Часть вторая

Онлайн чтение книги Том 2. Проза 1912-1915
Часть вторая

Глава 1

Нужно было проехать двадцать верст, то открытыми лугами, то не слишком густым лесом, то подымаясь в гору, то снова спускаясь, чтобы добраться от Смоленска до имения Ираиды Львовны, называемого «Затоны». Экипаж по-деревенски был очень покойный, так что славился даже между соседями, дорога была укатанная и не пыльная после вчерашнего дождя, но Полине Аркадьевне путешествие казалось очень рискованным и опасным, так что в ее воображении мало чем отличалось от открытия неизвестных стран, где она мечтала быть миссионером, тогда, в Павловске. Первые верст пять она даже не говорила и только со страхом смотрела на спину Даши, помещавшейся рядом с кучером на козлах, как будто она боялась морской болезни или каталась на карусели. Затем, видя, что дорога мало видоизменяется и никаких приключений не предвидится, она стала расспрашивать Правду Львовну, кому принадлежит та и та белевшая вдали усадьба, как называются разные полевые цветы и встречные ручьи и речки. Овода наводили на нее панический ужас. Она так серьезно собирала все эти сведения, будто готовилась сохранить их на всю жизнь или писать исследование о Смоленской губернии. Бабы в синих мужских поддевках, изредка кланявшиеся проезжавшим господам, нимало ее не интересовали. Так прошло еще версты три, наконец и любознательность иссякла, и Полина Аркадьевна пыталась задремать. Но так как она все-таки боялась не то пропустить что-нибудь интересное, не то дорожных опасностей, не то просто-напросто мух и оводов, — то ее попытка уснуть оказалась тщетной. Деревня ее разочаровывала. Она думала, что по рощам бродят барышни в белых платьях, с книжкой в руках, вроде оперных Татьян, из-за куста выскакивает рыжая собака, делая стойку, барышня вскрикивает; тогда выходит в охотничьей куртке плечистый молодой сосед или сын управляющего с ружьем за плечами и переносит Татьяну на руках через болото или рвет для нее незабудки; что мамаши в чепцах повсеместно на глазах у прохожих варят варенье и поют квартет Чайковского «Привычка свыше нам дана», а девушки возвращаются с граблями на плечах. Или же, наоборот, ей казалось, что все усадьбы горят, а толпа крестьянских парней ждет за каждым углом, чтобы ее, Полину, насиловать. Вообще она вспоминала то оперу «Евгений Онегин», то рассказы некоторых беллетристов. Но, кроме редких крестьян, они почти никого не встречали; только около одной из усадеб, дом которой находился почти на самом большаке, они заметили толстого отставного полковника, который без куртки на солнцепеке подвязывал штокрозы. Отчаявшись найти что-нибудь интересное, Полина Аркадьевна обратилась мыслями к покинутому Петербургу и несколько воспряла духом.

— Вот вы говорите, милая Правда Львовна, что я всегда бываю неразумна и слишком любопытна, а между тем посмотрите: я уехала из города, как раз когда там начинается что-то интересное…

— Что ж там начинается интересного? Конечно, человеческая жизнь всегда достойна интереса, но ведь теперь все из города станут разъезжаться, и даже скажу больше: почти все наши друзья приедут сюда… что же вы пропустили?

— Меня, по правде сказать, больше всего интересует, как Елена Александровна ездила в Ригу?

— Да что же? кажется, она съездила очень благополучно. Вернулась несколько раньше, соскучившись, вот и все. Через три дня она, вероятно, приедет ко мне.

— Пекарские тоже будут у вас летом?

— Вероятно; я их звала, по крайней мере, и Орест Германович так отвечал, что, мол, он приедет.

— И Лаврик тоже?

— Да, вероятно. Они же всегда вместе.

— Ведь Лаврентьев сосед, кажется, ваш?

— Не очень близкий, верст за пятнадцать. Притом он редко бывает в наших краях, но, если хотите, сосед.

— Как это все может быть интересно! — молвила Полина, мечтательно улыбнувшись.

— Может быть, но только знаете что: если вы желаете отдохнуть, поправиться, то вы все-таки не слишком интересуйтесь чужими историями, а то не получится никакой разницы между «Затонами» и «Совой».

— Ведь вы говорите, Лелечка скоро приедет?

— Дня через три, если ее ничто не задержит. Нам всем нужен на некоторое время покой, а, по-моему, стоит только выйти в луга, где пахнет медом и мятой, да посмотреть на ленивые облака, — как все городское покажется таким нестоящим внимания, что поневоле успокоишься.

— Вы очень счастливы, Ираида Львовна, вы спокойны и определенны.

— Да, по-моему, Полина, и ваше несчастие не в том, что вы беспокоитесь и ищете чего-то, а в том, что вы сами не знаете, чего хотите, и все это сидит у вас очень неглубоко, и вовсе это все не желанья и не искания, а просто мурашки, которые бегают по коже. И повторяю: вот поживете здесь, сами увидите, как изменитесь.

— Очень-то успокаиваться и меняться я не хочу, Ираида Львовна, как бы мне не потерять самое себя.

— Какие глупости! Ну как возможно потерять самое себя? вы только посмотрите, какой у нас красивый дом! Дом стоял на пригорке, был белый, с колоннами, и заканчивался низким куполом. Посреди лужайки спускалась прямая дорожка к невидному пруду, а над самым домом недвижно стояло одинокое белое облако, будто оно тоже служило архитектурным дополнением. Комнаты не были оклеены обоями, и на оштукатуренных белых стенах резко чернели портреты, писанные доморощенными художниками. Подойдя к одному из них, где была изображена дама, очень похожая на Правду Львовну, в павловском костюме, которая наивно и неумело держала двумя пальчиками розу, хозяйка сказала:

— История вот этой женщины, вероятно, вам понравится. Она была жена моего двоюродного деда, румынка. Он ее убил из ревности, и как еще: зарубил топором! Я когда-нибудь вам расскажу эту историю.

— Душечка! как она похожа на вас!

— Говорят.

— Смотрите, как бы вас не постигла та же участь.

— Ну, кто же меня будет рубить топором, да еще из ревности? Кому это нужно?

Расположившись в своей комнате, Полина Аркадьевна первым делом распаковала туалетные принадлежности и села писать письмо, очевидно, не на шутку боясь, как бы не слишком успокоиться и не потерять самое себя.

Глава 2

Первые три дня Полина Аркадьевна провела, ожидая все Лелечку, от которой надеялась услышать захватывающие новости. Но когда вместо Елены Александровны пришло краткое письмо с извещением, что она не совсем здорова и неизвестно, когда покинет Петербург, — тогда Полина спокойно предалась течению деревенской жизни, если, конечно, не считать ее бесчисленных и бесконечных писем, которыми она рассылала во все концы беспокойство и волнение, страстно побуждая своих знакомых и приятелей к отваге, экзальтации, красоте переживаний и катастрофам. Еще одно обстоятельство не вполне соответствовало понятиям о деревенском житье, это то, что Полина Аркадьевна вставала относительно поздно. Впрочем, и сама хозяйка дома, не будучи достаточно компетентной в сельских работах, любила понежиться. Иногда под их неопытными пальцами оживал старый фортепиано, когда Полина наигрывала на память модные танцы, или Правда Львовна медленно, но уверенно разбирала Шуберта, Мендельсона, или, наконец, обе вместе, останавливаясь и считая вслух, играли в четыре руки допотопные увертюры. Полина Аркадьевна, очевидно, начинала скучать, потому что даже худенькое личико ее пополнело, а глаза потеряли беспокойный блеск. По городской привычке, она много времени проводила перед зеркалом, и костюмы ее походили то на узенькие ночные рубашки, плотно перетянутые по животу цветными платками, то на кисейных разноцветных бабочек с легко опаленными крыльями, то на татарские халатики. Ходила она почти всегда босою, что производило неотразимое впечатление на местных крестьян. Когда же она однажды при девушках, которые пришли продавать землянику, стала декламировать Бальмонта и танцевать под Дункан на лужайке, то репутация ее не то блаженной, не то шутихи установилась прочно. И то, что не сейчас же к ним понаехали соседи со всех сторон, объяснялось только тем, что часть их еще не съехалась и что Ираида Львовна была очень мало с кем знакома. В лес Полина Аркадьевна не ходила, а сидела целый день или на ступеньках террасы, видной с большой, проезжей дороги, или в березовой беседке, выходившей на ту же дорогу, будто кого поджидая. Покуда ожидать можно было только писем, на которые Полина и набрасывалась, как голодный волк, потому что дорога была так же мало оживлена, как и в тот день, когда они с Правдой приехали из города. Перечитавши три книги стихов, взятых с собой, и выуча почти наизусть все письма знаменитых людей, хранившиеся у нее в сумке, рассказав Прайде Львовне подробно биографии и характеристики психологические и анатомические своих пятидесяти любовников, — Полина Аркадьевна принялась за местную библиотеку, но так как тут были книги все старые, не дававшие особенной пищи любовной приподнятости, притом книги такие, читать которые надо было внимательно и, если пропускать по несколько глав, то ничего не поймешь, то Полина Аркадьевна и таскала все время с собой первый том «Жиль-Блаза», удивляясь, как примитивны в своих требованиях были наши предки и историки литературы. Одно ее утешало в деревенском уединении: это — действительная доброкачественность ее таинственных румян; и правда, несмотря ни на жару, ни на купанье, причем Полина рисковала даже нырять, щеки Полины все цвели, как маков цвет, возбуждая зависть деревенских девок, а иногда восторженную ругань мужиков, возивших бревна. Так-то вот, цветя своими немного пополневшими щеками, имея в руках все тот же первый том «Жиль-Блаза», одетая в ночную рубашку, подхваченную плотно голубым платком на том месте, где сидят, Полина Аркадьевна спокойно направлялась от беседки к террасе, не особенно романтично думая, что скоро будет завтрак, как вдруг она увидела у сложенных бревен человека, вовсе не похожего на всегдашних возчиков. Это был довольно высокий молодой человек с длинными волосами и прямым носом, в широкополой шляпе, черной рубашке и высоких сапогах. Подойдя близко, Полина Аркадьевна молча стала слушать, что говорят мужчины. Но они говорили про какие-то вершки, сучки, так что она ничего не поняла.

— Неужели вы понимаете то, что говорите?

— То есть, как это?

— Я хочу сказать, неужели вы — знаток?

— Я просто нанимаю подводы. Я не знаю, какой я знаток?

— Вы — управляющий?

— Нет. У нас именье здесь. Меня зовут Панкратий Полаузов.

— Вот! у меня еще никогда не было Панкратия.

— Да, это очень редкое имя, — согласился собеседник.

— И к вам будут возить тоже такие же бревна?

— Да, у нас ставят новую баню. — Какой ужас!

— Почему ужас?

— Если в городе вдруг сказать: баня — всегда что-то неприличное.

— Я не знаю, я в Петербурге сколько раз ходил в баню, — ничего неприличного нет. У вас испорченное воображение.

— Разве вы из Петербурга?

— Да, я учусь в университете.

— Вот странно! А я вас никогда не видала.

— Весьма возможно! в Петербурге народу много.

— И вас зовут Панкратий?

— Да. Это тоже, по-вашему, ужас?

— Нет. Это просто смешно! Ну, как же зовут вас ваши возлюбленные? Панкраша? Я, знаете, буду вас звать: Кратик.

— Это как вам угодно.

Молодой человек замолчал, продолжая осматривать бревна. Затем, будто спохватившись, спросил вежливо:

— Вы здесь гостите у Ираиды Львовны?

— Какое гощу! не гощу, а просто со скуки умираю!

— Да, если чем-нибудь не заниматься, в деревне скучно.

— Ну, если б я любила кого-нибудь, тогда я понимаю…

— Да, конечно, если человек увлечен чувством, ему независимо от обстановки жизнь кажется полной… но это по заказу не делается.

— Да выходит, что не делается, — ответила Полина просто, затем добавила: — знаете, по-моему, вам нужно бы завести краги вместо сапогов и войлочную куртку… вы были бы похожи на ковбоя…

— По нашим местам это неудобно… у нас не Америка, и я был бы похож не на ковбоя, а на дурака, или на чучелу.

— Ваше семейство во вражде с Царевскими, не правда ли?

— Как это во вражде?

— Ну, знаете, как это бывало в старину: друг у друга угоняли скот, жгли овины… нападения даже бывали…

— Нет, помилуйте, зачем же… мы в очень дружеских отношениях.

— Отчего же вы не бываете?

— Да еще не собрались… мы только неделя как приехали, а мать с сестрой немного устали.

— Ах! у вас есть и сестра! какая прелесть! как же ее зовут?

— Софья Семеновна.

— Вот смешно-то! Вас зовут Панкратий, а ее просто — Соня. Ее бы уж тогда назвать Перепетуя, Маланья…

— Ну, а вот ее просто зовут Соня… что же мне делать?

— Однако вы, наверное, заняты, а я с вами болтаю… скажите вашей сестрице, что ей кланяется Полина Аркадьевна Добролюбова-Черникова.

— Вы актриса?

— Нет, я просто так… Полина… а актеры! может быть, мы все актеры…

— Да это конечно, как посмотреть.

Полина Аркадьевна, конечно, не преминула в тот же день расспросить у Ираиды относительно Полаузовых. От нее она узнала, что это семейство, состоявшее из вдовы и двух детей, действительно, одно из самых близких к ним соседей, причем находятся с Царевскими в самых дружественных отношениях.

— Я совсем не знаю, почему я об них как-то позабыла… Они ко мне и в Петербурге иногда заходят, а теперь, конечно, раз они приехали, на днях посетят нас. Вот вам будет маленькое развлечение. К сожалению, только люди-то они для вас не совсем подходящие, ну, да ведь в деревне таких безумцев, с какими вы привыкли обращаться в Петербурге, не скоро найдешь.

— Что вы, милая Правда Львовна! будто я уж и не умею обращаться с простыми людьми? притом часто бывает, что в людях есть известные задатки, но они не имели случая выказаться.

— Ну, в Полаузовых, пожалуй, таких задатков, какие вы имеете в виду, не найдется, и притом вы не думайте, что это какие-нибудь медведи… Это люди не столько простые, сколько очень установившиеся, добросовестные и строгие… Хотя, пожалуй, в Сонечке и есть некоторые уязвимые черты…

— Какие же черты?

— Что же я вам буду все рассказывать? вот познакомитесь, сами и рассмотрите, вам будет занятие. Я ведь все-таки хозяйка и должна заботиться о ваших развлечениях, потому ничего и не скажу. Да и потом, может быть, это мне так кажется… никакой достоверности я не имею.

— Она молодая, эта Сонечка?

— Да. Т. е. так, ей лет двадцать, Панкратий моложе.

— И хорошенькая? — Это зависит от минуты… Иногда почти красавица, иногда совсем дурнушка… Если б не эти черты, о которых я вам сейчас не скажу, — была бы барышня как барышня.

Глава 3

На балконе стояла маленькая, веселая старушка. Она смотрела из-под руки на дорогу, по которой в облаке пыли приближался экипаж с бубенчиками. Около нее стояла как раз та Соня Полаузова, которая, по словам Ираиды Львовны, имела какие-то черты. Но эти черты и действительно не бросались с первого взгляда, и даже утверждение, что она бывает то красавицей, то дурнушкой, показалось бы всякому преувеличенным, потому что она производила впечатление ни красивой, ни некрасивой, ни низенькой, ни слишком высокой, ни худой, ни толстой, ни румяной, ни бледной. Она казалась до досады обыкновенной. Скорее всего, курсистка, а может быть, и телефонная барышня. Она, впрочем, уже пятый год была слушательницей на каких-то курсах. Панкратий Семенович, оставаясь при сапогах, был одет в белый китель и имел форменную фуражку, так что, очевидно, о прибытии гостей были предупреждены. И Полина Аркадьевна была облачена в платье, более похожее на то, что называется платьем, чем на костюм лесной сказки, и притом обута. Это, как будто, ее стесняло и даже уменьшало живость ее речи. За эти две недели она совершенно привыкла ходить распустешкой, или, как она выражалась, «затонной феей». Но Полаузовым, которые не знали обычной ее словоохотливости, она и в таком сокращенном виде казалась очень разговорчивой. У хозяев, очевидно, было уже раньше распределено, кто кого будет занимать, причем Ираиде Львовне, как женщине, с которой можно поговорить и о хозяйстве, был назначен Панкратий Семенович, Полине же была предоставлена Сонечка. Мамаша присоединялась то к тем, то к другим в те минуты, когда не была на кухне. Но сами гости часто меняли это распределение, так как Полине Аркадьевне, несмотря на заманчивость узнать загадочные черты Сонечки Полаузовой, был, конечно, все-таки интереснее, какой ни на есть, кавалер. Панкратий Семенович привлекал ее еще тем, что был не слишком похож на тех молодых людей, которыми обычно была окружена Полина. Его простота и какая-то добросовестность иногда забавляли, иногда же злили собеседницу. Но, конечно, и Сонечку, после рекомендации Правды, Полина не оставила без внимания, но тут ее наблюдательность была несколько парализована, так как знаменитые черты барышни Полаузовой были отнюдь не эротического характера. А между тем даже в самом убранстве девичьей горницы можно было бы заметить нечто не совсем обычное: обилие мягкой мебели, обитой светлым кретоном, отсутствие безделушек и карточек, кроме двух портретов какой-то английской дамы с опухшим лицом и экзотического мужчины с длинной черной бородой, русские и английские книги философско-нравственного содержания, перламутровое распятие, перед которым в длинном стакане стоял пучок садовых цветов, запах не то полыни, не то свежевыглаженного белья и голубые шторы, спущенные на закрытые, несмотря на лето, окна, — все придавало этой комнате вид комфортабельного богомыслия и веры в уголке дивана. Полина Аркадьевна, конечно, все это просмотрела, нашла комнату похожей на деревенский будуарчик и удивилась, что у Сонечки нет губной помады. Покончив с этим, она всецело занялась Панкратьем в высоких сапогах, который повел осматривать скотный двор. Было жарко, Полине Аркадьевне с непривычки было скучно быть обутой: мычали коровы, и пахло телятами, и она все придумывала, как бы скорей вернуться в Сонечкин будуарчик, захватив туда с собой и хозяина. Старушка, наклонясь к Правде Львовне, сокрушенно прошептала, указывая на Полину Аркадьевну: «Бедная! Чего ж она так накрасилась-то!»

— У всякого есть свои слабости… Она очень хороший человек.

— Да я ничего не говорю и вполне вам верю… так на все нужно знать манеру… кого она этим у нас удивит?

— Она, вероятно, и не думает никого удивлять, ей просто самой доставляет это удовольствие.

Полина, узнав, что нет гигантских шагов, села за старый рояль и стала играть те два-три танца, которые она знала наизусть.

— А вы не играете? — обратилась она к Сонечке.

— Нет, у нас никто не играет… так, инструмент остался после бабушки, не хочется с ним расставаться.

— Как же это можно жить без музыки?

— Ну, что же делать? если бы я себя считала несчастной, что живу без музыки, это бы делу не помогло.

— Вы бы могли научиться.

— Для этого нужно слишком много времени.

— А вы очень заняты?

— Очень.

— Но чем же вы живете?

Сонечка улыбнулась и ответила: «Я не совсем понимаю, что вы хотите, чтобы я сказала, чем я живу? я думаю тем же, чем и все люди живут, или должны жить: я занимаюсь, читаю, стараюсь быть лучше, — я думаю, что этого вполне достаточно».

— Это все слишком благоразумно, в жизни должно быть какое-либо безумие. Неужели вы не любите искусства и не влюблены в кого-нибудь?

— Искусство я люблю, конечно, как же его можно не любить? Но и здесь в своих вкусах я показалась бы вам слишком благоразумной. Что же касается того, влюблена ли я в кого-нибудь, как вы говорите, вы, надеюсь, позволите мне покуда не отвечать на этот вопрос.

Молодые люди пошли немного проводить гостей, так как начало дороги шло широкой, ровной березовой аллеей, по которой было бы грешно не прогуляться. Экипаж тихо ехал сзади, и месяц справа то показывался, то пропадал между прозрачно-зеленых веток. Поздний вечер не располагал к разговорам, но Полина Аркадьевна не удержалась и, как только осталась в бричке вдвоем с Вербиной, принялась делиться впечатлениями и высказывать свою критику на соседей. Они ей не особенно понравились, нашла их вялыми, скучными и неинтересными.

— Старуха-то еще ничего, а уж дети какие-то квакеры ископаемые… даже нельзя себе представить, что они живут в Петербурге… будто они все время сидят в деревне или приехали из Швейцарии…

— Почему из Швейцарии?

— А мне так представляется, что в Швейцарии живут только шоколадники да гувернантки… одни все время варят свой шоколад, а другие учат русских детей плохому французскому языку. Скучно, милочка… так жить нельзя… Хоть бы Лелечка скорей приехала.

— Ну, а что же, за Сонечкой Полаузовой вы ничего не заметили?

— Да, кстати, я вам сама хотела сказать, вы, по-моему, ошиблись… Ну какие могут быть черты у такой кислятины!

— Вы к ней несправедливы… Соня совсем не такое апатичное существо, как вам представилось. Она девушка с большой волей… с большой. Может быть, ее особенности направлены не в ту сторону, которая вас интересует, но это еще не значит, что их нет.

— Не знаю, я ничего не заметила.

— Да я ничего не утверждаю… сегодня мне самой показалось, что я ошибаюсь.

— Нет, лучше всего, если бы скорей приехали все наши… особенно Лелечка. Я даже сама удивляюсь, как о ней соскучилась. Вы не обижайтесь, Ираида Львовна, но, знаете… все это: тишина, природа, простые люди, это все прекрасно, но все мертво, и ах, как неинтересно!

«А он, мятежный, ищет бури.

Как будто в буре есть покой», —

шутливо продекламировала Ираида Львовна.

— Совершенно неверно. Я не потому ищу бури, что там есть какой-то покой, а именно потому, что там никакого покоя не может быть. Я люблю бурю за то, что она буря.

— Полно, Полина, какие у вас бури? вы сами их создаете… дуете на блюдечко с водой и думаете, что вот полный шторм… В сущности, конечно, это не важно, раз вам так нравится; чем бы, говорится, дитя ни тешилось… Только не нужно обманывать себя.

— Ах, милая, да чем же жить, как не обманом, что бы без него была наша жизнь? и любовь, и искусство, разве это не обман?

— Нет, это — не обман… Обманывать потому невыгодно, что очень легко принести другим вред, а самой остаться в дураках.

— Не все ли равно, хоть день, хоть час прожить, полно, интересно, красиво! вот в чем главное… красиво и трепетно.

— Так все это делается гораздо проще и без всякого обмана, Полина, а то ведь человек легко может стать смешным, а уж тогда какая красота!

— Сколько вам лет, Ираида Львовна? — совершенно неожиданно спросила Полина.

— Тридцать, а что?

— Откуда у вас это спокойствие, эта рассудительность? Елена Александровна меня гораздо лучше понимает.

— Я думаю, что тут дело не в годах, а просто Лелечка, в сущности, такая же беспризорная, как и вы, а что касается спокойствия моего, так это вы мне льстите… какая же я спокойная? Вот Полаузовы, те, действительно, спокойные люди, и то еще не совсем. Если бы они были совершенно спокойными, они были бы гораздо веселей и радостней, а у них, вы правы, покуда еще лики постные, а если у спокойного или святого человека лик постный — это значит, и в спокойствии, и в святости его есть какой-то изъян. Святой человек должен каждую минуту радоваться и веселиться, смотреть на все радостными и спокойными глазами.

— Знаете что, Ираида Львовна? мне кажется, что вы под старость пойдете в монастырь.

— Это оттого, что я про святость-то заговорила? Нет, милая моя, я не такой человек.

— Ах, вы не говорите, это со всяким может случиться… Я ведь тоже очень религиозна. Если бы у меня в жизни случилось какое-нибудь крушение, ничего бы, ничего не оставалось — я бы тоже пошла в монастырь, это так красиво! свечи, черное покрывало… экстазы.

— Красиво-то это красиво, да монахиня-то из вас вышла б преплохая… в монастырь нужно идти в полной силе, а не тащить туда какие-то обломки, которым больше ничего делать не осталось.

— Нет, нет! вы мне дали идею. Осенью непременно поеду в Новодевичий.

Дома их ждало письмо от Леонида Львовича, где он писал, что Елена Александровна все еще прихварывает, и неизвестно, когда выедет, что сам он все не может получить отпуска и не особенно торопится с этим, поджидая, когда совсем поправится его жена, что все благополучно и в конце концов они обязательно приедут в «Затоны».

Письмо это чем-то не понравилось Ираиде Львовне.

— Бог знает, что брат пишет! размазывает что-то, что Лелечка нездорова… ведь не настолько же она нездорова, чтоб не могла ехать, а если несколько недомогает, так это лишняя причина, чтобы скорей отправляться в деревню. Про себя плетет тоже какую-то неопределенность. Поневоле вспомнишь Полаузовых.

Полина Аркадьевна таинственно заметила:

— По-моему, Правда Львовна, там — большая драма.

— Ну, какая там может быть драма?

— Нет, уж вы мне поверьте! еще когда мы уезжали, так все были так перепутаны, что я очень, очень боюсь какого-то несчастия.

— Знаете что, Полина, вы так не говорите. Кто знает? может быть, у вас — дурной язык… вы тут что-нибудь будете болтать про несчастия, а несчастие случится.

— Разве это возможно? — вдруг необыкновенно заинтересовавшись, спросила Полина.

— Ну, конечно! не надо никогда накликать беды.

Глава 4

На самом деле ошибались в своих предположениях и Полина Аркадьевна и Ираида Львовна. Конечно, и Леонид Львович давал сведения неверные: Елена Александровна не была нисколько больна, вместе с тем драмы никакой не было, но — нельзя было бы сказать, что все обстояло благополучно.

Вернувшись из Риги, Елена Александровна увидела, что муж ей во всем поверил, или сделал вид, что верит, отнесся ко всему доверчиво и просто. Да, Лелечка ездила в Ригу к сестре Тане, соскучилась по дому и вернулась раньше срока. Так считалось и считал сам Леонид Львович, а может быть, только подчинялся тому, что считалось, но делал это добровольно и свободно, почти весело, и потому никак нельзя было приписать Лелечкиному путешествию или ее неожиданному возвращению ту перемену, которая наблюдалась в ее муже. А перемена была столь заметная, что бросилась в глаза сразу. Как только Елена Александровна приехала, она спросила: «Что с тобой, Леонид! что-нибудь случилось?»

— Нет, ничего.

— Ну, как ничего… разве я не вижу, что ты сам не свой! ты не влюбился ли тут без меня?

— Какие глупости! Зачем же я буду влюбляться?

— Ну, знаешь, почти всегда бывает трудно ответить, зачем это делают.

Леонид Львович промолчал и продолжал быть очень неразговорчивым до конца завтрака, когда Лелечка заявила: «А нет, знаешь, Леонид, можно подумать, что ты не рад, что я приехала, в таком ты сегодня странном расположении: ничего не спросишь, не расскажешь. Если бы я была ревнивой, действительно могла бы подумать, Бог знает что. Но, пожалуй, это было бы и лучше. Тогда была бы определенная неприятность, а теперь я не знаю, о чем беспокоиться. Может быть, ты нездоров?»

— Нет… я здоров. По-моему, никаких перемен во мне нет. А что же бы ты подумала, если бы была ревнива?

— Что ты влюбился в Зою Лилиенфельд.

— Почему именно в нее?

— Потому что я бы тогда говорила не соображая, действуя по чутью.

— Оно нас часто обманывает.

— Да, но часто оно же открывает глаза даже тому, про которого говорят. Но это ведь все только предполагаемый разговор… так как я не ревнива, то ничего подобного не думаю, и уверена в твоей верности, как и ты, думаю, в моей.

Лелечка была права, говоря, что часто вдохновенные догадки открывают глаза, объясняют многое именно тем, относительно которых они делаются.

Никогда Леониду Львовичу не было очевидно с такою ясностью, что он влюблен, именно влюблен в Зою Михайловну. Как этого не приходило ему раньше в голову? Он думал, что это простой интерес, эстетический и наблюдательный, художественная дружба, приятное знакомство. Но при таком объяснении многие его психологические повороты и движения были непонятны. Теперь же, когда прибавилось это новое объяснение, то все стало до того ясным и простым, неизменяемым, что Леонид Львович сам удивлялся, как это не бросалось ему в глаза.

Да, да! влюблен… И эти нетерпеливые ожидания, и это волнение при свидании, какая-то внезапная, изнемогающая томность при одном взгляде, — все, все говорило, что сомнений быть не может. Прежде он полагал, что эта высокая, тонкая фигура, длинные египетские глаза ему нравятся, что его привлекает безукоризненный вкус, начитанность и свободный, свой взгляд на вещи, что неотразимо влечет его четкая определенность мнений, чувств и поступков этой женщины, так непохожей на других. Теперь же он понял, что он просто-напросто влюбился в Зою и только от этого все в ней ему так нравится. Ему сразу стало просто и радостно; может быть, ему было жалко несколько тех тревожных получувств, которыми он объяснял еще накануне свои отношения к Лилиенфельд. Теперь он знал определенно, что в нее влюблен, и все стало грубо, радостно и просто. Просто, несмотря на существование Лелечки и неминуемые осложнения. Совсем с новым чувством проходил он ковры гостиной, чтоб достигнуть небольшой комнаты, где у светлого пианино хозяйка разбирала какую-то новую, трудную пьесу. Она кивнула ему, не желая прерывать занятия, а он, поцеловав не останавливающуюся руку, сказал тихо, но уверенно:

— Я люблю вас, Зоя Михайловна!

— Вы мне признаетесь в любви?

— Да.

— Но ведь, кажется, вчера вы этого еще не думали?

— Вчера это я не так ясно сознавал.

— А сегодня вам вдруг стало ясно, что вы меня любите?

— Да.

— Что же или кто вам дал эту ясность!

— Моя жена.

Зоя ничего не ответила и, только доиграв пьесу до конца и взяв последний пронзительный аккорд, обратилась к Леониду Львовичу:

— Мне никто не говорил, а я сама давно уже знала, что вы меня любите… скажу больше, что я сама люблю вас… было бы смешно, если бы мы стали заниматься флиртом… Я думаю, вы сами не думали этого, делая ваше признание. Так вот знайте, что я тоже люблю вас, а теперь уходите… я вас жду завтра.

Леонид Львович едва помнил, как шел домой; то, что он признался, придало как бы еще больше определенности его чувству. Теперь уже не было не только сомнения, но, казалось, были невозможны никакие отступления. Притом не сказала ли Зоя Михайловна сама, что и она его любит? Почему же тогда так странно она его отослала домой? Или, может быть, это происходило именно от слишком большой ее определенности. Очевидно, она хотела, чтобы и у нее, и у него чувства и волнения улеглись, так, чтобы при последующих свиданиях иметь дело с тем, что неизменно, устойчиво и ясно. А может быть, она хотела дать ему время поговорить с женой. Леонид Львович не принадлежал к тем людям, которые под видом откровенности и жажды исповеди тотчас бегут докладывать про малейшее неприязненное чувство или нехороший поступок именно тем, против которых они провинились, вместо того чтобы втайне исправить и поступок, и отношения, — в то же время он не был скрытником и таить от жены, особенно, такую вещь ему было тяжко. Лелечка ходила по комнате в выходном платье.

— Ты куда-нибудь собираешься или выходишь?

— Нет… Особенно никуда не собираюсь, а что?

— Нет, я к тому, что ты одета так, как для выхода.

— Да, я думала было пойти, а потом не захотелось.

Зная Лелечку переменчивой и фантастической, Леонид Львович не счел это доказательством особенной ее нервности.

А между тем Елена Александровна, видимо, волновалась. Она все быстрее ходила по гостиной, то смотря в окно на пустую набережную канала, то перелистывая альбомы у стола, ничего, казалось, не видя.

У Леонида Львовича была одна только мысль, как бы подготовить Лелечку к предстоящему разговору. Не зная, с чего начать, — он молчал; молчала и жена, ходя все быстрее. Наконец, будто устав, она опустилась в кресло, но разговора не начинала. Наконец, будто про себя, она произнесла: «Фу! как это глупо!»

— Что именно? — отозвался муж. Так как Елена Александровна не отвечала, то он еще раз повторил: «Ты сказала — глупо… что ты имела в виду?».

— Так… я сказала на свои собственные мысли. Я не могу, Леонид… понимаешь, не могу…

— Чего же ты не можешь?

— Ничего! Ни жить так… ни чувствовать, ни думать так я не хочу!..

— Что же я могу сделать? как ты живешь — еще немного я знаю, но что ты думаешь и чувствуешь — я не знаю нисколько.

— В том-то и беда, что ты ничего не знаешь… Отчего же ты не знаешь? Кому же знать, как не тебе?

— Оттого, что ты мне ничего не говорила, как же навязываться…

— Зачем же ты не спросишь? не узнаешь, не посоветуешь, не побранишь? я совсем растерялась, а тебе как будто все равно.

— Милая Лелечка! зачем же я буду тебя бранить! за что? Разве что-нибудь случилось?

— В том-то и дело, что покуда ничего не случилось… а между тем, я дрожу, как перед бедой…

— Через неделю, я думаю, можно поехать в деревню… — произнес Леонид Львович успокоительно.

— Ты думаешь, от этого что-нибудь пройдет? я там с ума сойду в этой деревне!

— Тебе же так хотелось туда ехать… там будут Пекарские, Лаврентьев, Полина уже там…

Елена Александровна снова вскочила и сказала, повышая голос: «Ни за что! Они мне надоели уже зимой».

— Просто ты сегодня в дурном расположении духа; я уверен, что через минуту ты пожалеешь, о чем говоришь… я говорю не о том, что друзья могут надоесть, но откуда такая озлобленность? — Мне никого не надо! никого не надо! и не говорите мне про знакомых… притом один вид твоей сестры мне действует на нервы.

— Конечно, раз мы поедем к Правде в гости, будет трудно ее не видеть. Ну, если хочешь, поедем куда-нибудь на дачу, где никого нет… в Финляндию, что ли…

— Стоит ли об этом говорить! не все ли равно, где жить?

— Конечно, все равно! — ответил Леонид Львович, думая о Лилиенфельд.

Он ответил так просто и серьезно, что это, казалось, удивило его жену. Она вдруг прекратила свою ходьбу и ласково подсела к мужу на диван.

— Отчего ты у меня ничего не спросишь? Может, я виновата перед тобой, ты бы меня побранил, и мне было бы легче.

— Ну, что ж разбирать вины друг друга. Может быть, ты и виновата, может быть, и я виноват…

— Нет, я одна виновата! я одна! в чем же ты виноват? что был слишком добр и верил мне?

— Я виноват в том, что полюбил другую…

Лелечка будто не поняла и повторила слова мужа:

— Ты полюбил другую?

— Да, — еле слышно ответил Леонид Львович, — Зою Михайловну.

— Я так и думала! Я так и думала! Я с первого взгляда поняла, что это за мерзавка! И что в ней находят хорошего? сушеная вобла! Одевается, конечно, ничего, но безвкусно; с ее деньгами всякая могла бы быть одета.

Помолчав, она спросила почти спокойно: «И что же, давно у тебя роман с этой? Какие вы все тряпки! Представляю себе, как она косила своими глазами, когда объяснялась с тобой!., подумаешь, царица Клеопатра! недаром она в „Сову“ делала такое декольте! только ты ей по дружбе посоветуй вперед не делать… Это совсем не по ее фигуре…»

— Лелечка, я люблю эту женщину, и мне неприятно, что ты так об ней говоришь.

Елена Александровна громко расхохоталась.

— Да ты, кажется, с ума сошел? Ты хочешь чтобы я, твоя жена, говорила с почтением о твоей любовнице? пожалуй, требуешь слишком многого… не прикажешь ли сделать визита?

— Я ничего ни приказывать, ни просить не буду. Я сумею сделать, чтобы все вышло так, как мне нравится.

— Я тоже сумею сделать так, как мне нравится… и прежде всего мне не нравится твой тон со мной.

— Ведь если б я хотел, я б тебе мог поставить в вину кое-что: во-первых, ты сама намекала, а во-вторых, история с Лаврентьевым достаточно известна в городе.

— У меня никакой истории с Лаврентьевым нет. Да, если хочешь, — он ухаживал за мной… даже был в Риге, можешь справиться, но я ему отказала наотрез во всех его исканиях. А потом, если б и была у меня какая история, так это совсем другое дело, потому что я женщина… Да, возьми солнце, оно светит многим, всем, а само одно. Так и в настоящей любви! Я для тебя должна быть так же единственна, несмотря на то, что меня бы любили другие… Я не умею объяснить… мы для вас должны быть свет и красота, и никакой другой красоты и света ты не должен видеть. А ты… — А я?

— Ну, а ты просто меня любишь!

— Так что, это взаимно никогда не может быть?

— Ну, послушай! какая смешная претензия! неужели ты тоже хочешь быть красотой? ведь это глупо. Может быть, твоя Зойка тебе поет, что ты для нее свет? так ты ей не верь, потому что какая бы ни была, все-таки она женщина!

— Грустно!

— По крайней мере, откровенно.

Помолчав — и будто успокоившись, Елена Александровна сказала:

— Я никаких мер принимать не буду, ты сам образумишься, надеюсь, а действительно — я и ты устали, и нам скорей надо ехать в Смоленск. Я сегодня же напишу письмо Ираиде Львовне.

— Это называется — не принимать никаких мер?

— Это было твое желание, и я ему подчиняюсь, как верная жена. И потом, знаешь, что я тебе скажу, Леонид? ты слеплен из слишком добродетельного и кислого теста, чтоб твои авантюры были для меня опасны.

Глава 5

С этого дня у Царевских началась новая жизнь. Обыкновенно с этим словом соединяют понятие о чем-то добром, радостном и возвышенном, но в данном случае было далеко не так.

Просто было нарушено, может быть, и не отличающееся искренней дружбой, но сносное и спокойное житье, и начался какой-то вооруженный мир, поминутно прерываемый стычками. Совершенно неожиданно для Леонида Львовича оказалось, что Лелечка умеет, если захочет, отравлять существование. Казалось бы, они были на равных правах и должны были иметь снисхождение один к другому, но или по свойству своего характера, или в качестве солнца, которое должно светить всем, а само должно быть единственным, но Елена Александровна оказалась неистощимой в изобретении намеков, иронии, издевательств и просто придирок, иногда достаточно грубых, но всегда оказывавших долженствующее действие на более непосредственного, а может быть, более ленивого и влюбленного по уши Леонида Львовича; а влюблен он был, как казалось ему, действительно по-настоящему. Теперь, когда Лелечка стала так неприятно непохожей на самое себя, еще разительнее выступала разница между той, в которую он был влюблен, и его женой, потому неудивительно, что он старался как можно меньше времени проводить дома и ежеминутно стремился к Зое Михайловне. Там он находил ласку, покой и какое-то если не возвышенное, то весьма одухотворенное чувство. Сознание, что дома сидит неприятная, враждебная, но когда-то любимая им женщина, которая теперь по его вине испытывает если не горе, то большую досаду и обиду, — придавало его новым отношениям известную торжественную печальность и большую сдержанность; а может быть, эту торжественность и некоторую скорбность внушал сам облик г-жи Лилиенфельд.

Не только скромному и влюбленному Леониду Львовичу, но самому ярому дон-жуану и сан-фасонщику не пришло бы в голову обращаться с этой женщиной легко и фривольно.

Может быть, это был оптический обман, но во всяком случае он был и действовал. Казалось немыслимым начать тискать эту египетскую царицу, как какую-нибудь веселую толстушку, или, заговорив о красоте греха, залезть рукой куда не полагается, как это практиковалось с Полиной, и вообще предложить ей удалиться под сень струй казалось неудобно.

Повторяю — может быть, это был только оптический обман, а на самом деле Зоя Михайловна ничего бы не имела против того, чтобы ее слегка помяли в темном углу, но, зная производимое ею впечатление, она фасон держала и вела себя высокомерно ласково и слегка насмешливо, имея вид женщины умной, возвышенного образа мыслей, слегка сухой и очень определенной. Тем радостней было Леониду Львовичу замечать, что при ближайшем знакомстве и при любви она казалась совсем не сухой и не надменной, нисколько не теряя в своей определенности благородства и некоторой печальной grandezza[2]Величественность (ит.). , так что Лелечка со своими ежедневными переменами настроений, капризами, придирками, маленьким, белокурым личиком вдруг показалась ему несносным, вульгарным зверьком, и не добрым, и не забавным. Он, пожалуй, сам себя не узнал бы и не поверил бы месяц тому назад, что это он, Леонид Львович Царевский, читает часами вслух старых французов, слушает, как Зоя четко, сухо, холодно и блестяще с каким-то холодным жаром и головным темпераментом разыгрывает Листа, репетирует танцы или учит роли, лишь изредка целуя его, как королева, причем ее зеленые глаза, узкие и длинные, горели странным и темным вдохновением. Он совсем не казался сам себе завоевателем, а жил как бы в плену у новой, властной Армиды. Так как Леонид Львович вовсе не был дон-жуаном, то его мужская гордость нисколько не страдала от того, что как-то не он брал эту женщину и что плен его не был шуточной и добровольной хитростью, о которой говорят все ухаживатели, а был подлинным и полным колдовством.

Да, Зоя представлялась ему и ворожеей и сивиллой, и царицей и руководительницей, вообще существом сильнейшим, в руки которого надёжно и сладостно отдать себя. Когда он не видел Елены Александровны, ему было бесконечно жалко этого существа, которое где-то там внизу плачет и радуется, не знает того, что он теперь знает, — и часто, торопясь домой, он думал с великодушным и горделивым состраданием, как он ее утешит, простит, приласкает. Но жена его в его отсутствие тоже, вероятно, не дремала и встречала его таким зарядом заранее приготовленных придирок, что у него отнимался язык и он попросту начинал браниться зуб за зуб и переставал быть похожим на возвышенного рыцаря, а делался обыкновенным петербургским чиновником или неверным мужем неверной жены. Он выходил, вульгарно хлопнув дверью, злясь на себя и на нее, и спешил опять туда, где, как ему казалось, он забывается и возвышается, и очищается от мелкой жизни. Он сознательно старался не думать о поездке в «Затоны», не имея сил определенно ее отменить. Увлеченная ежедневной войной с мужем, Елена Александровна тоже, казалось, забыла о деревне. Она жила как во сне, удивленно злая и скучающая.

Временами она с трудом удерживалась, чтоб не пойти и не устроить самого простого и вульгарного скандала. Пойти к Зое Михайловне и высказать все, что у нее, Лелечки, накипело. А накипели у нее не очень приятные, справедливые и изящные вещи. Или пойти и побить ее зонтиком; или, как она мысленно говорила, с упоением повторяя циническое выражение, «поправить ей шиньон».

— Подраться! как девки дерутся из-за кота, вывести ее на чистую воду… увидим, что тогда останется от его египетской царицы! Увидит тогда, что его кривляка такая же, как все!

Так думала Лелечка, не замечая, что подобными рассуждениями она не столько унижает ненавистную соперницу, сколько все дамское сословие и себя самое. Конечно, Елена Александровна не привела ничего в исполнение, и вместе с тем подобные планы и сцены с мужем не могли всецело занимать ее жизнь, мысли и сердце. На ее горе, в Петербурге не находилось почти никого из знакомых, так что ее переживания были лишены даже свидетелей. Ираиде Львовне и Полине она почему-то не открылась в письмах, будто у нее созревал другой план, для исполнения которого не следовало делать Правду Львовну осведомленной. Вражда и злоба не могут составлять исключительной и единственной цели жизни, и человек неизбежно затоскует. Затосковала и Елена Александровна, тем более что и вражда ее и злоба были не очень действительны и едва ли даже чувства, которыми она была обуреваема, могли назваться такими громкими именами. Уколотое самолюбие, маленькая ревность, досада, — вот и все. С таким багажом далеко не уедешь, как их не раздувай. Притом Леонид Львович очень мало выставлял на вид свою новую связь, и если бы сам не сознался и отношения к жене не изменились из-за нее же самой, то, пожалуй, Лелечка ни о чем бы не догадывалась. Он даже избегал показываться на улице вместе с Зоей Михайловной. Впрочем, это было желание последней. Лелечка так давно никого не видала, что когда раз встретила на улице распорядителя «Совы», обрадовалась ему, как отцу родному. Он был все такой же, озабоченный и восторженный, так что Лелечка, слушая его, думала с завистливым удивлением:

— И как это люди могут еще чем-то восторгаться, о чем-то заботиться, когда, казалось, все кончилось?

Он сообщил между прочим, что как раз сегодня последнее собрание в «Сове» перед летом, и что она, Лелечка, непременно должна на нем присутствовать. Он говорил это с механической восторженностью всякому, кого встречал, но Елене Александровне было приятно поддаться на эту удочку и думать, что вот она где-то нужна, хотя бы в «Сове», и что есть место, где без нее не будет ни веселья, ни радости. Конечно, распорядитель говорил на ветер и тотчас же позабыл свои слова, так что, когда вечером Лелечка спустилась в расписной подвал, он же ее встретил приветствиями: «Кого я вижу? Елена Александровна! вот уж никак не ожидал!» — и тотчас отошел, предоставив Лелечку собственной участи. Лелечка отвыкла от «Совы», все посетители ей казались незнакомыми и малоинтересными, так что ей осталось только одно — пить чай и слушать, как музыканты без всякой видимой причины играли квартет Бетховена, что было и не особенно ново и недостаточно весело. Она уже собиралась уходить, думая, что она и здесь никому не нужна, всех как-то растеряла, и нужно как можно скорее ехать в Смоленск, как вдруг услышала очень знакомый голос в передней. Вошел Лаврик с двумя студентами и статским мальчиком. «Вот и Лаврик куда-то ушел от меня!» — подумала Лелечка и тотчас на себя рассердилась.

— Ну этот-то не ушел! Этого когда угодно можно пальцем поманить… я сама виновата, как-то раскисла, ослабела… что за гадость! И подумав, что муж теперь сидит у Лилиенфельд, она быстро подошла к Лаврику и поздоровалась с ним.

— Давно вас не видела, Лаврик! здравствуйте, а я собиралась уже уходить.

— Зачем же вам уходить, Елена Александровна? Я только что пришел, а вы уходите… неужели вы в одной комнате со мной не можете находиться?

— Какой вы самоуверенный, Лаврик!.. мне было просто скучно, а теперь я, пожалуй, останусь и посижу с вами, если хотите.

Лаврик молча поклонился; он казался растерянным, смущенным и слегка пьяным. Народу все прибавлялось, музыканты перестали играть Бетховена, а на эстраде танцевали и пели более обыкновенное, то, что всем было известно еще с зимы. Лаврик наливал себе стакан за стаканом, и Елена Александровна с удивлением заметила:

— Вы стали пить, Лаврик, это новость… вы вообще как-то изменились.

— Да, я изменился, но еще не вполне так, как следует.

— А почему вам следует меняться и каким образом?

— Очень следует, — повторил Лаврик и умолк.

Помолчав, Елена Александровна снова начала:

— Ну, как же вы живете, Лаврик?

— Покуда я никак не живу, а буду жить хорошо, очень хорошо… Я так надеюсь.

— Вы еще молоды очень, оттого и надеетесь…

— Я не столько молод, сколько глуп… а теперь буду умнее.

— А покуда вы не поумнели, что же вы делаете?

— Лучше не спрашивайте… Я так плох, так плох… но мне кажется, что чем хуже я буду, тем скорей поправлюсь.

— Вы очень страдаете… очень горюете, бедный Лаврик?

— Очень, — ответил тот совсем просто.

— Бедный мой, бедный… Я так виновата… Я тоже была глупа, и я умнею… если б можно было вернуть старое, оно бы повторилось уж совсем не так… совсем не так… Оно бы повторилось так, что всем было бы хорошо. Я очень виновата, можете ли вы меня простить, не ненавидеть?..

— Мне вас прощать не в чем, Елена Александровна; наоборот, я вам очень благодарен…

— Да… — подхватила живо Лелечка, — те минуты, что мы провели, все-таки никогда не забудутся! Эти минуты настоящей любви… они — как маяки в жизни… и что бы была наша жизнь без них?

— Вы меня не поняли… я вас благодарю не за те минуты, которые вы называете минутами любви, а за то, что вы мне так ясно, так отчетливо показали всю ничтожность, ложность и напрасность этих минут. Теперь, чем хуже, тем лучше, и начало этого «хуже» положили вы, и блистательно положили; теперь я все больше и больше стараюсь отвязаться сердцам от эфемерных чувств… Я их не унижаю эти чувства, не отворачиваюсь от них, но придавать им большее значение, чем пролетевшей бабочке, — нельзя… покуда еще мне очень тяжело.

Лелечка вдруг схватила Лаврика за руку и воскликнула взволнованно:

— Лаврик! вы клевещете на себя… неужели вы хотите стать бессердечным жуиром? И как же мне не винить себя, которая вложила в вас это отчаяние, эту разочарованность?!

— У меня скоро не будет ни отчаяния, ни разочарованности… но я увидел, что нельзя душу и сердце отдавать туда, куда я их отдавал.

— Куда ж отдавать сердце и душу, как не любви и искусству?

— Да, конечно… любви. Но я ее еще не имею и не имел… даже еще хуже… сколько я ее имел, я ее вкладывал совсем не туда. Я святой водой полы мою.

Лелечка оставила Лаврикову руку и, прищуривая глаза, спросила:

— И вы думаете, то, куда вы хотите вложить вашу душу, это и есть настоящее и возвышенное, и что вы не будете мыть пол святой водой?

— Да, я так думаю. Но дело в том, что я говорю совсем не о том, о чем вы предполагаете… да если бы разговор шел и о том, что вы думаете, то и это, может быть, было бы лучше.

Елена Александровна совершенно неожиданно спросила:

— Вы не знакомы, Лаврик, с мистером Стоком?

— Нет. А вы разве знакомы?

— Мельком видела… да ведь и вы же тогда были со мной… помните, в «Буффе»?

— Я не помню… я вообще того вечера не помню.

— У вас печальное вино… вы всегда, когда напьетесь, разочарованно философствуете?

— Я философствую одинаково, когда пью и когда не пью. А теперь я пью нарочно.

— А потом совсем не будете пить, когда исправитесь? сделаетесь вегетарианцем, может быть?

— Зачем же? Не считаю этого необходимым, буду пить и есть, как все.

— Как все! это ужасно, Лаврик, — в том-то и заключается наша прелесть, что мы — не как все… Мы все стремимся выйти из этого, а вы говорите как все!

— Я не знаю… я стремлюсь только выбраться из той ямы, куда залез… это моя задача.

— И вы стремитесь к этому, залезая как можно глубже в ту же яму?

— Да… я хочу, как Дант… пролезть через шар и выйти по ту сторону.

— А вы не находите, Лаврик, что это претенциозно? можно подумать, что вы прошли и ад, и чистилище.

— У всякого поступка есть свой ад и свое чистилище… Но, может быть, я действительно слишком хватил… ну, скажу так — я похож на мальчика из кондитерской, которому на первых порах позволяют есть сладкого сколько угодно, для того, чтобы, объевшись, он потом не воровал, и не придавал пирожным значения высшего человеческого счастья.

— Ну, и что же? вы еще не объелись?

— Нет еще… но почти что… Я яснее вижу значение подобных вещей.

— С кем вы теперь водитесь, Лаврик?

— Я же вам представил моих товарищей… и другие в таком же роде…

— Но, по-моему, они довольно тупые… почему же вы поумнели?

— Не знаю… может, оттого и поумнел, что они глупые… по-моему, самого распутного человека можно сделать добродетельным, поселив его на неделю в публичном доме.

Елена Александровна вспыхнула и сказала запальчиво:

— Знаете что, Лаврик, вы невообразимо погрубели — и еще вот что я вам скажу: помимо того, что наши рассуждения очень скучны, они крайне ординарны.

— Может быть… Я думаю, что они справедливы, а ординарны ли они — не все ли равно?

— Вы будто совсем не наш, ну, вы понимаете, что я хочу сказать? У вас исчез всякий полет, вся поэзия… вы потеряли всякую идеальность, вы стали циником каким-то!

— Я еще ничем не стал, а становлюсь, или, лучше сказать, — стараюсь стать тем, чем быть считаю нужным.

— Как это скучно! — заключила Лелечка, но в голосе ее слышалась не скука, а раздражение и обида.

Глава 6

Зоя Михайловна, остановив ручкой читавшего вслух Царевского, произнесла:

— Я сегодня невнимательна… довольно, милый!

— У вас мысли заняты чем-нибудь другим. Вы думаете, что вот вам скоро нужно будет ехать.

— Что же об этом думать? Это так обыкновенно… такая моя судьба… сегодня — здесь, завтра — там… то Париж, то Америка, то Италия… но все-таки я считаю, что живу в Петербурге.

— А я так не могу, не хочу думать о вашем отъезде… я себе не представляю, как я буду тут жить без вас! — Зачем же вам жить без меня… мы будем жить всегда вместе.

— Но ведь вы знаете, что я уехать не могу… т. е. мог бы!.. но это бы повлекло за собой слишком большие перевороты.

— Этого совсем и не нужно делать… вы меня не поняли… Я хотела сказать, что как бы далеко мы друг от друга ни находились, мы будем всегда неразрывно вместе… потому что мы любим.

— Конечно, конечно… но мне просто будет не хватать ваших глаз, ваших рук… мне кажется, когда я к вам прикасаюсь, в меня вливается какая-то уверенность, какая-то прекрасная гармоничность.

Зоя Михайловна обняла его и сказала, слегка улыбнувшись:

— Дитя… Это потому, что вы — слишком ребенок. Раз вы уверены в моей любви (а ведь вы в ней уверены?), то не слаще ли, не сильнее ли вас будет утешать сознание, что, находясь во Флоренции, я буду любить вас, помнить о вас, помогать вам?

— Вы правы, как всегда, но вас самих не будет от меня отнимать ваше искусство и вообще искусство, которое вы так любите, так понимаете?

— Не больше, чем здесь.

— А теперь вы едете во Флоренцию прямо?

— Прямо.

— Ведь вы в сущности вольная птица, куда захотите, туда и едете!

— Положим, я уж не такая вольная птица… да и потом я всегда знаю, куда я хочу ехать, и мои желания всецело зависят от моей воли.

— Боже мой! Как вы хорошо это сказали! Если б и я умел поступать так же.

— Это так и будет… я уверена в этом.

— Обнимите меня еще раз… поцелуйте меня, чтобы вернее, крепче передалась та ясность и уверенность, которой мне так недостает!

Зоя Михайловна нежно и серьезно прижала его к своей груди и потом поцеловала, долго не отнимая губ и не закрывая глаз, между тем как Леонид Львович, закрывши глаза, прильнул к ней ласково и беспомощно, как теленок.

Наконец она оторвалась и, слегка оттолкнув Царевского, произнесла, будто про себя:

— Я очень боюсь.

— Чего? — еле слышно спросил Леонид Львович.

— Чего? Что я передала вам совсем не то, что вам нужно… а того дать я вам не могу.

— Вы мне можете дать вашу уверенность, то, что вы всегда знаете, что вам нужно делать.

Зоя Михайловна долго смотрела задумчиво и наконец тихо начала:

— Уверенность… да, я знаю, куда мне ехать: в Париж или во Флоренцию… я могу распределить свой день, я умею дать должную интонацию и жест в роли без ошибки, я имею определенный вкус в искусстве, я люблю все достойное любви и в старом, и в новом, но разве этого достаточно?

— Чего же нужно еще? Поступки…

— В поступках я тоже, пожалуй, уверена, и шаг, который должно сделать, я сделаю, как бы тяжел он ни был. Но есть еще что-то, чего я не знаю и на что, может быть, не способна, без чего вся моя уверенность — мертвый призрак.

— Это — любовь, любовь! — подсказал Леонид Львович.

— Может быть, это можно назвать и любовью, — как-то странно произнесла Лилиенфельд, вставая, — и я говорю, что я здесь не знаю.

Леонид Львович заговорил быстро и обиженно:

— Но вот теперь вы же имеете самую настоящую, самую прекрасную любовь… Конечно, вам что же я? Но я бы должен днями стоять на коленях и благодарить вас за то, чем вы меня так незаслуженно отблагодарили… и разве вам самим не доставляет счастья, что вот, для другого человека, которого вы тоже любите, вы составляете весь разум, всю волю, всю жизнь?

— Конечно, вы правы… все прекрасно, я именно любовь имела в виду, не обращайте внимания на некоторые мои фразы, я их не должна была говорить. Я еду еще только через неделю и буду часто вам писать, а когда не буду писать, то знайте, что я всегда о вас думаю и никогда вас не оставлю.

Когда Леонид Львович, уже прощаясь, целовал Зоину руку, она спросила, прищуривая глаза:

— А скажите, вы не знаете мистера Стока?

— Очень мало, а что?

— Нет… ничего… может быть, это моя фантазия… может быть, вам он и не нужен.

Хотя Зоя Михайловна в этот день и была какою-то необыкновенною и слабою, насколько она могла быть слабою, но все-таки контраст между спокойным, слегка печальным величием и бессильными мечущимися переживаниями Лелечки был так разителен, что Леонид Львович почти с тоскою шел домой, даже физически замедляя шаг, и неизбежная перспектива объясняться сейчас, может быть, с плачущей, может быть, с озлобленно нападающей женой так на него действовала, что и его спокойствие начало колебаться, готовое, того гляди, перейти в растрепанную бесформенность не хуже Лелечкиной. Уже потому, как он, входя, хлопнул дверью и повесил котелок мимо вешалки, было видно, что он готов вступить в бой оборонительный или наступательный. Лелечка стояла у окна в сумерках и ничего не говорила. Приняв это молчание за новую систему своего врага, Леонид Львович начал сам:

— Что ты так стоишь в темноте, хоть бы чем занялась! Целый день ничего не делаешь, поневоле всякие глупости в голову лезут. Ведь отчасти от тебя самой зависит, чтобы все стало если и не благополучно, так терпимо, и поверь, тебе совсем не к лицу вид святой, забитой жены, потому — во-первых — что ты зла и не считаешь даже нужным скрывать это.

Женщина, молча же, обернулась к нему, и когда он пустил свет, то увидел, что стоявшая была вовсе не Лелечкой, а его сестрой, Ираидой Львовной.

— Ираида! Как ты сюда попала? Но та ответила вопросом же:

— Ты всегда так разговариваешь с женой? Тогда я не удивляюсь, что она меня выписала… Я подумала сначала, что это пустяки и бредни, но теперь вижу, что тут есть что-то похожее на правду.

— Этого еще недоставало! путать тебя, устраивать какое-то семейное судилище… Фу, и как ты могла поверить! Если бы ты знала, как я теперь спокоен, как я возвышенно устроен!

— Что-то незаметно… но что об этом? мы поговорим после… ты не сердись на свою жену, я приехала не только для вас и притом всего на три дня. Лелечка уедет со мной, может быть, без нее ты настроишься еще возвышеннее и тогда уже приедешь к нам.

— Если б вы поехали через неделю, я бы поехал с вами.

— Значит, Зоя Михайловна уезжает через неделю? что ж, мы можем подождать… Я слышала покуда только Лелечку, так что не могу покуда судить, но ведь даже если она более права, чем ты, то ведь люблю-то я все-таки больше тебя…

Помолчав, Леонид Львович спросил: «А по какому делу ты еще сюда приехала?»

— Да по делу не менее неприятному, чем ваше… меня беспокоит Орест Германович… но там я решительно не знаю, насколько я могу быть полезна. Для вас, конечно, совершенно достаточны практически и психологически благоразумные выводы, а там, вероятно, требуется чего-нибудь побольше.

— А знаешь, ты тоже как-то изменилась… ты сама стала менее спокойной.

— Избави Боже! Спокойствие теперь нужнее всего. Хорошо еще, что Полины здесь нет.

Глава 7

Если Ираида Львовна о затруднительном и печальном положении Елены Александровны могла знать из ее писем, то ее осведомленность насчет того, что и у Пекарских не все благополучно, можно было приписать только некоторому вдохновению, а может быть, это была простая сообразительность. Еще зимой ей казалось, что там, на Васильевском острове, все идет не совсем так, как, ей казалось, нужно, — потому что, не имея пристрастия Полины Аркадьевны фантазировать на свой фасон о судьбе своих ближних, Ираида Львовна не была тем не менее лишена воображения в этом направлении, она знала, что если с зимы что-нибудь случилось новое у Пекарских, то во всяком случае это могло бы быть такое новое, которое нисколько ее не успокоило бы. В такой неопределенной тревоге она и ехала на Васильевский остров, где, несмотря на довольно уже жаркие дни, продолжали жить Пекарские. Орест Германович был дома один и даже сам открыл дверь. Он, казалось, не особенно удивился, увидя Ираиду Львовну, хотя это было вовсе не в ее правилах, раз уехавши в деревню, посещать город. Сам он не казался ни расстроенным, ни огорченным, даже слегка пополнел. Только глаза, смотревшие с равнодушной усталостью, могли дать повод подозревать, что не все у него благополучно. Ираида Львовна начала бодро, чтоб не показать опасений, которые ею владели:

— Какой вы стали нелюбопытный, Орест Германович… даже не спросили, что меня привело в такие дни в Петербург?

— Я всегда рад вас видеть… и отчасти благодарен делам, которые дали мне возможность опять с вами поговорить; ведь, действительно, теперь такие дни, что без дела вы бы сюда не приехали.

— Да и без очень важного дела, прибавьте.

— Ну, что же, расскажите, в чем оно, если это не тайна… хотя, вы сказали правду, что я не любопытен.

— Прежде вы были не только не любопытны, а иногда просто-напросто не видели того, что было всем ясно… теперь, надеюсь, вы убедились, к каким печальным результатам это приводит.

Слегка нахмурившись, Пекарский заметил:

— Я не совсем знаю, на что вы намекаете.

— Будто бы? Ну, полно, полно, не сердитесь… не хотите, так я не буду говорить об этом, хотя, по правде сказать, и рассчитывала поговорить с вами именно о тех вопросах, которых вы так избегаете. Что вы теперь делаете? что пишете? куда едете?

— Представьте себе, что я решительно ничего не пишу.

— Что ж, хорошего в этом мало…

— Не только мало в этом хорошего, но это ужасно… тем более, что такое бездействие очень губительно действует и на душу, и на сознание… Вы меня зимой упрекали, что я мало, или как-то не так, как вы хотите, пишу, приписывали это рассеянному образу жизни и вредному влиянию Лаврика… теперь это влияние уничтожилось и вместе с ним, как это ни странно, всякая жизнь, и рассеянная и не рассеянная… едва ли вы этого хотели, потому что вас я знаю к себе доброй.

— Но ведь это случилось само собой, вы не делали никаких усилий следовать моим советам.

— Внешне это делалось само собою, но когда слишком чего хочешь, то случается иногда, что, по-видимому, самые беспричинные поступки имеют свои причины.

— Вы хотите сказать, Орест Германович, что я при чем-то во всей этой истории, что я, может быть, как это говорится, подстроила некоторые факты? уверяю вас, что это не так.

— Я этого совсем не думал и не думаю, но ведь не будете же вы отрицать, что все случившееся вам приятно, вам на руку?

— Не отопрусь… я люблю, когда все определенно и делается начистоту, но главным моим желанием было, чтобы вам было хорошо.

— И вот вы видите, к чему все это привело.

— Разве все так плохо?

— Хуже не может быть.

— Орест Германович! ведь эта неприятность, горе, если хотите, очень временное!

— Я не хочу и временных страданий.

— Но иногда они необходимы, чтоб потом было лучше… вы, право, будто маленький… будьте же сильны и таким, каким вы должны быть!

Так как Орест Германович молчал, то Ираида Львовна сама продолжала:

— Конечно, я была не права, слишком близко принимая к сердцу чужие чувства, вмешиваясь в то, что меня не касалось, но я сама бы не стала делать, если б вокруг меня постоянно не говорили об этом.

— Ах, Боже мой! да неужели мы будем еще обращать внимание на то, что говорят.

— Но ведь это невыносимо, когда про самого дорогого вам человека говорят всякую дрянь.

— Ираида Львовна! а разве вы сами так не поступали?.. теперь вы сознаете, что это невыносимо…

— Тогда я желала вам добра.

— Может быть, все эти сплетники, которых вы считали невыносимыми, тоже желали вам добра! притом, нет более ненавистного человека, как тот, который открывает вам глаза на то, что вы видеть не хотите…

— Я не знала, что вы придаете этому такое значение…

— Мне кажется, наоборот, что вы этому придаете слишком большое значение… есть вещи средние, у которых опасно отнимать их значительность, но которым еще опаснее придавать большую, чем они имеют, и, по-моему, как раз это — область чувств.

— Но ведь вы же сами сказали, что вы страдаете… разве это не имеет значения?

— Очень мало. Я именно потому и злюсь на эти неприятности, что как бы они ни были в сущности незначительны, они все-таки берут силы, необходимые для настоящих испытаний.

— Может быть, причина этой неожиданной философии заключается именно в том, что вы расстроены?

— Может быть, но не думаю. По-моему, я говорю справедливо.

— Я не могу видеть, чтоб вы даже так страдали… теперь я понимаю, как я была не права… в сущности, все это такой вздор, или нет, не вздор, но так внешне, так мало имеет влияния на нашу настоящую жизнь, что нужно очень сидеть самой в этом вздоре, чтобы указывать какие-то выходы в этом отношении другим людям. Теперь единственное мое желание, чтобы все стало по-прежнему, когда вы считали себя счастливым.

Помолчав, она спросила:

— Ваш племянник продолжает жить с вами?

— Считается, что он живет на этой же квартире, но его почти никогда нет, и последнюю неделю он даже не ночевал дома.

— Он придет… он придет… все будет даже лучше прежнего… он вернется, я так хочу.

Как будто в подтверждение слов Правды Львовны в передней раздался звонок. Оба разговаривавшие замолчали и остались на своих местах, покуда не раздался второй звонок, легкий стук отворяемой двери, и на пороге гостиной показался Лаврик в шляпе и с пальто на руках.

Остановившись на пороге, он тоже молчал. Наконец, видя, что к нему никто не обращается с речью, тихо произнес:

— Я очень виноват, Орест Германович…

Поспешно, будто желая не дать договорить, старший Пекарский ответил: «Да, Лаврик, я уже начинал беспокоиться… хотел подавать объявление в полицию. Нельзя же так пропадать, не предупредивши».

Но спокойный и веселый тон ему не удавался, и он тоже как-то пресекся.

— Я очень виноват, Орест Германович… — настойчиво повторил Лаврик.

На этот раз дядя ничего не ответил, так что Лаврик, не двигаясь от двери, повторил еще третий раз:

— Я очень виноват, Орест Германович, но уверяю вас, я стал совсем другой…

— Я вам верю, но месяц тому назад вы тоже делались совсем другой.

— Вы оба говорите совсем не то, что нужно… т. е. вы говорите то, что нужно, но не так, как следует… Раз вы сделались другим, не напоминайте о том, что вы были виноваты, Лаврик, а вы, Орест Германович, проще верьте… если ж вы ему по молодости лет не верите, то верьте мне. Я вам за него ручаюсь.

— Вы? — спросил удивленно Лаврик, все еще не двигаясь с места.

— Да, я, я! не смотрите на меня так, будто мы с луны свалились… теперь что же скрывать? признаюсь — я вас не очень-то долюбливала… я ошибалась. Теперь, может быть, вы изменились к лучшему, а если не изменились, то изменитесь, потому что об этом позабочусь я… не забудьте, что я за вас ручаюсь, а я на ветер говорить не люблю… Раз я за что берусь, то и сделаю… и я вас сохраню.

— Вы делаете это опять-таки из любви к Оресту Германовичу?

С совершенно неожиданным для себя самое жаром Ираида Львовна воскликнула:

— Искоренить, сейчас же искоренить всякий гонор и самолюбие! место ли им здесь? и вам ли об этом говорить? и потом, если хотите, я это делаю также и для вас. Не стойте, как пень, и раз вы изменились, то и поступайте как измененный человек: идите к Оресту Германовичу, поцелуйтесь с ним и скажите как следует то же самое, что вы бормотали со своего порога…

Она взяла Лаврика за руку и подвела к хозяину, остававшемуся на прежнем месте, и с видимым удовольствием наблюдала, как Лаврик, поцеловавшись, снова повторил:

— Я очень виноват, Орест Германович, но я стал совсем другой.

Но теперь он это говорил, уже почти счастливо улыбаясь, как выздоравливающий.

— Ну, и слава Богу! не будем больше говорить об этом, — ответил Орест Германович, тоже как-то посветлев.

— Я теперь пойду… дел еще много, а мне в вашем Петербурге сидеть не очень хочется.

Когда Пекарский вышел провожать Ираиду Львовну, он тихо спросил:

— Вы ручались за Лаврика, Ираида Львовна, а кто же будет за меня порукой?

— За себя уж ручайтесь вы сами перед Господом Богом… я тут ни при чем.

Глава 8

Через неделю, по-видимому, г-жа Лилиенфельд отбыла во Флоренцию, потому что Леонид Львович, предупредив накануне своих дам, что на следующий день будет к их услугам, действительно, вернувшись поздно вечером, объявил, что он готов ехать хоть сейчас. Обе женщины зорко на него взглянули, как бы желая знать состояние его духа после отъезда Зои Михайловны. Но лицо Царевского было спокойно и не выражало особой тревоги. Говорил он также не убито, не слишком развязно, что несомненно доказывало бы известное расстройство, а совсем просто, обыкновенным манером, так что Ираида Львовна даже подумала про себя, что, может быть, ее брат был не так далек от истины, когда толковал о возвышенном устройстве, что прежде она была склонна считать влюбленной фанфаронадой. Неизвестно, заметил ли Леонид Львович обостренную наблюдательность жены и сестры; во всяком случае вида не подал, а продолжал рассуждать совершенно спокойно о завтрашнем отъезде. Вещи у него оказались уже сложенными. Во всяком случае, Ираиде Львовне гораздо больше доставила беспокойства Елена Александровна, чем ее муж. И не только потому, что с первой она проводила все время, меж тем как второго никогда не было дома, но также и оттого, что неожиданно открытая слабость Леонида Львовича была определенна и причины ее были достаточно известны; к тому же в последнее время она даже перешла в какое-то спокойствие, также довольно неожиданное. Состояние же Елены Александровны представляло ту опасность, что она как-то сама не знала, о чем расстраивалась и чего хотела. Когда Леонид Львович удалился уже к себе в комнату, а Ираида Львовна осталась немножко помочь Елене Александровне укладывать вещи, чтобы завтра утром не слишком торопиться, она заметила мельком:

— Вероятно, дня через два, самое большое, через неделю, ко мне приедут и Пекарские…

— Это очень неприятно! — ответила Лелечка, слегка хмурясь. С удивлением взглянув на Лелечку, Ираида Львовна спросила:

— Почему же это неприятно?., у них теперь полное согласие, никаких сложностей, надеюсь, не предвидится, так что они, наверное, окажутся самыми удобными сожителями… и потом, знаешь, когда люди ссорились и только что помирились, они всегда как-то больше заняты друг другом, так что или они будут обращать на нас очень мало внимания, или будут компаньонами очень милыми и покладистыми.

Елена Александровна двинула плечами и недовольно проговорила: — Если у них там такое благорастворение воздухов, мне тем более будет неприятно их присутствие.

Ираида Львовна подумала немного и начала с большею мягкостью:

— Конечно, если у себя не все в порядке, так неприятно видеть чужое благополучие, но ведь это чувство довольно низкое… Скорей нужно бы, чтоб хорошие примеры других нас побуждали им следовать, а никак не завидовать. Как ни говори, а все-таки это — зависть.

Елена Александровна слегка рассмеялась и проговорила:

— Действительно, есть чему завидовать!

— Отчего же и не завидовать? Я уверена, что жизнь их обоих пойдет теперь очень хорошо. Но я нахожу, что ты преувеличиваешь в дурную сторону положение своих собственных дел. Ты слишком мрачно смотришь… посмотри, как Леонид спокоен, а теперь, когда та, другая, уехала, будет еще лучше…

— Знаете что, Ираида Львовна, что меня нисколько не страшит и не беспокоит мое положение… Тем более меня нисколько не интересует семейная жизнь Пекарских… Мне просто будет неприятно встречаться с этим мальчишкой… Я была с ним несколько дружна сначала, но потом увидела, какой это хулиган и дрянной человек… и потом, у него адское самомнение… Он обиделся, что я несколько отдалилась от него, и стал говорить разные глупости, не только глупости, но прямо гадости…

— Что ж, ты от самого его это слышала? потому что, если тебе это передавали другие, то нельзя всем верить… Я сама вот так поверила всяким слухам и не только очутилась в дурацком положении, но чуть не наделала действительного вреда…

— Да ведь вы, кажется, сами были свидетельницей, какую безобразную сцену закатил он тогда у нас…

— Ну, да уж признаться, тогда все были хороши… вы все тогда были будто пьяны от ваших историй, а теперь, как я присмотрелась, такое поведение совсем было не похоже на Лаврика, т. е. на настоящего Лаврика…

— Вы думаете? — прищурив глаза, спросила Лелечка, — Ну, вот увидим, как будет вести себя ваш обновленный Лаврик.

— Если б я не была в тебе так уверена, Лелечка, я бы подумала, что все-таки у тебя остался не то какой-то зуб, не то сердечное влечение к этому молодому человеку, который, по твоим словам, так тебе неприятен.

— Смотрите, Ираида Львовна, не натолкните меня сами на что-нибудь такое, что уже вам будет не особенно приятно, — с некоторым вызовом произнесла Елена Александровна.

— Господь с тобой, Лелечка! на что я тебя наталкиваю? — На глупости…

— Глупостей, поверь, у тебя своих достаточно, а поговорим лучше серьезно. Ведь тебе же было отлично известно, что Пекарские будут гостить у нас, так ты бы должна была раньше об этом подумать и предупредить меня, а то что же я теперь буду делать? Не могло же мне прийти в голову, что за эти три недели Лаврик сделается тебе так неприятен, что ты даже не будешь в состоянии жить с ним под одной крышей. Или, может быть… — Ираида Львовна замолчала.

— Что может быть? — переспросила Лелечка. — Начали, так уж доканчивайте…

Казалось, реплика Елены Александровны чем-то подтвердила мысль Ираиды Львовны, потому что она продолжала не особенно доброжелательно:

— Или, может быть, эти слухи и басни о твоем романе с Лавриком имеют основание, и ты просто-напросто теперь избегаешь с ним встречи?., тогда, конечно, все становится совершенно ясным, и при таких отношениях, конечно, достаточно трех недель, чтобы все стало вверх ногами и чтобы тот, к которому мы вчера стремились всей душой, сегодня сделался нам невыносим. Особенно при твоем характере.

Елена Александровна не смутилась, а наоборот, как будто подбодрилась, видя, что разговор принимает характер некоторой пикировки.

— А вот представьте себе, именно при моем характере ничего подобного не случилось. Меня столько же интересует ваш молодой человек, как прошлогодний снег.

— Знаешь что, Лелечка? ты эти фасоны и пикировки со мною брось, потому что я совсем не для того затеяла с тобой разговор. Я у тебя даже ничего не спрашивала, а просто мне практически хотелось устроить, чтобы всем было хорошо и удобно у меня, потому я тебя и спросила — как могло случиться, что, отлично зная две недели тому назад, что Пекарские будут у меня, ты соглашалась ехать, а теперь становишься на дыбы? Не только как твоя родственница или твой друг, но просто как хозяйка дома я должна об этом позаботиться. Но я думаю, что все обойдется благополучно. Если для тебя, как ты говоришь, Лаврик — все равно, что прошлогодний снег, то ты-то для него, по-видимому, представляешь еще меньше интереса.

— Вы думаете? — спросила Лелечка.

— Полагаю.

— А может быть, вы ошибаетесь?

— Конечно, могу и ошибаться, но мне кажется, что нет.

— Что же, он сам вам это говорил? ведь вы, кажется, были у них?

— Если бы он сам мне говорил, тогда бы, пожалуй, у меня было меньше уверенности.

— Что же, вы, как называется, чувствуете, что он стал ко мне равнодушен?

— Да, если хочешь, чувствую. И именно почему-то я думаю, что не ошибаюсь.

Елена Александровна походила по комнате и вдруг ни с того ни с сего спросила:

— А Дмитрий Алексеевич Лаврентьев будет этот год жить в своем имении, вы не знаете?

— Не знаю, вероятно, будет… еще не приехал. Помолчав некоторое время, Елена Александровна добавила беззаботно и как бы небрежно:

— Относительно Лаврика все, конечно, вздор. Мне решительно все равно, будет он у вас или нет; всегда от самой себя зависит поставить себя так, как хочешь. Я вас уверяю, что никакой неприятности не произойдет, которая вам, как хозяйке, могла бы быть нежелательна…

Ираида Львовна зорко посмотрела на молодую женщину и добавила тихо:

— Об одном прошу тебя, не заводи нарочно каких-нибудь историй; достаточно тех, которые приходят сами.

— Зачем же я буду их заводить? что же, вы меня считаете за Полину Аркадьевну?

— Избави Боже! за Полину Аркадьевну я тебя не считаю, но какие-то общие зайчики у вас бегают в голове.

— У всякого есть свой заяц в голове, — ответила Елена Александровна, как будто для того, чтобы в этом разговоре последнее слово осталось за ней, и вышла из комнаты.

Глава 9

Обыкновенно про неприятные события говорится, что они не ходят в одиночку, а всегда целой компанией, так что на этом предмете составлена даже поговорка: «Пришла беда, отворяй ворота», но иногда и безразличные явления валятся как-то целой кучей. Так, например, не поспела Ираида с Царевскими приехать в «Затоны», как на следующий день туда же перебрались Пекарские, через два дня в окрестностях объявился Дмитрий Лаврентьев, а еще дня через три сельская бричка привезла на смоленские холмы высокого иностранца, в котором все без труда узнали бы мистера Стока, — так что для комплекта не хватало только Зои Михайловны, Полининых мальчишек да хулигана Кольки, Лелечкиного брата. Последний вообще куда-то провалился, и об нем не было ни слуху ни духу. Недостающих персонажей, конечно, могло заменить семейство Полаузовых, отдельные члены которого притом уже успели завязать некоторые сношения, если не со всеми нашими героями, то во всяком случае с Полиной Аркадьевной, как дамой наиболее доступной. Впрочем, о приезде Дмитрия Алексеевича, равно как и мистера Стока, никто из обитателей Затонов еще не знал, так что для них было до некоторой степени новостью, когда однажды, сидя всем обществом на террасе у Полаузовых и видя подъезжавшего хозяина, они на вопрос «Где он пропадал?» получили ответ, что он был у г. Лаврентьева. Ираида Львовна переглянулась с братом, а Полина воскликнула:

— Дмитрия Алексеевича?

— Так точно, — отвечал Полаузов, сдерживая лошадь.

— Да разве вы с ним знакомы?

— Особенного знакомства не водим; я ездил по делам…

— Вот интересно-то!

— Вы уж слишком многим интересуетесь, Полина Аркадьевна!

— Ну, так что же, нельзя же быть всем философами. Я сама сознаюсь, что, может быть, я слишком отзывчива. Но я вовсе не считаю это недостатком.

— Помилуйте, Полина Аркадьевна, при чем же тут ваша отзывчивость? — спросила Соня.

— По-моему, просто Панкратий Семенович завидует и ревнует, что кроме него у нас появится еще кавалер. Ведь до сих пор у нас был прямо женский монастырь, так что Панкратий Семенович с успехом мог цитировать русскую песню: «Восемь девок один я!» А теперь вам нужно немного посбавить спеси, у нас домашних трое мужчин, да еще каких: молодец к молодцу! — и Полина Аркадьевна указала рукой на Леонида Львовича и Пекарских.

Она говорила беззаботно и даже кокетливо, вдруг почему-то найдя, что в деревне, особенно с Полаузовыми, такой тон — самый подходящий. Конечно, она часто сбивалась с этого тона и начинала нести самый городской вздор о том, что она лесная сказка, но уж и то, что она додумалась, что каждому месту свойственно подходящее обращение, нельзя было не счесть за известный прогресс. К прогрессу нужно было отнести и то обстоятельство, что Полина Аркадьевна иногда бывала обута, а именно — свое босоножие она ограничила только домом и домашним садом, а на более далекие расстояния надевала легкие сандалии. Елена Александровна действительно сдержала свое слово, никаких историй с Лавриком не заводила, даже мало с ним разговаривала, что делать было тем удобнее, что Лаврик все время проводил или со своим дядей, или готовясь к экзаменам, которые он решил держать осенью. Ираида Львовна как будто успокоилась на этот счет, придавая внешней ровности Елены Александровны, может быть, большее значение, чем следовало бы. Конечно, от более наблюдательного человека не ускользнула бы какая-то недовольная тревога в Лелечкином обращении, а также та подробность, что с новым приливом сердечности она предалась дружбе с Полиной Аркадьевной и непрерывным шушуканьям с нею, что делать было тем удобнее, что обеим дамам отвели одну комнату по их собственному желанию. Остальные гости сохраняли несколько подозрительное спокойствие. Елена Александровна Полаузовых видела не в первый раз и держалась больше Софии Семеновны, не затевая никакого кокетства или флирта с ее братом. Соня же Полаузова была с ней, как со всеми, холодновато-ровна и спокойно радушна, не аффектируя никакой особенной дружбы. Увидя, что завязался общий разговор, Елена Александровна взяла Полину под руку и незаметно вышла в сад, где трава блестела желтою зеленью после недавнего дождя.

— Полина! он приехал… как-то я с ним встречусь?

— Разве ты думаешь, что вам придется встретиться?

— Конечно, думаю… как же иначе?

— Но ведь в Петербурге же вы не встречались?

— Нет. Но ведь я должна с ним объясниться!

— Конечно, конечно… притом, в деревне это так нетрудно сделать.

Лелечка остановилась, вздохнула и, положа руку на Полинино плечо, заговорила:

— Милая Полина! Теперь я могу признаться, что прежде я не верила, что ты меня понимаешь, считала это одними словами, но теперь, действительно, вижу, что никто, как ты, меня не поймет. И вот я тебе скажу, что эти несколько недель, последние, что я провела в городе, были так убийственно пусты, что мне показались за год. Будто целый год я никого не видала, ничего не чувствовала, не жила… Мне кажется, — еще несколько дней, и я бы не выдержала! И сегодня это известие о том, что Лаврентьев приехал, о том, что он здесь, на меня подействовало, как звук трубы, как новое обещание жизни… Пускай полной огорчений, полной страданий, но все-таки — жизни!

— Да, мы должны жить! Мы должны испытывать радость, горе и всегда, всегда любить! — восторженно подтвердила ей Полина.

Елена Александровна смотрела за мокрую лужайку, где по другой дорожке быстро шли Пекарские и Панкратий, а Полина Аркадьевна, думая, что уже прошло достаточно времени для восторженной паузы после ее афоризма, продолжала совсем другим тоном:

— Ну, а как же у тебя обстоит дело с Лавриком? ты мне что-то об этом ничего не говорила.

Медленно и презрительно улыбнувшись, будто возвращенная от сладких мечтаний к жалкой действительности, Елена Александровна отвечала:

— Ах, с Лавриком! Ну, это довольно глупая история! Она была отчасти затеяна для Лаврентьева. Знаешь, чтобы чувство не засыпало, всегда не очень полезно, когда все катится по слишком укатанной дороге.

— Милая Лелечка, не лукавь! во-первых, по-моему, ты заинтересовалась Лавриком раньше, чем познакомилась с Лаврентьевым, а во-вторых, это могло бы быть очень поэтично, потому что, когда ты пробуждаешь в человеке первую страсть, первую любовь, это делает и твое собственное чувство как-то более юным.

— Я совсем не считаю себя старухой, — недовольно отозвалась Елена Александровна.

— Конечно, конечно! — поспешно согласилась другая, — я не хотела этого сказать, но меня лично всегда страшно интересуют такие мальчики. И знаешь что? я даже предпочитаю таких, которые несколько боятся женщин… Это бывает очень остро! У меня бывали случаи с самыми закоренелыми и никто не мог устоять… это очень интересно! Всех избегает, всех не признает, а ты чуть моргнула глазом — и он у твоих ног. Может быть, мне помогала в этом моя фигура. Иногда их смущают слишком ярко выраженные женские формы.

Полина Аркадьевна лукаво задумалась, вероятно, о своей фигуре, но если она и не обладала роскошным бюстом, то тем не менее, очевидно, заблуждалась относительно яркой выраженности женских форм, потому что, одень ее хотя бы в жокейский костюм, никто бы не преминул при самом беглом взгляде признать в ней заправскую женщину. Елена Александровна, казалось, думала совсем о другом, потому что довольно равнодушно ответствовала:

— Конечно, ты, может быть, и права.

Не заметив равнодушия своей слушательницы, Полина с жаром продолжала:

— Да не «может быть», я безусловно права и повторяю — это бывает очень остро… Что касается меня — я больше всего люблю первые шаги… это смущение, эти совершенно различные подходы, эта игра, именно игра, — меня пьянит, как шампанское. Знаешь, как у одной поэтессы говорится: люблю я не любовь — люблю влюбленность.

— Но ведь Лаврик ничего не умеет, — улыбаясь заметила Лелечка.

Полина даже соскочила со скамейки, на которой они сидели, и возбужденно воскликнула:

— Ну, уж этому я ни за что не поверю! Как это так «ничего не умеет»?

— Да так… очень просто. Он даже говорить не умеет о любви!

— Ну, уж, это действительно — невероятная гадость! Но все-таки как-то не верится.

— Что такое? — нахмурясь, спросила Лелечка.

— Ну да! не умела пробудить в его сердце всю ту музыку, нежную и сладкую, которая зовется влюбленностью.

— Не знаю. По-моему, он невоспитанный и бесчувственный мальчишка, который о себе Бог знает что думает и притом все время рассуждает… Да, вот ты говоришь, что тебя такие субъекты интересуют, — вот и займись им, благо тебя твоя фигура делает неотразимой.

— А тебе он теперь совсем не нужен?

— Признаться, особенной надобности не имею.

— Это не размолвка, надеюсь?

— Между кем?

— Ну между нами.

— Как тебе может приходить в голову такой вздор! Я теперь стала совсем другой, и мне не до того, чтобы ссориться с тобою из-за каких-то Лавриков. Мне уж достаточно напортило мое легкомыслие. Но теперь я одумалась и создам себе жизнь прекрасную, полную страсти и радости. Я тебе ручаюсь в этом.

И Лелечка даже протянула руку к тонкому месяцу, который только что повис над задымившейся поляной. Полина Аркадьевна вдруг сделалась очень серьезной, сорвала былинку и медленно стала ее перекусывать, приняв грациозно задумчивую позу. Но неизвестно, произошла ли эта перемена вследствие торжественности Лелечкиной клятвы, или оттого, что в нескольких шагах от них, из-за поворота дорожки, показались оба Пекарские и Панкратий Полаузов.

Глава 10

Полина Аркадьевна несколько ошиблась в расчетах, думая, что с приездом гостей жизнь в «Затонах» очень изменится. Конечно, было больше народу, можно было разнообразить собеседников, притом Лелечка как-то больше, чем прежде, делала ее, Полину, своей поверенной, но все вновь прибывшие старые знакомцы были слишком определенно устроены, насколько они могли быть определенны и устроены, чтобы это пришлось по вкусу утомившейся покоем Полины.

Хотя она и не одобряла, но до некоторой степени могла понять выясненность положения Пекарских, но она никак не могла взять в толк, почему у Царевских настала какая-то мертвая точка. Относительно Лаврентьева она ничего не знала и даже не гадала, в какую сторону можно строить предположения. О приезде Андрея Стока Полина Аркадьевна не имела никакого представления, равно как и остальные деревенские жители. У нее, как у пьяницы, сосало под ложечкой, почему никто не расстраивается, не тормошится, не объясняется, — вообще никак себя не проявляет, так что ей осталось только последовать совету французского философа и создать самой волнения, если их нет. Она думала, что флирт с Лавриком будет достоверным толчком, чтоб завелись хотя какие-нибудь переживания, тем более, что она не без основания предполагала, что, как всякие явления, и эта затея будет иметь рикошетные отзвуки в других персонажах, с одной стороны, через Ореста Германовича на Правду, с другой стороны, через Елену Александровну на ее мужа, а, может быть, даже в лучшем случае на Лаврентьева и Лилиенфельд. Нельзя сказать, чтобы Полина Аркадьевна была совершенно лишена психологического предвидения, хотя и впадала в общую многим ошибку — меряя всех на свой аршин и предполагая, что и все, подобно ей, томятся миром, вооруженным или невооруженным, и только того и ждут, чтобы оживиться в катастрофической атмосфере. Поэтому вполне понятно и естественно то рвение, с которым Полина Аркадьевна принялась за свое предприятие, привлекательность которого увеличивалась тем, что ничто явственно не указывало на его целесообразность, так что и первые шаги, и случай, и судьбу нужно было изображать самой Полине. Впрочем, первые шаги изобразить никогда не трудно, а при умении это можно сделать так искусно, что всегда может сойти за случай; от случая до судьбы рукой подать, а уж когда замешана судьба, тут не нужно большой ловкости, чтоб вывести какие угодно роковые целесообразности. Итак, она села в приличную позу и задумчиво грызла былинку, когда из-за поворота аллеи показались оба Пекарские и Панкратий.

— Мы отчасти вас искали, — сказал Орест Германович, — Ираида Львовна почему-то решила сегодня поспеть домой засветло, и лошади уже запряжены.

— Я знала, что Ираида торопится, я только не думала, что так поздно… мы тут несколько разговорились с Полиной Аркадьевной и не заметили, как пролетело время, — проговорила Лелечка, еще не совсем оправившаяся от волнения.

— А вы разве не собираетесь ехать? — обратился Лаврик к Полине, когда все тронулись с места, а она продолжала сидеть и терзать свою былинку.

— А? что? — будто разбуженная спрашивала Полина, — ехать? да, конечно! Дайте мне вашу руку… я очень устала сегодня.

Первая тройка была уже шагах в двадцати от них, Полина медленно слезла со скамейки и, опершись на Лаврикову руку, повторила:

— Я очень устала сегодня.

Не получив и на этот раз ожидаемого вопроса, она начала разбито и печально:

— Как хорош молодой месяц… и каждые четыре недели он так же неизбежно хорош… это ужасно — неизбежность! В чем же тогда смысл, тогда что ж такое? есть только минуты, когда рвешь, как цветы, прекрасные, острые, смелые минуты… и без любви все мертво…

Видя, что Лаврик ничего не отвечает, а только ускорил шаги, Полина Аркадьевна продолжала уже более просто:

— Вы знаете, Лаврик, что Дмитрий Алексеевич приехал?

— Да, я слышал.

— Ну, и как же вы?

— Т. е. что, как же я?

— Как вы к этому относитесь?

— Да я думаю, как и все другие — никак. Приехал, так приехал. И потом, я думаю, что от моего отношения к этому факту ничего бы существенно не изменилось. Зачем же я буду утруждать себя бесполезными отношениями? у меня слишком мало времени на это.

— Вы рассуждаете, Лаврик, как старик, и мне кажется, что вы повторяете чужие слова.

— Может быть, я не знаю… Я говорю то, что думаю, и то, что считаю правильным, а что эти слова говорились до меня, мне до этого нет дела. Я вовсе не претендую на непрестанное новаторство. Раз эти рассуждения верны и хороши, мне все равно, стары они, или новы.

— Слова, слова и слова! да, вы считаете их справедливыми, но сами думаете не так. Вы не можете так думать! Слышите: не можете! Вы слишком для этого молоды и красивы!

— Что же, вы лучше меня знаете, что я думаю?

— Лучше.

— Тогда незачем меня и спрашивать, что я думаю, раз вы сами знаете!..

— Да, я знаю, что все это влияние Ираиды Львовны, и что вы совсем не такой, и что ваши экзамены там, это все вздор, и что приезд Лаврентьева не может быть вам безразличен, потому что это имеет непосредственное касательство до Елены Александровны, а это вам не все равно. Вот видите, какая я угадчица…

— Да, уж вы меня так разгадали, что я сам себя не узнаю.

— И это все вздор! отлично себя узнаете, а не хотите сознаться из-за мальчишеской гордости; и совершенно напрасно, потому что вам со мною стесняться решительно нечего, потому что я вас понимаю, может быть, лучше, чем кто бы то ни было здесь, и вы мне очень не нравитесь, особенно когда вы изображаете какого-то седоволосого философа. Я удивляюсь, как вам самим не скучно!

— А что должно было бы мне наскучить?

Полина Аркадьевна вдруг остановилась и, подняв юбку выше колена, стала отыскивать репейник, который туда вовсе не попадал.

— Что должно было вам наскучить? — переспросила она, не подымая головы.

— Да! — ответил Лаврик, ожидая, пока Полина поправится.

— Вы сами это отлично знаете! — сказала она, выпрямляясь.

— Нет, я что-то не знаю.

— Да вот так рассуждать и так вести себя, как вы теперь.

— А как же я себя веду!

— Как! Стараетесь сделать вид, что вы то, чем вы на самом деле не хотите и не можете быть.

— Какие-то шарады!

— Да, шарады, — ответила Полина Аркадьевна и прекратила разговор, потому что они уже подходили к террасе. На ступеньках лестницы она несколько задержалась и проговорила как бы про себя: «Шарады! шарады! а что в мире не шарады? Этот лес, и месяц, и небо, и сердце человеческое… а главное — чувства людей».

— Что это вы декламируете, милая Полина Аркадьевна, — спросила громко Ираида Львовна, бывшая уже в шляпе и в манто от пыли.

— Так… вспоминаю одно стихотворение…

— Ну, вы его вспомните по дороге, а теперь скорей одеваться, я боюсь, что скоро стемнеет.

— А мой совет, — сказал Панкратий, — и по дороге этим делом не заниматься, потому что, судя по началу, это стихотворение ничего доброго не обещает. Какая-то ни к чему не обязывающая загадочная ерунда.

Полина ничего не ответила, а, наскоро простившись с хозяевами, стала усаживаться в бричку рядом с Ираидой Львовной.

В общей суматохе, впрочем, она успела пожать руку Лаврику и шепнуть:

— Помните, Лаврик…

А что он должен был помнить, так и осталось неизвестным, как Лаврику, так, вероятно, и самой Полине Аркадьевне.

Как ни была расстроена Елена Александровна, от ее взгляда не ускользнул отдельный разговор Полины с Лавриком, потому, отходя ко сну, она обратилась к ней с вопросом:

— А ты уж, кажется, принялась осуществлять свой план?

— Какой план?

— Да насчет Лаврика.

— Ах, это? это да.

— Ну, и что же, успешно было начало?

— Не знаю, как тебе сказать… Я все-таки предпочитаю начинать в комнатах. Да, в сущности, я ничего и не предпринимала… Я совершенно просто и искренно беседовала. Он не очень глупый.

Несколько помедлив, Лелечка заметила: — В таком возрасте все глупы достаточно, и, по-моему, путь искренности здесь наиболее неудачный.

— Он, по-моему, теперь набрался каких-то скучных-прескучных слов, но ведь стоит на него посмотреть, чтобы понять, что эти слова сами по себе, а он — сам по себе, вроде перца, который поставлен на стол, а не положен в кушанья… Относительно искренности, я думаю, ты ошибаешься; она всегда производит впечатление. Притом это недостаток, конечно, но я и не могу быть иной.

— Ах, Полина, Полина! как бы вместо веселой игры у тебя самой не пробудились какие-нибудь чувства.

— Ну, так что же! тем игра будет веселей.

— Веселее ли? — спросила Лелечка, продолжая раздеваться.

— Безусловно, — живо подхватила Полина и с улыбкой добавила: — Меня еще одно обстоятельство очень радует.

— Какое же это обстоятельство?

— А то, что у нашей милой Елены Александровны тоже пробуждается чувство.

— У меня? — спросила Лелечка с удивлением. — Какое же?

— Чувство ревности, — отвечала Полина, ловко вскакивая на кровать.

— Чувство ревности? — переспросила Елена Александровна. — Ну, ты, Полина, кажется, совсем зафантазировалась!

— Зафантазировалась ли я, или не зафантазировалась, а только «собака на сене» в каждом из нас сидит, и даже очень: и себе не надо, и другим не дам.

— Да, может быть, это и правда, но в данном случае ты совершенно бредишь… какое мне дело до тебя, скажи на милость?

— А зачем же ты сердишься?

— Я и не думаю сердиться, откуда ты взяла?

— Ну, не сердишься, так волнуешься… да ты не беспокойся: лучше быть собакой на сене, чем бесчувственной деревяшкой, от этого будет еще веселее игра!.. а ведь что ж наша жизнь, как не игра?

— Ну, и прекрасно! Ну, я — собака на сене, и к тебе ревную, и наша жизнь игра… а теперь давай спать, — и Елена Александровна задула свечу.

Глава 11

Елена Александровна с негодованием отвергла предположение Полины, что она может ревновать Лаврика, но, конечно, чувство собаки на сене у ней было, и совершенно неожиданно обнаружилось. Также было совершенно справедливо, что это ее несколько оживило, во-первых, давши ей повод сделаться более внимательной наблюдательницей, во-вторых, слегка царапая самое живучее из женских чувств, самолюбие. Может быть, это оживление имело и другую причину, а именно — известие о приезде Лаврентьева, потому что если сильная страсть, сильное чувство заглушает в нас все другие, то чувства средние наоборот их обостряют, отчего люди, слегка влюбленные, всегда делаются еще более приятными для окружающих, а страстные маниаки или совершенно исчезают для своих друзей, или делаются соседями пренесносными. Чувство же Лелечки к Лаврентьеву было, конечно, очень средним, и опять-таки более всего напоминало чувство собаки на сене. Но как бы там ни было, оживление, столь желанное для Полины Аркадьевны, началось. Сердился Лаврик, сердилась Елена Александровна, нервничал Орест Германович, затревожилась Правда, и даже Леонид Львович стал ощущать какое-то беспокойство, а Полина Аркадьевна егозила, ликовала и расцветала, потому что начиналось то, что она звала жизнью. Лаврик сердился больше всего на то, что Полина Аркадьевна самым простым и конкретным образом ему мешала и надоедала. Расположится ли он у окна с книгами, как в окно уж летит букет какой-то дряни, а низкий голос Полины Аркадьевны из сада декламирует: «Я пришла к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало». — Уйдет ли к себе в комнату спать — та же Полина стучится к нему за спичками; на прогулках она всегда уставала, так что ее приходилось вести под руку, на гигантских шагах ее нужно было «заносить», по пруду надо было катать, за грибами ходить с одной корзинкой, так что только и оставалось уходить на целый день в лес. Но самое тягостное было, это разговор по душе: какой он, и какая она, и какие они, и как все есть на самом деле, и как все должно бы быть, и всегда все сводилось к невероятному и пустому вздору. Можно было бы удивиться, конечно, что Полина Аркадьевна прибегала к такому примитивному кокетству, забыв о леопардовых шкурах, но, как я уже сказывал, она полагала, что в деревне нужно вести себя как-то особенно, по-деревенски. И почему-то это деревенское поведение ей представлялось в виде манер присноблаженных вице-губернаторских дочек 80-х годов, которые ходили в мордовских костюмах с хлыстиками в руках и, куря тонкие пахитосы, рассуждали о женской эмансипации в кругу армейских подпоручиков. Вот это-то милое обращение, отчасти сдобренное бальмонтизмами, далькротизмом, леопардовыми шкурами и острыми настроениями, и положила себе Полина Аркадьевна, как проспект деревенской жизни. Но, конечно, этот химический состав не был заметен окружающим, и казалось, что Полина Аркадьевна думает, живет и поступает цельно, непосредственно и искренно, на другой вкус — безвкусно и несносно, но уж это дело вкуса.

Отложив книгу на траву, Лаврик слушал кукушку и думал спокойно, но не очень радостно о своем будущем. Вот он выдержит экзамен, поступит в университет, будет много писать, готовясь к какой-то настоящей и неизвестной жизни, будет ласковым и хорошим, может быть, скоро поедет за границу. Но сегодня ему как-то яснее, чем прежде, все это представлялось лишенным интереса, так как оно не было одушевлено никаким чувством; это было устройство, да, но не было никакой цели для этого устройства, оно не было ничем украшено, не было никаких непредвиденных расходов, на которые уходит всегда всего больше денег и без которых труднее обойтись, чем без насущных необходимостей.

Жизнь представлялась светлой, ровной, но слегка безрадостной, вроде какого-то ясного, трудолюбивого монастырского житья. Конечно, Лаврик имел понятие о чувстве несколько иное, чем Полина, но чувствовал необходимость чувственной и чувствительной привязанности.

Вместе с тем, он не мог вспомнить об таких связях без досады и обиды, не позабыв своего романа с Еленой Александровной. Он был уверен найти везде ту же Лелечку, не более как Лелечку. И неужели без Лелечек-то жизнь и кажется не мила?

Легкое фырканье лошадей прервало нить его размышлений, но когда он вышел на дорогу, деревенская бричка уже проехала, и он мог заметить только спины проезжих.

Один был статский, другой военный, оба одинакового хорошего роста; первый казался человеком средних лет, второй же по фигуре и посадке — едва достигшим полной возмужалости. Они быстро удалялись, громко говоря по-английски и не оборачиваясь, так что Лаврик не только не мог догадаться, кто они такие, но даже не успел разглядеть их лиц, хотя статский и показался ему чем-то похожим на мистера Стока.

Но откуда бы он взялся? Положим, эта дорога, кажется, ведет в имение Лаврентьева, но при деревенском всезнании едва ли бы прошло неизвестным такое событие, как приезд иностранца к кому-либо из соседей. Притом и офицер, который ехал вместе со Стоком, не был в стрелковой форме. Лаврик, посмотрев им вслед, подумал: вот и эти едут, наверное, к невестам, или возлюбленным, или оставили их в Петербурге и пишут им письма каждый день, и их жизнь имеет веселый смысл. Лаврик не поспел еще выйти из парка, как увидел одинокую фигуру в светлом летнем платье, которая медленно подвигалась ему навстречу.

Елена Александровна была задумчива, и непривычная серьезность выражалась в крепко сжатых губах и пристальном взоре. Даже когда Лаврик подошел совсем близко к ней, она его не заметила, так что ему пришлось ее окликнуть.

— Вы не знаете Лаврик, кто это проехал с мистером Стоком?

— А разве это был мистер Сток?.. Я и его не узнал…

— Да, это был он. Но кто это проехал с ним? Такое знакомое лицо, а между тем я его никогда не видала… Такие лица видишь во сне.

— Мне показалось, что это совсем молодой человек…

— Конечно, конечно, Лаврик… Как же могло быть иначе?

— Наверное, какой-нибудь приятель мистера, или знакомый Дмитрия Алексеевича, они, вероятно, ехали в «Озера».

— Вероятно.

— А вы гуляете? По-моему вы очень редко это делаете?

— Да, вот сегодня что-то вздумала. Я увидела, что к нам приехали Полаузовы, и ушла черным ходом; мне не хочется видеть людей.

— Они очень милые, эти Полаузовы: простые и порядочные, кажется!

— Да, уж слишком порядочные, до скуки!

— Вы сегодня расстроены, Елена Александровна?

— Какие глупости! Что же мне расстраиваться особенно!

— А не особенно, а все-таки расстроены?

— Какой вы, Лаврик, любопытный! Ведь я же, например, вас не спрашиваю, — отчего вы с некоторого времени так часто уединяетесь в лес?

— Вы меня не спрашиваете, потому что вы вообще со мной почти не говорите.

— И вы, конечно, думаете, что я с вами не говорю, потому что на вас сердита, или питаю еще к вам какие-либо чувства? Но вы в этом ошибаетесь, уверяю вас. А не спрашиваю я вас о ваших прогулках, во-первых, потому, что считаю любопытство иногда неделикатным, а во-вторых, потому что я без всяких расспросов знаю причину ваших прогулок: вы прячетесь от Полины Аркадьевны.

— Какой вздор! зачем же мне от нее прятаться? — Да, вам, по-моему, нет никаких оснований делать это. И даже скажу вам больше, вы этим самым играете ей в руку.

— Разве у Полины Аркадьевны есть какие-нибудь планы?

— У всякого человека есть свои планы.

— А у меня вот нет никаких планов.

— Ну, как же так нет? вот вы готовитесь к экзаменам, хотите поступить в университет, поедете с вашим дядей за границу.

— Ну, какие же это планы?

— Конечно, планы не особенно возвышенные, и даже не то чтоб очень веселые, но это — дело вкуса.

— Тут больше играют роль обстоятельства, а не мой вкус.

— Не ваш вкус, так чей-нибудь другой, а обстоятельства почти всегда зависят от нас самих.

— А у вас какие же планы?

— Опять-таки, Лаврик, не любопытствуйте! я ваши планы рассказала сама, не любопытствовала; вот и вы мои планы угадайте сами, хотя бы для того, чтобы доказать, что вы интересуетесь мной не меньше, чем я вами.

— Так ведь мои планы угадать нетрудно, так они несложны и просты, а у вас все какая-то таинственность.

— В данном случае мой план не имеет никакой таинственности. В настоящую минуту единственное мое старание, это узнать, кто этот офицер, который приехал с Андреем Ивановичем к Лаврентьеву.

Глава 12

Действительно, придя в дом, Елена Александровна и Лаврик нашли все общество на балконе за чаем, лишь одна Полина Аркадьевна сидела на отлете и не то мечтала, смотря на пруд под горой, не то дремала, хотя последнее, казалось бы, и не соответствовало ее живому характеру.

Прибытие Лаврика вместе с Еленой Александровной, по-видимому, произвело впечатление, по крайней мере на домашних. Полина Аркадьевна очнулась от своей мечтательности и на весь балкон закричала: «Вот неожиданное явление!» Леонид Львович тоже не без внимательности взглянул на вновь прибывшую пару, а Ираида Львовна, помещавшаяся рядом с Пекарским, пожала ему руку под столом, шепнув: «Теперь-то ведь вы можете быть спокойны».

— Конечно, — ответил он не совсем уверенно. Лаврик, заметив общее волнение, покраснел, а Елена Александровна спокойно взойдя по ступеням террасы, объявила: «Я всегда думала, что в деревне возможны самые предвиденные встречи, однако я ошибалась, потому что сегодня мы встретили в лесу… кого бы вы думали? Андрея Сток».

Это сообщение так живо всех заинтересовало, что, казалось, отвлекло внимание от самой Елены Александровны, хотя Полина, сев тотчас рядом с Лавриком, сказала ему:

— Сток-то Стоком, а вот как вы соединились в лесу, вы мне объясните?.. или сердце — не камень, и старый друг лучше новых двух?

— Бог знает, что вы говорите, Полина Аркадьевна! при чем тут мое сердце и старые друзья? мы просто встретились в лесу.

— Знаю я эти простые встречи!

— Уверяю вас, что это не более как случайность.

— Я вовсе не требую от вас никаких объяснений, но почему эта простая случайность никогда, скажем, не сведет в лесу вас со мной?

— Да просто потому, что вы никогда не бываете в лесу.

— Просто встретились, просто не бывает! что-то у вас все слишком просто выходит.

— Вы, Лаврик, ее не слушайте! — вмешалась Ираида Львовна, — последние дни очень жарко, и Полина Аркадьевна несколько нервна.

— Что я нервна, не спорю, но от жары ли это происходит, я не знаю, — и потом, наклоняясь к Лаврику, Полина шепнула: — видите, за нами уже следят.

— Я думаю, это ваша фантазия, — ответил так же тихо Лаврик, но незаметно отошел от Полины.

Разговор повелся о том, как теперь все стали нервны и сами не знают, чего хотят.

— Нервность, это, конечно, болезненное состояние, от которого можно и нужно лечиться, но она не непременно связана с тем, что человек сам не знает, чего хочет. Конечно, в последнем случае, человек может впасть не только в нервность, но и во что-нибудь еще худшее, но случается, что человек с нервами отлично знает, чего он хочет.

Ираида в ответ Панкратию Семеновичу заметила:

— Иногда нервностью называется просто дурной характер: убил человека — нервность! ни с кем не мог ужиться — то же самое, вытащил кошелек из кармана — тоже, если хотите, нервы. Так ведь очень легко объяснять собственную распущенность, а иногда и злую волю.

— И потом, это как бы снимает ответственность за свои поступки. А человек ответственен перед собою, а очень часто и перед другими! — вставила свое слово и Соня.

— Да полно вам, господа, нас разбирать! — вступилась Полина, — ведь кто же из присутствующих здесь не нервен и знает, чего хочет? может быть, только Ираида Львовна да Соня, и смотрите, как бы вы, по немецкой поговорке, вместе с водой из ванны не вылили ребенка, как бы, делая всех людей рассудительными и спокойными, вы не уничтожили весь трепет, всю красоту и поэзию жизни… чем же нам тогда жить?

— Я лично вам не могу, не умею сказать, чем вам жить и где помимо нервов находить красоту жизни, но я уверена, я верую, что есть такие люди, которые это знают, — не сдавалась Ираида Львовна.

— Я знаю человека, — медленно начал Леонид Львович, — одну женщину, у которой каждый взор, каждое движение мизинца — чистейшая красота, малейший поступок которой — истинное благородство и прелесть, которая горит и вдохновляет и которая, между тем, лишена всяческой болезненности и всегда знает, как никто, что ей нужно.

После короткого молчания, наступившего вслед за речью Леонида Львовича, раздался голос Лелечки, стоявшей у балконной решетки:

— Мы тоже знаем это совершенство; если хочешь, я тебе объясню, в чем секрет этого колдовства: вероятно, она любит; тогда, конечно, все в человеке прекрасно и определенно, независимо от того, нервен он или нет; не думай, что я свожу какие-то счеты, я совершенно отвлеченно объясняю. Когда человеком руководит любовь, он всегда знает, что надо делать, и всегда все выходит прекрасным.

— Ты, может быть, и права, и наверное это так, — отнеслась Ираида Львовна, — но дело в том, что о любви-то каждый имеет совершенно различное понятие. Ведь собачью свадьбу, если хочешь, можно назвать любовью, и определенность она, пожалуй, диктует, но такая ли это определенность, на которой можно строить жизнь?

— Ну, милая Ираида, ну кто же не знает, что такое любовь?

Лелечка, будто не слыша возражений, продолжала:

— И мы ничего не строим навсегда… Мы всегда странствуем… Мы всегда плавающие.

— Да, да… но плавающие, это те, у кого есть рулевой, а если ты, обхватив склизкое бревно, носишься по морю, какое же это плавание?

— Наш рулевой — любовь, о которой не может быть двух мнений.

Ираида Львовна сомнительно покачала головой и, чтоб прекратить слишком горячий разговор шуткой, сказала:

— Мы так рассуждаем, будто платоновские греки на пиру… но тогда нервов не знали и запальчивости тоже… А теперь я предлагаю — пойдемте в гостиную и пусть кто-нибудь сыграет самые любовные страницы, какие он только знает в музыке. — Вскоре из окон раздались слабые звуки старого Эраровского инструмента, а Лаврик, подойдя к Полине, оставшейся на террасе, тихо сказал:

— Как этот разговор совпадает с тем, что я думал весь сегодняшний день… Невозможно жить без красоты, а красоту дает любовь…

Полина помолчала, и потом, не оборачиваясь, произнесла просто, почти практически:

— Приходите завтра в лес после завтрака, там мы и поговорим.

Но на следующий день им не пришлось свидеться, так как жаркие дни сменились неожиданным дождем, обещавшим продлиться с неделю.

Сидя поневоле дома, обитатели «Затонов» нимало от этого не сблизились, а наоборот, даже как-то будто разъединились слегка.

Почти все время они не выходили из своих помещений, видясь только за общей едой, да по вечерам, сидя на балконе и слушая, как теплый дождь стекал с мокрых деревьев.

Занятия их были все те же: Ираида Львовна вела несложное хозяйство, Лаврик готовился к экзаменам, Орест Германович писал какую-то большую повесть, Леонид Львович получал каждый день длинные письма, на которые он отвечал неукоснительно, а Полина и Елена Александровна в своей комнате вели непрерывные беседы, содержание которых было неизвестно, но которые, во всяком случае, не вносили успокоения в их сердца. Ничто не говорило о мире и спокойствии, между тем не было похоже, что готовится, назревает очищающая воздух катастрофа. А все как-то ползло по швам, кисло и вяло разваливаясь.

И мелкий трепет был не трепетом восторга или предчувствия, а полусонным содроганием раздавленной ящерицы. Так что, действительно, можно было понять Полину, которая томилась по грому и молнии, но если они и могли произойти, то совсем с другой стороны и не такого сорта, как их гадала Полина Аркадьевна.

Как-то проходя по полутемной от сумерек гостиной, Полина Аркадьевна застала там Лаврика, уныло игравшего что-то на Эраре.

— Скучаете, мой друг? Можно вас послушать, я не помешаю?

— Пожалуйста… Вы мне нисколько не помешаете, но слушать, по правде сказать, нечего… я так, одним пальцем подбираю.

— Отчего же вы не учитесь?

— Да, я и буду учиться играть для себя, таких-то планов у меня много.

— А каких же у вас нет?

— Интересных.

Полина помолчала в темноте, меж тем как Лаврик не переставал оживлять дребезжавшие струны.

— Это от дождя нашло на всех такое уныние, а помните, Лаврик, мы с вами хотели еще поговорить! Я тогда смеялась над обстоятельствами… Конечно, если пожелать крепко, то их нет, не существует, но мы слабы, и желания у нас коротенькие, потому и дождь может служить помехой… Это глупо, конечно, но уж такие мы несовершенные люди…

— Где уж тут думать о совершенстве! Дай Бог, чтобы сколь-нибудь жизнь была похожа на жизнь.

— Вы говорите малодушно… Все это в нашей власти.

— Не всегда!

— Нет, всегда.

И потом, выйдя из темного угла и положив руки на Лавриковы плечи, Полина как-то дохнула в ухо своему собеседнику:

— Вы все еще любите Елену Александровну?

— Нет, — еле слышно ответил тот, — но я никого не люблю.

— Возможно ли? — тихо, но взволнованно продолжала Полина, — но это пройдет, это пройдет… Не правда ли? Это не может быть иначе! Я вас уверяю в этом, поверьте! — и в темноте она стала гладить его руки, шею и плечи, близко наклоняя к нему пахнущее пудрой лицо.

— Нет, Полина Аркадьевна, это так же невозможно, так же невероятно, как если бы завтра вдруг настала жара, и сейчас светила луна… — еще долго не взойдет мое солнце.

— Милый, милый! пусть солнца завтра не будет и луны теперь нет, а полюбите вы скоро!

И она, наклонившись еще ближе, сама поцеловала его. Лаврик не поспел еще ничего сказать, потому что в эту минуту в комнату вошла Ираида Львовна, неся в руках лампу с зеленым абажуром. Остановившись на пороге и подняв лампу выше головы, она сказала:

— Ах, это Лаврик и Полина… А я думала, кто это здесь шепчется?

— Да, это мы, — ответила Полина спокойно, — а вы кого-нибудь искали?

— Нет, я никого особенно не искала… пора чай пить, — и помолчав, Ираида Львовна прибавила безразличным тоном: — мы можем себя поздравить, завтра, наверное, будет хорошая погода, недаром сегодня так ветрено… Ветер разгоняет тучи и уж теперь временами видна луна… Я очень рада, а то с этим дождем вы все как-то закисли.

Полина Аркадьевна зорко и торжествующе взглянула на Лаврика и быстро подбежала к незавешенному окну, откуда было видно, как в разрывах облаков боком, как бы стыдясь, кралась большая, заплаканная луна…

Глава 13

Тот же дождь задерживал дома жителей и соседнего имения «Озер», принадлежавшего Дмитрию Алексеевичу Лаврентьеву. Он не производил такого разъединения, как между обитателями «Затонов», но нужно добавить, что если там не было никаких неприятных волнений и переживаний, то и особенно радостного оживления не чувствовалось. Хозяин не то грустил, не то скучал, а гости, хотя и старались дружеской лаской отвести от него мрачные мысли, но не считали деликатным практиковать слишком шумного веселья. Может быть, впрочем, это было и не в их характере. Мистер Сток, обладая, по мнению знающих его людей, детскою душою, был только в редкие минуты склонен к шумному выражению радости; другой же гость, почти еще не вышедший из юношеского возраста, был человеком хотя и веселым, но тихим, отнюдь, впрочем, не солидничая и не нося мрачной, разочарованной или деловой маски. Деловой маски лишен был и англичанин, несмотря на то, что он всегда работал и действительно был занят; но он работал легко и весело, не придавая, казалось, своим занятиям большего значения, чем они заслуживали. Дмитрий Алексеевич нового своего гостя почти не знал, не будучи с ним знаком, хотя и служили они в одном городе. Его привез мистер Сток, вкратце сказав Лаврентьеву, что у его друга случились кое-какие неприятности, так что им было бы полезно находиться вместе, что сам мистер Сток не хочет покидать Лаврентьева, а потому нельзя ли выписать в Затоны и молодого офицера, который, по его словам, был человек тихий, приятный и воспитанный.

— Конечно, может ли быть об этом и разговор?.. Садитесь сейчас и составляйте телеграмму вашему другу, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Я понимаю, как важно ваше присутствие, если человек в какой-нибудь печали, и потому не хочу вас никуда отпускать. Одного только я боюсь, что я буду вас ревновать к новому другу.

— Во-первых, это вовсе не новый друг, он мне знаком с ранней юности, а во-вторых, ревновать тут было бы неразумно, так как такое чувство неистощимо.

— Ну, разумеется, я пошутил… разве можно быть таким серьезным? — отшучивался хозяин и, мельком взглянув на исписанный листок, вдруг воскликнул: — Ах, да это Виктор Павлович Фортов, тот, который к нам приедет?

— Он самый… А разве он вам знаком?

— Нет, к несчастью, не знаком… Может быть, если бы я был с ним знаком, я бы не находился в таком смешном и плачевном положении, как теперь.

— Очень возможно, — ответил англичанин, не расспрашивая, и потом прибавил полушутливо: — Может быть, это знакомство, которое, по вашим словам, могло бы удержать вас от необдуманных поступков, теперь поможет вам скорее исцелиться от их последствий.

Больше не было разговоров о Фортове, будто Андрей Иванович без всякого сказу понимал, какую роль мог бы сыграть этот новый для нас персонаж в судьбе господина Лаврентьева, а дней через пять, как мы уже видели, деревенская бричка привезла вместе с англичанином никому не известного молодого офицера с лицом, которое, по словам Лелечки Царевской, видаешь только во сне. Никаких ни патетических, ни таинственных сцен не произошло при встрече Лаврентьева с вновь прибывшим. Оба сказали то, что говорится всегда, что они уж слышали друг о друге, но хозяин смотрел на гостя с некоторой любопытствующей надеждой, а тот, удивленно уловив этот взгляд, продолжал оставаться сдержанно ласковым и как-то безразлично любезным, имея вид не то слегка усталый, не то расстроенный. Но если первая встреча и носила едва уловимый характер встречи и происшествия, то очень скоро, почти сейчас же, вся жизнь вошла в свою колею и почти ничем не отличалась от жизни до приезда Виктора Павловича, что, казалось, несколько обижало Лаврентьева. Хотя мистер Сток занимался меньше, чем в городе, как будто для того, чтобы оставить больше времени своим друзьям, тем не менее они почти полдня проводили вдвоем, ласково и дружески ведя самый незначительный разговор. И в тот день, когда снова вернулось тепло, Дмитрий Алексеевич, дойдя с младшим гостем почти до оранжерей, помещавшихся в конце длинного, но очень узкого сада, по обыкновению вел простейшие речи, как вдруг неожиданно спросил:

— Вы меня простите, Виктор Павлович, за мою нескромность, но я давно вас хотел спросить: когда и как вы познакомились с Андреем Ивановичем?

— Я охотно удовлетворю ваше любопытство, хотя на такой вопрос легко ответить, что у таких-то и у таких-то общих знакомых, но вы отлично знаете, как и я, что познакомиться и сблизиться с мистером Стоком нельзя «просто так».

— Я с вами вполне согласен, но, пожалуйста, не думайте, что я просто любопытствую и занимаю вас разговором; меня это интересует по разным причинам, отнюдь не легкомысленным, уверяю вас.

— Я вам верю без всяких уверений, но я думаю, что мое знакомство и моя близость с мистером Стоком произошли совершенно таким же образом, как у вас и как у всех, которые к нему приближаются… Я с ним познакомился очень просто, в корпусе, где, как вам известно, он был воспитателем, будучи еще военным, а сблизился с ним в очень трудную и нелепую минуту моей жизни… Вы тогда уже кончили училище, когда нас постигло эпидемическое поветрие самоубийств… Не было такого пустяка, из-за которого бы не пускали себе пули в лоб… Как ни стыдно признаваться, но и я не избег этой плачевной моды.

— Да, я помню… Я слышал об этом.

— В то время такие случаи так часто повторялись, что довольно трудно помнить о каждом в отдельности, если не следить специально за судьбою данного человека.

— Я специально следил за вами, — ответил Дмитрий Алексеевич серьезно.

Пропустив мимо ушей замечание хозяина, Фортов продолжал:

— Ну, вот и я, «покорный общему закону», стрелялся, но не застрелился. Действительно, это произвело некоторый шум, который мог дойти до слуха людей и далеких… Причины этого поступка, конечно, могли бы показаться не только мальчику, лишенному душевного равновесия, каким был тогда я, но и человеку взрослому, но, как бы выразиться… слишком привязанному к перипетиям чувств и обстоятельств, — важными и основательными, но потом я увидел, насколько они были пустяшны и вздорны и не заслуживали не только нажима курка, но вообще никакого внимания. Тогда-то и пришел ко мне мистер Сток… Он уже был в отставке… Он пришел ко мне просто, как лучший друг, как брат, как сиделка, и прежде всего помог вернуть мне жизнь и силы, назначение и целесообразность которых он мне указал впоследствии, когда я уже совершенно окреп. С тех пор, я стал совсем другим человеком… Тут не было, разумеется, никакого чуда, просто во мне пробудились и развились те свойства, которые всегда во мне были, но сделалось это при помощи Андрея Ивановича. Вы не можете себе представить, как радостна и облегчена стала моя здешняя жизнь… Я не говорю уже о душевном состоянии, но даже в самых простых делах эта легкая и радостная уверенность и, если хотите, вера — может сделать то, что человеку удается все, что он ни предпримет… Конечно, не какие-нибудь злые, нехорошие дела.

— Вы удивительно умеете рассказывать, Виктор Павлович… так что, говоря, по-видимому, откровенно, ничего решительного не сообщаете.

— Вас интересуют обстоятельства, которые заставили меня стреляться?

— Нет, конечно, нет!.. Притом, как это ни странно, я их знаю.

— Ну, так что же? Что вы хотите, чтобы я рассказал вам подробнее?

— Вы сами знаете, чего я ждал от вас… каких признаний.

— Да, я это знаю, потому-то я и молчу… Вам эти слова должен сказать не я, а другой человек.

— Кто же? — Я не знаю.

— Может быть, мистер Сток?

— Может быть… Я не знаю… Всегда в нужную минуту приходит нужный человек.

— Но есть люди, к которым этот нужный человек никогда не приходит?

— О, да! и сколько еще таких людей! но вы не придавайте моим словам какого-нибудь таинственного значения… Я говорю вещи самые простые. Если вам захочется, очень захочется малины, то всегда придет баба, чтоб ее продать… Если вы влюблены и вам действительно хочется получить письмо, то почтальон уже будет звониться у ваших дверей. Нужно только уметь хотеть и знать, как это нужно делать… Скажу даже больше: за вас хотеть может другой человек, более искусный и опытный, нежели вы сами.

— Но захотел ли кто-нибудь слишком меня видеть, потому что вон идет какой-то вестник.

Действительно, по открытой дорожке от парников бежал простоволосый конюшенный мальчик в розовой рубашке.

— Что тебе, Федор? — крикнул ему Дмитрий Алексеевич, когда тот еще не успел добежать до места.

— Вас там ждут.

— Кто меня ждет?

— Не велено сказывать…

— Что за мистификация! Кто-нибудь из знакомых?

— Не могу знать.

— Да откуда же взялся он и где меня ждет?

— Они приехали верхом и ждут вас в гостиной.

— Идите, идите, Дмитрий Алексеевич! — проговорил Фортов с улыбкой… — Может быть, это и есть нужный человек в данную минуту.

— Вы меня извините?

— Ну, конечно… Стоит ли об этом говорить? Когда Дмитрий Алексеевич быстро вбежал в полутемную, после солнечного сада гостиную, он увидел у круглого стола с журналами небольшую дамскую фигуру в длинном черном платье и черной же вуалетке. Она тихо перебирала журналы и, казалось, не слышала, как вошел Лаврентьев, так что тот принужден был откашляться и громко начать:

— С кем имею честь?

— Это я, Дмитрий Алексеевич… Я приехала к вам по делу, — ответила гостья. Потом не спеша повернулась и откинула вуалетку, причем Дмитрий Алексеевич, увидел, что его посетительница была не кто иная, как Елена Александровна Царевская.

Глава 14

Дмитрий Алексеевич молча смотрел на свою гостью, покуда та лепетала что-то не то о цветах из лаврентьевских оранжерей, которые бы она хотела достать по случаю близкого рождения Ираиды Львовны, не то о какой-то сельской машине, действия которой будто бы ее, Лелечку, очень интересовали.

Наконец он вымолвил:

— Конечно, я всегда рад служить вам всем, чем могу, но я хотел бы знать, одно ли это привело вас сюда?

— Не все ли вам равно? — ответила Елена Александровна, скорбно улыбаясь и опираясь рукою на стол. Не дожидаясь ответа, она сама уже продолжала: — Впрочем, что я говорю! вы бы не спрашивали, раз вам не было бы интересно… Конечно, вы правы: это только предлог и, кажется, даже не особенно умелый. Я просто хотела вас видеть и, если можно, поговорить с вами.

— Прошу вас, — отнесся к ней хозяин, указывая на ближайший стул. Но гостья, не воспользовавшись приглашением, продолжала стоя:

— Я не думаю, чтобы наш разговор был продолжительным, но все-таки он займет известное время… Нам никто не помешает?

Дмитрий Алексеевич молча подошел к двери и замкнул ее на ключ.

— Что случилось, Дмитрий Алексеевич?.. что заставило вас так измениться ко мне?.. Конечно, чувство может улетать без всяких причин, но почему это совершается так жестоко, что любовь уходит не одновременно у обоих любивших?

— Вы сами отлично знаете, Елена Александровна, что случилось.

— Ах, вы говорите о том глупом случае в Риге? о том несчастном мальчике, который так обо мне безумствовал! конечно, я была виновата, затеяв всю эту ненужную игру, но нельзя же за это так наказывать.

Помолчав некоторое время, Дмитрий Алексеевич ответил:

— Мне не хотелось говорить об этом, но раз вы сами начали разговор, то не скрою, что, действительно, случай в Риге с этим молодым человеком произвел на меня очень тягостное впечатление, тем более что вы не можете мне поставить в вину, что я относился к вам легкомысленно или даже просто легко… Я любил вас искренно и серьезно.

— Не надо, не надо об этом! И неужели этому искреннему и серьезному чувству достаточно пустого столкновения с ничего не значащей историей, чтобы оно разлетелось, как одуванчик от ветра.

— Во-первых, я не считал этой истории такою пустой, во-вторых, дело было совсем и не в истории… Дело в том, что этот случай осветил мне ваше ко мне отношение и, ужаснув, заставил подумать.

— Боже мой! Боже мой! неужели когда любят, думают? неужели, когда любят, решают или взвешивают? Нет, я не хочу этого думать.

Поступают, может быть, дико, непоправимо, но всегда руководясь чувством, а не размышлениями… Если бы вы меня любили, в ту минуту вы могли меня убить, избить, если хотите, но не то, не то, что вы сделали!..

— Я сделал гораздо больше, чем, если б я ударил, или убил вас… Я сейчас же вас оставил и навсегда… Причем руководился сильнейшим чувством… Это, может быть, труднее, чем вы думаете.

— Но ведь это неправда… Вы только отошли от меня, но нисколько меня не разлюбили. Вы хотели поступить, как сильный мужчина с определенною волею, а поступили, как обидчивый ребенок… Вы отошли в угол и надулись, вот и все… Я думала сначала, что все кончилось, но что-то мне говорило, что это не так. Вероятно, сердце. Я захотела вас увидеть, чтобы самой убедиться… И вот теперь, я не верю, слышите ли, теперь я не верю, что вы меня разлюбили.

— Тем не менее, это так.

Под черной вуалеткой было незаметно, как слегка передернулось лицо Елены Александровны, когда она, вставши и подойдя совсем близко к хозяину, взяла его за обе руки… Когда она открыла лицо, оно уже спокойно улыбалось.

— Ну, хорошо, ну, я вижу, что вы сильный мужчина… Вы довольны? Теперь, надеюсь, мы можем говорить не как поссорившиеся дети, не как сильный мужчина и слабая, но коварная женщина, а просто, как люди!

— Как люди, которые не лгут?

— Ну, положим, как люди, которые не лгут, насколько это возможно… Тем более, что за это время я так много думала, так много пережила, что сделалась гораздо старше, может быть, и серьезнее… Я стала яснее видеть и других, и себя… Знаете, когда в уединении проводишь некоторое время, как-то сами собой отпадают все детали, все мишурные украшения, и выступает настоящий, простой рисунок всего, что случилось… И вот я теперь вижу, что вы меня любите по-прежнему, если не больше… Не правда ли?

Елена Александровна стояла совсем близко около сидевшего Дмитрия Алексеевича, почти прикасаясь к нему… Она мяла его руку в своих, а лицо, с которого была устранена вуалетка, улыбалось с видимым спокойствием. Не подымая глаз, будто стараясь не смотреть на милые когда-то, а может и теперь, черты, Дмитрий Алексеевич заговорил медленно, но как-то слишком глухо, что свидетельствовало об известном волнении:

— Елена Александровна… Я буду говорить вам, как человек человеку… Я вам верил и любил вас… Оба эти чувства, если только первое можно назвать чувством, проходят мимо нашей воли, их нельзя вызывать намеренно: нельзя верить, если не верится, и когда не любится, — любить трудно… И вместе с тем эта непроизвольность нисколько не придает этим чувствам характера случайности и непостоянства. Есть причины, обстоятельства, которые как бы подвергают их испытанию, и вот я этого испытания не выдержал… Конечно, если бы я верил и любил, как следует, я бы делал это «не потому что» то-то и то-то, а «несмотря» на то-то и то-то. А вот этого «несмотря» я и не выдержал. Когда случилось, или показалось мне, что случилось то событие, которое подвергло мою веру и любовь к вам искусу, я потерял и то, и другое. Конечно, это моя вина, я недостаточно крепко вас любил и верил вам, чтоб продолжать это при наглядном доказательстве необоснованности этих чувств… Конечно, я виноват…

Лелечка, не выпуская из своих рук руки Дмитрия Алексеевича, сказала затуманенным голосом:

— Милый, я тоже виновата еще больше тебя… Но что же делать? Нужно прощать друг другу…

И она наклонилась, как будто хотела его поцеловать.

— Елена Александровна! по-моему, вы не поняли меня… вы меня или не слушали, или слышали совсем не то, что я вам говорил… Теперь мне вас прощать не в чем.

Елена Александровна заговорила будто совсем в забытьи:

— Может быть, я и не поняла, я не знаю, мне все равно… Я счастлива, что вижу твои глаза, слышу твой голос… Я думала, это совсем невозможно, но теперь мне больше ничего не надо… Хотя бы ты говорил тысячу раз, что ты меня не любишь, я этому не верю, потому что я хочу, чтоб было иначе!

И, опустившись на колени к Лаврентьеву, она обвила его шею руками. Тот высвободился, прошептав:

— Зачем это, Елена Александровна, ведь и вы меня уже совершенно не любите!

Елена Александровна, быстро опустив вуалетку, поднялась с колен Лаврентьева и, ни слова не говоря, подошла к окну, выходящему в сад.

Постояв так минуты с две, она произнесла тихо, но внятно, не оборачивая лица к собеседнику:

— Теперь я понимаю, новый курс!.. И вы думаете, вам это удастся?

— Но если вы понимаете, то я-то не понимаю ваших намеков.

Лелечка, не оборачиваясь, подолжала:

— Т. е. вы их не желаете понимать, но сколько бы вы не отпирались, я вижу теперь…

— Что ж вы видите?

— То же, что и вы, — и Лелечка указала рукой, с которой она не сняла перчатки, в окно.

Там, на широкой дорожке, усыпанной красным песком, стоя беседовали мистер Сток и Виктор Павлович Фортов; последний стоял лицом к дому, сдвинув фуражку на затылок, меж тем, как у англичанина была видна только широкая спина. Дмитрий Алексеевич смотрел несколько минут молча, наконец, густо покраснев, прошептал:

— Какая низость.

— Я с вами вполне согласна, — быстро ответила Лелечка и потом вдруг, не отходя от окна, так же быстро схватила Лаврентьева за руки одной рукой, другой рукой обвив его шею и целуя быстро и крепко, проговорила: — Милый, не обращайте внимания… Мало ли что может прийти в голову женщине, которая любит?!.

— Елена Александровна, бросьте эту игру! я ее совершенно не оценю, и мне она неприятна!

— Так значит, я права?

— Думайте, что угодно. Мне ваше мнение совершенно безразлично! — и Дмитрий Алексеевич молча отворил дверь и позвонил человеку.

— Отдохнула ли барынина лошадь? она сейчас едет обратно.

— Так точно.

— Оставьте меня! оставьте! — воскликнула Лелечка, когда Лаврентьев хотел поцеловать ей руку. Она, казалось, чуть не плакала, и Лаврентьев готов был ее пожалеть, но тотчас успокоился, подойдя к окну: Елена Александровна уже садилась на лошадь, причем помогал ей Фортов, а она улыбалась, смотря на него косым и ласковым взглядом.

Глава 15

Улыбка сошла с лица Елены Александровны, едва последняя выехала за ворота лаврентьевской усадьбы. Первые версты она пустила лошадь галопом, думая найти успокоение, если не какое-либо решение в быстроте почти бешеного движения. Она сама не знала, какие чувства владели ею и которое преобладало. Всего явственнее чувствовалась только досада на какую-то неудачу, вроде досады охотника, не попавшего в редкую дичь, но, может быть, дело было и серьезнее, и, обозревая мысленно все возможные перспективы будущего своего житья, Елена Александровна не могла ни которой из них одобрить, так что это было не только неудача на охоте, но и некоторый конкретный крах и, как таковой, не могло не возбудить сомнения в собственных силах. И по мере того, как размышления ее принимали более спокойный и вместе с тем более безнадежный характер, она все более и более сдерживала лошадь, которая пошла, наконец, шагом.

Было еще рано, и Елена Александровна, подумав, что ее отсутствие еще не скоро будет замечено дома, соскочила с лошади и, привязав ее к тонкому клену, сама вышла на луговину, густо поросшую донником. Сев на пенек и смотря на желто-белые цветы, приторно пахнущие булкой, вымоченной в молоке, Елена Александровна не только не знала определенно, что делать, но даже не соображала точно, куда направить мысли. Она не знала, сколько бы времени она так просидела, если бы ее не вывел из задумчивости сухой треск ломаемых вдали веток. Она стала прислушиваться, не двигаясь… Треск, все приближавшийся, наконец прекратился, и на ту же поляну вышел с книгой в руке Лаврик. Лелечка его тотчас признала, и он, казалось, ее заметил сейчас же, потому что тотчас же пошел прямо по направлению к ней. Елене Александровне была такая лень двигать хотя бы одним мускулом, что она даже не улыбнулась на приветствие Лаврика.

— Вот вы где, Елена Александровна! вы делаетесь очень утренней, никак не ожидал вас здесь встретить; мы сегодня завтракали раньше, чем всегда, и думали, что вы еще спите. Ираида Львовна даже с уверенностью утверждала это, и Полина Аркадьевна не протестовала, хотя бы, казалось, ей нужно было бы знать, дома вы или нет.

Лаврик начал бойко и беззаботно, но так как Елена Александровна все молчала, то и его тон все понижался и замедлялся и наконец совсем как-то застрял… Помолчав некоторое время, он спросил жалобно:

— Вы чем-то расстроены, Елена Александровна?

— Я! Нет… я просто устала.

— Да… это довольно далеко от дому… это место.

— Это-то что!.. Но я далеко ездила. Я ведь верхом… Я была у Дмитрия Алексеевича.

— У Лаврентьева?! — воскликнул Лаврик.

— Ну да. У кого же еще?

— Зачем же вы туда ездили? впрочем, я не имею права задавать вам такие вопросы.

— Я хотела узнать фамилию того офицера, который к ним приехал.

— Ну, и что же? вы ее узнали?

— А разве вас это тоже интересует? — и потом, вдруг переменив тон, Лелечка продолжала: — нет, я ее не узнала, потому что ни у какого Лаврентьева я не была, конечно. Я просто это сказала, чтобы посмотреть, какое это произведет на вас впечатление, и вижу, что вы меня ревнуете… Хотя, кажется, теперь вы не имеете на то никакого ни права, ни основания.

— Конечно, я не имею никакого права.

— А между тем могли бы иметь…

— Не надо этого говорить, Елена Александровна! — почему-то очень громко сказал Лаврик.

— Вот уж кричать на меня вы не имеете и не будете иметь никогда никакого права.

— Я и не кричу, простите. Помолчав, Лелечка начала задумчиво:

— Да, это совсем вам не к лицу… Ведь что, собственно, и послужило к тому, чтоб наш роман, наша сказка так печально кончились… Вы захотели быть мужчиной… захотели быть прямым, грубым и непонятливым и не догадались, что это совсем не ваша роль и что не это меня в вас пленяло. Вы захотели быть Лаврентьевым, тогда как вы хороши только как Лаврик Пекарский, и вы не могли допустить, что у души, у сердца есть разные потребности, отнюдь не исключающие одна другую, что мне мог быть нужен Лаврентьев, из чего совершенно не значит, что вас я не люблю…

— Но ведь вы же сами, Елена Александровна, хотели, чтобы я переменился?

— Нет, я этого не хотела… Я, может быть, это говорила, но не хотела. Не всегда слова значут то, что они обозначают. Нужно знать, догадываться, что думает, что чувствует человек, а не ограничиваться тем, что слушаешь его слова и, может быть, их исполняешь.

— Я не знаю… я, наверное, слишком прост. По-моему, вы меня путаете что-то. Может, вы и теперь думаете и желаете совсем не то, что говорите, — где же мне знать?

— Кто любит, тот всегда знает.

— Ах, Елена Александровна! Я ль не любил вас, а оказывается, не знал, чего вы хотите.

— Может быть, тогда и я не знала, чего хотела.

— А теперь знаете?

— Теперь я стала умнее.

Лаврик, наклонившись, вдруг поцеловал руку Елене Александровне и ласково прошептал:

— Только не путайте и не обманывайте меня! Я ведь всему поверю!..

Лелечка вдруг закричала на всю поляну:

— Да, конечно, я вас путаю, я обманываю, я вру! Я — лживое создание, как все женщины! я вами играла… Я вам советую, Лаврик, съездить в «Озера»; там, может быть, вам укажут простой и настоящий путь жизни. Или даже дома беседуйте чаще с Орестом Германовичем и Ираидой Львовной, но не смейте говорить о любви! не смейте говорить и думать обо мне тоже! и посмотрим, какая выйдет у вас простая и честная жизнь без любви и кому она будет нужна!..

Она быстро встала и пошла к своей лошади. Лаврик следовал за ней, повторяя: «Елена Александровна! Елена Александровна!» Но та шла, не оборачиваясь, без его помощи вскочила в седло и исчезла таким же галопом, каким она выехала из ворот Лаврентьевской усадьбы.

Лаврик машинально посмотрел на часы, хотя этот жест нисколько не привел ему на память, что он уговорился с Полиной Аркадьевной встретиться на этом месте.

С быстро удалявшимся топотом Лелечкиного коня смешался звук других копыт, приближавшихся с другой стороны. Лаврик все стоял у того же пенька, где только что сидела Царевская, и думал, как он будет жить без любви. Вместе с тем ему казались непонятными и весьма ненадежными в своей неопределенности как слова, так тем более чувства и желания Елены Александровны.

Неужели несовместима простая, светлая и радостная жизнь с тем, что все и он, Лаврик, называли любовью? Неужели привлекательность не более как игра, сложности происходят от обмана и недостатка искренности и весь ансамбль является соединением легкого волнения в крови, какой-то любовной чесотки, неопределенного беспокойства, повышенного самолюбия и огромной, пустой скуки? Топот лошадей все приближался, и на дорогу выехали два всадника, из которых в одном Лаврик без труда узнал Стока; другой был тем офицером, очевидно, который тогда здесь же проезжал с англичанином в бричке. По-видимому, поляна, на которой находился Лаврик, была конечною целью всадников, потому что, выехав на нее, они спешились и, привязав лошадей у въезда, медленно пошли к месту, где, спрятанный теперь в кустах, находился Пекарский. А может быть, это была просто остановка во время прогулки, потому что ничего особенного луговина, поросшая донником, из себя не представляла. Лаврик лениво соображал это, боясь главным образом, как бы они не помешали его свиданию с Полиной Аркадьевной, о которой он вдруг вспомнил, совсем было позабыв на некоторое время. Казалось, приезжие не обращали большого внимания на окрестность, ведя все время оживленный разговор вполголоса. Слов их Лаврик не слышал, да, по правде сказать, и не слушал, весь занятый собственным беспокойством. К тому же его поразили лица приезжих; не столько лица, сколько их выражения; они были до крайности спокойны и вместе с тем являли какую-то напряженность, почти восторженную. Трудно было себе вообразить, чтобы в данную минуту этих людей могло коснуться не только такое докучное и ленивое беспокойство, которое владело Лавриком, но и подлинная, но опять-таки какая-то тяжелая, сама себя выдумывающая и в сущности пустая ажитация, образчиком которой могла служить только что бывшая здесь Лелечка; а о вздорном трепыхании Полины смешно было бы и вспоминать. И между тем это не были лица людей, отрешенных от всех волнений и человеческих чувств… Наоборот, казалось, что они выражали предел стремления и желания, но очень просветленного и чем-то преображенного. На их скрытого зрителя нашел как бы столбняк, и неизвестно, сколько бы времени он продолжался, если бы внезапный поворот, внешний, но не менее изумительный, не спутал еще более его мыслей. И как это ни странно, это внешнее движение как бы вернуло Лаврику слух. Действительно, в ту же минуту, как он увидел, что младший, став на колени, поцеловал руку другому, он услышал явственно его слова:

— Боже мой, Боже мой! неужели это будет завтра?! На что старший ответил:

— Да, так мне писали из Праги.

Тогда первый, подняв в каком-то радостном исступлении руки к небу, громко сказал:

— Как могут жить люди, не знавшие таких минут?! — Затем они поцеловались и молча направились к своим лошадям. Особенную странность этой сцене придавало то, что мистер Сток был в верховом костюме, а его спутник в обычной офицерской форме.

Вероятно, прошло минут десять, как они уехали, а Лаврик все еще сидел неподвижно, не зная, спит ли он, или бодрствует. Наконец вышел из-за куста и, подойдя к тому месту, где только что Фортов стоял на коленях, увидел слегка помятые стебли цветов.

— Что это: сон, сказка? — произнес Лаврик вслух, и в ответ на его слова послышалось:

— Да, это сон… это сказка! — и тонкие руки обняли его шею сзади.

Лаврик почти не узнал Полины Аркадьевны, так ее появление было кстати и некстати. Она была босой, в белом балахончике, туго подпоясанном распущенным голубым платком, на стриженой кудрявой голове красовался венок из васильков. Очевидно, молчание своего кавалера она приписала его волнению и решила объяснение начать монологом. Опустив Лаврика на траву, она прилегла к нему на плечо и начала без дальних разговоров:

— Вы же видите, Лаврик, что нельзя жить без любви, как нельзя жить без красоты! Я знаю, вы очень страдали, но разве это может очерствить такое молодое сердце? И потом, страдания от любви, разве это не прекрасно? Может быть, мы никогда так сильно не чувствуем, не переживаем, как во время страдания!

— Ах, я не знаю. Пускай бы какие угодно страдания, только бы не быть самому себе таким жалким, ненужным, как я!

Полина Аркадьевна быстро заговорила:

— Зачем такие слова, зачем такие мысли? Кто это жалкий и ненужный? Вы-то? Вы молоды, вы красивы, вы талантливы и вас любят… Лаврик, Лаврик! мы с вами устроим такую сказку счастья, какой еще никогда не бывало… Не плачьте. Зачем плакать? Или, впрочем, нет, плачьте, и это прекрасно! Посмотрите, какое синее небо, какой восторг! и скажите, что вы меня любите!

У Полины Аркадьевны у самой текли слезы, оставляя кривые полоски на румянах, она трясла за рукав Лаврика, а тот, лежа ничком, ревел в траву.

— Встаньте, встаньте!.. мой чистый, мой прелестный мальчик, и не стыдитесь сказать то, что я, конечно, и без слов знаю.

Она отодрала его голову от земли и стала целовать мокрое лицо, шепча: «Милый, милый, солнце, радость!» пока наконец Лаврик, едва ли сознавая, кто с ним находится, сам не стал отвечать на поцелуи. Тогда Полина, не вставая с колен, в каком-то исступлении высоко подняв обе руки к небу, громко воскликнула:

— О, как могут жить люди, не знавшие таких минут?!

— Уйдите! — закричал не своим голосом Лаврик.

— Что? — спросила Полина.

— Уйдите сейчас же! вы не смеете говорить этих слов!

— Лаврик, вы с ума сошли? отчего не смею? вот новости!

— Оттого что не смеете! — закричал еще непонятнее Лаврик и бросился бежать.

Полина Аркадьевна окрикнула Лаврика раз и два, потом отыскала оставленные за кустом зонтик и ботинки и направилась домой, не без удовольствия думая, что если Лаврик и не окончательно сошел с ума, то все-таки жизнь и в деревне бывает иногда не лишенной интереса.

Глава 16

Оказалось, что интересность деревенской жизни далеко превзошла ожидания Полины Аркадьевны, так как, придя домой, она узнала, что не только Лаврик не возвращался, но и Елена Александровна пропала неизвестно куда. О первом, положим, еще не беспокоились, но отсутствие второй сильно тревожило Правду Львовну, судя по непривычным нервным движениям, с которыми она то ходила по террасе, то опиралась на перила, всматриваясь в каждое облако пыли, которое подымалось на проезжей дороге.

— А где же все наши? — спросила с невинным видом Полина, входя на ту же террасу, уже без васильков на голове.

— Ради Бога, Полина, не зовите сюда Леонида… Лелечка с утра пропала, и до сих пор ее нет.

— Куда же она делась? — Я именно об этом хотела у вас спросить, пока брат ничего не знает… Не известно ли вам чего-нибудь?

— Нет, нет… откуда же мне будет известно?

— Ну, я не знаю, откуда… вы же с ней дружны, и вы, пожалуйста, Полина, не скрывайте… Вы, может быть, думаете, что нехорошо выдавать чужие секреты, но тут это рассуждение нужно отбросить, потому что дело серьезно, а мало ли что может Лелечке прийти в голову.

— Нет, правда, Правда Львовна, я ничего не знаю.

— Она уехала, когда вы еще спали?

— Нет, я видела, что она уходила… еще удивилась, что она так рано поднялась. Она сказала, что хочет прогуляться.

— Очень странно! — произнесла Прайда Львовна.

— А Лаврик Пекарский дома? — спросила Полина, будто ни в чем не бывало.

Прайда вдруг остановила свою ходьбу и, посмотрев секунду молча на собеседницу, вдруг тихо спросила:

— А вы думаете, что они скрылись вместе?

Хотя Полина Аркадьевна отлично знала, что Лелечка и Лаврик никак не могли уехать вместе, но возможность такого предположения так ее поразила и пленила, что она, вопреки всякой очевидности, воскликнула совершенно искренно:

— Я не знаю! но это очень может быть.

— Нет, нет! именно этого не может быть, Полина!

— Отчего же? вы думаете, что они недостаточно смелы? вы напрасно о всех имеете такое мещанское мнение… нельзя обо всех судить по себе.

— Оставим разговор о том, что мещанство, что нет, и кто судит о людях по самому себе, а лучше скажите мне откровенно: вы это наверное знаете или только радуетесь такому предположению?

— Я ничего не знаю и ничему не радуюсь, — сказала Полина с таким видом, что всякий бы понял, что она не только все отлично знает, но что именно сама-то и есть главная изобретательница и вдохновительница поэтического побега. Правда Львовна это так и поняла, очевидно, потому что несколько сухо молвила:

— В таком случае их, конечно, искать бесполезно, потому что они давно уже имели время доехать до станции и скрыться куда им угодно… Но не могу скрыть, Полина Аркадьевна, что ваша роль во всей этой истории не то чтобы была мне непонятна (о нет! отлично понятна), но все-таки несколько удивительна.

— Я не понимаю, Ираида Львовна, какая роль, какая история? — пролепетала Полина Аркадьевна, предвкушая всю сладость если не трагических происшествий, то объяснений.

— Я не буду вам объяснять, какая ваша роль, но по крайней мере вы могли бы избавить меня от того, чтобы все это происходило в моем доме.

— Что же, вы меня считаете какою-то сводницей? — произнесла Полина не без достоинства.

— Называйте себя уж как там угодно, это меня нимало не интересует, потому что, по правде сказать, для меня важнее судьба тех двоих, оставшихся.

Тогда Полина начала в повышенном тоне:

— Вот, наконец, когда вы высказались! О, я эти спасания и возвращения к добродетели отлично знаю… Они всегда сводятся к тому, чтобы одних принести в жертву другим… и даже не принести в жертву, а как-то связать, размельчить, сделать более тупыми. Вам ненавистна всякая свобода, все, что не подходит под вашу дурацкую мерку! Я повторяю: я ничего не делала в данном случае, но если б знала, могла бы, двадцать раз сделала бы, и именно в вашем доме, потому что я всегда стою за любовь, за свободу, за отсутствие всяких предрассудков! Вот погодите, вернемся в Петербург, я пойду ко всенощной в Казанский собор голая!

— Вы это можете сделать и у нас в селе… еще теплее, зачем же ждать зимы?

— И пойду, и пойду! Кто мне может запретить?

— Да прежде всего урядник, но дело не в том, это ваше личное дело, не нужно только впутываться в чужие дела.

— А вы разве не впутываетесь?

— Может быть, и я это делаю, но единственно из желания добра, а не специально для переживаний.

— Ну, вот и я тоже из желания добра, только мы добро понимаем по-разному…

— Кто это в такую чудную погоду ведет разговор о добре? — раздался голос Ореста Германовича, вышедшего на эту перепалку.

— В конце концов все понятия о добре похожи на понятия о нем дикарей… Если ты сжег соседа, увел его скот и жену — это добро… Если же сосед сжег твой дом, угнал скот и увел жену — это зло… Так что даже какой-то ловкий человек так переделал евангельское изречение: «Делай другим то, чего ты не хочешь, чтоб они делали тебе».

— Вы, конечно, не разделяете этих парадоксов? — спросила Ираида Львовна.

— Конечно. Разделяй я их, мне невозможно было бы прожить дня на свете.

Полина Аркадьевна, найдя, что разговор теряет героический характер, сочла за лучшее удалиться, но душа ее жаждала если не подвига, то скандала. Что Елена Александровна уехала вместе с Лавриком, в этом она была уверена, хотя отлично знала, что этого не может быть. Она была уверена в этом главным образом потому, что наличность такого побега вносила свою любовную (очень бестолковую, но тем не менее понятную Полине Аркадьевне) логику в дела и отношения тех людей, судьбой которых она действительно интересовалась.

Ираида Львовна, сочтя, что известие о беглецах менее встревожит ее брата, нежели Пекарского, сочла за лучшее объясниться сначала с Леонидом Львовичем, оттянув сообщение о побеге Лаврика, как можно дольше.

— Отчего ты не выйдешь в сад в такой прекрасный день? — произнесла она, входя в комнату, где брат ее сидел за книгой.

— А разве погода хороша? Я так привык уж к дурной, что почти потерял надежду на что-нибудь другое.

— Ну, можно ли доходить до такого отвлечения? особенно до такого печального отвлечения?.. Взгляни в окно, если ты еще не ослеп.

— У меня радость и печаль не зависят от безоблачного неба.

— Отчего же они зависят? — несколько опасливо спросила Ираида.

— Я не знаю… Это как-то лежит внутри.

— Ты, конечно, прав, но внутри должно быть всегда хорошо.

— Не всегда бывает то, что должно быть.

— Но очень часто случается то, чего мы хотим, а теперь вот я хочу, чтобы ты со мной прошелся в сад.

— Такие невинные желания, конечно, легко исполняются, — ответил Леонид, отыскивая свою шляпу.

Едва ступили на землю, сойдя с террасы, как Ираида Львовна начала без колебания:

— Лелечка уехала гостить к Полаузовым, ты знаешь?

— Нет, мне ничего не известно. И надолго?

— Не знаю. Она ничего не сказала.

— Что же, Полаузовы ей очень нравятся, или ей нехорошо у тебя?

— Насколько мне известно, особенной дружбы к Полаузовым она не питает, а я сделала все, чтобы ей было хорошо. Но у твоей жены иногда бывают причуды.

— Да, у нее бывают причуды, — как-то рассеянно подтвердил Леонид.

— Так что не будет особенно удивительно, если она, так же не говоря ни слова, от Полаузовых уедет еще куда-нибудь.

— Может быть, она это уже и сделала?

— Не знаю, не думаю.

— Но тебе-то она сказала, что едет именно туда?

— Нет, Леонид… Она мне этого не говорила.

— Так что, это только подозрения?

— Это предостережение, а не подозрение.

— А подозрения твои каковы?

Ираида Львовна помолчала, а потом начала как-то издалека:

— Видишь ли, Леонид, всякий человек может подозревать и предполагать что ему угодно, когда он находится в полной неизвестности… Я вовсе не склонна думать дурное, особенно о близких мне людях.

— Ираида, ты мне скажи прямо, что знаешь… Может быть, Лелечка уехала совсем не к Полаузовым.

— Сказать по правде, я не знаю, куда уехала твоя жена… Я, конечно, не верю глупостям, которые говорит Полина, но ведь они обе сумасбродки, тем более, что вчера, что сегодня у нас из дому пропал еще один человек.

Ираида Львовна остановилась, потому что в это время к ним быстрым ходом приближалась горничная с конвертом в руках. Отдав письмо Леониду Львовичу, который вдруг сильно покраснел, она так же быстро и молча ушла, а Царевский, мельком взглянув на иностранную марку и покраснев еще больше, проговорил быстро, будто желая быстротой речи скрыть свое смущение:

— Ты говоришь, еще один человек? но кто же это? и какое он имеет отношение к моей жене?

— Это племянник Пекарского.

— Я не понимаю, как ты можешь ставить в связь эти два отъезда. Мало ли что может прийти в голову Полине Аркадьевне! Она же совершенно не ответственна за свои слова и мысли; конечно, Лелечка уехала просто к Полаузовым и завтра или послезавтра вернется.

— Дай Бог, чтоб это так было. Я вовсе не хочу каркать.

— Да, это так и будет. Несчастия, неприятности не могут приходить к людям в такой прекрасный день.

— Почему ты находишь день прекрасным? ведь ты с утра еще не знал, не видел, идет ли дождь или солнце ясно.

— А теперь я вижу и знаю, что все прекрасно и не может быть другим, — отвечал Леонид Львович, похлопывая себя по руке нераспечатанным конвертом. Затем он обнял сестру и еще веселее произнес:

— Поверь мне, что ничего дурного не случится. Правда Львовна покачала головой и сказала:

— Ты даже как будто рад, что твоя жена исчезла?

— Какие глупости! Но я уверен, что все будет очень хорошо. А нужно же людям время от времени исполнять свои капризы. Что же касается твоих смешных опасений насчет Лаврика Пекарского, то я думаю, что он уже дома, сидит и занимается у своего окна. Все хорошо, все прекрасно, когда есть солнце и такие прекрасные люди, как ты.

— И когда получают такие прекрасные письма из-за границы? — Да ты, оказывается, умеешь быть злой! — проговорил Леонид Львович, снова обнимая сестру, и они направились к дому.

Леонид Львович несколько заблуждался. Конечно, солнце светило ясно, и запечатанное письмо, может быть, несло отличные вести, но, во-первых, Лаврика дома отнюдь не было, и у какого окна чем он занимался — было совершенно неизвестно, а во-вторых, громкий и возбужденный говор, несшийся из окон гостиной, с очевидностью показывал, что если в «Затонах» и было все прекрасно, то совсем не слишком мирно, и что там находили себе место страсти, которые наглядно опровергали название Ираидиной усадьбы. Казалось, что в доме спорят несколько женщин, но на поверку вышло, что в гостиной Царевские застали только Ореста Германовича, Полину и конюшенного мальчика. Дама была в сильном возбуждении и оканчивала, по-видимому, длинную речь.

— Теперь вы видите, видите, к чему приводит отсутствие свободы и тирания? И тирания над чем? над тем, что должно было бы быть свободным, как пламя, как ветер! Где теперь Елена Александровна? где Лаврик? у Полаузовых их нет. Кто знает, может быть, они уже покончили с собой. А что всему виною? Все ваше стремление устраивать какие-то дурацкие мещанские устройства!

Раздался топот копыт, и через секунду в дверь вошел другой конюх, снимая шапку.

— Ну что, ну что? — бросилась к нему Полина.

— Так что их там нет. Барин даже очень удивлялись, что я приехал. Очень жалеют, что так случилось, и кланяются всем.

— К кому он ездил? — обратилась Ираида к Полине.

— К Дмитрию Алексеевичу Лаврентьеву, — отвечал вместо последней конюх.

— К Лаврентьеву? — переспросила Ираида. — Кто же тебя туда посылал?

— Я посылала его к Лаврентьеву, — выступила Полина Аркадьевна.

Ираида Львовна отослала слуг и снова стала спрашивать свою гостью, меж тем как мужчины хранили молчание.

— Объясните мне, Полина, чем вы руководствовались, посылая к Лаврентьеву, и кого вы там искали? Надеюсь, не Елену Александровну?

— По правде сказать, я именно ее там и искала.

— И так и сказали конюху, чтоб он спросил Лаврентьева: не здесь ли г-жа Царевская.

— Так и сказала.

— Но послушайте же, Полина, всему есть мера. Ведь это никакая ни свобода и ничто, а просто глупость и недобросовестность распускать между слугами ваши собственные предположения, которые даже если бы и оправдались, их нужно было бы скрывать. Наконец, что подумает сам Лаврентьев? Он может подумать, что это хитрость, и очень недостойная, со стороны Лелечки, что она никуда не уезжала, а нарочно афиширует их отношения, чтоб делать какие-то авансы.

— Так не все ли равно, что думает Лаврентьев, тем более что он привык считать Елену Александровну женщиной свободной и не трусливой.

— Ну, я вижу, что вы, Полина, гораздо глупее, чем можно было даже предполагать, и, кроме того, ваша глупость положительно вредна; где бы вы ни были, куда бы ни вмешались, везде получается только смешной и вредный вздор. Т. е., конечно, я говорю с точки зрения человека, который в своем уме.

— Если от моего присутствия получается только вред, так мне остается уехать.

— Вы не обижайтесь, Полина, я вам скажу прямо: действительно, теперь это самое лучшее, что вы можете сделать.

— Да, я вам не ко двору, — произнесла Полина и повернулась к двери. Уже взявшись за дверную ручку, она произнесла:

— Вы, может быть, не откажетесь дать мне лошадей до станции. Поезд идет в 8 ч. Мне нужно уложиться.

— Конечно, конечно, — заторопилась Иран да, — может ли быть об этом разговор? но почему вы так торопитесь? Вы бы могли уехать и завтра, и послезавтра. Вы меня простите, это я сказала сгоряча. Я от своих слов не отказываюсь, но тем не менее все может исправиться. И потом, если вы уедете сегодня, после этого… после этого несчастья, это может носить какой-то предосудительный вид…

Тогда Полина Аркадьевна, оставя ручку дверей, снова вернулась в комнату, относя свою речь прямо к Ираиде, будто, кроме их двоих, никого не присутствовало.

— Нет уж, позвольте на этот раз мне сделать этот предосудительный вид. Я уезжаю, я покидаю ваш дом, но свои поступки я буду уж решать сама, и какой они будут иметь вид, мне все равно. Однако не думайте, чтобы я оставила без внимания судьбу Елены Александровны, к которой я искренно привязана, и не знаю, не будет ли это хуже, если я буду помогать ей со стороны.

— Что же, вы угрожаете?

— Нет. Чего мне угрожать? Я только не скрываю, что буду поступать как мне угодно. Я против вас лично ничего не имею, но я ненавижу, ненавижу, — и она крепко сжала свои маленькие руки, — всех таких людей, всю вашу шайку, всех тупых, пустых, самодовольных и добродетельных людей! И действительно, с вами мне не место, потому что я всегда ищу, а вы мирно спите. Ну и спите себе на здоровье, спокойной ночи! Да это и кстати, потому что я вижу, что лошадей скоро подадут.

Полина Аркадьевна мельком взглянула в окно и потом, подойдя к Ираиде, сказала менее повышенным тоном:

— А теперь прощайте без всяких обид… Не поминайте лихом и живите счастливо.

И затем обвела глазами комнату и, будто только сейчас заметив мужчин, Полина воскликнула:

— Ах, господа, да и вы тут! Я даже о вас позабыла, думала, что мы одни. Можно было бы предположить, что вы спали, но при таком крике где же спать? Это уж верх вежливости, быть настолько молчаливыми. Или, может быть, для господ рыцарей наша перепалка с Ираидой Львовной была интересным зрелищем вроде боя петухов? очень рада, что доставила вам это удовольствие, но если вы подумаете хоть немного, то увидите, что я была совершенно права. А мне что? я высказалась и с легким сердцем уезжаю. До свидания!

Полина Аркадьевна сделала даже какой-то пируэт и исчезла за дверью. Трое оставшихся долго молчали. Наконец Орест Германович заметил:

— Однако Полина Аркадьевна довольно язвительная особа, хотя и бестолкова чрезвычайно.

Леонид Львович, все еще не выпустивши из рук запечатанного конверта с иностранной маркой, ответил тихо:

— Это потому, что она… вы все не знаете настоящего и лучшего примера высокой, спокойной и живой жизни, которой ничто не страшно.

— А все-таки странно, — проговорила Ираида Львовна, — что и у Лаврентьева Лелечки не оказалось.

Глава 17

Как раз в ту минуту, в которую Леонид Львович предполагал, что Лаврик сидит у окна и занимается, младший Пекарский шел по дороге, ведущей к имению Дмитрия Алексеевича. Едва ли он сознавал ясно, зачем он туда направлялся; никаких логических причин и объяснений нельзя было придумать этому его путешествию. Да Лаврик их и не отыскивал: без всякой причины, как-то мимо собственной воли его ноги переставлялись, делая шаг за шагом, и делали его все ближе и ближе к «Озерам», или, вернее сказать, к тем людям, которые там жили. Конечно, Лаврик не был лишен сознания, он отлично знал, что идет в усадьбу Лаврентьева, но от него ускользала целесообразность этого поступка. Одно ему было ясно — что там впереди находятся люди, которых он сейчас, в данную минуту, непреодолимо хотел видеть. А в «Затонах», наоборот, остались и пребывают личности, от которых можно было ожидать только неприятных и огорчительных сложностей. Ему думалось даже, что англичанин и его друг могут ему что-то открыть, без чего жизнь представляется пустынной и безрадостной и наполнить ее временно поверхностно могут только те эфемерные трепания, от которых он бежит и которые всегда оставляют печальный и горестный осадок. Он даже как будто позабыл, что Лаврентьев был до некоторой степени его соперником когда-то и что совершенно неизвестно, как его встретят, бессознательно имея надежду, что те чувства, с которыми человек приходит, если они достаточно сильны, всегда могут и должны подействовать на прием, который их ожидает. Дмитрий Алексеевич сидел на крыльце и рассеянно гладил собаку, когда Лаврик приблизился к дому, пройдя в сад через небольшую оранжерейную калитку.

— Я рад, что застаю вас одного, — сказал Лаврик после первых слов.

— Вам нужно что-нибудь сказать мне? но мои гости очень близкие мне люди, и вообще отличные люди, так что секреты от них будут неуместны.

— Я вам вполне верю, что они отличные люди, я, к сожалению, их не знаю. Это, конечно, не помешало бы мне быть откровенным и с ними, но это еще далеко не значит, что вообще никто не пожелал бы иметь от них тайны.

Дмитрий Алексеевич слегка нахмурился и будто без связи разговора произнес:

— Елена Александровна сама была сегодня здесь.

— Я знаю. Я вовсе и не являюсь ее послом. Я пришел сам по себе, и даже, вы только не сердитесь, я имел в виду именно видеть больше ваших гостей, нежели вас.

— На что же тут обижаться? Я вполне понимаю, что мистер Сток и Фортов представляют гораздо больше интереса для кого угодно, чем я. Но вы противоречите самому себе: если я не ошибаюсь, вы сказали, что рады именно застать меня одного…

— У вас я хотел попросить прощения.

— Ну, полно! в чем же вам просить прощения, вы, вероятно, были тогда вполне искренни, а когда человек любит, от него трудно ждать благородных поступков, особенно в вашем возрасте. Где же вы оставили вашу лошадь?

— У меня нет никакой лошади. Я пришел пешком.

— Отчего вам вздумалось прийти пешком? Хотя это не особенно далеко.

— Когда я выходил из дому, я не думал, что я попаду к вам. Это мне потом пришло в голову, и даже не знаю, приходило ли это вообще в голову. Меня просто что-то привело к вам.

— Вы, очевидно, заблудились и узнали нашу оранжерею.

— Может быть, я и заблудился, но не так, как вы думаете. Лаврентьев взглянул на гостя и, тотчас снова опустив глаза, принялся разглаживать на коленях откуда-то занесенный ветром, уже покрасневший кленовый лист. Затем снова начал:

— Знаете, я сам плохо знаю свой лес и легко мог бы в нем заблудиться, а вот мистер Сток и Фортов, хотя живут здесь всего два месяца, отлично знают каждую дорожку. Когда я хожу с ними, я всегда спокоен.

— Да, с ними можно быть спокойным!

— Вы, кажется, не совсем понимаете то, что я говорю.

— Нет, я понимаю то, что вы говорите, и то, что вы хотите сказать.

— Я не хочу сказать ничего особенного, — и Лаврентьев опять посмотрел на мальчика. Ничего особенного в лице его не было, но Лаврику показалось, что в глазах и улыбке офицера мелькнуло что-то похожее на лица тех всадников с цветочной поляны, но отдаленно, как будто светлый предмет, видимый сквозь глубокую воду.

— Ну, еще, еще!

— Что вы говорите, Лаврик?

— Еще одно усилие, Дмитрий Алексеевич, и у вас будет настоящее лицо.

— Вы, Лаврик, слишком устали, вам нездоровится?

— Это не бред. Мне так бы хотелось, чтобы вы были похожи на Фортова.

— Мне бы самому этого хотелось, потому что он очень красивый человек, но я на него нисколько не похож.

— Этого не может быть, Дмитрий Алексеевич, чтобы вы меня не понимали, вы только не хотите этого сказать.

— А разве вы сами понимаете, что вы говорите?

— Нет, по правде сказать, не понимаю.

— Так как же вы хотите, чтоб другой человек понимал слова, которых вы сами не понимаете?

Лаврик печально опустил голову. Тогда хозяин пересел к нему ближе и, слегка обняв его, заговорил:

— Не огорчайтесь. Я вам скажу правду. Я понимаю, зачем вы пришли, и то, что вы говорите. Я понимаю яснее, чем вы сами, но все-таки недостаточно для того, чтобы вам объяснить. И потом, я совершенно не знаю, можно ли вам это объяснить.

— Ну, вот видите! Я знал, что вы знаете больше меня, а если бы вы постарались, если бы стали похожим, тогда и все бы знали.

— Ну, что же делать, если я еще не знаю! Я охотно вам это обещаю, что буду стараться, потому что мне этого хочется еще больше, чем вам.

— Ах, я знаю, почему вы мне не говорите. Вы на меня сердитесь за Лелечку? — Лаврик, Лаврик, как вам не стыдно! Как вы можете думать сейчас о таких пустяках? и еще стыднее, что вы подумали, что я могу это думать. Я уж вам говорил, что все это прошло и на вас я нисколько не сержусь, а в настоящую, данную минуту у меня совсем даже не было никаких романических мыслей. Лаврик вдруг вскочил:

— Постойте! Я видел людей, которые говорили: «Как могут жить люди, не испытавшие таких минут?» Я теперь знаю, что я могу жить, потому что маленькую, крошечную, очень слабую секундочку и я имел. И ведь это не пропадет, не угаснет, правда?

— Я надеюсь, что это не пропадет и не угаснет! — сказал очень серьезно Лаврентьев и крепче обнял гостя.

Белая, мохнатая собака издали бежала, махая хвостом и лая, и через секунду из-за поворота показались две фигуры, которые, конечно, не могли быть никем иным, как англичанином и его другом.

Лаврик молча пожал руку Лаврентьеву и потом уже сказал:

— Какое сегодня число?

— Шестнадцатое августа.

— Сегодня сделаны два шага.

— А может быть, и три, Лаврик. Помолчав, Дмитрий Алексеевич продолжал:

— Вы, конечно, пробудете у нас сколько вам угодно, но под одним условием, что вы прогостите не меньше недели.

— Это конечно. Но Боже мой, Боже мой! Как хорошо, когда не то что почувствовал, а получил надежду, что почувствуешь когда-нибудь, что стоит жить.

Глава 18

Если Лаврика и привела в усадьбу Лаврентьева какая-то не своя воля, то Елена Александровна вполне сознательно и добровольно попала к Полаузовым. Мысли у нее были тоже достаточно смешные: тут была и досада, и растерянность, и, главным образом, нежелание сейчас, под горячую руку встречаться с теми людьми, перед которыми она как-то потерпела неудачу. К Полаузовым она поехала не потому, что сами хозяева были для нее зачем-то нужны, а потому, что больше ей деваться было некуда. Она бы охотно поделилась впечатлениями и излилась Полине Аркадьевне, но для этого нужно было бы ехать домой, чего она отнюдь не хотела. В противоположность Лаврику, она приехала очень заметно, прямо к парадному подъезду, произвела известную суматоху и, войдя в столовую, застала всех обитателей дома вместе.

— Вот уже никак не ожидали, что это вы! — сказала ей старуха Полаузова. — Мы слышали какую-то беготню и собачий лай, но никак не думали, что это гости. Но где же ваши? или они едут в бричке?

— Я приехала одна, и дома даже не знают, что я у вас.

— Как это мило с вашей стороны, Елена Александровна! так приятно видеть людей, у которых есть фантазия в голове.

— У меня не только фантазия в голове, у меня было искреннее желание вас видеть.

— А вас не хватятся дома? — спросил Панкратий.

— А если хватятся, тем будет интересней! Ах да, я все забываю, что вы такой положительный и солидный мужчина. Я уверена, что вам бы никогда не пришла в голову мысль, если бы даже очень захотелось, так вот взять и уехать, никому не сказавшись.

— Если бы я знал, что, уехавши тайком, я доставлю кому-либо беспокойство, то я остался бы.

— Да что с вами разговаривать! вы не человек, а какая-то таблица умножения, — ответила Лелечка, садясь за стол. Но, несмотря на видимую оживленность, у нее в глазах было какое-то беспокойство, которое, конечно, можно было бы приписать тому же оживлению. Но, как оказалось, Соня поняла это, как следует, потому что едва они остались вдвоем с гостьей, как она произнесла тихо:

— Что-нибудь случилось, Елена Александровна?

— Я вам потом все расскажу, — ответила так же тихо Лелечка и пожала руку.

— Да, вот еще что, господа! у меня к вам просьба, а особенно к вам, Панкратий Семенович, — проговорила Лелечка уже громко, — вы мне позвольте погостить у вас некоторое время и никому не говорите, что я здесь, особенно если будут справляться из «Затонов». Я вас уверяю, что мне нет никакой надобности скрываться, я не замешана ни в какие политические дела и не думаю сбегать от мужа. Это просто шутка, мой каприз, если хотите, и никаких неприятностей или неудобств вам не грозит, если вы мне поможете в этом. Ну, так как же: вы согласны?

— Да ведь мы-то, конечно, можем молчать, но нельзя заставить слуг и крестьян, которые вас видели, об этом не проговориться. И тогда, конечно, может выйти неудобно и перед вашим мужем и перед Ираидой Львовной.

— Ну, какие вы скучные, господа! а я так радовалась, что будет весело, — проговорила Елена Александровна с гримаской.

— Ах, милая Елена Александровна, вы совершенное дитя! Так что даже мне, старухе, хочется помочь вам в этой проказе… Я-то, положим, и смолоду не была выдумщицей, а подруг таких знала… Как, бывало, начнется бал или просто так гости соберутся, особенно если находятся молодые люди, которые за ними ухаживали, так первое удовольствие для них забраться в какую-нибудь дальнюю комнату и там спрятаться. Ищешь их, ищешь, потом все к ним идут, ташут, уговаривают: «Да что это вы, или на кого-нибудь обиделись… идемте танцевать, что вы тут забились в угол? мы без вас никак не можем обойтись!», а им больше ничего не нужно.

— Ну, вот и я такая же. У вас тоже хочу спрятаться, а чтоб Леонид везде бегал и меня отыскивал.

В конце концов было решено просьбу Елены Александровны исполнить, и был отдан приказ слугам не говорить даже в деревнях, что соседняя молодая барыня находится у них.

Хотя Елена Александровна и обещала Соне все рассказать, но обещала это как бы сгоряча, а когда они остались вдвоем, в комнате, в той самой комнате, где, к удивлению Полины, не оказалось губной помады, то Елене Александровне представилось, как будто ей даже нечего рассказывать. Что же в самом деле она расскажет?

О своем посещении Лаврентьева и свидании с Лавриком? Но для того, чтоб понять все значение этих событий, нужно начинать очень издалека, да и то на посторонний взгляд может показаться, что ничего особенного не произошло. Она даже сама несколько удивлялась теперь, как она могла так легко расстроиться и впасть в некоторого рода отчаяние. Значит, вся суть именно в ее склонности быстро падать духом. Все эти соображения пронеслись у нее в голове, покуда Софья Семеновна говорила:

— Ну, так что же случилось, милая Елена Александровна? Вы, конечно, можете мне не говорить, я нисколько не навязываюсь в поверенные, но вам самим будет легче, тем более что во мне и у нас в доме вы вполне можете рассчитывать на сочувствие. Мне кажется, что вы все-таки неспроста приехали к нам!., если б, вы думали найти у своих утешения и помощь, то вы бы поехали домой, не правда ли? а я не думаю, что ваш приезд был простой причудой, какой вы его выставили маме и брату.

Несколько уже оправившись, Лелечка отвечала:

— Но я сама не знаю, что говорить. Мне казалось, что у меня так много есть, чего рассказать вам, и вот оказывается, что все это пустяки, не стоящие чужого внимания.

— Но они, эти пустяки, делают вас несчастной.

— Да, они доставляют мне огорчения.

— Ну, вот мы и рассудим с вами, как бы устроить так, чтобы подобных пустяков не случалось, или как бы вас переделать, чтобы вы от пустяков не огорчались.

— Видите ли, — проговорила Лелечка мечтательно, — может быть, я не случайно приехала к вам. Мне кажется, что во всем вашем доме и особенно в вас самих есть такое установившееся, прочное спокойствие, которое заставляет подозревать, что вы что-то знаете и что именно это знание делает вас такими.

— Вы не ошиблись и вместе с тем вы не совсем правы. Мы уж от природы, по характеру, очень определенные, но ни брат, ни мама не принадлежат к обществу.

— А вы, Соня, принадлежите к обществу?

— Да.

— И это тайное общество?

— Если хотите.

— Милая Соня, возьмите и меня туда! вы видите, как я несчастна. Я никогда об этом не думала, а между тем я уверена, что у меня есть большое расположение к мистике. Вы мне скажите, что надо, может быть, испытание какое-либо? может, меня будут водить по темным коридорам, как, я это читала, делают у масонов? Соня слегка улыбнулась.

— Нет, у нас таких испытаний не бывает. Я просто запишу вас в книжку и извещу об этом в Петербург.

— Да, конечно.

— Потом я вам дам несколько брошюр, сама поговорю с вами. Если с чем вы не согласитесь или не поймете чего, это придет потом. Главное — это иметь настоящее желание вступить.

— Ах, мне так хочется. Я очень несчастна, знаете, Софья Семеновна.

— Тогда вы не будете так несчастны. Все члены общества будут вам помогать.

— Ах, в том, что мне нужно, едва ли мне могут помочь! — Лелечка подумала о своем визите к Лаврентьеву, о своей встрече с Лавриком, и опять то же чувство досады и растерянности начало овладевать ею.

— Ах, в том, что мне нужно, едва ли кто может мне помочь! — повторила она еще раз.

Соня зорко на нее посмотрела и молвила:

— Нет таких вещей, в которых нельзя было бы помочь!

— Но эти вещи очень земные, может быть, грешные.

— Милое дитя, — сказала, улыбнувшись, Соня и добавила, — давайте лучше помолимся вместе.

Она обняла Лелечку и вместе с нею опустилась на колени, склонив свою голову на край стола. Соня не произносила никакой молитвы и даже не крестилась, а только все крепче обнимала Елену Александровну, и та чувствовала, как будто от этой теплой руки в нее входило успокоение, нежность и какая-то дремота.

Глава 19

Казалось, Ираида Львовна всецело занята была созерцанием слегка уже пожелтевшего сада, но на самом деле она беспокойно и тревожно думала и о тех двух оставленных, которые сидели дома, и о других двух покинувших, которые находились неизвестно где. Уже больше недели с того самого времени, как исчезли Лелечка и Лаврик, словно густой облак опустился на «Затоны». Он мешал громко и весело разговаривать, затруднял дыхание и даже, казалось, делал недоступным взгляду весь пейзаж, уже начавший блестеть траурной позолотой. Там не было никаких доказательств тревоги, не рассылали гонцов, даже мало говорили об отъехавших, но это спокойствие было тяжелее самого неумеренного беспокойства. Орест Германович так же писал в положенные часы, но все чаще и дольше сидел, глядя не на бумагу, а в окно на далекий лес, которого он также не видел. Леонид Львович так же получал письма с заграничным штемпелем, но, казалось, они его не радовали, как бывало. Ираида Львовна бодрилась и даже имела вид как будто более оживленный, чем доселе, но это и понятно. Она отлично знала, что от ее присутствия духа главным образом зависит как ход внешнего жизненного благоустройства, так и душевное состояние ее близких. И только в редкие минуты, когда она бывала одна, она давала волю своим беспокойным мыслям и опасениям, каждую минуту боясь, как бы ее задумчивость не была замечена. Наконец было произнесено слово, которое как-то нарушило этот неестественный покой и вызвало всех к жизни, хотя бы и полной тревог. Однажды за завтраком, посреди какого-то ежедневного разговора, Ираида заметила:

— Скоро надо будет ехать в город.

— Вам надо по делам в Смоленск? — спросил Орест Германович.

— Нет, нам всем нужно ехать в Петербург. Да, это конечно…

— Но как же? — начал было Леонид Львович, но Ираида его прервала:

— А вот так же… очень просто. Август скоро кончается, и мы же не можем здесь зимовать. А насчет того, о чем ты беспокоишься, так это решительно все равно, где ждать, в каком месте. А ведь что же мы и делаем? только ждем. И если все вернутся к своим обычным занятиям, ждать будет легче.

— Чего же ждать? новых огорчений, новых страданий?

— Хотя бы и этого.

— Я не знаю, буду ли я в состоянии опять повторять их.

— А помнится, кто-то говорил — как прекрасны бывают люди, всегда знающие, что нужно делать, всегда благостно спокойные, без всякой мертвенности.

— Да. Но я не такой, и люди, живущие со мною, еще менее приближаются к этому. Может быть, и я мог бы достичь этого состояния, но теперь я еще не такой. Я очень слабый и неуверенный человек. Так как же можно меня пускать таким опять в тревоги и сомнения?

Ираида Львовна встала с своего места и, подойдя к брату, сказала ему тихо:

— Насколько я могу, я постараюсь тебе помочь, и потом та, о которой ты думаешь, она поможет тебе и сделает так, чтобы всем было хорошо, или, если этого нельзя, то чтоб тебе-то было хорошо.

Леонид Львович поцеловал руку сестры и сказал:

— Благодарю тебя за то, что ты так думаешь!

— Да, я так думаю!

— И ты веришь, что она может это сделать?

— Я слишком мало ее знаю, но думаю, что она захочет это сделать.

Орест Германович встал и незаметно вышел в сад.

— Как ты меня утешила, сестра! Теперь я снова могу ждать, что бы ни случилось. Я спокойно уеду и постараюсь быть таким, как нужно, потому что буду знать, что у меня есть помощь. Мне кажется, что теперь, после того, как ты мне это сказала, ее письма будут действовать на меня еще сильнее, еще лучше.

— Да, да. Но не следует забывать и жены твоей. Если будет нужно тебе или ей, вы, конечно, можете расстаться, даже навсегда, но теперь, покуда, ты ее не должен выбрасывать ни из сердца, ни из мыслей.

— Да, конечно, сестра. Тебе может показаться странным, что я скажу, но я люблю и ее, Лелечку. Ты, конечно, знаешь, как я ее любил, но и теперь это не прошло, явись она сейчас…

— Ну, что же бы ты сделал, явись она сейчас? — раздался чей-то голос за спиной Леонида Львовича, и, обернувшись, он увидел, что, опершись рукою о косяк, в дверях стояла сама Елена Александровна. Так как все молчали, она повторила свой вопрос менее уверенно:

— Но вот я и явилась, что ж ты будешь делать? Леонид продолжал смотреть на нее во все глаза.

— Лелечка, откуда ты взялась? — спросила Ираида Львовна.

Елена Александровна отделилась от двери и начала быстро:

— Боже мой, да вы, кажется, не на шутку встревожены? А я скрывалась у Полаузовых и просила не говорить, что я там. Это, конечно, очень легкомысленно, может быть, глупо, мне хотелось… мне хотелось… ну, я сама не знаю, чего мне хотелось. Ах да, именно мне и хотелось, чтоб вы были встревожены и почувствовали мое отсутствие, чтоб ты, Леонид, лучше меня оценил, полюбил сильнее. Но что же, господа, вы такие надутые? вы на меня сердитесь? это, конечно, ребячество, то, что я сделала, но не будьте такими буками. Ну, посудите сами: я возвращаюсь в родительский дом, к семейному очагу, мне так весело, так приятно вас видеть, а вы хмуритесь. Ведь так, пожалуй, и я скоро скисну, у нас это скоро, милости просим.

— Лелечка, где ты была? — спросила Ираида Львовна.

— Я же вам говорю, что у Полаузовых… Если не верите, пошлите к ним, спросите. И, знаете, я поступила вовсе не так глупо. За эти дни я очень подружилась с Соней, это прекрасная девушка.

— Соня-то прекрасная девушка, я знаю, а все-таки не очень хорошо делать такие выходки.

— Ну, а ты, Леонид? так ничего и не скажешь, не поцелуешь меня? Неужели ты хочешь, чтоб я подумала, что за эти дни, вместо того чтоб полюбить меня сильнее, ты стал совсем каким-то бесчувственным, — и Лелечка, сама подойдя к мужу, обняла его и крепко прижалась. Леонид тихо гладил ее по голове, как будто они мирились после ссоры. Наконец Лелечка спросила:

— Отчего же вы одни? или милейшая Полина Аркадьевна и Пекарские уехали?

— Орест Германович в саду, — ответила Ираида Львовна.

— А Полина?

— Полина Аркадьевна уехала в город.

— Что же она так скоро?

— Не знаю, дела какие-то отозвали.

— А что же ты не спросишь о Лаврике? или ты думаешь, что это мне может быть неприятно? — сказал Леонид Львович.

— Нет… отчего я буду думать, что это тебе неприятно? Так просто, не успела спросить, потому что Полина меня больше интересовала… Если тебе угодно, я спрошу. Ну, вот: а где же Лаврик?

— В том-то и дело, что этого никто не знает, где он. Лелечка весело рассмеялась:

— Как так никто не знает? это уж слишком романтично. Куда же он мог деваться?

— Отчего ты, Лелечка, смеешься? Лаврик, действительно, пропал. Мы все себе головы поломали, думая, куда он мог деться. Мы даже думали…

Но Елена Александровна не дала докончить мужу:

— Но ведь это же прелестно! что же, наши «Затоны» какой-то таинственный замок, или Лаврик повторяет «страдания молодого Вертера»? Признаться, от него я этого не ожидала. Я думаю, вы просто хотите меня заинтересовать и сочинили это таинственное исчезновение сейчас, на месте!

— Но отчего ты, Лелечка, не веришь этому? Или ты что-нибудь знаешь?

— Я знаю о Лаврике Пекарском? какие глупости! Да откуда же мне знать?

— Ты же вот пропадала без вести, оказывается, сидела у Полаузовых; может быть, он тоже там?

— Послушай, Леонид, нельзя же иметь такое скверное воображение! Неужели я такая идиотка, что, если бы даже Лаврик был моим любовником, стала бы скрываться с ним у всех на виду в почтенном семействе?

— В таких случаях ты обыкновенно ездишь в Ригу к сестре.

— Ты совершенно прав. В подобных случаях я езжу в Ригу.

Леонид Львович хотел что-то возразить, но Ираида Львовна, тихо подойдя, положила ему руку на плечо и не спеша сказала:

— Леонид, не надо. Сейчас не надо. Вспомни, что мы не только даем тебе помощь, но и останавливаем, и подумай об той, мысли о которой дают тебе радостные силы.

Леонид Львович молча поцеловал руку сестре. Елена Александровна наблюдала эту сцену с насмешливой улыбкой и, наконец, проговорила:

— Да я вижу, что у вас здесь много перемен и все в сторону какого-то таинственного романтизма. Исчезнувший юноша, какая-то таинственная «она», мысли о которой дают радость, быстрые отъезды друзей. Не хватает только вампиров и ритуального убийства. Но, милые мои…

Тут вдруг Лелечка взглянула в открытую дверь и насмешливая улыбка перешла у нее в самый беспечный смех.

— …Но, милые мои, если вы все эти истории придумали в честь моего приезда, для моего увеселения, нужно было бы лучше рассчитать выхода действующих лиц. Нельзя же быть такими неумелыми режиссерами, чтоб молодой человек, об убийстве которого идет речь, являлся как раз в ту же минуту самолично. А между тем наш пропавший Лаврик преспокойно идет по саду сюда вместе с Орестом Германовичем.

— Как? Лаврик? — воскликнула Ираида, поворачиваясь к двери.

— Он приехал с тобою вместе? — как-то задыхаясь, проговорил Царевский.

— Да, да! — совсем весело ответила Лелечка и только пожала мужнину руку. И все шесть глаз обратились к открытой двери, в которую было видно, как по прямой дорожке действительно преспокойно шли к балкону оба Пекарские на ярком солнце.

— Мы вам устраиваем торжественную встречу, для этого торжественного случая мобилизирована даже я, пропавшая жена, — проговорила Елена Александровна.

— Елена Александровна! и вы приехали? — проговорил удивленно Орест Германович, взглядывая на племянника. Тот только молча пожал ему руку так же, как только что Лелечка пожала руку своему мужу.

— Ну, а где же был Лаврик? — спросила Ираида Львовна.

— Он уже мне все рассказал, — отвечал дядя вместо племянника, — и действительно, можно только благодарить небо за его отсутствие.

— Видите, Леонид Львович, как настоящие, хорошие люди относятся к своим близким: они благодарят небо за их отсутствие.

Но Лелечкину шутку никто не поддержал, и она пошла переодеваться. Пекарские тоже удалились к себе, а Леонид Львович, оставшись вдвоем с сестрой, как-то тяжко и растерянно молчал.

— Леонид Львович, ты нехорошо поступаешь. Отчего ты не радостен, отчего ты не веришь? это такое счастье — верить людям.

— А мне не верится и очень тяжело.

Ираида Львовна, обхватив брата, быстро и убедительно начала говорить:

— Бодрись, бодрись, Леонид. Это ничего, что тебе сейчас трудно. Потом с каждой минутой, с каждым шагом будет все легче. Не забывай, что мы — здесь, что и я, и Зоя Михайловна всегда тебе поможем. Тебе может показаться странным, что я, будучи другом твоей жены, так отношусь к тому, что ты любишь другую, это потому, что я понимаю, что это как-то две вещи совсем разные и покуда тебе нужно думать о Зое; она нам поможет. Леонид Львович слушал этот поток слов, и действительно, будто от одного упоминания имени Лилиенфельд к нему возвращалась если не вера, то бодрая надежда.

— Да, Ираида, я только теперь вижу, как ты мне сестра! Как хорошо, когда так вместе думают! мы будем вместе надеяться, вместе, вместе!

— Да, мы будем вместе, и мы дождемся того, что жизнь наша, как и той, сделается гармоничной и прекрасной!

Ираида Львовна еще крепче обняла брата, и так они сидели, пока горничная не принесла опять конверта с заграничным штемпелем. Ираида торжествующе взглянула на Леонида Львовича, молвив:

— Вот видишь: наша помощь не дремлет.

— Хочешь, прочтем вместе письмо, теперь уж это письмо нам обоим.

— Благодарю тебя, но покуда прочти его один. Ты мне потом скажешь, что пишет Зоя, или покажешь письмо. Иди, иди, милый!

Она долго смотрела на дверь, за которою скрылся утешенный Леонид Львович, и думала, неужели скоро будет конец ее добровольным тревогам? Все указывало на близкое успокоение, и Ираида Львовна с удовольствием наблюдала, как сходились к завтраку Лаврик и Орест Германович, оба имевшие такой вид, будто они только что приняли веселую и радостную ванну; Елена Александровна, не совсем знавшая, как себя держать, но тоже как-то примиренная и устроенная, ждала с минуты на минуту, что сейчас спустится Леонид, тоже с отблеском бодрого и стройного письма. Но Леонида Львовича все не было, что заставляло думать, что послание, полученное им, довольно длинно, следовательно, тем более утешительно. Наконец стукнула верхняя дверь, и Ираида Львовна, подождав несколько секунд, достаточных, чтоб брат мог спуститься, весело крикнула, не оборачиваясь:

— Ну, иди же, Леонид, скорее, где ты там застрял? Ответа не было, хотя Леонид Львович и входил в комнату.

— Как ты медлишь! — продолжала Ираида Львовна, не оборачиваясь. — Мы думали, ты переодеваешься по случаю Лелечкиного приезда.

Царевский молча передал сестре письмо, которое он держал в руках распечатанным.

— Что это значит? — спросила та.

— Вот прочти сама, — сказал брат.

— Да, но не сейчас?

— Именно сейчас, вслух: я хочу убедиться, что глаза меня не обманули.

— Что это? кажется, письмо от Зои Михайловны? — проговорила Лелечка с усмешкой. — Интересно знать, что пишет эта милая женщина; а со стороны Леонида, по-моему, очень предупредительно быть таким откровенным. Что касается меня, я была бы конечно, не очень довольна, если б мои дружеские письма читали вслух, однако это их дело. Читайте, читайте, Ираида. Я не смогу приступить к завтраку, пока не узнаю, что в нем написано!

Ираида Львовна молча подняла глаза на брата, будто спрашивая взглядом, читать ли ей. Тот кивнул головою и, опустившись рядом, закрыл руками лицо.

— Милый друг! милый и дорогой, любимый Леонид Львович, когда вы будете читать, это письмо, меня уж в живых не будет… Как? Зоя умерла? Зои Лилиенфельд нет в живых? этого не может быть! Что же мы будем делать, и неужели она сама себя убила? она же не была больной?

— Читайте дальше! — проговорил Леонид, не разнимая рук.

— Я не могу читать этого ужасного письма, — проговорила Ираида, отодвигая листки кончиками пальцев.

— Да, мой милый, — продолжала Лелечка, взяв письмо со стола, — я сегодня застрелюсь и сделаю это так же точно и определенно, как и все, что я делала в жизни. Не может быть никакого опасения, что будет промах. Вы очень удивитесь, когда узнаете, что именно эта определенность и служит причиною моей смерти. Как в своем искусстве, так и во всем, решительно во всем, я вижу и понимаю ясно все до конца, до того конца, за которым начинается то, что мне совершенно недоступно, чему я не верю и не хочу верить. Может быть, за рядом прекрасных комнат, находится выход в страну, которая не имеет конца, но дверь туда мне совершенно закрыта и все, что я знаю, все, что я делаю, относится только к этим комнатам, известным мне до мелочей. Может быть, тем, кто побывали в той стране, комнаты кажутся не столь прекрасными, они даже не так ясно могут их разглядеть, мне же, земной затворнице, все так безнадежно знакомо, всякое комнатное совершенство так доступно, что, действительно, более точного, тонкого, определенного знатока вам, пожалуй, не встретить. Но моя жизнь, моя душа, это — гармоническая пустыня, это совершенство неодушевленных вещей, и я чувствую, что с каждым годом, утончаясь и совершенствуясь, я делаюсь более мертвой. Жизнь мне делается все более и более несносной и даже почти не занятной. Я думала, что ее может оживить любовь, но этого, оказывается, недостаточно. Я прошу у вас прощенья за то, что вы меня полюбили и, кроме того, я, к стыду своему, женщина, и могу гореть только земным светом, оживляясь, но не оживляя, повторяя, но не нашептывая, а вы, как это ни странно, нуждаетесь тоже в человеке, который бы вас оживлял.

— Милый, милый, бедный Леонид! как мне тебя жалко! и как я тебя понимаю, ее понимаю и все! О, Боже мой, конечно, я не такая, очень дурная, слабая, но может быть, что-нибудь, что-нибудь я могу тебе сделать.

Елена Александровна с шумом отодвинула стул, перешла к Леониду Львовичу и, встав у него за спиной, заплакала, обнимая и целуя его в голову.

— Я у вас прошу прощения за то, что вы меня полюбили, но я вас не могу никуда вести: не могу же я вести вас в свою печальную и гармоническую пустыню, неизбежным концом которой служит смерть, раньше, чем сердце остановилось?! Конечно, никто этого не подумает про изящнейшего артиста, которому доступно всякое искусство и всякие полеты земного ума, для многих, может быть, и для всех, моя жизнь покажется прекрасной и гармоничной, но вы не можете себе представить, как она бесплодна и пуста! Я вас целую крепко, крепче, чем когда бы то ни было, и прошу запомнить для себя то, что я вам написала. Но вот теперь, перед самым концом моей жизни и моего письма, как будто это одно и то же, у меня является сомнение: существует ли действительно та страна, за рядом прекрасных комнат? если же ее нет, то, конечно, я даю всем пример, потому что я умела жить и сумею умереть.

Только тихие всхлипывания Елены Александровны были слышны в комнате, когда Орест Германович кончил чтение. Но несмотря на эти всхлипывания, тишина казалась настолько сильной, что когда заговорил Лаврик, его голос всем послышался не как голос Лаврика, а как какой-то другой, неслыханный, неизвестно откуда пришедший, который произнес:

— Нет, она совсем не умела жить и даже не сумела умереть.


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть