Часть первая

Онлайн чтение книги Том 2. Проза 1912-1915
Часть первая

Дорогому Юр. Юркуну посвящается

Глава 1

Ну, можно ли так долго спать?

— Разве так поздно?

— Скоро два. Я принес вишен.

— Ты уже выходил, Орест?

— Очевидно. Лучше того: я уже работал.

— Это ужасно, Орест. Ты всегда — как укор совести. А я всегда просыпаю. Ну, с завтрашнего дня начну жить по-новому; у нас завтра что? среда? Ну, вот и отлично… а смешные вчера стихи говорил в «Сове» этот московский тип. По правде сказать, я ничего не понял. А Лелечка, по-моему, совсем напилась. Она — забавный зверек. Ну, уж твоя Ираида, благодарю покорно!

— Она очень достойная женщина, Ираида Львовна.

— Я ее достоинств от нее не отнимаю. Но она очень громоздка для нормального времяпрепровождения, и иногда, прости меня, прямо напоминает Полину. Нельзя же из всякой малости делать катастрофы и великие вопросы! если у нее попросить 10 р., она их даст с таким видом и с таким чувством, будто спасает голодающую деревню.

— Да ты одеваешься, или просто так болтаешь?

— Я уже почти встал. Раз у меня голова отодрана от подушки, — дело сделано.

И в двери просунулась голова почти подростка со спутанными светло-русыми волосами, подпухшими глазами, открытым, будто еще не выспавшимся, ртом, очень розовыми щеками.

— Ну, здравствуй, Лаврик!

— Я еще не умывался, — проговорил другой и снова исчез за дверью. Орест Германович сам развязал покупки и подошел к столу, где лежал большой, серый конверт с надписью: Оресту Германовичу Пекарскому, в собственные руки. «От неукротимой Ираиды», вспомнилось Пекарскому выражение Лаврика, и он стал читать длинное послание…

«При том любовной клятвой связан Совсем с другой, совсем с другой». Лаврик вошел, напевая, молча поцеловался и принялся за вишни.

— Как скучно, когда пишут такие длинные письма. Еще скучнее, когда их при вас читают, и уже совсем невесело, когда знаешь, что письмо написано женщиной, которая тебя терпеть не может.

— Откуда ты знаешь это? Она просто в тебе разбирается, как и во всех людях.

— Никогда не поверю, чтоб Ираида могла не только разобраться, но и разбираться; у нее слишком оглушительный темперамент и неистовые желания спасать людей от несуществующих катастроф.

— Ираида Львовна — мне большой друг, и опять-таки повторяю, очень достойный человек, — потому нахожу твои насмешки неуместными.

— Ах, простите, пожалуйста, дядюшка Орест Германович, — сказал Лаврик, держа вишню во рту. — Я не знал, что это — табу.

— Да, это — табу.

Орест Германович действительно приходился дядей Лаврику, носившему ту же фамилию Пекарского. Он не только приходился дядей, но был единственным родственником своего племянника, так что, действительно, и забота и ответственность за последнего лежали на нем, Оресте Германовиче. И заботы и ответственности было немало, так как выгнанный из реальной гимназии Лаврик был мальчиком живым, беспечным, веселым и ничего не хотел делать, кроме как писать какие-то стихи да бродить по городу. По правде сказать, Ореста Германовича это не очень тяготило, так как он сам был человеком беспечным и не думал о будущем, отчасти же потому, что с водворением Лаврика в его трех комнатах в них появился дух молодости и веселого бездумья. Может быть, и прав был младший Пекарский, думая, что автор письма, полученного Орестом Германовичем, не очень-то его, Лаврика, долюбливает. Конечно, письмо было совсем не об этом, и этого ясно не было сказано, но за ласковыми фразами чувствовалось скрытое беспокойство, хорошо ли идут занятия и, вообще, вся жизнь Ореста; спокойно ли ему, и как-то все сводилось к тому, что и беспокойство и несчастия, и неудобства, которые могли бы происходить с Пекарским, главную причину имеют в его племяннике.

Собственно говоря, письмо было ни о чем, но это обстоятельство не удивило Ореста Германовича, потому что он привык к подобным доказательствам подлинной, хотя несколько и беспокойной дружбы со стороны Правды Львовны Вербиной. Виновник беспокойств этой дамы молча и капризно пил кофе, выстукивая свободной рукой по столу тот же оффенбаховский мотив. Одетый, он не казался таким мальчиком, но, во всяком случае, крайне молодым человеком. Только налив своему племяннику вторую чашку, Орест сказал:

— Хочешь со мной поехать на Фонтанку? Это не мешало бы.

Лаврик сделал гримасу и промолчал.

— Я знаю, что тебе это скучно, но тебе больше, чем кому бы то ни было, следует поддерживать порядочные знакомства. Конечно, богема и разные неизвестные мальчики — очень мило, но если ты серьезно думаешь о литературе, о своем успехе, то тебе нужно посещать и другие круги, — не спорю, скучные, но почтенные и полезные, — и несколько исправить свою репутацию.

— Ах, Боже мой, Орест! Ты говоришь так, будто ты действительно мой дядя и тебе 50 лет. Ведь это же безмерно скучно, и от этого не только не разовьется, если что-нибудь у меня и есть, а окончательно засохнет!

— Да, но мне и действительно, хоть не 50, но 32 года, и все-таки я твой дядя.

— Нет, нет, нет! Ты на себя наговариваешь. Ты все говоришь официально и как хотят разные дурацкие барыни вроде твоей Ираиды. Я знаю — ты мой ровесник и никакой не дядя. Зачем ты хочешь наши отношения заменить какими-то ординарными разницами между старшими и младшими? Есть огромная разность между нами, но она легка и незаметна, — радостна для тех, кто любит. Если б даже ты сам захотел обратить эти отношения в исправительное влияние брюзгливого и благодетельного старшего родственника, то тебе это не удастся, потому что я для тебя слишком дорог.

Лаврик вскочил в волнении, бросил окурок на пол и вдруг так покраснел, что сделался розовее розовой обивки кресла, на которое он опустился, тотчас же закурив новую папиросу.

Орест Германович переложил окурок с полу в пепельницу и, подойдя к креслу, где сидел Лаврик, начал несколько глухим и, по-видимому, спокойным голосом:

— Милый Лаврик, ты, конечно, прав. Конечно, я все говорю против сердца, единственно желая тебе добра.

— Ах, мое добро исключительно в том, чтоб ты был около меня, иначе я погибну.

— Да, но этого мало. Может случиться так, что, если мы не будем рассудительными, мы оба погибнем.

— Оба погибнуть, пока мы вместе, мы не можем. Ну, что может с нами случиться? Я беру самое ужасное: оба мы обнищаем, попадем в тюрьму, умрем, нас повесят. Разве это гибель? А вот если ты меня прогонишь, это будет не только моею гибелью, но и твоею!

И Лаврик ринулся бегать по комнате, покуда Орест не остановил его, взяв под руку.

— Какой ты глупый, Лаврик! Никто не хочет, чтоб мы с тобой расставались; все, что ты говорил, конечно, правда. Я несколько ворчлив сегодня, потому что предстоит платить за разные вещи, а деньги из Москвы задерживают почему-то.

Лаврик спросил вдруг неожиданно просто, будто и не он минуту тому назад ораторствовал с таким жаром:

— Так что у тебя совсем нет денег?

— Есть какая-то мелочь.

Племянник поморщился.

— Жалко.

— А тебе нужно что-нибудь?

— Да… Но, это ничего. Как-нибудь обойдусь.

И будто, чтоб отвлечь разговор, он спросил:

— Ты сегодня много поработал?

— Порядочно. Я очень весело писал с утра. Потом меня несколько расстроило это письмо.

Лаврик незаметно улыбнулся и продолжал, сделав вид, что пропустил мимо ушей последнюю фразу дяди:

— Ты опять будешь писать? Очень прошу тебя, попиши покуда. Мне тут нужно сходить по одному делу, а на Фонтанку я за тобою зайду попозже.

Они подошли к столу, не слишком заваленному бумагами, светлую политуру которого еще более холодили небольшие, белые листки начатого рассказа. Из светлой рамки светлые Лавриковы глаза лукаво взирали на разорванный серый конверт, а сам Лаврик, уже простившись с Орестом, не удержался, чтоб не заметить:

— А все хлопоты и дружба и теснота, которую заводит Ираида Львовна, объясняются очень просто: она влюблена в тебя — вот и все.

Глава 2

В квартиру Вербиной входили со двора; впрочем, у этого старинного дома и не было входа с улицы. Но если Ираиде Львовне и неприятно было во всякую погоду пешком переходить двор, окруженный на манер итальянских монастырей, или старинных гостиных дворов, низкими аркадами, то это неудобство вполне искупалось внутренним устройством квартиры, где необычайное расположение комнат, изобилие коридоров, людских и шкапных, внутренние лестницы и антресоли, — сохраняло подлинный характер 30-х годов, что необычайно радовало хозяйку, уставившую свои апартаменты старинною же мебелью, отчасти перевезенной из Смоленской усадьбы, отчасти найденной в Александровском рынке. Госпожа Вербина не только в обстановке, но и в костюмах старалась сохранить характер старинности, который очень шел к ее высокой, полной фигуре, напоминавшей брюлловские портреты: покатые плечи, высокий лоб с прямым пробором, большие, темные, без особенного выражения глаза, удлиненный овал и маленький рот бантиком, — заставляли желать на этой голове желтый, турецкий тюрбан, а самое Ираиду Львовну видеть или в маскарадном костюме, сопровождаемую арапчатами, или в цилиндре и амазонке, готовую сесть на серого в яблоках жеребца, привязанного у балкона с широкой лестницей в сад. Она, без сомнения, знала это сходство и часто принимала позы, сидя на диване, заваленном вышитыми подушками, опустив свободно узкую кисть руки с длинными пальцами и выставив кончик лакированной туфли. Для полноты впечатления она часто носила декольте, прикрывая его нежными, пестрыми тканями, а в руках держала круглое опахало из белых перьев с маленьким зеркальцем посередине, в котором так соблазнительно отражалась ее торжественная, пышная, не без примеси гаремности, красота. В этот день впечатлению брюлловского портрета несколько мешало то обстоятельство, что рядом с Ираидой Львовной на кушетке помещалась ее belle-soeur[1]Свояченица (фр.). Лелечка Царевская, тоже очень хорошенькая дама, но совсем не в стиле Ираиды Львовны. Она не напоминала ничьих портретов, а просто была миленькая блондинка, каких тысячи, но которые, тем не менее, всегда находят достаточное количество ценителей. По-видимому, несмотря на родство, обе дамы различались и взглядами, по крайней мере, в данном разговоре, потому что невыразительное лицо старшей носило некий намек недовольства, а Лелечка, вся красная, волновалась и горячо доказывала что-то.

Брат хозяйки, Леонид Львович, молча сидел у окна, перелистывая книгу.

— Я не понимаю, чего же ты ждала? Раз ты против богемы, против свободы, против артистичности, зачем же ты туда шла? Если ты шла из любопытства, так чего тут сердиться? Ну, посмотрела, не понравилось и не ходи больше… Пускай каждый забавляется по-своему.

Низкий, несколько медлительный голос Ираиды Львовны отвечал:

— Ты говоришь — забава. Но ведь там бывают люди искусства. Это их мельчит, распыляет и овульгаривает… Они делаются, хотя бы на два часа, людьми распущенными, что не может не отражаться на их искусстве.

— Ты смотришь слишком мрачно и серьезно. А я так положительно распускаюсь, расцветаю там и как-то непосредственно соприкасаюсь с искусством, которое во всякое другое время стоит в стороне. Здесь оно входит в жизнь, ты понимаешь?..

— Жизнь!.. — задумчиво протянула Ираида.

Елена Александровна, будто что поняв, быстро и как-то некстати весело спросила:

— Ты думаешь об Оресте?

— И о нем.

— Поверь — это его нисколько не интересует. Его таскает туда Лаврик.

— Тем хуже.

— И посмотри: ты говорила, что это влияет на искусство. Разве Орест Германович пишет меньше, хуже, чем прежде! По-моему, нет.

— Да… Но пишет совсем не то, что следовало бы и что, я уверена, он сам хотел бы…

— Очень трудно указывать людям, чего они хотят, особенно таким капризным существам, как поэты.

Это сказал Леонид Львович, не отходя от своего окна. Ираида Львовна повела на него глазами и не спеша ответила:

— Я давно знала, что ты — не христианин, с твоей теорией невмешательства.

— Я не понимаю, при чем тут мое христианство?

Елена Александровна, недовольная тем, что разговор переходит от впечатлений вчерашнего вечера к отвлеченным рассуждениям о христианстве, начала было быстро: — А что касается Лаврика… — Но была прервана звонком телефона, повешенного тут же над кушеткой. Ираида Львовна плавным движением взяла трубку, и первые ее реплики сохраняли спокойную певучесть, но через несколько секунд ее глаза округлились, рука выронила опахало с зеркальцем, и в ответах слышалась нескрываемая тревога.

— Что вы говорите, милая?.. Нет, не знаю… Он сам… Я ничего не знаю…

Все может быть… Это же ужасно… Непременно… Сегодня же… Я его жду… Но если он не приедет, я сама поеду… До свидания…

— Это Полина? — шепотом спросила Елена Александровна и взяла трубку из рук Ираиды. Теперь уже зазвенел Лелечкин голосок без всякой тревоги:

— Милая Полина Аркадьевна! здравствуйте! Выспались ли вы?.. А? Что? Здесь… Ну, конечно, с мужем… Я без мужа езжу только в предосудительные места. Верхом?.. Почему?.. На вас?.. Но почему же вы-то должны ездить верхом?.. Какой вздор… Конечно, конечно, буду ждать… Ну, целую вас!..

Опустив трубку, Елена Александровна рассмеялась и сказала:

— Эта Полина — неподражаема. Какой-то ее знакомый генерал женится — и не на ней вовсе, а она по этому случаю ездит верхом в манеже… Я ничего не понимаю… У нее положительно, как говорят поляки, «заяц в голове». Но, ах, какой милый человек!

— Только напрасно она держится под неприличную даму, — заметил муж.

— Ты к ней всегда несправедлив. Она премилое и превеселое создание.

— Она несчастный и очень добрый человек… — заключила Ираида.

Елена Александровна удивленно переглянулась с мужем, но ничего не возразила. Затем, спросив, где Ираида брала материю на платье, с невинным видом прибавила:

— Ты сегодня ждешь Ореста? Так хотелось бы его видеть, но тысячи дел. Передай ему, что я его очень люблю, что непременно жду на днях к себе… Если он один не двигается, может прийти и с Лавриком. А я с Леонидом исчезаю… До скорого…

Выйдя на улицу, Елена Александровна весело сообщила мужу:

— Я понимаю еще, что Полина может разводить всякие истории и соваться в чужие дела, но как Правда ей верит, это непостижимо. Ведь нужно быть набитой дурой, чтоб не видеть, что Полина врет на каждом шагу. И притом злостно врет… Так, просто в свободное от свиданий время сидит и выдумывает разные гадостные новости про своих друзей. И с христианством тоже хорошо шлепнулась твоя сестрица! Она, конечно, прекрасная женщина, но ее высокий стиль удручает, по крайней мере, меня. — И нисколько не меняя тона, Елена Александровна начала торговаться с извозчиком.

Между тем прекрасная женщина, высокий стиль которой удручил Лелечку Царевскую, уже не лежала на кушетке в позе брюлловского портрета, а ходила по комнате, думая возвышенно и страстно, как бы устроить, подать помощь, спасти ее друга Ореста Германовича, которого она так ценила, любила, уважала.

Тотчас же после первых приветствий и извинений со стороны Пекарского за то, что он несколько задержался, имея спешную работу, Ираида Львовна отвела своего гостя на излюбленную кушетку и таинственно начала:

— Милый друг, я должна вас предупредить, что вас ожидают большие неприятности…

— От неприятностей никто не застрахован, — довольно равнодушно заметил ее собеседник.

— Да, но их можно предотвратить… Если вы сами этого не хотите делать, то этим должны заняться ваши друзья.

— Я вам очень благодарен, Ираида Львовна, но вы, наверное, очень преувеличиваете… Вы знаете, как любят распускать сплетни даже не злые люди.

— Это не сплетня… Я знаю из верного источника…

— От кого же? Уж не от Полины ли Аркадьевны?

— А если бы и от нее?

— Она же совершенно безумный человек.

— Вы ее не знаете. Несчастный — да. Но почему безумный? Притом она так искренно расположена к вам, что может считаться вашим другом, а врагов у вас немало.

— И у устрицы есть враги.

Ираида Львовна умолкла, а Орест, думая, как бы не оскорбилась его собеседница на последнее изречение, несколько лениво продолжал тот же разговор, который, по-видимому, его не особенно интересовал.

— Так вот, мои враги хотят мне сделать неприятность?

— Неприятность вам грозит не от врагов, а от людей, которых вы считаете очень близкими, — раздельно и медлительней обыкновенного произнесла Ираида Львовна.

Орест Германович задумался на минуту, потом вдруг, покраснев, спросил с некоторым гневом:

— Надеюсь, вы говорите не о моем племяннике?

На неподвижном лице Вербиной скользнуло и исчезло испуганное выражение, но она ничего не поспела ответить, потому что в эту минуту в комнату вошел раскрасневшийся и улыбающийся сам Лаврик.

Глава 3

Полина Аркадьевна Добролюбова-Черникова была отнюдь не артистка, как можно было бы подумать по ее двойной фамилии. Может быть, она и была артистка, но мы хотим сказать только, что она не играла, не пела, не танцевала ни на одной из сцен. Во «Всем Петербурге» при ее фамилии было поставлено: дочь надворного советника, а на ее визитных карточках неизменно красовалось: урожденная Костюшко, что давало немало поводов для разных насмешливых догадок. Действительно, было не то удивительно, что ее девичья фамилия была Костюшко, а то, что Полина могла быть каким бы то ни было образом урожденная. Казалось, что такой оригинальный и несуразный человек мог произойти только как-то сам собою, а если и имел родителей, то разве сумасшедшего сыщика и распутную игуменью. Мы назвали Полину оригинальной, но, конечно, как и всегда, если покопаться, то можно было бы найти типы и, если хотите, идеалы, к которым она естественно или предумышленно восходила. Святые куртизанки, священные проститутки, непонятые роковые женщины, экстравагантные американки, оргиастические поэтессы, — все это в ней соединялось, но так нелепо и некстати, что в таком виде, пожалуй, могло счесться и оригинальным. Будь Полина миллиардершей, она бы дала, может быть, такой размах своим нелепым затеям, что они могли бы показаться импозантными, но в теперешнем ее состоянии производили впечатление довольно мизерное и очень несносное. Одно только было характерно и даже кстати, что она с браслетами на обеих ногах и с бериллом величиною в добрый булыжник, болтавшимся у нее на цепочке немного пониже талии, поселилась на Подьяческой улице в трех темных-претемных комнатушках, казавшихся еще темнее от разного тряпичного хлама, которым в изобилии устлала, занавесила, законопатила Полина Аркадьевна свое гнездышко. А между тем она была женщиной доброй, душевной и не чрезмерно глупой. Но она официально считалась и сама себя считала «безумной», и потому волей или неволей «безумствовала». Она безумствовала и теперь, сидя на мягком ковре у ног Правды Львовны, и страстно шепча большим накрашенным ртом:

— Вы непременно должны это сделать. Это ваша миссия, ваш крест; я вас так понимаю. Я сама люблю Ореста Германовича, я ничего не ищу, не хочу от него, я, просто, стихийно его люблю. У меня было пятьдесят шесть любовников, вон там моя книжка. Они все записаны. — И она, не вставая с ковра, проползла к маленькому столику, где лежала тетрадка в темно-лиловом коленкоровом переплете с вытисненной золотом адамовой головой. Полина порылась в ней немножко и прошептав:

— Два месяца тому назад пятьдесят пятый застрелился, — снова ее захлопнула. Окончив это мрачное интермеццо, она снова продолжала:

— Но Ореста Германовича я люблю стихийно. Я ничего не требовала… Вы не знаете, Ираида Львовна, какое счастье сидеть, смотреть в глаза и ничего не требовать… Вот вы ко мне относитесь как к человеку, это я так ценю, а то ведь все — и мужчины и женщины — смотрят на меня с вожделением. Я же не виновата… Когда я была маленькой, мы жили в Виленской губернии. У нас был пруд… В лунные ночи я к нему спускалась, опускала голые ноги в воду и мечтала… Когда я разговариваю с вами, я всегда это вспоминаю… А знаете, этот генерал Перевертников, он серьезно женится на Манжетке…

При всей своей невыразительности лицо Ираиды Львовны изображало все явственнее и явственнее недоумение, но когда дело дошло до Манжетки, то гостья уже не вытерпела и с некоторым страхом спросила:

— Послушайте, милая Полина! какая Манжетка? и какое это имеет отношение к нашему делу?

— Манжетка? Это — Катя Доброхотова. У меня все знакомые как-нибудь прозываются. Вы знаете: Иван Иваныч, Петр Петрович, это так банально, по-мещански. А у меня есть Манжетка, Пепел, Полтинник, Шпингалет, Орхидея, Нечаянно.

— Но, милая Полина, ведь такие прозвища в ходу у воришек или у потерянных женщин.

— Да? Может быть. Мне все равно. Я не имею предрассудков. И чем же потерянная женщина хуже нас?

Ираида Львовна, очевидно, не очень соглашалась с мнением Полины, потому что, оставив без ответа ее вопрос, спросила: — Откуда же вы знаете, милая Полина, то, что вы сообщили по телефону?..

— Ах, это целая история! — начала было Полина Аркадьевна, но была прервана звонком, на который, по-видимому, никто не шел.

— Это ужасно! Никогда не дадут поговорить. Еще звонят? Паша, Паша! скажите, что меня нет дома, что я умерла, что хотите!

И Полина Аркадьевна бросилась к передней, но было уже поздно, так как в дверь входили три молодых человека.

— Зачем вы пришли? Паша же вам сказала, что я умерла.

— Вот мы и пришли навестить дорогую покойницу, — ответил самый высокий из молодых людей, улыбаясь и кладя форменную фуражку на пол.

— Иней, Чижик и Шпингалет! — представила хозяйка Ираиде вновь пришедших.

Те пробормотали свои настоящие фамилии и тотчас уселись по креслам, заняв ногами весь пол. Полина говорила уже весело и громко, поспев все-таки шепнуть Ираиде: «Иней, это сорок девятый.»

— Какой сорок девятый?

— Ну, да там, из моей книжки… Он тоже стрелялся, но выздоровел.

— Но, милая, ему же на вид пятнадцать лет.

— Ему семнадцать… И потом, что же? Я молодых больше люблю.

— Я не про то!.. Это когда же вы поспели? Это было давно, раз теперь пятьдесят шестой?

Очевидно, шепот дам не ускользнул от слуха кавалеров, потому что Чижик пробасил:

— У Полины это быстро делается. Вы ее, очевидно, мало знаете. И потом, обращаясь к Инею, продолжал:

— Ну, ты… сорок девятый самоубийца, дай-ка мне папироску!

Беленький мальчик вытащил портсигар, усеянный монограммами, а Ираида Львовна поднялась, чтоб уходить. Хозяйка ее удерживала, гнала своих гостей, но те сказали, что не уйдут, пока Полина не напоит их кофеем, а Ираида Львовна должна была спешить к Пекарскому, хотя спешить было нечего, не разузнав в точности все угрожающие ему обстоятельства.

Полина Аркадьевна набросилась почему-то прямо на Шпингалета, упрекая его в том, что именно он навел к ней всю компанию и помешал деловому разговору.

— Ну, виноват, виноват! Я не знал, что ты у нее хочешь просить денег.

Дама запустила в него Чижиковым портсигаром, промахнулась и, быстро сбросив туфлю с ноги, на которой не было чулка, закричала не своим голосом: — Целуй ногу, чудовище!

Шпингалет мялся, два других молодых человека сдерживали смех, а Полина, вдруг понизив голос до яростного шепота, повторила: — Сейчас же целуй ногу! а то я тебя зарежу.

Иней уже громко рассмеялся и вместе с Чижиком стал уговаривать Шпингалета, чтоб он исполнил желание хозяйки.

Тот опустился на колени, задев шпагой за столик, где лежала лиловая книга Полининых любовников, и молча прикоснулся губами к сухой ноге с синими жилками. Быстро, как эксцентрик, опять надев золоченую туфлю, успокоенная Полина весело спросила:

— У тебя, Чижик, есть деньги?

— Рублей сто есть.

— Тогда мы все едем обедать, а потом кататься, кататься! Затем будто облачко прошло по небольшому Полининому лбу, и она задумчиво сказала, играя берилом, с которым никогда не расставалась, даже на ночь:

— Шпингалет еще у меня в долгу! за его невежество и непослушание он должен…

— Свезти тебя на скачки и накормить ужином?

— Ничего подобного… Он должен меня познакомить…

Она вынула из сумочки, валявшейся где-то тут же на полу, обрывок бумажки и продолжала:

— Он должен меня познакомить с Зоей Михайловной Лилиенфельд, а также с Андреем Сток.

— Я их не знаю, — ответил Шпингалет.

— Если бы ты их знал, было бы совсем не трудно исполнить мою, просьбу.

— То есть, я знаю, что Лилиенфельд известная актриса, но я с ней не знаком, а кто такой Андрей Сток, я даже не имею никакого понятия.

— Мистера Стока несколько знаю я, но совсем не соображаю, какой интерес он может представлять для Полины, — так проговорил Иней, покраснев до ушей.

Вообще, он часто краснел, имел очень розовое лицо и темные волосы, так что было совершенно непонятно, почему его зовут Иней. Чижик был огромный, рябой детина с глубоким басом, а Шпингалет — очень толстый студент, всегда ходивший при шпаге.

Полина уже мочила щеки водой, дающей румянец, который не смывался, а было похоже, будто вы полдня спали на крапиве. Провинившийся Шпингалет держал перед нею зеркало и едва его не выронил, когда хозяйка порывисто вскочила, нарумянив только левую щеку. Ее возмутили слова Чижика, который только что пробасил:

— Этого англичанина-то я не знаю, а Зоя Лилиенфельд едва ли захочет с тобою знакомиться.

Полина не закричала, что она его зарежет, не назвала идиотом, негодяем и дрянью; негодование будто лишило ее дара слова. Так она постояла несколько минут молча, сжимая маленькие кулачки, и наконец сказала твердо:

— Чего я хочу, то и будет, — и принялась румянить правую щеку.

Глава 4

Очевидно, судьба помогала Полине, потому что не прошло еще трех дней, как она встретилась с Зоей Лилиенфельд и даже познакомилась с ней.

Это случилось в той же «Сове», которую так защищала Лелечка Царевская и в которую, несмотря на теплый майский вечер, отбивавший, казалось бы, всякую охоту закупориваться не только что в подвал, а в какое бы то ни было закрытое помещение, собралось много постоянных посетителей и редких гостей. Светлое, насторожившееся небо; пустынную торжественность петербургских улиц им заменяли пестро расписанные стены, тусклый свет фонарей и душный воздух двух небольших комнат, из которых, не считая крошечной буфетной, состояла «Сова». Полина Аркадьевна приехала уже к третьему периоду «Совиной ночи».

Несмотря на характер импровизации, который хотели придать этому кабачку устроители, там образовалась, как во всех повторяющихся явлениях, известная последовательность настроений и времяпрепровождения. Когда же последовательность нарушалась действительными импровизациями, это всегда бывало не особенно приятной неожиданностью, неминуемо походя на самый обыкновенный скандал. Импровизации, которые производились случайными посетителями, сводились к тому, что или кто-нибудь из гостей, всегда сняв ботинок, бросит его на сцену, или спросит у дамы, сидящей с мужем, сколько она возьмет за то, чтоб с ним поехать куда-нибудь, или толстый пристав под гитару запоет:

«Я угасаю с каждым днем,

Но не виню тебя ни в чем…»

Или выползет никому не известная полная дама и с сильным армянским акцентом, под звуки арфы, начнет декламировать: «Расцветают цветы. — Ах, не надо! не надо!» — или артисты одного театра, всегда ходившие стадом, затеют драку с артистами другого театра на почве артистического патриотизма. Импровизация вообще вещь опасная, и потому устроители кабачка, хотя и не переставали говорить о свободном творчестве, были отчасти рады, что известная последовательность установилась сама собою. А последовательность была такова. Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного, двух номеров, а иногда не из чего не состоявшая. Тут не только импровизация, но даже простейшая непредвиденность была устранена, и все настоящие приверженцы «Совы» смотрели на этот второй период как на подготовление к третьему, самому интересному для них. Когда от выпитого вина, тесноты, душного воздуха, предвзятого намерения и подлинного впечатления, что тут, в «Сове», стесняться нечего, — у всех глаза открывались, души, языки и руки освобождались, — тогда и начиналось самое настоящее. Артистические счеты, внезапно вспыхивающие флирты, семейные истории, измены, ревности, восторги, слезы, поцелуи, — все выходило наружу, распространялось и заражало. Это была повальная лирика, то печальная, то радостная, то злобная, но всегда полупьяная, если не от вина, то от самое себя. Три четверти того, что говорилось, конечно, не доживало в памяти и до утра, но и одной четверти бывало достаточно, чтобы расшатать воображение или сделаться источником бесчисленных сведений и сплетен. После этого наступал четвертый период, когда и флирты, и измены, и неприязни приходили к какой-то развязке, по крайней мере, на сегодняшнюю ночь. Кто-нибудь уезжал в очень странных комбинациях, кто-то требовал удовлетворения, а кто-нибудь ревел во весь голос, сидя на возвышении и ничего не понимая. Наконец, наступал последний период, когда человека два-три храпело по углам, несколько посетителей, всегда случайных, иногда еле знакомых, сообщали друг-другу гениальные планы, через пять минут забываемые, а откуда-то вылезшая черная кошка или делала верблюда при виде спящих гостей, или ловила луч солнца сквозь ставни, который тщетно старался зажечь уже потухший камин. Конечно, Полина Аркадьевна всего уместнее и незаменимее была в третий период «Совиной» ночи, к которому она всегда аккуратно приезжала. А так как она всегда была готова пуститься в откровенные раскопки человеческой души, и чужой, и своей собственной, то ей совсем не нужно было подготовительной второй части.

Знакомство у Полины, как у лесковской Воительницы, было необъятное и самое разнокалиберное; и почти всех своих знакомых она таскала в «Сову», начиная с отставных генералов, ходивших с костылями, и кончая какими-то четырехклассными гимназистами, которых Полина заставляла белиться, румяниться и подстригать челку. Они всегда носили: один сумку, другой зонтик, третий муфту, четвертый еще какую-нибудь принадлежность Полининого обихода. Всего замечательнее была сумка Полины: это был довольно объемистый саквояж, вроде тех, с которыми ездят в баню и ходят акушерки. Там находилось: носовой платок, портсигар, портмоне, связка ключей, лиловая книга Полининых любовников, пачка писем знаменитых людей, четки, засушенный листочек с могилы матери, пудреница, зеркало, ножницы, бутылочка с румянами, последняя вышедшая книга стихов и испанский кинжал, на лезвие которого было выгравировано: «Завьялов в Ворсме». Часть этих вещей она выкладывала перед собой, постоянно забывая, потому что, несмотря на то что Полина Аркадьевна обыкновенно усаживалась так, как-будто сидеть тут три года, т. е. обкладывалась подушками, садилась с ногами на диван и брала под руку соседа, если он был кавалер, или обнимала, если то была дама, — несмотря на это, она часто меняла места, потому что думала, что она везде необходима, как добрый исповедник, и что все мятущиеся души только того и ждут, чтобы перелиться в ее чуткую душу, которая звучала от малейшего ветерка, как Эолова арфа. Тут же попутно она передавала только что поверенные ей другие тайны и шла дальше, так что к концу ночи у нее образовывался полный комплект дружеских секретов, которые она почти всегда находила недостаточными и уже добавляла своим романтически-эротическим воображением, на все накладывая довольно однообразную, но высоко-трагическую политуру.

Уже высокая певица, не переходя от своего места к роялю, пела дуэт, между тем как ее партнер помещался на другом конце комнаты, через головы сидевших и стоявших людей, под шум ножей, вилок и разбиваемой вдали, на кухне, посуды, когда Полина Аркадьевна в желтом платье с черными кружевами, сшитом наподобие польского кунтуша или поддевки, остановилась на пороге входной двери. Быстро и зорко обозрев первую комнату, кивнув направо и налево маленькой головой с подстриженными черными волосами и видя, что среди присутствующих не заметно высокой фигуры Ираиды, Полина Аркадьевна начала осторожно пробираться во вторую комнату, где уже, по-видимому, начался третий период. Там было мало посторонних лиц, но и среди знакомых людей Полина Аркадьевна Ираиды не разыскала.

Она взглянула даже на высокие ширмы, где тесно сидело несколько человек. Они молча подняли на заглянувшую блестевшие в полумраке глаза, и успокоенная Полина, на ходу бросив им: «Ничего, ничего, я так…», отошла к столику, который занимали супруги Царевские, оба Пекарские и какой-то высокий стрелок. Полину встретили шутливыми приветствиями, и она быстро забралась с ногами на скамью между Лелечкой и Лавриком, не переставая обводить беспокойным взором комнату, как будто отыскивая, нет ли каких новых комбинаций в распределении и соединении гостей по группам. Очевидно, все было по-старому, так как Полина очень скоро занялась своими непосредственными соседями. Вскоре к их столу присоединились Иней, Шпингалет и два гимназиста с челками, которые водрузили около Полины ее знаменитую сумку, муфту, боа и еще какие-то принадлежности, которых всегда казалось очень много. Устраиваясь на скамье, Полина Аркадьевна не переставала говорить как-то зараз со всеми окружающими:

— Ах, Лелечка, идол мой! Дайте мне ваши губы! Что может быть лучше розовых губ! Не правда ли, Лаврик, да? Я знаю, ты понимаешь это! И Орест тоже! Он такой тонкий художник. Правды Львовны нет? И не будет? Мне так много нужно бы ей сказать! Я так замучилась сегодня в Манеже. Битые три часа ездила верхом. Вы стрелок? Всегда живете в Царском? Я обожаю это место. Там веет дух Екатерины. Одну зиму я провела в Павловске. Это было время больших переживаний… Жизнь, ведь это такая фантастика!.. А тебе, Орест, я тоже многое должна сказать. Но тебе одному, так что потом попрошу тебя выйти со мною за ширму. Мушку? Это мне Иней посоветовал посадить ее под левый глаз. Что же, по-моему, это не плохо… Я так люблю Сомова…

Тут Полина Аркадьевна на время перестала говорить, занявшись свиной котлеткой. Офицер, в первый раз бывший в «Сове», вежливо и деликатно ухаживал за Лелечкой, рассказывая, как он охотится у себя в Смоленском имении, что было на скачках и какие последние книги он читал, несколько стыдясь перед этой артистической и, по-видимому, модернистской блондинкой, которая ему очень нравилась, за отсталость и неинтересность своего чтения. Полина с грохотом отодвинула тарелку, опрокинув при этом стакан, и, схватив Лелечку за обе руки, начала восторженно:

— Лелечка! дай мне твои глаза! Я их выпью, как вампир… Какое счастье! Какая прелесть; пить женские глаза; чистые, светлые!.. Не правда ли, Лаврентьев, какая прелесть наша Лелечка?

Офицер, отвернувшийся было от восторженной сцены, неровно покраснел и сказал с запинкой:

— Елена Александровна — одна из самых красивых женщин, которых я встречал.

— Фу, противный бука! Как вы официально говорите! — воскликнула Полина, глядя исподлобья и хлопнув офицера по руке.

Тот проговорил, смутясь еще более:

— Я здесь в первый раз, Полина…

— Аркадьевна, — подсказала ему дама. — А лучше всего зовите меня просто Полина, здесь не стесняются, а со мной стесняться было бы даже совсем не стильно.

Они чокнулись втроем, и Полинины мальчишки разом зашаркали ногами. Леонид Львович, сидя на краю стола, обводил глазами комнату, скучая и не зная хорошенько, что ему делать, как вдруг его внимание было привлечено разговором за соседним столом, где сидело три бритых человека и старик в очках. Они говорили так громко, что привлекли внимание и других окружающих, особенно же Лаврика и Пекарского, потому что, по-видимому, говорили о двух последних.

Пекарский встал и, отыскав распорядителя, стал ему что-то долго и горячо объяснять. Тот, поспешно перейдя к столу со стариком и наклонив свои спадающие плоские космы, начал в свою очередь убеждать в чем-то, размахивая рукою и указывая в сторону Пекарских.

— Мы к вам приедем обе вместе? Хотите? — шепотом пела Полина, глядя в упор на все более красного Лаврентьева.

— Мы поедем втроем в парк, верхом… прогулка верхом… знаете, как это описано у Теофила Готье?

— Если вы позволите, я завтра же заеду к вам днем, чтобы сделать визит.

— Если вы хотите застать мужа, то приезжайте между двенадцатью и двумя.

— К сожалению, я могу приехать только часа в три.

— Лелечка, милая Лелечка, какая ты прелесть! — томно вздыхала Полина и вдруг расширенными глазами взглянула в другую сторону: Лаврик, Пекарский, Царевский и почти все мужчины, находившиеся в этой компании, были у соседнего стола плотной толпой, из которой раздавались истерические, гневные, оскорбленные и угрожающие восклицания:

— Вы не смели так говорить!

— Я всегда готов ответить за свои слова.

— Гнать их в три шеи!..

— Дайте выслушать! может, они правы!..

— Все равно, здесь не зало суда!

— Хамы! Фармацевты! Вы услышите еще о нас! Двигай, Шпингалет! Ах, вы вот как! Вот именно!.. И кто это пускает сюда всякую сволочь!

Наконец все крики смешались в один общий гвалт! Посуда зазвенела с опрокинутого столика… В углу начиналась свалка. Растрепанный распорядитель кубарем выскочил в соседнюю комнату, где испуганные посетители жались робким стадом, как вдруг весь рев покрылся очень громким и спокойным голосом с легким акцентом, который произнес:

— Господа! как вам не стыдно! Вы — артисты, а не мастеровые! — и посредине расступившейся толпы оказалась высокая, очень худая женщина с лицом египетских цариц в белом расшитом золотом платье. В молчании она подошла прямо к ссорящимся и сказала с тем же спокойствием:

— Никаких ссор, никаких дуэлей не может быть. Вы этим оскорбите меня, артистку и женщину, которая пришла сюда, чтобы дружески отдохнуть. Вы можете затевать свары на улице, где угодно, но не здесь.

И потом, обратясь к растрепанному Лаврику, спросила: «Это вас обидели, милый мальчик? Идемте к нам, у нас просторно и тихо…»

И, взяв его под руку, медленно направилась в первую комнату.

— Кто это? — шепотом спросила Полина у Шпингалета.

— Как же, Полина, тебе не стыдно? Это и есть Зоя Лилиенфельд.

Глава 5

Все время завтрака Елена Александровна была в некотором нервном состоянии. Более обыкновенного она говорила, смеялась и с лукавым кокетством старалась скрыть внутреннее дрожание. Леонид Львович, казалось, ничего не замечал, но это только казалось, потому что, отодвинув тарелку и окончив, так сказать, официальную часть трапезы, он обратился к своей жене, откидываясь на спинку стула:

— Ты сегодня в очень хорошем настроении, Лелечка?

— Я? Ничего особенного, — ответила та, покраснев, и посмотрела на стрелку часов, придвигающуюся к половине второго.

— Я возьму отпуск, поедем к Ираиде в Смоленск. Я знаю, тебе хотелось бы поехать за границу, но вряд ли это удастся. Нужно будет отложить до будущей весны. Притом теперь скоро будет жарко. А в Смоленске, насколько я помню с детства, очень красиво. Притом там будет сестра. Может быть, еще кто поедет. Тебе не будет скучно. Этот вчерашний Лаврентьев, он кажется тоже что-то говорил, что у него именье в Смоленской губернии. Может быть, в далеком уезде, а может быть и соседнем. Он, кажется, славный мальчик… очень выдержанный.

— Да, ничего себе, — ответила Лелечка, и в голове у нее вдруг поплыл весь предыдущий вечер в обратном порядке, от конца к началу; и ей показалось необычайно скучно… зачем придет к ней незнакомый молодой человек с малиновым кантом, имевший как будто какие-то виды на нее. Зачем-то тут путается Полина… зачем все существует так, а не иначе. Как иначе — она и сама не знала. Она посмотрела на мужа, который что-то продолжал говорить. Он казался усталым, и глаза его, большие темные, похожие на глаза Ираиды, были окружены серыми кругами. Особенно жалостно Елене Александровне было видеть, что муж ее был не совсем чисто выбрит.

— Останься, Леонид, сегодня дома!.. Ты устал, по-моему, и не совсем здоров.

Леонид Львович удивленно улыбнулся.

— Что за странная фантазия? Может быть, ты сама нездорова? Тебе вредно так засиживаться.

— Может быть, я и нездорова, мне все холодно что-то. Но я не оттого прошу тебя остаться… Мне просто этого хочется… Ты так редко пропускаешь службу, что тебе этого не поставят в вину, а между тем я очень прошу тебя исполнить мою просьбу.

— У тебя нет никаких причин?

— Никаких… — ответила Елена Александровна, и в эту же минуту раздался звонок.

— Ты остаешься, не правда ли, — шепнула Лелечка, уже переходя в гостиную, где посреди комнаты неловко стоял высокий стрелок.

Лаврентьев почти все десять минут своего визита разговаривал с Леонидом Львовичем, и Лелечке казалось смешным и невероятным, что еще вчера она сидела так близко, рядом, локоть с локтем с этим мальчиком в мундире, а Полина говорила им смешной и любовный вздор. Ей до такой степени казалось это странным, что если б кто напомнил ей вчерашнее, она с негодованием стала бы отвергать… А между тем это действительно было, причем Елена

Александровна не пила, была в нормальном состоянии, нисколько не была влюблена определенно в кого-нибудь. Все это она думала, слушая рассеянно разговор мужа с гостем, пока последний не стал прощаться.

— Ты для него просила меня остаться? Разве он так опасен?

Елена Александровна ничего не ответила, рассеянно перелистывая альбом с крымскими видами, который только что перелистывал Лаврентьев. Вся ее веселость куда-то пропала, и она начала тихим, несколько жалобным, голосом:

— И для него и для себя. Ты, действительно, прав. Мне нельзя поздно ложиться, а особенно вредно часто бывать в «Сове». Я ее всегда защищала и теперь защищаю, но сама лично к ней не приспособлена. Мне не от чего освобождаться… нет никаких причин распускаться… а потом я чувствую себя дико и нелепо. Я люблю тебя и люблю очень просто. Мне не нужно никаких выдуманных переживаний, и, вместе с тем, смотри, как странно: я вижу, что в «Сове» нет никакой прелести. Она распущенна и нелепа, и, вместе с тем, она лишает прелести, отнимает ее и от нашей с тобой обыкновенной жизни. Я тебя люблю, но все мне надоело смертельно. «Сова» это не то. Но ведь есть же где-нибудь блестящая, веселая, радостная жизнь… Без угару… без дикости!..

Она умолкла, казалось, не оттого, что все высказала, а потому, что устала говорить или на нее напала неизъяснимая лень.

— Мне очень жаль, Лелечка, что я не могу, не сумел дать тебе ту блестящую жизнь, о которой ты говорила. Может быть, если б мы были очень богаты, было бы иначе… Тебя, конечно, тяготит известное мещанство нашей жизни, но я думаю, что и самая блестящая внешняя жизнь, если она не одушевлена духовными интересами, интересами искусства, такая же «Сова», только слегка подкрашенная. Может быть, тебе не было бы так скучно, если бы у нас были дети.

— Это все не то. Богатство, дети, это не то, что я хотела сказать. Я бы хотела иметь восторженные глаза на все, восторженные чувства, и чтобы мне не было стыдно за них через полчаса…

— Конечно, мы не так любим друг друга, как три года тому назад, когда были влюблены, но ведь быть постоянно влюбленным, это значит менять любовников, как перчатки, не хочешь же ты этого… И неужели это по-твоему называется «блестящая жизнь»?

— Я не знаю… Я ничего не знаю… Ты говоришь какие-то мертвые слова! — и она снова принялась за альбом.

Леонид Львович прошелся по комнате и веселым, громким голосом, голосом доктора, который разговаривает с больными, сказал:

— Ты просто устала к концу зимы… Действительно, эта нелепая жизнь так треплет нервы… вот отдохнешь в деревне, успокоишься и начнешь если не восторженную жизнь, то тихую, радостную, любовную, какою мы жили до сих пор.

— Да, вероятно, ты прав… Ты очень хороший человек, Леонид. Я очень тебе благодарна и никого кроме тебя не люблю.

Но Елена Александровна говорила это таким усталым, равнодушным голосом, что казалось — сама нисколько не верит ни увереньям мужа, ни собственным своим надеждам.

Не успели затопить камин, как в комнату вихрем ворвалась, неся сама все свои атрибуты, Полина Аркадьевна, наполняя воздух тысячью восклицаний и запахом сильнейших духов. Только что Леонид Львович удалился к себе, как Полина, забравшись с ногами на диван и привлекая к себе белокурую голову хозяйки, начала ажитированным шепотом:

— Ну, что же? был? — Да.

— А как же муж? почему он здесь? — Я сама просила его остаться… Полина быстро сообразила:

— Значит, вы уже в него влюбились? Когда же опять вы увидитесь?

— Я право, не знаю, Полина, он просто был с визитом.

— У нас сегодня что? Среда? В пятницу я его вызову к себе, всех мальчишек выгоню, и приезжайте вы… Милая Лелечка! подумайте, какая будет красота жизни! Это будет гимн любви!..

— Но ведь он подумает Бог знает что!

— Он будет ослеплен! Это будет фантасмагория экстаза. Он же тонкий человек! его бабушка принята ко двору!.. Жалко, что вы так скоро уезжаете. Но я вам ручаюсь, что эти две недели будут сплошной оргией красоты.

От волнения Полина Аркадьевна даже вскочила. Несмотря на дневные часы, она была сильно гримирована, имея при ярко-зеленом платье широкую розовую ленту, вышитую крымскими камушками, на голове с двумя искусственными цветками величиною с розаны, которые сажают на куличи.

— Помните, как это говорится у Брюсова? — и не рассказав, как это говорится у Брюсова, Полина снова принялась мять и целовать Елену Александровну. Та, выдержав поток Полининых ласк, заметила спокойно: — Все это прекрасно, милая Полина, но в пятницу я к вам не приду.

— Я понимаю — вы хотите его измучить, но, смотрите, не измучьтесь сами. Времени так мало.

— Вы меня совсем не понимаете, Полина.

Полина изумленно открыла глаза, но на всякий случай проговорила:

— Ах, вы не знаете, как я вас еще понимаю.

— Ведь я же люблю своего мужа…

Полина Аркадьевна громко рассмеялась и потом вдруг необыкновенно серьезно произнесла:

— Разве это чему-нибудь мешает?

Елена Александровна не могла сдержать улыбки и нехотя ответила:

— До пятницы еще два дня… Может быть, я к вам приеду…

— Ах, милая, я вас так понимаю! — воскликнула гостья и снова принялась тискать хозяйку в объятиях.

Глава 6

В пятницу Елена Александровна все-таки решила к Полине пойти. Это не было твердо взятое решение, но когда утром она увидела, еще не вставая с постели, голубое небо, на котором будто млели длинные, белые облака, она подумала: «А может, и пойти сегодня к Полине? Ведь от меня же зависит, как там себя вести — от меня самой; а сегодня, в такой день, все должно быть легко, любовно и красиво. Особенно красиво…» И Елена Александровна весело спустила ноги, весело плескалась водой и, когда посмотрела на свою ногу с тонкою щиколоткой в черном ажурном чулке, который просвечивающее тело делал похожим на вещь из черного дерева, инкрустированного розоватым перламутром, ей показалось это тоже очень красивым, и она стала еще веселее. Через окно донесся звук выколачиваемых ковров, и Лелечка, не зная почему, вздохнув, произнесла вслух:

— Нет, все-таки еще можно жить.

И кофе, и газетные известия, и рассказы мужа за завтраком, и какие-то покупки, встречные лица, — все казалось забавным, милым и аппетитным. Она не знала, было ли это состояние как раз обладанием теми «восторженными глазами», о которых она так возвышенно и томительно говорила мужу. Ей просто было хорошо. И она будто пила глотками каждую минуту. Но это продолжалось не так долго: как звук, распространяясь, все слабеет, так и Елена Александровна все стихала и сделалась не то что грустной, а мечтательно тихой к тому времени, часам к семи, когда неожиданно после обеда к ним зашел Лаврик. Он искал Пекарского, думая, что тот здесь. Елена Александровна попросила его посидеть. Она ни любила, ни не любила Лаврика, она никак к нему не относилась, почти даже не зная, какой он с виду. Но в этот вечер она искренно задержала молодого человека, потому что была бы рада кому угодно, не очень шумному, чтобы самой не окончательно угаснуть. А Лаврик, она знала, будет тих и спокоен, по крайней мере с нею.

Елена Александровна не читала, не вышивала, а просто сидела, сложив руки, у светлого окна. Лаврика посадила напротив. Она почти забыла, что он гость и смотрела на него, будто эти розовые щеки, светлые волосы без пробора и веселые светлые глаза не жили, а были нарисованы нежными красками когда-то. Она вздрогнула, когда Лаврик заговорил. Он говорил тихонько самые обыкновенные вещи: где он был, что видел, что работает Орест Германович, так что Лелечка вздрогнула не от какого-нибудь известия, а просто от звука его голоса.

— Сегодня очень хорошо! — неожиданно заметила она.

— Да, сегодня прекрасный вечер.

— И вечер прекрасный, и так, вообще, хорошо! Вы, Лаврик, куда едете летом?

— Не знаю. Куда поедет Орест Германович. Он, кажется, собирается к Ираиде Львовне.

— А хорошо бы поехать в Италию, не в большие города, а там есть такие маленькие, заброшенные. Никто вас не увидит, жить долго-долго, около старинной церкви или какой-нибудь развалины римской, знать всех жителей, ведь это так… не знакомство… По вечерам загоняют стада, пылится дорога с низкими каменными заборами, а по холмам оливки и каштаны. Или ехать на корабле и, просыпаясь и ложась спать, видеть море, одно и то же и всегда разное. Вы, Лаврик, ни в кого не влюблены?

— Что это?

— Я говорю: вы, Лаврик, ни в кого не влюблены?

— Нет, почему?

— Я просто так спросила… Я, знаете, никогда вас не разглядывала… Вы такой хорошенький, что было бы жаль, если б вы влюбились. Покуда естественнее, чтоб влюблялись в вас.

— Я не совсем понимаю, что вы говорите, Елена Александровна.

— Не понимаете, так тем лучше. Я так разболталась и говорю глупости, вроде Полины. Кстати о ней вспомнила, она же меня ждет! — последние слова Елена Александровна произнесла совсем уж другим голосом, будто стряхивая с себя меланхолическую лень, но еще не поднимаясь с кресла.

— Я с утра была очень бодра и весела, а теперь как-то ослабела.

— Это я на вас навел скуку. Я совсем не умею разговаривать с дамами.

— Нет, милый Лаврик, без вас мне было бы еще хуже. Я вот с вами поговорила и несколько освободилась от поэтической размазни, которая во мне сидела, а не поговори, так бы с собой и таскала. А теперь простите, я пойду переодеваться. Вы меня подождите, выйдем вместе.

И она вышла из комнаты. Лаврик встал к окну, откуда был виден круглый поворот Екатерининского канала, в воде которого золотел крест церкви, которая, казалось бы, никак не могла в нем отражаться. Разговоры о путешествии его расстроили, хотя он сам себе представлял дальние странствия не совсем такими, какими их мечтала Лелечка: шумнее, веселее, шаловливее.

Елена Александровна вернулась минуты через две и, положив уже гантированную ручку на плечо Лаврику, проговорила:

— Вот я и готова… Вы на меня не сердитесь и не обращайте большого внимания на то, что я вам сегодня говорила. Поверьте, я к вам отношусь как нельзя лучше, и притом я очень большой друг Оресту Германовичу.

— При чем же тут Орест Германович? — проговорил Лаврик неожиданным басом.

— При том. Вы не фыркайте, а лучше проводите меня до Полины. Она живет здесь в двух шагах, и я хочу пройти пешком.

Лелечка взяла своего кавалера под руку, и они прошли молча, будто влюбленные, несколько кварталов, отделявших дом, где жили Царевские, от Подьяческой улицы.

— Может быть, мне можно зайти к Полине Аркадьевне? Она меня звала… — проговорил Лаврик, целуя на прощанье Лелечкину руку.

— Лучше зайдите в другой раз. Сегодня у нее кроме меня никого не будет, у нас маленькие секреты, а потом вы не предупредили Ореста Германовича и он, наверное, беспокоится.

Елена Александровна, казалось, позабыла, что она идет как-никак на свидание. Никаких решений, даже предначертаний, слов и поступков у нее не было, и единственная мысль, которая вертелась в голове, была пустяшная и не подходящая ко времени, а именно, сравнивая в уме только что виденное лицо Лаврика и то, которое она должна была увидеть, — лицо Лаврентьева, — Лелечка подумала, почему Лаврентьева представить влюбленным легко и понятно, а Лаврика можно было только самой любить, смотреть на него, целовать, беречь и холить. Для него можно было многое сделать, а от того, офицера, хотелось требовать подвигов и жертв. Конечно, никаких подвигов и жертв она требовать не будет, они просто втроем посидят в полумраке на мягком диване, послушают, о чем будет мечтать Полина, сами помечтают тихо и целомудренно… Может, он поцелует ей руку, не больше… никаких эстетических неистовств не будет.

Хлопнули двери, и Елену Александровну чуть не сшиб с ног человек, кубарем скатившийся с лестницы. Вслед за ним из той же двери были выброшены пальто, котелок и палка. Елена Александровна со страхом посмотрела на визитную карточку, думая, не ошиблась ли она дверями, хотя была у Полины Аркадьевны не первый раз. За дверью продолжали шуметь и кричать мужские голоса, и когда Елена Александровна вошла в переднюю, там находилось человек шесть мужчин, которые, не обращая внимания на вновь пришедшую, продолжали ссориться и ругаться. Служанка принесла под мышкой полдюжины пива, из соседней комнаты раздавались крики: «Вы не имеете права! вы оскорбляете хозяйку дома! Полина! поди сюда! Ах, еще пиво! Ура!» Как среди бури едва доносился Полинин голос, хотя она почти кричала.

— Тише, тише! Я сейчас буду танцевать… Надеюсь, вы не будете обращать внимания, что я почти голая…

Взволнованный и красный, быстро вышел в переднюю Лаврентьев и, увидя Елену Александровну, прижавшуюся к дверям, бросился к ней со словами:

— Ради Бога! Куда я попал? И зачем вы здесь?

Глава 7

За большим столом, заваленным бумагами и словарями, не покрывая мелким почерком белой бумаги, а поднеся перо ко рту, сидел мистер Сток. Очевидно, не было в его правилах мечтать, или, если хотите, отдыхать за работой, потому что, мельком взглянув в окно, за которым виднелся Смольный собор, он тотчас перевел глаза на маленькие часики, стоявшие перед ним, и снова принялся писать. Так он писал, не вставая, покуда слуга не позвал обедать; и за едою он просматривал какие-то бесконечные столбцы английских газет и, вероятно, снова бы принялся писать, встав из-за стола, если бы к нему не пришел неожиданный гость. Этот гость был знакомый нам уже стрелок Лаврентьев. Очевидно, с ним что-нибудь случилось, или его тревожило что-нибудь, потому что, во-первых, об этом свидетельствовал неровный румянец, покрывавший его гладко выбритые щеки, а во-вторых, будучи очень дружен с мистером Стоком, офицер заходил к нему только тогда, когда ему была нужна помощь, совет или утешение. Англичанин не сердился на некоторый корыстный оттенок этих визитов, видя в этом известную деликатность, которая не позволяет без важных причин отрывать от дела занятого человека, и зная, что продолжительные промежутки между свиданиями нисколько не влияют на дружбу, в противоположность отношениям любовным. Потому, отложив газеты, он прямо спросил:

— Ну, что же случилось, Лаврентьев?

— Ничего особенного. Пришел вас проведать. Я очень по вас соскучился.

— Конечно, это так; это само собой разумеется, но надеюсь, мы не будем говорить о том, что нам известно и без разговоров. Притом я достаточно вас хорошо знаю, чтобы предполагать, что вы пришли ко мне без причины, из одного дружеского расположения. Я вас нисколько не упрекаю за это, наоборот, очень ценю в вас эту черту; времени так мало, а мы не бездельники и не влюбленные, чтобы проводить время в пустой болтовне. Вот кофе и коньяк, — пейте и рассказывайте, в чем дело!

— Если вы заняты и не влюблены, мистер Сток, то я не могу того же сказать про себя. Я решительно ничего не делаю, даже самому противно.

— И притом влюблены?

— Да, мистер Сток.

— Очевидно, это не проходящий флирт, иначе бы вы не обратились ко мне.

Лаврентьев еще сильнее покраснел и заговорил быстро, будто действительно времени было очень мало и они разговаривали на вокзале, ожидая поезда, который должен сию минуту прийти и разлучить их на долгое время.

— Это страшно трудно… страшно сложно… Какой там флирт! Я прямо сам себя не помню. Притом она — не свободна, она замужем. Ее муж не негодяй, а очень достойный человек, они счастливы… и она совсем другая, чем я, другого общества, других взглядов, характера, может быть, лучше меня, даже наверное лучше, но другая… Притом вы знаете, это будет таким ударом для матушки, я всегда был, как говорится, паинькой, я не кутила, не волокита, вы сами знаете, и, вероятно, так и продолжалось бы, я жил бы тихо и просто с матерью, покуда бы не женился на хорошей девушке из нашего круга, а теперь вы не можете себе представить, где я бываю, что я делаю, что я говорю! Я сам себе кажусь лишенным рассудка. Подумайте, все, все ломать, это ужасно!

— Относительно ломки вы смотрите, конечно, односторонне: вы смотрите только на то, что вы покидаете, и совсем не обращаете внимания на то, к чему идете… Одним может показаться это ломкой и какой-то изменой, другие это называют началом и новою жизнью. Отчего так боятся начал? Может быть, человек и жив только потому, что он всегда начинает… Зачем нам в пути таскать своих мертвецов? Как бы ни были милы могилы, но мы должны идти дальше, а не сидеть в слабости над ними. Вам всегда грозила известная косность, но я думал, что вы проснетесь. Может быть, вы уже просыпаетесь? Если это чувство не настоящее, — оно отбросится само, и придет другое… Теперь я говорю совершенно отвлеченно, не относительно данной истории; что же касается практических выводов, для этого мне нужно было бы знать несколько подробней все обстоятельства… Расскажите, если не трудно… в вашем чувстве я не сомневаюсь.

Видя, что гость его молчит и даже закрыл лицо руками, англичанин начал сам свои расспросы:

— Во-первых, как далеко зашел ваш роман? Эта дама принадлежит вам?

— Нет! Но это может случиться каждую минуту, — ответил Лаврентьев, не без некоторого хвастовства.

— У нее есть дети? Дети, т. е. ребенки? — Нет у нее никаких ребенков, — повторил, сам того не замечая, ошибку англичанина Лаврентьев.

— Она уже пожилая?

— Нет; я думаю, моих лет.

— Из какого же она общества, если она не вашего круга? Она жена коммерсанта, или, вообще, кто?

— Ее муж служит где-то… Так, чиновник, по-моему, но ближе всего она с обществом артистическим. Художники, писатели, актеры… Есть тут такой кабачок «Сова», там я с ней познакомился.

— Да, да, я слышал, — ответил Сток и, помолчав, добавил: — Вы говорите, что она разного характера и взглядов с вами; я знаю, что у вас спокойный характер и порядочные взгляды. Значит, у нее наоборот?

— Ах, я не знаю. Она очень тонкая, нежная и милая, милая… Ей совсем там не место, она устала и скучает, по-моему.

— Это уж совсем нехорошо. Ничего хорошего не может выйти, когда человек что-нибудь начинает, я не говорю уже от скуки, но даже в состоянии усталости и скуки. Начинающий должен гореть и быть влюбленным, не только не тосковать, не думать о том, что он бросает…

— Она меня любит, — ответил просто офицер, не совсем поняв, что ему говорит хозяин.

— Я не совсем о том говорю, — заметил мистер Сток. — Ведь, собственно говоря, и дело-то не в теоретических рассуждениях, а практических выводах. Тем более, что теория подходит не ко всем людям. Если б вы мне дали возможность увидеть где-либо вашу даму, мне бы это очень помогло в моих советах, если вы в них нуждаетесь.

— Может быть, вы просто хотите познакомиться с ней? это нетрудно сделать.

— И это можно, но пока я вам скажу только одно: покуда постарайтесь не огорчать вашей матушки, но и не бойтесь никаких начал. Мы всегда только начинаем… И если кто-нибудь почувствует, что он уже что-то совершил, закончил, тем самым он умирает, потому что делать ему уже ничего не остается.

Конечно, Лаврентьев хорошо знал мистера Стока, он не мог ожидать от него каких-нибудь других речей, но любовь, действительно, так перевернула все в его голове, что он был почти обижен, почему хозяин говорит с ним так сухо и безжизненно о том, что трепетно и живо. Ему хотелось бы, чтоб тот сел с ним на диван, в полутемный угол и начал охать и ахать над его чувством, или расспрашивать, какие у Лелечки глаза и волосы, хотя за подобными упражнениями всего естественней было бы обращаться к Полине Аркадьевне, антураж которой навел такую панику на нашего стрелка, который сам себя рекомендовал «паинькой».

Глава 8

В это утро Елена Александровна проснулась не столь радостно, как в то, когда она ожидала первого визита Лаврентьева.

Так же накануне был вечер в «Сове», так же Лелечка, ничего почти не пивши, была опьянена, так же стрелок сидел близко к ней, а Полина говорила разный вздор, так же она встала поздно, но не было той беспричинной радости и ликованья, которое давало бы подобие восторженных глаз.

В ее воспоминаниях, сердце и, если хотите, душе была усталая и тревожная рябь, которая все дробила на мелкие кусочки и несла их неизвестно куда, помимо воли самой Елены Александровны.

Было большое ощущение «все равно» и вместе с тем какой-то свободы, будто вся жизнь была не более как совиная ночь. Зачем какие-то сдержки, обещания, обязательства, когда это только ночь, без вина пьяная, немного нелепая, — а все равно мы проснемся другими, едва помня наутро, что говорили сами; Она помнила только, что накануне обещала Лаврентьеву встретиться с ним в Летнем саду и куда-нибудь поехать. Одно это она помнила как результат длинных объяснений и разговоров.

И еще она почему-то помнит, что он сказал это уже в передней, подавая ей пальто, так что никто, даже Полина Аркадьевна, об этом не знала. Одна мысль вертелась у нее в голове: как же его зовут? Кажется, Дмитрий… не то Алексеевич, не то Владимирович, во всяком случае Дима.

Что же, довольно красиво… Несколько напоминает благородные романы доброго, старого времени. А она будет звать его Митенькой, как старые няньки, и никогда, никогда не будет с ним на «ты», что б ни случилось!

Елена Александровна почему-то подъехала к Летнему саду с набережной; было ветрено, и Нева, как будто в соответствии настроению и мыслям Лелечки, была покрыта дробною, синею рябью. Не успела Елена Александровна войти в ворота, зачем-то мелко перекрестившись на часовню, как она встретила Лаврика, шедшего уже в канотье. Он поцеловал ей руку, а она быстро и весело заговорила:

— Идите со мной и никому не говорите, что меня встретили. Я сегодня весь день в Павловске, понимаете. Или вы тоже кого-нибудь ждете? Как я безбожно проговариваюсь! Но вы меня не выдадите, правда? Но отчего вы делаете такое печальное лицо? Это будет превесело, уверяю вас!

Розовое лицо Лаврика было, действительно, грустно и даже казалось менее круглым, особенно когда он заговорил:

— Я никого не жду, Елена Александровна, а Лаврентьев вас ждет уж минут двадцать. Я только не понимаю, зачем я вам, что я буду делать?

— Скажите, Лаврик, как его зовут? — Дмитрий Алексеевич.

— Значит, я не ошиблась. Я так и думала. Относительно того, что вы будете делать, так это там видно будет. Мне очень хочется, чтобы вы пошли со мной… Мне будет веселее.

— Да, вот еще что… вы здесь посидите, по этой аллее никто не ходит, а я схожу за Дмитрием Алексеевичем и приведу его к вам, потому что в саду есть знакомые. Я-то вас не выдам, а если вас увидит Коля, он молчать не будет.

— Какой Коля?

— Да ваш же собственный брат.

— Да, конечно, это неудобно. Отчего вы, Лаврик, такой умный? Вы, наверно, привыкли обманывать? Ну, идите, приведите Лаврентьева, только и сами возвращайтесь с ним, не исчезайте.

— Нет, я не исчезну.

И Лаврик пошел, помахивая палкой. Елена Александровна села, прикрыв глаза рукою не то от солнца, не то для того, чтобы не быть узнанной. Ей было так смешно, что она рассмеялась вслух, так что какой-то господин, проходивший мимо, даже остановился. Тогда Лелечка закрыла уже все лицо обеими руками, продолжая смеяться. Когда она отняла руки, перед ней уже стояли Лаврик и Дмитрий Алексеевич. Лицо последнего выражало влюбленность и недоумение.

— Вы очень веселы сегодня? — сказал он, поздоровавшись.

— Простите, это — непроизвольно. Я вспомнила очень смешную вещь. А знаете, Лаврик совершенно прав, нам нужно сейчас же куда-нибудь уехать, а то нас могут увидеть. Это, конечно, не важно, но мне хотелось бы секрета. Ведь не очень интересно, когда все случается слишком просто.

— Я пойду, Елена Александровна, — сказал Лаврик, приподымая шляпу.

— Нет, нет! Не смейте и думать! На сегодня вы наш пленник. Ведь правда, Дмитрий Алексеевич, нужно, чтобы Лаврик поехал с нами?

— Как вам угодно, — ответил тот суховато.

— Мы поедем обедать. Но куда? Мне бы хотелось, чтобы это было прилично, не шикарно, весело и чтобы нас никто не видел. Вы знаете такой ресторан? Мне все равно, можно и за город, только не очень далеко.

— Я не знаю, право, куда же нам поехать.

— Можно было бы поехать в Славянку, — предложил Лаврик.

— Ну конечно, в Славянку! — обрадовалась Лелечка. — Это совсем у воды, и немцы будут пить пиво. Отчего вы, Лаврик, такой умный? Я думала, вы — совсем маленький. Вы мне должны рассказать, кто в вас влюблен. Ведь вы мне расскажете, правда? что же меня стесняться? Мне сегодня так весело, что я готова расплакаться. Видите, я надела зеленую вуаль. Я была уверена, что мы поедем в автомобиле.

Елена Александровна не переставала болтать всю дорогу, так что было впечатление, что общество очень веселится, хотя спутники были задумчивы и рассеянны. Они приехали рано, так что даже немцев с пивом не было еще. По реке уже катались какие-то молодые люди в гоночных фуфайках. Как только подали обед, Лелечка сразу прекратила свой веселый монолог, будто устала, и облачко прошло по ее обыкновенному лицу блондинки.

— Мне представилось, что все продолжается «Сова», а между тем я поступаю совсем нехорошо. Зачем я здесь, с вами? Я замужем и дружна с мужем, а вы, признайтесь, слегка за мной ухаживаете, и вот я назначаю вам свидание, обедаю с вами тайком. Но это ничего не значит, я вам никаких ни надежд, ни прав не даю.

— Я был далек от мысли иметь какие-либо права или надежды. Я просто вам бесконечно благодарен за то, что вы дали мне возможность быть так счастливым какие-нибудь три часа. Вам незачем упрекать себя, тем более что мы не вдвоем.

— Как не вдвоем? Ах да, вы про Лаврика! Но разве он может идти в счет?

— Отчего же ему и не идти в счет? Он совершенно взрослый молодой человек.

Тут вступился Лаврик:

— Елена Александровна хотела сказать, что я совершенно безопасен. Я недостаточно безумен, чтоб ухаживать за нею, и вообще она слишком хорошо знает образ моих мыслей и обстоятельства моей жизни, чтобы считать меня за молодого человека, с которым считаются, с известной точки зрения.

Лелечка искоса посмотрела на говорившего и, усмехнувшись, молвила:

— Вот и отлично. Видите, как сам Лаврик благоразумно рассуждает. Но хотя он и кажется самым умным из нас троих, я не очень-то верю в его рассудительность. Все это до поры до времени. Я говорю не о данном случае, конечно. А теперь давайте есть. Я что-то проголодалась.

Но и во время обеда предполагавшейся веселости и легкости не было. Дмитрий Алексеевич влюбленно краснел. Лаврик просто ел молча, а Елена Александровна смотрела на воду, Бог весть, о чем думая.

— Боже мой, как я люблю вас! И не знаю, к чему все это приведет. Я не хочу этого знать, — прошептал Лаврентьев, когда Лаврик вышел куда-то.

Елена Александровна, не отрывая глаз от реки, ответила неторопливо:

— Зачем об этом думать? Теперь так хорошо! Вы не смотрите, что я стала молчалива, мне очень хорошо, уверяю вас. — Затем, помолчав, снова начала: — Дмитрий… — и остановилась.

— Алексеевич, — подсказал офицер и поспешно прибавил: — а лучше сделайте мне такое удовольствие, зовите меня Дима.

— Дима, — повторила равнодушно Елена Александровна, забыв, как радостно она собиралась называть его Митенькой. — У меня есть к вам просьба.

— Какая! Я готов исполнить что угодно.

— Постойте. Я вспомню… Да, что бы ни случилось, не будемте никогда говорить друг другу «ты».

— Хорошо, — ответил Лаврентьев, ожидая продолжения. Но Лелечка ничего не прибавила, и так они промолчали, пока не возвратился Лаврик. Лелечка снова начала:

— Смотрите, как хорошо, как ясно! на той стороне сады, мимо плавают лодки, они плывут ко взморью, можно так доехать до Стокгольма. Там мне всегда представляется светло и холодно. Всегда утренне… Люди там белокурые и хорошо вымытые. Они гребут, или ходят на лыжах. В комнатах топятся печи и стоит светлая мебель.

Но как Елена Александровна ни старалась вернуть себе восторженные глаза, ее настроение заметно угасало, может быть, не встречая сочувствия в собеседниках. Лаврентьев незаметно пожал ей руку, прошептав: «Милая!» А Лаврик, вертя в руках перечницу и просыпая перец на скатерть, заметил серьезно:

— Нужно попросить у Раева паровой катер, тогда можно и в Стокгольм съездить.

Елена Александровна тоскливо смотрела на обоих и перестала утруждаться, выдумывать какие-нибудь поэтические разговоры.

Слегка зевнув, она заметила:

— Послезавтра увидимся в «Сове»?

— Непременно, непременно, — страстно прошептал Лаврентьев, — я не знаю, как доживу до послезавтра.

А Лелечка печально думала: «Вот я так рассчитывала на этот обед, а разве не то же самое, что дома с мужем? Может быть, это оттого, что здесь Лаврик? Нет, без него было бы еще хуже; Лаврентьев стал бы чего-нибудь добиваться. Вся разница только в том, что у него другие глаза, другое лицо».

И она внимательно посмотрела на его розовое лицо и карие глаза, как будто смотрела не на человека, а на предмет.

— А занятно, как бы это лицо изменилось, если бы Лелечка согласилась, захотела бы? Больше всего он похож на щенка лягавого.

— Что вы на меня так смотрите? — спросил Лаврик, не прожевав пирожного.

— Отчего же мне на вас не смотреть? Ведь уж установлено, что вы в счет не идете. Вот и смотрю на вас просто потому, что нужно куда-нибудь смотреть.

Елена Александровна уже застегивала перчатки, когда Лаврентьев снова зашептал ей:

— Неужели мы до послезавтра не увидимся! Дома вы сказали, что до вечера вы пробудете за городом. Теперь еще только семь часов. Может быть, мы покатаемся или поедем куда-либо, в Павловск, например. Я не могу с вами расстаться. Мне кажется, я вас сегодня не видел, так как мы втроем.

Елена Александровна ответила сухо, почти сердито:

— Нет, у меня заболела голова. Мы увидимся в пятницу, и не провожайте меня. Вас могут увидеть. Меня проводит Лаврик, ведь он в счет нейдет.

Глава 9

В этот вечер в «Сове» было многолюднее, чем обыкновенно. На эстраде, почти голый, изображал приемы ритмической гимнастики несколько широкоплечий, с длинными руками и обыкновенным французским лицом молодой человек, в то время как высокий господин с черной бородой незатейливо играл музыкальные отрывки в две четверти, три четверти и шесть восьмых. Иногда эти куски соединялись в нечто целое, и мальчик изображал то возвращение воина с битвы, то смерть Нарцисса. При высоких прыжках он, взмахивая руками, почти касался ими низкого потолка здания, и было видно, как капли пота покрывали его смуглую, несколько круглую спину. Было странно смотреть, как это простое лицо обыкновенного француза с милой и лукавой улыбкой вдруг трагически морщилось или застывало в выражении любовного экстаза сообразно тому, играл ли пианист отрывок в две четверти или в шесть восьмых. Молодые люди завистливо критиковали, уверяя, что это вовсе не балет, дамы искали познакомиться с привозным артистом, а багетчики сейчас же начали какой-то бойкий матлот или фрикассе, с уверенной грацией доказывая прелесть традиционного искусства. Жан Жубер, одетый уже в синий пиджачок без разреза, стоял смущенно у столика, где сидел его аккомпаниатор и несколько господ в пластронах, когда Полина, кусая угол некрашеного стола, провздыхала:

— Я хочу с вами познакомиться, я вас хочу.

Молодой человек ничего не понял, не зная русского языка, но увидел очевидное волнение соседки.

— Что-нибудь угодно сударыне? — спросил он, улыбаясь и кланяясь. Переведя разговор на французский диалект, Полина ответила: — Я вам аплодирую. Дайте мне вашу руку. Вы дали лучезарные минуты. Меня зовут Полина. Как глупо, что мы носим эти тряпки!

— Сударыня — поклонница ритмической гимнастики?

— Я не знаю. Я видела только вас.

— Все-таки у него слишком развитые икры и круглая спина, — говорил блондин со слезящимися глазами в сиреневом жилете, обращаясь к известному имитатору, который стоял с палкой в руках, уже в жилете из белого глазета, застегнутом на одну непристойную камею. Им, кажется, не мешали тряпки, как Полине Аркадьевне, и раздеваться, по крайней мере здесь, они не имели склонности. Столики были сдвинуты, так что образовалось достаточно места, чтобы поместиться и французскому гостю со своей компанией и обществу Полины. Последнее состояло из Лелечки, Лаврентьева, Инея, Лаврика и какой-то стриженой девицы с роскошным бюстом, которая официально звалась Софья Георгиевна Поликарпова, но больше была известна под названием «Сонька Пистолет». Чернобородый господин вяло и скучно вел беседу об искусстве, французский танцор простовато молчал, слегка улыбаясь Полине, которая шептала ему с другой стороны:

— Вы здесь долго пробудете? Вы должны обещать прийти ко мне. Я живу на Подьяческой. У меня есть красивые материи. Я буду декламировать «Александрийские песни»

Кузмина, а вы будете танцевать или просто лежать в позе. Будет много, много цветов. Мы будем задыхаться от них. И наши друзья, только самые близкие друзья, поймут, как это прекрасно. У моих знакомых есть коврик из леопардовых шкур, я его достану и он будет служить мне костюмом. Представьте, — только леопардова шкура и больше ничего. Она будет держаться на гирлянде из роз.

Она говорила вполголоса, с ошибками, и француз, слегка улыбаясь, тоскливо думал, почему его спутник не повез его ужинать в ресторан. Он был голоден, и Совиные котлеты из беглых кошек его не очень прельщали.

Притом ему были скучны восторги Полины, которых он не совсем понимал и не находил достаточно целесообразными, будучи человеком веселым, простым и очень практическим. Лелечка сидела то краснея, то бледнея, посматривая время от времени на маленькую сумочку, где у нее лежало письмо к Лаврентьеву. Она его еще не передала, хотя сделать это было весьма нетрудно, так как стрелок сидел все время рядом с ней, а окружающие, казалось, не обращали на них особенного внимания. Лаврентьев будто ничего не видел; от времени до времени он пожимал руку Лелечки и шептал влюбленные слова, меж тем как та имела вид рассеянный и задумчивый.

— Страшная духота! И притом я здесь ничего не могу есть. Было бы гораздо лучше отправиться в ресторан. Не правда ли? — сказала громко Лелечка, будто читая мысли сидевшего напротив Жубера.

Тот радостно закивал головой и чокнулся с Еленой Александровной. Остальная компания запротестовала, говоря, что в «Сове» гораздо свободнее и поэтичнее, что можно перейти в другую комнату или убавить освещение, а за едой можно съездить в ближайший ресторан.

Сделать это вызвались Иней и Лаврентьев. Француз со спутником тоже скоро удалились, а остальное общество перешло в другую комнату, не особенно интересуясь кинематографом в лицах, который шумно и суетливо стали изображать на эстраде.

— Отчего вы, Лаврик, такой скучный? Не надо грустить, — сказала Лелечка, проходя под руку с Лавриком.

— Я не грушу. Но отчего же мне веселиться? Что я значу? Если ко мне и относятся хорошо, обращают на меня какое-либо внимание, то только из-за Ореста Германовича, а сам по себе что я?

— Сами по себе вы — очаровательное существо. Вы можете быть талантливым, у вас все впереди; и чем же вы хотели бы быть в 18 лет?

— А вот этот француз, он же не старше меня, а между тем он вот танцует, и неплохо… Он сам по себе имеет значение, все на него смотрят.

— Это потому, что все слепы. Если бы они понимали что-либо, все бы смотрели на вас, повернувшись спиной к сцене.

— Вы это говорите только для того, чтобы меня утешить. Я знаю, что я вовсе не красивый; да притом даже если бы я был красив, как вы говорите, что проку в этом, раз я в счет нейду?

— У вас хорошая память… вы помните мои слова, сказанные в Славянке. Вы сами себя так поставили, что в счет нейдете.

— Так что, вы думаете, что это дело поправимое?

— Нет ничего непоправимого на свете.

Лаврик нагнулся, целуя Лелечкину руку, а сама Лелечка, не отнимая руки, другою тихонько вынула из сумки письмо, написанное Лаврентьеву, и, передавая его Лаврику, сказала: — Вот, прочтите это дома.

— Что это? Письмо? Ко мне?

— Как видите.

— И писали его вы?

— И писала его я. Что же в этом странного?

— Елена Александровна! — воскликнул было Лаврик, но тут, смеясь и грохоча, вернулись Иней и Лаврентьев, неся свертки с сандвичами и другими съестными припасами.

Хотя неясный, голубоватый свет фонарей не располагал, казалось бы, к шумному веселью, однако громкие голоса, смех и легкие крики доносились со всех сторон.

Не слышно было только голоса Полины Аркадьевны, которая давно уже забралась за ширмы и вела интимную беседу, полулежа на коленях Инея.

Лаврентьев, сидя рядом с Лелечкой, продолжал влюбленно шептать:

— Вы не можете себе представить, как ужасно провел я вчерашний день. Я положительно не мог найти себе места, не видя вас, и между тем, когда я думал, что сегодня вас увижу, меня снова охватывало беспокойство. Я никогда не чувствовал ничего подобного.

— Вы говорите, Дмитрий Алексеевич, что меня любите; неужели же вы никогда не любили до сей поры?

— Нет, — ответил простодушно офицер.

Лелечка тихонько рассмеялась и, положив руку на его рукав, тихо сказала:

— Какой вы милый!

— Отчего же вы смеетесь?

— Вы не обижайтесь, но всегда немного смешно, когда взрослый человек, к тому же военный, признается в том, что он никогда не любил. Мне очень нравится ваша непосредственность.

— Я говорю правду.

— Я вам верю и очень благодарна за это.

И у Елены Александровны явилось быстрое и непреодолимое желание утешить, наградить, сделать что-нибудь приятное этому милому мальчику, который так откровенно и наивно признался ей в любви.

— Дмитрий Алексеевич, — сказала она, — теперь еще нет двух часов, исчезнемте незаметно и поедемте кататься!

Лаврентьев, ничего не отвечая, успел только пожать Лелечкину руку, потому что к ним подошел Лаврик и попросил Елену Александровну на два слова.

— Ну, что это, Лаврик! еще вы будете заниматься аудиенциями! Ведь установлено же, что вы в счет нейдете. Какие же вам еще два слова?

— Елена Александровна, я очень прошу вас, — продолжал настаивать Лаврик. — Вы мне позволите сделать сейчас то, что я должен сделать дома?

— Я что-то не понимаю, о чем вы говорите.

— Ну, прочитать письмо.

— Какое?

— Ах, вы уже позабыли! Ну, то, которое вы мне дали, которое я должен прочитать дома. Разве оно не имеет никакого значения? Я думал… для меня оно стоит целой жизни.

— Вы не ошиблись, оно имеет, конечно, большое значение, — ответила Лелечка рассеянно и вдруг, взглянув на часы, лукаво окончила: — Вы можете его прочесть в половине третьего. А теперь не следите за мной и ничему не удивляйтесь.

Выждав минуту, когда все особенно интенсивно заняты были своими делами, Лелечка и Лаврентьев незаметно вышли. Они одевались за вешалкой, весело торопясь и смеясь, будто собирались красть яблоки. Они быстро взбежали по лестнице, так же быстро вышли на улицу, и, только дойдя до первого угла, Лелечка остановилась, будто от радости не могла дальше идти.

— Боже мой! — прошептала она. — Как хорошо. Вот они, восторженные глаза!

И Лаврентьев понял по лицу своей дамы, что ее можно и даже должно поцеловать.

Когда пробило половина третьего, Лаврик, поспешно выйдя за ту же вешалку, где только что одевалась Лелечка с Лаврентьевым, вынул скомканную бумажку, шуршавшую все время у него в кармане, и прочитал: «Милый, милый! Я много думала, и должна сказать вам, что я вас люблю. Завтра в четыре часа встретимся в Гостином дворе. Я все, все скажу вам. Целую вас крепко, а письмо разорвите».

Но Лаврик письмо не разорвал, а опускаясь на низкую табуретку, стал покрывать поцелуями клочок бумаги, будто он целовал нежные щеки самой Лелечки.

Глава 10

Все эти дни Лаврик был сам не свой от счастья: еще бы — это был его первый роман! Не какая-нибудь любовная история, которой чем больше придавать значение, тем хуже, а настоящий роман! и притом с кем? С очаровательной, настоящей дамой, у которой есть почтенный муж и внимания которой добиваются многие, хотя бы тот же Лаврентьев. Конечно, покуда этот роман носил характер несколько детский, но чего же вы хотите? Ведь Лелечка Царевская — не Сонька Пистолет, которую после двух слов можно пригласить «на антресоли». Но она его любит, назначает ему свидание, позволяет ему себя целовать! И Лаврику уже казалось, что окончательное достижение зависит только от него. Конечно, это будет подарок со стороны Лелечки, большой королевский подарок, но который можно получить в любую минуту, когда только попросишь. И Лаврик нарочно медлил, чтобы продлить сладкие минуты, как ждут дети, запертые в детской накануне Рождества в то время, когда взрослые убирают в гостиной елку и свет сквозь дверную щель говорит о том, какой блеск, ликование и радость через минуту настанет. А покуда он ходил как по облакам или по пуховым перинам и не слушал, что твердил ему шедший рядом Лелечкин брат, Коля Зуев.

Он, действительно, был братом Елены Александровны, хотя никогда у них не бывал, неизвестно, где, как и чем жил, и вообще, в семействе считался крестом, о котором предпочитали не говорить.

Положение семейного креста не отнимало у этого молодого человека беззаботности и хорошего расположения духа, а наоборот, придавало только большую остроту его сарказмам, направленным против семейных и всяческих основ, а в частности почему-то против женского сословия, которое он считал главным носителем всяких лицемерных и стеснительных традиций. Может быть, в нем погибал Свифт или Щедрин, но пока что он больше напоминал неглупого хулигана.

Его общества Лаврик искал обыкновенно или после нотации со стороны Ореста Германовича, или, наоборот, замышляя какую-либо эскападу, за которою неминуемо должен был последовать выговор, и был с ним откровенен в вещах наиболее предосудительных, которые самому ему казались грязноватыми.

Так что Коля Зуев для Лаврика был чем-то вроде помойной ямы или корзины для ненужных бумаг. Он выбрасывал в него все худшее, освобождаясь, и, конечно, ему бы не пришло в голову допустить Колю до своих возвышенных или поэтических мечтаний. Теперь он встретился с ним случайно и, конечно, ничего не говорил ему о своем романе, о своей влюбленности, так что несколько удивился, когда, будто по какому-то вдохновению, его спутник сказал:

— Ты не скрывайся, я отлично знаю, что ты с Лелькой завел какие-то фигли-мигли. Удивляюсь, зачем тебе эта кислятина понадобилась. Я ведь тебя знаю, — одну канитель разводишь… Э, да что на нее смотреть… дрянь, как и все… Так и норовит, чтобы с кем снюхаться… Может, она мужу и не изменяет только потому, что скандала боится, а то, ты думаешь, она на него бы посмотрела? И ты думаешь, она в тебя влюблена? ей все равно, что тот офицер, что ты, что старший дворник, — кто под боком найдется…

Он, может быть, продолжал бы и дольше свою речь, если бы его фуражка, сделанная наподобие студенческой, не слетела на середину улицы, сшибленная кулаком Лаврика.

— Это что ж такое?

Лаврик еще раз ударил его по затылку без фуражки и потом уже ответил:

— Убирайся ты к черту! и если встретишь меня — переходи на другую сторону. Всякий раз буду бить тебя нещадно… Так и помни!

Колька подобрал свою фуражку и хотел было палкой сбить Лавриково канотье, но увидя, что тот ловко парирует его удары своей тросточкой, а, кроме того, что к ним медленно подвигается городовой, свернул в переулок, проворчав на прощанье: — Посмотрим, что ты через неделю запоешь, сопляк несчастный!

Лаврику захотелось сейчас же, сию же минуту увидеть Елену Александровну, упасть к ее коленям, целовать ее подол, как-то плакать над ней, очистить ее от тех слов, которыми, будто грязью, покрыл ее же брат! Он почти бегом бежал на Екатерининский канал, чтобы поскорей, сейчас же исполнить свое желание, взлетел стрелой по лестнице, как ураган, в переднюю и остановился, увидя на вешалке форменное пальто с малиновыми кантами. У Елены Александровны в гостях был не один Лаврентьев, что несколько смягчило ревность Лаврика. Тут же находился Орест Германович и Ираида Львовна; Леонид Львович также был дома. Все они сидели полукругом за столом с чайным прибором и имели вид ареопага.

Когда Лаврик остановился на пороге, Лелечка воскликнула неестественно громко: — Только Лаврика и не хватало для семейного совета!

— Почему семейный совет? — недовольно спросил муж.

— Да как же, тут все родня. Сидим кружком, будто собираемся судить какую-то преступную жену. Один Дмитрий Алексеевич посторонний…

— Орест Германович хотя нам и близкий человек, но он нам не родня.

— Орест Германович нам родня по Лаврику.

Не заметив неловкости Лелечкиного ответа или, наоборот, подчеркивая ее, Ираида Львовна медленно, но внятно спросила:

— А Лаврик вам по кому же родня?

— Лаврик? Лаврик это просто так… Мы все так передружились, что не разберешь, кто родня, кто не родня… Давайте лучше чай пить.

Тогда уже Лаврик заметил:

— В таком случае вам уж лучше Дмитрия Алексеевича за родню счесть!

— Я был бы счастлив! — ответил стрелок, но все потупились и стали болтать ложками в чашках.

Возобновил разговор опять-таки Лаврик. Он возобновил его не особенно оригинально, повторив ту же самую фразу:

— Да, по-моему, если из присутствующих здесь посторонних людей Елена Александровна кого и может счесть за родню, то скорее всего Дмитрия Алексеевича.

— Почему? — спросила Лелечка, глядя прямо в глаза говорившему. — Я и вас и Ореста Германовича гораздо лучше знаю.

— А между тем вы гораздо родственнее относитесь к Дмитрию Алексеевичу, чем к нам.

— Если б это было и так, что в этом предосудительного?

— Я ничего и не говорю.

— Можно подумать, Лаврик, что вы влюблены в мою жену и говорите это из ревности.

— Влюблен ли я в Елену Александровну, или нет, это имеет мало значенья, а вот то, что ваша жена слишком любезна с г. Лаврентьевым, это не лишено интереса.

— Да что вы про меня говорите, будто я неживая или меня здесь нет. Согласитесь, что это, по меньшей мере, неудобно, — так обсуждать дела человека в его присутствии.

— Я вообще просил бы не упоминать моего имени рядом с именем Елены Александровны. Запомните это, молодой человек, а то вам же хуже будет.

— Интересно, что за Елену Александровну вступается не Леонид Львович, как ее супруг, а совершенно постороннее лицо, даже не друг.

— Лаврик, Лаврик, что с вами? — сказал Орест Германович, подходя к красному, как рак, мальчику.

— Мне это надоело… такое лицемерие, эта двойная игра! Оставьте меня в покое!

— Ах, вам это надоело? — воскликнула Лелечка, — а вы думаете, вы мне не надоели? Вы — дерзкий, наглый мальчишка! Что вы о себе воображаете? Вам это надоело? ну так вот вам! да, я люблю Дмитрия Алексеевича, если хотите, я его любовница! если бы вы знали, как все вы мне надоели!.. что вам нужно от меня?

— Лелечка! Лелечка! Елена Александровна! — раздались восклицанья, а Лаврик, закрыв одной рукой лицо, а другой отмахиваясь, будто его преследовали осы, бросился в переднюю.

Лелечка догнала его уж на лестнице, с которой он спускался, надев пальто в один рукав.

— Лаврик, милый! не верьте! Это все неправда… Я люблю только вас, но зачем ко мне так пристают?

Но Лаврик, не останавливаясь, продолжал спускаться и, казалось, плакал.

Когда Елена Александровна воротилась в комнату, все оставались на прежних местах и смущенно молчали. Наконец Леонид Львович хриплым голосом произнес:

— Что это значит? Объясни мне, Лелечка, если можешь. Неужели все это правда?

— Ах, я не знаю… Оставьте меня в покое.

— Да как же ты не знаешь? Кто же это знает?

— Я вас уверяю, — вступился Лаврентьев, — даю честное слово офицера, что Елена Александровна была раздражена и произнесла слова, не только необдуманные, но и не соответствующие действительности. Вы можете мне поверить, что на самом деле ничего подобного нет. Кроме того, я клянусь, я вам ручаюсь, что такие дикие сцены не повторятся.

— Я уверен, что совместными свидетелями подобных сцен мы с вами не будем, потому что, надеюсь, вы понимаете, что дальнейшие посещения вами нашего дома мне были бы весьма нежелательны.

— Как это глупо! — прошептала Лелечка, а Лаврентьев, молча простившись, вышел из комнаты.

Тогда Леонид Львович, невзирая на присутствие сестры и Ореста Германовича, опустился на колени перед женой и, целуя ее руки, повторял:

— Ну, скажи мне, скажи мне, что все это значит?

— Ах, почем я знаю? Оставь меня в покое!.. Как вы мне все надоели!.. — отвечала та, не поворачивая головы.

Глава 11

Против обыкновения, Лаврик целые дни проводил дома, что немало удивляло его дядюшку, Ореста Германовича. Он не был меланхоличен или мрачен, наоборот, как будто больше занимался, чем обыкновенно, и на вопросы, почему он все сидит? отвечал весело и беспечно:

— Так надоело, так надоело шляться! Неужели ты думал, что я и посидеть дома не могу?

Сделался аккуратнее, даже как будто стал интересоваться их несложным хозяйством, и все торопил Ореста Германовича скорее ехать в деревню. Он совсем не был похож на раскаявшегося грешника, так был весел, прост, деятелен, — так что Ореста Германовича несколько удивило, когда однажды, вернувшись домой, он застал Лаврика стоявшим у окна, откуда была видна нестройная куча судов и пароходов, теснившихся вокруг высокой лебедки. Положив руку на плечо племянника, Пекарский молчал, думая, что тот мечтает о скорейшем их путешествии. Лаврик сжал другую руку Пекарского и продолжал стоять молча, наконец воскликнул:

— Неужели все так лживы и подлы?

Не зная, к чему относится это восклицание, дядя промолчал.

Тогда младший, прижавшись щекой к плечу другого, продолжал:

— Но поверь, это кончилось совсем, раз навсегда! Отчасти хорошо, что так случилось! Я исцелился разом, понимаешь: разом и навсегда. И как хорошо, что ты ничего не знал, что все это прошло мимо тебя. Мне кажется, что если бы было возможно быть ближе, теснее к тебе, то именно теперь это время настало.

— Я ничего не знал и ничего не думал. Ты сам говоришь, что это хорошо, что я ничего не знаю. А я знаю, вижу только то, что ты стал другим и гораздо лучшим, гораздо более дорогим и милым, чем прежде. Раз это прошло, тем лучше. Пускай то, что прошло, пройдет в молчании. Когда-нибудь ты расскажешь.

— Да, да, пускай то, что прошло, пройдет в молчании! Оно прошло, окончательно прошло… ты не понимаешь, какое это освобождение.

Слуга подал письмо Лаврику. Мельком взглянув на адрес и не распечатывая конверта, он разорвал его в мелкие куски, весело взглянул на Ореста Германовича и, поцеловав его, сказал:

— Пусть будет так.

С этого дня Лаврик стал выходить, но всегда с Орестом Германовичем; казалось, никогда эта дружба не была такой светлой и радостной. А между тем разговоры окружавших были все те же; так же хлопотала, безумствовала и разводила всяческую тесноту Полина Аркадьевна. Ираида Львовна скорбела душой в позе брюлловского портрета; так же влюбленно краснел молодой стрелок и сама не знала, чего хотела, его дама; та же однообразная и неустроенная свобода царила в «Сове», которую по-прежнему все посещали, и так же, по-прежнему неопределенная тяжесть лежала на Лелечкином муже, Леониде Львовиче. Он не мог себе объяснить этого изменой своей жены или ее поведением, потому что в первую он не верил, а поведения у Елены Александровны никакого не было; она каждый день была другою и вела себя по-другому. И это не было для него новостью, потому что Лелечка Царевская всегда была такою с самого первого дня их знакомства; может быть, именно эта-то изменчивость и разнообразие и привлекло его к девушке, которую хотелось понять и разгадать. Леонид Львович ничего не понял и не разгадал, может быть, потому что был слишком недогадлив, а может быть, потому что и разгадывать-то было нечего. Он просто тихо и затаенно жил, зная, что никогда нельзя предсказать, в каком духе встанет его жена. Это разнообразие утратило для него уже прелесть новизны, но не особенно беспокоило, так что никак нельзя было именно в нем искать причины его, Леонида Львовича, расстройства. Он часто об этом думал, и теперь, когда он шел по набережной, эта же неопределенная тоска не позволяла ему как следует смотреть на проходивших и проезжавших, вышедших на весеннее солнце, которое более бодрило, нежели грело. Менее всего он думал о Лаврентьеве или о каком-либо другом знакомом своей жены, с которым она могла бы иметь роман. Романы вообще Леониду Львовичу не представлялись необходимостью, и он, любя Елену Александровну тихо и несколько скучно, даже напрягая все воображение, не мог себе представить, как можно даже подумать о романе с другой женщиной.

Маленькая, совсем голая собачка в жалкой попоне и с длинным шнурком у ошейника, очевидно вырвавшаяся из хозяйских рук, бросилась под ноги Царевскому, обиженно и зло тявкнула и быстро побежала по ступенькам к Неве.

Леонид Львович поспел уже наступить ногой на волочившийся шнурок, а потом схватить собаку, которая визжала и старалась его укусить, вырываясь своими голыми, маленькими ногами и животом, похожая на злую крысу, когда он услышал над собою повышенный женский голос:

— Туту! как тебе не стыдно? Ты заставляешь меня беспокоиться и кричать, как салопница… Мне очень стыдно, что я доставила вам беспокойство; она вовсе не хотела топиться, но она очень зла и от злости может убежать совсем… Не правда ли, это ужасно иметь дело с такими капризными и упрямыми существами? Она вас не укусила? Будьте благодарны и за это. Да, я совсем и позабыла поблагодарить вас, вы избавили меня от многих хлопот… Благодарю вас… Боже мой! но где же я вас видела?

Перед Царевским стояла высокая, очень худая женщина, с узкими, длинными глазами, одетая модно, но вычурно.

— Вы, может быть, имеете хорошую память на лица?

— Да, я хорошо запоминаю лица, но с вами я почти говорила.

— Да, вы со мной почти говорили. Это было в «Сове».

— Вот!.. Вы совершенно правы… Это было в «Сове», но все-таки я вас не знаю. Там очень вульгарно, но занятно.

— Вы, сами того не зная, оказали мне большую услугу. Моя фамилия Царевский.

— Я очень рада, что могла вам оказать услугу. Так что мы с вами квиты? Вы мне вернули это злое существо, которое хотело от меня сбежать… а моя услуга была в таком же роде?

— Не совсем.

— Не думайте, что я навязываюсь на откровенность. Мне достаточно того, что я кому-то помогла, сама этого не зная. Моя фамилия — Лилиенфельд.

— Кто же этого не знает!

— Вот видите, что значит слава. Можно обходиться без визитных карточек. Я не знаю, про кого из певцов или певиц не рассказывали анекдотов, что они вместо паспортов пели какие-нибудь арии. Еще недавно Шаляпин возобновил этого милого, архиизвестного старичка… Что же делать мне? Прочитать тут, перед городовым, монолог Федры?

— Вам не нужно говорить никаких монологов. Достаточно ваших глаз, улыбки и фигуры, чтобы узнать вас где угодно, среди тысячи людей.

— Вы мне говорите комплимент. Ведь это самая большая лесть для женщины, а может быть, для всех, то, что вы сказали. От времени до времени так нужно это слышать. Потому мне не хочется вам говорить: — прощайте. Я вам скажу: «до свидания».

— До свидания!

Она уже отошла шага на три, держа собачку под мышкой и мелькая белыми гетрами по направлению к маленькой коляске с грумом, как вдруг, обернувшись, подождала Царевского и сказала почти весело:

— Теперь я все отлично помню… Вы были в «Сове» с высоким, белокурым мальчиком, его чем-то обидели, поднялся страшный крик, и я его увела к нашему столу. Вы к нам подходили раза два. Еще с вами была какая-то странная дама и сестра того мальчика, беленькая.

— Она ему вовсе не сестра, это — моя жена.

— Ах, так вы и женаты к тому же? Видите, как все хорошо. Ну, я бегу. Учитель фехтования меня заждался… он очень забавный итальянец.

Глава 12

Елена Александровна сказала правду, когда говорила, что все ей надоело до смерти. Она сказала правду и тогда, когда объявила Лаврентьева своим любовником; она не лгала и Лаврику, уверяя, что только его любит; и что больше всего ее мучило, так это невозможность соединить все эти несоединимые вещи. Она ни на минуту не переставала любить мужа, ей нисколько не был дорог Лаврентьев и она была бы неприятно удивлена, если бы Лаврик потребовал от нее более осязательных доказательств любви.

Кроме того, она редко говорила все эти три правды зараз и никогда не ошибалась адресом, так что все трое влюбленных в нее, если и могли иметь какие-нибудь подозрения, никогда не слышали подтверждения им из уст самой Лелечки. Менее всего подозрений имел стрелок; конечно, эта уверенность происходила от наивной и несколько примитивной логики. В душевной невинности он полагал, что раз женщина принадлежит ему и ведет себя, как пламенная, хотя и капризная любовница, значит — она его любит. В таком смысле он и думал делать свой доклад о происшедших событиях, идя на далекую окраину к Смольному Собору. Мистер Сток, конечно, занимался, обложенный ботаническими книгами, когда к нему позвонился его редкий посетитель.

— Ну, что же вы скажете теперь, друг мой?

— Теперь я счастлив, насколько может быть счастлив человек.

— Ваша матушка об этом знает?

— Покуда нет; еще не было настойчивой необходимости.

— Что же, эта дама покинет своего мужа? ведь очень трудно, я думаю, для вас самих такое неопределенное положение.

— Да, конечно, это неудобно; но я думаю, что это дело двух-трех дней, самое большее недели.

Мистер Сток почесал разрезательным ножом за ухом и, помолчав, спросил:

— Так что, это серьезное дело на всю жизнь? Иначе такой шаг был бы непростительным легкомыслием.

— Да, я люблю Елену Александровну на всю жизнь.

— И она вас, конечно?

— Я думаю. Я могу ручаться за нее почти как за самого себя.

— На всю жизнь! Сколько раз мы говорим самим себе и другим эту фразу, и мы не лжем, хотя знаем, что десять раз говорили то же самое совсем по другим поводам. Вы конечно, еще слишком молоды, вы, может быть, еще в первый раз говорите: «навеки». Я нисколько не хочу вас разочаровывать, но потом вы увидите, что я был прав. И удивительнее всего, что повторность этого сознания нисколько не мешает его свежести, а даже как будто, наоборот, прибавляет ее. В этом залог нашей живучести, нашей способности к жизни; и, говоря в двадцатый раз: «навсегда», вы верите сильнее и острее в свою искренность, чем когда вы это сказали в первый раз. Без этого немыслимо жить… И это относится не только к любви… Всякий раз после пожара мы строим новый дом и думаем: он простоит до нашей смерти, определенно зная, что он погибнет от первого нового пожара. Мы вечные плотники и постоянные путешественники… Кто бы мог сказать неделю тому назад, что я буду заниматься ботаникой, и заниматься так, как будто я буду увлечен этим всю жизнь? Хотя я отлично знаю, что эти занятия продолжатся не более года. Без этого сознания «навсегда» ничему нельзя отдавать свою душу, потому что получится одно легкомысленное равнодушие и разочарованность.

Когда мистер Сток умолк, Лаврентьев сказал, будто вся эта речь была сказана не для него, его не касалась:

— Мистер Сток! мне хочется сделать не совсем хороший поступок. Вы как-то говорили, что хотели бы видеть Елену Александровну. Это можно сделать сегодня, если вы не слишком заняты.

— Я могу отложить свои занятия, но почему вы считаете это поступком нехорошим?

— Я вам сейчас объясню. Елена Александровна поедет сегодня кататься на острова и просила меня не сопровождать ее. Тут нет ничего, чтобы можно было возбуждать подозрения, это просто каприз, но я его должен был бы исполнить.

— Да, конечно. Даже если бы что-нибудь скрывали от вас, то вы не должны были бы узнавать этого.

Лаврентьев забеспокоился.

— Что же она может от меня скрывать? Ничего важного. А у нее бывают причуды. Конечно, это нехорошо, я сам знаю, — но именно сегодня мне бы хотелось, чтобы вы ее видели. Это будет очень полезно для меня, для нас. Вы бы увидели, что с этой женщиной нельзя поступать иначе, как «навсегда».

— Я не знаю, как вам посоветовать. Конечно, если это так важно, чтобы я видел ее именно сегодня…

— Да, это очень важно. И сегодня очень удобный случай…

— Тогда мы можем отправиться. Она, я думаю, простит вам это маленькое непослушание.

Мистер Сток смотрел направо, а Лаврентьев налево, чтобы не пропустить Лелечки. Хотя англичанин не знал Елены Александровны в лицо, но Лаврентьев так подробно описал ему костюм, в котором обыкновенно выезжала на прогулку Елена Александровна, что тот едва ли мог ошибиться. До Стрелки они ее не встретили. Один раз стрелок закричал: «Вот она!», но проехала какая-то незнакомая дама со старухой, удивленно посмотрев на волнение офицера. На Стрелке среди катающихся и между пешеходов тоже не было Царевской.

— Ни в одной столице нет таких окрестностей, которые находились бы почти в городе, как в Петербурге, — заметил мистер Сток, указывая на широкую просеку, в конце которой виднелся белый дворец, но Лаврентьев все подгонял кучера, дав городской адрес Царевских. Елены Александровны не было дома, и швейцар сообщил им, что она наняла мотор в «Буфф». Поехала одна.

— Это же неприлично! разве можно ехать в «Буфф» одной?

— Может быть в артистическом мире и можно, притом, как вы сами говорили, у вашей дамы бывают капризы. Я уверен, что тут не только предосудительного, но никакой тайны нет. Это просто кокетство, маленький секрет, который всегда украшает любовные истории…

Услышав, что Лаврентьев велит ехать в «Буфф», мистер Сток настойчиво, но мягко сказал ему:

— Я бы вам не советовал этого делать; отложите до другого раза.

— Нет. Теперь уже поздно. Я хочу знать, что все это значит.

— В таком случае поезжайте один.

— Милый мистер, не оставляйте меня. Это будет очень нехорошо, если вы меня бросите. Я хочу, чтобы вы видели или мою гордость, или мой позор.

— Зачем такие громкие слова? Ну какой же позор в том, что Елена Александровна поехала с какой-либо знакомой, или даже знакомым в театр, не сказавшись вам? Это, вероятно, случилось экспромтом. Я даже уверен, что вам звонили по телефону, но ведь вас не было дома…

Хотя не был антракт, но по дорожке, освещенной разноцветными фонарями, прямо на них медленно подвигались Лелечка и Лаврик.

— Вы совершенно правы, я делаю глупость. Смешно отыскивать женщину, когда она вас просит оставить ей вечер свободным, — прошептал Лаврентьев, схватывая своего спутника за руку. Но было уже поздно. Лелечка сама их увидала и, подойдя близко к Лаврентьеву, весело сказала:

— Вот уж не ожидала вас здесь встретить! Лаврик случайно достал два места и потащил меня. Но такая скука, что я предпочла ходить здесь. У вас есть места?

Лаврентьев хрипло проговорил:

— Нет, у нас нет мест, мы на одну минуту, по делу, и сейчас уезжаем. Позвольте вам представить моего друга мистер Сток, Андрей Иванович.

— Дмитрий Алексеевич очень много о вас рассказывал, — проговорила Лелечка как ни в чем не бывало.

Почти сейчас же простились; у кассы они встретили Ореста Германовича. Лаврентьев, весь красный, все тем же хриплым голосом проговорил ему:

— Однако, вы опоздали! а ваш племянник вас давно уже ждет.

— А разве он здесь? — спокойно спросил Пекарский.

— Боже мой! зачем все делают вид, будто ничего не случилось! Что это: бездушие, тупость, или лицемерие?

— Но, милый друг, может быть, и действительно ничего не случилось, а если и случилось что-нибудь, так это не стоит особенных волнений.

Глава 13

Дмитрий Алексеевич Лаврентьев не посещал Лелечкиного дома по желанию ее мужа; они всегда виделись с Еленой Александровной где-нибудь на стороне. Если для Царевской это обстоятельство и придавало особенную прелесть их роману, то простодушному стрелку было несколько неловко и неуютно всегда встречаться урывками и на каком-то торчке. Конечно, если бы он посещал Царевских, то было бы тоже не всегда спокойно, потому что каждую минуту мог войти муж или кто-нибудь из знакомых, а он бы, Дмитрий Алексеевич, хотел увести свое сокровище далеко, скрыть от других людей, чтобы можно было от утра до утра быть вместе, ходить вместе, есть тоже, рассказывать тихо и доверчиво о своем детстве: как он жил до встречи с нею, как ее полюбил и как теперь любит. Это было бы нежное, неторопливое и прочное блаженство. И он как нельзя лучше понимал, что друг его мистер Сток прав, что, конечно, Лелечке нужно бросить мужа и выйти за него, Лаврентьева, замуж. А матушка согласится: она добрая и так его любит. И как это ни странно, это решение с особенною настойчивою ясностью ему показалось необходимым после последней его встречи в «Буффе». Конечно, это должна быть последняя встреча. Он поговорит с матерью, поговорит с Еленой Александровной, и тогда сейчас же, завтра, сегодня вечером, они уже ни на секунду не будут расставаться, никаких мужей, никаких Лавриков, никого… Боже мой, как это будет хорошо! И вот сейчас же он пойдет в комнату матери… Он позвонил, и вместе с его звонком слился, где-то вдали другой, тонкий звон.

— Барыня дома? — спросил он у вышедшего денщика.

— Никак нет, — и, понизив голос, солдат добавил: — так что к вашему высокоблагородию пришла барышня. Кто такая, не сказывается.

— Ко мне? Кто бы это мог быть?

Но кто же, действительно, мог прийти к нему, как не та, о которой он думал, мечтал? Он едва не вскрикнул от радости, увидев ее милую, знакомую шляпу у себя в передней. Перед денщиком он сдержался, щелкнул каблуками и даже сказал: — Чем могу служить? — Пожалуйте! — Но едва только закрылись за ними двери его комнаты, как Лаврентьев, не предложив даже ей раздеться, опустился на колени и стал целовать ее перчатки, кофточку, зонтик, повторяя только: «Лелечка, Лелечка, Лелечка».

Она ласково, несколько печально, провела рукой в перчатке по его голове и сказала:

— Какой вы смешной: дайте мне хоть снять перчатки! Вы, наверно, не ожидали, что это я? У вас здесь хорошо! Вы здесь давно живете? Наверно, эта же комната была вашей, когда вы были юнкером, а может быть, даже и кадетом?

Она медленно ходила по комнате, осматривая обыкновенную обстановку, бедные товарищеские карточки, немудреные книги, а он так же тихо ходил за нею по пятам, целуя то в плечо, то в шею и шепча только: — Боже мой! Боже мой! — Наконец, Елена Александровна села в кресло, спиной к окну, и начала:

— Конечно, как мне ни приятно быть у вас, но я пришла к вам по делу, если только разговор может считаться делом. Я пришла даже не столько разговаривать, сколько объяснить вам то, что могло показаться странным в моих поступках или даже, если хотите, не совсем красивым.

— Не надо никаких объяснений. Я все понимаю, и потом так хорошо, т. е. так славно, понимаю.

Елена Александровна мельком на него взглянула, будто недовольная, и заметила:

— Как же вы можете понимать, коли я сама еле соображаю, что делаю, что чувствую? Знаете, тогда в «Буффе» я не хотела подавать виду при вашем друге, но я была вами недовольна. Зачем это шпионство? Неужели вы думаете, что меня сколько-нибудь интересует этот мальчик?

— Ничего я не думаю, и ничего этого не будет, потому что завтра же вы поговорите с вашим мужем и оставите его.

— То есть как оставлю мужа?

— Очень просто!

— Зачем же я буду это делать?

— Вот именно затем, чтобы не было надобности объясняться обо всяких пустяках, чтобы не было ничего скрытого, чтобы мы никогда с вами не расставались, ни на секунду.

Еле заметная усмешка прошла по лицу Елены Александровны, когда она спросила:

— Вы, кажется, хотите, чтобы я стала официально вашей любовницей?

— Как вы это могли подумать? Покуда вы не разведетесь и не выйдете за меня, мы можем даже нигде не показываться вместе.

Елена Александровна, казалось, не верила своим ушам, потому что она переспросила:

— Покуда я не выйду за вас?

— Ну да, конечно, как же может быть иначе?

— Но послушайте: какая же, какая же будет разница в моем положении с тем, что я имею теперь?

— Я не совсем понимаю, что вы говорите! Про какую-разницу?

— Ведь я же и теперь замужем… зачем же я буду заводить такую историю, разводиться с мужем? Только для того, чтобы приобрести себе нового?

— Для того, чтобы никогда не расставаться с тем, кого вы любите и для кого вы составляете единственное счастье.

— Но, милый Дима! это же говорится во всех романах… это избито, как старый пятиалтынный. Зачем же мы будем это проделывать?

— Мне все равно: избито это или не избито, банально, пошло, у меня чувства совсем обыкновенные, потому они и выражаются обыкновенно. Это единственный, радостный, достойный выход.

— Как это скучно!

— Ах, вам скучно? Неужели вам нужен я был только, чтобы щекотать нервы и создавать необыкновенное положение?

Лелечка стала вдруг ласковой.

— Совсем нет! Но вы слишком упрощаете и клевещете на себя. Это совсем не так просто, как вам кажется, и поверьте, если б я не была замужем, если бы мой муж был не такой прекрасный и любящий меня человек, которого я уважаю и бросить совсем не хочу, если б тут не была замешана настоящая и первая любовь этого мальчика, вы бы на меня не обратили внимания, наши отношения вам показались бы пресными, как и мне. Ну, признайтесь сами, разве вы меня полюбили бы так вот, как теперь, если бы мы с вами встретились не в «Сове», а просто я была бы барышней из общества, которую ваша матушка приготовила бы вам в невесты?

— Я любил бы вас одинаково, при каких угодно обстоятельствах. Вы можете судить об этом по тому, что я люблю вас даже при тех обстоятельствах, которые существуют.

— Опять-таки вы наговариваете на себя. Вся прелесть, весь смысл нашей любви именно в этих обстоятельствах. Если б не было этого мальчика…

— Я был бы только благодарен судьбе… я даже удивляюсь вашей нечуткости, Елена Александровна. Я не хочу, чтобы вы все время тыкали мне в нос вашего молодого человека.

— А я хотела именно о нем с вами сегодня говорить.

— Я бы вас просил избавить меня от подобных разговоров.

Лелечка казалась искренне удивленной.

— Вы, кажется, ревнуете, милый друг? Так-таки попросту ревнуете, как любой человек, как Иван Иванович, как старший дворник?

— Да, если угодно, как старший дворник, потому что, повторяю вам, чувства у меня самые обыкновенные и все эти любовные сложности мне непонятны и противны… Я вас люблю, вы меня любите, чего же больше? Зачем нам еще целая куча посредствующих людей? Что же мы разыгрываем фарс «Под звуки Шопена»? И без присутствия вашего мужа, этого молодого человека, вы меня не можете любить? Какая гадость!

— Дмитрий Алексеевич, вы, кажется, забываете, что я женщина и что я у вас в доме? Чем я заслужила ваши оскорбления?

Лаврентьев перестал бегать по комнате и снова, опустясь на колени перед креслом, где сидела Елена Александровна, крепко стиснул ее и начал говорить раздельно, близко поднеся свое лицо к лицу Лелечки, глаза в глаза:

— Да поймите же, что я вас люблю безумно! Что я хочу быть для вас одним, как вы для меня одна. Я не хочу никаких сложностей расстроенного воображения… Я никого не любил, и я вас люблю чисто и грубо… Да, как старший дворник, именно. Никаких оттенков и зрелищ я не хочу, и я запрещаю вам о них говорить! Я хочу, чтоб вы сделались моей женой: потому что всегда нужно, чтоб человек говорил «да», или «нет», а не вилял… Что вы мне скажете?

Лелечка, злая и бледная, проговорила: — Прежде всего, я прошу вас отпустить мои руки…

— Я вас не отпущу, покуда вы мне не ответите.

— А я вам не отвечу, покуда вы меня не отпустите… Ну, что же, будем ждать, кто кого переждет?

Лаврентьев сразу отпустил Елену

Александровну и поднялся красный, тяжело дыша. Елена Александровна, поправив платье, молчала и, наконец, начала отчетливо и резко:

— Выбросьте из головы мысль, что я выйду за вас замуж. С меня совершенно достаточно того мужа, который у меня есть. Вы — грубый и невоспитанный человек. Я вас ненавижу!.. Вы сломали, растоптали все то нежное здание, которое я строила, и вы меня не любите нисколько, потому что старший дворник любить не может. Вот все, что я могу вам сказать. Дайте мне кофточку, я ухожу… Вы меня больше никогда не увидите!

Лаврентьев молча, не глядя на Елену Александровну, подал ей кофточку; молчала и гостья, не поднимая глаз. Но, когда она стала застегивать перчатки, офицер, все не глядя на нее, хрипло прошептал:

— Елена Александровна, простите меня, не уходите… Я сам себя не помню, пусть будет так, как вы хотите…

Лелечка подняла на него свои глаза, светло-серые, и просто сказала:

— Прощайте.

— Елена Александровна, я умоляю вас не уходить… Забудьте то, что я говорил. Я слишком вас люблю и, может быть, наговорил вздора. Может быть, я научусь понимать вас, как вы понимаете.

Лелечка уже застегнула перчатки и молча шла к двери. Тогда Лаврентьев, быстро пробежав, встал спиной к двери и запер ее на ключ.

— Очень мило, — сказала чуть слышно Лелечка.

— Да, очень мило… Вы думали, что вы так спокойно и уйдете целоваться с вашим мальчишкой, или с вашим супругом, измучив меня до конца. Нет, вы отсюда не уйдете, покуда не согласитесь выйти за меня замуж.

— Да вы, кажется, с ума сошли! Я знакома с вами не буду, не только что выходить за вас.

Лелечка еще довольно храбро говорила последние слова, как вдруг Лаврентьев, отлепившись от двери, сделал три шага, и не успела Лелечка сообразить в чем дело, как она почувствовала себя брошенной на то же кресло, где только что сидела, а на своей спине сильные удары кулака.

Лаврентьев стоял беспомощно среди комнаты, как будто не соображая, что он наделал. Лелечка лежала ничком, не двигаясь. Лаврентьев с своего места прошептал.

— Елена Александровна, а Елена Александровна. Лелечка подняла свое испуганное и красное, но не заплаканное лицо и тихо сказала: — Дима, я вас не знала до сих пор, я себя не знала до сих пор, это уже не фантазия, и вы действительно любите меня, и не как старший дворник, а как настоящий мужчина женщину. Теперь я поняла, что люблю только вас. Если хотите, я буду вашей женой.

Глава 14

Большая поляна со свежей, зеленой травой, покрытая группами сидящих и гуляющих людей, беззаботное, но не успокоенное еще по-летнему небо, доносившаяся издали военная музыка, мохнатая, белая собачонка, описывавшая круги в непонятном восторге, разноцветные дамские платья и шляпы, блеск велосипедных спиц, голубой ящик мороженника, белый дым паровоза, подымавшийся из-за деревьев и летевший по небу, как единственное белое, нежное облако, — все имело вид беспечного сельского гулянья, какие мы видим на старинных гравюрах, сделанных горожанами, когда казалось, что наконец люди нашли свое призвание и свое назначение — быть беспечными, веселыми, праздными и влюбленными.

Даже компания наших знакомцев, которая отнюдь не походила на общество 18-го века, приняла на себя отблеск этого непосредственно-природного и литературно-поэтического ликования.

Первая зелень деревьев заставляет поневоле быть тактичными, так что даже Полина Аркадьевна не распространялась о роковых страстях и красоте безумия, а легко шла, как молоденькая девушка, в розовом платье, и только фантастический и смешной грим жалко не соответствовал веселому, привольному солнцу. Студенты в свежевымытых кителях, казалось, сами удивлялись, что они не сидят в «Баре», не на скачках, не на просиженном диване Полины Аркадьевны, а идут по твердой и не совсем оттаявшей земле. По их лицам без грима было видно, что эта полдневная прогулка происходит не от раннего вставанья, а от каприза их дамы, пожелавшей после пьяной и бессонной ночи, яичницы где-то на вокзале в семь часов утра отправиться в Павловск на лоно природы, с тем чтобы вечером там же не пропустить открытия музыки. Они шли быстро к ферме, чтобы там позавтракать, так как им казалось, что они хотят есть. Не находя настоящих простых слов, они были догадливы молчать; наконец Полина придумала:

— Но что вы такие кислые? неужели так важно не поспать ночь? у меня, наоборот, будто прибавилось бодрости… Ах, жизнь, жизнь! пролетит и не увидишь! Ну, Иней, догоняйте меня… я бегу! И она неловко зигзагами побежала на высоких, золоченых каблуках. Иней и Шпингалет, не расстававшийся со шпагою, бросились за ней, как два меделяна, чуть не сшибив гимназиста на велосипеде. Чижик степенно следовал сзади, насвистывая «Марш теней». Но и это развлечение было исчерпано; стали вслух мечтать о молоке, о ферме и о фантастических малороссиянках, которые там прислуживают. Полина Аркадьевна чувствовала, что еще минута — и она начнет томиться. Тоскливо посмотрев по сторонам, нет ли кого интересного, чтобы занять остаток дороги, она стала перебирать в уме всех своих знакомых и соображать, что они делают, что они могли бы делать и как они должны были бы поступать. Последнее оказывалось всегда наиболее неожиданным и диким для непредубежденного взгляда. Иногда своими выводами она делилась с спутниками, не ожидая ответа и сочувствия, а просто так, сотрясая воздух.

— По-моему, Ираиде Львовне нужно было бы заняться ритмической гимнастикой и потом показывать группы, я не знаю где… в «Аквариуме», что ли…

— Но как же она одна будет показывать группы?

— Ты придираешься. Всегда можно найти партнера. А то она прямо закиснет. Еще я тоже не понимаю — чего Пекарские сидят в Петербурге? денег у них довольно, оба мужчины молодые… я б давно на их месте стала открывать неизвестные страны. Ах, я бы хотела быть миссионером! Знаешь? по-моему, анчоусы вчера были несвежие… Это, по-моему, возмутительно! отличный ресторан, так дорого берут… А гусар-то какой был? просто душечка! Тоже меня возмущает Лелечка… сидит со своим мужем! кому это нужно? Если бы у меня была наружность Кавальери, ее голос — я бы весь мир повернула… она просто глупа.

— Но, ты и так хоть не весь мир, а очень многое перевертываешь вверх ногами, — и прежде всего свои мозги и воображение…

— Ах, Шпингалет, ты думаешь, это очень умно — говорить дерзости? вы все — неблагодарны и мне надоели… Вот я вас прогоню, и вы пожалеете, потому что другой такой компаньонки вам не найти.

— А мы чем же плохи?

— Да не ссорьтесь, господа! — пробасил Чижик.

— Мы уж пришли на ферму.

Их запихали в дощатую беседку за большой стол, где уж сидели две пожилые дамы, девочка и мальчик. Полина стала жаловаться, что ей ничего не видно, душно — и отослала Шпингалета покупать себе розы, но потом занялась соседними детьми, играя с ними в прятки и говоря таким же тоном, как со своими кавалерами.

Испуганные дамы поспешно удалились, и Полина стала ко всем приставать: где Шпингалет?

— Фу, Полина, да ты же сама послала его за розами.

— Да, да! Я и забыла. Я не думала, что он будет так глуп и пойдет их отыскивать.

— Так ведь, если бы он не пошел, ты бы стала его прижигать папиросами?

— Конечно, — кротко согласилась Полина.

На всех нападала сонная одурь. Было еще только два часа. Через четыре нужно было начинать беспокоиться о столике для обеда. Наконец явился Шпингалет с тремя розами.

Полина на него набросилась, розы сейчас же оборвала, пробовала было кормить их лепестками голубей, но так как голуби цветов не клевали, то Полина весь остаток лепестков всыпала себе в кружку с молоком, стала приставать к спутникам, чтобы они все посмотрели, какое красивое сочетание, и наконец неожиданно заявила, что никогда так не веселилась.

Стали ходить по храмам «дружбы», мавзолеям и могилам. Полина Аркадьевна завздыхала о Греции и сказала, указывая на фигуру, приближавшуюся к ним:

— Вот идет человек, который понимает больше, чем кто бы то ни было, всю прелесть утренней юношеской Греции… Это — граф Печаткин…

Навстречу шел полный, бритый розовый человек лет двадцати пяти, а может быть и тридцати, в клетчатом шотландском костюмчике, в маленькой шапочке с ленточками, голыми руками и коленками.

— Он — сумасшедший? — спросил Иней.

— Нет… отчего?

— Зачем же он оделся такой чучелой?

— Потому что ты — дурак и ничего не понимаешь: он человек свободный и носит то, что ему кажется красивым. А что коленки и руки, так что же? у него тело хорошее. Говорят, что утром он после купанья ложится в траву совсем, совсем не одетый, а голые мальчики обсыпают его цветами; ему это нравится, он это и делает.

— Да ведь не в том дело, что он это делает, а в том, что это фальшиво и безвкусно.

— А по-моему нет. Я очень жалею, что сама этого не делаю…

— Отчего же ты этого не делаешь? вот придем на музыку, разденься и ляг на стол, а мы купим цветов, откомандируем Шпингалета, разденем его, только шпагу оставим, — и действуйте с Богом! Красота получится еще более потрясающая.

— Вы просто тупые буржуи… и я с вами не хочу разговаривать. Вы не понимаете никакого тонкого движения души.

Так как сонная одурь одолевала все сильнее и сильнее, то, действительно, наша публика и молчала до тех пор, покуда не наступило время хлопотать об обеде. Тут Полину Аркадьевну заняла компания гусар, которых она уже не хотела раздевать, а наоборот, казалось, заставила бы сохранять полную амуницию даже в самые критические моменты любви. Но и это развлечение прошло как-то в полусне, и глаза Полины загорелись настоящей жизнью только, когда она увидела невдалеке от себя Правду Львовну с братом.

— А где же Лелечка? — подумала вслух Полина, — наверное, осталась в городе и видится с Лаврентьевым.

Как это ни странно, ни о намерении Лаврентьева жениться на Елене Александровне, ни о причастности Лаврика к этой истории Полина Аркадьевна ничего не знала и как-то случайно не вообразила. Женитьба казалась ей слишком обыкновенной, а об Лаврике она фантазировала в несколько другом направлении. Ираида Львовна и Леонид Львович были вдвоем, имели вид сосредоточенный и, казалось, мало обращали внимания на то, что делалось вокруг них. Это не ускользнуло от взоров Полины Аркадьевны, и она, отодвинув сладкое, сказала:

— Вы покуда закажите кофе, а я пойду поговорю. Я тотчас вернусь, так что вы за мной не ходите.

Соседи не очень удивились, что к ним подошла Полина, и будто даже очень мало интересовались, что с нею было, хотя они ее и не видели уже недели две, так что расспросами занялась Полина, а те двое давали ей неопределенные ответы или говорили о вещах безразличных. «У Лелечки мигрень, она осталась в городе, Лаврентьев куда-то пропал, Ираида через три дня уезжает в Смоленск, Пекарский ничего; кажется много пишет; все по-старому, как будто никаких катастроф не предвидится».

Полина Аркадьевна смотрела разочарованно и тоскливо. Как скучен мир, как скучны люди! поневоле пожалеешь, что закрылась «Сова». Там, по крайней мере, всегда была атмосфера если не катастроф и сильных страстей, то всяких интриг и сложностей.

Чтобы не окончательно разочароваться в жизни, Полина Аркадьевна на всякий случай сказала Ираиде:

— Мне бы нужно было еще поговорить с вами, дорогая, — определенно не зная, что она будет говорить.

Ничего! с Ираидой могут и старые «охи» и «ахи» сойти, а то ведь это же немыслимо так жить: служат, пишут, едут в деревню, никакой полировки крови! хоть бы квартиру кто переменил! Ираида, слегка наклонив голову, спросила равнодушно:

— Есть какие-нибудь новые обстоятельства?

Полина Аркадьевна, положив свою маленькую ручку на белую руку Правды, медленно протянула:

— Да, — как вдруг она заметила, что Леонид Львович, вспыхнув, стал улыбаться и приветливо кивать головой куда-то вдаль.

— Да, — повторила еще раз Полина Аркадьевна более уверенно: — конечно, это вам самим должно быть известно… — она не докончила фразы, потому что не отыскала глазами, кому кланялся Царевский.

Ираида Львовна, выведенная немного из равнодушия непривычной медленностью Полининой речи и обратив наконец внимание на мимику брата, направила свой взгляд туда же вдаль, где одиноко стояли, среди сидевшей толпы, две высокие фигуры, в которых без труда можно было узнать Зою Лилиенфельд и мистера Стока. Глаза Полины загорелись торжеством, а маленькая рука уже уверенно схватила руку Ираиды, и она зашептала уже как всегда быстро, взволнованно и бестолково:

— Не подавайте виду… не подавайте виду… я вам потом все объясню. Прежде всего, нужно узнать, кто этот господин.

Но этого никто не знал, так что оставалось только говорить снова о погоде, музыке и предстоящих поездках, но теперь уже эти разговоры были интересны и, казалось, имели значение, так как Полина видела волнение брата, расстройство сестры, могла наблюдать Зою и терзалась любопытством насчет ее спутника. Нет, жить еще можно.

— Мы ждем сюда еще Пекарских, но Орест Германович предупредил, что они несколько опоздают.

Будто в подтверждение слов Ираиды, вдали показался Лаврик.

Было видно, как, проходя мимо Зои, Лаврик остановился, поцеловал ей руку и что-то стал говорить. Восхищенное удивление Полины все усиливалось, она стала давать сигналы Лаврику розовым зонтиком, чтобы он шел скорее, как будто он нес какие-то новости, а она, Полина, не могла их дождаться.

— Но где же Орест Германович, и как вы знакомы с Лилиенфельд?

— Орест Германович приедет часа через полтора, он меня послал нарочно раньше, чтоб не беспокоились, а с Зоей Михайловной я познакомился еще в «Сове». Вы уже поели? Я голоден, как не знаю кто.

Меж тем Лилиенфельд и ее спутник куда-то исчезли. Оркестр уже играл итальянское каприччио, когда Леонид Львович, поднявшись, сказал:

— Теперь у вас есть кавалер, а я пойду поздороваюсь с Зоей Михайловной.

— Идите, идите! — восторженно сказала ему вслед Полина.

— О чем вы хотели со мной говорить? — спросила Правда Львовна, как только брат ее ушел и Лаврик занялся обедом.

— Я вам скажу потом, — тихо ответила Полина. — У меня есть еще новые соображения.

И они занялись критикой проходивших дам.

Лаврик казался тоже невеселым и неспокойным, и как только приехал старший Пекарский, вышел на площадку, где, несмотря на свет белой ночи, гуляли редкие пары. Он сам не знал, почему он думал, что сюда же войдет и муж Елены Александровны. Он не ошибся, потому что вскоре в дверях залы, откуда вдруг яснее донеслись звуки оркестра, показалась фигура Царевского, которая направилась как раз к той скамейке, где сидел Лаврик.

— Я вас ждал, Леонид Львович.

— Ах, это вы, Лаврик? Я не знаю, почему вы меня ждали.

— Орест Германович приехал, и наше присутствие там не так необходимо. Уделите мне минутку, мне нужно сказать что-то.

Леонид Львович казался бледным и все проводил рукою по лбу, будто стараясь отогнать мысли или воспоминания. Лаврик, запинаясь, жалобно говорил:

— Леонид Львович! вы можете считать меня за подлеца… может быть, я действительно, такой и есть… я сам не знаю, зачем я это делаю, но я должен, должен вам сказать…

— Отойдемте: здесь нас могут слышать.

Они повернули налево в более темный угол, где никого не было у площадки лаун-тенниса.

— Вы хотите что-нибудь мне сказать о моей жене? — спросил Леонид Львович прямо.

— Да. Может быть, я не должен этого говорить.

— Может быть, и не должны были начинать, но раз это сделали, я не только прошу, я требую, чтобы вы мне сказали все.

— Елена Александровна очень любит этого офицера… Лаврентьева: вы ему запретили бывать у себя, но они видятся… видятся… Скажу больше: Елена Александровна хочет оставить вас…

— Откуда вы это знаете?

— Елена Александровна сама мне это сказала.

Лица Леонида Львовича почти не было видно в полумраке, а голос его звучал как-то странно, ласково и угрожающе.

— Ведь вы сами, Лаврик, любите мою жену?

— Да, — ответил Лаврик просто из темноты.

— Вам, может быть, покажется странным то, что я вам скажу, вы можете даже обидеться, но ваша любовь к Елене Александровне скоро пройдет… это не то, что там… смешно, не правда ли? обманутый муж, который так мирно беседует с молодым человеком, влюбленным в его жену, но это так нужно… И вот что, Лаврик, я вам скажу, о чем попрошу вас: помогите мне сделать так, чтобы все было хорошо, потому что мне одному очень трудно, и потом…

Лаврик вдруг обнял своего собеседника и тихо переспросил:

— И потом?

— И потом… я не имею права судить Елену Александровну.

Глава 15

С той минуты, как Елена Александровна дала свое согласие выйти за Лаврентьева, разговор об этом браке больше не поднимался, потому что офицер считал неделикатным настаивать, а Елена Александровна была рада, что этот вопрос откладывался на неопределенное время. С мужем она еще не говорила, равно как и Лаврентьев еще не признавался своей матери. Когда дня через четыре Лаврентьев снова заговорил об этом, Елена Александровна сказала, что она должна съездить на неделю в Ригу, что тотчас по возвращении она переговорит с мужем и официально всем объявит, что выходит за Дмитрия Алексеевича замуж.

— Зачем же вам ехать в Ригу?

— Я так устала за это время, хочу отдохнуть, у меня там замужняя сестра. Покуда, без меня вы можете переговорить с вашей матушкой. Я вам обещаю, что в тот же день, когда я вернусь, я все открою мужу.

Когда Елена Александровна объявила о своем отъезде дома, Леонид Львович заметил только: «Ты, кажется, не думала этого делать раньше?»

Елена Александровна и ему объяснила, что она очень устала, хочет отдохнуть и навестить сестру Тату.

— Ведь это не такой большой срок — неделя, — мы и не заметим, как пройдет время, тем более, что теперь, когда ты почти совсем не бываешь дома…

Леонид Львович несколько смутился и ушел из дому, ничего не говоря, так как он знал, что сейчас придет Лаврик.

Лаврик не особенно охотно шел к Царевским, во-первых, потому, что откровенность Леонида Львовича делала его как бы сообщником какого-то заговора против той, которую он не переставал любить, во-вторых — откровенность самой Лелечки, действительно, неизвестно почему сообщившей ему о настойчивости Лаврентьева и своих планах, уколов его жестоко, нисколько не уменьшила его чувства. Да, он, действительно, открыл все мужу; если хотите, предал Лелечку, но он ожидал совсем не таких последствий, какие произошли. Он думал, что Леонид Львович обрушится на него, Лаврика, так что ему придется пострадать от своего чувства, быть оскорбленным героем и вместе с тем он надеялся, что обиженный муж найдет средство прекратить, столь ненавистный для Лаврика, Лелечкин роман. Так что, все неприятное произошло бы помимо Лаврика, а он сам остался бы невинным, но любящим страдальцем. Разумеется — он не так точно соображал все эти перспективы, а действовал, так сказать, по вдохновению, как Бог на душу положит, но все его бессознательные поступки и слова имели такую связь, или отсутствие связи, что объяснения им никак нельзя было найти другого, как именно вышеуказанный план, который смутно все-таки у него был. И что же? вышло совсем не то. Леонид Львович дружески предложил ему быть союзником для уничтожения того романа, который Лаврику был столь тягостен. Но как же Лаврику вести себя с Еленой Александровной? и кем он перед ней оказался? Влюбленным мальчишкой, который из ревности и досады выдал ее мужу. Было очень трудно найти какую-либо благородную видимость для этого поступка. Вместе с тем, та невинность отношений, которая, делая их роман безопасным, позволяла ему расцветать, теперь показалась ему обидной и оскорбительной. Опять его считают ни за что, даже этот колпак муж, который для того, чтобы прекратить роман с Лаврентьевым, обращается к нему, Лаврику, его-то самого считает совершенно безвредным для своей чести. Лелечка же просто водит его за нос, разыгрывая с ним идеальную любовь и живя со стрелком. Разве так разговаривают обманутые мужья с людьми, с которыми они считаются? Как бы поступил сам Лаврик? ах, жена моя изменяет с другим, и по дружбе рассказала вам это? то, что вы мне сказали об этом, — подло, но благодарю вас. Но у вас, кажется, у самих какой-то роман с женой? да? — «Да». — Вы очень откровенны! — Бац в ухо.

Это бы Лаврик понял. Но вести, как теперь, какую-то скучную канитель, было ему непонятно и тягостно. Кроме того, он не переставал любить Елену Александровну или, по крайней мере, быть в нее влюбленным. И вот в таком-то расстройстве души и сердца он должен был объясняться с Еленой Александровной накануне ее решительного отъезда, причем это объяснение считалось почему-то Леонидом Львовичем очень важным. Он сам себе казался запутанным до противности. Вдруг ему явилась мысль, которая будто устраивала весь этот неустроенный сумбур. «Я скажу все откровенно Елене Александровне, а потом уеду, пускай разбираются, как сами знают».

Елена Александровна лежала на кушетке, что вовсе не было в ее обыкновении, когда пришел к ней Лаврик. Она совсем не была похожа на человека, которому предстоит большое решение. Казалось, ей просто было скучно, как бывает со всеми. Та же обыкновенная скука была слышна в ее словах, которые она, не вставая с места, обратила к Лаврику.

— Вот завтра я и еду…

— Какой-то вы вернетесь к нам? и вернетесь ли вообще?

— Как же иначе? Что вы думаете, Лаврик?

— Вы отлично знаете, что я думаю. Так же как и я знаю, что значит ваш отъезд.

— Откуда вы знаете это, Лаврик? Может быть, вы — пророк, или ясновидящий?

— Вы сами мне все сказали, Елена Александровна; где мне быть пророком? — Да, конечно… я и забыла. Помолчав, Елена Александровна начала:

— Сегодня такое солнце, что мне хотелось бы поехать куда-нибудь дальше, чем в Ригу… по морю.

И она мечтательно умолкла. Тогда Лаврик откашлялся и сказал:

— Елена Александровна!

— Что, мой милый?

— Я должен вам сказать…

— Сегодня не нужно говорить… Сегодня так хорошо и спокойно… Может быть оттого, что я устала… мне бы не хотелось сегодня ничего слушать.

— Елена Александровна! — еще раз повторил Лаврик. И вдруг, быстро подойдя к кушетке, встал на колени и заплакал.

Лелечка несколько взволновалась, хотя какая-то лень еще оставалась в ней.

— Но что с вами, друг мой? Что с вами! вам жалко, что я уезжаю, и вы хотите просить, чтоб я осталась? Вы сами знаете, что это невозможно…

— Нет, я совсем не о том.

— О чем же? Ну вот, я вас слушаю. Зачем же так расстраиваться? Стоит ли?

— Елена Александровна…

— Ну, в чем дело?

— Елена Александровна… я — невероятный негодяй… Я все рассказал вашему мужу…

Елена Александровна несколько раскрыла глаза, будто не понимая, о чем он говорит.

— О чем рассказали мужу?

— Ну, о вас… все, все, что я знал. Я выдал, я предал вас! Елена Александровна, по-видимому, не рассердилась, не растревожилась, не упала в обморок, а наоборот — глаза ее загорелись каким-то интересом.

Спустив ноги с кушетки, она быстро и суховато проговорила:

— Как же можно было быть таким неосторожным? Ну, скажите подробно, — что вы сказали, и что сказал муж?

Лаврик сбивчиво и спутанно рассказал ей все. Когда он кончил, Елена Александровна стала быстро ходить по комнате, ничего не говоря. Лаврик у кушетки ждал, ни жив, ни мертв.

— Где у меня были глаза? Где у меня было сердце, где у меня был вкус, воображение, как я могла быть такой примитивной? ведь это встречается раз в жизни — и эта влюбленность, это предательство, эта преданность и слабость, эта жестокость, эта невинность и развращенность и, наконец, ах, эта красота! Я вела себя, как последняя прачка. Я только сейчас себя узнала… Лаврик, не вините меня за это! Она села на пол рядом с Лавриком, стоявшим на коленях, и обняла его за шею. Лаврик будто не соображал, где он и что с ним делают, а Лелечка, не останавливаясь, говорила ему:

— Ведь вы не можете себе представить, Лаврик, какая это прелесть, какая это сложность и тонкость. Ведь это только в Италии в 16-ом веке бывали такие отравители, как вы. Это решено — вы потихоньку едете завтра со мной в Ригу. Какой это будет праздник! И вы мне там все, все расскажете об Оресте Германовиче.

Лаврик сказал чуть слышно, но довольно твердо:

— Да, и в Риге вы сделаетесь моею совсем.

— Вот, Лаврик, наконец вы сделались мужчиной! Через любовь, через предательство — вы закалились. Да, да! там я буду совсем вашей… Мы поселимся в старой гостинице. Я буду вас целовать, целовать, как теперь.

Лаврик, несколько отстраняясь от поцелуев, спросил деловито:

— А что будет через неделю, когда мы вернемся?

— Через неделю? Чему же быть? Что и теперь, только мы будем счастливы.

— Нет, насчет вашего развода и г. Лаврентьева.

— Какой вы глупый! Не все ли вам равно, за кем я замужем, раз я ваша совсем. Ну, не будьте букой! Смотрите — какое солнце. Дайте — я вас поцелую в последний раз, и идите собираться. Смотрите, чтоб не заметил Орест Германович.

Лелечка опустила глаза, задумавшись.

— Он — прекрасный и большой человек! Может быть, мы плохо поступаем? Я не знаю. Когда я вижу вас, я ничего не знаю, кроме ваших губ, ваших глаз, вашей тончайшей сложной души и вашей любви, небывалой, как солнце! Постельного белья, — ну, там, полотенец, — можете не брать, беру с собой достаточно.

Глава 16

Поездка в Ригу вышла далеко не такой, как предполагали ее наши путешественники. Ехали они не вместе, так как Лаврик поехал только на следующий день, чтобы не возбуждать лишних разговоров и подозрений. Он выдумал какой-то неудачный предлог, вздорность которого при желании всегда можно было обнаружить, и поехал ночью, всю ночь не смыкая глаз и думая не столько с радостною тревогою, сколько с беспокойным удивлением о предстоящем свидании.

Поминутно начинался дождь, чередуясь с ветреными, ясными минутами, мостовые и зонтики блестели черной мокротой, и Лаврик подумал, глядя на один из дамских зонтиков, поднятый выше других: «Это, наверно, Лелечка! Она встала на цыпочки, чтобы лучше видеть, а потому подняла зонтик».

Но это была не Елена Александровна, а высокая, белокурая немка; она встретила старого, хромого господина и поехала с ним, оживленно, но как-то нерадостно говоря по-немецки.

Гостиницу Лаврик нашел скоро. Елена Александровна, несмотря на ранний час, уже встала, но кофе еще не пила, очевидно, поджидая Лаврика. Стояло две чашки и двойное количество булок и ветчинных ломтей. Из открытого окна, около которого было сделано возвышение вроде амвона, доносились голоса, какой-то мокрый стук экипажей и теплый запах листьев бульвара. Елена Александровна смотрела из окна, когда подъезжал Лаврик с своей маленькой сумочкой, без постельного белья и полотенец, но Лаврик этого не заметил, слишком занятый тем, чтобы правильнее объясняться по-немецки с швейцаром.

— Рядом номера не нашлось, обещали перевести к вечеру.

— Досадно, что идет дождь… Я так рассчитывала на эту неделю… Вы теперь отдохните, вы, наверное, не спали? К завтраку встанете… Я тоже прилягу.

— Я почему-то думал, что вы будете меня встречать… Так, конечно, гораздо лучше.

— Кушайте, кушайте, не стесняйтесь! После завтрака пойдем в старый город… Рядом стояло какое-то семейство с маленьким, а теперь будете жить вы: тоже вроде маленького.

Как ни странно, но Лаврик чувствовал себя гораздо стесненнее и более робко, нежели в Петербурге. Они даже, кажется, не поцеловались при встрече. Елена Александровна была тоже не то усталая, не то рассеянная. Очевидно, она сама сознавала это и старалась быть нежной какою-то извиняющейся нежностью.

— Ну, полно болтать! возьмите ванну и сосните часа три. Я и сама лягу… Как хорошо, милый, что вы приехали!

Она говорила так, будто уж они все переговорили, а между тем они почти ничего не сказали друг другу о том, что их должно было интересовать. И Елена Александровна словно сознавала это и именно потому-то и улыбалась так ласково и жалко.

Узкие улицы, даже середины которых были полны пешеходов, длинные палки вывесок, выступавшие почти на середину проезда, обилие старых домов, пивных подвалов и открытых кофеен — придавало несколько нерусский характер городу; но несмотря на оживление, впечатление было невеселое.

А может быть, это происходило и оттого, что дождь не переставал лить, и лишь минутами мокрые камни блестели от неожиданного солнца. Вернулись наши путники домой уже вечером, после обеда, но им казалось, что они так ходят и вместе живут уже недели три и что им больше решительно нечего делать. Елена Александровна сняла шляпу и молча села к столу, молчал и Лаврик у дверей; наконец Лелечка зажгла свет и позвонила.

— Этот противный дождь нагоняет скуку; при свете все-таки веселее. Давайте хоть чай пить.

Когда лакей ушел, подав никелированный прибор, Лаврик пересел на диван рядом с Еленой Александровной и молча обнял ее.

— Милый, милый Лаврик! — проговорила Елена Александровна не двигаясь. — Плохие мы с вами путешественники! Я уверена, что вы теперь думаете: что-то делает Орест Германович?

— Нет, я думаю совсем о другом; я думаю о вашем обещании.

— О каком?

— Когда мы… когда вы… решили, чтоб я ехал с вами, вы мне сказали, что здесь будет совсем иначе.

Елена Александровна покраснела и быстро заговорила:

— Да, да… конечно… Я помню и не отказываюсь от своих слов. Только, милый мой, не сегодня… Хорошо?

— Отчего не сегодня?

— Ну, так… я вас прошу. Не нужно быть грубым, Лаврик… Ведь вы знаете, что я вас люблю.

— Я не знаю, знаю ли я что-нибудь… Вы говорите, что вы меня любите, я, конечно, вам верю… Но как я могу быть уверен в этом?

— Не будьте, Лаврик, как все мужчины… Это так скучно.

— Я такой, как есть. Может быть, я — как все. Вы меня видели, я ни за что себя не выдавал.

— Да, я вас видела и знаю, что вы тонкий, нежный и прелестный мальчик, что у вас сложная душа… А теперь вы сами на себя выдумываете. Вы просто в дурном расположении духа, сознайтесь? Это от дождя, а завтра все пройдет.

— Нет, простите, Елена Александровна, моя любовь, мое желание вовсе не от дождя и вряд ли завтра пройдет… Я думаю, вам самим было бы это не очень желательно. Вот, может быть, ваш каприз завтра пройдет… Это другое дело.

— Каприз! Это может быть легче, очаровательнее и прекраснее каприза.

— Я не люблю, когда капризничают.

— Послушайте, Лаврик, кто вас научил так разговаривать? Вы будто уж тридцать лет как мой муж. Неужели люди хороши, покуда они влюблены, ухаживают, а как только получат то, чего хотели, так делаются все похожи друг на друга — скучными, ординарными брюзгами?

— Вы не можете судить, какой я сделаюсь, потому что, по правде сказать, я ничего от вас не получил.

Елена Александровна даже вскочила с дивана и невольно возвысила голос.

— Как? Ничего от меня не получили? А то, что я отдала вам свое сердце, свою честь, что я для вас бросила своего мужа, это ничего, по-вашему? А ваше собственное чувство, которым вы, все-таки, обязаны мне? Это ничего? А все часы, минуты, которые мы проводили вместе, это тоже не считается?

Лаврик остановил ходившую Елену Александровну и начал спокойно, как старший.

— Успокойтесь, Елена Александровна! ничего подобного я не говорил и не думал… Хотя вы мужа покинули и не для меня, но, тем не менее, я вам очень признателен… Но вы говорили, что люди меняются, когда получат то, чего они искали… Причем вы имели очень определенную и достаточно простую мысль, что обладание действует на людей губительно. Так вот я и хотел сказать, что мне-то меняться не от чего, потому что вы мне совсем не принадлежите, больше ничего!

— Нет, вы сказали, что я вам ничего не даю, и, кроме того, вы говорите, что я вам не принадлежу… нельзя так грубо рассуждать! Как будто принадлежать значит именно то, что вы думаете… А душой и сердцем я принадлежу только вам, вы страшно неблагодарный… Я бросила мужа, поехала в Ригу нарочно для вас…

— Вы же в Ригу поехали, чтобы повидать вашу сестру.

— Ну, да… все равно, я поехала для вас.

— Ас мужем вы хотели расстаться, чтобы выйти замуж за Лаврентьева.

— Это очень бестактно с вашей стороны напоминать мне о Лаврентьеве, и потом, не все ли вам равно, кто мой муж; Лаврентьев, или Леонид Львович? Я себя компрометирую для вас, а вы еще ворчите… Что же, вы думаете, это очень прилично — уезжать с посторонним молодым человеком на целую неделю и жить с ним в одной гостинице вдвоем.

— Но ведь этого никто не знает, что мы здесь с вами вместе… Никто не думает, что я в Риге, а вы поехали к сестре… Чем же вы себя компрометируете?

— Да, конечно, вам бы хотелось, чтобы все это знали… Вам бы хотелось кричать о своей победе, о моем позоре! Ну, что же, напишите письмо Оресту Германовичу, моему мужу, — ведь вы теперь с ним такой друг! Но только я вас предупреждаю, что, если вы будете это делать, то я всем, всем, даже при вас, вам в глаза, буду говорить, что вы нагло лжете… Как все мужчины похожи один на другого!

— Я не знаю каковы все мужчины… я в этом не знаток…

— Вы мне говорите дерзости… Вы меня оскорбляете и все, все сами на себя выдумываете. Уйдите! Я не хочу вас видеть!

И Лелечка громко заплакала. Лаврик пробовал было ее утешить, взял за руку, но Елена Александровна, вырвав руку, не унималась и плакала все громче и громче.

— Елена Александровна! перестаньте! Ну, я уйду, если вы не хотите меня видеть. Если вы подумаете хорошенько, то увидите, что вовсе не я на себя выдумываю, а вы сами мне приписываете Бог знает что. Я уверен, что потом, завтра, вы спокойно увидите, какой я есть на самом деле и как я вас люблю. А теперь успокойтесь… выпейте воды… в соседних номерах все слышно.

Лелечка выпила воды, стуча зубами по краю стакана, и проговорила сквозь слезы:

— Справа ваш номер, а слева никто не стоит… Кто меня услышит? А теперь, действительно, уходите… Я, наверно, растрепалась, как чучело… У меня покраснели глаза и подпух нос… Я не хочу, чтоб мой мальчик видел меня такою. — И она улыбнулась.

Лаврик хотел было сказать: «Все-таки какая вы настойчивая, поставили на своем… выставили-таки меня на сегодня отсюда», но потом раздумал, сообразив, что завтра действительно, может быть, Лелечкины капризы пройдут и все будет иначе. Лелечка, очевидно, тоже предполагала, что Лаврик мог бы это сказать, потому что она взглянула с каким-то благодарным удивлением, когда Лаврик просто поцеловал ей руку, проговорив:

— Ну, спокойной ночи! Спите спокойно… утро вечера мудренее, как говорят няньки. А я вовсе не так плох, как вы обо мне полагаете.

— Вы, Лаврик, — моя прелесть!

— Прелесть ли я, я не знаю, а что я — ваш, так это правда!

На следующее утро, действительно, дождь прекратился и вместе с ним, казалось, исчезли и Лелечкины капризы. Но это мало поправило дело, потому что нашим влюбленным явилась совершенно неожиданная помеха. Елена Александровна была уже в шляпе и весело смотрела из окна на изменившуюся от солнца улицу, как вдруг она увидела подъезжавшего к подъезду их гостиницы офицера в стрелковой форме. Он так быстро прошел в подъезд, что Елена Александровна не успела разглядеть его лица, но смутно затревожилась, подумав: «Как неудобно. Какой-нибудь товарищ Дмитрия Алексеевича еще увидит, что я здесь с Лавриком, расскажет ему». Так она тревожилась, не зная сама хорошенько, зачем ей Лаврентьев, когда в дверь тихонько постучали. Так как Лаврик переодевался у себя, чтобы опять идти бродить по городу, то Елена Александровна не очень удивилась его стуку. Она спокойно сказала: «Войдите!», рассудительно думая, что вот они уйдут на целый день, приезжий офицер их не заметит, и может случиться, что сегодня вечером или завтра утром уедет куда-нибудь. И в самом деле: зачем ему сидеть в Риге? Но совершенно не голос Лаврика окликнул ее:

«Здравствуйте, Елена Александровна! вы не сердитесь на мой приезд?»

Обернувшись, она увидела стрелка, который не был товарищем Дмитрия Алексеевича, а самим Лаврентьевым.

Елена Александровна совершенно не соображала, что может выйти из всего этого стечения обстоятельств, но ясно чувствовала, что в настоящую минуту все дело в спокойствии, что прежде всего нужно, как говорится, не подавать виду. Все эти соображения промелькнули в ее голове очень быстро, так что без всякой задержки она отвечала на слова Лаврентьева быстро и радостно, будто ей нечего было от него скрывать:

— Дмитрий Алексеевич, как вы очутились здесь? вот уже никак этого не ожидала! Надеюсь, что не случилось ничего опасного или неприятного?

— Нет, ничего не случилось. Я просто соскучился, мне захотелось вас повидать… ведь вы не сердитесь, что я вас не предупредил?

— Нет, нет… и прекрасно сделали. Я, по правде сказать, думала, что вы приедете. Тут все шел дождь, вы с собой привезли солнце… Ну, что же в Петербурге? что ваша матушка? что мистер Сток? вы, конечно, хотите кофею? Я совсем не помню, что говорю… от этой неожиданности, не обращайте внимания.

И действительно, Елена Александровна едва ли понимала, что говорила. У нее в голове вертелась одна мысль: сейчас постучится Лаврик. Что они будут делать? Послать записку с человеком, чтобы Лаврик не выходил, а ждал ее где-нибудь в городе? там она ему все объяснит… Что-нибудь придумает… Да, да, конечно, другого никакого способа нет… но нужно делать скорей, скорей.

— Вы меня простите, я должна написать записку сестре, чтоб меня не ждали к завтраку… Ведь мы завтракаем вместе, не правда ли!

— Я, конечно, очень рад. Но вы из-за меня не ломайте своего дня.

— Нет, нет! — ответила Лелечка из-за маленького письменного стола.

В дверь слегка постучали. Лелечка покраснела, но продолжала писать молча. Постучали еще раз. Лаврентьев, ходивший по комнате, остановился.

— Кто-то стучит!

— Я не слышала… вам показалось. Кто же может стучать?

— Девушка или лакей… Может быть, мальчик принес письма.

— Я не звонила… здесь без звонка не приходят. Вам показалось.

Постучали еще раз.

— Войдите! — сказал Лаврентьев.

— Не надо, Дима. Я еще не окончила письма.

— Я пойду посмотрю, кто беспокоит.

— Нет, не уходите… Оставайтесь.

Но стучавший, очевидно, слышал ответ Лаврентьева, потому что дверь тихо открылась и вошел Лаврик. Елена Александровна заговорила очень громко:

— Лаврик! как вы сюда попали? Сегодня положительно какой-то съезд! только что приехал Дмитрий Алексеевич… как вы не встретились в поезде? Я только того и жду, что сейчас явится мой муж, Ираида Львовна или, еще лучше, милая Полина… тогда бы было совсем похоже на водевиль!

— Да и без нее это похоже на водевиль, и притом довольно скверный, — заметил офицер.

Елена Александровна пропустила мимо ушей замечание Лаврентьева и, обращаясь к вошедшему лакею, сказала только: «Дайте еще чашку».

— Вы хотели послать письмо вашей сестрице, — напомнил ей Лаврентьев.

— Да, да! — сказала Лелечка и разорвала записку на мелкие куски. — Я совсем и забыла, что сестра с семейством уезжает сегодня на два дня к штранду, так что я — совершенно свободна! — и, написав на маленьком клочке: «Оставьте нас вдвоем, я вам все объясню», передала это Лаврику. Оба кавалера молча пили кофей, одна только Лелечка пробовала время от времени что-то беззаботно щебетать, как будто эти двое были случайно встретившимися у нее в гостиной господами. Наконец Лаврик произнес: «Я пойду к себе покуда… Если я буду нужен, мой № 71-й».

Елена Александровна благодарно закивала ему головой, между тем как офицер продолжал молча сидеть над чашкой. Помолчала и Лелечка. Наконец Дмитрий Алексеевич произнес: «Что это значит?»

— Что, что значит?

— Зачем этот молодой человек здесь?

— Почем я знаю? вздумал приехать — и приехал, вы же вот приехали?

— Вы думаете, что у него были такие же основания приехать, как и у меня?

— Я ничего не думаю… какие были у него основания… меня это, по правде сказать, мало интересует. Это, конечно, практически не очень удобно… Он может начать болтать… но от него всегда легко избавиться — самым простым способом, хотя переехавши в другую гостиницу или другой город.

Лаврентьев вдруг быстро встал, с шумом отодвинув стул.

— Зачем эти прятки, Елена Александровна? что мы с вами, маленькие что ли? Ведь я же отлично понимаю, что молодой человек был вызван вами сюда, если только вы не приехали вместе. Он сам бы никогда на это не решился.

— Да, конечно, я вызвала его. Я его умоляла, в ногах валялась, чтобы он приехал, я без него не могу жить! он мой любовник… вот уже десять лет… с семилетнего возраста… еще что?

— Почему, Елена Александровна, вы разговариваете и ведете себя, как дрянь?

— Да потому, что я, по-вашему, дрянь и есть…

— Нет, по-моему, вы женщина, которую я собираюсь сделать своей женой.

— Это, конечно, большая честь.

— Я не знаю, честь ли это, но во всяком случае, я это считаю доказательством моего уважения и любви к вам.

— Знаете что, Дмитрий Алексеевич, в конце концов мне надоели эти истории.

— А мне еще того больше.

Лаврентьев походил некоторое время молча, потом, вдруг остановившись перед Лелечкой, закричал во весь голос:

— Да поймите же, что все эти сложности, тонкости, ерунду нужно послать к черту. Мне хочется биться головой об стену, когда я вас вижу… Или так вас встряхнуть, чтобы весь вздор из вас вылетел и вы бы крепко встали на обе ноги с прямым и твердым сердцем и ясной, нежной душой… Ведь это же в вас есть и должно, должно быть! Ведь все, что вы считаете тонким, это не более как Полинины тряпки, купленные в Гостином дворе.

Лелечка ответила тихо и просто: «Вам нужна простая, непосредственная женщина… почти баба… Я такою быть не могу… и скажу больше: если б я была такою, вы бы меня не любили!»

— Я всегда думал, что я отлично знаю, чего хочу… Теперь же как-то теряю даже это сознание.

Лелечка нежно взяла руку Лаврентьева и проговорила как старшая сестра: «Это потому, что вы любите… это всегда так бывает… разлюбить меня вы не в силах, что бы я ни делала».

— Да? вы так думаете? боюсь, что вы ошиблись. Хотя бы мне это стоило жизни, я вырву из себя это чувство, которое делает меня самому себе смешным и противным. Я нас люблю, но вы мне противны, понимаете? я готов вас три дня не переставая бить, вы это понимаете?

— Действительно, если у вас такая домостроевская любовь, так уж лучше от нее избавиться, если вы только в силах это сделать, конечно… А я сильно сомневаюсь в этом.

— Это уж вас совершенно не будет касаться, что будет со мною.

— Конечно, конечно.

Лаврентьев еще походил, наконец, спросил совсем неожиданно: «Неужели, Елена Александровна, вы этого избалованного мальчишку любите больше, чем меня?»

Лелечка не отвечала, смотря в сторону.

— Неужели, счастье целой жизни, моей и вашей, вы приносите в жертву минутному и странному капризу? ведь это каприз, не правда ли, сознайтесь? может быть, я сумею это понять, ждать что ли! — и он поцеловал ей руку.

Лелечка, не отнимая рук, сказала со скорбной насмешкой: «Не все ли равно, что предпочитает, какие имеет капризы такая противная дрянь, как я?»

Лаврентьев долго смотрел в ее светлые, не посиневшие от волнения глаза, вздохнул и произнес без гнева: «В вас совсем нет сердца… как вы можете говорить о любви?.. прощайте!»

Так как Лелечка ничего не отвечала, то он еще раз сказал: «Не думайте, что когда я говорю: прощайте! так это на две минуты, как у вас и у ваших друзей. Я говорю просто и навсегда…»

— Дмитрий Алексеевич, если б меня и моих друзей люди простые и любящие не заставляли побоями отказываться от своих слов, так мои решения были бы такими же крепкими, как и ваши.

— Тогда я поступил глупо.

— Боюсь, что вы не только тогда поступили глупо.

Лаврентьев помялся немного, взял свою фуражку и сказал неуверенно:

— Ну что ж, прощайте, Елена Александровна.

— Прощайте, Дмитрий Алексеевич, не поминайте лихом! — ответила Лелечка, даже не вставая с места. Но едва закрылась дверь за Лаврентьевым, как Лелечка, быстро вскочив, подбежала к окну, откуда был виден подъезд гостиницы: может быть, она хотела окликнуть уезжающего, найти настоящие и искренние слова, как вдруг она почувствовала, что ее талию охватывают чьи-то дрожащие руки.

— Вернулся! — воскликнула она, оборачиваясь к красному Лаврику, по лицу которого были размазаны слезы.

— Зачем вы это делаете? зачем вам я, ну, скажите, скажите, когда вы любите совсем другого? Зачем вы играете мною? вы сами ломаете то, что так бережно строили.

Лелечка вдруг закричала так же точно, как только что кричал Лаврентьев:

— Ну, да, да! я — противная дрянь! я вами играла, вас завлекала! Что вы хотите? Как у вас, Лаврик, не хватает деликатности, чтобы не приставать ко мне с разным вздором? зачем вы сюда приехали, кто вас звал? вы все какие-то полоумные!.. еще два таких дня, и я с ума сойду с вами! — Почему вы сердитесь, Елена Александровна? я же сказал правду.

— Ах, Боже мой! Нашел чем хвастаться: сказал правду! Кому она нужна? Вы понимаете, что я устала! я хочу простой, тихой, спокойной любви! я думала, что в вашем невинном сердце, в вас, тонком, чутком, я сумею взрастить то, чего я так ждала, а вы как все, — и она заплакала. Лаврик растерянно повторял: «Я очень люблю вас, Елена Александровна, но люблю, как умею».

— Нет, Лаврик! я старше вас и должна вам сказать тоже правду: я не буду вас мучить и делать несчастным… я вас не могу любить так, как нужно было бы. Это правда. Для вас, конечно, это очень горько, но вы так молоды, что это скоро забудется… Я хотела устроить прекрасную жизнь, но видите ли, в чем дело: нужно, чтобы один из двоих был сильным, а мы оба так слабы, так слабы!

— Нужно, чтобы другой был, как тот, как Лаврентьев. Елена Александровна, будто не замечая Лаврика, произнесла мечтательно:

— Да, Лаврентьев — сильный и определенный… а вы нежный цветок. За вами нужно ходить не с таким сердцем, не с такою душою, как у меня. Я слишком запыленная, изломанная для вас.

Елена Александровна мельком взглянула в зеркало, где отражалась склоненная фигура Лаврика и она сама, заплаканная, с кружевным платочком в руках, будто какое-нибудь «последнее свидание». Тогда она наклонилась еще красивее и прошептала, разглаживая Лавриковы волосы:

— Теперь, милый друг, уезжайте! Мне так тяжело, будто я хороню лучшую свою мечту… Но нужно сделать это теперь, пока не поздно. Я делаю это не только для вас, но и для себя. Какие мы несчастные с вами, Лаврик! Ну вот, я целую вас в последний раз… Уезжайте сегодня же!

Лаврик долго смотрел в светлые глаза, даже не посиневшие от волнения, и наконец сказал: «Вы плачете, Елена Александровна, но у вас совсем нет сердца!»

— Может быть, милый друг, может быть, я ничего не знаю… Потом, и скоро, вероятно, вы поймете все. Я делаю это не только для себя и вас, но и еще для одного человека, который одинаково дорог и мне и вам… Я делаю это для Ореста Германовича.

Когда заплаканный Лаврик вышел, спотыкаясь, Елена Александровна не бросилась к окну, а велела подать себе счет, сказав, что завтра рано утром уезжает, а сама села за письменный столик и написала на голубом листке телеграмму: «Петербург, Екатерининский канал. Царевскому. Соскучилась. Благополучно. Завтра буду. Целую. Люблю», и давно так крепко не спалось Елене Александровне, как в эту ночь. Она спала, как маленькие дети, набегавшиеся за долгий день.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть