1924–1931

Онлайн чтение книги Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
1924–1931

«Тупому ножу трудно резать».

В. Хлебников*

. . . . .

Современный автор на каждой странице щеголяет такими симпатичными метафорами:

«Прыщавое звездами небо».

«Барахолка кишела людьми, как рубище беспризорника кишит вшами».

Роман его назывался: «Вшивый самум».

. . . . .

— Девочка симпатичного формата.

. . . . .

Маленькая Ляля просит:

— Мамочка, сыграй «Умирающий гусь»!..

Она же просила мать сыграть на рояле «сатану Бетховена».

. . . . .

Гришина мама — тетя Люба:

— Все справедливо на свете, только люди живут несправедливо.

. . . . .

Человек с лицом карточного валета.

. . . . .

Гришина бабушка, показывая гостю маленький фаянсовый чайник для заварки:

— Этот чайничек — хорошенький чайничек. Мне его покойный Иван Сидорович подарил.

И, помолчав, подумав, добавила:

— За пять копеек.

. . . . .

Любимое слово Жоры Ионина: мистика.

Разносчик несет лоток на голове:

— Мистика!..

Он же:

— Единственная хорошая фраза, написанная Луи Буссенаром: «Крокодил — самое жестокое животное после человека».

. . . . .

От подушки пахло псиной.

. . . . .

Жорж К-н со времен гражданской войны страдает бессонницей. Неврастеник. Приехал с Кавказа, поселился у родственников жены на Васильевском острове. Ночью, часа в четыре, будит всех:

— Где у вас бритва? Хочу бриться.

И в самом деле бреется.

Другой раз — тоже ночью — явился с Васильевского острова на канал Грибоедова к матери.

Оглушительный звонок. Мать испуганная открывает:

— В чем дело, Жоржинька?

— Дай стакан воды.

Выпивает и уходит.

. . . . .

Призыв Шуры К. в армию. 1919 год. Тамбовщина. Тетя Зина, акушерка, — единственный представитель медицины в комиссии военкомата. Но Шура ее единственный сын. Спекулянт. Мешочник. Смотрит на мать наглыми улыбающимися глазами. У него легкое плоскостопие. Мать пишет: годен.

. . . . .

По дворам ходит чернобородый мужик с черным клеенчатым чемоданчиком. Отрывистым голосом кричит:

— Вылегчаю котов! Кота подрезать кому не надо ли? Кастрация котиков!

. . . . .

Он шел высокий, сутулый. Седую бороду его трепал ветер, очки закрывали его глаза, а сыновья — Шурка, моряк и комсомолец, и младший Колька, только что выпущенный из тюрьмы, оставили его, отреклись от него.

Брючник. Торгует вразнос брюками на Александровском рынке.

. . . . .

— Ты слишком мало жил, если тебе надоело жить.

. . . . .

В мясной лавке. Пожилая дама в трауре обращается к девушке в платочке и с двумя провизионными сумками в руках:

— Будьте любезны, понюхайте этот кусок мяса. Я не могу различать запахи — стара.

Девушка услужливо нагибается, но в эту минуту ее обрывает, набрасывается на нее накрашенная и расфуфыренная барыня:

— Даша! Не смейте! Это еще что!

И обращаясь к старухе в трауре:

— Что еще за новости! Нюхайте сами. Прошло ваше времечко — не при старом режиме чужих прислуг нюхать заставлять!..

. . . . .

Инженер карманной тяги.

. . . . .

Мать кричит из окна сыну:

— Лёвик, не бегай так!

— Почему?

— Скоро захочешь кушать.

. . . . .

— Ребята! Аэропуп летит!

. . . . .

— Бородка а ля Анри Катарр.

. . . . .

Когда мы в 1919 году приехали из Ярославской губернии в Мензелинск, первым делом отправились в коммунальную столовую. Там нам навалили полные миски гречневой каши. Ели, ели и не могли доесть. Изголодавшись за полтора года, мы уже хорошо знали цену такой вещи, как гречневая каша. Не доели — надо взять с собой. Но — как, в чем? Елена Ивановна, бывшая наша бонна, снимает с пятилетней Ляли панталончики, завязывает каждую штанину узелком и — кашу туда.

. . . . .

На лекциях студенты-медики заигрывают с курсистками. Перебрасываются шейными позвонками и скуловыми косточками.

. . . . .

Его усыпанное прыщами лицо напоминало те лица, которые изображают на журнальных объявлениях и на аптекарских плакатах с надписью: «До употребления».

. . . . .

Купил на толкучке «Полный словарь-толкователь иностранных слов» и учит их одно за другим.

Выражается так:

— Читал одну книжку. Ничего не понял. Какая-то невралгистика, мораль.

— Он был не в своем интеллекте.

. . . . .

Фамилия: Вселенный. Жена его — Аделаида Матвеевна Вселенная.

. . . . .

— Какие у тебя узкоколейные взгляды!..

. . . . .

Генеральша Соколова с февральской революции и до самой смерти не мыла рук. Объясняла знакомым:

— Вспомните, милая, Великую французскую революцию. Тогда аристократов узнавали по рукам. Белоручек отправляли на гильотину. Я не хочу, ма шер, на гильотину!..

. . . . .

— Как называется столица Соединенных Штатов? — спросили барышню.

Пожала плечами:

— Голливуд?

. . . . .

Он не закричал только потому, что был нем, как сорок тысяч кинематографов.

. . . . .

В дни юности нашей мамы за ней ухаживал некий юноша, сын крупного сенновского мясоторговца, Вася П. В письме к маме он написал:

«Ваше милое бытие не дает мне покоя».

. . . . .

Крепкое имя:

Варвара Романовна.

. . . . .

Рабфаковец, читая вслух Тургенева, всюду, где нужно было прочесть: «г. Кирсанов», произносил:

— Гражданин Кирсанов.

. . . . .

На рабфаке. Преподаватель говорит о Толстом:

— По Толстому бог в каждом из нас. Вот в этом товарище бог, и в этом товарище бог, и во мне бог.

. . . . .

Какими путями приходит в наше сердце радость? Неясны, загадочны эти пути.

В сумерках сидел у открытого окна, пробовал читать. Непонятная, глухая тоска душила меня.

Вдруг на улице бабий звонкий голос крикнул:

— Иван Ягорыч!

И стало вдруг радостно, легко, весело и светло на душе.

. . . . .

Дети прозвали большой граненый стакан: двухспальный стакан.

. . . . .

Детство запомнилось ему лишь одной-единственной фразой из давно забытой книжки:

«Эге, малыш, да ты на лыжах?!»

. . . . .

— Лицо, у него бэж-цвет.

. . . . .

Рыночная поговорка:

— Цена не стена, ее подвинуть можно. Нынче и стены двигают.

. . . . .

Прелестная испанская поговорка:

— Кое-кто может сказать о себе — я был храбр, но никто — я храбр.

. . . . .

Колька Маргарита в разговоре с барышнями — на каждом шагу:

— Разговор исчерёпан.

. . . . .

У отца был товарищ — офицер, который признался ему, что носит всегда два кошелька: один, с деньгами, для себя и другой, пустой, для друзей, которые могут попросить в долг. Отец перестал здороваться с этим Ш.

. . . . .

Одесса.

В Дитячому мiстечку (детском городке) имени III Интернационала. Иду по Тополевой улице. Слышу за забором:

— Хлопци! Хлопци! Письменник иде!

. . . . .

— Дядя, правда, что у вас в Ленинграде только два раза в пятидневку бывает солнце?

. . . . .

Вечером девочки в обнимку гуляют по аллее.

. . . . .

— Ша! Зашейте рты!

. . . . .

И здесь идет дождь. И здесь ребята прыгают и кричат:

Дождик, дождик, перестань…

Это заклинание путешествует по всей России. Но в каждом новом месте ребята заканчивают его по-своему. В раннем детстве, где-нибудь в Петергофе или в Островках, мы кричали:

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду в Иордань!

В Мензелинске ехали, помнится, уже «во Казань».

Одесские ребята громче других кричат:

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду на Фонтан.

. . . . .

На Ришельевской парикмахерская «ДВА БРАТА». Где-то на другой улице другая «перукарня»:

«БАСТИЛИЯ»

Очень симпатичная традиция.

. . . . .

Поезд «Батум — Тифлис» отходит в девятом часу вечера. В сумерках проплывают низенькие станционные постройки, пестрый батумский базар, низкорослый, одноэтажный и двухэтажный, город. Милый город с его субтропической флорой, с пальмами, кипарисами, с запахами моря, угля, кофе, пеньки, машинного масла, — город, скорее, какой-то южно-американский, чем черноморский. Не хватает только королей и капусты.

. . . . .

Задавили осла, ишака. Стояли в степи минут двадцать. Я видел, как мальчик-азербайджанец, рыдая навзрыд, нес отрезанную колесами паровоза голову осла. Держал ее за ухо, нес как ведро с водой, припадая на одну ногу, семеня мелкими шажками…

. . . . .

В поезде, спасаясь от скуки, показывают фокусы, рассказывают анекдоты, загадывают загадки, вроде такой:

— Из Тифлиса вышел скорый поезд, делающий семьдесят верст в час. А из Москвы вылетела муха, летящая со скоростью три версты в час. Где они встретятся?

. . . . .

Сухопарая девушка в красном платье на глазах у всех чистит молоком свои белые туфли-спортсменки. Через минуту ее пожилой сосед вдруг начинает черные свои штиблеты чистить помидором. Скучно, наверно, очень.

. . . . .

У бабушки в Боровске. Здесь я не был шесть лет. В 1924 году, по пути «к Перестиани», когда мы направлялись с Гришей на поиски кинематографического счастья, мы заходили сюда дня на три. Были еще совсем мальчики. Курили потихоньку — во дворе, в уборной.

— Думаешь, мы не видели? — говорит, улыбаясь, бабушка. — Войдете в уборную — оттуда из всех щелей дым как на хорошем пожаре!

. . . . .

Закрытый и запущенный, разрушающийся Пафнутьевский монастырь. Святой Пафнутий Боровский жил, если не ошибаюсь, в XVI веке. В деревне Высокая сохранилась (и, кажется, действует) церковь, построенная этим святителем. Оттуда же берет начало река Текижа. Предание гласит, что Св. Пафнутий, ударив жезлом о землю, воскликнул:

— Теки же!

И возник источник, и забил ключ, и потекла река Текижа.

. . . . .

У бабушкиных знакомых — швейная машина, которая не будет работать, если ее не подержать полчаса в русской печке или в духовке.

. . . . .

В 1919 году приезжали в Боровск из окрестных деревень мужики, ходили по домам, спрашивали:

— А не продается ли тут комод с белыми зубами?

— Что за комод с зубами?

— А на котором ребятишкам побренчать можно.

Имелся в виду рояль.

Был, говорят, случай. Купил — выменял на муку и картошку — один мужичок рояль. А рояль был большой, полуконцертный, ни за что не лезет в избу. Пришлось пропиливать стену. Белые зубы оказались в горенке, а хвост — в сенях. Заменял стол. На нем стояли горшки, чугуны, крынки…

. . . . .

За чаем бабушка рассказывала:

— Жил-был в купеческой Москве Савва Никитич, фабрикант, владелец кирпичных заводов. Богатырь, силач и росту как Петр Великий или Гулливер. И при том этот Савва Никитич был чудак первой гильдии.

Зимой у Кацеповых собрались гости. Вздумали после чая играть в снежки. Вышли во двор и стали кидаться снегом.

У Кацеповых жила гувернантка Ольга Егоровна, маленькая, шустрая старушоночка. Она все старалась подскочить и кинуть Савве Никитичу за шиворот снега. Все бегает вокруг и никак не может допрыгнуть до его великанской шеи.

А ему надоело так… Он взял уважаемую Ольгу Егоровну за талию, поднял, перевернул и сунул ее вверх ногами в снег.

Так она и дрыгала своими коротенькими ножками в полосатых чулках.

. . . . .

Боровский водовоз. Крепкий немолодой мужичок в вытертой кожаной фуражке. Развозит воду по хозяевам. Его ждут, не уходят гулять, чтобы не остаться без воды.

Взволнованный голос у соседей:

— Водовоз приехал!

Первого числа каждого месяца, когда водовоз получает с хозяев деньги, он напивается. Но и пьяный развозит воду.

Как частника, его лишили избирательного голоса. Очень обиделся, хлопотал:

— Какой же я частник? Я на общество работаю!

Наконец вернули голос.

На радостях крепко выпил и пьяный возил свою бочку по городу. Подошел к милиционеру:

— Милиционер! Я право голоса получил! Могу я петь?

— Пой.

И он шел рядом с коричневой своей, дубового цвета, бочкой, лихо крутил в воздухе вожжами, будто на свадьбу ехал, и пел.

. . . . .

Настоящая московская речь:

— Жира стояла уж-жасная.

— Шилун ты какой!

— Два шига сделал и стаит.

. . . . .

Бабушка:

— Юлию Николаевну не узнать. Старенькая, согнутенькая ходит.

. . . . .

Бабушкин муж Аркапур. Отчим нашего отца. Читает Библию. Книгу Притчей Соломоновых. На полях делает карандашом пометки, некоторые стихи подчеркивает. Например:

«Лучше жить в углу на кровле, чем со сварливой женою в пространном доме».

«Глупость привязалась к сердцу юноши, но исправительная розга удалит ее от него».

«Не оставляй юноши без наказания: если накажешь его розгою, он не умрет; ты накажешь его розгою и спасешь душу его от преисподней».

«Удали неправедного от царя и престол его утвердится правдою».

На полях: Распутин.

«Непрестанная капель в дождливый день и сварливая жена — равны».

«Соблюдающий закон — блажен».

«Розга и обличение дают мудрость».

«Где слово царя, там — власть; и кто скажет ему: что ты делаешь?»

«Кто наблюдает ветер, тому не сеять; и кто смотрит на облака — тому не жать».

Приписано: колхозы.

Вот так и вырисовывается, как на фотографической пластинке, весь характер человека и взгляды его…

У Аркапура трое детей. Дочь Лёлю в семнадцатом году он проклял. Да, проклял самым настоящим, классическим образом. Узнав за обедом от старшего сына Сергея, что Лелин жених Леонид Гельфенбейн — не русский немец, за которого он себя выдавал, а крещеный еврей, Аркапур задрожал, поднялся над столом, вытянул руку и страшным голосом возгласил:

— Проклинаю!..

Леля и жених ее уехали в Москву, там венчались (вчетвером, две пары, потому что брат Леонида Анатолий влюбился по фотографической карточке в Лелину кузину Настю Кацепову) и уехали в Симферополь к Гельфенбейнам старшим. После Перекопа и прочего оказались в Константинополе.

Теперь они в Сербии. Леонид — королевский судья.

Бабушка украдкой от мужа переписывается с Лелей.

. . . . .

Аркапур — член Русского собрания. Монархист. Шовинист. Патриот из тех, кого называют квасными.

Хорошо помню отпечатанные в типографии плакатики, висевшие на каждой площадке парадной лестницы пурышевского дома на Фонтанке, 54:

«По-немецки говорить запрещается».

Я и тогда, маленький, удивлялся: кому придет в голову говорить по-немецки на лестнице!

Для Леонида Аркапур сделал исключение. Очень уж приглянулся, понравился ему этот молодой, белозубый, статный и веселый немчик в русской земгусарской форме. И при этом какой ум, какая деловая хватка! Тот еще не стал женихом, еще обручения не было, а Аркапур уже дня не мог провести без него.

Старший сын Аркапура Сергей, помогавший отцу в делах, испытывал ревность совершенно женскую.

Возникли у него подозрения. Уговорил сводную сестру Тэну, и они вместе поехали на Васильевский остров в университет. За синенькую бумажку канцелярист разыскал бумаги братьев Гельфенбейнов и подтвердил:

— Да, крещеные евреи.

В тот же день, за обедом, как бы между прочим Сергей сказал:

— А вы знаете, папаша, ведь Леонид — жид?

Тут вот и затряслась седая патриаршая борода Аркадия Константиновича. Тут он и побагровел, и поднялся над столом, и протянул задрожавшую руку в сторону Лели:

— Проклинаю!..

. . . . .

Аркапур — внутренний эмигрант. Он живет в своем медвежьем углу и слышать не хочет о возвращении в Ленинград до тех пор, пока тот снова не станет Петроградом.

Борода его бела. Ноги плохо слушают его. Память изменяет ему. Но он мечтает прожить сто лет и твердо уверен, что проживет.

. . . . .

Судьба Аркапура, его жизненная и деловая карьера типичны для целого круга моих родственников. Две линии Спехиных, семья Кацеповых, семья Сидоровых, Носановы… Капиталисты первого поколения. Дедушка Василий мальчиком приехал из своей холмогорской глуши буквально с пятачком в кармане. Перед революцией был владельцем пятиэтажного универсального магазина на Садовой.

Мальчиком из родной Устюжны приехал в Петербург и Аркаша Пурышев. «Мальчиком» работал он в чайных магазинах — на Васильевском острове, у Владимирской церкви, на Невском. Потом поступил на счетоводные курсы Езерского, где познакомился и подружился с другим учеником — Петром Сойкиным. Впоследствии строил для Сойкина дом на Стремянной, 12 — адрес, известный многим любителям книги.

Окончив курсы, работал какое-то время у Езерского помощником. Потом получил приглашение в Ташкент, в только что завоеванные области.

. . . . .

В Петрограде, в Полюстрове, у него был куплен еще в 1915 году большой пустырь. И вот у всякого приезжающего из Ленинграда он спрашивает:

— Не знаете, там не построили ничего?

Потому что по законам Российской империи здания и предприятия, самочинно возведенные на чужой земле, переходят в собственность владельца участка.

. . . . .

Газет не выписывает. «Не хочу обогащать Советское государство», — говорит он. Но это неправда, на самом деле газету не выписывают из экономии. Берут ее у хозяев, а на сэкономленные за год 12 рублей покупают ведро меда.

. . . . .

Пьет чай с медом, отсчитывает и глотает каждые два часа гомеопатические шарики, утром и вечером подолгу молится, гуляет в саду и ждет… ждет, что его позовут.

А сын Сергей уже восьмой год не пишет ему.

А в Белграде, в Сербии, у него растет внучка Таня, и он не знает об этом. Не знает о ее существовании.

. . . . .

В поезде «Калуга — Москва».

Народу еще не много. Почти все спят. Типично для времени: из каждых трех пассажиров два — строители. С топорами, пилами, фуганками, желтыми «футиками» за голенищем…

. . . . .

Молочницы садятся тем больше, чем ближе к Москве.

. . . . .

Парень ходит по вагонам, торгует яблоками. Продал корзину, сходил в свой вагон, принес еще.

— Угощаю коричневыми! А вот замечательные коричневые!

. . . . .

Прибыли в Москву ранним дождливым утром.

Вокзал уже понемногу оживал. Ждали прибытия одесского поезда.

В киоске продавали свежие, сегодняшние «Известия».

На улице лил дождь.

. . . . .

Москва 5.IХ.30.

На четвертом номере добрался до Николаевского вокзала, отдал на хранение вещи, в буфете выпил чаю с бабушкиными пирожками.

На той же четверке проехал на Центральную городскую станцию. Билетов на сегодня нет. Пошел на станцию международных вагонов. Простоял в очереди два часа, билет получил.

Весь день в Москве. В Третьяковке, на Сухаревке, в часовне Владимирской Божьей Матери, в ЦПКиО. Там поужинал.

Сейчас на вокзале.

Поезд должен был уйти в 21. 30, но опаздывает на пять часов, уйдет, дай бог, в четыре.

Сижу, пью чай, любуюсь молодой американкой.

Был на почтамте в смутной надежде поймать Катю, но, как и следовало ожидать, Катю не поймал.

Москва по-прежнему неуютная.

«В муках рождается новый мир».

Спать хочется.

Предыдущую ночь спал два с половиной часа. А перед тем несколько ночей тоже недосыпал. Сознательно.

Без десяти два.

В буфете со столов убрали скатерти, и люди спят, положив головы на грязные доски.

Пьют чай в стаканах без блюдечек. Напоминает девятнадцатый год. Ярославль, Рыбинск, ст. Лютово…

Болел зуб. Сейчас, слава богу, утих.

Американка познакомилась с молодым американцем, этаким киногероем, вроде… не скажу вроде кого, не вспомнить.

Их много таких.

В белом клеенчатом пальто, в широкополой шляпе.

. . . . .

Может быть, она и не американка. Нет, американка. Кричит на весь вокзал.

Привела отца, седого, морганистого, пирпонтистого, но еще здорово крепкого господина из Сан-Франциско. Только, пожалуй, этот чуть-чуть повыше, чем тот господин.

Познакомила отца с фрайером. Отец долго тряс фрайеру руку.

Молодые ушли.

Старик поблескивает золотым пенсне. Лицо красное. Волосы — серебряно-белые.

Боюсь, как бы не хватил и этого господина удар.

Чего они лезут в Эсэсэсэр?

Сегодня из-за них чуть не остался без билета.

. . . . .

Впрочем, кто его знает, может быть, старик тоже не американец. Может быть, он Макдональд*. Похож на Макдональда.

Курит, конечно, трубку.

Слева сидит Мейерхольд*. Похож на Мейерхольда.

У меня все люди похожи на кого-нибудь. Только Зощенко ни на кого не похож. И на него нет похожих.

. . . . .

Видел на Рождественке негра. Этакий солидный негр.

Купил книгу немецкого психиатра Молле «Пророчества и ясновидения». Этакая «разоблачающая» книжица.

К американцу пришел шофер. Присел, стал что-то говорить. Старик засуетился, вынул бумажник, стал совать ему деньги. Тот не взял: «Но, Но». Говорит: пора ехать. Ждать не могу. Морган в восторге: «Русский отказывается от денег!» Угощает его папиросами «Люкс». Шофер снял свою кожаную перчатку, взял деликатно папироску, закурил, затянулся, встал и протянул миллионеру руку.

Тот руку пожал. Потом вскочил, похлопал парня по плечу.

Небось будет писать или рассказывать о «прекраснодушии и бескорыстии» русских.

Ну, и правильно.

Откуда я взял, что он миллионер? Может быть, он Вандервельде. Или профлидер какой-нибудь.

Черт их знает, этих иностранцев!

Пришел 28-й поезд.

Молодые не возвращаются.

Зал опустел.

Миллионер сидел, сидел и захотел пить.

Подошел к буфету, знаками попросил чаю. Буфетчица налила.

— Ложку, — попросил он, помешав в воздухе пальцем.

— Возьмите, — буркнула она и показала на груду мокрых, почему-то лоснящихся, неаппетитных ложек. Морган взял ложечку, подцепил двумя пальцами стаканчик и пошел к своему месту.

Смешно очень.

. . . . .

Какое-то революционное настроение: попили нашей кровушки. Не мальчики вам стаканы носить. Сами поносите.

. . . . .

Жалким выглядел господин из Сан-Франциско в своих кремовых ботинках, в мятом костюме.

. . . . .

Следующий день (6.IX.30).

В четыре часа утра в буфет пришел носильщик и объявил:

— Международный вагон двадцать второго поезда подан. Занимайте места.

Я побежал, думая, что уже отправляется поезд.

Миллионер, не поняв русской речи, продолжал сидеть, сжимая в руке зеленоватый граненый стакан с чаем.

Вагон я с трудом нашел. Он был прицеплен почему-то к 28-му поезду.

В пять часов утра поезд ушел. Но так как до пяти часов утра не явилось четверо пассажиров, наш вагон отцепили и 28-й поезд ушел без нас.

В нашем купе — трое. Кроме меня два молодых «спеца». Кажется, ленинградские инженеры. Один — коротышка — очень горячий и смешной.

. . . . .

Американца в шестом часу утра привел какой-то сердобольный человек. Оказывается, Вандервельде все сидел и сидел в буфете за стаканом холодного чая, помешивая его грязной ложкой.

Уморительная сцена произошла у него с проводником.

— Где ваши вещи? — спрашивает проводник. — Багаж! Багаж! — поясняет он.

Тот сует ему «чеки», квитанции на хранение багажа.

— Сам, сам иди, — кричит проводник. И бедняге, уже начавшему раздеваться, пришлось опять идти на вокзал.

Пожалел акулу, пошел вместе.

Камера хранения была закрыта. На трех или четырех языках, а также с помощью пальцев, я объяснил гидре, что откроется она в 6 часов.

В глазах американца горел самый настоящий ужас.

В шесть часов, перед самым отходом поезда, снова побежали в камеру. Американец не волновался, волновался я. И напрасно. Поезд наш отошел от платформы ровно в 9.30 утра. Опоздал ровно на двенадцать часов. Пунктуальность исключительная!

Перед сном читал Молле о ясновидцах.

. . . . .

Молодой человек называет цветы душистый горошек — «душистый горшочек». Барышни краснеют.

. . . . .

Человек постоянно интересуется, у всех спрашивает:

— Сколько Иуда получил на наши деньги?

. . . . .

— Меня худо воспитывали. У других там всякие няньки и гуверняньки, а у меня — Везенбергская улица и Балтийский вокзал.

. . . . .

Старуха 93 лет:

— Аннушка, ты с мужем живешь, ай как?

— Что вы, Марья Артемьевна! Мой муж тридцать два года как помер.

— Помер? Ах ты, несчастье какое!

. . . . .

На первомайской демонстрации несли большую куклу, на животе которой было написано:

ПАПА ПИЙ.

Какой-то человек на тротуаре с добродушным, но искренним злорадством:

— А он и не пьет!..


Читать далее

1924–1931

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть