Париж, 1924-1925

Онлайн чтение книги Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925
Париж, 1924-1925

Еду*

Билет —

      щелк.

      Щека —

         чмок.

Свисток —

      и рванулись туда мы

куда,

   как сельди,

         в сети чулок

плывут

      кругосветные дамы.

Сегодня приедет —

         уродом-урод,

а завтра —

      узнать посмейте-ка:

в одно

   разубран

          и город и рот —

помады,

   огней косметика.

Веселых

      тянет в эту вот даль.

В Париже грустить?

         Едва ли!

В Париже

       площадь

         и та Этуаль *,

а звезды —

      так сплошь этуали.

Засвистывай,

      трись,

         врезайся и режь

сквозь Льежи

      и об Брюссели.

Но нож

   и Париж,

           и Брюссель,

            и Льеж —

тому,

   кто, как я, обрусели.

Сейчас бы

         в сани

           с ногами —

в снегу,

   как в газетном листе б…

Свисти,

   заноси снегами

меня,

   прихерсонская степь…

Вечер,

   поле,

      огоньки,

дальняя дорога, —

сердце рвется от тоски,

а в груди —

      тревога.

Эх, раз,

   еще раз,

стих — в пляс.

Эх, раз,

   еще раз,

рифм хряск.

Эх, раз,

   еще раз,

еще много, много раз…

Люди

   разных стран и рас,

копая порядков грядки,

увидев,

   как я

      себя протряс,

скажут:

   в лихорадке.

[ 1925 ]

Город*

Один Париж —

         адвокатов,

           казарм,

другой —

        без казарм и без Эррио *.

Не оторвать

      от второго

         глаза —

от этого города серого.

Со стен обещают:

         «Un verre de Koto

donne de I’energie» [12]Стакан Кото дает энергию (франц.). .

Вином любви

      каким

         и кто

мою взбудоражит жизнь?

Может,

   критики

         знают лучше.

Может,

   их

         и слушать надо.

Но кому я, к черту, попутчик *!

Ни души

      не шагает

         рядом.

Как раньше,

      свой

         раскачивай горб

впереди

   поэтовых арб —

неси,

   один,

      и радость,

         и скорбь,

и прочий

       людской скарб.

Мне скучно

      здесь

         одному

           впереди, —

поэту

   не надо многого, —

пусть

   только

      время

         скорей родит

такого, как я,

      быстроногого.

Мы рядом

      пойдем

         дорожной пыльцой.

Одно

   желанье

      пучит:

мне скучно —

      желаю

         видеть в лицо,

кому это

      я

      попутчик?!

«Je suis un chameau» [13]Я верблюд (франц.). ,

         в плакате стоят

литеры,

   каждая — фут.

Совершенно верно:

         «je suis», —

               это

                     «я»,

а «chameau» —

      это

             «я верблюд».

Лиловая туча,

      скорей нагнись,

меня

   и Париж полей,

чтоб только

      скорей

         зацвели огни

длиной

   Елисейских полей *.

Во всё огонь —

         и небу в темь

и в чернь промокшей пыли.

В огне

   жуками

      всех систем

жужжат

   автомобили.

Горит вода,

      земля горит,

горит

   асфальт

      до жжения,

как будто

       зубрят

         фонари

таблицу умножения.

Площадь

      красивей

         и тысяч

           дам-болонок.

Эта площадь

      оправдала б

           каждый город.

Если б был я

      Вандомская колонна *,

я б женился

      на Place de la Concorde [14]Площадь Согласия (франц.). .

[ 1925 ]

Верлен и Сезан*

Я стукаюсь

      о стол,

         о шкафа острия —

четыре метра ежедневно мерь.

Мне тесно здесь

          в отеле Istria [15]Истрия (франц.).

на коротышке

      rue Campagne-Première [16]Название улицы в Париже (франц.). .

Мне жмет.

         Парижская жизнь не про нас —

в бульвары

      тоску рассыпай.

Направо от нас —

         Boulevard Montparnasse [17]Бульвар Монпарнасс (франц.). ,

налево —

        Boulevard Raspail [18]Бульвар Распай (франц.). .

Хожу и хожу,

      не щадя каблука, —

хожу

   и ночь и день я, —

хожу трафаретным поэтом, пока

в глазах

   не встанут виденья.

Туман — парикмахер,

         он делает гениев —

загримировал

      одного

         бородой —

Добрый вечер, m-r Тургенев.

Добрый вечер, m-me Виардо *.

Пошел:

   «За что боролись?

            А Рудин?..

А вы,

   именье

      возьми подпальни»…

Мне

   их разговор эмигрантский

                нуден,

и юркаю

      в кафе от скульни.

Да.

     Это он,

      вот эта сова —

не тронул

        великого

         тлен.

Приподнял шляпу:

         «Comment ça va,

cher camarade Verlaine? [19]Как поживаете, дорогой товарищ Верлен? (франц.)

Откуда вас знаю?

         Вас знают все.

И вот

   довелось состукаться.

Лет сорок

        вы тянете

         свой абсент

из тысячи репродукций.

Я раньше

        вас

      почти не читал,

а нынче —

          вышло из моды, —

и рад бы прочесть —

         не поймешь ни черта:

по-русски дрянь, —

         переводы.

Не злитесь, —

      со мной,

            должно быть, и вы

знакомы

      лишь понаслышке.

Поговорим

      о пустяках путевых,

о нашинском ремеслишке.

Теперь

   плохие стихи —

              труха.

Хороший —

      себе дороже.

С хорошим

          и я б

         свои потроха

сложил

   под забором

         тоже.

Бумаги

   гладь

      облевывая

пером,

   концом губы —

поэт,

   как блядь рублевая,

живет

   с словцом любым.

Я жизнь

   отдать

      за сегодня

            рад.

Какая это громада!

Вы чуете

      слово —

         пролетариат? —

ему

      грандиозное надо.

Из кожи

   надо

      вылазить тут,

а нас —

   к журнальчикам

            премией.

Когда ж поймут,

           что поэзия —

                 труд,

что место нужно

          и время ей.

«Лицом к деревне» —

         заданье дано, —

за гусли,

      поэты-други!

Поймите ж —

      лицо у меня

            одно —

оно лицо,

       а не флюгер.

А тут и ГУС *

      отверзает уста:

вопрос не решен.

           «Который?

Поэт?

   Так ведь это ж —

            просто кустарь,

простой кустарь,

           без мотора».

Перо

   такому

      в язык вонзи,

прибей

   к векам кунсткамер.

Ты врешь.

   Еще

      не найден бензин,

что движет

      сердец кусками.

Идею

   нельзя

      замешать на воде.

В воде

   отсыреет идейка.

Поэт

   никогда

      и не жил без идей.

Что я —

   попугай?

           индейка?

К рабочему

      надо

         идти серьезней —

недооценили их мы.

Поэты,

      покайтесь,

           пока не поздно,

во всех

   отглагольных рифмах.

У нас

   поэт

      событья берет —

опишет

   вчерашний гул,

а надо

   рваться

      в завтра,

             вперед,

чтоб брюки

      трещали

         в шагу.

В садах коммуны

         вспомнят о барде —

какие

   птицы

      зальются им?

Что

      будет

       с веток

          товарищ Вардин *

рассвистывать

      свои резолюции?!

За глотку возьмем.

         «Теперь поори,

несбитая быта морда!»

И вижу,

   зависть

         зажглась и горит

в глазах

   моего натюрморта.

И каплет

      с Верлена *

         в стакан слеза.

Он весь —

          как зуб на сверле́.

Тут

      к нам

       подходит

         Поль Сезан *:

«Я

     так

   напишу вас, Верлен».

Он пишет.

         Смотрю,

         как краска свежа.

Monsieur,

       простите вы меня,

у нас

   старикам,

      как под хвост вожжа,

бывало

   от вашего имени.

Бывало —

        сезон,

          наш бог — Ван-Гог *,

другой сезон —

         Сезан.

Теперь

   ушли от искусства

            вбок —

не краску любят,

           а сан.

Птенцы —

          у них

           молоко на губах, —

а с детства

          к смирению падки.

Большущее имя взяли

         АХРР *,

а чешут

   ответственным

            пятки.

Небось

   не напишут

         мой портрет, —

не трут

   понапрасну

         кисти.

Ведь то же

      лицо как будто, —

               ан нет,

рисуют

   кто поцекистей.

Сезан

   остановился на линии,

и весь

   размерсился — тронутый.

Париж,

   фиолетовый,

         Париж в анилине,

вставал

   за окном «Ротонды» *.

[ 1925 ]

Notre-dame*

Другие здания

      лежат,

         как грязная кора,

в воспоминании

           о Notre-Dame’e [20]Собор Парижской богоматери (франц.). .

Прошедшего

      возвышенный корабль,

о время зацепившийся

            и севший на мель.

Рсскрыли дверь —

         тоски тяжелей;

желе

   из железа —

      нелепее.

Прошли

   сквозь монаший

            служилый елей

в соборное великолепие.

Читал

   письмена,

         украшавшие храм,

про боговы блага

            на небе.

Спускался в партер,

         подымался к хорам,

смотрел удобства

         и мебель.

Я вышел —

      со мной

         переводчица-дура,

щебечет

   бантиком-ротиком:

«Ну, как вам

      нравится архитектура?

Какая небесная готика!»

Я взвесил все

      и обдумал, —

            ну вот:

он лучше Блаженного Васьки *.

Конечно,

      под клуб не пойдет —

                  темноват, —

об этом не думали

         классики.

Не стиль…

      Я в этих делах не мастак.

Не дался

       старью на съедение.

Но то хорошо,

      что уже места

готовы тебе

      для сидения.

Его

      ни к чему

      перестраивать заново —

приладим

         с грехом пополам,

а в наших —

      ни стульев нет,

            ни орга̀нов.

Копнёшь —

      одни купола.

И лучше б оркестр,

         да игра дорога —

сначала

   не будет финансов, —

а то ли дело

      когда орга́н —

играй

   хоть пять сеансов.

Ясно —

      репертуар иной —

фокстроты,

      а не сопенье.

Нельзя же

        французскому госкино

духовные песнопения.

А для рекламы —

         не храм,

            а краса —

старайся

       во все тяжкие.

Электрорекламе —

         лучший фасад:

меж башен

      пустить перетяжки,

да буквами разными:

         «Signe de Zoro» * [21]Знак Зоро (франц.). ,

чтоб буквы бежали,

         как мышь.

Такая реклама

      так заорет,

что видно

         во весь Boulmiche [22]Бульвар в Париже (франц.). .

А если

   и лампочки

         вставить в глаза

химерам

       в углах собора,

тогда —

      никто не уйдет назад:

подряд —

         битковые сборы!

Да, надо

      быть

      бережливым тут,

ядром

   чего

      не попортив.

В особенности,

         если пойдут

громить

   префектуру

         напротив.

[ 1925 ]

Версаль*

По этой

   дороге,

      спеша во дворец,

бесчисленные Людовики

трясли

   в шелках

         золоченых каретц

телес

   десятипудовики.

И ляжек

   своих

      отмахав шатуны,

по ней,

   марсельезой пропет,

плюя на корону,

          теряя штаны,

бежал

   из Парижа

         Капет *.

Теперь

   по ней

      веселый Париж

гоняет

   авто рассияв, —

кокотки,

      рантье, подсчитавший барыш,

американцы

      и я.

Версаль.

      Возглас первый:

«Хорошо жили стервы!»

Дворцы

   на тыщи спален и зал —

и в каждой

          и стол

         и кровать.

Таких

   вторых

      и построить нельзя —

хоть целую жизнь

         воровать!

А за дворцом,

      и сюды

         и туды,

чтоб жизнь им

      была

         свежа,

пруды,

   фонтаны,

          и снова пруды

с фонтаном

      из медных жаб.

Вокруг,

   в поощренье

         жантильных манер,

дорожки

      полны стату́ями —

везде Аполлоны,

           а этих

             Венер

безруких, —

      так целые уймы.

А дальше —

      жилья

         для их Помпадурш *

Большой Трианон *

         и Маленький.

Вот тут

   Помпадуршу

         водили под душ,

вот тут

   помпадуршины спаленки.

Смотрю на жизнь —

         ах, как не нова!

Красивость —

      аж дух выматывает!

Как будто

        влип

      в акварель Бенуа *,

к каким-то

      стишкам Ахматовой *.

Я все осмотрел,

         поощупал вещи.

Из всей

   красотищи этой

мне

      больше всего

          понравилась трещина

на столике

         Антуанетты *.

В него

   штыка революции

            клин

вогнали,

      пляша под распевку,

когда

   санкюлоты *

         поволокли

на эшафот

         королевку.

Смотрю,

       а все же —

         завидные видики!

Сады завидные —

         в розах!

Скорей бы

          культуру

         такой же выделки,

но в новый,

      машинный ро́змах!

В музеи

   вот эти

         лачуги б вымести!

Сюда бы —

      стальной

         и стекольный

рабочий дворец

          миллионной вместимости, —

такой,

   чтоб и глазу больно.

Всем,

   еще имеющим

         купоны

            и монеты,

всем царям —

      еще имеющимся —

               в назидание:

с гильотины неба,

         головой Антуанетты,

солнце

      покатилось

         умирать на зданиях.

Расплылась

      и лип

         и каштанов толпа,

слегка

   листочки ворся.

Прозрачный

      вечерний

         небесный колпак

закрыл

   музейный Версаль.

[ 1925 ]

Жорес*

Ноябрь,

   а народ

      зажат до жары.

Стою

   и смотрю долго:

на шинах машинных

         мимо —

            шары

катаются

       в треуголках.

Войной обагренные

         руки

            умыв,

и красные

         шансы

         взвесив,

коммерцию

           новую

         вбили в умы —

хотят

   спекульнуть на Жоресе *.

Покажут рабочим —

         смотрите,

            и он

с великими нашими

         тоже.

Жорес

   настоящий француз.

            Пантеон *

не станет же

      он

         тревожить.

Готовы

   потоки

      слезливых фраз.

Эскорт,

   колесницы —

         эффект!

Ни с места!

      Скажите,

         кем из вас

в окне

   пристрелен

         Жорес?

Теперь

   пришли

      панихидами выть.

Зорче,

   рабочий класс!

Товарищ Жорес,

          не дай убить

себя

   во второй раз.

Не даст.

   Подняв

         знамен мачтовый лес,

спаяв

   людей

      в один

         плывущий флот,

громовый и живой,

         попрежнему

               Жорес

проходит в Пантеон

         по улице Суфло.

Он в этих криках,

         несущихся вверх,

в знаменах,

      в шагах,

         в горбах

«Vivent les Soviets!..

         A bas la guerre!..

Capitalisme à bas!..» [23]Да здравствуют Советы!..

И вот —

      взбегает огонь

             и горит,

и песня

   краснеет у рта.

И кажется —

      снова

         в дыму

            пушкари

идут

   к парижским фортам.

Спиною

      к витринам отжали —

            и вот

из книжек

        выжались

         тени.

И снова

   71-й год *

встает

   у страниц в шелестении.

Гора

   на груди

      могла б подняться.

Там

       гневный окрик орет:

«Кто смел сказать,

         что мы

            в семнадцатом

предали

   французский народ?

Неправда,

        мы с вами,

         французские блузники.

Забудьте

      этот

      поклеп дрянной.

На всех баррикадах

         мы ваши союзники,

рабочий Крезо,

      и рабочий Рено».

[ 1925 ]

Прощание*

(Кафе)

Обыкновенно

      мы говорим:

все дороги

         приводят в Рим.

Не так

   у монпарнасца *.

Готов поклясться.

И Рем

   и Ромул *,

      и Ремул и Ром

в «Ротонду» придут

         или в «Дом» [24]Кафе на Монпарнасе..

В кафе

   идут

      по сотням дорог,

плывут

   по бульварной реке.

Вплываю и я:

      «Garçon,

         un grog

americain» [25]Официант,

Сначала

      слова

      и губы

         и скулы

кафейный гомон сливал.

Но вот

   пошли

      вылупляться из гула

и лепятся

      фразой

         слова.

«Тут

   проходил

      Маяковский давеча,

хромой —

        не видали рази?» —

«А с кем он шел?» —

         «С Николай Николаичем». —

«С каким?» —

         «Да с великим князем!»

«С великим князем?

         Будет врать!

Он кругл

      и лыс,

      как ладонь.

Чекист он,

         послан сюда

            взорвать…» —

«Кого?» —

         «Буа-дю-Булонь * [26]Булонский лес..

Езжай, мол, Мишка…»

         Другой поправил:

«Вы врете,

         противно слушать!

Совсем и не Мишка он,

              а Павел.

Бывало сядем —

           Павлуша! —

а тут же

   его супруга,

         княжна,

брюнетка,

        лет под тридцать…» —

«Чья?

         Маяковского?

         Он не женат». —

«Женат —

         и на императрице». —

«На ком?

      Ее же расстреляли…» —

               «И он

поверил…

         Сделайте милость!

Ее ж Маяковский спас

            за трильон!

Она же ж

        омолодилась!»

Благоразумный голос:

         «Да нет,

вы врете —

      Маяковский — поэт». —

«Ну да, —

         вмешалось двое саврасов, —

в конце

   семнадцатого года

в Москве

       чекой конфискован Некрасов

и весь

   Маяковскому отдан.

Вы думаете —

      сам он?

         Сбондил до иот —

весь стих,

        с запятыми,

         скраден.

Достанет Некрасова

         и продает —

червонцев по десять

         на день».

Где вы,

   свахи?

      Подымись, Агафья *!

Предлагается

      жених невиданный.

Видано ль,

          чтоб человек

с такою биографией

         был бы холост

и старел невыданный?!

Париж,

   тебе ль,

      столице столетий;

к лицу

   эмигрантская нудь?

Смахни

   за ушми

         эмигрантские сплетни.

Провинция! —

      не продохнуть. —

Я вышел

      в раздумье —

         черт его знает!

Отплюнулся —

         тьфу напасть!

Дыра

   в ушах

      не у всех сквозная —

другому

   может запасть!

Слушайте, читатели,

         когда прочтете,

что с Черчиллем

          Маяковский

            дружбу вертит

или

       что женился я

         на кулиджевской * тете,

то, покорнейше прошу, —

            не верьте.

[ 1925 ]

Прощанье*

В авто,

   последний франк разменяв.

— В котором часу на Марсель? —

Париж

   бежит,

      провожая меня,

во всей

   невозможной красе.

Подступай

         к глазам,

         разлуки жижа,

сердце

   мне

          сантиментальностью расквась!

Я хотел бы

          жить

          и умереть в Париже,

Если б не было

      такой земли —

                 Москва .

[ 1925 ]


Читать далее

Париж, 1924-1925

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть