Глава четвертая

Онлайн чтение книги Том 3. Корни японского солнца
Глава четвертая

Утро 23 июля.

В Москве сказали бы: — хороший выдался денечек, солнечный, безоблачный, тихий — такие дни в этих числах июля особенно хороши, когда появились первые, чуть-чуть заметные, паутинки, дымок среди деревьев, опрозрачились пространства, а под ногой — вдруг зашуршал первый листок, первый опавший листик, тишина на деревьях, и воздух такой синий, такой прозрачный, что меняются понятия перспективы и можно все зарисовать только акварелью, — д-да, — —

— — а сегодня здесь в газетах:

«Воздуха!.. Воздуха!

Сегодня — 117°. Ну, а влага, которая давит, которая не дает дышать, кто учтет, что не достигнут уже предел, за которым начинаются прострация, безумие, умопомрачение. Город за эти три июльских недели не столько расплавлен, как разварен, распарен, вымочен, вымотан, измучен. Воздуха! воздуха!., хоть глоток свежего, чистого, бодрящего воздуха!..

77 смертей за день.

На сеттльменте умерло за вчерашний день 23 человека, заболело 17. На китайской территории заболело и умерло 42 человека. На французской концессии умерло 6 человек, заболело 19. Итого…»

…Невозможно, умопомрачительно! — не нахожу слов!..

Пришли вести с моря. Мой пароход будет здесь 10–20 августа, отсюда пойдем по китайским портам за чаем, потом в Сингапур, потом на Цейлон, Маманди — для меня — метафизикой!

И еще вырезка из газеты, объявление от начальства:

«Все иностранцы предупреждаются относительно того, что поездки в Су-Чжоу-фу, а также в Хай-чоу в настоящее время, ввиду неспокойного состояния этих провинций, могут совершаться лишь на свой собственный страх и риск, китайские власти не дают пропусков в эти районы. Это служит лишним доказательством того, что в соседних районах снова становится непокойно!..»

Гражданская война! — революция!.. — Мы живем во имя революции, но живем мы — покойно до чрезвычайности. Бой принес маджан.

…Как велик земной шар! — я прислушиваюсь к себе, в сегодняшних известиях с моря, — и мне опять уже хочется идти, смотреть, видеть, двигаться — до предела, до края. Дмитрию Фурманову, перед отъездом сюда, я надписал книгу: «Если умру, не поминайте лихом. Всячески согласен умереть, только не в постели», — я жив, Фурманов умер, пришли вести. — И правда — не так уж плохо — ничего не иметь, от всего отказаться — ради путин, ради ветров. Я так думаю, и мне становится покойно и хорошо, и я перестаю думать о Москве и мне только хочется идти, — как велик Земной Шар!..


Сумерки 24 июля.

Вчера было 117° жары: сегодня, должно быть, больше. — Несусветно! — Весь день валялся под феном (и рассуждал, что фен, этот электрический веер, построенный пропеллером, может быть иллюстрацией к теории внутриатомной энергии: если этот пропеллер вращать в несколько тысяч раз скорее, то он превратится в сплошную массу некоего материала, уже не меди, той из которой сделаны крылья, — будет очень легок, не будет даже гнать воздуха: его можно будет взять в руки; надо полагать, что и для аэропланного пропеллера должен быть предел скорости его вращения, после которого результатность начнет, должна падать, его тоже можно будет взять в руки, как кусок очень легкого металла, — и: — как много энергии в этом мире, если рассуждать обратно, когда этот образованный колоссальной быстротой движения — в колоссальной быстроте, — кусок металла, никому не ведомого, вновь превратится в пластинки меди, оставленные электричеством!..), — весь день валялся под феном, бредил и мучился жарою. Разговаривал с Крыловым и догадался — вот о чем: — оказывается, любовь может быть и без достижений, очень большая, очень крепкая, прекрасная любовь может свернуть в такие переулки сердца, когда — именно во имя этой любви — во имя ее гордости и величия — надо отказаться от объекта, ибо любовь может сублимироваться, отделиться от тела, вещей и времени объекта — так, что нежные слова этого объекта начинают казаться оскорбительными для любви — так, что надо освободить тело от объекта, чтобы осталась одна чистая чаша любви, целомудренная, прозрачная и ничем не засоренная, — любовь, оказывается, может хоронить именно то, что считается проявлением любви, — нежность, ласку, обладание, — хоронить во имя самой себя и во имя ее чистоты… — И еще думал, в этом всесветном бульоне удушья, в котором живет вся эта, окружающая меня, страна, — о том, как мудр мир, как все закономерно в нем, ничто не случайно и все сцеплено бесконечным рядом законов, прекрасных правд, к сожалению, таких, которые не могут считаться с человеком, как самоцелью, и в которых человек уравнен: и с пешкой из шахмат, и с каждой разновидностью вот тех москитов, тысячи сортов которых каждый вечер налетают ко мне в комнату. — Читаю сейчас я только про Китай. — Очень занятно наблюдать за самим собой, за тем, как могут в человеке идти рядом две жизни: одна — та, моя, которая не связана никаким местом, ничем, зависящим от места и времени, моя, мысленная, — и другая — та, китайская, буднично-писательская, когда я хожу, смотрю, вижу, слушаю… «Все в жизни лишь средство», — и я часто думаю, мне хочется оформить для писания, проверить этот мир человека, где, как музыка в нереальность, человек переходит в бессознательное, — но переходит не инстинктом, не чувствами, не эмоционально, — а: — мозгом, сознанием, вещами, наукой, — знанием.

Локс переоделся, чтобы ехать на обед. Едем. — Кто-то пришел, надо задержаться на минуту. Бой принес мне свечей от москитов. Небо, река, Бэнд — все уходит в вечер и в этой вечерней сырости — все серебряно. Луна уже поднялась: — я люблю луну, она всегда мне говорит о прекрасной романтичности, и о великой любовной таинственности романтики, такой, которой мне никогда не пришлось пережить, или я не заметил, и которой, должно быть, нет в жизни вещей и есть лишь в жизни образец — луна поднялась, она совершенно синяя, такая, какой у нас она никогда не бывает. Маяк и фонари уже отражаются в воде, но видно еще, как дымы пароходов и заводских труб за Ван-пу поднимаются в небо, вырываются из бульона удушья — к той небесной сини, которая сейчас подменена этим серебристо-зелено-блевотным туманом… И еще: все время я никак не могу найти здесь Пушкина, а наизусть не помню, — а Пушкин почти физически нужен в этой туманности и неясности, — чтобы «багряной зарею» прозрачной его ясности охладить эту жаркую туманность: зори всегда холодны и свежи!..—

Вышел сейчас на террасу: и вдруг луна отразилась в синей воде прозрачною ясностью. Днем вода в канале и в Ван-пу — желта, как кожа на турецком барабане…


Ночь с 24-гс на 25 е.

Когда очень долго смотришь на один и тот же предмет, он начинает качаться, расплываться, в глазах идут круги, и все исчезает. Так было у меня сегодня в Джэстфильд-парке, — растворилась в глазах ротонда, все провалилось в невидение, и — осталась одна музыка. Музыка есть настоящее причастие всему прекрасному: раньше я не знал этого. Должно быть, искусство музыки нашло во мне еще одного поборника, — я и не подозревал раньше того высокого и прекрасного, что порождает в человеке музыка. — Мы были на званом обеде, оттуда поехали слушать симфоническую музыку, — оттуда должны были поехать в загородный ресторан. Но мне не захотелось после музыки ехать «притонить», и я вернулся домой.

Китай!.. Если ломпацо или рыбаку не везет целый день, ломпацо знает, что его преследует злой дух, — и тогда ему надо перебежать дорогу автомобилю, лодочнику же надо проплыть под самым носом парохода, чтобы злой дух остался на одной стороне, а он на другой, — чтобы убежать от злого духа. — Это — вообще. Вообще же и го, что ни на какие гудки китайцы не откликаются и — гуди не гуди — дороги не уступят. А в частности: едем сегодня, — бежит навстречу мальчонка, счастьем не раздавили, весь автомобиль заскрипел от тормозов, — шофер-китаец слез с автомобиля, поймал мальчонку и так напорол ему уши, что я пошел выручать, — шофер улыбается, мальчонка улыбается, — поехали дальше… — Я нигде не видел такого большого количества уличных драк, как здесь: едет рикша, полисмен-индус бьет его бамбуком; не поладили двое, не ругаются, молчат, а — мордобой; особенно — полиция, которой здесь до чорта много всяких национальных и непонятных сортов; все это — вообще. А в частности — я очень жалел сегодня, что я не умею драться. Мы выходили из парка после концерта, толпою иностранцев. И на грех около ворот парка дрались два китайца, очень серьезно. По непонятным мне причинам, должно быть из-за «человеколюбия» и во имя порядка, — некий американец пошел их разнимать. Ему помогли еще двое белых. Растащили и пошли садиться в автомобили. Но китайцы опять пустились в драку. Тогда американец рассердился: он ударил китайца по лицу, китаец покачнулся, — американец ударил его по спине ногой, китаец упал и поднялся, намереваясь что-то сказать американцу, никак не злобное, — тогда американец вновь ударил китайца — по груди, — китаец упал, как падают убитые. Мне показалось, что американец убил китайца. Американец, кажется, тоже занедоумевал, потому что наклонился и потрогал голое тело китайца белым своим ботинком. Но китаец поднялся, — тогда американец еще раз ударил — облегчено вздохнув — ногою по спине. Китаец побежал от американца — так, как бегают битые собаки. Кругом стояло человек двести зрителей — —


Утро 25-го.

Сейчас должны собраться народы, чтобы на моторботе ехать на взморье. Днем, ночью, вечером, утром — все время, всегда над этой землей пахнет мертвецами и человеческим пометом. Главнейшей религией в Китае является почитание предков, тех, трупы которых так пахнут. Если вообще вся китайская культура так пропахла, как эти мертвецы, то это — очень невесело иметь — такой национальный запах! Меня мутит сегодня от этой жары и от запахов, — голова, точно я встал после долгой болезни.

…я подсмотрел — случайно — за Крыловым. Он сидел на постели, подогнув правое колено к подбородку, к губам (на колене в таком его положении образовывается ямочка), — и Крылов целовал ямочку на своем колене. Лицо его было печально и серьезно. — Я придумал рецепт: когда человеку очень одиноко, когда ему некуда податься, — пусть тогда он целует это свое колено, — ибо приходит тогда некая непонятная нежность к самому себе, жалость, и человеку становится облегченней, словно коленка становится, может стать его другом и разделяет его одиночество!..—

Сейчас Крылов уже встал, читает китайские газеты. — База У Пей-фу, Ляоян, затоплена разливом, разорваны плогины, вода вышла из каналов, город опущен на сажень под воду; кругом стен города — необозримое море воды: пока погибло пять тысяч человек. Это тают снега Памира.


Утро 26-го.

Вчера я понял, что такое китайский дракон и — почему он дракон. Мы ездили к морю. Там, пообедав в английском ресторанчике под пальмами и со льдом, мы отправились (черт понес!) на форты, к самому берегу, женщины на тачках, мужчины пешком. Туда мы под этим палящим солнцем — с трудом, но добрались. А оттуда — солнце жжет так, точно к человеку прикладывают раскаленные железки, — все смокло от пота, точно человек прыгал в воду, — и первое, что ощущалось, это не боль головы, а — ломота рук и ног, как в ревматизме, как от холода, странная мучительно-приятная ломота. Затем сразу пришла отчаянная головная боль, сзади, от шеи под череп, оттуда в виски, ужасная боль, ужасное бессилие, страшное безразличие, когда все куда-то проваливается. И обратный путь домой — четыре часа — я лежал на палубе, в тени брезента, ничего не видя, ничего не понимая, собираясь помирать в страшной боли. Нас было восемь человек, четверо мужчин, один мальчик, три женщины: женщины вынесли солнце, из мужчин только один Локс избежал теплового этого удара. Вечером дома Локс, бывший каторжанин, сидел около моей постели, заботливо читал мне стихи, — а мне было все равно, только бы не эта мутная, тупая боль. Сегодня я — несмотря на го, что вчера я был в пробковом шлеме — не могу дотронуться до подбородка и до шеи: обожжены, сжигают. И все ломит ноги и руку: мужики российские в бане на полке выгоняют ломоту, — здесь наоборот. — Черт бы побрал этого дракона! — синий дракон — на белесом, пустом, бескрасочном небе.

Крылов:

— — В Шандуни хунхузы нападают на целые села и маленькие города, забирают все, вырезывают людей или связывают их и кладут на дороги. Оружие хунхузы покупают у местных военных частей генерала Чжан Дзун-Чана.


2 часа дня.

В Москве сейчас семь утра. В моей комнате в Москве шторы еще опущены. Как можно часами заниматься глупостями: тем, что часами я восстанавливаю несущественности, мелочи, полумрак комнаты, лампу на столе!..


4 часа.

Дышать нечем!., ужасно!.. — А в Москве прохлада девяти часов утра.


6 часов.

В Москве 11 дня. Солнце ли за окном, или прошла гроза? — у меня за окном умирает день, гудит город, стонет река. Где-то играет оркестр европейской военной музыки: колония, черт бы ее побрал!.. Еще один день уходит, Локс прилег с книгой, заснул. Сегодня вечером решили сотоварищи играть в преферанс. Ничего не хочется — ничего не думается. Написал в Россию письмо, товарищу детства, с которым в Богородске вместе собирали татарские серьги, — написал ему, чтобы он собрал этих серег, отвез бы их ко мне в Москву: паренек сочтет меня не совсем в себе — из Китая, мол, и про татарские серьги!.. — У меня же с канала все время пахнет мертвецами.


8 часов вечера.

Тушил свет, выходил на террасу: ночь темная-темная, звезды, — и многие звезды — совсем незнакомы мне, чужие, не наши звезды, совсем не те, к которым я привык с детства, еще от Можая.


2 часа ночи.

С 26-го на 27 е.

Здесь ночь — в Москве семь вечера. Все это время проиграл в преферанс. Выходили сейчас на террасу: ветер, — и огромная, прекрасная стоит над водою луна, вода светится фосфорически под луною, шумят люди на канале. И вдруг все перепуталось: — этот ветер — эта луна — эти воды — эти шумы: в России сейчас осень, — а здесь сейчас пахнуло весной; прокричал таможенный катер, провыл сиреной, и эхо долго не может улечься, как у нас только по веснам. Это потому, что у нас только по веснам в половодья бывает такой насыщенный воздух. Но такой луны у нас не бывает, у нас она беднее, бессильнее…

…консул вышел ко мне на террасу. Ночь. Молчим. Хорошо — ветер! Голый, я стоял под ветром, — вот оно — тело. Хорошо под ветром: ничего не надо, все проходит с ветром — и хорошо делает, что проходит. Китайская пословица — «струны гитары разорваны» — означает разлад между возлюбленными. Возлюбленной у меня нет. Да здравствует товарищ ветер!..Приветствую все, приветствую! —

. . . . . . . . . . из недр росток женьшеня

сбирает старику любовные томленья

и смертному дарит двоенный небом срок.

И в мглистый час быка, созвездиям покорен,

с молитвой праотцев бери олений рог,

и рой таинственный, подобный людям, корень! —

— это перевод с китайского о женьшене, о былях и легендах, связанных с этим корнем, как мандрагора, — об этом «таинственном, подобно людям, корне». В чем дело? — да, и я, и все — таинственно, как музыка, как вот мои мускулы, сжимающиеся в желваки под кожей, те, которые я только что подставлял под ветер, которые под этим ветром стали бухнуть крепкой кровью, сказав, что они живут по-своему и по-своему могут мне предписывать свои законы бытия…

У Локса есть привычка разговаривать с самим собою. Сейчас, перед сном, принимал ванну, и вдруг поймал себя на фразе: «— ну, давай полезем в ванну, помокнем!» — и заметил, что я и сам разговариваю с собою вслух, добродушно, доброжелательно, как со старым приятелем, — это я разговариваю со своими ногами, руками, грудью, мылом. — Молчаливые собеседники! —


Утро 27-го.

Вчера, ложась спать, посмотрел часы: три. Проснулся сейчас, посмотрел на часы: три. Пословица о том, что счастливые и пр. — устарела. Локс спит, боев нет. Читал газеты: все о том же, о жаре, холере, войнах, забастовках. Бой принес почту, — и меня обухом по голове порадовала весть о том, что мой пароход, кажется, вновь пойдет во Владивосток, то есть еще на месяц оттягивается моя путина. Черт бы все побрал! — маманди — поистине ядовито!..

За брекфестом Крылов читал китайские газеты. С Коу Ин-цзэ — еще веселее! — Фань Ши-мин, партизан Хенаньской провинции, выкинул лозунг — «Хенань — для хенаньцев!»… — И тогда Коу Ин-цзе, хенаньский дубань, обратился в один из глушайших хенаньских дистриктов, к тамошнему мандарину с письмом, в коем говорится о том, что Коу родом из этого дистрикта, что отец Коу умер, когда Коу было два года, что Коу с матерью покинул родину, когда ему было пять лет, но он помнит, что там остался его брат, — и Коу просит мандарина разыскать его старшего брата, имя которого он, Коу, за давностью лет забыл. Мандарин, в радости, отвечал, что, действительно, в его дистрикте есть один китаец по фамилии Коу, перевозчик на плоту, безграмотный, — и что этот перевозчик, действительно, помнит, как в самом раннем детстве был у него брат, который потом пропал. Коу Ин-цзэ, дубань, генерал, поехал к старшему своему брату на свидание, торжественнейшая произошла встреча между дубанем и нищим, безграмотным паромщиком. Они признали друг в друге братьев — со всею китайскою пышностью. Нищий получил полковничий чин и поехал с дубанем в Кайфын. Все было замечательно, но… в Кайфыне жила мать дубаня, которая оказалась — ровно на два года старше старшего своего, вновь найденного сына!.. — В газетах — веселье, но новый брат все же получает посты. — Все это понадобилось Коу к тому, чтобы доказать, что он — хенанец. Вот иллюстрация к китайскому феодальному бытию, к тому, что такое есть мандаринская политика и как дубани борются с лозунгами партизанов.

Посмотрел на часы: на них по-прежнему три, — забыл завести, — завел.


…в России сейчас прозрачные, ясные дни. За городом раздвинулись просторы, поля лежат сжатые, опустевшие, грачи собираются стаями и над перелеском летит воронья свадьба. Месяц выходит рано, долго висит в ненадобности, потом обмерзает ночью — или согревается ею, — и тогда из лесу выходит волк, бесшумно идет опушкой, не шелохнет опавшего листа. Тени в лесу от луны сини, исчерна. В лесу растут татарские серьги, — их не видно в ночи, это я только знаю. Пустые сумерки были очень долги. Волк долго лежал в овражке. Зайцев не слышно, они ушли в поля. — Любови человеческие цветут по-разному. Хорошо, если любовь зацвела весною (пусть в октябре), несла плоды летом, — тогда каждый год будут весны у такой любви, а осенями тогда так хорошо рыться в письменном столе, где пахнет прошлою зимой — перебирать бумаги и письма, — и эти, от прошлой зимы, сложить, связать и засунуть на дно нижнего ящика, — быть может, для того, чтобы посмотреть их последней — человеческой — зимой, — а иной раз для того, чтобы не вспомнить о них — даже этой человеческой последней зимой. Так идет простая человеческая жизнь… — Но волк вышел на опушку ночною осенью, прозрачной, как Пушкин, осенью охот по чернотропу и охотничьих рогов, воспевших осень, — волк увидел стеклянную луну стеклянными глазами. — Но — вот, тоже осень — шумит, гудит, стонет лес, гудит, воет, плачет — неизвестно, кто, что — то ли ветер, то ли волки, то ли тот же лес. И падает, падает мелкий дождь, холодный, такой, в котором человеку, если человек идет лесом, страшно двинуться и страшно подумать, что вот он еще вчера, сегодня утром — так спокойно насвистывал из «Веселой вдовы»: страшно представить, что вот вдруг ветер вместо него засвистит над лесом именно этой — «веселой вдовой». Тогда — надо человеку остановиться, прислониться к дереву, сдвинуть на лоб кепи и — засвистеть из «Веселой»…

Пришла московская почта, буду читать газеты.


8 вечера.

Сейчас мыл руки: из крана, откуда обыкновенно течет холодная вода, сейчас текла — горячая: так она накалилась в трубах солнцем.

После ленча спал. Я проснулся потому, что пришел и сел около Локс, молча. Я выпил содовой, съел апельсин, выкурил папиросу, чтобы продраться ото сна, — посмотрел на Локса, — он молча посмотрел на меня. Я все понял, и я сказал:

— Нади играть в шестьдесят шесть?

— Вот именно, — ответил Локс.

Жара. — Фен гудит метелью и никакого отдыха не несет. Вот преимущество машинки: руками писать невозможно, ибо бумага разбухла бы от пота.

Сегодня были Дзян Гуян-ци и Ти Ен-хан, китайские литераторы, поэты и драматурги, мои друзья. Говорили о Китрусе. В метафизике маманди, протекая подземными ключами, общество выплывает теперь на земную поверхность. У общества будет свой журнал «Нэн-го» («Южная Страна»). С ними ездили в китайский ресторан обедать, есть ласточкины гнезда, свиные выкидыши, жучков, засахаренное мясо.


5 часов утра 30-го.

Сегодня у меня бестолковый день, редкостный в нашем одиночестве: днем китайцы, вечером, ночью — —

Сейчас — пять утра: в Москве одиннадцать вечера, послезавтра август, синий вечер, левкои цветут… Рассвет — то пустое время, когда земля не засеяна светом. Я стоял сейчас на террасе: все в тумане, но в таком, какого в России нет, сквозь который не видно только того, что творится на земле, — в небесах делается красными полынями рассвет, по реке, на всех парусах в тумане, плывут сампаны и джонки: тысячелетний пейзаж!.. — Россия — рассветы все очищают.

С двенадцати вечера до этого времени я просидел в компании соотечественников, местных артистов местных варьете, музыкантов и балетчиц. Собрались эти люди — в мою честь, — и это вклад в меня, ибо такого я еще не видал! Один мужчина работал в Хлестакова, — один был просто истериком. Организатор: «вам нравится эта? — берите бутылку и идите наверх, там есть темная комната». — Истерик: — «вы хотите знать, что есть мы? — вот дайте ей четвертную» — —

Все эти были русскими. Мне было совестно, что и я «искусник»… — Россия — рассветы все очищают. — Колония, Китай, — непонятно, ужасно!.. — Эти актеры через несколько дней понесут «русское искусство» — на Яву, в Батавию, в Маниллу…

Однажды ночью за окном около нашего дома я услыхал русскую ругань. Женщина садилась в рикшу, на другом рикше ее дожидался американский матрос. Русский мужчина в отрепье офицерского костюма требовал с женщины деньги. Женщина уехала. Тогда мужчина стал кричать ей вслед о том, что он — муж, он может не захотеть и не пустить ее ночевать с матросом, — он требует два доллара. Женщина уехала. Мне — моим путем рассуждений — казалось, что он сейчас начнет проклинать нас, россиян, СССР, большевиков, грозя нашему — большевицкому — дому, — нет: он проклинал только жену. —

…Очень нехорошо видеть таких «актеров»: надо умолять россиян, моих товарищей по искусству, чтобы не ездили, не ездили они в «турне» по Востоку, по колониям, ибо неминуемо женщины здесь превращаются в содержанок, а мужчины в сутенеров, здесь, где все за деньги.—


6.30 вечера 30-го.

Не спал всю прошлую ночь. Днем работал на китрусов. После обеда исхитрился поспать, хоть и ложился в простыню, как в Сахару, жара. — Ура! Ура! — мой пароход будет здесь 8-го!.. Пот течет ручьями, лезет на очки, мешает видеть и писать.

Проснулся в бодром и радостном настроении. Еще в полусне, между сном и явью, от сна остается нечто неосознанное, такое, от которого просто — хорошо, — а потом мозг растекается по своим местам сознания, памяти, дел, и тогда — «ну, да, вот, 8-го приходит пароход!» — и все. И этого «все» — очень достаточно, ибо мертвая точка начинает двигаться, ликвидирует этот кусок моей жизни, самый фантастический в сущности и — самый тяжелый во имя фантастики, фантастический во имя тяжестей, — но такой во всяком случае, где переплелись, искореженные, маманди, время, ночи, трупы на канале, непонимание, удушье, революция… Я плохо написал этот абзац: лучше не смогу. — «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» — вскричал доктор Панглос, когда его потащили на виселицу.

Ура! ура! — 8-го приходит пароход!..


Утро 31-го.

Читал газеты. Конечно, совсем иной мир. Там где-то — Европа, — а здесь: — Панама, Батавия, Манилла, эти экваториальные пропаренные бульоны жаров, Сингапур, штормы под экватором, Сун Чуан-фан, Фань Ши-мин, китайцы, индусы, малайцы, их жизнь, их интересы, — португальцы, арабские евреи, испанцы, французы, англичане, — колонии и метрополии, — колонии. И вот — я, задыхающийся мертвой человечиной, пахнущей с сампан, живущий бытом дипломатического корпуса, в дипломатическом квартале так, как я никогда не жил, в медлительности и комфортабельности, — в том, что сегодня старший бой без всякого моего спросу вычистил от вещей мои чемоданы, все перебрал и развесил по гардеробам, предварительно сносив суконное в химическую чистку, как делают всем джентльменам, — бой решил, что вещам не место в чемоданах, если джентльмен никуда не едет. Очень важно, что я разучился спать, потому что ночи все переаршинивают. Когда я покину эту жару, когда мысли, виденное, воля и нервы придут в порядок, — это будет путь из фантастики. Я смотрю на мое тело в зеркале: я странно думаю о том, что мое тело стало совершенно бесполо, — это большая глава той фантастической повести, которую я пишу самим временем.

…если оторваться от Земного Шара и в колоссальном некоем полете посмотреть сверху на Земной Шар, — то увидишь его никак не озабоченным о человеке, враждебным человеку своими размерами, — тем, что север и юг, полюсы, скрыты от человека холодом, льдом, метелями, — тем, что юг сейчас в вечной ночи, север в вечном дне, — тем, что вокруг экваториальных стран, в смертельном удушье, несутся туманы облаков, туч, испарений, плесеней, — ветрами, штилями, зноями, дождями, грозами, снегами, мраками, светами, которые

идут над этим Шаром, летящим в пространствах пустот, — Да, так. И — да, велик человеческий мозг, который умеет, вопреки Канту, видеть «вещи в себе».


9.30 вечера,

Утром сегодня купил пасьянсные карты. Весь день раскладываю пасьянсы. Пришла парижская почта, Локс погружен во французские журналы. Я — никуда, к нам — никто.


10.30 вечера.

Израсскладывал пасьянс до одурения, и все не выходит и не выходит.


11.30 вечера.

Еще раз грузился в комбинации карт, рассуждая о том, что колоссальнейшая закономерность движет картами, этим пасьянсом, который не сходится.


12 ночи.

Вышел! — два раза подряд!..

И я выходил на террасу, смотрел на звезды: — очень жаль, что летучие мыши больше не залетают ко мне, и очень жаль, что мышиный труп смыла гроза, — и совершенно жаль, что человечество еще не овладело умением анабиозить людей: я с очень большою охотой заанабиозил бы себя до парохода.


3 часа ночи 1 августа.

Ну, вот и ушел июль, — здравствуй, август! — и на канале август встретили канонадой шутих, фейерверками, — встретили смертью какого-то китайца, о котором я никогда ничего не узнаю, сколько бы я ни добивался и ни додумывался. С вечера поднялся ветер, с океана дует, качает лампу, сильный, свежий, — и легче думать. На автомобиле, в этом ветре, во мраке, мы мчали за город, молча, каждый сам в себе, сумрачно. Летающих светлячков уже нет.


8 часов утра.

Всю ночь выл такой ветрила, рвал, метал, и сейчас гудит так, что наш дом похож на судно в море. Небо пустое, как в море. В газетах пишут о тайфуне на океане, Индийский океан меня встретит сентябрем, — эх, и покачает же меня, чтобы я знал, что такое путины по миру!..


Час дня.

Ветер! ветер! — Локс пришел ко мне и сказал, что он молодеет ветром на десять лет и нынче ночью первый раз за лето спал без кошмаров. — Золотой — золотой — золотой день, тот, о котором, по Майн-Риду, говорится: «настал прекрасный тропический день».—


11 вечера.

Сейчас уже не ветер, а ураган свистит, воет, окна позакрыли, все дрожит: сейчас можно «помолиться» за плавающих!.. Уууу-иии-ююю! — гудит, воет, плачет. Ночь черная, канал замер, опустел, мечутся под террасой деревья. — Люблю стихии!.. Тайфун!..

Почему — Китай, а не Норвегия? — это чувство одиночества и бодрости, которое сейчас у меня, мне дал Гамсун. — Локс пришел ко мне с картами, мы играли в 66, он выиграл. — У каждого человека должно быть свое хозяйство: я совершенно уверен, что вот этот воющий ветер — есть предмет моего хозяйства и моего бытия, наряду с пасьянсами. Ночь черная-черная, звезды ярки, и этот гудящий ветер, дующий черноту на землю, делящий эту темноту совместно со звездами.


9 утра 2-го.

Ветер стихнул.

Пришел Крылов, показал текст телеграммы, которую он послал утром жене: «все мое отдаю твои руки, если они чисты». — Эта русская истерика, написанная латинским шрифтом, будет прогнана электрической энергией до Москвы, путиной трети земного шара.


…Китай!..

Мне сказали, чтобы я делал приветливое лицо. Мы шли рабочим кварталом, там не было ни одного европейца. Я видел, как в палатке, вроде тех, в коих торгуют у нас на деревенских ярмарках, таких, где стены из тряпок и на день эти стены подняты, — живет целая семья рабочего, со старухой бабкою при дюжине ребят, где и бабка и мать одеты только в тряпку на чреслах, а дети совершенно голы. Так, рабочими кварталами мы дошли до храма. Храм принадлежит этому району. Храм нищ. Это в сущности маленький городок храмов, где есть все — от молелен по разрядам и чинам молящихся и помирающих, — до мастерских, до клетушек (около богов) священных проституток (видел их, этих священных проституток, — они сидят табунком, молодые и старые, отданные отцами богу, вышивают, пьют чай, мирные). Храм носит имя — Храм Небесной царицы. Две китаянки при мне принесли в жертву богине двух куриц. Там полутемно, очень тихо, сонно, пахнет сандаловыми курениями. Там у меня начала кружиться голова, и мутиться, и болеть от жары, — и мы пошли восвояси. По китайским правилам нельзя из храма брать человека в тюрьму. Я ходил в этот храм потому, что именно из него был взят полицией Лю-хфа. Там в храме есть полутемные стойльца за решетками, с подметенным полом: там могут лежать экстатически-молящиеся — часами: — многие, кому негде лежать и спать, приходят туда, ложатся «экстатически» и спят. Очень дурманно пахнет в китайских кумирнях. Я слышал, как зевают китайцы: совсем не по-нашему, — они поют зевая, так же, не в обиду им, как воют собаки. Лю-хфа скрывался в этом храме и прятал здесь членские деньги. Полиция его взяла из храма.


…жара — жара — жара! Пришел Крылов: еще образовался новый фронт: генерал Чу Пей-так вторгся в Западную Дзянси. Сегодня какой-то солнечный тайфун, уж и не знаю, что это такое, потому что ветра никакого, не зашелохнет, и воздух мокр и горяч, как — как, когда разломишь только что вынутый из печки ситный. Крылов рассказал, как калганцы ссорились со своим богом Городской Стены. Слушая, я лежал в постели, больной от жары, в простынях, мокрых от пота.

В 1924 году было очень засушливое лето. Калганцы молились главному своему богу — богу Стены, молились соборно, чтобы помог: не помогал. Тогда калганцы вынесли бога из кумирни под солнце, чтобы ему самому — богу — стало жарко. Вынесли, — и на второй день полили дожди, такие дожди, что получилось наводнёние, залило город, плавали по городу на джонках, многие перетонули. Калганцы вытащили тогда бога под дождь, посадили в лужу и там его пороли. — А потом, когда наводнение кончилось, бога поставили в кумирню и — забыли о нем до новогодья 1925-го. Перед самым новым годом гадатели установили, что: — изображение бога осталось в кумирне, но самого бога там нет, ибо он пошел жаловаться на калганцев на небеса, самому главному (забыл имя) небесному богу. Без этого же бога Стены — никогда не встречали Нового года и нельзя встречать. Новый год приходилось отменить. Отменили. Но, все же, всем городом в полночь перед Новым годом пошли к Западным воротам просить у бога прощения. Пришли с фонариками к воротам, открыли их и пали ниц перед воротами, моля бога помириться и вернуться в город. В половине четвертого утра стало известно, через бонз, что бог находится за воротами, куражится и пойдет на свое место в кумирню только в том случае, если люди будут заманивать его ползком. Пришлось поступить так: ползли от ворот в город на четвереньках, лицом к воротам, задом к городу, ползли задом наперед до самой кумирни: заманивали таким образом бога. Приползли к кумирне, расположились вокруг нее веером, головами внутрь. Бог проследовал в кумирню, вместился в свое изображение. Люди сомкнули веер. И тогда — о, тогда! — люди бросились на бога в кумирню, избили его, заперли так, чтоб он не мог уже убежать, — и: по случаю Нового года пошли играть в маджан, в коий и проиграли три дня подряд!..

Крылов клянется, что это не выдумка, но факт, иллюстрация старого Китая, живущего поныне. — Вышел на террасу, курил, запрокинул голову. Да, такого неба у нас не бывает: оно здесь гораздо темнее и глубже, далече, — и такие яркие, незнакомые звезды. Я с успехом могу теперь написать рассказ о том, что такое ссылка.

…сегодня утром ко мне — в 8 часов ввалился мой друг — поэт Дзян Гуян-ци. Я спал. Он сказал, что ждет автомобиль, надо ехать кинографироваться в целях нашего Китруса. Поспешно брился, мылся, и мы поехали на фабрику. Там — светопреставление, все вверх дном, вешают фонарики, под потолком развешивают картины, расставляют столики: делают артистическое кафе. — Это я приду в кафе, которого на самом деле здесь нет, в артистическое, с русской художницей (пригласили одну мою русскую приятельницу-художницу), с китайским скульптором (настоящим, знаменитым китайским скульптором, который 6 лет обучался во Франции), профессором (настоящим, словесником местного университета, популярным человеком) и с поэтом, моим другом и переводчиком Дзян Гуян-ци. Мы сядем за столик, будем разговаривать, нам будут подавать две девушки, — я, как демократ и как сын революционного народа, предложу им с нами выпить, подсесть к нам, — они подсядут, и Софья Григорьевна — русская художница — будет одну из них зарисовывать. Кафе полно народу. Два студента узнают меня и просят познакомить их со мною. Мы меняемся визитными карточками. Мы говорим. Они, студенты, говорят, что они приветствуют меня, русского революционного писателя. Мы все встаем, чтобы совместно выпить, и студенты, и горничные, и — мы, наука и искусство. И я вкладываю руки студентов в руки горничных — по-европейски — как символ содружества науки и демократии, содружества труда и знания!.. — Так было выдумано Ти Ен-ханом.

Разыграно было не совсем так. Столпотворение творилось вавилонственнейшее!.. — кафе готовили до двенадцати дня. Жар жарил невероятный. Все в суматохе говорили только по-китайски. В 12 часов, по команде, так что я ничего не понял, — всем населением, человек тридцать, — попросту, по-рабочему, — двинулись в соседнюю китайскую кухмистерскую обедать. Дали полдюжины супов, лягушек, лотосов, кусочки собаки. Софью Григорьевну чуть-чуть не стошнило, хотя она и не ела. Я ел, пил и сидел мокрым, как мышь. Вернулись. Народу еще прибавилось. Столпотворение. Тут-то и начались мои страдания.

Начали кинографироваться. Меня посадили в центре, все прожекторы навели на меня, а кроме прожекторов установили еще такие щиты, которые отбрасывали на меня лучи настоящего солнца. Эти-то щиты и были моим ужасом, ибо, во-первых, они палили утроенным жаром, а, во-вторых, я от них — слепнул!.. — Все разместились по своим местам. Хотя на киноленте и не слышно, — тем не менее, музыкант играл на скрипке и пел певец, — китайская же музыка и пение — на ухо европейца — кажутся окончательным вырождением слуха, от пения и скрипки у меня начинали ныть зубы, как они ноют, когда трут пробкою по стеклу. Все говорили сразу и был неимоверный ор, мне никак не понятный. Дзян Гуян-ци — должен был и играть и переводить то, что говорят мне: ему кричали благим матом, он отворачивался от объектива и орал мне. — Началось так. Вышли, сели, сняли головные уборы, заказали вина, девушки принесли: все шло по порядку. Но тут пришли студенты и сели так, что щит (проклятый) оказался против моих глаз. Я встал, чтобы поздороваться со студентами и дать им мою визитную карточку и: — ослеп, форменно, — понимаю, что ничего не вижу, — силюсь раскрыть глаза — опять сноп этого неимоверного солнца, опять жмурюсь и тяну руки к лицу. Оператор вертит, — я понимаю, что так не знакомятся. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Все орут. Ничего не понятно. И я стою, плачу, текут слезы от света и боли в глазах. Музыка воет. — Начали это место переснимать вновь. Я понимаю обстоятельства: позвали крупных людей, уважаемых и известных, да и мне дурнем выглядеть не хочется: на всю эту операцию я согласился, хоть и понимал, что глуповато, только ради дружбы Китруса да ради хороших людей, также согласившихся на этот трюк, на тот, что, мол, вот она — настоящая китайская действительность, скрашенная известными именами!.. — Но я увидел, что все китайцы давно уже бросили «играть» и — борются только с солнцем и этими проклятыми солнечными щитами, слепящими и поджаривающими человека: так что получается даже хорошо: иллюстрируется, как люди страдают от солнца и не смеют глядеть на дракона. — Музыка играет, певец поет, солнце сжигает, пот течет, все орут по-китайски, ничего не понятно. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Я слеп и глух.

Так до четырех часов. Тогда — опять точно по команде — все встали, чтобы пить чай. Я отпросился домой — отмолился! — и, приехав, экстреннейше полез в ванну… — Некогда, когда меня брали в солдаты и проверяли мою близорукость, мне впрыскивали в глаза атропин: я полуслепнул, и мои зрачки теряли возможность расширяться и суживаться: сейчас мои глаза, после этих киноопераций, не могут смотреть так же, как после атропина. И все время у меня в горле и в голове — эти светы, вой и музыки.


Читать далее

Глава четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть