Книга вторая

Онлайн чтение книги Том 5. Алтарь победы. Юпитер поверженный
Книга вторая

I

Мы ехали молча все расстояние, разделявшее нашу Васкониллу от Лакторы, но, к удивлению раба, я приказал не въезжать в город, но направиться по окольной дороге: в Лакторе все меня знали, и мне не хотелось, чтобы об моем отъезде стало известно. Обогнув на рассвете городские ворота, мы опять выбрались на большую дорогу, идущую в Толосу.[53]Толоса — ныне Тулуза. Лошади наши устали, и нам пришлось сделать остановку в одной деревне, где нашлась маленькая грязная мансиона,[54]Мансиона — гостиница. объявлявшая, впрочем, надписью над дверью, что здесь путешественнику будет столь же удобно, как в самом Городе.

Там; за скудным деревенским завтраком, я впервые как бы пришел в себя. С ужасом я созерцал свой поступок, но в то же время чувствовал, что поступить иначе я не мог. Говорят, что люди, подверженные влиянию луны, с закрытыми глазами, погруженные в сон, идут вперед, никогда не ошибаясь в цели: так подвигался и я в то мое путешествие, подчиняясь влечению далекой Гесперии, которая влекла меня к себе, как <гераклейский> камень — железные обломки. Плача, я думал о своей жене, брошенной мною в жестокую для нее минуту, но знал, что буду свой путь продолжать.

В мансионе я спросил таблички и написал Лидии письмо, в котором ей клялся в постоянной любви, упрашивая меня простить, говорил, что дела важности чрезвычайной меня вызвали немедленно, давая обещание вернуться скоро и своей любовью смягчить ее страдания. Все это в тот час я писал вполне искренно, ибо именно так и думал, уверенный, что первая встреча с Гесперией излечит меня от моей неразумной страсти. Запечатав письмо своим перстнем, я передал табличку Сатурнину и приказал ему вернуться в Васкониллу и передать Лидии, что я еду в Рим лишь на короткое время, так что возвращусь еще в этом году. Дав еще несколько распоряжений, я отпустил недоумевающего раба, оставив себе другую лошадь, так как на той дороге трудно было найти лошадей наемных.

Отдохнув в мансионе, я продолжал путь один. Так как тяжелые думы угнетали меня, я непрестанно подгонял коня, не жалея его сил и желая подавить мысли быстрой скачкой и усталостью. Поэтому, несмотря на плохую дорогу, я в тот же день, еще засветло, достиг Толосы, где и решил провести день.

Этот день я посвятил на то, чтобы приготовиться, как должно, к далекому путешествию. Свою измученную лошадь я продал за бесценок хозяину гостиницы, в которой нашел для себя ночлег, а себе купил место в общественной реде, направлявшейся в Массилию. На другой же день я в торговых лавках купил все нужное для путешественника, одежду, провизию, всякие дорожные приспособления, что было нетрудно в таком большом и богатом городе, как Толоса. И в тот же день, с пятью попутчиками, по счастливой случайности оказавшимися людьми мне незнакомыми, я выехал в Массилию.

Весь мой дальнейший путь для меня прошел как бы во сне. Это <не> мешало мне совершать вполне разумные поступки, торговаться на мансионах, понукать ленивых возничих, обмениваться незначительными разговорами с товарищами по реде и т. п. В Массилии я явился к моему аргентарию и потребовал у него, к его изумлению, значительную сумму денег, объясняя это неурожаем того года и смертью моего (зятя). Затем я запасся тессерой на корабль общества «Меркурий», отходивший к берегам Италии через два дня.

В Массилии почти все время я просидел в гостинице, избегая всяких встреч и не думая об том, чтобы как-либо развлечься в шумном приморском городе, где расставлено столько соблазнов для приезжающих. Тягостные думы продолжали меня мучить, но я всячески отгонял их, как летом отгоняют мух, и старался разжечь свой дух мыслями о том высоком деле, в котором мне предстоит участвовать. Но это плохо мне удавалось, и в глубине души у меня вырастало сомнение, нужен ли я в Городе и не есть ли призыв Гесперии новое коварство со стороны этой новой Кирки.[55]Кирка — Цирцея, одно из действующих лиц «Одиссеи» Гомера, волшебница.

Вступив на корабль, называвшийся «Кимотоя», я ото всех держался столь же особняком, как на пути из Толосы, несмотря на то, что во время морского путешествия все попутчики обычно сближаются между собой. Впрочем, общество на «Кимотое» было нелюбопытное: по большей части здесь собрались купцы, ехавшие по своим делам и обсуждавшие положение в империи с точки зрения своих торговых дел. Из их разговоров я не мог узнать ничего для себя нового. Обычных же путешественников совершенно не было, так как всех страшила угроза приближавшейся войны.

Только одно лицо из всего населения корабля привлекло мое внимание. То был молодой человек с несколько греческим лицом, очень хорошо одетый, в дорожном плаще с цветными отворотами. В его умении держаться, в его выговоре и всей осанке было то высшее изящество, которое дается лишь после долгой жизни в Городе и, кажется, совершенно недоступно провинциалам. Подобно мне, молодой человек держался особняком от других, не вступая в общие беседы, и никто не знал, с какой целью он совершал путешествие. Мне казалось, что он несколько раз внимательно посматривал на меня, и даже его лицо показалось мне несколько знакомым, однако я не мог припомнить, где я его видел. Раза два мы обменялись с ним незначительными словами, причем он называл меня Требонием, — имя, которым я себя назвал на корабле, — а себя назвал Гликерием. Однако и из этих немногих слов было видно, что Гликерий как-то выделял меня из числа остальных путешественников, потому что относился ко мне с неожиданным вниманием и почтительностью.

Плавание наше было трудным, так как, несмотря на хорошее время года, нас застала сильная буря. Между Корсикой и Ильвой нашу «Кимотою» так качало, что никакие предметы не могли удержаться на месте. Большинство путешественников очень страдало от качки, в том числе и я, не привыкший к морским переездам. Это обстоятельство тем более помешало моему сближению с попутчиками и знакомству со странным молодым человеком. Значительную часть времени я пролежал на палубе, не имея сил даже встать, и, право, в те часы готов был дать клятву никогда более не вступать на борт корабля.

По мере приближения к берегам Италии погода улучшилась, и «Кимотоя» снова стала двигаться плавно. Все путешественники стояли на палубе и ждали появления земли. Я же в это время не мог не вспомнить своего первого путешествия в Рим, десять лет тому назад, и думал об том, как это второе на него не похоже. Тогда я ехал исполненный детских, но пламенных мечтаний, оставляя за собой только юношеские проказы и впереди видя целую жизнь, которая меня манила своей таинственной далью. Теперь за мной было счастливое, устроенное существование, была любящая жена, которую я оставил переживать тяжелое горе без всякой поддержки, а впереди я мог ждать лишь унижение, ряд обманов и коварств, может быть, даже смерть в рядах войска, дерзко выступавшего против могущественного императора Востока. И все-таки я ехал на этот позор, потому что передо мной, как в тумане, стоял образ Гесперии, по-прежнему имевшей надо мной непонятную и волшебную власть.

В Римский Порт мы вступили еще до полудня, так что я в тот же день мог найти себе место в общей реде. Гликерий предпочел взять для себя отдельную <карпенту>. Он вежливо раскланялся со мной, но, уходя, с любезной улыбкой неожиданно сказал:

— Я надеюсь, что мы еще увидимся, Юний.

Пораженный тем, что ему известно мое настоящее имя, я хотел его расспросить, но молодой человек поспешно удалился, и мне осталось ждать от будущего разрешения этой маленькой тайны, которая, впрочем, объяснилась очень скоро.

В реде, прижавшись к углу средь шестерых попутчиков, я промолчал всю дорогу. Вечером мы были уже за Портуенскими воротами, на том самом месте, где юношей я впервые вступил на почву Вечного Города. Позвав носильщика, я приказал нести мои вещи в хорошую гостиницу и, идя за ним, впивался глазами (в) не забытые мною, да и незабвенные, очертания храмов, домов и улиц Города. Несмотря на вечер, улицы были еще полны людом; таверны едва закрылись; из конюшен слышались крики и песни; пробегали рабы с носилками; толкались рабочие, возвращавшиеся домой, — и ничто не указывало на то, что Город переживал какие-то великие дни, которые должны были изменить все существование империи. Все кругом мне казалось знакомым, и я готов был думать, что покинул Рим не десять лет назад, а всего накануне, что я природный житель столицы и что моя жизнь в Васконилле, мой брак, моя семья — все это отлетевшие сновидения.

В гостинице я принял ванну и подкрепился легкой пищей. Рассудок говорил мне, что я должен подождать завтрашнего дня, чтобы идти к Гесперии. Но сердце мое стучало, волнение было так сильно, что я не мог оставаться в покое. Не осилив его, я оделся насколько мог лучше и, несмотря на то, что уже близилась ночь, вышел на улицу. Я еще не знал, пойду ли я в тот же вечер к Гесперии, но мои ноги как бы сами собой повели меня по знакомым улицам. Уже приближаясь к Холму Садов, я говорил себе, что только издали посмотрю на дом Гесперии. Но когда я оказался перед воротами ее сада, я не мог совладать со своим желанием и с силой ударил дверным молотком.

II

Едва прозвучал мой удар и этот звук наполнил пустую и почти темную улицу, как уже мгновенное раскаяние охватило меня и я был готов трусливо укрыться за углом, как делают уличные мальчишки, из озорства стучащие под разными дверями. Но уже послышался голос раба-привратника, осведомлявшегося, кто стучит, и я почти с досадой назвал свое имя. Тогда привратник звонком дал знать в большой дом другому рабу, оставив меня дожидаться по другую сторону ограды.

Многое перечувствовал я за те немногие минуты, что простоял перед этим столь знакомым мне входом. Я глядел на грязные камни мостовой и вспоминал, как лежал здесь ничком, целуя, в слезах, эти стародавние плиты, в то время как Гесперия проводила время со своим возлюбленным. Я смотрел на очертания виллы, белевшейся среди темной зелени сада, и мне казалось, что деревья как-то разрослись и одряхлели за мое отсутствие, что уже не так красиво и не так свободно встают из-за листвы легкие колонны и архитравы. А также вспомнил я и о своей жене, которую покинул ради сомнительного счастия вновь увидеть Гесперию, конечно, за эти десять лет постаревшую и утратившую свою красоту, но все же замыслившую какое-то коварство, какое-то отчаянное дело, на которое желает послать меня. И незаметно ход моих мыслей изменился, и, когда возвратившийся раб позвал меня следовать за собой, я уже жалел не только об том, что в первый же день пришел к Гесперии, но и (об) том, что вообще приехал в Рим.

Переходя обширный сад, видя знакомые лужайки, уже не так тщательно убранные, купы деревьев, подстриженные без прежнего искусства, и водоем, в котором более не плавали лебеди, — я говорил себе, что должен быть твердым и не поддаваться обманным чарам женщины, погубившей мою молодость. Свою детскую клятву я исполнил честно: несмотря на все самые крайние препятствия, стоявшие предо мной, я поспешил к Гесперии по первому ее зову. Более я ей ничего не должен и могу, как только замечу первую тень лжи в ее словах, в тот же день, не сказав ей прощальных слов, покинуть Город. И при мысли, что я скоро вновь увижу свою Васкониллу и неожиданным появлением обрадую свою печальную Лидию, — моя душа наполнилась потоком истинного счастия.

Раб провел меня через сад к главному входу и в <вестибуле> передал меня рабыне, лицо которой мне показалось знакомым. Та с поклоном провела меня через атрий и перистиль[56]«Перистиль — внутренний двор, окруженный колоннадой иногда с водоемом посредине». (Прим. Брюсова.). в небольшой триклиний,[57]Триклиний — столовая. у входа в который стояли рабы. Откинув занавес, рабыня произнесла мое имя, и я, переступив порог, увидел при ярком свете двух триподиев[58]Триподий — треножная подставка для лампы. — Гесперию.

Триклиний, куда я вошел, был небольшой комнатой, обставленной строго по-римски; кроме треугольного стола и трех лож около него, там был лишь светильник и угловой стол для смешивания вина. На двух ложах перед кубками вина возлежали два человека: Гесперия и тот юноша, который назвал себя на корабле Гликерием; третье ложе было пусто.

Первый взгляд, брошенный мною на Гесперию, привел меня в какой-то трепет, словно я увидел нечто страшное. В самом деле — передо мною была та самая женщина, с которой я расстался десять лет назад; ничто в ней не изменилось, ни дивная красота, ни изумительная прозрачность кожи, ни ласковая царственность взгляда, — как будто бы годы не смели коснуться этого совершенного создания. Мне представилось даже, что легкое и прелестное платье, надетое на Гесперии, одно из тех, которые я уже видел прежде. Все было именно то, что я воображал в своих потаенных мечтах, когда воображал себя чудом перенесенным в Треверы или в Лугдун,[59]Лугдун — ныне город Лион. в присутствие Гесперии. И минуту я готов был верить, что ничто не изменилось, что я, опять восемнадцатилетний юноша, стою перед той, которой навсегда отдана моя любовь.

Не знаю, заметила ли Гесперия мое минутное оцепенение, но она легко встала с ложа и пошла мне навстречу, простирая руки, со словами:

— Милый Юний, мы тебя ждали! Гликерий добавил:

— Прости, Юний, что я предупредил госпожу Гесперию о твоем прибытии в Рим.

Опять, как маленький мальчик, я не находил слов, которые должен был произнести в те миги, и бормотал что-то неясное, а Гесперия поспешно поместила меня на свое ложе и, приказав рабам подать мне кубок вина, сама заговорила, вновь меня чаруя своим нежным голосом, который я когда-то сравнивал с пением Сирен.

— Я не сомневалась, Юний, что ты приедешь. Не буду сегодня с тобой говорить о делах, так как ты утомлен. Но, совершая свой переезд и приближаясь к Городу, ты сам, конечно, заметил необыкновенное оживление всей страны и понял, что готовится нечто великое, когда все верные делу должны быть вместе. Сегодня ты — просто мой гость, прошу тебя испробовать эти вина и считать, что ты у себя дома.

Я осведомился, откуда Гликерий узнал мое настоящее имя.

— Как, — возразил юноша, — разве ты не узнал меня? Ведь это же я передал тебе письмо госпожи Гесперии.

Тут я действительно понял, что именно Гликерий был тот таинственный вестник, которого я встретил у ворот моего сада.

— Я не думал, — продолжал Гликерий, — что ты пустишься в путь тотчас, иначе я предложил бы тебе совершить путешествие вместе. На корабле же, узнав, что ты назвал себя вымышленным именем, я полагал, что у тебя есть на то важные поводы, и <не> желал нарушать твоей тайны.

После того разговор перешел на житейские вопросы, и Гесперия очень мило стала расспрашивать меня о моей жене, так как она знала о моей свадьбе. Со смущением давал я ответы, умолчав о трагических событиях последних дней, и поспешил перевести разговор на события в Городе. Я узнал, что Гесперия уже два года как овдовела, что император Феодосий ее, как пособницу врага отечества, хотел лишить наследства, которое ей вернул лишь новый император Евгений, хотя, впрочем, далеко не все, так что у нее осталась лишь эта вилла на Холме Садов и одна загородная вилла, а также меньше половины когда-то принадлежавших Элиану рабов. Далее я узнал, что мой дядя Тибуртин живет вновь со своей женой, моей теткой Меланией, но совершенно опустился и целые дни проводит за кубком вина, так что его редко видят трезвым и в Курии он почти не появляется. Говорила еще Гесперия о смерти Претекстата,[60]Претекстат — теоретик римской религии. о чем я, разумеется, был уже осведомлен, так как весть о кончине столь значительного человека проникла в отдаленные углы империи, о Флавиане, Симмахе и о многих других лицах, которых я знавал во время моего первого пребывания в Городе.

— Ты увидишь их всех, Юний, — сказала мне Гесперия, — и скоро, быть может, завтра же, потому что я хочу, чтобы ты принял участие в наших самых важных совещаниях. Судьба Рима и империи теперь в наших руках.

Император Евгений всегда исполнит то, что мы укажем. Франк Арбогаст верен нам. Мы должны действовать твердо и решительно, потому что в нас последняя надежда империи. Говорю прямо: в последний раз дана богами возможность Римлянам сознать свои гибельные заблуждения и восстановить величие республики. Если у нас недостанет мужества или искусства, боги от нас отступятся, и тогда, быть может, на целое тысячелетие наступит для мира непроглядный мрак.

В этих словах, произнесенных голосом вдохновенным, я все узнавал ту Гесперию, которая чаровала мое юное сердце. Я опять всматривался в ее шею, достойную <амиклейской> Леды, в ее алые уста, в ее глаза, казавшиеся бездонно глубокими, и испытывал это старое волшебство, овладевшее мною вторично. Но я не мог не видеть, что так же жадным взором следил за ней и наш третий собеседник, Гликерий, не спускавший с Гесперии глаз, но говоривший мало и лишь охотно подставлявший свой кубок мальчику-виночерпию.

Когда уже было поздно, Гесперия спросила меня, где я поместился в Городе, и я назвал свою гостиницу.

— Ни одной ночи ты не должен проводить в гостинице, — возразила Гесперия. — Это неприлично для человека твоего положения, которому будут поручены важнейшие дела в республике. Я не подумала, что у тебя нет друзей в Риме. С сегодняшнего же дня ты будешь жить у меня, и завтра все твои вещи будут перенесены в мою виллу.

Я начал было возражать, говоря, что прежде всего не хочу подавать повода к дурным слухам, но Гесперия прервала меня:

— Я — вдова, — сказала она, — и никому не обязана давать отчета в своей жизни. Нет, Юний, это решено. Эту ночь ты проведешь в комнате для гостей, и я извиняюсь за скромное ее убранство. Завтра же тебе приготовят отдельную комнату, где ты будешь себя чувствовать совсем спокойно.

Я видел, что Гесперия рассчитывает на мое долгое пребывание в Городе, и не знал, что возразить.

Между тем Гесперия, как хозяйка, поднялась с места, давая этим знать, что нам пора расходиться.

— Значит, я должен уходить сегодня? — спросил Гликерий, намеренно наивным голосом.

— Как же иначе? — возразила Гесперия холодно, глядя пристально в лицо юноши.

На меня этот маленький диалог произвел впечатление тяжелое, так как я подумал, что, вероятно, бывали дни, когда Гликерий не должен был уходить из дому Гесперии и с наступлением темноты. Но юноша, не возражая, стал прощаться, и мы проводили его до вестибула, так как в саду его дожидались рабы с носилками и факелами. Когда мы остались одни, Гесперия сказала мне:

— Милый Юний! повторяю: ты устал с дороги, и я не хочу тебя сегодня ничем тревожить. Все важные объяснения оставим до другого раза. Теперь прощай, но помни, что моя комната всегда для тебя открыта.

Сказав эти слова, она быстро повернулась и скрылась. Я остался один, не зная, как понять намек Гесперии: ждет ли она, что я последую за ней сейчас же, или то была лишь простая вежливость, я не мог решить. Пока я стоял в колебании, ко мне подошел раб, предлагая мне указать мою комнату. Неуверенным шагом я пошел за ним, но потом решил, что, во всяком случае, благоприятная минута пропущена и что моя попытка последовать за Гесперией была бы только смешной.

В помещении, извиняться за которое можно было только по излишней скромности, я нашел роскошное убранство, пышную постель и даже какую-то недавно выпущенную книжку, которую мог почитать перед сном. С душой смутной, неуверенной, что будет со мной в следующие дни, лег я на это ложе, но скоро усталость освободила меня от всех забот.

III

Проснувшись утром, я не сразу мог понять, где я нахожусь, ибо все предыдущие дни, когда я совершал свой путь, я был в некоем горячечном бреду, почти не оставлявшем мне времени мыслить. Оглядевши комнату, я, разумеется, сразу все припомнил и невольно предался вновь грустным мыслям, раздумывая о безумии своего поступка. Воспоминания о жене неизбежно (вызывали) тяжелую скорбь, словно громадный камень, сброшенный Сисифом, лежал на моем сердце, но в то же время в душе стоял, как пламенное видение, и образ вновь увиденной мною Гесперии. Пока я так раздумывал, уныло и безнадежно, в комнату мою вошли рабы с предложением своих услуг, помогли мне одеться, причем мне были предложены лучшие одеяния, чем те, какие я когда-либо носил, и известили меня, что госпожа Гесперия уже меня ждет.

Гесперию я застал за завтраком, в легком утреннем платье, казавшуюся в нем еще более молодой, нежели десять лет назад, как если бы предо мной была юная девушка, мечтающая о замужестве, а не опытная женщина, пережившая двух мужей, бессчетный ряд возлюбленных и изведавшая тысячи превратностей судьбы. Меня Гесперия встретила с приветливостью исключительной, как давнего друга, который имеет все права на ее внимание, угощала меня с любезностью испытанной хозяйки и постоянно в разговор вставляла намеки о лучших днях нашего прошлого. Я же, зная коварство этой женщины, постоянно думал, какая новая западня кроется в этой приветливости.

Когда рабы были высланы из комнаты и мы остались вдвоем, с кубками легкого утреннего вина, Гесперия сказала мне:

— Теперь, милый Юний, мы можем говорить откровенно. И так как время не дает медлить, я оставлю в стороне все другое, кроме нашего дела. Ты живешь в уединении и вряд ли знаешь весь его ход. Поэтому я должна тебе объяснить все, хотя бы и вкратце, чтобы ты знал, чего должен держаться.

Я возразил, что, сколько мог, следил за великими событиями в империи. Гесперия же продолжала:

— Пришел великий час осуществления всего, о чем мы мечтали долгие годы. Разными путями мы, верные богам, стремились к этой цели, и, может быть, некоторые пути были ошибочны. Теперь настало время дать последнюю битву безумству христиан, в течение столетий ведших к погибели Римский народ. Воскресить идеи о целости империи, о ее существовании, о существе духа Рима, о всем будущем всего человечества. Если бы и эту борьбу мы проиграли (чего я не думаю), больше не останется надежд, и над миром, может быть, на целое тысячелетие воцарится ночь. Вот почему мы должны все соединиться, должны напрячь все силы, и победить мы теперь должны.

Дальше Гесперия в быстрых словах изложила мне положение дел в Западной империи.

— Евгений, — говорила она, — ничто. Его поставил Арбогаст, который по своей воле сверг и властителя Валентиниана, так как самому Арбогасту, как франку, нельзя было мечтать о диадеме Римского императора. Ты знаешь, что сказал этот Евгений, когда ему предложили порфиру? Он сказал: «Было бы глупо отказываться от такого подарка Фортуны». Бедняк, в императорской власти он видит лишь любопытное приключение! В конце концов он человек неглупый, что доказывается уже тем, что его считал в числе своих друзей наш Симмах, но он недальновиден, у него нет подлинной силы, нет правильного представления о величии своего звания. При всех других условиях Евгений был бы просто игрушкой в руках Арбогаста, но мы не (зевали), мы поспешили действовать и ныне можем сказать, что Арбогаст — наш. Флавиан победил его силой своей диалектики и силой своего ума. Евгений — игрушка Арбогаста, а Арбогаст — покорная игрушка в руках Флавиана, которого почитает своим лучшим другом и с которым неразлучен. Итак, пока судьба императора в нашей воле, и как бы ни было мало это «пока», его должно быть достаточно для людей, умеющих пользоваться временем, рассуждать и действовать.

Выслушав внимательно это объяснение, я возразил:

— Однако сила не в одной императорской власти. За эти годы я научился более трезво смотреть на вещи. И если ты оказываешь мне честь, сообщая мне все эти подробности, я спрошу тебя: во-первых, есть ли у вас деньги, ибо незавидна судьба Алкибиада; во-вторых, есть ли у вас войско; в-третьих, расположен ли к вам народ; в-четвертых, что предпринял император Феодосий?

Гесперия беспечно рассмеялась, как если бы мы вели шутливый разговор, и ответила:

— Милый Юний, ты стал слишком рассудительным! Чтобы ответить на твои четыре вопроса, мне пришлось бы говорить весь день, а у нас, как я сказала, нет времени. Но неужели ты думаешь, что мы сами не догадались поставить себе те же вопросы? Верь, что все предусмотрено, насколько человеческий ум способен предусматривать. Все есть, что можно было иметь, а больше да дадут нам бессмертные боги, волю которых мы исполняем!

Такой ответ мало меня удовлетворил, и я стал бы настаивать на своих сомнениях, но Гесперия возразила:

— Ты скоро все узнаешь подробно, потому что сейчас мы поедем к Флавиану на тайное совещание, где ты сам увидишь и этого Евгения, и Арбогаста, и Флавиана, и всех наших…

— Как, — изумленно возразил я, — ты хочешь вести меня к императору?

Гесперия, опять смеясь, пожала плечами.

— Называй его, если хочешь, императором, — ответила она, — хотя мы никогда не унижаем этого титула, применяя его к столь ничтожному существу. Ну да, я хочу вести тебя к императору и весьма рада, что ты прибыл в эти дни, потому что, вероятно, скоро Евгений и Арбогаст уезжают из Города в Медиолан. Но неужели тебя смущает необходимость говорить с ним? Я призвала тебя в Рим не для малых дел, и ты должен привыкнуть к обращению с великими.

Мне стало стыдно, и я поспешил заверить Гесперию, что отнюдь не побоюсь беседы с кем бы то ни было, она же заботливо начала мне растолковывать:

— Запомни, Юний, ты — давний участник нашего дела, я объявлю, что тебе известны все его тайны; что ты лишь медлил выступить, чтобы появиться в самый важный час. Ты знаешь Флавиана, и он тебя помнит, потому что я ему часто напоминала о тебе. Симмаха, к сожалению, сейчас нет в Городе; да и вообще наш бывший друг держит себя двойственно, — как будто он еще не вполне доверяет нашему делу. Но, конечно, он соединится с нами после нашего первого успеха. С Евгением ты можешь говорить совершенно свободно, конечно, соблюдая все внешние знаки почтения: ему, бедняжке, ведь ничего другого и не нужно. Впрочем, не называй его «святостью»: нам это не приличествует. Держись осторожно с Арбогастом, — он силен и опасен, но не будь с ним слишком подобострастным. Из других запомни имя комита Арбитриона, — это человек дельный и способный: мы готовим его для положения важного.

Гесперия давала мне еще немало других советов, которые я даже тогда не сумел удержать в памяти. Между тем раб уже пришел с извещением, что носилки дожидаются нас. Гесперия, пристально взглянув на клепсидру[61]Клепсидра — водяные часы. и узнав, что уже поздний час, заторопилась, приказала мне дожидаться ее, а сама ушла переодеваться. Я остался один в атрии и провел странные минуты, раздумывая над той переменой, какая столь внезапно произошла в моей судьбе. Еще недавно я был скромный житель Васкониллы, размышлявший о урожае этого года и здоровье своих детей, а вот сегодня я уже должен идти в императорский совет, в консисторий[62]Консисторий — совет императора, куда избирались пятнадцать человек из состава Сената. принцепса, как равноправный член: не пошутили ли надо мной боги, и не вижу ли я все происходящее в странном сновидении? Но понемногу атрий наполнился клиентами.[63]«Клиенты — покровительствуемые, почитатели, клиенты. Древний обычай ежедневного приветствования патрона клиентами сохранился в IV веке». (Прим. Брюсова.) Они с недоумением смотрели на меня, но никто не заговаривал.

Между тем появилась Гесперия в роскошной, убранной золотом цикле.[64]«Цикла — женское одеяние из легкой материи». (Прим. Брюсова.) У входа нас ждало двое носилок и громадная толпа клиентов и рабов. Раб-негр стал на колени, чтобы я, ногой опираясь на его плечо, легче мог взобраться в носилки. Затем опустились завесы, и, мерно колыхаясь, я не стал двигаться, но полетел вперед. Рабы стремились полным бегом, впереди бежали другие, крича и разгоняя толпу палками. Время от времени уличная чернь, узнав носилки Гесперии, встречала их приветственными криками. И я, колыхаясь на спинах рабов, чувствовал себя в тот час знатным вельможей, и — в этом я должен покаяться — в то время это чувство меня обольщало, и, забывая, что все это было простой прихотью женщины, я уже сам чувствовал себя чем-то значительным и важным и не без пренебрежения выглядывал сквозь завесы на уличную чернь.

IV

Вирий Никомах Флавиан, назначенный исправлять консульство того года, <жил на via Lata, близ арки Диоклециана>. Когда мы оказались у входа в его дом, Гесперии было достаточно сказать лишь одно слово, чтобы рабы тотчас бросились со всех ног извещать хозяев о посещении и, вернувшись, через минуту пригласили нас, с поклонами, пожаловать в дом. Это дало мне убеждение, что Гесперия не преувеличивала, говоря мне о своем влиянии.

Дом Флавиана был строго-римской архитектуры и убран весьма просто. Потемневшие стены казались суровыми свидетелями жизни предков, чьи восковые изображения смотрели на нас из армариев,[65]Армарий — шкаф. и присутствие божества в этом доме казалось мне тогда несомненным, когда я увидел обширный домашний ларарий, уставленный статуями богов, пред которыми дымился фимиам.

В атрии толпились клиенты, но раб провел нас в более отдаленную часть дома и, возгласив наши имена, отдернул завес в уединенную комнату, где тотчас навстречу нам поднялся из-за стола Флавиан.

Вновь я увидел пред собой этот мужественный образ истинного Римлянина, напоминавшего образ Катона или Агриппы, со взором, подобным орлиному, с резко очертанным изгибом подбородка…

Хозяин почтительно приветствовал Гесперию, а та, указывая ему на меня, напомнила:

— Ты, конечно, узнаешь Децима Юния Норбана, нашего старого друга?

Пристально посмотрев на меня, Флавиан сказал:

— Боги да благословят твое прибытие, Юний Норбан! Римлянам долженствует быть в это время в Городе, и ты, прибыв сюда, поступил так, как того требовало твое славное имя.

Едва, по приглашению хозяина, мы разместились, как раб возвестил о прибытии еще комита[66]Комит — звание, присваиваемое высшим государственным и придворным чиновникам. Арбитриона.

— Прекрасно! — воскликнула Гесперия. — Мы теперь почти все в сборе. Я хочу, чтобы Юний был посвящен во все наши дела.

— Ты этого хочешь, domina?[67]Domina — госпожа. — переспросил Флавиан.

— Я это уже говорила тебе, — возразила Гесперия, — и настаиваю, что Юний вполне наш… Его я извещала о всем ходе дел. От него у нас не может быть тайн.

Комит Арбитрион, вошедший при этих словах, мне сразу не понравился. Правда, был он человек старый и видный, с лицом хотя и надменным, но благородным, но было что-то в его взгляде, что мне не внушало доверия. Он принадлежал к числу людей, не смотрящих в глаза собеседнику, но упорно отводивших взгляд, отчего их речь кажется угрюмой и сумрачной. Кроме того, лицо его время от времени начинало подергиваться, и это внушало мне какое-то неприятное чувство.

— Ну, что ж нового, Флавиан? — воскликнула Гесперия, когда мы, наконец, все разместились.

Что может быть нового, domina, — уклончиво возразил Флавиан, — если ты меня видела еще вчера?

— Полно, старик, — с небрежностью, простительной женщине, возразила Гесперия, — не скрытничай. Вчера ты виделся с Арбогастом. Что говорил проклятый франк?

— Ему нечего говорить, — ответил надменно Флавиан, как бы колеблясь, быть ли ему откровенным; потом, решившись, продолжал: — Ему нечего говорить, потому что я приказал перехватить послов, и все новости у меня, а не у него.

— Это дело! — весело воскликнула Гесперия. — Что же сообщили послы?

— Мало хорошего, — угрюмо произнес Флавиан. — Война решена. Император Феодосий, несмотря на смерть Галлы, пожелал отомстить убийство ее брата. Громадные приготовления для похода сделаны. Собраны лучшие войска, которые пройдут через <Юлийские> Альпы. Флот готов плыть из <Никополиса> к берегам Италии. Нам предстоит борьба трудная и опасная.

Несколько времени мы обсуждали те приготовления, которые делались Восточным императором, и наконец Гесперия воскликнула:

— Но боги за нас!

— Феодосий верит, что его бог — за него, — ответил Флавиан. — Он отправил евнуха Евтропия в Египет, спросить <богоспасаемого Иоанна Ликопольского. Христиане верят этому старцу. Говорят, он в какие-то дни открывает окно своей затворнической кельи, построенной собственноручно на вершине высокой горы, и дает предсказания толпе. Рассказывают, будто Евтропий привез предсказание о кровопролитной войне и несомненной победе Феодосия.>

Помолчав, Флавиан добавил:

— В народе даже ходят слухи, что сам Феодосий, переодетый простым колоном,[68]Колон — арендатор земли, в описываемое время колоны считались «рабами земли». тайно удалился в Иерусалим, чтобы там испросить помощи в борьбе и вопросить тамошних святых людей об исходе войны.

— Ого! — воскликнула Гесперия, — значит, мы сильны, если сам Феодосий принял такие меры!

— Феодосий стар, — вставил свое слово Арбитрион, — не ему начальствовать над этой великой войной, делящей всю империю на две половины. Лучшие полководцы Феодосия, которые доставили ему победы над <готами>, давно умерли. Кто у него теперь? Какой-то неведомый Стилихон, ничем не замечательный, да этот Тимасий, бездарность которого засвидетельствована… Пусть идет на нас: мы дадим ему достойный отпор!

Гесперия поспешила присоединиться к этому утверждению комита, но Флавиан, казалось, не разделял ее уверенности; с глубокой раздумчивостью он возразил:

— Я полагаю, что Феодосий поступает хорошо, ища помощи того бога, в которого он верует. В этом мы должны подражать ему. И нам должно больше полагаться на силу богов, чем на остроту мечей. Торжественные молебствия, лектистерний,[69]Лектистерний — «угощение богов», религиозный обряд. постоянные принесения жертв — вот на что мы должны всего больше опираться. Что до меня, я намерен очистить себя высшим таинством тавроболии. В Городе же, Риме, я намерен устроить торжественное шествие…

Сколько я мог заметить, Гесперия не без смущения слушала речи Флавиана.

— Милый Флавиан, — возразила она, — ты, конечно, прав. Будем усердно молить богов и приносить жертвы. Но не забудем также собирать новые войска, стягивать те, которые есть, к границам, укреплять города и запасать продовольствие. Боги не разят сами, а лишь помогают мощи легионов. Вспомни, что не боги поразили пунов,[70]Пуны — так римляне называли финикийцев. но Сципион!

Флавиан внезапно поднялся из-за стола, и его лицо странно преобразилось. Каким-то блуждающим взором обвел он нас, но потом овладел собой и голосом решительным, властным, пронизывающим почти прокричал:

— Римляне! Берегитесь таких мнений! Ради чего мы начинаем эту борьбу? Ради богов бессмертных, почитаемых, которых отвергли безусловно люди нашего времени!

Ради славы могучего Юпитера и властной Юноны, ради вечно прелестной Венеры и вечно девственной Дианы! Ради чего я, старик, отказался от спокойной старости и стал в ряды мятежников против закона императора? Я, назначенный консулом на следующий год, за что бросаю на ставку свои фаски[71]Фаски — пучки березовых или ивовых прутьев с выступающим из середины топором, перевязанные ремнем пурпурового цвета, были знаками консульского достоинства. и пурпурные креп <иды>?[72]Пурпурные крепиды — обувь, также знак консульского достоинства. Ради славы бессмертных! Разве земных мы ищем выгод? Разве нас привлекают власть и богатство? Нет, нет, все это каждый из нас имеет в избытке, но только ради истины подымем мы правый меч! За опозоренную веру наших предков, за униженные предания Рима, за отвергаемый дух Римский — идем мы грудью на победоносного императора Востока! Не нам, не нам, а имени богов будет слава наших побед! Лик Юпитера[73]Лик Юпитера — имеется в виду золотая статуя Юпитера в войске Флавиана. защитит нас от вражеских мечей лучше брони и шлема. Его молния разметет врагов сильнее, чем ядра наших баллист. Что же такое наши боги, если они бессильны защищать себя самих в этой борьбе, которую мы ведем ради них?

Сознаюсь, что, как ни был я в те годы обольщен своим верованием, я не без некоего ужаса смотрел тогда на Флавиана и слушал эту речь, напомнившую мне скорее те безумные вопли, которые я слушал в юности в лагере поклонников Антихриста. Одно время у меня мелькнула мысль, не повредился ли мощный ум старого понтифика,[74]Понтифик — председатель жреческой коллегии в Риме. и казалось мне, что другие слушатели разделяли мои опасения. Ныне, когда все, что должно было совершиться, совершилось, я не без основания думаю, что мои предсказания были справедливыми и что старик утратил ту ясность ума, которая отличала его в прежние годы.

Я не знал, что говорить, Арбитрион смотрел в сторону, но Гесперия поспешила на помощь. В спокойных словах, отдав должное величию мыслей Флавиана, она все же постаралась перевести разговор на вопросы более точные. Флавиан, как бы утомленный своим порывом, снова сел, погрузившись в какую-то задумчивость, и уже нехотя отвечал на вопросы Гесперии. Таким образом разговор велся почти исключительно между Гесперией и Арбитрионом, причем они подробно обсуждали все способы, как сосредоточить наибольшее число легионов на наших восточных границах, как их прикрыть, снабдить всеми средствами, кого избрать вождем и т. д.

Не имея возможности участвовать в этих обсуждениях, я скучал на этом совещании. Когда ж оно уже подходило к концу, Гесперия вновь обратилась к Флавиану со словами:

— Теперь, Флавиан, мы должны найти достойное место, чтобы наш Юний мог приложить там свои силы, жаждущие дела, и свои прекрасные дарования.

Несколько оживившись, Флавиан посмотрел на меня и спросил:

— Что же ты умеешь, юноша?

Я скромно ответил, что не считаю себя ни в чем опытным, но не откажусь и от самой малой должности, если она нужна для успеха общего дела.

— У нас есть свободное место triumviri aedibus reconstituendis,[75]Triumvir aedibus recostituendis — «триумвир для возвращения храмов» (лат.). — вставила свои слова Гесперия.

Флавиан медленно перевел на нее глаза и возразил:

— Это — одно из высших мест в городе.

— Что ж, — запальчиво возразила Гесперия, — разве потомок Юния Брута не заслуживает такой должности! Я бы не поколебалась сейчас же назначить его префектом города! Я так хочу, чтобы Юний занял должность triumviri aedibus reconstituendis.

— Хорошо, domina, — произнес Флавиан, — твое желание будет исполнено.

Смущенный и даже устрашенный, я начал было возражать, но Гесперия остановила меня:

— Так надо, Юний! — сказала она. — Мы все должны приносить жертвы. Уступи и ты. С завтрашнего дня ты — триумвир.

Только в этот миг я понял, что таким назначением я уже тесно связан с Городом, что мои мечты о том, чтобы вскоре его покинуть и вернуться к себе, к моей несчастной жене, становились неосуществимыми. Мне стало страшно.

«Бедная, бедная Лидия!»— подумал я со вздохом.

После того Гесперия рассказала еще Флавиану об Арбогасте и императоре, а затем мы попрощались с хозяином, причем Флавиан еще раз сказал мне на прощание:

— Юноша, помни! Боги — всё; мы — ничто. Верь в помощь бессмертных, им служи и на них надейся.

На пороге дома Гесперия сказала мне, что нам пока должно разлучиться:

— У меня есть другие дела. Я надеюсь увидеть этого Арбогаста и от него узнать последние новости.

Тут она наклонилась ко мне и шепнула тихо:

— Потому что если Флавиан перехватывает послов Арбогаста, то Арбогаст тоже перехватывает послов Флавиана.

Потом добавила громко:

— Ты свободен, Юний, до вечера. Может быть, ты хочешь посетить своего дядю? Располагай этими носилками и вообще считай, что в моем доме ты не гость, а хозяин. Вечером мы встретимся за обедом. Теперь прощай.

Ей помогли сесть в носилки. Она сделала мне прощальный знак рукой, и рабы помчали ее прочь. Я же, отпустив свои носилки, предпочел идти пешком.

V

Смутны были мои мысли во время этой моей первой прогулки по Городу. Я чувствовал, как и десять лет назад, что неожиданно какой-то тесный круг сжимается около меня, что я лишен своей воли и принужден подчиняться другой. И опять темное чувство ненависти к Гесперии стало подыматься со дна моей души.

Первое время я брел без цели, предаваясь думам и воспоминаниям, перебирая в уме друзей моей юности, которых мне уже не придется более увидеть, и прежде всего оживился образ милого Ремигия, юноши, окончившего жизнь самоубийством в термах Каракаллы.[76]Термы Каракаллы — общедоступные бани в Риме, славившиеся своей роскошью. Потом, приблизившись к форумам, я невольно увлекся пышной и никогда не надоедающей картиной, представившейся мне. Опять я проходил по мрачным площадям, похожим на комнаты дворца, опять любовался многоязычной и многоцветной толпой, теснившейся всюду, опять с благоговением смотрел на древние здания, на колонны и арки побед, на золотой щит Юпитера Капитолийского.[77]Юпитер Капитолийский — храм, воздвигнутый в честь Юпитера на Капитолии (одном из семи холмов, на которых раскинулся Рим). После затишья нашей Лакторы мне доставляло странное удовольствие прислушиваться к говору толпы, присматриваться к покупателям, спорящим у лавок менял или золотых дел мастеров, и даже наблюдать, как в стороне, на грубых камнях, оборванные тунеядцы играли в кости или как уличные фокусники обманывали легковерных ротозеев.

Мне казалось, что еще рано идти к дяде, да, по правде сказать, мне доставляло величайшее удовольствие вновь полюбоваться Римом, Городом для всех Римлян, потому что кто хоть однажды увидел его, остается непобедимо зачарованным, и его уже нельзя забыть. Кто хоть однажды увидел его, того всегда влечет к нему, как человека, выросшего на берегу моря, — к морю, как горца — в горы. Я вдыхал теплый воздух Рима, слушал его немолкнущий хриплый рокот, и этот запах, и этот шум мне казались сладостней лучшего благоухания и изысканнейшей музыки…

С каждым шагом с непобедимостью вставало в моей душе прошлое; недавняя беседа в доме Флавиана быстро стерлась в моей памяти, но я вспомнил все, что пережил десять лет назад, и уж мне казалось, что я вновь восемнадцатилетний юноша. Я готов был верить, что сейчас за поворотом встречу моего друга Ремигия, бедного юношу, окончившего жизнь самоубийством в термах Каракаллы, что вдруг навстречу пойдет мне щеголь Юлианий, также уже умерший, что вдруг мне передадут таинственную записку от странной девушки Реи, которуя я сам видел распростертую на земле с врезавшимся клинком в окровавленное ее горло… И когда я был предан этим горестным воспоминаниям, внезапно я увидел Рею, торопливой походкой шедшую передо мной, низко наклонив голову; и так было поразительно это видение и так я был полон своих воспоминаний, что, забыв все прошлое, нисколько не удивившись в первую минуту, я ринулся вперед к этой девушке и воскликнул: — Pea!

Девушка, на миг остановившись, обратила ко мне лицо с недоумевающими глазами, потом еще торопливее поспешила вперед.

Разумеется, я сразу понял все свое безумие, вспомнил, что Pea умерла уже десять лет назад, но сходство было так изумительно, что я некоторое время стоял пораженный, как бы молящий Юпитера.[78]Юпитер — высшее божество римлян, царь неба, защитник государства, семьи и гостеприимства. Его изображали с орлом, скипетром и громовыми стрелами. В греч. мифологии Юпитеру соответствует Зевс. Когда дар соображения вернулся ко мне, я сам сказал себе, что виденная мною девушка не может быть Реей, и не только потому, что той уже нет в живых. Если Гесперия со всеми исхищрениями современных притираний и ароматов и могла сохранить почти тот же облик, что десять лет назад, то доступно ли это было девушке, жизнь которой была полна лишений. А между тем та девушка, которую я видел, казалась нисколько не старше, но даже моложе той Реи, которую я знал в юности. Не могло быть сомнения, что это другая женщина, но странным образом похожая на Рею.

И все же сердце мое сильно билось, и я не мог преодолеть желания погнаться за женщиной. Ускорив шаг, я ее скоро настиг и продолжал идти за ней. Заметив это, она сделала попытку уклониться от преследования, но я был неумолим и все шел по ее следам. Так мы дошли до Тибра, потом девушка решительно вступила на мост (Эмилия), и опять мое сердце затрепетало от поразительного совпадения: моя Pea тоже жила в Транстиберинской[79]Транстиберин — квартал Рима за Тибром. части.

Когда опять мы сравнялись на пустынной улице, девушка стала внезапно проявлять явное беспокойство, так как ее, видимо, смущало мое преследование. Она несколько раз переходила на другую сторону улицы, но я следовал туда за ней. Она остановилась, остановился и я. Она пошла вновь, пошел и я. Тогда, решившись, вероятно, на отчаянное средство, девушка обратилась ко мне и, смотря мне прямо в глаза, сказала:

— Что тебе нужно от меня, domine?[80]Domine — господин (лат.). Ты ошибся, приняв меня за девушку, ищущую знакомства. Прошу тебя, оставь меня идти своей дорогой. Иначе я буду просить о помощи.

Когда девушка стала передо мной, когда я видел близко ее лицо, сходство ее с Реей выступало еще разительней. И голос ее был похож на глухой голос Реи. Но девушка, по всем признакам, была много моложе, и лицо ее было через то привлекательнее, потому что Рею никогда нельзя было назвать красивой.

— Прости меня, девушка, — сказал я, — и верь, что у меня нет никаких дурных намерений. Я в Городе — приезжий, прибыл сюда лишь вчера. У меня нет обыкновения преследовать прохожих женщин. Но ты столь изумительно напоминаешь мне одну девушку, которую я знал в юности, что я хочу и я должен спросить тебя, не сестра ли ты ей. В таком случае я готов оказать тебе все услуги, какие могу, потому что память той, умершей девушки, свято чту.

Девушка недоверчиво посмотрела на меня и возразила:

— Если ты чужестранец, нехорошо насмехаться над бедной девушкой. Иди своей дорогой и оставь меня. Мне не нужно никаких услуг.

— Клянусь тебе богами! — возразил я, — что я не насмехаюсь. Как это ни удивительно, я говорю истину. Во имя святости Олимпа, скажи мне свое имя!

— Для чего тебе мое имя? — возразила девушка. — Если ты клянешься богами, между нами не может быть ничего общего, потому что я верую во Христа распятого. Прощай, оставь меня.

Она быстро побежала прочь, но я, распаленный и этими словами, потому что Pea тоже была христианка, опять бросился вдогонку, настиг мою незнакомку, загородил ей дорогу и воскликнул страстно:

— Умоляю, заклинаю тебя, не убегай! Ты не знаешь, как для меня важно знать твое имя. Я ничем не обижу тебя, я не скажу ни одного вольного слова, я ни о чем не прошу тебя, я только хочу знать твое имя!

Так неистовы были мои слова, что девушка уже начала смотреть на меня с изумлением, по-видимому, отказавшись от своего страха. Должно быть, лицо мое было бледно, и я весь дрожал. После колебания девушка сказала:

— Что тебе в том, что меня зовут Сильвия?

При таком ответе я едва не упал; у меня все закружилось в голове, действительность слилась с мечтой, и я невольно прислонился к стене соседнего дома, чтобы удержаться на ногах. Мне показалось, что я брежу или вижу сон.

— Сильвия, — пробормотал я, — Сильвия… Это не может быть!

— Разве ту звали так же? — спросила меня девушка.

— Почти так, — отвечал я, и потом с новым жаром продолжал — Сильвия![81]Сильвия и Рея — имена, тесно связанные в римском сознании: Рея Сильвия — имя матери близнецов Рема и Ромула, последний считается основателем Рима. Мы с тобой люди разной веры, может быть — разных стран. Но все равно, если ты веришь, что есть в мире люди честные, что не все одушевлены непременно дурным, — доверься мне. Я хочу узнать тебя, я хочу быть с тобой знаком. Я — Децим Юний Норбан, племянник сенатора Рима, только что назначенный префектом вигилей. Ты видишь, я не скрываю своего имени, не прячусь, доверься мне. Подумай, что хотя и редко, но бывают в жизни случаи странные, встречи удивительные. Ты веришь в бога: разве бог не может послать тебе навстречу человека, с которым ты должна стать другом? Я вижу в нашей встрече волю божества. Не противься ей.

Понемногу мое поведение успокоило волнение девушки. Ее молодое лицо уже было освещено улыбкой, и странно было ее и сходство с Реей, и странно несходство, так как Pea никогда не улыбалась. Осмелев, Сильвия спросила меня:

— Чего же ты хочешь, Юний? Я ничего не могу тебе дать. Я — бедная девушка, живу здесь со своей матерью. У нас дома убого, и не тебе, префекту, посещать нас. К тому же я — неученая, и тебе не может быть интересно говорить со мной. Теперь ты узнал мое имя, давай разойдемся.

— Нет, — возразил я, чувствуя, что эту битву я выиграл, — мы больше не разойдемся. Если хочешь, я пойду к твоей матери и скажу ей все то же, что говорил тебе. Или поступи, как хочешь, иначе. Но я хочу еще раз тебя видеть, говорить с тобой, я хочу узнать тебя.

— Ты — странный, — сказала девушка и медленно пошла вперед, уже не препятствуя, чтобы я шел с нею рядом.

Не помню, что я говорил во время пути, так как все это были какие-то бессвязные слова; что-то разговаривали о Рее, я что-то говорил о себе, а девушка отвечала мне кратко и часто изумленно посматривала на меня. Так мы дошли до высокой инсулы,[82]Инсулы — большие дома, квартиры в которых сдавались внаем преимущественно беднякам. высокого дома, помещения, сложенного еще до Диоклециановых времен, и там девушка остановилась.

— Я живу здесь, — сказала она.

— Войти мне к тебе? — спросил я.

Девушка подумала и ответила:

— Нет, этого не надо. Моя мать будет сердиться.

— Где же я увижу тебя? — жадно спросил я, уверенный, что получу отказ на свою просьбу.

Но Сильвия ответила:

— Приходи завтра под Большой Портик, в (пято)м часу, я буду там.

И, проговорив эти слова, быстро, как полевая мышь, скользнула в темную дверь и скрылась.

Постояв минуту у двери, я хорошо заметил дом и пошел прочь. Когда же, вскоре, рассудок опять прояснился во мне, я должен был осыпать себя горькими упреками.

«Юний! Юний! — говорил я себе. — Ты и теперь остаешься прежним безумцем! Не довольно тебе всего того, что ты совершил! Не довольно тебе, что ты вовлечен в сомнительную историю, что ты вновь подпал под власть этой Гесперии, гарпии во образе прекрасной женщины! что ты оторвался от семьи, от несчастной жены, от своих обязанностей и принял зачем-то должность префекта, предложенную тебе от имени сомнительного имп<ератора>, что в случае неуспеха тебе грозят великие беды, колодки мятежника, потеря имущества, а может быть, и казнь! Зачем захотел ты вовлечься еще в какое-то уличное приключение? На что тебе эта неопытная молоденькая девушка, которой, может быть, не более пятнадцати лет? Что ты от нее хочешь? Зачем смущаешь и ее и себя? Разве мало женщин, похожих друг на друга? Это ли причина произносить торжественные клятвы и давать безумные обещания? И что же! Завтра, как школьник, ты побежишь на свидание к Большому Портику, где все будут видеть тебя в обществе бедно одетой девушки, — ты, который завтра же будешь назначен префектом вигилей! Юний! Юний! ты безумствуешь!»

И много других тягостных истин говорил я сам себе. Но потом, вспомнив, что раскаяния бесполезны и что сделано — сделано, я тряхнул головой, чтобы отогнать черные мысли, и решительным шагом направился через весь Рим, на Виминал, в дом своего дяди Тибуртина.

VI

Снова забилось мое сердце, когда я подходил к столь известному мне дому на Виминале, где я пережил так много часов и последнего счастия, и краткой скорби. Неподалеку от дома я заметил несколько рабов, которые без дела толпились на улице, и среди них признал хорошо знакомого мне Мильтиада. Я его окликнул, и старик, тотчас узнав меня, подбежал ко мне.

— Ах, господин Юний, — вскричал он, — тебя ли я вижу! Отчаялся я уже еще раз повидать тебя в жизни. Я — стар, а тебе зачем было ехать в наш несчастный Город?

— Почему ты его назвал несчастным? — спросил я. Но, перебив сам себя, продолжал: — Или лучше расскажи мне, как в вашем доме поживают?

— Плохо, очень плохо, господин, — откровенно сознался старик, понижая голос, — illustrissimus[83]Illustrissimus — «сиятельнейший» — звание, присваиваемое сенаторам. почти ни во что не вмешивается… да ты знаешь, конечно, почему и чем он занят целые дни. A domina Мелания и domina Аттузия целые дни проводят с попами или по церквам. Скупы они стали ужасно, мы все голодаем, а все доходы идут на христианские храмы. Даже все клиенты нас бросили. Плохо, господин, очень плохо!

После таких неутешительных известий, я приказал доложить о своем приезде, но Мильтиад объявил мне, что это не нужно, и прямо повел меня к дяде.

Несмотря на дообеденный час, я застал досточтимого сенатора Тибуртина уже за кубком вина, в его любимом таблине. Самый беглый обзор дома показал мне, что обветшание его увеличилось безмерно и что содержится он крайне небрежно; а при первом взгляде на дядю я, с горестью, убедился, что он постарел за эти годы не на десять, а на тридцать лет; передо мною сидел совершенно дряхлый старик, с мутными глазами и трясущимися руками. Дядя не сразу узнал меня; когда же я себя назвал, проявил некоторое удовольствие и тотчас налил мне кубок какого-то вина.

После первых расспросов о моей судьбе, на которые я ответил уклончиво, дядя тотчас заговорил о современном положении дел в Городе.

— Губят империю, — сказал он, — не остается более Римлян. В Сенате и вокруг императора — одни варвары или низкие честолюбцы. И сам этот император (дядя огляделся, не подслушивают ли нас) — просто пройдоха, бывший писец, по соизволению нашего франка, надевший диадему. Я больше в Курию не хожу, не хочу участвовать в позорном деле. Благодарю богов, что мне осталось жить недолго и что я уже не увижу развалины вечного Рима!

— Помилуй, дядя, — возразил я, — как говорить это в дни, когда исполнены лучшие наши надежды! Храмы богов восстанавливаются, жертвы приносятся открыто, на значках легионов вновь изображение Геркулеса! По правде, Рим возрождается, а не гибнет.

— Я стар, — с сердцем сказал мне сенатор, — живу в Городе и лучше тебя вижу, в чем дело. Ведь император-то кто? Христианин! Велика ли честь получить позволение поклоняться богам от их врага, от христианина! Да и позволение-то дано лишь для того, чтобы привлечь людей старой веры в легионы! Погоди, будет одно из двух: или Феодосий разметет легионы этого Евгения, как сор, а самого императора прикажет высечь, как мальчишку, и бросить в тюрьму; или, — если наперекор всем вероятиям, одержит победу Арбогаст, — сразу кончатся все эти вольности. Христиан они затрут, а над Римом воцарятся франки, и тот же Арбогаст станет восьмым римским царем, первым после Тарквиния.

В том же духе дядя говорил еще многое, показывая все же ясность ума, несмотря на жалкое состояние, в какое его повергло давнее пристрастие к богу Бакху. Но когда появилась тетка и Аттузия, дядя сразу замолчал, словно испугался, и уже больше нельзя было добиться от него ни слова. Тетка также сильно постарела, превратилась в сморщенную старуху, на которую теперь не польстился бы никто даже ради денег, а дочь ее, Аттузия, только еще больше высохла и почернела и, в своем черном платье, имела вид монахини.

Тетка встретила меня сурово и почти с первых слов перешла к поучениям:

— Знаю я, зачем ты пожаловал! Спокойно мог бы оставаться в своей Аквитании. Больше пользы честно обрабатывать свои земли, чем здесь вмешиваться в мятеж против законного государя. Да и в опасное дело ты здесь впутываешься: смотри, не сносить тебе головы.

Я возразил, что приехал по торговым делам, но мне не поверили, и Аттузия добавила:

— Ты воображаешь, что ваши сильны? Каждый мальчишка всякими насилиями удерживает власть до поры, до времени. Хотят восстановить времена неистовств Диоклециана и вновь устроить гонение на христиан. Но преклонится Рим пред истинной верой. Вот, месяца полтора назад, здесь, в Городе, был проездом святой человек, Павлин. Посмотрел бы ты, как все улицы были запружены народом, чтобы повидать его! Стар и млад теснились вокруг него. А когда вашего нового консула проносили по улицам, на них так <было> пусто, словно мир вымер. Погоди немного: благочестивый император Феодосий покажет вам скоро, что значит гнать христиан. Восплачут все тогда о своих головах, да поздно будет.

— Помилуй, Аттузия, — возразил я, — я вовсе не собираюсь гнать христиан. Но, с другой стороны, помню, что ваша вера повелевает за зло платить добром. Как же ты грозишь нам местью благочестивого Феодосия? Тетка пришла в ярость и сказала:

— Ты, Юний, возмужал, но не поумнел. Опять заводишь свои диалектические споры.

Аттузия же, намекнув, что реторике я не доучился (словно сама она ее изучила!), важно стала объяснять мне, что между праведным гневом государя и местью — большая разница.

Такой скучный разговор продолжался еще некоторое время, после чего я начал прощаться. Тетка предложила было мне остаться обедать, но я, не ожидая от обеда в доме дяди ничего хорошего ни для своей души, ни для своего желудка, решительно отказался.

— Ты все-таки приходи к нам, Юний, — сказала тетка. — Мы рады видеть у себя родственника.

Я же, хотя в ответ на это приглашение и пообещал приходить, тут же мысленно дал себе клятву, что больше никогда не переступлю порога дома Тибуртина, где тяжело мне было видеть унижение моего дяди сенатора, а также торжество двух женщин-лицемерок.

От дяди я пошел домой, то есть на Холм Садов, в дом Гесперии, где меня уже ожидала предупредительно устроенная для меня ванна. После бани я отдыхал в своей комнате, так как чувствовал большое утомление от непрерывно для меня сменявшихся событий в тот день, опять предавшись невеселым размышлениям. Но испытания того первого дня, проведенного мной в Городе, не были еще закончены.

Гесперия, очевидно, порешила, что ее влияние на меня недостаточно, и захотела укрепить свои сети новыми соблазнами. Поэтому к обеду никто не был приглашен, и мы оказались с ней наедине. Пока рабы подавали смены роскошных блюд, слишком изобильных для двух застольников, Гесперия вела со мной легкую беседу, то остроумно рассказывала мне о разных, — впрочем, совершенно незначительных, — событиях своей жизни, то опять начинала посвящать меня в дела империи, то вдохновенным голосом говорила о нашем великом деле и о истинной религии предков.

Когда же были поданы плоды и вновь наполнены вином наши кубки и рабы удалились, Гесперия переменила голос и заговорила со мной по-другому.

— Вот мы одни, милый Юний, — сказала она, — и можем, наконец, на свободе поговорить о самих себе. Я еще не сказала тебе, как я тебе признательна за то, что по моему первому зову ты сюда прибыл. Это было большое испытание, но я верила в тебя и знала, что все печальные события прошлого не могли изменить твоих чувств, как они не изменили моих.

Как всегда, в присутствии Гесперии душа моя двоилась. С одной стороны, я угадывал коварство и расчет в ее словах, ясно видел, что она говорит с определенной целью. С другой стороны, вкрадчивый голос Гесперии, ласковость ее слов и нежный взгляд ее глаз действовали на меня непобедимо, как магическая формула на заклинаемого Демона. Стараясь сохранить самообладание, я ответил:

— Domina, я помню, что дал тебе страшную клятву. Не столько ради моих чувств к тебе, сколько из благоговения к богам, я должен был ее исполнить.

— Милый Юний, — возразила Гесперия, — мы одни, и больше не надо притворствовать. Я хочу говорить с тобой вполне откровенно, так, как мне говорить долженствовало десять лет назад. Я ничего с тебя не требую, я хочу, чтобы ты во всем поступал по своей воле. Скажи, что ты больше не любишь меня, и тогда я первая посоветую тебе немедленно ехать домой.

В ту минуту я не знал, что ответить. Одну минуту мне хотелось сказать: «Да, я больше не люблю тебе», — но я не уверен был, что после таких слов у меня станет сил уехать, и я не знал, будет ли такое признание правдой. Поэтому, колеблясь, я сказал:

— Гесперия! по совести, я не знаю, люблю ли я тебя теперь!

Глаза Гесперии стали печальными, как у маленькой девочки, которую незаслуженно обидели, и она, медленно подвинувшись ко мне, произнесла раздельно и тихо:

— Так, Юний! Ты этого не знаешь… А я знаю, что я тебя не переставала любить никогда, все эти долгие годы, когда не смела даже написать к тебе и думала, что ты меня презираешь! Сколько раз, в пышных Треверах, где протекали мои самые несчастные дни, ночью, одинокая на своем ложе, я вспоминала тебя и плакала, плакала, представляя твое лицо, подобное лику юного Меркурия!

Гесперия вдруг приподнялась на ложе и обнажила до плеча свою белую, словно из мрамора изваянную руку.

— Сколько раз, плача, я целовала этот шрам, оставленный на моей руке от твоего кинжала! Юний! Юний! я любила этот знак, как знак твоей любви ко мне! Целуя его, я думала, что целую твои алые губы! Ах, никто, никто в мире не получал столько поцелуев, сколько эта роковая черта на руке женщины!

Уже содрогаясь от близости Гесперии, я пробормотал, отодвигаясь:

— Гесперия, чего ты хочешь от меня?

— Чего я хочу? — воскликнула Гесперия и, вдруг порывисто вскочив, бросилась на пол у моих ног.

— Чего я хочу? Хочу, чтобы ты любил меня, любил опять все той (же) своей первой любовью, не знающей меры и не знающей предела. Чтобы ты снова ради меня был готов идти на смерть! А если этой любви в тебе нет, я хочу, чтобы ты убил меня. Возьми вновь кинжал, теперь твоя рука не дрогнет! Рази меня, я буду счастлива, принимая этот удар. Юний! Юний! убей меня!

И она ползала у моих ног с исказившимся, но все же прекрасным лицом, цепляясь за мои колени, простирая ко мне руки, раскрывая свою грудь, как бы для того, чтобы мне удобнее было поразить ее. Поистине, если эта женщина притворялась, она была самым великим мимом в мире! А может быть, она и не притворялась, но правда и ложь уже так смешались в ее душе, что она сама не умела различать их.

И опять, под страстными выкриками Гесперии, под ее горячими руками, обнимавшими меня, я утратил всякую способность мыслить. Сам плача, я поднял женщину, мы сидели с ней рядом, и я, задыхаясь, рассказывал ей, что пережил в годы разлуки. Речь моя была бессвязна, как бессвязны были и ответы Гесперии, но я рассказал ей про отчаянье первых лет, про свои бессонные ночи, про свои слезы, потом про свою женитьбу и все, все, вплоть до смерти своих детей… И, среди этих трагических рассказов, мы обнимались и целовались, как безумные. Я прижал губы Гесперии к своим, когда говорил ей о смерти отца; она поцелуем прервала мои признания о скорби моей жены; и я был не то в ужасе, не то счастлив без конца… И, когда нужно было плакать, мы смеялись и пили вино, и вновь обнимали друг друга.

Так прошло, должно быть, много времени, когда Гесперия вдруг сказала, что уже поздно и что нам пора расстаться. Сразу она приняла строгий вид, оправила платье и освободилась из моих объятий. Я не посмел возразить, хотя в моих ушах еще звучали слова, сказанные ею мне накануне: «Помни, что моя дверь… <всегда для тебя открыта>». В последний раз Гесперия приблизила свои губы к моим, но уже в спокойном дружеском поцелуе, и потом звонком вызвала рабов…

Словно оборвалось представление какой-то трагедии. Мы снова стали далеки друг от друга, и Гесперия рассудительно объясняла мне, в чем будут состоять мои обязанности триумвира. Потом мы попрощались и снова разошлись, каждый в свою комнату.

VII

Утром на следующий день мне уже принесли диплому на мое новое звание триумвира, подписанную самим императором. По совету Гесперии, я щедро одарил вольноотпущенников, явившихся ко мне с этим поручением, а затем отправился во дворец, чтобы лично отблагодарить императора. Гесперия припасла для меня богато вышитую тогу,[84]Тога — верхнее одеяние римского гражданина. приличествующую моему званию, в которой я чувствовал себя крайне неудобно, и приказала мне подать роскошные носилки.

До того времени мне не случалось бывать на Палатине, где тогда временно жил император Евгений. Лишенный руководства, я чувствовал себя очень неловко, так как не знал, как должно себя вести. Впрочем, мой опыт службы при дворе Максима давал мне некоторые необходимые указания.

У входа в <вестибуле> дворца меня встретил <номенклатор>,[85]Номенклатор — раб, объявляющий имена посетителей. которому я показал мою диплому и объяснил цель своего прибытия. <Номенклатор> записал мое имя в пугиллар[86]«Пугиллары — таблички, обычно соснового дерева, с одной стороны покрытые воском, которые служили как записные книжки». (Прим. Брюсова.) и передал меня одному из стражей, который меня провел через ряд покоев в залу ожидания. Двор был столь велик, что один я заблудился бы в его переходах, как в диком лесу. Здесь не было безвкусной роскоши, как в Медиоланском дворце, не было позолоты и разноцветных мраморов; напротив, все обличало размеренность истинных художественных древностей — и соотношение стен, и строение линии колонн, и соответственное убранство покоев. Но на всем лежала печать медленного разрушения; кое-где украшения потолка уже осыпались и не были восстановлены, кое-где комнаты стояли пустые, так как их убранство было вывезено, виднелись пустые клетки, где когда-то пели птицы, и пустые ниши, где прежде стояли статуи.

В помещении ожидало большое множество народа, и я себе припомнил, как, в свое время, я присутствовал в Медиоланском дворце на приеме Сенаторского посольства императором Грацианом. На меня никто не обращал внимания, и я мог спокойно, устроившись в уголке, наблюдать бывшую предо мной картину. Среди раззолоченных вельмож, собравшихся здесь, меня поразило громадное количество лиц не римских: здесь было много франков с суровым выражением, немало германцев, были какие-то африканцы с черными лицами и британнцы с длинными усами. Весь этот люд тихо переговаривался, причем до меня долетали порой искаженные слова людей, плохо владевших римской речью, и вся зала гудела, как улей.

Ждать мне пришлось долго, потому что иоменклатор поочередно называл ряд других имен, среди которых большинство также не были латинские.

Наконец, было произнесено и мое имя с отчетливым добавлением титула:

— Decimus Iunius Norbanus, triumvir aedibus reconstituendis!

Сознаюсь, что сердце во мне забилось сильнее обыкновенного, когда под сотнями взоров, обратившихся ко мне, я перешел через обширную залу и по указанию <приставленного здесь раба> вступил в соседнюю комнату.

Согласно обряду, войдя, я пал ниц. Поднявшись, я мог рассмотреть маленького человечка с невыразительным лицом, с тупыми глазами и большим подбородком, одетого, впрочем, весьма просто, — то был император Евгений. Он сидел за маленьким столом, заваленным свитками. Около стоял могучий великан с чертами лица франка, и я понял, что это — Арбогаст. Несколько франкских воинов с копьями были тут же, готовых охранять жизнь императора от всяких покушений.

— Ты Децим Юний Норбан? — спросил меня Арбогаст, рассматривая меня.

— Я Децим Юний Норбан, — ответил я, — пришел принести благодарность его святости за дарованную мне милость.

— У тебя хорошее имя, — сказал тогда император скрипучим голосом, — и за тебя ручались хорошие люди. Служи же достойно. Не чини несправедливостей по отношению к тем, кто владеет храмами по праву, но закон исполняй неукоснительно. Остерегайся мздоимства. Мы нещадно караем всякое взяточничество, и, если ты провинишься в том, что за деньги потворствуешь кому-либо, ничто не спасет тебя от нашего праведного гнева.

Император закончил, а я, не зная, что должен дальше делать, снова повторил свою благодарность и дал клятву служить императору исправно. Маленький человечек за столом милостиво наклонил голову, и я вышел. Опять на меня устремились сотни глаз, но я поспешно направился к выходу из зала, где меня тотчас перехватили стоявшие там воины. Разумеется, мне пришлось раздать немало серебряных монет, а затем, получив от (распорядителя) указание, что в назначенный мне день я должен в храме (таком-то) принести присягу на верность, я мог выбраться на свободу, к своим носилкам. Через несколько минут я уже был дома, и все свершившееся казалось мне таким ничтожным, что я никак не мог понять, как может оно оказать влияние на всю мою жизнь.

VIII

Вернувшись домой, переменив свое торжественное одеяние на более простое и немного отдохнув, я отправился пешком под Большой Портик.

Уже во время моего первого пребывания в Городе я любил гулять по тем роскошным портикам, которые бесконечной полосой опоясывают чуть ли не всю область бывшего Мартового поля. И снова прежнее восхищение охватило меня, когда я вступил в эти прохладные приюты, где длинной чередой тянулись колонны из драгоценного мрамора, с золочеными капителями, где пол был убран яшмой и гранитом, где в нишах собран был целый мир изумительных статуй и где площадки, время от времени, утешали зеленью буксов, мирт, лавров и платанов. Как всегда, разнообразная толпа наполняла портики, так как сюда шли и богачи провести в прогулке часы перед баней, и знатные женщины, чтобы показать свои наряды, и знаменитые меретрики[87]«Меретрика — распутная женщина». (Прим. Брюсова.) — повидаться со своими поклонниками, и бедняки, которым некуда было деваться и которым было приятнее в мраморных общественных палатах, чем в своем грязном углу. Одни шли сопровождаемые толпой рабов, другие — стесненные кругом друзей и поклонников, третьи гуляли одиноко, четвертые протягивали руку, просили подаяния, — и все вокруг было наполнено жужжанием речей и по-латыни, и по-гречески, и на многих других языках империи.

Так как было еще рано, я выбрал окольный путь через Портик Септа, чтобы подойти к Большому Портику со стороны Мавсолея. Однако в Септе я невольно замедлил, вновь увлеченный выставленными там диковинками Востока, изделиями художеств Индии и стран Серов, чучелами редких зверей и рыб, образцами разного оружия далеких стран. И когда я стоял там, рассматривая эти редкости, мое внимание привлекла женщина, одетая пышно, но слишком вызывающе, вся увешанная драгоценностями, с пальцами, сплошь залитыми перстнями, в которой нетрудно было угадать знатную меретрику. Толпа юношей, одетых тоже щегольски, окружала ее, но лицо женщины мне показалось знакомым, и, всматриваясь в нее, я уверился, что она тоже с любопытством меня разглядывает.

Через минуту из толпы ее поклонников отделился один, подошел ко мне и вежливо спросил, не я ли Юний Норбан, племянник сенатора Тибуртина; когда же я ответил утвердительно, юноша объявил мне, что госпожа Мирра надеется, что я не забыл ее, и хочет со мной говорить. Хотя я не знал никакой Мирры, однако я счел своей обязанностью подойти к женщине и, приблизившись, вдруг ее узнал. То была <Лета>, сестра Реи.

— Здравствуй, Юний, — сказала мне она, — мы давно не видались. Я даже не знала, жив ли ты. Давно ли ты в Городе?

Объяснив в нескольких словах свое присутствие в Риме, я, в свою очередь, спросил Мирру, давно ли она вернулась в Город, так как при нашей последней встрече она собиралась уехать на Восток.

Мирра весело засмеялась, показывая ряд очаровательных зубов, тщательно отполированных, и, прищуривая свои подведенные глаза, возразила:

— Я уже успела забыть, что была в Вифинии. Не мое место в этой ссылке, хотя там очень красивые мужчины и прекрасное вино! Нет, я уже давно опять в Городе и весьма рада видеть тебя здесь опять. Буду также рада, если ты придешь ко мне обедать. Мой дворец помещается на <Виминале>. Спроси любого мальчишку, где дом Мирры, тебе укажут.

Я поклонился в знак благодарности на приглашение, а Мирра, вдруг вспомнив, добавила с лукавой гордостью:

— Ты помнишь, я ведь и тогда говорила, что мой дом будет на (Виминале).

По правде сказать, она говорила мне, что живет в жалком лупанаре,[88]Лупанарий — публичный дом. где, нынешняя залитая золотом, Мирра должна была продавать свое прекрасное тело за несколько сестерций. Я это также припомнил, да припомнил еще и тень моего бедного Ремигия, погибшего из-за любви к этой женщине, а также образ ее погибшей сестры Реи, и мне захотелось уколоть надменную гетеру.[89]Гетера — в древней Греции женщина, свободная от семейных уз, ведущая свободный образ жизни. Я ей сказал:

— Да, помню! Ты говорила это мне вместе с моим другом Ремигием. Кстати, вспоминаешь ли ты когда этого бедного юношу, как и свою бедную сестру, Рею?

Мирра нахмурила свои слишком черные брови и досадливо заметила:

— Я не люблю вспоминать прошлого; с меня достаточно настоящего и будущего. Vale,[90]Vale — прощай (лат.). милый Юний.

Я понял, что мне должно удалиться, поклонился вновь и хотел уходить, но Мирра, раскаявшись, вероятно, в своей невежливости, быстро добавила:

— Но я жду тебя к себе завтра на обед, приходи непременно.

Я же, продолжая свой путь, раздумывал печально: «Вот я вновь обрел и Гесперию, и Рею, и <Лету>, и словно ничего не изменилось в Городе за эти десять лет! только я сам стал иным, и нет во мне прежней бодрости и прежней силы!»

Под Большим Портиком я нашел толпу еще большую, чем в других, особенно по мере того, как я подвигался вперед по направлению (к) театру Помпея. Люди шли в непрерывном движении, один за другим, так что порой лишь новый голос и новые отрывки речей долетали до слуха, и новые фигуры поражали зрение, тогда как за крайними портиками, под знойным солнцем, дожидались, расположившись на камнях, рабы с носилками. Нелегко было найти в этом месте ту, которуя я искал, но, наконец, я заметил Сильвию у небольшого пруда, устроенного на одной площадке. Перегнувшись через мраморную стену водоема, девочка внимательно рассматривала спокойную глубь воды. Подойдя, я ее окликнул, и она удивленно подняла голову.

— Я не думала, что ты придешь, — сказала она.

— Почему же мне было не прийти, Сильвия?

— Ах, очень многие говорили мне то же, — как-то печально ответила девочка, — уверяли, что их встреча со мной чудо, а потом забывали обо всем. А если кто и приходил (добавила она еще печальнее), то вел себя со мной так, что я сама должна была от него скрываться.

— От меня тебе не придется скрываться, — возразил я, вглядываясь в ее лицо и вновь дивясь ее странному сходству с Реей.

Подобно многим другим, мы начали нашу прогулку под прохладными сводами Портика. Мы говорили о разных пустяках, я расспрашивал Сильвию о ее круге, но она, отвечая на мои вопросы, упорно уклонялась от решительных ответов. Я узнал только, что она живет в бедности, что ее мать работает изделия из волос, которые продает в лавки, а ее отец уехал в Африку, где надеялся нажить деньги, но уже давно не дает вестей о себе, так что неизвестно, жив ли он еще. Понемногу, однако, девочка стала доверчивее, и наш разговор стал содержательнее. Наконец, я заговорил о том, что вечно привлекательно для молодых душ и что никогда не может быть исчерпано в разговоре, — о власти чувства, которое, по понятию наших поэтов, подчинено светлой богине, родившейся из морской пены.

— Ты говоришь, — сказал я, — что многие искали знакомства с тобой? Неужели среди них никто тебя не привлекал? Неужели ты никого не любила?

Прошло несколько мгновений молчания, прежде чем девочка мне ответила. Не глядя на меня, она сказала:

— Я не так понимаю любовь, как вы все. Вы хотите от любви того, что мне не нужно. А если я кого и любила, то его больше нет в живых. И больше я любить никого не буду.

— Милая девочка! — воскликнул я, — ты так молода, что тебе еще рано произносить такие клятвы. Вся твоя жизнь еще впереди, как впереди и твоя любовь. А что было в прошлом, это — детские мечты.

Сильвия, как все. очень молодые души, никак не хотела признать себя столь юной и начала решительно возражать мне, доказывая, что ей уже восемнадцать лет и что она пережила уже многое.

Мы еще говорили, но наш разговор быстро обрывался. Потом Сильвия сказала мне, что ей пора домой. Напрасно я ее уговаривал, напрасно просил возвратиться, и казалось, что мы больше не встретимся никогда. И мне не было жалко.

Но когда мы уже шли по направлению к театру Помпея, чтобы выйти на <дорогу к мосту Агриппы>, внезапно нам навстречу попалась Мирра с толпой своих поклонников. Мы встретились лицом к лицу, и я счел долгом вновь ее приветствовать. Я видел, как глаза Мирры изумленно устремились на Сильвию, и ясно было, что сестру Реи также поразило удивительное сходство. Но все это продолжалось лишь одно мгновение, потому что тотчас мы разошлись.

Сильвия спросила меня, кто была женщина, которой я поклонился.

— Это — твоя сестра, — ответил я невольно.

Потом, опомнившись, я заговорил о Рее. Я рассказал девочке все, что было можно, о Рее, о моей чудесной встрече с ней, о моей странной любви к ней, о наших новых встречах в Медиолане, а потом — в горах, лагере мытарств, о нашей жизни вообще и, наконец, о смерти бывшей пророчицы.

— Теперь я понимаю, что любил ее! — воскликнул я. — Теперь, потому что в то время не понимал этого. Воспоминание об ней живо в моей душе, тоска по ней не оставляет меня. Вот почему я был так поражен, когда встретил тебя — ее живое подобие. Вот почему я так добивался знакомства с тобой. Понимаешь теперь, Сильвия, меня?

Неожиданно Сильвия заговорила со мной другим голосом.

— Да, я тебя понимаю, — сказала она, — я все это пережила сама. Я тоже встретила одного юношу, который также напоминал лицом того, кого я любила… Ах, как я была поражена! Мне казалось, что тот воскрес… Я добилась знакомства с этим… <Его зовут Лоллианом.> Но у него оказалось только то же лицо. Все остальное было такое иное. Но что ж лицо! Не могу же я только смотреть на него. Тот же голос, но душа другая! Ах, как это мучительно! И с тобой будет то же! Ты тоже будешь только мучиться, если будешь со мной. У меня сходно с той, с твоей Реей, только лицо, я вся другая. Ты еще не знаешь: я очень дурная. Итак, оставь меня, мы сейчас расстанемся и больше никогда не встретимся.

Не знаю почему, но именно эти слова зажгли в моей душе с новой силой все желание узнать ближе Сильвию. Мне опять показалось, что не случайно она послана мне на моем пути. Я вновь нашел в себе все силы убеждения и сразу почувствовал, что мой голос звучит сильно и убедительно. Я стал говорить, что хочу во что бы то ни стало, хочу быть с Сильвией, умолял ее не отказывать мне, клялся, что не обижу ее ничем.

Вздохнув, Сильвия сказала мне:

— Да ведь и я также просила того, другого, быть со мной, да прошу его об этом и теперь… Я знаю, что и ты должен просить об этом же меня.

Мы расстались, условившись вскоре встретиться вновь. Вечер того дня я провел в обществе Гесперии и нескольких ее друзей, среди которых был и Гликерий, причем мы обсуждали важные дела империи.

IX

С утра следующего дня я должен был начать исполнять свои обязанности, как триумвир по восстановлению храмов. Моими коллегами были назначенные раньше: сенатор Авл Альбин Камений, которого предложил Флавиан, и полуримлянин, полугерманец Сегест Висургий, ставленник Арбогаста, к которым, по совету Гесперии, я и отправился для знакомства.

Камений был уже не молод, хотя до сих пор ничем не сумел выделиться, так как постоянно был в числе того меньшинства сенаторов, которое не одобряло мер, принимаемых последним императором. Он жил уединенно, в простом двухэтажном, истинно римском доме, где не было затей новейшего времени, но были соблюдены все обычаи доброй Диоклециановой[91]Диоклетиан — римский император (274–305 гг.). старины. Меня провели в таблин к хозяину, и я увидел благообразного старика, несколько похожего на изображение императора Гальбы.

После первых приветствий <Камений> сказал мне:

— Наше дело правое. Христиане, пользуясь потворством императоров, захватили здания и земли, которые с незапамятных времен составляли собственность священных храмов. Имущество богов разграблено, святилища их осквернены знаком креста и разными богохульными изображениями. Мы не хотим ничего чужого, пусть христиане владеют тем, что они сами создали, пусть в их обладании остаются храмы, которые они сами построили, и вещи, которые они сами приобрели. Но украденное у нас должно быть возвращено. Если нечестно красть для собственных нужд, насколько постыднее воровать, прикрываясь именем бога!

Я тогда вполне согласился с доводом сенатора и сказал ему, что буду действовать всецело в его духе. Прощаясь со мной, он заметил:

— Ты — племянник Авла Бебия; я хорошо знал старика в прежние годы. Он был истинный Римлянин и всегда твердо отстаивал правду. В этом отношении следуй по его стопам!

Совершенно иным человеком оказался Сегест. Это был грубый воин, говоривший по-латыни с невероятным выговором и, по-видимому, необыкновенно гордый полученным им поручением. Он жил в караульне местной когорты вигилей, так как своего дома у него не было. Комната его была по возможности обставлена роскошно, то есть в ней были наставлены без порядка разные статуи, вазы и дорогие ложа. Несмотря на утренний час, я застал Сегеста за кубком вина, и он, кажется, даже не понял, зачем я к нему пожаловал.

Когда вполне выяснилось, кто я, Сегест заговорил со мной покровительственно, как старший с подчиненным.

— Мы свое дело сделаем, — сказал он, — и я надеюсь, что ты нам тоже поможешь. Не давать пощады этим смиренникам и лицемерам! Мне Арбогаст дал в помощь всю когорту, стоящую в этом доме. Мы по кускам разнесем этих христианских агнцев и вздернем на крест их служителей. Надо показать римским бездельникам (так Сегест называл граждан Города!), что мы не собираемся шутить.

Сегест непременно хотел, чтобы я выпил у него кубок вина, и лишь с большим трудом я освободился от этого воина.

Возвратившись в виллу на Холм Садов, я застал в доме целый переполох. Оказалось, что император перед своим отъездом в Медиолан, который был назначен на следующий день, решил сделать великую честь Гесперии и объявил, что пожалует к ней обедать. Рабы бегали взад и вперед, приводя в порядок комнаты; другие были разосланы по всему Городу с приглашениями; третьи помогали поварам на кухне. Сама Гесперия казалась крайне озабоченной, и от нее я мог добиться лишь совета одеться как можно более торжественно для встречи императора.

Видя, что дома мне не найти покоя, я отправился в термы Диоклециана, где и провел с приятностью время до вечера среди мраморных палат, в беспрерывно сменявшейся толпе посетителей.

Вторично вернувшись домой, я нашел дом внезапно преображенным. Вилла Гесперии всегда изумляла изяществом и богатством своего убранства, но теперь она как бы преобразилась. Тысячи цветов развеивали свои благоухания. Редкие треножники и лампы, великолепнейшие ковры и занавески, множество различных роскошных предметов было принесено откуда-то из кладовых. Мне показалось, что роскошь виллы в этот день многим превосходила роскошь Палатинского дворца.

Гесперия показала мне список приглашенных. С императором должны были прибыть Арбогаст, комит Арбитрион, Левкадий, рационалий Африки, юный Симмах, сын знаменитого оратора, и еще несколько знатных лиц. Гесперия со своей стороны позвала Флавиана, моих коллег Камения и Сегеста, юношу Гликерия (присутствие которого мне показалось лишним), Маркиана, нескольких сенаторов, друзей ее покойного мужа. Стол в триклинии был приготовлен для восемнадцати человек, так как император выразил желание обедать в самом тесном кругу.

Первыми прибыли, конечно, гости Гесперии, которые, согласно с правилом, не должны были являться позже императора. Все чувствовали себя как-то натянуто, и даже Флавиан, как казалось, был несколько смущен. Гликерий, который вообще держал себя со мной очень развязно, сказал мне, указывая на него:

— Наш старик-то струсил! Одно дело говорить, что император — кукла в его руках, другое, — что эта самая кукла в любое время может отправить его на отдаленный остров за…, а то и лишить головы.

В этих словах мне послышалось что-то похожее на голос покойного Юлиания, и я опять подумал, что все прошлое оживает вокруг меня! Неужели так мала человеческая жизнь, что в ней одному человеку дважды приходится переживать одно и то же!

Шум у двери скоро известил нас о прибытии гостей. Сначала появились сенаторы, которых Гесперия благодарила за честь, оказанную ей посещением. Потом нарочно для того назначенный раб со всех ног прибежал сказать, что показались носилки императора и его приближенных. Гесперия и Флавиан столь же стремительно поспешили на порог, чтобы приветствовать его святость. Мы же почтительно столпились в атрии, ожидая появления высоких гостей.

Послышалось бряцание копий: то стража размещалась у входа. Потом неспешной походкой, немного прихрамывая (так как он страдал подагрой), вошел к нам, впереди всех других, одетый в простую белую тогу, тот самый бодрый и чистенький стареющий человек, которого мы признавали за Августа. Громкими криками приветствовали его появление, и Евгений, уже привыкший к преклонению, небрежно отвечал нам на эту овацию. Шедший рядом с ним Арбогаст орлиным взглядом осматривал все углы комнаты, словно опасаясь, что где-нибудь спрятан злоумышленник.

Гесперия, одетая в златотканое платье, с волосами, тоже сплошь унизанными золотом, и в золотошитых сандалиях, казалась сверкающим видением, так как огни тысячи луцерн[92]Луцерна — лампа, в которой горело масло. отражались в ее блестящих украшениях. Она проводила императора и его спутников в большую экседру,[93]Экседра — гостиная в богатых домах. где были приготовлены прохлаждающие напитки и поставлено единственное ложе — для Августа. Но Евгений, заметив это, сказал добродушно:

— Пусть принесут ложа, и все садятся. В этом доме я — как друг, и хочу, чтобы все себя держали просто.

Потом лукаво добавил:

— Ведь я не забыл, что не так давно еще был сам простым писцом.

Рабы опрометью бросились исполнять повеление, и скоро все присутствующие расселись в кружок, и только один Арбогаст остался стоять во весь свой исполинский рост.

— Мы рады быть у тебя, — начал Евгений, обращаясь к Гесперии, — так как много знаем о твоем усердии и преданности нам…

Но после этих слов Евгений тотчас же оставил торжественные обороты речи и продолжал запросто:

— Ведь мы с тобой обменивались письмами, когда я был квестором,[94]Квестор — следователь по уголовным делам. и ты тогда писала от лица императора Максима. Помнишь это?

Надо сказать, что напоминание было весьма неудачно, потому что всем хотелось забыть оба события: и то, что Август, которого мы почитали, занимал ему недостойную, скромную должность, и то, что наша Гесперия служила тирану Галлий. Однако всем приходилось делать вид, что они крайне довольны речью императора, и Гесперия ответила:

— Могу ли я забыть, твоя святость, что имела счастие вступать с тобой в такие отношения?

— Э, нет! — остановил резко Евгений, — мы здесь все свои, так что не называй меня святостью: мне это имя не подходит.

И так, в течение всего времени, что делались последние приготовления к обеду и что длилась наша беседа, или, вернее, пока присутствующие почтительно отвечали на вопросы императора, он пытался отклониться от всякого почитания и заставлял нас держать себя с ним запросто, что, впрочем, плохо удавалось.

Вскоре тягостное положение было прекращено тем, что все перешли в большой триклиний и заняли места за столом, причем бросалось в глаза, что среди семнадцати мужчин была лишь одна женщина, сама хозяйка дома. Император, разумеется, был помещен на самом почетном месте, где по <обеим> его сторонам сели Гесперия и Арбогаст. Поблизости разместились другие знатные лица, но и мне на этот раз было указано место довольно почетное, где рядом со мной оказался Гликерий.

Начался довольно скучный обряд торжественного обеда, который в свое время занимал меня, когда я был еще неопытным юношей, но который теперь казался мне прямо нестерпимым. Подавались разные исхищренные блюда, на сцене сменялись флейтистки и мимы, но долгое время беседа не налаживалась: гости не смели говорить откровенно в присутствии императора, а Евгений все старался держать себя, как простой гражданин.

Понятно, однако, вино сделало свое дело, так как всем приходилось пить немало, и с самого начала, по древнему обычаю, было выпито за здоровье императора столько кубков, сколько содержится букв в имени Eugenius. Хотя я и старался соблюдать всю возможную воздержность, я сам чувствовал, что в голове моей шумит, и невольно значительно повышал голос, как и другие собеседники.

Естественно, разговор перешел на предстоящую войну, и все наперерыв высказывали полную уверенность, что император одержит легкую победу над неосторожным Феодосием.

— Из кого это он наберет себе войска! — спрашивал комит Арбитрион. — Не из грекулов же! А весь этот сброд готов, персов, арабов, сарматов, которые не понимают друг друга и плохо разбираются в приказах своих вождей, разбежится при первом натиске наших испытанных легионов!

— Ты забываешь, однако, — сурово возразил Арбогаст, — что этот самый сброд разбил войска Максима и…

— Не разбил, дукс![95]Дукс — предводитель, командир, вождь. — ответил Арбитрион, — воины Максима сами его покинули. Такую победу одержать легко! Мы же знаем верных наших воинов: они умрут за своего императора!

Последние слова были покрыты рукоплесканиями, и тотчас было выпито за будущие победы.

— Знак Геркулеса на наших значках поможет нам, — строго произнес Флавиан.

На минуту наступило молчание, потому что присутствовавшие не знали, как примет император такой выпад против христиан, но Арбогаст быстро поддержал своего друга.

— Римлянам легко, — сказал он, — быть непобедимыми под этим знаком, и мы вернем им эту непобедимость.

Они подняли кубки и опять пили за доблестных легионариев императора, но вмешался сам Евгений со своим лукавым видом и сказал:

— Вспоминается мне, однако, что не всегда легионы с Геркулесом одерживали победы. Случалось легионам пропадать и под этим знаком, <например>, около Кавдинских ущелий. Голову <Красса> бросили в парфянском театре. Кесарь и Антоний оба вели легионы с Геркулесом, однако победил из них только один. А мало разве терпели наши воины, еще не так давно, от персов, германцев и готов!

— Мудрость говорит твоими устами, Август, — сказал один из сенаторов, по-видимому, сторонник нашего дела, — но да позволено будет мне. сказать, что твои примеры, в которых проявляется вся твоя всеобъемлющая ученость, не совсем соответствуют нашему случаю. В те дни не вели войн священных, войн за оскорбляемых богов! Теперь — дело другое: на нашей стороне правда и боги; на стороне врагов — ложь и обман. Исход такой борьбы не может быть сомнителен.

Было очевидно, что все присутствующие (за исключением одной, может быть, Гесперии) уже весьма пьяны, потому что, не стесняясь присутствия императора, все начали шуметь и говорить разом.

— Опасность для нас, — вставил и свои слова Гликерий, — не в войсках Феодосия. Опасность для нас сзади, в среде наших таких правителей, христиан, которые готовы жалить нас, как змея, в пяту. Смотрите, как себя держит епископ Сириций! Смотрите, с какой неприязненностью выслеживает из своего Медиолана <Амвросий>!

— А что ж, — добродушно возразил Евгений. — Амбросий ведет себя очень дружески: в моем консистории чуть не ежедневно получались его письма, в которых он выражал мне свою преданность!

— Христиане — лицемеры! — злобно заявил Флавиан. — Они ссылаются на слова своего Писания: «Нет власти, которая не от бога», — а сами устраивают заговоры и стремятся к обману, подчиняют своей власти дух императора, как этот самый <Амбросий> подчинил себе несчастного Грациана!

Всеобщее опьянение развязало всем языки. Кругом много смеялись и шумели, и все готовы были высказать свои самые заветные мысли. Сам император, с явно полупьяным лицом, потеряв всякие признаки своего величия и хохоча, что-то весело сообщал Гесперии, когда наступил конец спорам о христианстве и вере предков. Должно быть, Гесперия сказала ему что-то обо мне, потому что тот вскоре подозвал меня к себе и, когда я поспешно подошел к его ложу, спросил меня несколько заплетающимся языком:

— Я тебя помню, юноша. Ты вчера был у меня в Палатине.[96]«Палатин — один из семи холмов Рима, заселенный раньше других, где находились храм Аполлона, библиотека». (Прим. Брюсова.) Хэ-хэ! Я не такой страшный человек, каким кажусь там. Мы с тобой поладим и даже подружимся. Конечно, если ты будешь служить верой… Ну, что, начал свои дела?

Я объяснил, что еще не было для этого времени, так как обязан действовать в согласии со своими коллегами.

— Начинайте, начинайте, — добродушно сказал император, — пора уже! А то скажут, что мы бездействуем. Я сам приду посмотреть вашу работу. Приду пешком. Я — как Август, который ходил по Городу пешком и без спутников. Так действуйте. Утешьте этих жрецов, у которых отобрали их имения. Хэ-хэ! Что им следует по справедливости, то отберется в их пользу, — но только это, ни асса больше! Слышишь!

И император, шутя, погрозил мне пальцем.

— А что же им предложить, Август? — смеясь, спросил Флавиан. — Все, что у них есть, они награбили в наших храмах.

— Ну, ну, — возразил император, — неужели же быть немилосердным? Надо и им что-нибудь оставить. Ведь ими они владели чуть не целых сто лет! Да и если мы их слишком прижмем, они возмутятся. Они ведь тоже зубасты, и за ними пойдет много народа.

— Этого не бойся, император, — отвечал Арбогаст. — Если они осмелятся поднять мятеж, я превращу в конюшни все христианские храмы и всех их священников и епископов, вместе с Сирицием, пошлю учиться своему долгу перед империей — в легионы!

— Хорошо сказано, Арбогаст! — веско подтвердил Флавиан.

— Однако ведь я тоже христианин, — внезапно заявил Евгений.

Но это было сказано почти что в шутку, таким голосом, что никто даже не обратил внимания на слова императора, и все сочувственно наперерыв прославляли смелое заявление Арбогаста.

После этого уж все смешалось в общем шуме и крике. Разговоры о делах и важных вопросах как бы потонули в дружеских излияниях, веселых восклицаниях и шутках. Красивые флейтистки, по знаку Гесперии, сошли со сцены и вмещались в наш круг. Пожилые сенаторы охотно подзывали их к себе и весьма откровенно заговаривали с ними и щипали их. Совсем пьяный император, побагровев и с помутневшими глазами, объяснял Гесперии, что она самая красивая женщина в Городе и во всей империи.

Окончание пира я уже смутно помню, потому что и у меня в глазах предметы как бы раздваивались, и я сосредоточенно старался рассматривать то ножку лампады, то стоявший близ меня сосуд.

— Брат Юний, ты пьян, — сказал мне сидевший поблизости от меня Гликерий.

Засмеявшись, я должен был согласиться.

Потом я видел, как в триклиний вносили пурпуровые носилки, и дукс Арбогаст настоятельно усаживал в них Евгения, который продолжал твердить, что он, как Август у Мекената, пирует запросто с друзьями. Гесперия пошла провожать высоких гостей, а меня предупредительный Гликерий, который сохранил более самообладания, чем я, отвел в мою комнату и передал на попечение рабам.

X

Обдумав на другой день, с жестокой болью в голове, происшествия нашего пира, я должен был прийти к неутешительным выводам, что судьба наша находится в руках весьма слабых. Сам Евгений представился мне, как об нем и говорили, действительно ничтожным человеком, под пурпуровой тогой сохранившим сердце простого писца. Среди приближенных императора я не видел ни одного человека, который мог бы сильными руками поддержать его слабость, кроме разве Арбогаста, человека, по-видимому, скрытного и своей простотой доказавшего, что он умеет довольствоваться поставленной себе целью.

«Но, может быть, — думал я, — все это к лучшему, и сама слабость императора обеспечивает удачу нашему делу».

Мне, однако, не было времени в то утро долее предаваться размышлениям, так как я был уже магистратом и мне предстояло исполнить свои обязанности. Надев подобающий цингул с красной пряжкой, я присутствовал при отъезде императора в армию <в> толпе других вельмож, сенаторов и магистратов, для чего мне пришлось несколько часов дожидаться на Священной улице под палящим солнцем. Стража немилосердно теснила нас, сзади напирал народ, желавший поглазеть на зрелище, и я должен был признаться, что положение простых граждан гораздо привлекательнее, чем должность триумвира. Я от души возрадовался, когда, наконец, под крики и шум показалась личная охрана императора, а затем и длинный поезд носилок, среди которых выделялся пурпур императора. Сам я стоял на таком расстоянии, что вряд ли милостивый Август мог меня рассмотреть, но все же мне показалось, что, когда лицо Евгения обратилось в мою сторону, он лукаво подмигнул.

После обряда проводов я должен был отправиться к Камению, у которого было назначено первое совещание триумвиров. Мы взялись было за дело очень усердно, но вскоре выяснилось, что оно далеко не легко. Меньше других в предварительной разработке нужных приготовлений мог оказать услуг я, так как все же мое знание римской старины оказалось очень недостаточным, хотя я добровольно и прочитал когда-то все девяносто восемь томов Варрона.[97]Варрон Реатинский (I в. до н. э.) — римский писатель-энциклопедист, прозванный мудрейшим из римлян. Едва ли больше меня знал Сегест, который твердо стоял на одном: все христианские храмы надо отнимать, объявлять государственной собственностью и учреждать в них служение Меркурию, — бог, который почему-то особенно пользовался расположением германца. Гораздо более сведущим оказался Камений, который уже составил заранее длинный список храмов, отнятых в разное время христианами, но все эти данные надо было проверить и относительно каждого постановить решение, так как мы пришли к выводу, что не следовало отнимать те храмы, которыми христиане владели свыше пятидесяти лет.

Провозившись над списком Камения более часа, пересмотрев ряд книг, принесенных из библиотеки хозяина, мы пришли в совершенное отчаяние. Писатели противоречили друг другу: где. один указывал святыню Марса, другой называл храм Венеры, а на самом деле, по памяти Камения, там при его детстве стоял жертвенник Великой Матери. Столь же неверным оказался план Города, составленный к тому же в давние времена, после чего, по причине пожаров, новых построек и другим, многое в расположении изменилось, так что даже некоторые улицы исчезли, а площади оказались занятыми домами. Сегест, ум которого не был приспособлен к археологическим научным изысканиям, хотел было решительно прервать нашу работу.

— О чем тут думать, — сказал он. — Просто возьмем отряд воинов и пойдем по улицам. Где увидим крест, сбросим его на землю, а двери запечатаем. После найдем, кому передать здание, это очень просто…

Камений, однако, не согласился с таким решением вопроса, напоминавшим удар меча Александра по Гордиеву узлу,[98]Гордиев узел — по преданию Гордий, царь Фригии, опутал ярмо повозки сложным узлом. Считалось, что тот, кто сумеет развязать «Гордиев узел», станет повелителем всей Азии. Александр Македонский разрубил узел мечом, и предсказание исполнилось. но рассудительно заметил:

— Нам нужна помощь сведущего человека, и у меня есть такой. Я предвидел, что мы своими силами не разберемся в трудном деле, и потому заранее его припас. Сейчас я его прикажу призвать…

Позвонив в колокольчик, Камений приказал рабу привести человека, дожидавшегося в атрии. К моему изумлению, я узнал в пришедшем знакомого мне философа Фестина, с которым встречался в дни своего первого пребывания в Риме. То была еще одна тень прошлого, вставшая предо мной.

— Ты жив, милый Фестин, любимец богов! — воскликнул я входящему Фестину.

На этот раз Фестин был одет очень просто, хотя и не отказался от обычной одежды философа — большой аболлы.[99]Аболла — плащ. Он меня также признал и приветствовал почтительно, но с достоинством. Мы усадили Фестина рядом с собой, и он тотчас начал свои изъяснения, конечно, подготовленные заранее, с такой поспешностью, что писец едва успевал записывать.

— Я начну с Эсквилина, — заговорил он. — Здесь прежде всего, на большом плане, списанном с того, который находится при <храме Священного Города>, мы видим храм Дианы. По столь явным (признакам), во времена царей был воздвигнут…

При таком способе речи дело подвигалось очень медленно, потому что каждый раз Фестин начинал со времени царей, а когда и раньше, от времен Сатурния, воздвигнувшего первые святилища на <Палатине>. Речь свою философ пересыпал ссылками на Варрона, стихами из Фаст Насона, изречениями оракулов, выписками из постановлений понтификов и сибиллиных книг[100]Сибиллины книги — древние свитки с пророчествами. — но, как бы то ни было, после работы в несколько часов мы составили более или менее достоверный список храмов на Эсквилине, которые подлежало отобрать от христиан. Когда мы с Камением решили, наконец, что на сегодня довольно и что можно продолжение работы отложить на следующий день, мы заметили, что Сегест глубоко спит в своем кресле, похрапывая весьма несдержанно. Переглянувшись и посмеиваясь, мы поручили разбудить его писцу, а сами вышли освежиться на улицу.

— Германец портит наше дело! — тихо сказал мне старик. — Что ему римские храмы, да что ему и наши боги! Он просто ненавидит Римлян и рад причинить им неприятность, хотя бы в лице христиан. Но чего же нам и ждать, когда во главе империи стоит не кто другой, как варвар Арбогаст!

Слова были, конечно, опасны, но Камений привык говорить смело, и можно было удивляться, что он безвредно пережил времена пяти императоров.

Что до меня, я был так утомлен работой, которая становилась вовсе не призрачной, что все мое существо настойчиво требовало отдыха. Подумав немного, я, попрощавшись с Камением, пошел к <Сильвии>. Сказать по правде, меня самого изумило это решение; непостижимым для меня образом, с тех пор как я был в Городе, меня как-то не влекло к Гесперии. Невольно я часто избегал оставаться с ней наедине.

XI

Я пошел через Тибр на ту улицу, где жила Сильвия, и, как это было у нас с нею условлено, послал к ней встречного мальчишку с запиской. Мальчик, которого я дожидался в ближайшей копоне, вернулся с ответом, что меня просят прийти самого. Сказать по правде, я был разочарован, так как мне вовсе не хотелось заводить знакомство с семьей Сильвии и особенно в этот час вести какие-то случайные беседы о разных мелочах, однако делать было нечего; мальчишке я дал медную монету, а сам пошел в дом к Сильвии.

То был один из тех многоэтажных домов, в которых селятся бедняки, вроде того, в каком жила в Риме и Pea.

По грязной лестнице я вскарабкался высоко и, по указанию соседки, постучал в низкую дубовую дверь. Голос Сильвии сказал мне: «Входи». Я переступил порог и оказался в скудном жилье, которое было все видно, так как состояло всего из двух комнат, и занавеска, отделявшая вторую, не была закрыта. Комнаты освещались с маленькой террасы, бывшей за второй комнатой. Распятие (висело) на стене. На всем лежала печать скудости: стояли простые скамьи, грубо сколоченные армарии и в глубине виднелись столь же простые две постели. Сильвия была здесь одна; она сидела на скамье, опустив голову, и даже не встала при моем появлении.

— Здравствуй, Сильвия! — приветливо сказал я.

— Зачем ты пришел? — неожиданно спросила она меня.

— Я пришел тебя видеть.

— Не надо было приходить, — угрюмо сказала Сильвия и вдруг добавила: — Я тебе говорила, что я — дурная. Не надо, не надо, не надо быть со мной!

Тут только я заметил, что лицо Сильвии было совершенно иное, чем при наших первых встречах. Глаза смотрели исподлобья и казались особенно большими, потому что зрачки их странно расширились, щеки были бледные, губы тесно сжаты. Так она еще поразительнее мне напоминала Рею.

Суровый прием не испугал меня. Я сел около Сильвии и взял ее за руку, но она тотчас вырвала свою руку из моей и отвернулась.

— Сильвия, — сказал я, — на меня тебе нет причины гневаться. Я не сделал ничего против тебя. Если же тебя кто-нибудь обидел, скажи мне; помни, что я твой друг и, может быть, сумею тебе помочь.

Сильвия ничего не ответила.

После молчания я спросил ее, где ее мать. Сильвия отрывочно ответила мне, что она уехала в другой город и вернется лишь на следующий день к вечеру. После этого разговор опять прервался.

Я делал попытки говорить о разных вещах, но Сильвия или не отвечала, или произносила отрывистые слова. Потом вдруг она встала, заломила руки и, смотря на меня глазами волчицы, сказала резко:

— Зачем, зачем ты пришел! Меня надо оставить, всем оставить. Меня надо убить. Я не должна жить. Такие, как я, не должны жить.

Я опять тщетно пытался взять руку Сильвии и стал осторожно ее успокаивать, но, кажется, она меня не слушала. Наконец я спросил, видела ли она Лоллиана.

— Ну, видела, — возразила Сильвия. — Что ж из этого? Одно лицо — и только. А душа у него другая. То же и я. Я знаю, знаю, что с тобой будет то же. Ты тоже видишь только мое лицо, но узнаешь, что у меня душа другая. Уходи! Уходи!

Я, однако, не ушел, так как мне показалось, что я понял настоящую причину того состояния, в котором находилась Сильвия. Настойчивее, чем прежде, я стал ее уговаривать и, между прочим, сказал неосторожно:

— Если только не извинится Лоллиан, — забудь его. Я его не знаю, может быть, он — прекрасный юноша. Но ты говоришь об нем, что он только лицом напоминает тебе того, кого ты любила. Зачем же тебе быть с ним? Он никогда твоей любви не верил.

— Не верил, — как нимфа Эхо, повторила Сильвия. Желая вовлечь Сильвию в разговор, я тогда спросил:

— Но расскажи мне, что сталось с той, твоей прежней, настоящей любовью?

При этом вопросе лицо Сильвии исказилось, одну минуту она смотрела на меня с ненавистью, а потом вдруг выкрикнула:

— Он умер! Он умер! Я его убила!

Я испугался действия своих слов и поспешил успокоить девочку.

— Полно, Сильвия, — сказал я, — как ты могла кого-нибудь убить?

— Я его убила, — с тоской повторила Сильвия, — он меня любил, и я его любила. Но он хотел… он хотел от меня того, что я не могла ему дать. И он умер, умер, умер.

Чем больше волнение овладевало Сильвией, тем больше она становилась похожей на Рею в часы ее исступления. У Сильвии были те же блуждающие глаза, тот же странный взгляд, те же неверные движения. Она уже не молчала, напротив, она говорила без умолку, может быть, забывая, что я ее слушаю, может быть, даже не видя меня. Охватив колени руками, смотря безумно вперед, она повторяла:

— Господь запретил нам такую любовь. И я ее не хочу, — я не могу. Но он этого не понимал! Как он страдал! Ах, я должна была уступить. Пусть погибла бы моя душа! Дьяволы! Дьяволы! берите мою душу, жгите меня в огне, мучьте в кипящей смоле! Мне все равно! Только пусть он вернется, пусть на один день вернется ко мне! Бедный, бедный, бедный! Он лежал на дне Тибра, в грязном иле, над ним текла вода. А я здесь сижу, я вижу солнце, я слушаю других людей. Господи! Господи! Спаситель, ты не прав!

Она плакала, слезы текли по ее щекам, все ее тело дрожало, и ее отчаяние было настолько сильно, что я не знал совсем, что мне делать. Охватив ее стан руками, я сказал ей с силой:

— Сильвия! Не думай об этом! Не бойся того, что тебя страшит. Нет никаких дьяволов! Никто не будет твою душу жечь огнем. Все это пустые выдумки, в которых нет и доли правды. И не бойся запретов своего Спасителя. Есть другая вера, более истинная, более прекрасная и свободная. Твоя — ужасает людей, та — делает их счастливыми; твой бог — карает, истинные боги — благословляют радость и жизнь.

С невероятным ужасом Сильвия вырвалась из моих рук. Обезумевшая, она смотрела на меня своими расширенными зрачками и безвольно делала перед собой какие-то знаки руками, словно крестила себя или меня. Потом вдруг она закричала мне:

— Дьявол! дьявол! дьявол! Теперь я знаю, что ты — дьявол! Вот почему я тебе доверилась. Ты — Лукавый, ты — соблазнитель! Прочь! Исчезни, во имя господа!

Но так как она видела, что ее заклинания не производят на меня никакого действия, она вдруг приняла другое решение. Еще отстранившись, она уже другим голосом сильно прокричала какие-то слова, может быть, — «я погибла» или «я осуждена», и, неожиданно повернувшись, бросилась в другую комнату.

Я последовал за девочкой. Но Сильвия, опередив меня, выбежала на террасу, быстрыми шагами и, не подоспей я в последнее мгновенье, стремительно перекинулась бы через низкую загородку на каменные плиты мостовой. Я схватил девочку поперек тела, и между нами началась борьба. Я никогда не был телесно слабым, а жизнь в поле, среди работы, еще более утвердила мои мускулы. Однако в маленькой девочке, которую, как мне казалось, я мог повалить одной ладонью, внезапно проявились силы Антея. Она вырывалась из моих рук, стремясь броситься вниз, с такой силой, что минутами я не знал, на чьей стороне останется победа. Своими маленькими руками, сделавшимися упругими, как лучший меч, она раскрыла мои руки и отталкивала меня в грудь, так что я шатался и едва не падал. Тяжело дыша, мы боролись, как борцы на арене, у самого края пропасти, я и видел перед собой совершенно безумное лицо Реи, как бы окаменевшее, превратившееся в лик бронзовой статуи.

Наконец мне удалось овладеть обеими руками девушки, и, уже не думая об том, что я ей причиняю боль, я просто закинул их ей за спину, охватив ее в свои руки, как веревкой, и, подняв, потащил внутрь комнаты. Почувствовав, что она побеждена, Сильвия вдруг сразу ослабла и стала покорная, как ребенок. Только все ее тело продолжало дрожать мелким и прерывистым трепетом. Я донес ее до одной из постелей, на которую опустил свою ношу, и тотчас девочка забилась на подушке в припадке неудержимых слез.

Опыт прошлого подсказывал мне, что должно делать в таком случае. Я достал воды, смочил виски девочки, дал ей пить. Я сел рядом и осторожно гладил ее плечи и руки. Но прошло очень много времени, прежде чем Сильвия начала что-либо сознавать: до того она продолжала рыдать безутешно, повторяя бессвязные слова, не понимая, по-видимому, где она находится и кто с ней.

В комнате уже стемнело, когда слезы Сильвии немного стали стихать. Я мог рассмотреть в сумерках, что она открыла глаза и смотрит на меня.

— Тебе лучше, Сильвия? — спросил я.

— Это ты здесь, Юний? — ответила она мне вопросом.

— Это я, моя девочка, и я буду с тобой, пока ты не успокоишься.

— Не надо быть со мной, я — дурная, — проговорила Сильвия, потом закрыла глаза, и через несколько минут я убедился, что она спит.

Мне показалось невозможным оставить Сильвию одну, так как припадок ее безумия мог повториться. Поэтому я разыскал маленькую лампаду и зажег свет. Потом, уложив девочку поудобнее на постели, я поставил рядом скамью и, пристроившись на ней, стал смотреть на лицо спящей. Я много думал в те молчаливые часы, когда постепенно замолк за стеной шум Города. Я вспомнил Рею и ее безумства; я вспоминал, как она так же рыдала, подобно Сильвии и примерно в таком же исступлении; я вспомнил смерть Реи и опять видел ее перед собой, как тень, с копьем, пронзившим ей <горло…>. Потом еще я вспоминал мою жену, Лидию, томящуюся одиноко в моем покинутом доме, не знающую ничего об том, как я провожу свое время в Риме. Много еще другого вспомнил я, но — странно! — лишь о Гесперии не приходило мне в голову. Потом незаметно я опустил голову на подушку рядом с головой Сильвии и заснул также.

Я проснулся от легкого толчка. Было почти совсем темно, так как лампада погасла и комната едва освещалась слабым светом молодой луны. Быстро приподнявшись, я увидел, что Сильвия сидит на постели и недоуменно оглядывается по сторонам. Повернувшись ко мне, она сказала:

— Почему ты здесь, Юний? Что случилось?

— Ничего особенного, — отвечал я. — Ты была немного больна, и, так как твоей матери нет дома, я не решился оставить тебя одну.

— Тебе так неудобно, — проговорила девочка, — ложись сюда.

И она подвинулась на постели, давая мне место. Не без удивления, я лег около нее и осторожно обнял ее; она не сопротивлялась.

— Тебе тоже неудобно, — сказал я, — сними свое платье.

— Нет, нет, — испуганно возразила девочка.

Но, действительно, в комнате было нестерпимо душно. После некоторого настояния мне удалось уговорить Сильвию сбросить с себя верхнюю одежду и сандалии; я тоже последовал ее примеру, и, полураздетые, мы опять прижались друг к другу на тесной девичьей постели.

Было темно и тихо. Невольно мы тоже говорили шепотом. И была странной и чудесной эта моя близость с маленькой девочкой, случайно встреченной мной на улицах Города. Теперь Сильвия доверчиво прижалась ко мне и нежно шепотом отвечала на все мои вопросы, как другу. Она говорила мне о Веттии и о том, как он добивался от нее любовных чувств, но когда я начинал целовать ее, она страдальчески отстранялась, повторяя:

— Только не это! Не надо, не надо!

И я, не осмеливаясь нарушить ее запрета, спросил ее:

— Скажи мне, Сильвия, ты никогда не лежала так ни с кем, ни с одним мужчиной?

— Так, да, это было, — прошептала девочка, — но только так, понимаешь? С ним — с Веттием. Но он требовал от меня другого, а я не хочу, я не могу…

И мы, опять прижавшись, лежали в объятиях, при тихом свете новолуния, шепотом обменивались немногими словами. Взволнованный этой странной близостью, я, почти потерявший свою волю, прикоснулся губами сначала ко лбу девочки, потом к ее щеке и плечам. Но тогда она от меня отстранилась. Когда же я, упорствуя, хотел целовать ее шею и маленькие груди, она опять забеспокоилась, как перед приступом, и страдальчески простонала:

— Юний, Юний! ты хочешь, чтобы я опять убежала от тебя?

Смущенный, я опустил руки и дал Сильвии клятву, что без ее позволения не притронусь к ней, а потом спросил:

— Разве ты помнишь, как ты выбежала на террасу?

— Я все помню, — тихо ответила девочка, — все. И это не в первый раз. Со мной что-то делается, когда я не могу больше жить. Ты знаешь, меня раз вынули из петли, — да, да!.. тогда я уже ничего не помнила.

Потом с грустным лукавством она добавила:

— Что ж! не всегда ты будешь около меня. Когда-нибудь это случится.

— Я всегда буду около тебя, — сказал я и в ту минуту искренно верил в свои слова.

Еще довольно долго продолжался наш тихий разговор, — разговор двух друзей, которые давно и хорошо знают друг друга, — и потом мы оба, кажется, в один и тот же миг, заснули опять.

Утром я проснулся позже Сильвии. Она уже была одета и готовила завтрак в соседней комнате. Поспешно одевшись, я вошел к ней, и нам было странно глядеть друг другу в глаза, словно мы были связаны какой-то тайной. Мы вместе ели хлеб, обмоченный в вине, мед и сыр, разговаривали о разных незначительных вещах. Так как Сильвия показалась мне уже совершенно успокоившейся и так как мне опять надо было спешить к Камению, я попрощался.

— Мы еще увидимся, Сильвия? — спросил я, готовясь уйти.

— Конечно! — крикнула <в> ответ Сильвия. — Пришли мне записку, и я приду к тебе.

Когда я был за порогом, Сильвия вдруг подбежала ко мне, быстро обняла меня руками за шею, поцеловала прямо в губы и захлопнула дверь.

XII

После того жизнь моя приняла течение размеренное, словно вода спокойной реки. Большая часть дня уходила у меня на работу в коллегии. Мы составили наш список и объезжали Город, на месте осматривали храмы, которые подлежало отобрать у христиан. Вечером я большей частью встречался с Сильвией, и мы гуляли с ней под Портиком, или в Лукулловых садах, или за чертой померия.[101]Померий — старая городская черта Рима. Душа моя была так занята этой странной девочкой, что я начал было забывать о своем доме и жене, а в то же время почти не Думал и о Гесперии.

С Гесперией мы, разумеется, встречались каждый день, но ненадолго и не наедине. Утренний завтрак мне приносили в мою комнату; прандий[102]Прандий — второй завтрак, происходивший около полудня. мне приходилось проводить у Камения, а за обедом у нас почти всегда бывало несколько человек, среди которых и непременный Гликерий; за этими обедами велись разговоры о важных вопросах, обсуждались известия, приходившие с Востока или из Медиолана, и не отводилось времени для беседы о личных делах.

Гесперия, кажется, замечала, что я отношусь к ней холодно, и это ее сердило. Несколько раз она пыталась вызвать меня вновь на откровенные объяснения, но я, предвидя, что опять поддамся ее чарам, всячески от нее уклонялся.

Так длилось время в течение почти двух недель, когда некоторые обстоятельства вновь изменили состояние моего духа.

Правда, вновь меня стало смущать мое пребывание в Городе. Я ехал туда, подчиняясь могущественной силе любви, но, когда эта власть ослабла, мне стало казаться, что я напрасно отдаю свои силы делу, которое могло бы совершиться и без меня. Стыд, однако, удерживал меня от того, чтобы отказаться от поручения, принятого на себя. Но я твердо решил написать подробное письмо жене, объяснить ей, зачем я нахожусь в Риме, и просить ее простить мне мой внезапный отъезд и с надеждой ожидать моего скорого возвращения.

Потом и самое дело, порученное мне, стало мне казаться ничтожным. Я видел, что и без моей помощи все будет исполнено, как должно, благодаря знаниям Фестина, ловкости Камения и неукротимой воле Сегеста. Несколько раз я высказывал это мнение самой Гесперии, и она начала посматривать на меня с тревогой.

Кроме того, меня раздражало положение в нашем доме Гликерия. Я почти не сомневался, что этот надушенный и завитой щеголь — возлюбленный Гесперии. Он держал себя скромно, и все же чувствовалось, что в нашем доме он — свой. Рабы относились к нему почти как к хозяину. В отсутствие Гесперии он свободно делал распоряжения и даже принимал гостей. «Если тебе люб этот юноша, — думал я о Гесперии, — зачем тогда ты опять лицемеришь, обольщая меня лживыми уверениями в своей любви ко мне!»

Наконец случилось и несколько происшествий, которые решительно стали меня склонять к мысли, что для меня лучшее — уехать из Города.

Однажды утром ко мне явился раб, посланный Миррой, которая напоминала мне мое обещание посетить ее и звала в тот день к себе на обед. Мне показалось неудобным отказаться, и я отправился на это собрание.

Мирра сдержала свое слово. Около самой Субурры у нее действительно был воздвигнут, как большой дворец, — великолепный дом, с рядом прекрасно убранных и обставленных комнат, блистающих мрамором, позолотой и статуями, с мраморным водоемом в перистиле, с обширной беседкой, оплетенной розами, на крыше.

У Мирры собралось лучшее общество Города, и я увидел, что почтенные отцы семейств и юноши лучших фамилий не стеснялись открыто посещать заведомую меретрику. Среди гостей я, к своему удивлению, увидал Гликерия. Как новая Аспасия,[103]Аспасия — красивая, умная и образованная жена Перикла, в ее доме в Афинах собирались наиболее замечательные люди того времени (V в. до н. э.). Мирра собрала у себя и философов, и поэтов, и ученых, и за столом все время шла умная и тонкая беседа, нисколько не похожая на пьяные речи того пира у Гесперии, который был почтен присутствием императора. Обсуждали новые открытия Диофанта,[104]Диофант — александрийский математик IV в. говорили <о поэзии, о философии>, и только о великих событиях в империи и о готовящейся войне не было произнесено ни слова.

Мирра была очень любезна со мной, отличала меня перед прочими, много говорила со мной, намеренно называя, не без легкой насмешки, триумвиром. Случилось мне говорить и с другими гостями, причем многие знали мое имя и как нового магистрата, и как племянника сенатора. В общем, я мог быть доволен вечером, если бы не одно обстоятельство.

Среди приглашенных был один приезжий, как потом оказалось, из Бурдигал, по имени Бибул. Когда, уже к концу вечера, мне случилось с ним разговориться, он передал мне, что недавно проездом был в Лакторе и слышал там вести о моей семье. Бибул говорил очень осторожно, видимо, стараясь не огорчать меня, но все же я узнал из его слов самые тягостные вести. Сын мой, конечно, умер в самый день моего отъезда. Жена моя так была потрясена этой смертью и моим исчезновением, что несколько дней опасались за ее рассудок. Она ни с кем не говорила ни слова, не принимала пищи и не хотела выходить из своей комнаты. Оправившись постепенно, она поддалась влиянию христиан. Теперь все время она проводит на их собраниях, надела на грудь крест, молится целые ночи перед распятием и посещает все христианские богослужения. В этом соучастница с ней моя сестра, Децима, приехавшая в (Лактору) по смерти своего мужа. Она также предалась христианству, и в Лакторе говорят, что обе женщины намереваются в скором времени войти в один христианский монастырь.

Само собой разумеется, такие вести произвели на меня столь гнетущее впечатление, что я уже не мог оправиться более за весь вечер. Низкий широкоплечий мим разыграл перед нами на домашней сцене забавную комедию о Данае,[105]Даная — в греч. мифологии дочь Аргосского царя Акрисия. Акрисий, которому была предсказана смерть от руки внука, заключил Данаю в темницу. в которой главную роль исполняла женщина, являвшаяся перед зрителями совершенно обнаженной. Напрасно Мирра пыталась вовлечь меня в спор о достоинствах недавно изданной книги моего соотечественника, славного Авсония. Я не мог преодолеть тоски, подавлявшей меня, рано простился и ушел домой.

Дома в тот же день я начал письмо к жене, потому что хотел раньше, чем появиться пред ней, предупредить ее письмом. Почти с полной откровенностью я рассказал в этом письме все, что переживал и переживаю. Говорил прямо о Гесперии, клялся, что наваждение ее чар сошло с меня, осторожно упомянул даже о Сильвии, так как слух об ней мог дойти до моей жены каким-либо другим путем, но обстоятельно объяснил положение дел в империи и, наконец, клятвенно обещал, что, бросив все ненужные дела в Городе, скоро вернусь в свою (Васкониллу).

Письмо свое я не успел закончить в тот вечер, потому что было уже поздно, а я хотел еще написать убедительно об том, чтобы Лидия остерегалась христианских козней. Не надеясь победить ее упорства на расстоянии силой одних письменных доводов, я хотел, однако, удержать ее от решительного шага. Я знал, как трудно было бы мне вызвать ее из стен монастыря, потому что эти христианские западни уже не возвращают попавшую в них добычу (так я думал тогда).

Не закончив своего письма, я убрал его в мой ларь и запер на ключ, предполагая дописать его и отослать на следующий день.

Утром, однако, у меня не было времени заняться письмом, так как Камений прислал звать меня немедленно прийти на собрание коллегии. Заседание наше на этот раз продолжалось очень долго и было очень бурным, потому что Сегест, негодовавший на нашу медленность, требовал мер решительных. К сожалению, того же требовали и письма Арбогаста, которые нам переслал Флавиан. После долгих споров мы порешили исполнить волю императора и со следующего дня начать действительно отбирать здания, незаконно захваченные христианами.

После заседания я, как обещал раньше, пошел повидать Сильвию. Вместе мы отправились за город в Агриппиновы сады и там прятались среди пышной зелени разновидных деревьев, красивых бассейнов и милых, удобных беседок, где можно было целоваться вволю. Но Сильвия была очень грустна в тот день и на мои расспросы отвечала, что жизнь в Городе становится нестерпимой. Не говоря об том, что заработок ее матери падает с каждым годом, теперь начали всяческие притеснения христиан, <…которым> просто не дают заниматься их ремеслом… Я даже опасался, что буду опять свидетелем такого же припадка, как в тот день, когда я был в ее комнате. И долгое время она не хотела отвечать мне на мои расспросы. Наконец, Сильвия сказала мне:

— Зачем, зачем ты пришел! Зачем я тебя узнала! Мне было легче без тебя.

— Боги покровительствуют мне и тебе, — сказал я.

— Бог, — поправила меня Сильвия.

— Хорошо, пусть бог. Ведь ты знала, что я не искал тебя. Так случилось, что мы встретились, и надо подчиниться судьбе. Но что же плохого в том?

Сильвия не отвечала, опустив глаза, и я, взяв ее за руки, спросил:

— Ты меня любишь, Сильвия?

Девочка сначала посмотрела на меня и возразила:

— Нет, должно быть, не люблю. Дважды в жизни любить нельзя. Я уже любила и больше любить никого не буду. Но с тех пор, как я тебя узнала, мне стало несносно все, что меня окружает. И этот… тот, о ком я тебе говорила, (Лоллиан) который лицом так похож на моего Веттия. Я его ненавижу теперь! А он все думает, что я его люблю. Как мне тяжело!

Мы сели в отдаленной беседке, оплетенной плющом, и я стал расспрашивать девочку о ее чувствах. Она уже привыкла говорить со мной откровенно, и с детской простотой она созналась мне, что у них происходят мучительные сцены. <Лоллиан> ревнует ее ко мне, требует, чтобы она не смела встречаться со мной, угрожает убить ее. Она же вполне понимает теперь, что ей этот <Лоллиан> не нужен, что его лицо — только красивое лицо, что она напрасно обольстилась его лживым сходством.

— Не бойся его, девочка, — сказал я. — Я сумею защитить тебя. Просто скажи этому <Лоллиану> или, еще лучше, напиши ему, что более не хочешь его видеть. Я имею некоторую власть и прикажу двум вигилям[106]Вигили — рабы-стражники. Со времени Августа была организована милиция вигилей, состоящая из семи когорт, по тысяче человек в каждой. стоять около твоего дома, чтобы охранять тебя от всех опасных покушений.

— Ах, я не боюсь его угроз, — возразила Сильвия. — Но мне больно видеть, что он мучается. Мне уж все равно, мне не быть счастливой. Ах, если бы я могла исполнить все его требования! Но я не могу. И потом, потом я хочу быть с тобой. Зачем, зачем мы встретились?

Все это было очень похоже на признание в любви, возникающей в неопытной детской душе. Но тут мне вспомнилось мое решение уехать, и я подумал, что жестоко было бы мне оставлять девочку одну после того, как я встревожил ее чувство. Но, несколько колеблясь, я сказал:

— Милая Сильвия, пока я ничего не могу сказать определенного. Но, вероятно, я скоро уеду из Города. Хочешь, поедем вместе? Пусть едет и твоя мать. Где-нибудь в нашей Аквитании я найду, где вам жить и что делать.

— Но там твоя жена, — печально возразила Сильвия.

— Не знаю, — горько ответил я, — есть ли у меня еще жена. Но все равно. Я даю тебе обещание, я клянусь тебе, что никогда тебя не покину. Согласись уехать со мной. И для тебя начнется новая жизнь.

— Я не знаю, — прошептала девочка.

Я обнял ее и целовал в глаза, повторяя свою просьбу. Понемногу она почти уступила. Мне самому тогда казалось легко осуществить мой замысел. Я мечтал, что исчезнут все наваждения древнего Рима, что я вновь буду жить в своей тихой и милой Аквитании и что в Лакторе, близ меня, будет эта маленькая девочка, Сильвия, с ее большими глазами.

Почти веселыми, мы возвращались домой, вслух мечтая о новой жизни.

XIII

Я вернулся домой к самому времени обеда, и оказалось, что в этот день у нас нет никого, так что за столом я был наедине с Гесперией.

Теперь для меня несомненно, что это было сделано ею нарочно. Заметив мое охлаждение к себе, она решила поправить дело решительным ударом.

Неопытный глаз мог бы поверить, что Гесперия одета по-домашнему, но я не мог не приметить, что ее одежда и убор были тщательно выбраны. На ней было платье из восточной шерсти, такое легкое, что казалось пухом; перетянутое поясом, оно оставляло видеть середину тихо колыхающейся груди. Обнаженные руки были перехвачены браслетом по образцу германских женщин. Два крупные перла, словно две прозрачные капли воды, сияли в ушах; невысокая прическа была вся перевита нитями мелкого жемчуга.

За последние дни я привык встречаться с Гесперией запросто, говорить с ней о самых обиходных предметах, и сразу меня поразил ее голос, когда она ко мне обратилась, голос нежный и вдумчивый, словно выходящий из самой глубины души, тот самый, который когда-то чаровал меня. Так странно было впечатление этого голоса, будившего все мои лучшие воспоминания, словно бы кто-то вдруг сорвал повязку с моих глаз, застилавшую мне свет, и я, после тьмы, вдруг увидел солнце. Я вспомнил Гесперию, прекрасную Гесперию, и с робостью и с удивлением смотрел на ее и давно знакомый, и странно новый для меня лик.

Никогда, кажется, Гесперия не говорила так прекрасно, как в тот вечер. Ее речь всегда была плавной и изящной, оживленной яркими мыслями, но иногда, в удачные дни, эта речь становилась пленительной до крайности. Тогда все равно было, о чем говорит Гесперия: все вопросы становились одинаково завлекательны в ее словах, и к каждому, самому ничтожному предмету она умела подойти со стороны неожиданной. Тогда словно дождь огней сыпался в речи Гесперии, и ум едва успевал следить за головокружительной быстротой, с какой сменялись ее мысли.

Я не сумею точно воспроизвести речи Гесперии в тот вечер, но помню, что незаметно мы заговорили о вопросах, которые нас особенно волновали, — о начатой нами борьбе за богов.

— Мир изменился, Юний, — говорила Гесперия, — но ведь мы остались людьми. Нас солнце греет так же, как оно ласкало спутников Энея; не иначе мы слышим шум пучины, чем певучий Ахиллес; и наша любовь та же, которая привела Дидону[107]Дидона (Элисса) — в антич. мифологии сестра царя Тира, основательница Карфагена. Не вынеся разлуки с любимым, покончила с собой, взойдя на костер. на мстительный костер! И солнце, и море, и огонь, и ветер — все это вечно, вечно для нас, для людей, и тщетно нам искать иной, большей вечности. И та же вечность в наших богах, нам понятных, земных, богах, которые близки к людям. Почем мы знаем, может быть, существуют те эоны,[108]Эоны — по учению гностиков промежуточные ступени откровения между богом и материей. о которых мечтают восточные философы: у нас нет глаз, чтобы увидеть, нет слуха, чтобы услышать этих знакомцев. Пусть неведомое Божество, которое не отрицает ни Лукреций, ни Насон, ни Кикерон, за всеми пределами нашего познания правит миром. И, может быть, есть другие земли, где нет власти ни Юпитера, ни Плутона, ни Нептуна, ни прочих Олимпийцев, но здесь, на земле, нам довольно наших богов, для нас великих, для нас непонятных, для нас вечных! Как было бы безумно стремиться нам уподобиться бестелесному Творцу, своим перстом будто бы вписывающему звезды на небесную твердь! Но как прекрасна совершенность гармоний Аполлона, легкость Дианы и мужество Марта, в чьих жилах божественный ихор![109]Ихор — эфирное вещество — «кровь богов». Осмеянный Марсий[110]Марсий — сатир, побежденный Аполлоном, которого вызвал состязаться в игре на флейте. — образ человека; бедный Фамира[111]Фамира — древнегреч. поэт, который вызвал муз состязаться в игре на кифаре. Был побежден и ослеплен ими и лишился способности играть на кифаре. — наш прекрасный прообраз; Психея,[112]Психея — в греч. мифологии олицетворение бессмертной человеческой души. удостоенная соприсутствия на пирах бессмертных, — наша надежда. Красота богов, их доблесть, их слава, даже их преступления — все это наше, то, к чему мы можем стремиться. Как вовеки человек остался существом, слитым из души и тела, так его боги должны быть не только духовными, но и телесными. Наша правда в том, что наши боги нам подобны. Наши боги могущественны, но они не творят чудес, потому что чудо — бессмыслица для рассудка, которой он не приемлет. Наши боги бессмертны, но не вечны, потому что вечности наш ум все равно не понимает. Мы, Эллино-Римляне — народ ясных образов, великих соразмерностей и гармоничной красоты. Пусть восточные варвары изображают богов в виде чудовищных зверей, пусть Египет складывает сказки о растерзанном и воскресшем Осирисе, пусть иудеи поклоняются безобразному владыке, сидящему где-то за небесами; наша святыня — мудрость Фидиева Юпитера, совершенный в своей мужественной прелести Феб, прекраснейшая из женщин Венера. Останемся им верны, если мы хотим остаться людьми!

Ах, мне хотелось бы записать все слова, которые в тот памятный день говорила Гесперия, так как я чувствовал, что ни один ретор и ни один философ не говорили более глубоких слов в защиту веры наших предков! Но мне память уже изменяет, и я не хочу искажать прекрасной речи своими неумелыми вставками. Гесперия говорила со мной о богах, потом о тайнах природы, потом о чарах любви, потом о смысле растений и цветов, потом о великих людях, потом о стихах Гомера и еще о многом другом, причем одно причудливо цеплялось за другое, одно переливалось в другое, словно ряд сверкающих водопадов, устроенных искусным художником в таинственном саду, — и я, как очарованный, опять слушал эти песни Сирены, прикованный взором к горящим глазам и пылающему лику женщины.

— Прометей создал людей[113]Согласно некоторым мифам, Прометей по воле Зевса вылепил из земли и воды первых людей по образу и подобию богов. по своему подобию, — говорила Гесперия, — прекрасный миф украден у нас христианами. Мы подобие полубога, и потому в груди каждого из нас душа та же, что у Олимпийцев. О, безумные проповедники лжи и обманов, укоряющие нас за то, что наши боги любят, страдают и даже свершают преступления, как люди! Но разве кто-либо из людей знает что-либо иное, кроме надежды и отчаянья, радости и скорби, ненависти и любви? В этой многоцветной радуге чувств — весь мир, и другого нет нигде — нет для нас. И мы сами становимся как боги, когда позволяем этим чувствам свободно властвовать нашей душой. Ахиллес был не ниже Марта, когда предавался своему гневу. Первый Кесарь был как Юпитер, когда посмел наложить свою власть на всю землю. И все мы подобны богу, когда любим. Разве ты сам, о Юний, не ощущал себя столь же сильным и столь же блаженным, как Олимпиец, когда знал, что твои жилы стучат под дрожью любви? Божественная любовь, эта венчанная фиалками богиня, возносит нас до высот Платоновых идей, и, любя, мы дышим эфиром эмпирея.[114]Эмпиреи — в антич. мифологии самая высокая часть неба, где обитали боги. Юний! мы выпьем с тобой за любовь!

Гесперия подняла свою любимую чашу из разноцветного стекла, оплетенную парой изменчивых змей, и смотрела мне прямо в глаза пристальным взором. Час был поздний, мы были одни в маленьком триклинии. Ароматичные факелы разливали кругом нежное опьянение. Я тоже поднял свой кубок и спросил тихо:

— Почему ты мне это предлагаешь, Гесперия?

— Потому что сегодня мы пьем с тобой в последний раз, — печально проговорила Гесперия, — сегодня мы прощаемся с тобой.

— Мы прощаемся? — переспросил я. — Разве ты уезжаешь?

— Нет, — возразила Гесперия, — уедешь ты.

Гесперия перегнулась через стол, приблизив ко мне свой грустный взор и свою открытую грудь. Все продолжая смотреть мне в глаза, но прежним тихим голосом Гесперия сказала:

— Милый, милый Юний! Как дурно, что ты передо мной притворяешься. Я знаю все. Я знаю и то, как ты томишься по своей покинутой жене. И я знаю, что здесь, в Городе, ты любишь маленькую девочку с черными глазами. И еще знаю, что ты более не любишь меня.

В ту минуту я уже снова был во власти тайных чар Гесперии. Я не желал лгать, когда воскликнул в ответ:

— Это неправда, Гесперия! Всегда, вечно я любил и буду любить тебя одну!

Медленно покачав головой, Гесперия возразила:

— Не обманывай меня и себя, Юний. Да, ты меня любил: я это помню. И мне горько сказать, — ты меня любил до того дня, пока во мне не родилась любовь к тебе. После того ты меня то ненавидел, то презирал, то желал, как мужчина желает женщину, но более не любил. Воспоминания о прошлом заставило тебя приехать на мой зов, но, едва меня увидев, ты понял — там, в глубине души, что меня не любишь. Разве иначе ты мог бы увлекаться той маленькой девочкой, опять напомнившей тебе ту твою Рею, ради которой десять лет назад ты потерял меня? Разве в сердце, которое любит, есть место для других чувств? Не лги, Юний, и не упорствуй. Уезжай, уезжай скорей, завтра же! Возьми с собой ту девочку и уезжай. Так будет лучше.

— Гесперия! я не могу уехать, — в волнении возразил я. — Я не могу покинуть наше дело.

— Наше дело! — горько ответила мне Гесперия. — Разве ты не видишь, что оно погибло. Евгений — тряпичная кукла; Арбогаст — дикий варвар, умеющий только рубить сплеча; Флавиан — от старости выжил из ума. Разве этим людям бороться с гением Феодосия? Наши легионы будут сметены, как прах, копытами готов[115]Готы — германское племя. Алариха.[116]Аларих — готский вождь. Нас всех, поклявшихся поднять мятеж, ждет смерть под топором палача. Беги, Юний, беги, пока не поздно: я не хочу, чтобы ты погиб.

— Гесперия! — воскликнул тогда я. — Я не могу уехать, потому что я люблю тебя.

Эти слова вырвались из меня невольно, но, едва произнеся их, я уже смутно понял, что все кончено, что сеть новой Кирки опять захлестнулась над моей головой. И вот я видел Гесперию, которая уже пересела на мое ложе; она положила свои руки мне на плечи, и мое тело трепетало от этого прикосновения. Мои глаза опять тонули в глубине изменчивых глаз Гесперии.

— Не говори таких слов необдуманно, — шептала Гесперия голосом подавленным. — Нет, нет, я не хочу, чтобы ты давал мне клятвы под влиянием вина и минуты. Ты должен уехать, я это решила, и это неизменно. Вот я поцелую тебя, как целовала когда-то, и это будет мой прощальный поцелуй тебе, мой милый Юний, мой маленький Меркурий.

И она сдавила мои губы своими губами, даруя мне один из тех своих поцелуев, которые пьянили острее самого крепкого кипрского вина.

А потом, когда я был еще в объятиях этого лобзания, вся прижимаясь ко мне своим телом, Гесперия, словно с мучением и ужасом, шепотом стала молить меня:

— Это моя последняя просьба, Юний! Завтра — ты уедешь. Но сегодня, эту ночь подари мне! Этой ночи я ждала годы. Я воображала ее на своем одиноком ложе в Треверах. Я тысячу раз ее переживала в мечтах. Должны эти мечты на одно краткое мгновение стать действительностью. Все будет, как в блеске молнии, — осветится, мелькнет и исчезнет. Помнишь, в первый день твоего приезда я сказала тебе, что моя дверь всегда для тебя открыта. Но ты не захотел. Сжалься теперь над новой Федрой,[117]Федра — в греч. мифологии дочь критского царя Миноса, вторая жена Тесея, влюбилась в своего пасынка Ипполита, который отверг ее любовь. Федра оклеветала Ипполита и повесилась, а Тесей проклял сына, и его растоптали собственные кони. которая дошла до последнего стыда, вымаливая ласки у своего Ипполита! Будет слишком жестоко, если ты мне откажешь. Боги, боги отомстят тебе, как сыну Тесея, если и ты отвергнешь мольбы обезумевшей женщины.

Она воистину казалась безумной, потому что порывисто привлекала меня к себе, сжимала в объятиях, целовала и смеялась, тогда как настоящие слезы текли по ее щекам. И — о бессмертные боги, — скажите, кто из людей устоял бы против такого искушения! Может быть, и святой праотец Иосиф поколебался бы в своей стойкости, если бы жена Потифара явилась ему в этом образе прекраснейшей из женщин. Но и он ведь не любил египетской царицы, а я долгие годы томился несбыточной мечтой об ней! И в каком-то опьянении забвения я уже не знал, что со мной делалось, что мне шепчут нежные уста, куда меня влекут ласковые руки.

Так, в этот вечер, впервые после более чем десятилетней нашей близости, свершилось наше соединение с Гесперией, как двух любовников. В роскошном кубикуле, завешенном восточными тканями, познал я, наконец, любовь той, о которой безнадежно томился в своей далекой юности. И в тишине этой спальной, едва озаряемой лампадой, заставленной цветным стеклом, слушая страстный шепот женщины, обжигаемый прикосновением ее горячих плеч, я готов был верить, что нам «на вершинах стонали нимфы», как некогда Энею и Дидоне, грозой приведенным в одну и ту же пещеру.

Мне не нужно говорить, что на другой день я не уехал из Города. Новая страшная сила сковала меня с Гесперией, и я уже чувствовал, что сейчас не в силах ее покинуть. Мои недавние мечты рассыпались, как песчаное сооружение под бурным вихрем, и я хотел теперь одного: продолжать начатую нами борьбу, все равно, ждет ли нас победа и слава или позор и смерть.

Свое письмо к Лидии я решил уничтожить. Но, когда я открыл свой ларь, я с изумлением убедился, что письмо лежит как будто несколько иначе, чем я его положил. Конечно, я мог ошибиться, но мне казалось, что в памяти моей сохранились точно все подробности в расположении моих вещей. Ничего достоверного я не мог утверждать, но у меня осталось сомнение, что, в мое отсутствие, кто-то подобранным ключом отпирал мой ларь и доставал мое письмо, — кто? может быть, сама Гесперия, которая из него узнала о моих чувствах, о моих встречах с Сильвией и о моем решении уехать.


Читать далее

Книга вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть