Глава третья

Онлайн чтение книги Том 3. Корни японского солнца
Глава третья

Утром обалделый Крылов переводил нам китайские газеты. Сначала повеселело мое лицо, затем Локса. Локс фыркнул. Крылов спросил:

— В чем дело!? —

Мы расхохотались: — молодец, товарищ Китай! —

Перевод из китайской газеты «Ши-ши-син-вэн»

«Из высоко-авторитетных источников получено сообщение, что маршал У Пей-фу издал телеграфный приказ дубаню Хенаньской провинции маршалу Коу Ин-цзе срочно выступить против начальника партизанских отрядов Фань Ши-мина, оперирующего в провинции Хенань. Маршал У предлагает маршалу Коу не поступать так, как он поступал раньше, занимая добровольно очищенный партизанами город (как это было при занятии Венцзы) и сообщая реляции о кровопролитной битве. Фань Ши-мин, как известно, один из крупнейших партизанов Хенани, командующий 8-ю бригадами. Маршал У предлагает ликвидировать Фань-я в месячный срок. Одновременно маршал У предложил выступить в поход бригадным командирам — Ма, Ли и Юань-ю, телеграфно запросив помощи от Янь Юе-жен и Джан Джи-гуна, — иными словами, под командой Коу должна была образоваться семидесятитысячная армия.

Маршал Коу Ин-иза ответил маршалу У, что он не может сейчас выступить „по-домашним обстоятельствам“…»

Домашние же обстоятельства заключаются в следующем. К маршалу Коу приехала, в качестве наложницы, знаменитая артистка Би Юнь-ся (точный перевод на русский: Роса яшмового облачка), великая красавица. Би Юнь-ся, как известно, играет роли не только на театре, но и в государственной жизни Китая. Так, например, в 1924 году в Пекине, в дни упейфуского парламента, один из членов парламента, борясь с пассивностью Росы яшмового облака, отказавшейся стать его любовницей, — пользуясь своим «парламентским правом неприкосновенности», — приходил в парламентскую ложу в одном верхнем халате и — выставлял за барьер ложи свой голый живот — на предмет посрамления искусства Яшмовой Росы, сорвав таким образом гастроли Би Юнь-ся.

«Би Юнь-ся появилась в доме маршала Коу, — и в Кайфыне, в столице дубаната, все дела приостановились в неясности и в нерешенности ввиду того, что мать маршала-дубаня Коу, приверженица старого режима и старых обычаев, встретила Би Юнь-ся крайне враждебно, все время разбирает ее пороки, ежедневно устраивая скандалы, доходящие до драк. Все это так отражается на дубане, на его государственной деятельности, что он потерял работоспособность, пребываег в нерешительности и послал маршалу У ответную телеграмму, прося разрешения отложить поход впредь до ликвидации семейной неурядицы. В доме дубаня дело обстоит так, точно разбушевались волны в море».

— Чего бы смеетесь? — просил Крылов.

— Молодец, товарищ Китай! — сказал я.

…Вчера весь день хотел сидеть дома, но пришли люди и повели на митинг американского миссионера армии Фын Юй-сяна. — Странно, очень странно!.. Митинг был в европейского стиля американском театре. В театре собрались китайцы и очень немного европейцев. Армия Фына — носит название: «Христианская армия». И митинг начался протестантскими песнопениями — за «христианского генерала» Фына, — стоя, китайцы — по-христиански — молились за Фына и за его народные армии, — хором пели гимн армий Фына. Затем показывали туманные картины: Фын и его солдаты — на молебне, в пекарне, в слесарной мастерской, в шорной мастерской, — армия в походе, армия на биваках, пехота, конница, артиллерия… — Затем все собравшиеся на мигинге фотографировались. Затем началась лекция о том, какой замечательный человек, христианин и вождь — маршал, водитель Народных армий Фын Юй-сян, который каждое утро молится, сам трудится ручным трудом, — не ездит на рикшах сам и запретил своим солдатам, — сам вместе со своими солдатами читает Библию и историю Китая… Американский миссионер изображал Фына, ныне находящегося в Москве, как некоего таборита, постника и верижника, спартаковствующего своим временем… — жара была в театре неимоверная, хуже, чем на полке в бане.

С жарой я не справился и, изнемогая от жары, направился домой. Ужинали, сидели под феном… — да, гак и засиделись с Локсом до четырех часов, в разговорах бродяжесгвуя по России от ее прошлого к настоящему, будущему, — от севера до юга, от мелочишек до великого. Сидели в его кабинете, полуодетыми, пили бесконечную содовую — и говорили: — о милой России, за которую всегда надо умирать!..

Эти дни я занимаюсь Китае-русским лит. — худ. обществом — «Китрусом», — и еще раз устанавливаю, что первое слово в Китае и первое дело: «маманди», — погоди, не рыпайся, сейчас!.. — Сегодня получены сведения, что мой пароход — «Октябрь» — выходит рейсом в Тянь-цзин, оттуда — сюда, — в море пробудет недели три. — Сегодня с океана подул ветер, сначала мел пыль, теперь несет бодрость. Оттого, что пришли вести о пароходе с моря, а с океана дует ветер и раздувает мысли — от этого стало лучше, ибо впереди возникло какое-то движение… — «Маманди!» — это «маманди» начинает мне казаться ядовитым, ядом Китая…

…— Полночь, гудит ветер, трещит мой сверчок, Локс сидит над книгой, дверь отворена. Локс сказал, что скоро с океана будут приходить тайфуны. — Передо мной дорога, очень длинная дорога, ибо только теперь я понимаю, как велики, оказывается, километры. —

Пришел Крылов, сел, сказал так, чтобы не слышал Локс:

— Я ведь только девятого узнал адрес жены. Сейчас, кажется, она в пути к Москве, в Монголии. Я не знаю, как она жила, где была, что узнала, что видела, кого видела.

Ночь, неизвестно, когда спят китайцы, — за окном шум, ветер перепутал на канале все сампанки. На диване передо мною, — диван с полками, — стоит улыбающийся китайский бог, которого я купил на Ян-Цзы, — бог хитро улыбается, — я думаю о Крылове и о яде «маманди», о яде ожидания, неизвестности. Бог улыбается этим «маманди», всем Китаем, морем и пароходом, — это для меня. Для Крылова же — «маманди» улыбается — и богом и Китаем, и — женою, провалившеюся в километры неизвестностей.

4 часа ночи. Лег было спать, и не заснул. Слушал ветер и писал декларацию «Китруса».

Китайская сказка — «Справедливый суд».

«Юноша и девушка полюбили друг друга и поклялись жениться, — но молодого человека взяли на войну, и он провоевал тридцать лет. Родители девушки решили выдать ее за другого. Она сопротивлялась, — родители настояли на своем: — в день после венчания она умерла. Ее похоронили.

Жених вернулся с войны и спросил, где его невеста. Ему рассказали, что произошло. Он отправился на могилу. Он раскопал могилу, чтобы взглянуть последний раз на любимую. И, когда он раскопал могилу, — любовь его была так сильна, — девушка стала из мертвых. Жених взял ее на руки и понес к себе.

Тогда тот, за которого ее выдали замуж, потребовал себе жену через мандарина.

Мандарин рассудил:

— Случай, когда настоящая дружба и любовь смогли тронуть небо и землю и законы природы — до того, что они вернули жизнь мертвому во имя любви, — не должен судиться законами мандарина. Девушка должна принадлежать тому, кто вывел ее из могилы». —

Сказку рассказал Крылов.


Вчера в сумерки ездили на пароход, провожать земляков, едущих во Владивосток. Плыли по Ван-пу, на мотор-боте, покачивало, был ветер, садилось солнце… Есть, есть тоска по чужбине, и хорошо смотреть, как корабли уходят в море, как люди тащат свои чемоданишки (бедность свою!), спорят, смотрят каюты, — суют свои узелочки… И — нехорошо уходить с корабля, с того, что уходит в море, уходить на бот, тот, что идет назад, в порт, на берег!.. — И возвращались мы под луной, в волнах, в тишине отлива. —

…Хорошо куда-то ехать: и я переехал из одной комнаты в другую, сам себе сымпровизировал кровать, фен, ветер с террасы, — бой смотрел недоуменно на мое строительство, мы же с Локсом в честь сего моего переезда выпили бутылку шампанского и по рюмке ликера. Бою я заявил строжайше, что от сего числа дома я хожу без брюк, а посему — без доклада к нам никто допускаться не может. В силу этих обстоятельств мне показалось, что я переехал на несколько градусов к северу. легче дышать, легче жить и думать. — Локс прилаживает на террасе фотографический аппарат: намеревается зафотографировать ночной канал. — —


…я выдумываю — —

…на океанском пароходе типа «Эмпресс», идущем из Сан-Франциско к берегам Китая, — едет американка, женщина или девушка…

Стоит ли серьезно шутить над английской, англоамериканской манерой жить, не ходить, а при помощи ног носить собственное свое достоинство, цилиндр и смокинг, знать, как и когда есть и говорить, как держать себя с отцом, сыном, сестрой, женой, иноплеменником, как отдыхать, работать, радоваться и помирать. У них есть торжественность каждой минуты будней, ритуал жизненных будней, есть заполненность жизни — временем, традициями, тем, что наполняет каждую минуту, что за тебя, инвидуума, решило большинство, общество, нация. Эта традиция жизни есть у всех, начиная с русского крестьянина, где эта торжественность вылилась в брачные, похоронные, бытовые песни, в пироги к празднику и в то, что первым за столом берет хлеб — хозяин. — И этой торжественности нет только у интеллигенции — русской в первую очередь, — и у интеллигенции тех стран, которые культурно — в западно европейском понятии этого слова — стоят ниже России, как, например, — по понятиям европейцев — Китай. Это понятно: — европейская «культура» уничтожает национальный быт, — «обезбычивает» национальный быт, как слишком глупый и не портативный, и вносит новаторский «индивидуализм», в большей мере построенный на безграмотности, на простейшем невежестве, как это было в России при Петре Великом, когда резали ферязи. В Китае интеллигенция так же «обезбычена», как и в России, — в Китае — в этой стране конфуцианской вежливости, церемонии, регул. — Так расшатываются понемногу все «столпы» всех национальных культур, — но именно в этом месте нарождается новая, уже не национальная, но мировая культура, — именно на этом стыке нарождаются такие люди, как Лю-хфа, ради которого я пересиливаю маразм зноя. — Россия, конечно, не в счет, ибо отсюда мне видно, что у России никогда и не было своей культуры, Россия всегда была «отъезжим полем» чужих национальных культур: — огромное полузаселенное поле, до сих пор еще не окончательно разметившее и закрепившее землю, стык всех мировых культур, — Россия — страна вотского бескультурья — обрабатывалась Византией, — затем Монголией (и через Монголию — одновременно ведь были под игом — погуливал по России и Китай, — поместился в Московском Китай-городе, в Коломенском зарядье, у бабушки моей Екатерины в Саратове, — не случайно «китайка», не случайно «чай»), — после татар — Византии — Европа, до последних лет, — Европа, Европа с примесью щедринского, сиречь просто варварского, варварства, с примесью Китая — Китая медленностей, церемоний, — того Заволжья, которое я впервые увидел не здесь в Китае, а у моей заволжской бабушки. Россия — есть «отъезжее поле» чужих культур, путь «из варяг в греки», даже антропологически. Это дало право России первой пойти в строительство наднациональной культуры, мировой. — —

…Да. Но на гигантском пароходе типа «Эмпресс», более совершенном, чем пароход, описанный Буниным в рассказе о «Господине из Сан-Франциско», плыла в Китай молодая американка — леди и сотрудница миссионерского общества сикковеев, плыла на предмет просвещения диких китайцев в свете христианства. Я откидываю условности беллетристического повествования, где нужно иносказательно вдалбливать читателю авторские мысли: — я знаю, что цель поездки этой американки — глупа, что эта американка — вообще глупа, что Китай ей нужен, так же как Гонолулу, — и известен, примерно, так же. Это знаю я. Этого не знала она.

Она проснулась рано, в люк шло солнце, ветер был прохладен, океан за люком катил синие волны, — все, как подобает, — в постель ей принесли чая и фруктов. Выпив, в пижаме, она пошла в сортирчик и в ванну, как полагается человеку с утра. Сортирчики и ванна были в ее же каюте. Горничная-португалка в ванной — губкой — соленой водой — растирала тело мисс Брайтэн, массажировала душем. Затем мисс Брайтэн стала одеваться, причесывалась, чуть-чуть припудрилась. Прогремел к брекфесту гонг, похожий на плач сирены, — и мисс Брайтэн пошла есть свои апельсины, овсянки, рыбы, мяса, померанцевое варенье, кофе. Потом она лежала на дэке в шезлонге, прикрыв волосы косынкой, с книгою в руках. Она не читала. Океанский ветер обдувал ее спокойствием. Она думала, прикрыв глаза от режущего света волн, и мечтала, как подобает человеку в безделье, в море и под солнечным ветром. Та страна, в которую она ехала, была неизвестна ей: она представляла ее себе так, как представляют эту страну все, не знающие ее, — драконами, иероглифами, рикшами, мандаринскими традициями, свадебными и похоронными процессиями, храмами, пагодами, каналами, джонками, сампанами, паланкинами, многомиллионностями, — представляла своею работой, тишиной того миссионерского собора, монастыря, колледжа, в общежитии которого она — не монашенка — будет жить, слышала колокольный перезвон этого монастыря, видела солнечную прозрачность и пустынность рядов скамеек в соборе, — шла фантазией своею по аллее парка, над каналом, во влажной бодрости цветов и утра (…все впоследствии так и было, как представляла она себе в пути, как создала она по письмам подруги и по фотографиям, — потому что жизнь ее построена была традициями, строгими курантами регламентов, когда американцы и англичане не имеют понятия «заграница», проживая даже в Китае по-американски, — и когда они могут — за три года вперед с точностью до недели знать свое будущее — и не ошибаться!). На пароходе тем утром она думала и о вольностях, о тех «вольностях», которые позволяют себе американцы в Китае, — например, о поездке к Западным горам в Пекине — на людях — в паланкине, — совсем, как в древности, как Клеопатра и иные красавицы мира, — а какая же женщина не хочет помечтать о том, что было бы, если бы она была Клеопатрой!?. Ну, конечно, в китайских тропических ночах, поди, виделись ей глаза некоего Артура или Стивена, — она ведь не знала удушливых «прелестей» китайских ночей!.. — Все же, эта миссионерская женщина на «Эмпрессе» — была просто хорошей американкой, воспитанной, разумной, сколько надо, целомудренной — фактически, — и почти целомудренной — морально, — добрая, торжественная, знающая свое право на жизнь и честь, — недурная по внешности, чисто вымытая, хорошо питающаяся, — была хорошим экземпляром женской особи саксонской породы, чуть-чуть суховата, чуть-чуть длиннонога (т. е. этим отступающая от идеального человеческого экстерьера). — Ветер веял соленым воздухом океана, тем, от которого никогда не бывает чахотки. — Субъективно эта женщина была права во всем. А объективно — —

По просторам Великого океана идут пароходы, несут пушки, товары, деньги, людей, зрение. В тот порт, где живу я, каждые сутки с океана приходит до сотни океанских пароходов, — в эту рану, которой истекает в мир Китай, — в это окно, которым лезет мир в Китай. — —

…Мир переживает сейчас эпоху, когда национальным культурам тесно за своими заборами, когда национальные границы валятся, когда культуры пошли гулять по миру — не только пароходами и пушками, не только машинами, но и всяческим знанием, всяческим бытом, когда мир пошел к уравнению всего имеющегося в мире. И великая китайская стена — падает. Власть шанхайских и кантонских и тя-цзинских заводов идет командиром по Китаю. Вокруг моего города дымят заводы. Город и пригороды грозятся забастовками. Тысячи пароходов идут сюда со всех концов мира и уходят отсюда во все концы мира, привозя сюда все, что создает мир, оставляя здесь это все, что создает мир, и еще куски жизней тех людей, которые везут «все это». Азия смешалась с Европой ужаснейше. Ночами матросы идут по притонам, темными переулками, где в канавах валяются собачьи трупы, где нечем дышать. Здесь же, в этих грязных переулочках, играют в маджан и кости. Здесь же пахнет опием: — там, в опиокурильнях, наканах, на полу, на цыновках — лежат люди в наркотике опия, в причудливых видениях, эротических и таких, которые одни, быть может, сохранили «душу» Китая. — Днем на набережных тысячи, десятки тысяч людей тащат, волокут тюки, кули, бочки, ящики, — миллионы пудов всякой всячины. Дымят фабрики и заводы. И здесь на набережных и на заводских дворах, неминуемо здесь нарождаясь, возникают — капиталы, забастовки, союзы, партии — революции. — Но за набережными идут переулки, где бесконечными ларьками расположились ремесленные, гильдейские кузнички, фарфоровые заводики, чайные лавочки, — харчевни, — все то, что жило тысячелетьями, что в течение тысячелетий было индустрией Китая, — гильдеец, Цеховик, кустарь, делавший все, что нужно было Китаю. И там, в этих теснейших переулках, особенно у храмов, сидят за своими столиками — колдуны (как перевел мне мой друг, китайский поэт Дзян) — гадатели — вещатели — письмописатели… Цеховой Китай!.. — А за городом трупы людей на полях и — колоссальный, нищий труд, мощь Китая, — там — по полям, по проселкам, по каналам и железным дорогам — идет — российский осьмнадцатый год, смерть и голод, победы и побеги — —

…сейчас приходил Крылов, сообщил, что 4-я народная армия, отошедшая было от 1-й народной к У Пейфу, вновь изменила У, вернулась к Фыну, обнажив фронт и разгромив несколько городов, — эти гражданские войны в Китае, пример феодалыцины и империализма, — и того, как у нации просыпается национальная гордость и мощь!..

…Нет слов, чтобы передать грязь закоулков китайского бытия, убожества, нищенства, — нищенства, когда здесь крупной ходовой монетой является тунзер, равный полукопейке и в свою очередь меняющийся на десять кешей, — нищенства, когда все дети ходят голыми, а взрослые полуголыми, — нищенства этой колоссальной тесноты, когда люди живут не только под крышами, но месяцами, годами — просто под деревьями, — житье на сампанах — роскошь, там живут «извозчики», водяные! — когда люди питаются отбросами всех видов, и многие имеют профессией то, что собирают на улицах навоз и — почтенная должность женщин — возят по городу на тачках человеческий помет (европейский помет ценится дороже китайского, и был однажды бунт, когда иностранцы запретили-было возить «это» на тачках, — тогда бунтарки-бабы лили оные тачки на европейцев!). — За западными воротами моего города, каждый день об этом сообщают в газетах, — расстреливают людей, рубят им головы и душат их, — причем смерть удушением — национальное китайское изобретение — особлива тем, что, если преступник учинил семь преступлений, его будут душить семь раз, каждый раз не додушивая окончательно и только в последний раз умерщвляя. Головы преступников хранятся за западными воротами в клетках из рисовой соломы, на столбах. — Нигде нет такого количества полиции и такого уличного мордобоя, как это есть в Китае.

Европейцы живут — на сеттльменте, на французской и английской концессиях. Англичане, американцы, испанцы, португальские, французы, итальянцы, немцы, русские, португальские и арабские евреи, — все это — «иностранцы», «европейцы». На концессиях своя, не китайская жизнь, за своими законами и полицией. На калитке Джэстфильд-парка начертано: «Китайцам и собакам вход запрещен». Сейчас в местных газетах (а газеты здесь на всех языках) идет ожесточенный спор — передавать ли, или не передавать китайцам — суд, хотя бы над китайцами, — европейцы доказывают китайцам, что им, китайцам, не стоит брать на себя судебные заботы, издержки и беспокойство. — В стороне от города стоит миссионерский Сикковейский монастырь, там тишина католичества и иезуитизма, перезвон колоколов, черные, все на подбор, монахи, светлый парк. Иностранцы живут медленной, чистой, сытой жизнью, в своих «флатах», со своими моторными лодками и автомобилями, которыми правят они сами, их жены и любовницы. Ванну надо принимать — три раза в день, штаны менять — дважды, воротничок — дважды. Днем надо сидеть под феном и пить сода-виски. Надо очень следить, что можно и чего нельзя есть в этой варварской стране постоянной холеры и чумы. Вечером надо ехать в Джэстфильд-парк, за город, в Мажестик, в кино на воздухе, где бои ходят по рядам и прыскают неким, приятно пахнущим, снадобьем под ноги, чтобы не кусали москиты… Мужчинам надо наблюдать, как делаются их — и их компанией — деньги. — Ну, почему тут не расцветать прекрасным леди, которые сначала обучаются в монастырских — английских, французских, американских — колледжах, дома тренируясь роялями и рисованием, и рукоделием — а затем принимают мир чистоплюйными романами, в чистоте, ясности в законах и канонах…


…должно быть, сейчас сезон этим летающим светлячкам и сезон цикадам, ибо и тех и других очень много… Весь день сегодня истекал потом и теми строчками, которые только что написаны, в жаре и обалдении. А вечером мы поехали в этот самый Джэстфильд-парк, на симфонический концерт. Я и не подоревал, как в этом парке хорошо и красиво, и поучительно!.. Это совершенно английский парк, по-английски распланированный на тысячу десятин земли. Деревья в парке были разукрашены фонариками, — была синяя, как всегда очень темная, темь, светила луна сквозь молоко облаков. Люди приходили в солидной медлительности, почти одни англичане. Перед ротондой рядами расставлены лонг-шэзы. Людей было очень мало, англичане утопали за спинками лонг-шэзов, в тишине вечера, в прохладе ветра, в этих летящих светляках. Разговоры тихи и медленны. Казалось, что людей нет, и сквозь шум цикад приходила музыка симфонического концерта. Я не знаю и не понимаю музыку, — но сегодня мне было очень хорошо слушать. Музыка была европейской. Я все время рассуждаю с китайцами-профессорами о том, что европейская культура слишком уж реалистична — этой музыкой можно было уйти в «ирреальность», — музыка — есть тот путь в непонятное, в неизмеримое аршином, туда, где коверкается обаршиненное. Сидел, слушал, мне было очень хорошо — уйти из реальностей в непонятное. И опять это к моим мыслям о Европе и Азии, — к тому, как «европа» обставила себя здесь, в Азии, колонии: хорошо соблюдают «чистоту» этой музыкой чистоплюйную. Фонарики мигали успокаивающе. — Потом у подъезда разбирались автомобили, разъезжались люди по чистым простыням спокойных ночей. Я был с Локсом, — мы поехали прокатиться за город. Я смотрел, как по краям шоссе спят китайцы. — Удивительно сумели англичане «вырезать» своими ножницами «культуры», выкроить из Китая — этот парк, эту музыку, — эту «Англию»!

Музыка же и прекрасная ночь Джэстфильд-парка — никак не виноваты в том, что они прекрасны.


Пекин — военный город российского 1918 года. Все дворцы, все храмы забиты людьми, или разрушены и стоят в забросе и грязи. На площадях пушки. На перекрестках патрули. Всюду, всюду грязь и шелуха арбузных семечек. — На воротах в дипломатическом квартале написано — «Нищим вход запрещен». У ворот дипломатического квартала стоят пулеметы и английская, американская, итальянская, японская стража. На плацах дипломатического квартала маршируют и «экзерцируются» европейские солдаты, стреляют пачками и залпами. На ночь в дипломатический квартал впускают по паролям. В тишине рассвета слышна артиллерийская стрельба, — и никто не знает, то ли это обучаются чжандзолиновские артиллеристы, то ли пробивается восставший полк. — Императорский дворец и его музеи — заняты солдатами. Можно наблюдать, как солдаты — несколько человек в ряд — орлами — сидят на дворцовой стене, над городом и — испражняются на город. — В Храме пыток, в том храме, который дал повод Октаву Мирбо написать роман «Сад истязаний», — в этом храме — пыль, запустение и толстый, полуслепой монах, который не разговаривает, окурившись опия, но сразу требует доллар, — в пыли в храме стоят боги, изображающие наглядно все виды пыток, ужаснейшие пытки, которые сейчас покрыты слоем пыли пальца в два толщиною в забытьи вообще, а, в частности, потому, что все эти виды пыток вышли на улицы гражданской войны, расплылись по всему Китаю. — Жар и пыль в Пекине невероятные. — В торговом городе тысячами — без преувеличений — ходят нищие. На перекрестке стоит вожак нищих — прокаженный, он совершенно гол и кости его ребер наружу, с них сползла кожа, запекшаяся зелеными струпьями, — он стоял бодро. Нищие ходят толпами. Нищие кооперированы в союз, раньше председателем союза по чину был один из младших сыновей императора, — императоров теперь нет, председатели нищих — миллионнобогатые люди, — хотя нищим подавать — нет никакой возможности, — потому что, если подать хоть одному нищему, сейчас же набросится вся тысяча, они будут выть, рвать одежду, толкать, негодовать, плясать перед тобой, плеваться…

…так вот, в Пекин приехала наша героиня, мисс Брайтэн, та, что плыла на пароходе «Эмпресс». Европейцы неприкосновенны в Пекине. Действительно, к Западным горам, к Летнему дворцу богдыхана ее носили в паланкине, как некогда Клеопатру, — несли ее четыре китайца, и она возлежала на подушках. Но это не главное. — Около Пекина, за торговой частью города, есть Храм Неба, величественнейшее, грандиознейшее строение, разместившееся уже не на тысячу, как Джэстфильд-парк, а на тысячи десятин земли, тишины, красоты, величия, веков. В центре многих площадей, пагод, переходов, рощиц, аллей, стен, — под небом там есть мраморный алтарь, состоящий — мистически — из 81 плиты, ибо весь этот храм построен мистическою цифрою девять. Алтарь кругл, он вываян из желтого, теплого, как солнце, мрамора. Плиты алтаря построены так, что каждая плита имеет свое эхо, что каждый шаг по ним отдается округ гулким эхо, в чем ближе к центру, тем необыкновенней эхо. Над этим алтарем — синее небо, ничем не застланное. Кругом алтаря стоят мраморные урны, куда (так передают и, мне кажется, врут) сливалась кровь приносимых в жертву Небу. Достоверно, что при императорской в Китае власти, раз в год, богдыхан, сын Неба, приезжал в этот храм поклониться своему отцу — Небу. Прошед по эхово-гулким плитам алтаря, на который только он один мог восходить, богдыхан ложился спиною на центральный камень и смотрел в небо. Тысячная толпа округ замирала в тишине. Эхо шагов императора исчезало. В величественной тишине зноя богдыхан смотрел на Небо, созерцал Небо своего отца. — Императоров теперь нет. Храм запущен, в пыли, загажен человеческими экскрементами, — все стройки превращены в казармы, — все поляны загромождены артиллерийскими парками. Центральный двор, тот, где под небом лежат мраморы алтаря, — пуст, зарос бурьяном, — в сторонке, построив из досок шалаш, живут два сторожа, чего доброго, поселившиеся по своему почину, — днем они торгуют квасом и спят, — а ночью — —

Мисс Брайтэн познакомилась в Пекине с компанией американцев, леди и джентльменов. Джентльмены предложили экзотичнейшее. С вечера в Храм Неба отвозились вина, сладости и фрукты — тем двум оборванцам, которые сторожили алтарь Храма Неба; при винах, сладостях и фруктах оставались лакеи джентльменов-американцев. А к ночи, когда спадала жара и особенно тесно ходили по улицам патрули, лэди и джентльмены ехали в Храм Неба, — через патрули они пробирались, взволнованно перешептываясь, к алтарю. Каждая плита алтаря имела свое эхо. Леди и джентльмены танцевали фокстрот и чарлстон на плитах алтаря, тех, где каждая имела свое эхо. Они танцевали под дорожный граммофон, который привозился вместе со сладостями, — музыка граммофона и шелест их ботинок отдавались священным эхом. Потанцевав, они отдыхали, пили вино, ели сладости — и танцевали вновь. Оборванцы, сторожащие алтарь, пристраивали к барьеру алтаря смоляные факелы. Однажды, в перерыв, с грушами в руках, мисс Брайтон и ее джентльмен пошли по мраморной дорожке в сторону от алтаря, ко мраку деревьев, чтобы оттуда посмотреть на факелы.

— Посмотрите, — сказал джентльмен, — вот в эти урны сливалась кровь священных животных и тех людей, которых приносили в жертву Небу.

Она ничего не ответила.

__ Какая красота, — какое величие! — сказал джентльмен, и остановился.

Она ничего не ответила, она тоже остановилась. Она оперлась о его руку. Он взял ее руку. Это было первый раз в ее жизни: джентльмен поднес ее руку к своим губам и тихо поцеловал, — это было первый раз в ее жизни, когда наедине мужчина целовал ей руку. Но у нее не было сил противиться, — у нее кружилась голова в этой невероятной экзотике. Она опустила голову к нему на плечо. Но это была минутная слабость. Она выпрямилась и сказала сухо:

— Да, очень красиво, — идемте танцевать, — и она пошла вперед.

Опять заскрипел граммофон, опять шло от плит величественное эхо, а люди дрыгались в чарлстоне. Наутро, они, леди и джентльмены, возбужденные, усталые, ошалевшие от колониальной экзотики, нарушающей регламенты, чуть-чуть школьниками — ехали на автомобиле в прохлады своих домов, чтобы принять ванну и лечь спать.


…Говорят: «китайские маршалы воюют только потому, что у них есть армии, которые должны работать, — и потому, что маршалы живут феодализмом». — Знаю, маршал такой-то сегодня был с Чжан Дзо-лином, Чжан его обидел, и, если Чжан не успел этому генералу отрезать ушей, носа, переломать костей и выбросить его на навоз, — этот генерал ушел от Чжана — или к У Пей-фу, или в хунхузы; пробыв же в хунхузах месяцев шесть, он пишет маршалу Суп Чуанфану, шлет ему поклоны и цибики чая — и вступает в полки маршала регулярными войсками со всеми своими солдатами. — Европейцы схематизируют: — Чжан Дзо-лин есть ставленник японцев, Северные три провинции, в сущности, суть колония японцев, маршал У Пуй-фу ориентируется на англичан и американцев; Фын Юй-сян — на СССР; кантонцы — тоже на СССР. Но года два тому назад маршалом У чуть-чуть было не был подписан дружественный договор с СССР. В схемах понятно, что англичане и японцы, в меньшей мере французы и португальцы, те страны, которые имеют недвижимую собственность в Китае, хотят видеть Китай таким, каким он сейчас есть, и всячески держатся за договора прошлого века. Американцы позднее вышли на мировой рынок и на Дальний Восток, у них нет собственности в Китае, но у них есть товары, — и они хотят видеть Китай национально-буржуазным, сильные государством, которое имело бы единую валюту, могло бы покупать и продавало бы сырье: американцы учредили в Китае тридцать тысяч первоначальных школ, больше десяти университетов, и тысячами везут китайчат в свои Штаты. СССР намерен видеть весь земной шар свободным, правомочным, рабочим и в знании. Я ничего не могу понять в китайских делах, — но понятно, что Китайская республика, то, что называется Китайской республикой, есть напряженнейший узел всей мировой политики. Я сказал — «то, что называется Китайской республикой», потому что в действительности этой республики не существует: Чжан Дзо-лин никак не подчинен У Пей-фу, — ни Чжану, ни У, ни Суну — никак не намерен подчиниться Кантон. В Пекине то и дело создаются правительства и правительствующие кабинеты, — но им никто не подчиняется, они существуют фиктивно, главным образом, для того, чтобы иностранным государствам было с кем разговаривать. Маршал Чжан, неграмотный человек, в свое время — начальник хунгузского, сиречь разбойнического, отряда (в 1904 году, во время русско-японской войны, он грабил русские обозы), — маршал Чжан своим приближеннейшим генералам, когда они впадают в провинность, режет носы и уши. — Маршал У, получивший мандаринское образование, считает погибшим день, если в этот день он не написал стихотворения, по китайским правилам, лирического. Маршал Фын молебствует христианскому богу — каждоутренне. Дубани, губернаторы провинции, генералы и полковники — то и дело бегают от одного генерала к другому, изменяя то одному, то другому, кто больше заплатит жалованья и даст лучшую провинцию на грабеж. Маршал У — в этом, 1926 году — в провинции Хенань собрал с крестьян все налоги вплоть по 1936 год, — и сделал это не только к тому, чтобы пограбить, но и затем — китайская мудрость! — чтобы закрепить верноподданность этой провинции: другой, дескать, генерал начнет подати собирать сызнова… — Ничего не возможно понять! — но понятно, что вот четырнадцатый уже год, над Китаем гремят пушки, разоряются и грабятся города, поля и села, нищенствуют люди, все больше и больше возникает на полях могильных бугров, — в этой колоссальной китайской тесноте четырехсот пятидесяти миллионов населения. На порогах дипломатических кварталов и иностранных концессий — стоят пулеметы. На рейдах в портах серыми громадами беспокойствуют дредноуты и крейсера, американцы, англичане, французы, японцы…


…все это — в этот отчаяннейший зной — я пишу к тому, чтобы рассказать историю одного китайца, несчастного и милого человека Лю-хфа. Быть может, он родился на сампане, около нашего моста, на нашем канале: он был таким же мальчишкой, как вон те голыши, которых я вижу со своей террасы, которые привязаны веревками, чтобы не свалиться в воду — —…я нарочно в этом месте писания выходил на террасу, чтобы посмотреть на них: ветреный день, волны, прилив, везут караван джонок с дынями и арбузами, выгружают тюки, стонут грузчики китайской дубинушкой, небо в клочьях облаков, — канал гудит криками, стонами, гудами катеров и пароходов, рывками бегущих по мосту автомобилей и трамваев, — вдали дымит серый американский дредноут: — эти сампаны, где живут люди, прикрылись от солнца циновками, безмолвствуют, — и: — в шуме канала и города, за этими шумами — я услыхал с этих лодок несколько детских плачей — невидимых детей, скрытых от солнца циновками… — —

Этот мой мальчик нашел в себе уменье выбраться из этих лодок на землю, на набережную, на улицы. Он прошел сложнейшую социальную лестницу, добравшись к осьмнадцати годам в наборную китайской типографии. Должно быть, он был гениально-талантлив, ломоносовствуя, он кроме социальной лестницы шел еще и трудными дорогами знанья и раздумья, ибо к Двадцати пяти годам он оказался библиотекарем местного китайского университета, построенного на американские деньги и по английскому образцу, — он, мой герой, изучил несколько языков и, библиотекарствуя, вольнослушал в университете. Тишина «либрари» университетского парка не помешала ему выйти из университета человеком, очень понявшим то, что ему рассказывали книги, совершенно (так же, как наши студенты, хорошее их племя) потерявшим быт и условности, понявшим, что в мире идут революции, не могут не идти, что его родина — великая и богатая страна, с огромным будущим, что мандаринство его родины и феодализм маршалов — есть старый намордник, что его долг — идти и делать. Очень редко родятся люди с очень ясными мозгами, — почти всегда у людей есть «намордники» и «маски», когда люди или не умеют просто видеть и мыслить, или застят видение традициями, церемониями, привычками: — этот не имел никаких традиций, кроме традиций своего мозга и знания, — он умел видеть и не носил никаких масок, — он все брал на зуб знания.

…оттуда, с набережных, откуда пришел он, из тюков, бочек, пудов, тонн, шиллингов, долларов, тунзеров, «биг» и «смол» мони, из нищеты и из богатства, — кроме него на набережные, в пригороды пошли: — на набережные — американские небоскребы торговых фирм, универсальных магазинов, банкирских контор, — в пригороды — заводские и фабричные поселки, фабричные и заводские дворы, заводы, дымы, гуды, — пошла, народилась — национально-китайская — «компрадорская» — буржуазия на верхушках социальных лестниц, в бельэтажах небоскребов, в загородных виллах, — а по низам, по пригородам пошла, народилась — китайская рабочая гольтепа и возникли речи о пролетариях всего мира. Эти из пригородов не теряли родственной связи с портовыми набережными. Этот, мой герой, выбрал судьбу — быть глашатаем этих из пригородов: он встал против англичан-иностранцев и против компрадоров-соотечественников. Этот человек был убит — неизвестно как — повешен, застрелен или задушен, — известно кем — англичанами и компрадорами вместе. У этого человека был кинематографический год, когда в этом миллионнолюдном городе он — товарищ председателя совета профсоюзов — выступал на митингах, организовывал стачки, убегал от всех видов полиции с многопудовыми мешками тунзеров и кешей, профессиональных членских денег, без дома, без крова, без риса, без ночей.

Он был арестован англичанами на китайской территории. Он погиб из-за двух пудов тунзеров. По крыше он убежал из дома, когда пришла полиция. Но он не успел вынести с собою всех денег. И он покрался за ними обратно в дом, занятый полицией. Два пуда меди он спас. Сам он погиб. — Сейчас в местной прессе идут споры о суде, о том, кому судить. Англичане потеряли право судить и приговаривать к смерти тех китайцев, которые попались в преступлении не на «их» территории. Этот человек был взят на «китайской» земле — —

В Китае смешалось все — от феодалов, от колонизаторов — до буржуазии (национально-китайской, компрадорской, европейски-образованной, воинственной, молодой, пиратской), до пролетариев (от студенчества, профессуры, портов и заводов). Этими местами правит — дудзюн, маршал, феодал, мандарински-образованный человек Сун Чуан-фан. Сун постоянно живет в «южной столице» — в Нанкине, его резиденции. — Сун приехал в наш город. Броккеры устроили в честь его банкет, — по-китайски, когда едят сотни блюд засахаренного мяса, ласточкиных гнезд, перепротухлых яиц, акульих плавников, бамбуковых корней и почек, — а после обеда едут в публичный дом курить опий и совокупляться. Англичане дали маршалу банкет, — по-европейски, где леди были в вечерних платьях, а джентльмены — в монкэ-фраках, с цветами на столах, с речами и со всяческими бифами, винами, фруктами, остротами и фокстротом. А затем, когда Сун уезжал, уже на вокзале (ведь по китайским традициям — всегда надо говорить о деле «между прочим», надо «отговариваться», говоря о деле), — представитель броккеров и представитель консульств, в окончательнейшей вежливости и в блеске остроумия, попросили подарить им голову преступника. Сун — «подарил». — У китайцев придумало очень много средств уничтожать человека: душат, вешают за ноги, распиливают пилою, рубят головы, сдирают кожу, стреляют: сегодня было в газетке, что завтра будут расстреливать, за Западными воротами. Неизвестно, как умер Лю-хфа — задушили ли его, содрали ли кожу, повесили, пристрелили — где, когда, как, — никто не знает, — но о нем уже пишут поэмы китайские поэты, одна такая поэма есть у меня. Можно представить ночь, камеру китайского застенка в городской стене, там, где тюрьма, ночь, — палачей, хрип удушаемого — спокойствие палачей: мне рассказывал один китайский революционер, — при нем застрелили его товарища, их было несколько свидетелей, все были покойны, и тот, расстреливаемый, перед расстрелом ковырял в носу, — китайцы не боятся смерти… — —

— …так вот, о той девушке, которая приехала в начале вчерашнего моего писания на пароходе типа «Эмпресс» и которая субъективно права. — Эта девушка брала книги у Лю-хфа, когда он был библиотекарем в «либрари», — она была на банкете, устроенном англичанами в честь маршала Суна (точнее — в честь Люхфа!), — а в дни, когда душили Лю-хфа, она вышла замуж за секретаря английского консульства, — того самого, который представительствует Англию в «микст-корте» — в том «смешанном суде», за «свободу» которого так ратуют англичане, и который, конечно, приложил свою руку к делу Лю-хфа.

…Этот герой мой, Лю-хфа, вместе со своими товарищами, пошел против — очень многого: против колонизатора-иностранца, против цехов мандаринского варварства, против драконов маршалов и — против купца, фабриканта, компрадора, того, за свободу которого ратует Америка, — против всего, против всех, ибо «действительно — разумное», но не «действительное — разумно». Он снял китайский халат быта и драконов, без всяческих намордников. Он погиб, выручая два пуда меди. — Но я не случайно начал вчера этакой чистоплотной, откормленной, честной и целомудренной девушкой, той, которая в его смерть вышла замуж. Он, мой герой, был: человеком , а любовь — свободна: в дневниках, которые вел этот китаец, было очень много места посвящено ей, ибо он любил эту женщину, как можно любить ветер, — любил женщину, имея один-единственный этот «намордник» любви, который выводит в нереальность — так же, как меня вчера — музыка на симфоническом концерте. — Эта женщина никогда не знала, что ее любит полуголый библиотекарь, тот, который не мог пойти за ней в Джэстфильд-парк, ибо туда «Собакам и китайцам вход запрещен» — —


…выходил сейчас на террасу. Луна светит, отражается в масляной воде, — тухлятинкой пахнет, мертвой человечиной, — переругиваются женщины на сампанах, — бегут по реке огни катеров. Иногда нападает такая, — слов не подберу: нельзя манастырствовать, но ничего не хочется и нечего делать в этой жаре, — нечего читать и устал читать, не с кем говорить и не хочется говорить, нельзя так сидеть без дела и ничего не хочется делать, надо думать и не хочется думать, — ничего не хочется, а сидеть так нельзя, и спать тоже нельзя. Жара! — жара!.. — раздевался и целый час лежал в ванне, в воде, до одурения, ибо и из ванны вылезать — тоже не хочется!.. — Та девушка, что плыла на «Эмпрессе», могла и не выходить замуж, могла не только сытно есть и чисто мыться, и быть честной в субъективности своих традиций: — она могла быть и замечательным человеком, таким же незаурядным, как он, мой герой, задушенный Лю-хфа: предположим, в ней была тургеневская «лизокалитиновщинка», прекрасная ясность чистоты, веры и целомудрия — и веры, что в мире — самое главное — любовь, единственная, как знание и как подвиг, — — и все же, он, роман Лю-хфа, протек бы и должен был протечь так, как я записал его.

На канале сегодня весь вечер воют собаки, на разные голоса, тоскливо. Я рассмотрел: приплыла целая сампана с собаками. Я спросил боя, в чем дело. Оказывается, этих собак по каналу привезли из провинции, и они пойдут на убой, на пищу. — Мы, Локс, Крылов и я, живем здесь потому, что нас послала русская революция, потому что мы, русские, стали против всего мира. — Локс сидит в столовой за столом, в горе апельсиновых корок, над английской книгой о Китае: некогда Локс просидел год в одиночке, в крепости, — он говорит, что там у него выработалась привычка разговаривать с самим собою: — я пишу на машинке, — я слышу, как он, читая англичанина, комментирует вслух, наедине сам с собою, по-русски… Опять выходил на террасу: Бэнд уходит во мглу, Ван-пу и канал все в огнях фонариков, дует ветер, лают собаки, над землей в облаках идет луна, совсем зеленая, как у нас зимой — быть может, это на самом деле совершенно не лето и не Китай, — а глубокая сибирская ссылка?!. — Мой сверчок помер, — должно быть, от жажды.

…на этом месте прерывал писание: решили с Локсом поиграть в шестьдесят шесть — в ссыльную игру… да обошел весь дом и карт не нашел. Решили твердо — завтра же — купить карты и маджан. О моем пароходе ничего не известно.


Вырезка из местной газеты — —

«Опять о парках.

Английская колония с трудом мирится с тем, что, не желая обострять и без того довольно натянутых отношений, власти сеттльмента, не издавая новых постановлений, решили смотреть сквозь пальцы на то, что китайцы проникают в те парки, куда, еще недавно, их не пускали, а также располагаются на лужайках Бэнда, до текущего лета также бывших недоступными для них.

Вчера опять на страницах „Норд-чайна-дэйли-ньюс“ появилось негодующее письмо иностранца, в котором он спрашивает, пересмотрел ли муниципалитет правила пользования парками, а если пересмотрел, почему об этом ни слова не опубликовано в газетах?

И далее негодующий иностранец рассказывает, как он и его супруга в течение четырех часов вечером пытались найти себе местечко на скамейках лужаек Вэнда, но все скамейки были забиты китайскими кули. Поведение кули, лежавших на траве, шокировало супругу автора письма»…

О Пекине.

Пекин — город мандаринов, храмов, пагод, ворот, стен, площадей, — город конфуцианской вежливости и тишины, — лотосовый город озер, каналов, храмов Неба, Солнца, Тишины, Пыток, Пятисот Будд, — столица древнейшей в мире, сверстной египетской, китайской культуры, где дворцы, храмы и памяти столь же фундаментальны, как пирамиды. Пекин — —

Пекин — —

В рассказе о Лю-хфе американская мисс Брайтэн танцевала чарльстон на алтаре Храма Неба — —

В посольстве СССР в Пекине один из секретарей посольства подарил мне тетрадь стихов, ему, в свою очередь, подаренную автором этой тетради, моим соотечественником, содержащимся под стражей за убийство в пекинской государственной тюрьме. Автор подарил стихи секретарю, когда посольские сотрудники осматривали тюрьму.

Китай — Пекин — пекинская китайская тюрьма — —

Вот стихи моего соотечественника, соработника по творчеству — —

ПАРОХОД!

Пароход судно речное,

Постоянно на парах,

Возит грузы, тянет баржи,

Шумит паром, пах-пах.

Топка топится дровами,

Но бывает, что и углем.

Без подчинки он годами

Плавает он ночь и днем.

В пароходах пассажирских

Народу всегда полно,

Есть там дамочки, мужчины.

Все выглядывают в окно.

Но они как-то ревнивы

Скоро дают свою любовь,

Не чуть они не самомнимы,

Сколько ты будь к ней готов.

Вот и место она находит,

В каюту приглашает свою,

В каюте она с ума сходит,

Заставляет, целую ее.

И дело кончилось улыбкой,

Оба смеемся вместе с ней.

Как она старательно и шибко,

А я навстречу шел ей.

С двумя проехал я весело,

Не прошло даже трех дней,

Вдруг стала боль сурова,

Не знаю я — поймай от ней.

Долго возился с этой болезней.

И с силою доктор мне помог,

Больше не еду я пароходом,

Я ненавижу пароход!

…Храм Неба, храм Солнца, — Китай — Пекин —

века, беззвучие веков и озер, заросших лотосами — —

Этакая человеческая пошлость! — Секретарь посольства, подаривший мне эту тетрадь, всю исписанную этакими стихами, рассказал мне историю этого поэта, моего соотечественника и соработника. Поэт — убийца и вор. Он осужден китайцами на десять лет. Он сидит уже года четыре. Он доволен судьбою. Тюрьма, где он сидит, Образцова, по его понятиям: туда, в тюрьму, за взятку, раз в неделю к мужчинам пускают женщин. В Пекине живет и промышляет проституцией сестра поэта. Каждую неделю она ходит в тюрьму к поэту — не сестрою, а любовницей, — и поэт нещадно бьет ее, когда она не приносит ему того, что он заказывал, — шелковых носок, водки, опия.

Эта история с поэтом припомнена мною для Крылова, милого человека, который так перепутал себя, что свирепеет в тех случаях, когда жена в письмах шлет ему поцелуи, оскорбляющие его, хотя и жена его — тоже милый, очень хороший, ни в чем не повинный человек. — Эта история — и для мисс Брайтэн.


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть