее седьмое горло да как крикнет:

— Ой, маманя, девки ушли!

Баба-Яга на ступу, Баба-Яга домой.

Приехала Баба-Яга в избушку, вошла в свои горницы: целы скакухи, целы жагалюхи, цел слизень семигорлыи, стоят пяльцы, а Алёны нет-как-нет, — да опять в ступу, взмахнула помелом, да в погоню.

Бежали сестры. Бегут сестры лесом, все лесом, не передохнут, не присядут. Бежали, бежали, оглянулись, а Баба-Яга тут и есть.

— А-а! Проклятые, попали мне теперь! Тут бросили сестры волшебную щетку — и стала чаща.

Запуталась Баба-Яга в чаще. И долго Баба-Яга пробиралась сквозь чащу, насилу-то выбралась и ветром пустилась в погоню. И нагнала сестер.

— А-а! Проклятые, попали мне теперь!

Тут бросили сестры волшебный кремень — и стала гора.

Крута гора, высока перед Бабой-Ягой. Уж карабкалась Баба-Яга, карабкалась, насилу-то взобралась на гору и вихрем помчалась в погоню. И нагнала сестер.

— А-а! Проклятые, попали мне теперь!

Тут бросили сестры волшебное огниво — и закипела пламень-река.

Кипит река. С одного конца зайдет Баба-Яга — пышет огонь, с другого конца зайдет — пышет огонь. И повернула Баба-Яга домой в избушку.

Бежали сестры. Бегут сестры лесом, все лесом, не передохнут, не присядут. Бежали, бежали и добежали до той дыры самой, в которую Катерина провалилась. И вышли сестры на свет белый.

3

Вышли сестры на свет белый. Опять на земле, опять они на дороге.

Призналась Алёна Катерине, ведь, и она полюбила своего брата, и провалилась сквозь землю и попала к Бабе-Яге.

— Пойдем ко мне, — зовет Катерина, — ты выйдешь за моего брата.

— А ты поди за моего, сестрица!

И они пошли по дороге, Алёна да Катерина, сестры.

Алёна вышла за Катеринина брата, Катерина вышла за Алёнина брата. И стали все вместе жить, добра наживать.

1911 г.

Подружки*

1

Жили-были две подруги, одна другой под стать, Анюшка и Варушка. Анюшка у матери жила, Варушка одна через три версты от Анюшки: родители у Варушки померли.

Дня друг без друга прожить не могли подруги: один день Варушка у Анюшки сидит, угощаются, на другой день Анюшка к Варушке пойдет, подругу почествовать. Так и гостились.

— Без тебя мне, Анюшка, свет не мил.

— От тебя, Варушка, никуда не пойду.

Станут подруги прощаться, стоят-стоят, насилу разойдутся. А назавтра опять сошлись: либо Анюшка к Варушке, либо Варушка к Анюшке. Так и жили.

— Без тебя, Анюшка, я жизни решусь.

— От тебя, Варушка, никуда не пойду.

Стали сватать Анюшку. Уперлась — в жизнь ни за кого не выйдет Анюшка, да мать настояла, старуха. И выдали замуж Анюшку за Андрея. Похорохорилась, пофыркала девка, а потом и свыклась: попался ей муж хороший, ладный.

2

Уехал Андрей в город. Осталась одна Анюшка. И задумала Анюшка подругу проведать: со свадьбы не видалась с Варушкой, соскучилась без подруги.

Вышла Анюша из дому, идет по дороге, а встречу ей девка с пирогом- именинами .

— Куда пошла, Анюшка?

— В гости к Варушке.

— Не ходи ты к Варушке, не будет ладу.

— Ну, вот еще, не впервой гостимся.

И пошла Анюшка дальше, а встречу ей баба с полосканьем: на речке белье полоскала, домой несет.

— Куда ты, Анюшка?

— В гости к Варушке.

— А не ходить бы тебе к Варушке, будет худо.

— Что ты! Мне ли от нее худо!

И пошла Анюшка дальше. Едет мужик с сеном.

— Куда ты, Анюшка?

— В гости к Варушке.

— Не ходи ты к Варушке, Варушка людей ест.

— Еще чего скажешь!

И пошла Анюшка дальше, дошла до Варушки. И видит Анюшка, у крыльца отъеденная ножка лежит ребячья, — глазам не верит Анюшка. Вошла на крыльцо, а тут рука лежит, — не хочет верить Анюшка. В сени зашла, а в сенях тулова да головы человечьи. Хочешь, не хочешь — поверишь.

— Иди, иди в избу! — отворила дверь, кричит ей Варушка, — не ходи, не ходи! — машет руками.

И зовет и не зовет подругу.

Не в толку́, не в уме вошла Анюшка в избу. Сидит Варушка под окном, — когда-то тут сиживали вместе подруги.

— Садись и ты, Анюшка! — а сама так смотрит… неладно.

И, как прежде, сидели под окном подруги. Сколько вечеров тут прошло под окошком, ягоды ели, попевали песни! Теперь молча сидели.

— Я, Варушка, домой пойду, — спохватилась Анюшка, — не по-старому ты, не по-прежнему что-то.

— Не ходи, Анюшка! — оставляет Варушка, а сама так смотрит… неладно.

И опять сидели подруги, как прежде. Сколько вечеров тут прошло под окошком, ягоды ели, попевали песни! Теперь молча сидели.

Поднялась Анюшка, хочет домой. Не хочет Варушка отпускать без ужина подругу.

— Поужинаешь, тогда и пойдешь! — собрала на стол Варушка, принесла рыбник, — рыбник из перстов состряпан человечьих, угощает пирогом подругу.

Анюшка рыбник не съела, за пазуху запихала. И не заметила Варушка.

— Что, съела рыбник?

— А там, у сердца, — показала Анюшка, будто все съела, и домой хочет, — прощай, Варушка.

А Варушка молчит, так смотрит…

— Отпусти меня, Варушка! — просит Анюшка: чует, неладно.

Молчит Варушка, так смотрит… неладно, а потом за руку как схватит Анюшку, за локоть и выше под мышку.

— Нет уж, пришла, так и будем вместе! — и начала ее есть, да всю, всю-то Анюшку и съела.

3

Ночью из города вернулся Андрей, хватился — нет жены. Послал к матери, нет ее и у матери.

— К Варушке ушла, — говорят Андрею, — видели! Всю ночь прождал Андрей, — не вернулась домой Анюшка. И чуть свет вышел Андрей и прямо к Варушке. Глядь, у крыльца отъеденная ножка лежит ребячья, на крыльце рука, в сени вошел, а там тулова да головы человечьи. Андрей назад домой, созвал старшин, объявил.

Народу сошлось все село, всем селом пошли к Варушке, кто с чем.

Окружил народ избу, приколотили железные рамы к окнам, забили дверь. А Варушка по горнице скачет, ой, как скачет! Поскакала там, поскакала и затихла. Посмотрели в окно, лежит, затихла. Тут натащили хворосту, принесли огня, подпалили хворост, — занялся огонь, да и сожгли избу.

1911 г.

Красная сосенка*

Жил-был богатый мужик, и было у мужика три дочери: умные две, а третья дурочка. Собрался отец в город на ярмарку, старшие и говорят:

— Купи, — говорят, — тятя, нам по калошам.

— А мне купи сосенку! — дурочка просит.

Поехал отец в город, побывал на ярмарке, и вернулся домой с покупками, привез, что велели: старшим умным — калоши, младшей дурочке — сосенку. Сам смеется:

— Куда ты, — говорит, — ее денешь, печку топить?

А дурочка взяла сосенку, снесла сосенку на огород, там и посадила. Днюет и ночует дурочка около своего деревца. Сосенка растет, дурочка растет.

Износили умные сестры свои новые калоши, повесили осьметки на огороде воробьев да сорок пугать, а у дурочки сосенка выросла высокая, стройная, не простая: постучишься — дверка раскроется, в домик войдешь — сундуки стоят, в сундуках наряды — да такие, как у царицы самой. Только про это никто не знает, одна дурочка знает.

А жил неподалеку от деревни князь. Отец у него помер, и задумал князь жениться. Сколько стран, сколько государств он объехал, а нигде не мог найти себе по сердцу. И стал князь собирать народ со всех сел и со всех деревень:

«Авось, — думает, — найдется, придет ко мне моя суженая!»

Выпросились у отца умные сестры, разрядились идти на пир к князю.

— И меня возьмите! — дурочка просится.

— Куда тебе, народ пугать! — не взяли ее сестры, одни ушли.

Пошла дурочка на огород к своей сосенке, постучалась в сосенку — раскрылась дверка и очутилась дурочка в домике. Убралась там, оделась — узнать нельзя, царевна настоящая. А как вышла из домика и затворилась дверка, откуда ни возьмись тройка — заливаются, звенят колокольчики. Села дурочка и поехала на пир к князю.

Много красавиц собралось у князя на пиру, на вечере, и одна была всех краше — дурочка. Князь не отходил от нее, угощал ее, а выведать не мог, кто такая она. И никто не узнал дурочку, сестры не признали сестру, а сама о себе она никому не открыла.

Вот и придумал князь: как идти дурочке домой, велел он порог вишневым клеем вымазать, а сам пошел до сеней провожать. Ступила дурочка на порог, туфельку и оставила.

А на другой день пустились княжие слуги по деревням разузнавать, кто потерял туфельку у князя на вечере. Заехали и на дурочкин двор. Спросили умных сестер, дошла очередь спросить и дурочку — сидела дурочка на печке рваная, сажей испачканная.

— Твоя туфелька? — смеются ей княжие слуги, и сестры смеются и отец.

— Моя, — говорит дурочка, а сама с печки да на огород.

Обрядилась дурочка у своей сосенки, убралась, как царевна, вернулась в дом. И все диву дались: уж такая красавица — сосенка красная!

Тут приехал сам князь, свадьбу сыграли и стала дурочка княгинею, и стали они жить-поживать да добра наживать, князь молодой с княгинею.

1910 г.

Кумушка*

Жила-была старушка Кондратьевна, смолоду была Кондратьевна приметлива да говорлива, а под старость, хоть глазом и ослабела, а еще зорче видела, и хоть один зуб торчит, а и сам говорун речистый не переговорит ее шамканья. И была у Кондратьевны кумушка, — с одной ложки ели и пили, подружка. Старые старухи на печи лежат, старые старухи охают, а подружки сойдутся вечерок посидеть, до петухов сидят, да и век бы сидеть, разговаривать.

Подружка кумушка и померла.

И осталась на свете жить одна Кондратьевна.

Богомольная была Кондратьевна, к службам очень любила ходить. Все приметит Кондратьевна, все высмотрит: и кто как стоит, и кто зевнет, и кто кашлянет, и на ком что наряд какой, — ничего не упустит старуха. А порассказать-то уж и некому, нет больше кумушки, да и самой послушать нечего, не заговорит больше кумушка.

Без кумушки скучно Кондратьевне, ляжет старуха на печку, время спать — не спится, и лежит так, тараканьи шкурки считает.

Лежит так Кондратьевна, шкурки тараканьи считает, не спится старухе, вспоминается кумушка. И слышит раз Кондратьевна, среди ночи звон в церкви гудит. Встала с печки да в церковь. А церковь — полна покойников: в саванах стоят покойники и все одинаковые, не видно лица, не разберешь, кто Иван и кто Марья, кто нынче помер, кто летось. И как ни всматривается Кондратьевна, — все одинаковые, стоят в своих саванах.

А кумушка знакомая, подружка Кондратьевны, сняла с себя саван и говорит:

— Нынче мы молимся, упокойники, а не вы, уходи, да чтобы не слышал никто, не сказывай!

Ушла домой Кондратьевна: не будет она мешать покойникам, еще чего доброго и съедят ее, всю-то схряпают вместе с косточками. И целый день крепко держала старуха свой полунощный зарок. Но когда среди ночи опять услышала звон, охота посмотреть покойников отогнала всякие страхи. Встала старуха с печки да скорее в церковь: кто Иван и кто Марья, кто нынче помер, кто летось, — все она высмотрит, до всего дойдет. И опять ее кумушка, подружка знакомая, уходить ей велела.

Три ночи кряду ходила Кондратьевна в церковь, три ночи прогоняла ее домой кумушка. На четвертую ночь Кондратьевна не услышала звону, на четвертую ночь у дверей стал покойник. Молча в саване стоял у дверей покойник, пугал Кондратьевну. И на следующую ночь опять у дверей стоял покойник, пугал Кондратьевну.

«Кто — Иван или Марья? Когда умерший — нынче или летось? Зачем пришел? Что ему надо?» — хочется старухе все разузнать, а как разузнаешь, — не говорит, помалкивает покойник, только пугает.

И домекнулась Кондратьевна. Еще засветло покрыла она стол скатертью, под стол петушка пустила, чтобы в полночь спел петушок, — мало ли что! — сама влезла на печку, легла ночи ждать.

Лежит Кондратьевна на печке, шкурки тараканьи считает, ждет ночи, ждет покойника.

И пришла ночь, стал ночью у дверей покойник. Увидела его Кондратьевна, да скорее с печки, манит к столу.

Уселся покойник за стол и говорит:

— Съем я тебя! И зачем ты повадилась ходить к нам в непоказанный час, терпенья нет моего! — да саван с себя долой.

Тут Кондратьевна так и ахнула: кумушка, подружка ее знакомая, кумушка сидела за столом.

А скатерть и говорит:

— Трут меня и моют и полощут, все терплю, а ты малости такой перетерпеть не могла! — говорит скатерть кумушке.

И запел петушок, и покойница отступилась.

1911 г.

Ворожея*

Был такой царь заморский, строгий, за правду стоял, порядок наводил, — нарядчик. Какие были в его государстве воры, жулики, озорники и безобразники, — либо перевелись, либо в другие земли промышлять отошли. Царь был строгий и справедливый, — нарядчик.

Случилось, царь разболелся: и то прикладывают и другое, — из сил выбились, а нет пользы, ничего не помогает.

Вот царица царю и говорит:

— Есть, — говорит, — в нашем государстве, в заморском, старушка одна, ворожея живет. Вот если позвать ее, так она уж скажет, какая у тебя болезнь.

Царь послушал царицу, дал согласие. Пошли за старухой. Позвали старуху. И пришла к царю старуха, ворожея самая.

— Здравствуй, дитятко, ваше царское величество! — говорит старуха, а сама и глянуть на царя боится: очень уж все царя боялись.

Ласково поздоровался царь со старухой, выслал вон приближенных своих царских слуг, остался один со старухой.

— А что, — говорит, — бабушка, знаешь ты: смерть мне или житье будет?

Старуха ни жива, ни мертва.

— Что ж, скажи, бабушка!

А старуха царю:

— Где уж мне знать Господню тайность про это, — да в ноги царю, — станешь, дитятко, ворожить, коли нечего в рот положить

Жалко стало царю старуху.

— Коли не знаешь, бабушка, — сказал царь, — а спросят тебя, скажи: смерть будет царю. От смерти-то, бабушка, никому не уйти, правда?

— Правда, дитятко, правда.

Простилась старуха, пошла от царя.

Тут ее, старую, и затормошили, — все на старуху, все хотят знать, что будет царю.

— Что будет царю: житье или смерть? — все хотят знать. — Утром помрет! — одно твердила старуха, что велел ей сам царь говорить, и до утра, кто о ни спросил, всем и каждому это одно, о смерти, — утром помрет!

И до утра все повторяли за старухой про царя старухино царское слово:

— У гром помрет.

Наутро царь и помер.

И как узнали, что правда, царь помер: сбылось, значит, слово, — и вознесли старуху, да так, что на вековечный хлеб попала.

1910 г.

Сердечная*

Много от слова бывает: словом можно, что хочешь, накликать, словом и беду прогоняют. Мудрым людям известно, когда сказать надо, когда промолчать лучше.

Помер муж у Лизаветы, осталась одна она, да шестеро ребят, с шестерыми-то одной куда нелегко, много горя натерпишься!

Ладно жила с мужем Лизавета и затоскнула крепко. День в заботах, на месте не посидит, а ночь придет, не спится, места от тоски не найдет.

И стал он к ней ночью ходить, колотиться в дверь.

И раз пришел и в другой пришел.

Пришел он в третий раз и давай в дверь колотиться.

— Отворяй, — вопит, — я иду ребят смотреть! — любил он детей: ему жалко ребят.

Слышит Лизавета, испугалась, — волосы на голове стали, — поднялась, отворила дверь в сени.

— Когда бросил, — говорит, — да покинул, тогда не жалел, а нынче нечего с тобой делать, не отворю!

А он стоит у дома под дверями, колотится, вопит.

До петухов держал мертвец у дверей Лизавету в сенях: от страха не могла она сойти с места, стояла в холодных сенях.

Наутро рассказала Лизавета людям, что ходит, беспокоит ее покойник, и кто б ни зашел ее проведать, — жалели Лизавету, сердечная, до нищих добра была, — прохожий ли, странник-калика, всякому рассказывала Лизавета, не таилась.

И всякий пожалел Лизавету. Всякий пожалел Лизавету, кому бы ни рассказала она.

И больше не стал мертвец ходить к Лизавете.

1912 г.

Отгадчица*

Жил-был старик со старухой, и плохо пришлось старикам, так обедняли, что не стало у них и куска хлеба. Что тут делать? Вот старуха и надумала.

— Возьми, — говорит старику, — у соседа, сосед богатый, возьми, — говорит, — коров, загони их в свою пожню!

Старик согласный: что старуха, то и старик, — загнал старик соседских коров на свою пожню. А там хватились, у соседа, ищут коров, найти не могут.

Тут старуха выждала время, да к соседу.

— Что, — говорит, — сосед, не могу ли я в сей вечер твоих коров отворотить?

Обрадовался сосед.

— Ежели, — говорит, — бабушка, твоя сила будет, чем могу, тем и поблагодарю, только верни коров.

Карасьевна домой, за старика.

— Гони, — говорит, — старик, коров домой.

Старик согласный: что старуха, то и старик, — погнал старик коров к соседу. А сосед на радостях Карасьевне пуд муки.

И стал старик со старухой жить да поживать, и все было хорошо, пока не съели пуд соседский.

Кончилась мука, попали опять старики в бедность, опять пришла нужда. И опять пришлось старикам за старое взяться: тоже и с другим соседом проделали, загнали коров, потом старуха коров вернула и получила новый пуд.

Так хватовщи́ной и прокормились старики лето.

А слава о Карасьевне, о колдовской ее силе такая пошла, сам государь узнал.

Пропал у государя о ту пору самоцветный камень, и сколько его ни искали, найти нигде не могут, как в воду канул. И пришло государю на разум испытать Карасьевну: пускай отгадает старуха, кто унес его камень.

Едут за Карасьевной два царских лакея: Брюх и Хребет — они же и царский камень украли, только все шито-крыто. Едут лакеи, ведут разговоры.

— Вот что, Брюх, — говорит Хребет Брюху, — ежели старуха и вправду отгадать может, что мы у царя камень взяли, давай положим куриные яйца в сани, узнает старуха, стало быть, верно, колдунья.

— Что же, положим, — согласился Хребет.

Хотели лакеи испытать старухину силу. И сейчас же, как только в село въехали, не заходя в дом, достали куриных яиц, да тихонько в сани и сунули.

А Карасьевна, как увидела Хребта и Брюха, да узнала, что от самого государя лакеи, везти ее к государю посланы, перепугалась насмерть.

— Не поеду, — стоит старуха, — без старика не поеду, он тоже знает.

Им-то чего, со стариком ли, без старика, все едино, уложили котомки и в путь.

Уселся старик в сани, села старуха, прощается с домом — куда уж вернуться!

— Сесть, — говорит, — мне было, как курице на яйца. А лакеи так друг друга и подтолкнули.

— Эка, ведьма, зараз узнала! — и всю-то дорогу помалкивали оба: чем ближе к государю, тем страх больше.

И старик со старухой молчали: не вернуться им домой вовеки!

Ночью приехали старики ко дворцу. Отвели старикам комнату особую, велели спать. А Брюх с Хребтом под дверями уши навострили.

Ворочался старик, — нет сна, какой уж сон!

— Ой, ворона, — не вытерпел, сказал старик старухе, — залетела в высоки хоромы, что-то нам будет?

— Что будет брюху, то и хребту! — горько сказала старуха, горько ей было старой: хоть и в бедности жили, да не в беде, а тут крышка.

Как услышали Брюх с Хребтом старухины слова, так тут у дверей и присели.

— Отдать надо, отгадала злодейка, отдать надо! — да ползком, ползком в свою лакейскую каморку, да скорей за сундук, вынули из сундука камень и с камнем назад к старикам, стучат к старикам.

А старик со старухой со страху тычутся, дверь отыскать не могут, чуть живы от страху, насилу-то отворили.

Тут Брюх и Хребет старухе в ноги:

— Не говори на нас, бабушка, что он у нас хранился! — и подают старухе камень, да сто рублей денег.

Приняла Карасьевна камень и сто рублей денег и уж до самого утра так его в руках и держала, а старик стоял, ее застил: горел самоцветный камень, играл, как Божьи огни — звезды.

Наутро привели старуху к государю.

— Что, старуха, — спрашивает государь, — гадала?

— Гадала, батюшка, — говорит Карасьевна, — и отгадала, батюшка, где твой камень есть. В Москву унесен, через неделю достану.

И целую неделю жил старик со старухой во дворце у государя, целую неделю из комнаты никуда не отлучались, караулили старики камень: мало ли грех какой, не уследишь, стащут!

Через неделю повели старуху к государю, и отдала Карасьевна государю его самоцветный камень.

Удивился государь такой колдовской силе.

— Ну, — говорит, — бабушка, за такую службу мало тебе и царской награды! Здесь ты желаешь жить или в свою сторону назад едешь?

А Карасьевна едва дух переводит и пала в ноги государю:

Батюшка, где меня взял, отвези назад. отправил государь старика и старуху домой и наградил хлебом до самой их смерти.

1912 г.

Догадливая*

1

Жил один человек бедный, много терпел, а все неудача: не везло ему ни в чем — да и только. И не то, чтобы там о каких-нибудь богатствах, об одном уж у него мысль: хоть как-нибудь да Бог дал бы день прожить. Был он семейный: жена, дети, — и жить бы ему с семьей дружно, да жить нечем. И чем дальше, тем нужда больше. И так ему плохо пришлось, что и кормиться нечем.

Вышел Прохор из дому, а куда идти — и сам не знает. А идти надо: без денег хоть и домой не возвращайся. А где достать денег, — так, с ветру, и копейка не валится. И стало ему горько.

«Хоть бы черт денег мне дал, уж я бы ему и душу продал, чтобы только ребят кормить!»

И только это он о черте подумал, черт и явился.

А, — говорит, — здорово, Иваныч! — а золотой у самого в лапе так и играет, — хочешь?

Как тут быть: не откажешься — деньги налицо, только бери.

— Что ж, давай! — протянул руку Прохор за золотым.

А черт и говорит:

— Ишь, какой! Ты, Иваныч, наперед мне дело одно сделай, а потом и деньги твои будут. Палец безымянный надо… ну, кро́вку из пальца выпустим, так чуть-чуть, ты мне условие подпиши, Иваныч, и готово.

— Ладно, — согласился Прохор.

И живо все это дело сделали, из безымянного пальца кровь выпустили, подписал Прохор черту условие, а черт Прохору — денег, золотой.

— За душой приду, прощай! — только хвостом и вильнул черт.

2

С золотым вернулся Прохор домой. И с той поры не переводились деньги, разжился, начал торговать, и пошла совсем другая жизнь. Забыл бедняк о всякой нужде, легко было жить, и не заметил он, как старость подошла.

И чем ближе к смерти, тем больше стал задумываться старик.

И то, что черту кровью условие подписал — душу ему, черному, продал, мучило старика, и еще то, что столько лет со старухой в дружбе да в любви живет и во всем в душу и все с ней в совете, а главного-то, откуда у него тогда золотой появился, не открыл он старухе, ничего старуха о условии его с чертом знать не знает.

Сидит так старик, голову повесил: черта ему страшно — грех мучит, да и перед старухой вину свою знает, а сказать тяжко.

— Что ты, старик, все задумываешься? — спрашивает старуха, — раньше-то нам думать было о чем, когда жили мы бедно, а теперь что нам думать!

А старик ей, молчал-молчал, да и говорит:

— Не знаешь ты, старуха, где я тогда золотой взял! Я черту душу продал.

Сказал старик, а сам пуще испугался: думал, что уж старуха так тут на месте от страха и кончится.

А старухе и горя мало.

— Нашел, чем горевать! А пускай только придет черт: уж если брать твою душу, так и мою должен взять, а мою не возьмет, так и твою не возьмет.

3

Легок черт на помине, черт стучится:

— Отпирай, Иваныч, я пришел!

А на старике лица нет, двинуться не может.

Пошла старуха, отперла дверь, впустила черта.

— Здорово! — так хвостом и виляет, — я за душой, Иваныч!

— Нет, ты и мою бери, — наступает старуха, — столько лет вместе жили, так не годится.

— А на кой мне твоя, бабья, я за ним пришел! Да много ль возьмешь за свою? — сам так и юлит: ему, черту, чем больше душ, тем лучше.

— Денег я не возьму, а справь ты мне три задачи: справишь — тебе обе души, не справишь — иди от нас подобру-поздорову.

— Еще чего! — подскочил черт: черт все может, ему на бабу стало обидно.

Ударили по рукам: справит черт три задачи — возьмет душу старика да и бабью даром в придачу, а не справит — ни одной не получит.

А старик ни жив, ни мертв: страшно ему за себя, страшно и за старуху, как бы старуха перед чертом не сплоховала.

Стала старуха посреди избы, да как чихнет:

— На́, — говорит, — има́й!

Черт ловит, ловил-ловил, не может нигде поймать.

— Ну, вот и не справил задачу, а еще черт! — подзадоривает старуха.

Бесится черт: черт все может, ему на бабу обидно.

Выдернула старуха из-под повойника волосинку.

— На тебе, выпрями волос!

Черт за волос, крутил, вертел, и вертел, и меж ладонями катал, выпрямить не может, да и разорвал.

— А еще черт! Ничего-то ты не можешь, — знай себе, дразнит старуха.

Пуще бесится черт: черт все может, ему на бабу страсть обидно.

— Вот у меня родимое пятно, — показывает черту старуха, — седьмой десяток на теле ношу, слижи, чтобы добела.

Черт лизать, лизал-лизал, стало языку больно, а пятнышко не сходит, только старухе локоть натер. И невмоготу уж старухе, терпела-терпела, да как дрыгнет ногой: у черта из глаз инда искры посыпались.

И отступился.

Отступился черт, да драла без оглядки, забыл и про души.

1912 г


Читать далее

Русские женщины*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть