Страдной России

Онлайн чтение книги Том 2. Докука и балагурье
Страдной России

Страдной России*

На страду вашу братскую — в поле бранное, в ту горькую пустыню, где пост велик и час скор, донесет ли мой голос в Христову ночь —

Христос Воскрес!

Как пустыня, други, печаль залегла по полям и в лесах на Руси. Темны ночи и долги часы: забудешь — вспомнишь, вспомнишь, не воротишь. И одни только думы…

Други, Христос Воскрес!

В полночь колокол ударит, загудёт — сердце родимое матери — земли родной загудёт. Вас, мои братья, верные трудники за русскую землю, вспомянет русский народ —

Христос Воскрес!

1915 г.

Николин завет*

За Онегой — гремучим морем жил один богатый мужик сильный, да своих не трогал и от народа честь ему шла, Филиппом звали. Была у него семья большая — и все сыновья на войну пошли воевать, и остался он со старухой, да невестки с ними.

И случилось на Николу, лежит Филипп ночью, раздумывает — и праздник пришел, престол в их селе, а от сыновей ни слуху! — и стало ему смутно, не до сна, и жалко. И слышит среди ночи звон. Прислушался — или ветер? — нет, звонили в колокол. Встал Филипп и пошел из двора, разбудил стариков.

— Слышали, — говорит, — что?

— Да, — говорят, — в колокол ударили.

Пошли в церковь. А ночь была крепкая, да такая светлая — звезды, как птицы, плыли из конца в конец, белые над белой землей. Подошли к колокольне, смотрят — на колокольне нет никого, а звонит… раз пять ударило в колокол.

Вызвался Филипп, дай самому разведать. Поднялся на колокольню и видит — стоит под колоколом старик, так, нищий старик, ни руками, ни ногами не двигнет, а колокол звонит.

— Ты кто? — спрашивает нищий старик.

— Я Филипп с Николиной тропы, а ты кто?

А старик только смотрит, да добро так, милостиво: «Филиппушко, мол, аль не признаешь?..» У Филиппа дух захватило, сложил Филипп руки крестом.

— Прости, — говорит, — ты меня, Никола угодник Божий… и зачем ты звонишь ночью?

— А звоню я, — говорит угодник, да стал такой грозный, — я звоню потому, что крещеные грешат, часа не помнят, землю свою забывают. За землю всякому пострадать надо. А им бы только чаю, кофию попить. Ступай и скажи, пусть все знают, а не то я на них наказание пошлю.

— Не поверят, коли словами скажу, — сказал Филипп, он стоял перед угодником, руки крестом сложены.

— Поверят! — сказал угодник Божий и благословил милостивый Никола идти Филиппу к народу по земле родимой, — за землю всякому пострадать надо.

Филипп хотел протянуть руку, а рук не разжать.

Крестом сложены руки, так сошел с колокольни и рассказал, что видел и слышал и что с ним стало: крестом сложены руки.

А наутро по обедне Филипп простился с домом, со старухой. Всем миром проводили Филиппа. И пошел он из родного погоста мимо изб осиротелых по дальним широким страдным дорогам, укрепляя народную думу, силу и веру — пострадать за родимую землю.

1914 г.

За Родину*

— В три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни по-ногу, своих не трожь, за родину проклянет народ.

Гулял Степан, разбойничал — вострая сабля в руках, за плечами ружье, охотничал разбойничек: дикая птица, двуногая, с руками, с буйной головой добычей была. Ухачи, воры — товарищи. Где что попадалось, все тащил, зря не бросал и не проглядывал, что висло висело. И был у него большой дом — табор разбойный, и хлеба, и одежды, и казны вдоволь, полны мешки серебра. Смолоду было — лизнул он камень завечный и все узнал, что на свете есть. И не знал уж страха, и не было на свете того, кто бы погубить его мог. И Саропский лес приклонился перед ним к земле.

Гулял Степан, разбойничал, Турецкое царство разбил; Азовское море и море Каспийское в грозе держал. И полюбил народ Разина за гульбу и вольность его: отместит разбойничек обиду народную!

Ночь ли темная, или напрасная кровь замутили вольную разбойную душу, нарушил Степан завет родителев, пошел на своих, своих стал обижать — не пройти, не проехать по Волге, замаял. И вышел у народа из веры.

— В три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни по-ногу, своих не трожь, за родину не простит, проклянет народ.

Вот он с разбою ехал по Волге. Никто его не встречает, один страх стоит по Волге. Мимо Болгар проезжал, про прежнюю вспомнил — про свою первую пощаженную встречу. Что-то скучно ему…

«Дай к ней зайду!»

Вышел Степан из лодки, завернул к купцову полукаменному дому — было когда-то в доме веселье, знавал и разгул ку.

Отворила дверь сама Маша. Смотрит, глазам не верит — Стенюшка ли это милый?

— Что, Егоровна, али стар уж стал? С Жегулиной горы гость к тебе.

Посидели молча. И вспоминать не надо.

— Что-то мне скучно, Маша.

А она только смотрит. Вспоминать не надо! И вспомнила, обиду вспомнила и простила, за себя простила, и другую вспомнила обиду — и не простила.

— Истопи мне, Машенька, баню, как бывало.

— Ладно! — и хотя бы глазом моргнула, как камень.

Истопила Марья баню, снарядила в последний раз дружка. А сама на село.

— Стенька парится в бане! — кричала на все село.

Взбулчал старшина, нарядили народу — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.

Там гвал, тут гамят.

— Давай его сюда!

— Иди к нему!

— Чего глядишь-то!

— Тащи его! А ни с места.

А проходил селом странник, старый старик.

— Что у вас за сходка? — спрашивает старик.

— Хотим Стеньку изловить. Посмотрел старик, покачал головой.

— Где вам, братцы, его пымать! Разве мне…

Поумолкли.

Снял старик шапку, три раза перекрестился и пошел к купцову полукаменному дому, подошел к бане.

Тихим голосом сказал старик:

— Степан!

Громко ответил Стенька:

— Эх ты, старый хрен! Не дал ты мне помыться.

А уж значит судьба, делать нечего, стал собираться.

И вышел Степан из бани. Поглядел на все стороны, перекрестился и пошел за стариком.

Тихим голосом сказал старик:

— Старшина, давай подводу!

Не галдел народ. Как стояли, так и замерли — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.

Посадил старик разбойника на телегу, сам впереди сел — и с Богом.

Так и привез в город.

— Нате вот вам разбойника Стеньку Разина в каземат.

Сбежался народ. Топчутся, не знают, как подступить. Исправник говорит:

— Надо в железо его сковать.

Побежали за кандалами. Принесли кандалы. Заковал его кузнец.

Стенька тряхнул ногой, и железы прочь полетели.

— Глупые, не поможет тут железо, дайте я его свяжу!

Взял старик моченое лыко, ноги и руки лыком связал.

— Ну, готово, теперь ведите.

Степан поглядел на старика.

— Прости, дедушка!

А старик будто не слышит.

— Прости, дедушка!

Старик нахмурился.

— Прости меня! — в третий раз сказал Степан.

Поднял посох старик…

— Не прощу

И пошел такой старый, не простой, бездомный странник, не оглянулся, пошел по дороге туда, где тихо поля родные расстилаются и лес нагрозился.

1914 г.

Солдат-доброволец*

1

Три сына росли у Касьяна. А по тем местам такие были дряби да грязи, — не пройти, не проехать.

Вот и говорит Касьян сыновьям:

— Вы, детушки, теперь выросли, давайте-ка миру послужим, замостим мостами дрябь, чтобы людям ходить хорошо было.

И три года мостили, осталось последний гвоздь вколотить, — будет путь во все стороны.

Старший сын мостил через мхи, приустал, прилег отдохнуть под мостом и слышит, идет через мост старичок и Бога молит:

— Дай, Господи, кто этот мост мостил, чего попросит, то и дай.

Вышел старшой к старичку:

— Мы мостили, три брата нас, да батюшка.

— Что тебе надо? — спросил старик.

— А мне много не надо, а чтоб ни за чем в люди не ходить, дома жить.

— Так и будет.

И пошел старичок своей дорогой.

На другой день середний сын прикорнул под своим мостом, и тот же старичок идет и Бога благодарит. И, как старшой, пожелал середний сын:

— Ни за чем в люди не ходить.

— Так и будет, — посулил и ему старик.

На третий день сидит под мостом малый сын. Идет через мост старичок, молит Бога.

Выходит малой.

— Что тебе надо? — спрашивает старик.

— А хочу я царю-батюшке помогать, хочу в солдаты идти.

— Трудное дело, Иван, да и молод еще! — сказал старик.

— Нет, я пойду!

— Ударься о землю! — приказал старик.

Ударился Иван о землю и стал оленем. Бегал, бегал, из сил выбился, прибежал к старику.

— Был олень, стань рысью! — сказал старик.

И стал Иван рысью и побежал, уморился и назад идет.

— Был рысью, стань соколом!

И уж соколом полетел он и много летал, примахались крылья, спустился.

— Был соколом, будь мурашом!

И обратился Иван в муравья, уж ползал, ползал с ветки на ветку, с прута на пруток.

— Ну, довольно.

И стал Иван опять человеком.

— Бог тебя благословляет на службу, — сказал старик, — служи верой и правдой. Когда будет нужно, ударься о землю — и станешь оленем, рысью, соколом и мурашом.

И пошел старичок своей дорогою.

Стали братья жить-поживать, каждый своим делом занялся, на что Бог благословил. Старшой промышлял торговлей, и дело хорошо пошло, средний на земле хозяйствовал и тоже не жаловался, а меньшой Иван, — так уж знать ему на роду написано, — как сделалась завороха-война, занабирали народу, и пошел он охотой в солдаты.

2

Целый год шли войной. Дал Бог, повоевал царь много земель, победил неприятеля, и пришло время перемирию.

Все цари собрались на собрание, все в коронах. Хватился наш царь, где корона? — без короны в собрание не пускают, — а корону-то дома забыл. И дают царю три дня сроку, а то назад отберут все земли или опять войну начинай. Что поделаешь, надо корону! И заразыскивал царь народу, кто может в трое суток домой сходить и назад с короной придти?

Да кому это возможно, — год ведь шли! — отказываются.

И выискался Иван. — Я схожу.

Обрадовался царь:

— Вот что, Иван, исполнишь, — дочь за тебя отдам.

Написал царь письмо царевне и с царским письмом снарядил в путь солдата.

Вышел Иван из виду вон, да как ударится о землю — и стал соколом и полетел.

Через реки летит соколом, по полям — оленем, сквозь леса — рысью, так и шел и шел.

В сутки добежал оленем. Народ кричит:

— Хватайте! Хватайте!

А старые люди головой качают:

— Ой, не весть ли от царя? Прямо ко дворцу бежит.

И несдобровать бы оленю, — самоход задавит, — да он муравьем обернулся и муравьем попал во дворец на верхи к царевне и там стал солдатом.

Ужаснулась царевна.

— Как, — говорит, — ты вошел, солдат, и по какому случаю?

Солдат ей письмо от царя и рассказывает, как донес письмо.

Не верит царевна: год шли войной, как в одни сутки поспеть!

— Я тебе покажу, царевна!

И ударился солдат о землю и стал соколом.

А царевна из него перышко вытянула да в платочек.

— А еще как?

И стал он оленем.

Царевна у него рожка отломила и опять в платочек.

— Еще покажи!

И стал он рысью.

Царевна у него шерстки клок вырвала и к рожку в платочек.

— А как, — говорит, — во дворец попал?

— Я мурашом вполз.

И обернулся муравьем.

А царевна из него бочечку-яичко вытянула да в узелок завязала.

И поверила. Дала ему царскую корону и письмо отцу написала.

Забрал солдат корону, запрятал письмо, обернулся соколом.

— Прощай, царевна! — и улетел.

Ближней дорогой, как сокол, долетел Иван до моря. И всего ничего оставалось, да устал, вздумал отдохнуть малость и повалился на берег.

А у моря два солдата на часах стояли: Хайлов да Ваганов, — корабли стерегли. Видят солдата на берегу, пошарили, хвать, а у него царская корона да письмо от царевны.

— Ой, — говорит Ваганов, — уж не вор ли?

— Вор не вор, а прощелыга. Так оставить невозможно.

И давай будить Ивана. Уж головой били о землю и все ему ребрышки посчитали, а он и ухом не ведет, — очень уморился. Ну, пеняй на себя, долго разговаривать некогда, и живо на корабли. И вовремя к царю с короной поспели.

На радостях царь забыл про Ивана: тут дело такое, не до Ивана.

3

Думал Иван часок отдохнуть, разоспался, и ночь наступила, а он спит и спит. В полночь вышел внучок Водяного на бережку поиграться, — на море тишина стояла, ни кораблика не плавало в море, — увидал внучонок Ивана, сграбастал да в море, к деду.

— Дедушка, дедушка, я тебе солдата поймал.

Видит дед, человек не худой:

— А пускай с тобой гуляет.

Ну, и остался Иван жить у царя Водяного при его внучонке.

И месяц прошел, и другой, и третий, — много прошло. Кормят и поят Ивана, да скучно. И запечалился Иван, отстал от еды. Думы-то там, на земле:

«Уж, поди, — думает, — царь мир заключил, то-то там весело».

— Что, Иван, аль стоскнулся о белом свете? — спрашивает Водяной.

— Хоть бы глазком поглядеть! — запросился Иван.

— Ладно, выпущу тебя на часок, а боле не бывать! — да как крикнет ребят.

И откуда взялось, собрался народ — все были набросаны в море! — и живо его со дна вынесли и на островок положили.

Ударился Иван о землю и соколом улетел.

Море за ним, — подымалось, подымалось, — а уж высоко, не утянуть, так и улетел.

Отлетел Иван от моря и пошел. Дошел до деревень, спрашивает:

— Что, крещеные, вернулся царь с войны?

— Да уж месяца два будет, — говорят Ивану.

Он дальше, все идет и идет, пришел в город. И остановился у нищей старухи Волкивны.

— Что это у вас все песни поют?

— А как же, — говорит Волкивна, — за солдата Хайлова царская дочка замуж выходит: достал царю корону мир заключать! А товарища его царь первым генералом сделал: тоже старался. Да, слышно, царевне-то неохота. Завтрашний день дает царь пир с музыкантами, через три дня свадьба.

— А нельзя ли мне, бабушка, на царевну посмотреть?

— Чего же нельзя, надень музыкантское платье и иди на пир.

А был у Волкивны приятель из музыкантов, помер, а мундир завещал старухе: Волкивна его у себя под подушкой держала.

Нарядился Иван в музыкантское платье и на пир, сел с музыкантами.

Царевна с женихом прогуливается, а тот товарищ его за ними ходит. Подошла царевна к музыкантам.

— Не слыхал ли кто, как солдат царю корону достал мир заключать?

Никто ничего не отвечал.

Тут поднялся Иван.

— Я, — говорит, — про такое не слышал, а сам в старину так делал: обернусь соколом и лечу, через реки — соколом, по полям — оленем, сквозь леса — рысью, а где надобно и мурашом.

— А теперь можешь?

— Могу.

Вышел Иван на площадь, ударился о землю и соколом полетел, подлетел к царевне.

А царевна вынула из платочка перышко, приложила.

— Вот, — говорит, — тут и было.

Обернулся Иван рысью.

Царевна шерсти клочок приложила, и пришлось. Бегал Иван оленем, ползал муравьем. И рожка, и бочечку приложила царевна, и все пришлось.

И говорит царевна отцу:

— Вот, батюшка, мой суженый, вот кто корону достал!

Тут Хайлов и Ваганов в ноги царю, повинились: не хотели губить человека, да так уж вышло.

Царь их выдал Ивану и сейчас же за свадьбу.

Повенчался Иван на царевне и стал жить-поживать. А товарищей отпустил на волю: Бог с ними, и так натерпелись, бедняги.

1914 г.

Доля солдатская*

Сидел солдат в окопах, и осень сидит и зиму сидит, и захотелось ему на родине побывать.

— Хоть бы, — говорит, — черт меня туда снес, глазком взглянуть!

А он тут-как-тут.

— Ты, — говорит, — Королев, меня звал?

— Звал.

— Домой захотел?

— Да мне бы на недельку.

— Изволь, на три, — черт растопырился, — давай в обмен душу!

— А как же я службу брошу?

— Я за тебя.

И решено было у солдата с чертом: солдат неделю и другую и третью на родине проживет, а черт это время в окопах просидит.

— Ну, скидывай! — сказал черт солдату.

Солдат снял с себя шинель, шапку, подал черту и ружье отдал. И не успел опомниться, как очутился дома.

А черт кое-как ремни подвязал и залег с ружьем.

Дело-то ему непривычно, думал, что как-нибудь обойдется, а в первую же ночь хвост к земле примерз, уж отдирал, отдирал, едва высвободился. А ничего не поделаешь, — служба! Да и голодно: привык по трактирам шататься, а тут тебе не трактир. И сам уж не знает, что в голову полезло: известно, какая уж совесть, а тут послали выбивать штыками, — рука не подымается, вроде как жалко.

Неделя прошла, — за год показалась. Полегоньку завшивел черт, а бородища отросла во! — ни на что не похоже.

Так и сидел черт в окопах, мерз да зубами щелкал. И уж чья-то добрая душа черту в окопы кисет прислала. Ко хвосту его черт приделал, а легче не стало.

Наконец-то настал срок солдату.

Простился солдат с домашними.

— Невозможно, — говорит, — больше оставаться, прощайте! — и опять попал в окопы.

А черт, как завидел солдата, все с себя долой.

— Ну, — говорит, — с вашей и службой-то солдатской! И как это вы терпите?.. — да стрекача из окопов, забыл и про душу.

1914 г.

Шишок*

Если другой раз и человека нипочем не берет пуля, то против нечистой силы что плевок, что пуля.

Стояли солдаты в земле не нашей, очереди дожидались и заскучали, стоявши. Вот он и задумал подшутить над ними.

— Стреляйте, — говорит, — в меня, сколько влезет, мне ничего не будет! — и стал сам мишенью.

Ну, и выискались охотники, нацелятся — выстрелят, а он сейчас же пулю из себя, и несет тому, что стрелял.

Диву давались солдаты.

А был один старичок в обозе, — угодники-то нынче, слышно, все туда, на войну ушли! — и говорит старичок солдатам:

— И чего вы, други, мудрить над собой даетесь, да и добро попусту изводить грешно!

— А как бы нам, дедушка, его осилить?

— А очень просто, — старичок-то все знал, — только зря не годится: отместит, окаянный.

Стали приставать к старику, скажи да скажи. А уж шишок, видно, сметил и что-то не слышно стало. Старичок и открыл тайность.

— Очень просто: пуговицу накрест разрежь, заряди ружье и стреляй, — завертится!

Ну, схватились было искать, туда-сюда…

А тут такое пошло, не до того уж: вдруг повалил настоящий, гляди, не зевай, — силища страсть, и откуда только берется, так и прет.

Да Бог дал, из беды вышли.

Отстал от товарищей Курин, из третьей роты, не завалящий солдат, во! — папироску закуришь. Туда пойдет, нет дороги, повернет в сторону, — и того хуже. Так и пробирался на волю Божью, а уж едва ноги волочит, ой, пришлось туго!

Бредет Курин мимо пруда и видит: сидит на плотине… узнал, он самый, ногами в воде бултыхает, а рожу на Курина, язык высунул, дразнит:

«Что, мол, ничего, солдат, не сделаешь!»

И так это Курину досадно стало, вспомнил он старичка, про что старичок-то сказывал, подошел поближе к плотине, живо отхватил пуговицу, зарядил ружье, прицелился да как трахнет.

Так того в прах.

— Ага! — словно обрадовался кто-то. Только и услышал Курин, ноги соскользнули. И сказывали, без вести солдат сгинул.

1915 г.

Солдат*

1

Служил солдат царю верой и правдой, за родину терпел и трудился, во скольких боях побывал, уж смерть как на него зубы точила, да Бог миловал, цел остался. А вернулся, нет у него ни угла, ни крова, три сухаря в сумке, — доживай век, как знаешь!

И пошел солдат, куда глаза глядят.

Вот ходит он день, и другой, и третий, кончил все сухари и, хоть ложись, да протягивай ноги, нет больше сил…

И видит солдат, идет ему навстречу человек такой чудный.

— Куда идешь, солдат?

— Куда глаза глядят, добрый человек! — и рассказал солдат всю свою жизнь, как служил царю верой и правдой, за родину терпел и трудился.

— Ну, правильно ты прожил, солдат, в сем веке, ступай в царство небесное!

А это сам Господь был.

Поблагодарил солдат за такую милость.

«Вот когда поживу-то!» — и пошел по дорожке направо.

Долго ли, коротко ли, достиг солдат райского места.

И уж такая там благодать: какие поля, какие луга! — ходит солдат, только диву дается. Насмотрелся, нагляделся всяких чудес, покурить захотелось, а табаку ни крошки. Вот он и туда заглянет, и сюда зайдет, — здания все огромадные, как дворец, ни одной лавчонки.

А шли из лесочка праведные старцы. Солдат к ним:

— Покурить больно хочется, нельзя ли как, старички, табаку раздобыться!

— Какой такой табак! Что ты, солдат, нешто тут этим балуются?

И так его пошуняли, уж не рад, что связался.

Сильно солдату досталось. А курить смерть хочется.

— Может, где его тайная продажа есть? — да местностей-то он не знает и спросить уж боязно.

2

И пошел солдат, куда глаза глядят.

И опять ему навстречу тот человек, такой чудный.

— Что это ты, солдат, голову повесил? Или тебя кто обидел?

А это сам Господь был.

— Терпенья нет, курить хочется.

— Ну, коли так, ступай по той вон дорожке: там все есть!

Поблагодарил солдат, повернул налево, да скорей в путь.

А уж бесы бегут навстречу, лапками так и разметывают. И припекать стало, да солдату что, — видывал и не такое: один вошиный зуб чего стоит!

Обступили бесы, жужжат, что пчелы.

— Что тебе, солдат, угодно? Да не надо ли чего? Да мы все тебе, что хочешь! Рады служить! Приказывай!

Солдат от них отбиваться, — летели бесы, как пули, — ну, где на землю приляжет, где ползком. Как-никак, добрался до самого пекла.

— Дайте, — говорит, — местечко, передохну малость. Тут его бесы под ручки, посадили в угол, вроде, как у плиты жаркой.

— А что, табачишко найдется? — спросил солдат бесов.

— Есть! Сколько хочешь!

— Да не хочешь ли папиросов?

— Все равно, что есть, то и ладно.

И натащили бесы махорки — страсть! Кури, сколько влезет.

Покурил солдат хорошо, и вздумалось ему вздремнуть с пути. Да только это дело не сладилось. Стали бесы его прижимать: кто за руку дернет, кто за ногу, кто коготком погладит. Он уж что-что ни делал, нет, лезут!

День прошел и другой прошел, и стал пообвыкать солдат в пекле. Табак, слава Богу, есть, и опять же тепло, жить можно, и одно только тошно: уж очень пристают. И пустился на выдумки, как бы так оградиться от нечистой силы.

Вот взял солдат шнур, вынул кусочек мелку, намелил шнур и давай мерить пекло.

3

Сначала-то бесы ничего, только под руку подталкивали, а потом смекнули, должно быть, что затевает солдат неладное, подскочил один черт…

— Что ты, — говорит, — солдат, делаешь?

— Разве ослеп, не видишь, меряю: церкву хочу поставить. У вас тут и помолиться негде.

Как бросится черт к главному черту.

— Дедушка, погляди-ка, солдат-то что выдумал, хочет церкву у нас поставить!

Поднялся сам, пошел проверить.

И правда, трудится солдат, ползает со шнурком — пекло мерит: хочет в пекле церкву поставить.

— Он еще и нас заставит молиться! — захныкали бесы. Ну, сейчас же отрядил главный бес послов в небесное царство с жалобой на солдата.

— Какого солдата прислали в пекло! Хочет церкву поставить! Нешто это возможно, в пекле — церква!

— А зачем таких к себе принимаете? — сказали в царстве небесном.

— Да возьмите его от нас! — просят бесы.

— А как его взять, раз сам пожелал. Так ни с чем и вернулись.

— Что нам теперь, бедным, делать, закадит, замолит нас солдат несчастных! — завопил сам их главный.

Тут, откуда ни возьмись, выскочил один бесенок, пискун называется, так, востроносенький.

— Сдери, — говорит, — дедушка, с меня кожицу, натяни барабан и пускай с барабаном выйдет кто за ворота и забьет тревогу. Солдат живо сам уйдет.

Ведь, какую умную штуку придумал, даром что и звания-то — пискун!

Содрал дед с бесенка кожу, натянул барабан.

— Смотрите ж, — наказывает чертям, — выскочит солдат из пекла, и сейчас запирайте ворота, а то еще, чего доброго, опять ворвется, и уж пропадай с ним!

4

Забили черти тревогу.

Солдат как услышал барабанный бой, да сломя голову бежать из ада, всех чертей распугал, словно бешеный. Выскочил за ворота.

А им только того и надо, — ворота хлоп и заперлися.

Осмотрелся солдат: никого, и тревоги больше не слышно. Повернул назад, торкнулся, — заперто. Давай стучать.

— Отворяйте, черти! Ворота сломаю!

А они из подворотни только хвостиками помахивают:

— Нет, брат, дудки! Ступай, куда хочешь, нам без тебя веселее. Не пу-устим!

Куда теперь солдату?

Слава Богу, что еще кисет с чертячьей махоркой цел! Покурил солдат с горя и пошел, куда глаза глядят.

Шел, шел и повстречался ему тот человек, такой чудный.

— Куда идешь, солдат?

— И сам не знаю. Выперли меня черти.

— Ну, куда ж я тебя, Устинов, дену? Послал в царство небесное — не хорошо, послал в ад, — и там не поладил.

— Да хоть на часах где постоять!

— Ладно, становись у тех врат, видишь. Да смотри, зря никого не пускай.

А это сам Господь был.

Сам Господь ко своим вратам небесным поставил на часы солдата.

Поблагодарил солдат и пошел, стал на часы. И вот идет… глазищи выпятила, зубы оскалила.

— Кто идет?

— Смерть.

— Куда?

— К Богу.

— Зачем?

— За повелением, кого морить прикажет.

— Погоди, — остановил солдат, — сам пойду, спрошу!

5

А было повеление от Господа Бога, чтобы три года морила смерть самый старый люд.

Солдату жалко, — стариков стало жалко.

Вышел и говорит смерти:

— Ступай, смерть, по лесам, грызи три года самый старый дуб.

Заплакала смерть:

— И за что Господь так прогневался, — посылает дубы грызть!

А ослушаться не смеет, и побрела в лес. И три года шаталась там, в лесу там, выбирала вековые дубы, подгрызала их под корень, три года трудилась ночь и день.

Изошли три года, и воротилась смерть к Богу.

— Зачем опять? — остановил солдат.

— За повелением, кого Господь прикажет морить.

— Погоди, я сам пойду.

И было повеление от Господа Бога три года морить смерти молодой народ.

А солдату жалко: братьев вспомнил, — ведь, всех их уморит смерть.

Вышел и говорит смерти:

— Ступай назад, три года точи молодые дубки. Так Господь приказал.

Заплакала смерть:

— И за что, Господи, на меня гневаешься!

А ослушаться нельзя: не по своей воле смерть смертью по миру ходит, не сама берет, а повеленное. И побрела в лес и три года точила молодые дубки, измаялась.

Изошли три года, вернулась смерть за повелением.

И в третий раз не допустил ее солдат, сам пошел.

А было повеление от Господа Бога три года морить смерти младенцев.

Жалко солдату, — ребятишек жалко.

И велел солдат смерти идти опять в тот самый лес, три года по кустикам лазать, заячью долю есть.

— Господи, за что Ты меня мучаешь! — заплакала смерть, а пошла, и три года по кустам питалась листьями, извелась вся: известно, не заяц, на листочках-то долго не продержишься!

Идет… едва ноги передвигает. Ветер подует — так от ветру и валится.

«Ну, — думает, — расцарапаюсь с солдатом, а дойду сама до Господа Бога. Девять годов Он меня наказует!»

Солдат окликнул.

Молчит, лезет на крыльцо.

Тут солдат ее за горбушку. А та его косяшкой. И такой поднялся шум, не дай Бог.

6

И выходит тот самый человек, такой чудный.

— Что такое?

А это сам Господь был.

Упала смерть Ему в ноги.

— Господи! За что на меня прогневался? Девять годов я мучаюсь, по лесам таскаюсь: три года вековой дуб грызла, три года дубки точила, три года глодала листики.

А солдат винится: простит его Господь, очень уж жалко ему народа!

И повелел Господь девять годов носить солдату смерть на закорках, кормить орехом, чтобы смерть поправилась.

И тотчас смерть так и села верхом на солдата.

А солдат — делать нечего, Божье повеление! — встряхнул ее и повез. Уже возил он ее, возил по лесу, у орешенья, нажралась смерть орехами.

— Вези, — кричит костлявая, — прокати меня, солдат, по дубравушке! — и залопотала что-то по-своему, песню что ли смертную.

Песня-то песней, Бог с нею, пускай себе, да трудно с такою ношей, а крепится — повеленное надо исполнить.

Приостановился солдат, вытащил из-за голенища кисет, закурил.

Увидала смерть.

— Солдат, дай и мне покурить!

А солдат ей кисет, — развязал.

— Полезай, — говорит, — и кури, сколько хочешь.

Известно, смерть в чем-в чем, а насчет табаку плохо, и что и к чему, ничего тут не понимает.

И юркнула в кисет.

А солдат, не будь дурак, закрутил кисет, да за голенище. И уж налегке пошел опять ко вратам небесным, стал на часы, как ни в чем не бывало.

И идет тот самый человек, такой чудный, увидел солдата.

— А смерть где?

— Со мной.

— Где с тобой?

— Да за голенищем.

— А ну, покажи?

Солдат мнется: выскочит смерть из кисета, засядет на закорки и опять носи ее.

— Покажи, я тебя прощаю.

Солдат вытащил кисет, развязал.

А смерть — у! так и скаконула на него, да прямо на плечи.

— У,солдатик!

И повелел Господь Бог смерти уморить солдата.

Соскочила смерть на землю.

— Ну, солдат, слышал?

— Слышал, такая воля Божья! Стало быть, помирать надо.

Тут его смерть и уморила

1914 г.

За Русскую землю*

Вечером на Невском встретил я новобранцев. Из трамвая я их увидел. Очень их много было — целый полк, и такие все молодцы — один к одному, в новеньких полушубках и шапках барашковых.

Кто-то из трамвайных соседей моих сказал, что это ратники, а гонят их издалека.

А как они шли ходко и твердо!


Две молодые бабы едва поспевали, бабы бежали обок. Что говорить, под стать мужьям, такие же. Но как они бежали и, кажется, будь у них крылья, они полетели бы! И глаза такие, ну, как из сказки, у Василисы, глаза, как колодцы.

Я соскочил с трамвая. Весь полк пропустил. Перешел на тротуар и с другими прохожими, — все мы очень торопились, — нагнал у Литейного средние ряды.

А как они шли ходко и твердо!


Никогда не забуду, как у Аничкова моста один вышел из ряду. И Василиса остановилась.

Пусть же будет для них этот каменный мост калиновым — счастливый! — и они поцеловались.

Не оглядываясь, побежал он догонять товарищей, а она пошла назад. И все оглядывалась. Пройдет немного и оглянется, и опять идет, и опять оглянется. И уж за трамваями скрылись казенные повозки с сундуками, и в вечернем сыром тумане лишь вспыхивали огоньки фонарей трамвайных, а она все оглядывалась, точно и сквозь туман непроглядный видела, и не могла не оглянуться, не могла наглядеться…

Оттого ли, что кормилицей моей была солдатка… и вот я почувствовал от ее слез горьких так близко всю горечь разлуки. Я словно вспомнил и те часы, когда она, захлебнувшись от слез, меня кормила, и те ночи, когда я кричал от ее затаенной тоски.

У Знаменья Василису встретила закутанная в клетчатый платок старуха в стареньком полушубке, — это его мать. Не угнаться было за сыном, и с вокзала дошла она до Знаменья, тут и поджидала.

И я видел, как обе стали перед образом, тут за оградой, и как старуха-мать, кладя крест своей землистой темной рукой, долго и крепко держала сложенные для крестного знамения пальцы на темном, как родимая земля, изборожденном лбу, — к Знамению, последней заступающей защите… к кому же ей обратиться в ее горькой разлуке? — помиловать просила, еще раз увидеть сына и уж навеки закрыть глаза, от земли уйти в родимую землю, за которую шел умирать ее сын.

И потом я видел, как они переходили площадь мимо памятника к вокзалу и как старуха-мать вдруг обернулась и истово перекрестила вслед великим благословением своим на жизнь и смерть — сама земля наша сына своего.


Как-то вечером выбрался я по соседству к знакомым. С войны у них не был, а раньше, приходилось, засиживался и за полночь, и помню, запала мне одна особенность их дома: встречал меня всегда швейцар — молодой такой толковый парень Иван, а выпускала жена его Ольга. И это, как мне однажды объяснили, такой уж завелся распорядок них: они недавно женаты, и вот Ольга, чтобы не будить мужа: — ему, ведь, целый день у двери дежурить! — сама по ночам вставала отворять дверь.

Какая трогательная заботливость! Оба молодые, оба здоровые — как берегли друг друга!

И мне запомнилось: Иван да Ольга.

Против обыкновения, у дверей никого не оказалось, и я сам поднялся на лифте. Я себе объяснил это тем, что по нынешнему времени мало ли какой случай: — в доме был лазарет, — и всегда могли куда-нибудь услать Ивана. Не засиживаясь поздно, ушел я из гостей вовремя, и, хотя еще был час до полночи, у дверей я встретил не Ивана, а Ольгу. И сразу не узнал: в черном платочке и какая-то красная, не похожая на Ольгу Зазнобину.

Тут только я понял, — конечно, Иван на войне!

— Что ж, Иван, — спросил я, — пишет с войны? Ольга, не отвечая, пошарила где-то у себя на груди и подала открытку.

И мне сразу бросилось — с красным крестом штемпель и число… совсем на днях!


«Дорогая Оля! Пишу Вам неприятный привет, что Ивана Зазнобина убили ружейным огнем в правый глас на пруцкой границе у города Гостиннова, больше писать нечего».

— Не помиловал Господь! — сказала Ольга и посмотрела, как там, на мосту Василиса, нет, не так…

Мне хотелось сказать ей… но увидев эти глаза — как она посмотрела: «не помиловал!» — я вернул ей открытку и пошел…

1914 г.

Белая Пасха*

Как настанет на Поморье тёмно время холодное с трескунами морозами — нет конца зимы. А придет Спиридон, станут дни прибывать на овеяно зерно, тут поднимется ветер и дует и дует, а за ветром — белая кутня с виньгом, со свистом, как закуделит: глаз раскрыть не моги!

Поп Вакул с дьячком Яковом только и знай, что печку топили. Да дрова-то попались не колки. Уж Яков язык от колокола отвязал, языком по обуху колотил, так дрова и колол.

Печь ли жаркая, кутня ли белая, выбили из ума дни попа.

«Посту-то надо быть конец, — думает Вакул, — а когда Пасха, Господь ведает!»

И посылает дьячка.

— Сходи, — говорит, — Яков, к попу Анике на за-реку, спроси, когда Пасха?

А поп Аника — за десять верст от Вакулы, и дело его ничуть не лучше: до церкви не дойти, за снег запнешься. Поп Аника о ту пору сам задумался и своего дьячка шлет к Вакуле за тем же.

Вот на полпути Яков и встретил кума. И что им делать, не знают. Стали посередь дороги, смотрят, где на деревне печь топится, и решают идти на дымок, спросить, не знает ли кто из крещеных. Идут по деревне, а уж в вечерях было, и видят, старуха Савиха молока крынку тащит.

— Бабушка, куда с молоком-то бежишь?

— Что вы, деточки, ведь, завтра Пасха!

Кум — к Анике, Яков — к Вакуле.

Пришел Яков, а уж ночь.

— Батюшка, завтра Пасха, пора к заутрене звонить.

Всполошился Вакул.

— Беги скорей, звони!

Яков бегом на колокольню, хвать, а у колокола языка нет. Эка напасть! Слез с колокольни, взял лопату и давай у овина, где дрова колол, снег разрывать, и пока-то искал язык, да нашел, да привязал, стало светать.

Тут и народ понабрался, свечи зажгли — огоньки пасхальные.

Взял Вакул крест, — руки стынут, — и стал градить крестом.

— Христос воскрес!

И запели по-пасхальному.

А на воле кутня куделит, заливается со свистом, с виньгом, валит белые сугробные забо́йни.

— Христос воскрес!

Слушает Савиха, красный огонек свечи колыбается, вспоминает бабушка…

«Где-то деточки горемычные?»

И словами старыми молит и просит за родимое Поморье, за землю крещеную.

— Христос воскрес!

По пустынному Поморью глубоки снеги.

1915 г.


Читать далее

Страдной России

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть