Часть вторая

Онлайн чтение книги Том 6. Вокруг света на «Коршуне»
Часть вторая

Глава первая

В Тихом океане

I

Великий, или Тихий, океан этот раз словно бы хотел оправдать свое название, которое совершенно несправедливо дали ему моряки-португальцы, впервые побывавшие в нем и не встретившие ни разу бурь. Обрадованные, они легкомысленно окрестили его кличкой «Тихого», остающейся за ним и поныне, но уже никого не вводящей в заблуждение, так как этот океан давным-давно доказал неверность слишком торопливой характеристики, сделанной первыми мореплавателями, которые случайно застали старика в добром расположении духа.

Моряки «Коршуна», знавшие, какой это коварный «тихоня», и познакомившиеся уже с ним на переходе из Печелийского залива в С.-Франциско, тем не менее были им теперь решительно очарованы. Не знай они его коварства, то, пожалуй, и русские моряки «Коршуна», подобно португальским морякам, назвали бы его тихим.

Еще бы не назвать!

Во все время плавания от берегов Калифорнии до Гонолулу — столицы Гавайского королевства на Сандвичевых[86]Гавайские острова были названы английским мореплавателем Джемсом Куком Сандвичевыми в честь тогдашнего морского министра Англии лорда Сандвича. — Ред. островах — океан был необыкновенно милостив и любезен и рокотал, переливаясь своими могучими темно-синими волнами, тихо и ласково, словно бы добрый дедушка, напевающий однообразно-ласкающий мотив. Ни разу он не изменял ему, не разразился бешеным воем шторма или урагана и не бил в слепой ярости бока корвета, пытаясь его поглотить в своей бездне.

И солнце, ослепительно яркое, каждый день приветливо смотрит с голубой высокой прозрачной выси, по которой стелются белые, как только что павший снег, кудрявые, причудливо узорчатые перистые облачка. Они быстро движутся, нагоняют друг друга, чтобы удивить наблюдателя прелестью какой-нибудь фантастической фигуры или волшебного пейзажа, и снова разрываются и одиноко несутся дальше.

Горячие лучи солнца переливаются на верхушках волн золотистым блеском, заливают часть горизонта, где порой белеют в виде маленьких точек паруса кораблей, и играют на палубе «Коршуна», нежа и лаская моряков. Ровный норд-ост и влага океана умеряют солнечную теплоту. Томительного зноя нет; дышится легко, чувствуется привольно среди этой громадной волнистой морской равнины.

И «Коршун», слегка и плавно раскачиваясь, несет на себе все паруса, какие только у него есть, и с ровным попутным ветром, дующим почти в корму, бежит себе узлов[87]Узлом измеряют пройденное кораблем расстояние, он равняется 1/120 части итальянской мили, то есть 50 ф. 8 д. [Узел — 1 миля (1852 м) в час. — Ред. ] по девяти, по десяти в час, радуя своих обитателей хорошим ходом.

Степан Ильич особенно доволен, что «солнышко», как нежно он его называет, всегда на месте и не прячется за облака. И не потому только рад он ему, что не чувствует приступов ревматизма, а главным образом потому, что можно ежедневно делать наблюдения, брать высоты солнца и точно знать в каждый полдень широту и долготу места корвета и верное пройденное расстояние.

И он все время находится в отличном расположении духа — не то что во время плавания у берегов или в пасмурную погоду; он не ворчит, порою шутит, посвистывает, находясь наверху, себе под нос какой-то веселый мотивчик и по вечерам, за чаем, случается, рассказывает, по настоятельной просьбе молодежи, какой-нибудь эпизод из своих многочисленных плаваний по разным морям и океанам. Много на своем веку повидал Степан Ильич, и его рассказы, правдивые и потому всегда необыкновенно простые, интересны и поучительны, и молодежь жадно внимает им и остерегается перебивать Степана Ильича, зная, что он в таком случае обидится и перестанет рассказывать.

Старый штурман любил молодежь и снисходительно слушал ее даже и тогда, когда она, по его мнению, «завиралась», то есть высказывала такие взгляды, которые ему, как старику, служаке старого николаевского времени, казались чересчур уже крайними.

И хотя Ашанин тоже нередко «завирался», и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее он пользовался особенным расположением Степана Ильича — и за то, что отлично, не хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не «зевал» на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.

«Маменькиных сынков» и «белоручек», спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей «мамзелями», считая эту кличку чем-то весьма унизительным.

— Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, — говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам «ерсы». — Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют… Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут… эту мамзель… Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны… тьфу!

И старик, сердито крякнув, умолкал и неистово курил папироску, не замечая, что Ашанин любуется им, радостно слушая эти слова и мысленно давая себе зарок никогда не пользоваться протекцией.

Расположение Степана Ильича к Ашанину выражалось в нередких приглашениях «покалякать» к себе в каюту, что считалось знаком большой милости, особенно для такого юнца. И там старик и юноша спорили и, несмотря на то что никак не могли согласиться друг с другом насчет «будущего», все более и более привязывались друг к другу. Старику нравилась горячая, светлая вера юнца, а Володя невольно проникался уважением к этому скромному рыцарю долга, к этому вечному труженику, труды которого даже и не вознаграждаются, к этому добряку, несмотря на часто напускаемую им на себя личину суровости. И Володя всегда охотно откликался на зов Степана Ильича, а гостеприимный старый штурман всегда предлагал какое-нибудь угощение: или стаканчик эля, до которого он сам был большой охотник, или чего-нибудь сладенького, к которому Володя, в свою очередь, был далеко не равнодушен и давным-давно проел и проугощал изрядный запас варенья, которым снабдила его мать. А у Степана Ильича еще сохранилось вкусное русское варенье, которым он нередко угощал Володю в своей аккуратно прибранной, чистой, уютной каюте, с образком Николая Чудотворца в уголке и фотографиями жены и взрослых детей над койкой, где все было как-то особенно умело приспособлено и где пахло запахом самого Степана Ильича — табаком и еще чем-то неуловимым, но приятным.

После капитана старый штурман и доктор пользовались самым большим уважением Ашанина. Нравились Володе и мичман Лопатин, жизнерадостный, веселый, с открытой, прямой душой, и старший офицер, как ретивый служака и добрый человек, и мистер Кенеди, и лейтенант Невзоров, меланхолический блондин, сильно грустивший о своей молодой жене. К остальным офицерам Володя был равнодушен, а к двоим — к ревизору, лейтенанту Первушину, и старшему артиллеристу — питал даже не особенно дружелюбные чувства, главным образом за то, что они дантисты и, несмотря на обещание, данное капитану, дерутся и, видимо, не сочувствуют его гуманным стремлениям просветить матроса. И если бы не капитан, то они еще не так бы дрались. Недаром же обоих их матросы называют «мордобоями» и не любят их, особенно артиллериста, который, сам выслужившись из кантонистов, отвратительно обращался с нижними чинами.

Среди гардемаринов у Ашанина был большой приятель — Иволгин, красивый брюнет, живой увлекающийся сангвиник, несколько легкомысленный и изменчивый, но с добрым отзывчивым сердцем. С ним они нередко читали вместе и спорили. Но в Печелийском заливе Иволгин и еще один гардемарин были переведены на клипер, где недоставало офицеров. На корвете остались Кошкин и Быков и два кондуктора-штурмана.

Володя, давно уже перебравшийся от батюшки Спиридония в гардемаринскую каюту, где теперь было просторно, жил мирно со своими сожителями, но близко ни с кем из них не сошелся и друга не имел, которому бы изливал все свои помыслы, надеясь на сочувствие, и потому он писал огромные письма домой, в которых обнажал свою душу.

С тех пор как число гардемаринов уменьшилось, они и кондукторы, по предложению капитана, пили чай, обедали и ужинали в кают-компании, сделавшись ее равноправными членами. Случалось иногда, что между молодежью и «ретроградами» происходили стычки, грозившие принять острый характер, если бы Андрей Николаевич, как старший член кают-компании, с присущим ему тактом не давал разгораться страстям, останавливая споры о щекотливых вопросах служебной этики, раздражавших дантистов, в самом начале. И мало-помалу обе враждующие партии перестали касаться этих вопросов, и, таким образом, мир в кают-компании не нарушался даже и на длинном переходе.

Занятия с матросами продолжались по-прежнему. Успехи бросались в глаза. В год почти все матросы, за исключением нескольких, не желавших учиться, умели читать и писать, знали четыре правила арифметики и имели некоторые понятия из русской истории и географии — преимущественно о тех странах, которые посещал корвет. Они с охотой продолжали слушать чтения гардемаринов и кондукторов, и для многих из них книжка теперь была потребностью. Экзамен, сделанный капитаном вскоре по выходе из С.-Франциско, видимо, порадовал капитана, и он горячо благодарил молодых людей, учителей, за сделанные учениками успехи.

Почти всегда занятый то службой, то чтением, то с матросами, Володя как-то втянулся в занятия и благодаря этому не чувствовал однообразия судовой жизни и не скучал на длинном переходе. В свободные вечера, когда не нужно было высыпаться перед ночными вахтами, он после чая довольно часто беседовал с мистером Кенеди, и не только ради практики в английском языке. Они сошлись, и Володе был очень симпатичен этот образованный, милый и умный молодой ирландец, который, несмотря на молодость, пережил много тяжелого в жизни. Но лишения и даже нужда, испытанные им в первые годы после окончания курса, не озлобили его, как это часто бывает, против людей. Он оставался верующим энтузиастом и ирландским патриотом и недолюбливал англичан.

Нередко в чудные теплые ночи вели они долгие разговоры и, отрываясь от них, чтобы полюбоваться прелестью притихшего океана, серебрившегося под томным светом луны, и прелестью неба, словно усыпанного брильянтами, вновь возобновляли беседу и в конце концов оба приходили к заключению, что во всяком случае на земле наступит торжество правды и разума.

Мистер Кенеди надеялся, что Ирландия освободится из-под английского ига, а Володя верил горячей верой семнадцатилетнего юнца, что всем обездоленным на свете будет лучше. После такого решения они расходились по каютам, чтобы лечь спать.

II

Утро, по обыкновению, было прелестное. Только что пробило четыре склянки — десять часов.

Ашанин, стоявший на вахте с восьми часов до полудня, свежий, румяный и несколько серьезный, одетый весь в белое, ходил взад и вперед по мостику, внимательно и озабоченно поглядывая то на паруса — хорошо ли стоят они и вытянуты ли до места шкоты[88]Снасти (веревки), которыми натягиваются паруса., то на горизонт — чист ли он и нет ли где подозрительного серого шквалистого облачка, то останавливался у компаса взглянуть, правильно ли по назначенному румбу правят рулевые. Каждую склянку, то есть полчаса, сигнальщик уходил бросать с подручными лаг и неизменно докладывал Ашанину, что хода девять узлов.

Обычная утренняя чистка давно была окончена, подвахтенные матросы были разведены по работам: кто плел веревки, кто чинил паруса, кто скоблил шлюпки, кто смолил новые блочки, кто щипал пеньку, кто учился бросать лот[89]Свинцовая гиря на бечевке, которой измеряют глубину воды., и почти каждый из матросов, занимаясь своим делом, мурлыкал про себя заунывный мотив какой-нибудь песенки, напоминавшей далекую родину.

В машине тоже шла работа. В открытый люк доносился стук молотков и лязг пилы. Вымытые, чистые кочегары весело перебрасываются словами, пересматривая колосники в топках.

Теперь им раздолье — корвет уж десять дней идет под парусами, и они отдыхают от своей, воистину тяжкой, работы у жерла топок в раскаленной атмосфере кочегарной, которую они, смеясь, называют «преисподней». Особенно тяжко им в жарком климате, где никакие виндзейли[90]Длинные парусинные цилиндры, которые ставятся в жилые палубы вместо вентиляторов. не дают тяги, и кочегары, совсем голые, задыхаясь от пекла и обливаясь потом, делают свое тяжелое дело и нередко падают без чувств и приходят в себя уж на палубе, где их обливают водой. Более двух часов вахты они не выдерживают в южных широтах.

Зато как они довольны, когда дует ветер и корвет идет под парусами. Дела им почти никакого — только во время авралов, то есть работ, требующих присутствия всего экипажа, они должны выбегать наверх и помогать «трекать» (тянуть) снасти, исполняя роль мускульной силы, да во время некоторых учений. В кочегары преимущественно выбираются крепкие, выносливые люди из новобранцев флота, и служба их хотя и тяжелая, все-таки не такая, полная опасностей и риска, как служба матроса, и потому новобранцы очень довольны, когда их назначают кочегарами.

Все офицеры в кают-компании или по каютам, Степан Ильич со своим помощником и вахтенный офицер, стоявший вахту с 4 до 8 часов утра, делают вычисления; доктор, осмотревший еще до 8 ч. несколько человек слегка больных и освободивший их от работ на день, по обыкновению, читает. В открытый люк капитанской каюты, прикрытый флагом, видна фигура капитана, склонившаяся над книгой.

Из кают-компании долетают разговоры и звуки игры на фортепиано мистера Кенеди. Он любит играть и играет недурно. Один только старший офицер, хлопотун и суета, умеющий из всякого пустяка создать дело, по обыкновению, носится по корвету, появляясь то тут, то там, то внизу, то на палубе, отдавая приказания боцманам, останавливаясь около работающих матросов и разглядывая то блочок, то сплетенную веревку, то плотничью работу, и спускается в кают-компанию, чтобы выкурить папироску, бросить одно-другое слово и снова выбежать наверх и суетиться, радея о любимом своем «Коршуне».

Володя уже не испытывал волнения первых дней своего нового положения в качестве вахтенного начальника. Уж он несколько привык, уж он раз встретил шквал и управился, как следует: вовремя увидал на горизонте маленькое серое пятнышко и вовремя убрал паруса, вызвав одобрение капитана. Ночью ему пришлось расходиться огнями со встречным судном, проходившим очень близко, и тут он не сплошал. Теперь уж он не беспокоил из-за всяких пустяков капитана, различая важное от неважного и умея принимать быстрые решения.

— Ваше благородие, будто островок справа видать! — доложил ему сигнальщик.

Ашанин взглянул в бинокль. Действительно, малое серое пятно острова виднелось на горизонте.

— Поди доложи капитану и старшему штурману, что остров виден.

Через минуту на мостик поднялись капитан и Степан Ильич.

— Видно, нас течением подало, Степан Ильич, — заметил капитан. Курс-то был проложен так, что острова не следовало увидать…

— То-то и я удивился… Конечно, течением миль на десять сбило, отвечал штурман.

— Ну, да это все равно… Океан ведь не Финский залив, — засмеялся Василий Федорович и, обращаясь к Ашанину, прибавил: — а вы знаете, Ашанин, как называется этот маленький необитаемый островок?

— Нет, Василий Федорович.

— Именем вашего дядюшки, открывшего этот островок в 1824 году, когда он на шлюпе «Верном» шел из Ситаи на Сандвичевы острова… Он вам никогда об этом не говорил? Да и я ничего не знал и только что сейчас прочел в английской лоции… Вероятно, и ваш дядюшка не знает, что его именем назван островок в английских лоциях… Напишите же вашему дядюшке об этом и скажите, что мы проходили мимо этого островка…

— Когда-нибудь и вы откроете новый остров какой нибудь, — шутливо проговорил Степан Ильич, обращаясь к Ашанину.

— Теперь уж нечего открывать: все открыто, Степан Ильич.

— Ну, не говорите этого, — вступился капитан. Моря у северного и в особенности у южного полюсов далеко не исследованы и сулят еще много открытий. Да и наши моря на Дальнем Востоке разве описаны как следует? Не правда ли, Степан Ильич? Вы ведь плавали в Охотском море?

— Как же-с, плавал, и мы чуть не разбили шхуну из-за неверности наших карт.

— И здесь еще возможно набрести на какой нибудь остров вулканического происхождения, выброшенный на поверхность воды.

— А затем ураган перенесет на такую скалу семена и цветочную пыль с ближайшего материка или острова и, смотришь, через десяток лет островок покроется зеленью! — добавил старый штурман. — Однако мне пора дело кончать… Вот в полдень узнаем, сколько течением отнесло нас к осту, заметил Степан Ильич и, несмотря на свои почтенные годы — он говорил, что ему пятьдесят пять, но, кажется, чуть-чуть убавлял — сбежал с мостика с легкостью молодого мичмана.

Скоро ушел и капитан, приказав Володе не забыть занести в шканечный журнал о том, что «Коршун» проходил мимо острова капитана Ашанина, и Володя, взглянув еще раз на «дядин» остров, вспомнил милого, доброго старика, которому так обязана вся его семья, и представлял себе, как обрадуется дядя-адмирал, узнавши, что в английских лоциях упоминается об островке его имени.

Время приближалось к одиннадцати часам, к концу работ, как вдруг со шканцев раздался чей-то отчаянный голос:

— Человек за бортом!

И в ту же секунду несколько тревожных голосов повторило тот же страшный окрик:

— Человек за бортом!

Ашанин почти одновременно с криком увидал уже сзади мелькнувшую фигуру матроса, упавшего со шлюпки, и буек, брошенный с кормы. Он успел бросить в воду спасательный круг, висевший на мостике, и, внезапно побледневший, охваченный ужасом, дрожащим от волнения голосом крикнул во всю мочь здоровых своих легких:

— Всех наверх в дрейф[91]Лечь в дрейф — расположить паруса таким образом, чтобы от действия ветра на одни из них судно шло вперед, а от действия его на другие пятилось назад. Во время лежания в дрейфе судно попеременно то подвигается вперед, то назад, а следовательно остается почти на одном и том же месте. ложиться! Топселя[92]Особый вид парусов. долой! Фок и грот на гитовы[93]Гитовы — снасти, которыми убираются паруса: взять на гитовы подобрать паруса гитовами.! Баркас к спуску!

Капитан, старший офицер и все офицеры стремглав выскочили наверх, услышав взволнованно-громкую команду Ашанина. Взоры всех устремились за корму. Среди белой пенистой ленты, оставляемой ходом корвета, виднелась голова человека на поверхности волн и тотчас же исчезла из глаз. Тем временем Степан Ильич успел запеленговать[94]Определить направление по компасу. направление, в котором был виден человек.

Нервным, громким, отрывистым голосом командовал старший офицер, продолжая начатые Ашаниным распоряжения к маневру, называемому на морском языке «лечь в дрейф», то есть поставить судно почти в неподвижное положение.

Матросы работали, как бешеные, понимая, как дорога каждая секунда, и не прошло со времени падения человека за борт пяти-шести минут, как «Коршун» почти неподвижно покачивался на океанской зыби, и баркас, вполне снаряженный, полный гребцов, с мичманом Лопатиным на руле, спускался на шлюпочных талях на воду.

Но в эти пять-шесть минут корвет успел отойти на целую милю, и за кормой ничего не было видно, кроме плавно вздымающихся и опускающихся волн.

— Держите на SSW! — крикнул с борта Лопатину Степан Ильич.

— С богом! Постарайтесь отыскать и спасти человека! — говорил капитан и снова приставил бинокль к глазам, стараясь разглядеть в волнах упавшего. Кто это упал за борт, Андрей Николаевич? — спрашивал он, не отрывая глаз от бинокля.

— Артемьев… Скоблил шлюпку… Верно, перегнулся и упал.

Несколько десятков биноклей было обращено по направлению, в котором должен был находиться упавший, но все молчали. Никто не хотел первый сказать, что не видать матроса.

На палубе царило гробовое угрюмое молчание. Матросы толпились на юте, взлезали на ванты и напряженно и сердито глядели на океан. Каждый из них, быть может, думал, что и ему возможно очутиться в океане и погибнуть, а русский человек, храбро умирающий на земле, очень боится перспективы быть погребенным в морской бездне и съеденным акулами. И многие снимают шапки и крестятся. По всем этим загорелым сурово-напряженным лицам видно, что матросы уже считают Артемьева погибшим и не надеются на спасение. Еще поймал ли он круг? И хорошо ли плавает? Да и как поплывешь при этакой волне?

Но никто не решается высказать свои мрачные опасения по какому-то общему всякой толпе чувству деликатности в подобных случаях. Только молодой первогодок, круглолицый матросик с глуповатым выражением своих больших добрых тюленьих глаз, громко говорит, обращаясь к Бастрюкову:

— А ведь не найдут, Михаила Иваныч. Наверно, Артемьев уже ко дну пошел!.. Бедный! — жалобно проговорил он.

— А ты почем знаешь, что не найдут? Не знаешь, так попусту и не мели языком! — внушительно проговорил Бастрюков.

И, заметив, что молодой матросик совсем смутился, получив в ответ на свое простодушное излияние такой строгий окрик, Бастрюков проговорил уже обычным своим мягким и добродушным тоном:

— А может, бог даст, и разыщут. Мичман Лопатин башковатый человек и знает, где искать… А Артемьев, небось, не дурак — не станет против волны плыть… Он лег себе на спину, да и ждет помоги с корвета. Знает, что свои не оставят… А как увидит баркас, голосом крикнет или какой знак подаст… Тоже у нас вот на «Кобчике» один матросик сорвался и на ходу упал… Так волна куда сильнее была, а вызволил господь — спасли. И акул-рыба не съела! Вот видишь ли, матросик. А ты говоришь: не найдут. Еще как ловко найдут!

Этот покойно-уверенный тон, звучащий надеждой, действует на матросов гораздо успокоительнее, чем слова Бастрюкова о башковатости мичмана Лопатина и чем рассказанный факт спасения матроса с «Кобчика». И вера Бастрюкова в спасение, как бы вытекающая из его любви к людям, невольно передается и другим; многие, только что думавшие, как и первогодок-матросик, что Артемьев уже потонул, теперь стали повторять слова Бастрюкова.

Между тем баркас, ныряя между волн, ходко шел вперед, удаляясь от корвета. Гребцы наваливались изо всех сил, так что пот градом катил с их раскрасневшихся лиц.

Цепко ухватившись за румпель руля, Лопатин с напряженным вниманием, прерывисто дыша, смотрит перед собой, направляя баркас в разрез волне. Подавшись всем корпусом вперед, точно этим положением ускорялось движение шлюпки, он всей фигурой своей и возбужденным лицом с лихорадочно блестевшими глазами олицетворял нетерпение. Он обернулся: корвет уже казался маленьким суденышком, точно от него отделяло необыкновенно большое пространство, а не верста или полторы. Он взглянул на компас и умоляющим голосом произнес:

— Милые… голубчики… теперь должно быть близко… Навались!

Теперь он привстал и, еле держась на ногах на стремительно качающейся шлюпке, оглядывал океан и прислушивался.

Ничего не видно. Ничего не слышно, кроме гула перекатывавшихся волн.

— Артемьев! О-о-о-о! Артемьев! — надсаживался молодой мичман, весь поглощенный в эту минуту одной мыслью: найти и спасти Артемьева.

Ни звука в ответ. Только рокочут волны.

— Буек, ваше благородие! — вскрикивает матрос.

Баркас гребет к буйку. Увы! он одиноко качается на волнах.

— Он тут где-нибудь поблизости, ребята… Бог даст, спасательный круг у него… Смотри, не видать ли?..

Вдруг на лице Лопатина безумная радость.

— Ребята, навались… Он здесь… Он машет рукой… Гляди… Братушки, навались!

Еще несколько дружных гребков весел — и баркас подплывает к Артемьеву, который, словно бутылка, вертелся в волнах.

— Братцы… а я уж и не ждал! — проговорил Артемьев.

Когда его подняли на баркас, он в первое мгновение от радостного волнения не мог говорить и только глядел на своих благодарными, полными слез глазами.

— Дай, ребята, ему чарку рома… Вали другую. Клади вот сюда, около меня, да накрой одеялами! — говорил счастливый Лопатин.

После двух чарок рома Артемьев пришел в себя и стал было рассказывать, как оступился со шлюпки, как упал и схватился за спасательный круг и как думал, что его не увидят со шлюпки, и ему придется помирать… Но Лопатин, занятый управлением шлюпки, слушал его рассеянно.

— Расскажешь на корвете, голубчик, — сказал он и снова вытянулся весь вперед и снова глаза его лихорадочно блестели, когда к баркасу приближался грозный вал.

На корвете переживали в этот час томительное ожидание. Когда баркас скрылся из глаз, бинокли устремились за ним, то скрывавшимся за волнами, то появлявшимся на их гребнях… Наконец и его потеряли из вида… Капитан напрасно искал его и, несколько побледневший и напряженно серьезный, выдавал свое тайное беспокойство за благополучие баркаса и людей на нем тем, что одной рукой нервно пощипывал бакенбарду, и, словно бы желая рассеять свои сомнения, проговорил, обращаясь к старшему офицеру:

— Лопатин, надеюсь, сумеет управиться с баркасом…

— Еще бы… Он отличный офицер…

— То-то… я знаю… Да и волнение не очень уж большое… Только с неумелым рулевым может захлестнуть.

Прошло полчаса томительного ожидания.

Наконец Степан Ильич, глядевший в подзорную трубу, проговорил:

— Баркас вижу!

Через некоторое время простыми глазами можно было видеть приближающийся баркас. Вот он совсем близко, и Лопатин машет белым платком.

— Спасли, значит, Артемьева! — радостно говорит капитан, и на его лице светится чудная улыбка.

— Везем Артемьева! — кричит Лопатин изо всех сил.

Матросы радостно крестятся. У всех просветлели лица.

— То-то и есть, братцы… Вот Артемьев опять с нами! — говорит Бастрюков. — Небось, напредки будет опасливее… не упадет со шлюпки! весело прибавляет он.

Через несколько минут баркас поднят, и из него выходят Лопатин, вспотевшие гребцы и мокрый Артемьев. Капитан крепко жмет руку Лопатину, благодарит гребцов и приказывает Артемьеву скорее выпить чарку рома.

Минут через пять корвет опять шел под всеми парусами, и Ашанин, радостный, что матрос спасен, как-то особенно весело скомандовал свистать к водке.

Корветская жизнь пошла своим чередом. Матросы стали обедать и слегка захмелевший от нескольких чарок Артемьев повторял потом на баке среди толпы матросов, как он сорвался со шлюпки и как ждал смерти и, главное, боялся, что его акул-рыба съест.

Глава вторая

Гонолулу

I

Роскошный тропический день оканчивался. Палящий зной спадал, и от притихшего океана веяло нежной прохладой.

Солнце быстро катилось к закату и скоро зажгло пылающим заревом далекий горизонт, расцвечивая небо волшебными переливами всевозможных красок и цветов, то ярких, то нежных, и заливая блеском пурпура и золота и полосу океана и обнаженные верхушки вулканических гор высокого зеленеющего острова, резко очерченного в прозрачной ясности воздуха.

Пуская черные клубы дыма из своей белой трубы, «Коршун» полным ходом приближается к пенящимся бурунам, которые волнистой серебристой лентой белеются у острова. Это могучие океанские волны с шумом разбиваются о преграду, поднявшуюся благодаря вековечной работе маленьких полипов из неизмеримых глубин океана, — об узкую надводную полоску кольцеобразного кораллового рифа у самого острова.

Замедлив ход, «Коршун» через узкий проход рифа оставил океан сзади и очутился в затишье лагуны, гладкой, как зеркало, и голубой, как бирюза. Эта лагуна, окруженная со всех сторон, представляет собой превосходную тихую гавань или рейд, в глубине которого, утопая весь в зелени и сверкая под лучами заходящего солнца красно-золотистым блеском своих выглядывавших из-за могучей листвы белых хижин и красных зданий набережной, приютился маленький Гонолулу, главный город и столица Гавайского королевства на Сандвичевых островах.

Володя глядел, как очарованный.

Пока корвет встал на якорь вблизи города, невдалеке от нескольких купеческих судов, преимущественно пузатых и неуклюжих «китобоев», стоявших на рейде, лиловатые тени сумерек пронеслись, словно дымки, над островом, и вслед затем почти мгновенно наступила ночь.

Прелестный остров скрылся от глаз, и только замелькавшие огоньки указывали на близость города. Кругом царила тишина, нарушаемая лишь тихим гулом океана из-за полоски барьерного рифа да порой гортанными звуками канацкой песни, раздававшимися с невидимых шлюпок, сновавших по рейду в виде огоньков, около которых сыпались с весел алмазные брызги насыщенной фосфором[95]Свечение моря похоже на свечение фосфора и потому иногда даже называлось фосфоресценцией моря, но с фосфором совершенно не связано. — Ред. воды. Стоявшие на рейде суда казались какими-то силуэтами с огненными глазами на мачтах, верхушки которых исчезали во мраке.

Небо вдруг засверкало миллионами ярких звезд и среди них особенно хороша была красавица южного полушария — звезда Южного Креста[96]Не звезда, а созвездие Южного Креста. — Ред. , которая тихо лила свой нежный свет с высоты потемневшего неба и казалась задумчивой. В воздухе была прохладная нега чудной тропической ночи.

— Господи! Какая прелесть! — вырвалось у Володи, и он побежал вниз, чтобы переодеться в штатское платье и скорее ехать на берег.

— Что, Ворсунька, видел, как здесь хорошо? — говорил он Ворсуньке, который уже догадался приготовить своему барину пару из тонкой чечунчи и шляпу в виде шлема, обмотанную кисеей.

— То-то хорошо, ваше благородие. Красивый островок. И город, говорил Бастрюков, довольно даже приятный, и все купить можно… И народ ласковый, доверчивый, даром что темнокожий. Должно, арапы будут, ваше благородие?

— Не арапы, то есть не негры, которых ты называешь арапами, а канаки. И они, брат, не черные, а темно-коричневые.

— Вроде малайцев, значит, ваше благородие?

— Да. Канаки от малайцев и произошли, одного племени.

— А вера их какая будет, ваше благородие? Язычники?

— Есть и христиане, а есть и язычники…

— И, подумаешь, много всяких народов, ваше благородие, живет на свете. Каких только не повидаешь нациев… Домой, коли на побывку после плавания пустят, придешь — так в деревне и не поверят, что такие народы есть… Пожалуйте, ваше благородие, пинджак.

— Да ты не подавай, я сам надену. А, небось, ты соскучился по деревне?

— Еще как соскучился, ваше благородие… Служить ничего, грех жаловаться, никто не забиждает, а при вас, что и говорить… Но только все-таки… Главная причина: бабу свою жаль! — прибавил Ворсунька.

— Еще около двух лет нам плавать, Ворсунька, а там и в побывку пойдешь…

— Пустят?

— Наверное, пустят на полгода. Можешь тогда и с женой вернуться в Кронштадт.

— То-то я так и полагал, ваше благородие! — обрадованно воскликнул Ворсунька.

— А я тебя денщиком к себе возьму. С женой у меня будешь жить.

Ворсунька окончательно повеселел.

— Дай вам бог всякого благополучия! Очень уж вы добрый барин, ваше благородие… И все матросы очень вами довольны… А уж я буду стараться, чтобы ходить за вами в полной исправности… Уж как буду стараться!..

— Да ты и так ходишь за мной, чего лучше. Без тебя все бы я растерял… Поди-ка узнай, Ворсунька, готов ли катер.

Вернувшийся через минуту вестовой смущенно доложил, что катер только что отвалил.

— Отвалил?! Как же не дали знать, что катер готов? Это свинство! воскликнул Володя, мгновенно вспыхивая, как порох. — Это черт знает что такое! И как он смел, скотина! Верно, ревизор поехал на катере?

При мысли о ревизоре, лейтенанте Первушине, злобное чувство овладело Володей, и глаза его засверкали, как у волчонка.

— Точно так, левизор, ваше благородие.

— Я так и знал… Это его штуки… Подожди! Я так этого не оставлю! кипятился Ашанин, порывисто выбрасывая слова и совершенно забывая о присутствии вестового.

— Но только, осмелюсь доложить, ваше благородие, я им докладывал на катер, что вы изволите ехать.

— Что же он? — нетерпеливо спросил Володя.

— Некогда, говорит, ждать… Я, говорит, еду за свежей провизией, а не гулять. И приказали отваливать, хоть все офицеры и просили левизора подождать.

— Ну да… ну да… это он нарочно.

Володя рвал и метал и, словно разъяренный зверек в клетке, ходил взад и вперед по маленькой гардемаринской каюте в чечунчевой паре, в шлеме на голове и тросточкой в руке… Его поэтическое настроение, вызванное красотой природы и прелестью чудной ночи, и все его мысли были теперь сосредоточены на ненавистном ему лейтенанте Первушине. Уж не в первый раз строит ему разные пакости этот завзятый дантист и крепостник за то, что Володя не скрывает своего негодования к таким людям и не раз в кают-компании произносил грозные филиппики по этому поводу и удивлялся, что некоторые офицеры, несмотря на приказание капитана, тихонько, спрятавшись за мачту, бьют по зубам матросов, пользуясь тем, что они не жалуются капитану. А ведь закон не разрешает офицерам собственноручной расправы.

Ревизор хорошо понял, конечно, кто эти «некоторые», и, злопамятный и мстительный, с тех пор невзлюбил Ашанина, и старался, по возможности, делать ему всякие неприятности исподтишка, не ссорясь открыто и избегая всяких споров, зная, что на стороне Володи большинство кают-компании. Раз Первушин после обеда на берегу шепнул старшему офицеру, как будто в порыве откровенности, что Ашанин позволял себе неуважительно отозваться о нем; другой раз — будто Ашанин заснул на вахте; в третий раз говорил, что Ашанин ищет дешевой популярности между матросами и слишком фамильярничает с ними во вред дисциплине, — словом, изо всех сил своей мелкой злобной душонки старался очернить Володю в глазах старшего офицера. Но это ему не удавалось.

Старший офицер, Андрей Николаевич, недаром был одним из тех честных моряков старого времени, который сам действовал всегда честно и открыто, не мог терпеть фальши и неискренности в других и грубо обрывал всякие сплетни и нашептывания, считая недостойным делом их слушать. Несмотря на то что после обеда на берегу вдвоем с ревизором Андрей Николаевич, попробовавший и портвейна, и хереса, и лафита, и портера, и шампанского, и, наконец, ликеров за кофе, был краснее обыкновенного и не совсем ясно и членораздельно произносил слова, тем не менее с нескрываемой брезгливостью оборвал ревизора, сказавши, что ему нет ни малейшего дела до того, как отзывается о нем Ашанин, но что он считает его порядочным и честным молодым человеком и усердным по службе… Что же касается до Степана Васильевича, то, вероятно, он… того… чересчур много выпил и не понимает, какие пакости врет… на Ашанина. Наверное, Ашанин ничего дурного за глаза не скажет… «Не скажет… у-ве-ре-н…», — заключил Андрей Николаевич заплетающимся языком и вскоре, как он выразился, «снялся с якоря» и вышел из гостиницы.

Такими же неудачными были и другие попытки Первушина, и он, еще более озлобленный, мстил Ашанину разными мелочными неприятностями вроде той, которую сделал в этот вечер.

Володя хотел было идти жаловаться к старшему офицеру, но тотчас же оставил эту мысль. К чему поднимать историю и жаловаться? Он еще с корпуса имел отвращение к «фискальству» и всяким жалобам. Нет, он лучше в кают-компании при всех выскажет Первушину всю гнусность его поведения. Этак будет лучше; пусть он знает, что даром ему пакости не пройдут. Ему теперь нельзя будет прибегать к уловкам и заметать хвостом свои фокусы.

А пока надо идти к старшему офицеру и попросить двойку[97]Двухвесельная маленькая шлюпка..

Ворсунька, с полным сочувствием следивший за Володей, и, пожалуй, возмущенный не менее, если не более его самого за то, что ревизор не подождал Ашанина, в свою очередь мысленно награждал весьма нелестными эпитетами этого «рыжего кобчика», как звали втихомолку матросы лейтенанта Первушина. Прозвище это не лишено было меткости, которой вообще отличаются прозвища матросов, даваемые офицерам. Действительно, лицо рыжеволосого маленького лейтенанта, с за гнутым носом и круглыми злыми глазами, напоминало птицу ястребиной породы.

— Ваше благородие, шлюпку, если угодно, можно сейчас спроворить, сказал Ворсунька.

— Какую шлюпку?

— А вольную… Здесь их много близ конверта шнырит, шлюпок-то… Дозвольте вскричать.

— Не надо, Ворсунька. Я на двойке поеду. Старший офицер где?

— В кают-компании… Чай кушают… А деньги с собой изволили взять?

— Нет… достань-ка из шифоньерки.

— Сколько прикажете?

— Долларов десять.

— А то пять разве? Пожалуй, хватит вам?

Сам необыкновенно бережливый, почти скупой, копящий деньги и редко съезжавший на берег, чтобы не потратиться на себя, Ворсунька не менее ревниво оберегал и интересы молодого барина.

— Нет, достань десять! — улыбнулся уже начинавший «отходить» Володя и спросил: — А ты и здесь не съедешь на берег?

— Съезжу, ваше благородие, коли команду отпустят. Во Францисках только раз съезжал. Любопытно погулять… Ну, и бабе своей что купить, — прибавил Ворсунька.

— Уж ты и без того много накупил!

— То-то нельзя без гостинцев. Привезу — рада будет… И денег привезу… Все вот говорят: скупой ты, Ворсунька…

— Конечно, скупой! — поддразнил Володя.

— Вот и вы, ваше благородие, говорите: скупой! А я не зря скупой. Дома-то у нас в деревне беднота… Надо что отцу с матерью привезти…

— Я шучу, Ворсунька! — проговорил Володя; слова вестового напомнили ему, что и он собирался послать денег матери. — Ты, брат, славный парень! прибавил он и вышел из каюты.

— А вы что не на берегу, Ашанин? — удивился старший офицер, увидав в кают-компании Володю.

— Катер прозевал, Андрей Николаевич.

— Да ведь он только что отвалил… Могли бы успеть…

— То-то не знал, что катер отваливает. Позвольте, Андрей Николаевич, двойку.

— Сделайте одолжение.

— Очень вам благодарен.

— А то стакан чайку не выпьете ли со мною?.. Или торопитесь посмотреть людей, прадеды которых Кука съели[98]Джемс Кук был убит гавайцами в феврале 1779 года из-за жестокости англичан; по их требованию островитяне вернули только части его тела. — Ред. ?

— Пожалуй, выпью…

— Вот и отлично… Эй, вестовой! Стакан!

Андрей Николаевич был большой любитель чая и пил собственный, большой запас которого был взят им из Петербурга. Он сам заваривал и как-то особенно настаивал чай и любил угощать им.

— Ну, что, каков чаек-то? — спросил он, когда Ашанин отпил несколько глотков.

— Ничего себе…

— Ничего себе! — с укором заметил Андрей Николаевич. — Это, батюшка, нектар, а не чай… Вы, значит, — извините, батенька, — толку не знаете в чае.

— Признаться, мало, Андрей Николаевич.

— То-то и видно… А вы вот внюхайтесь… Аромат-то каков… Эй, вестовой!

— Есть! — отозвался вбежавший вестовой.

— Скажи на вахте, чтобы приготовили двойку… Вижу, вам не ждется, Ашанин…

Через пять минут доложили, что двойка готова.

— Ну, погуляйте на здоровье… Может, и его величество гавайского короля Камеамеа IV увидите. Он не особенно чванный король и любит поиграть с капитанами китобойных судов на бильярде и выпить с ними бутылочку-другую… А послезавтра вы его увидите во дворце…

— Как так?

— Капитан будет представляться его величеству и, конечно, возьмет с собой всех желающих. Вы, разумеется, захотите посмотреть и дворец и королевскую чету.

— Еще бы!

— Прелюбопытно! Я представлялся королевской чете три года тому назад, когда был здесь на «Голубчике»… Король в шитом мундире, черномазая и очень недурненькая королева в модном платье, министры, — одним словом, все как следует; вот увидите… А подумаешь, давно ли эти короли ходили, в чем мать родила! — засмеялся Андрей Николаевич.

— Дядя мне рассказывал, что когда он в 1825 году был со своим шлюпом в Гонолулу, и полуголый король обедал у дяди, доложили, что какие-то две женщины подплыли к борту и непременно желают видеть капитана… Оказалось, что это была королева и ее фрейлина… Они настоятельно требовали и жестами и несколькими ломаными английскими словами, чтобы их пригласили к столу, и дядя был в затруднении, как быть с ее величеством… Но король разрешил недоразумение: он велел обеим дамам плыть назад, и они после протестов поплыли назад.

— Ну, теперь ничего подобного нет… Вы вот сообщите вашему почтенному дядюшке, какая разница между тем, что он видел в 1825 году, и что вы увидите в 1861[99]Ошибка в дате. Король Камеамеа посетил корвет «Калевала» в 1862 году. — Ред .…Ну, до свидания. Желаю весело провести время… На набережной есть хороший отель… Прежде его держал один француз…

II

Минут через двадцать маленькая двойка пристала к пристани, у которой толпилось несколько шлюпок с судов, и Володя ступил на набережную, довольно светлую, оживленную и шумную, против пристани, вблизи которой было несколько кабачков и где под зелеными навесами, освещенными цветными фонариками, темнокожие каначки в своих живописных ярких одеждах продавали овощи и фрукты.

На этом небольшом пространстве толпилось много народа, шел говор на разных языках и раздавался веселый, подчас пьяный смех. Тут были и темнокожие канаки и каначки — одетые, полуодетые и очень мало одетые, и матросы с купеческих кораблей в белых рубахах и штанах, особенно выделяющихся на этом пестром фоне канацких одежд. Канаки в этой толпе, как видно, менее заботились о полноте и красоте своих костюмов, но зато каначки положительно были интересны в своих легких, преимущественно ярких, тканях, надетых прямо на тело. Все они, и мужчины и женщины, отличались необыкновенно добродушными лицами, веселыми и оживленными, черты которых, довольно правильные, были гораздо красивее, чем у малайцев.

Глядя на этих симпатичных канаков, Володя невольно припомнил рассказы путешественников о том, как европейцы — и преимущественно моряки познакомили этот кроткий народ с дурными сторонами цивилизации и, главное, с водкой, прежде неизвестной среди канаков, а теперь довольно-таки ими любимой. И мало ли чего еще дурного не принесли европейцы вместе с хорошим со школами, с просвещением, с христианством. Прежде на благодатном острове, климат которого, благодаря его положению среди океана, один из лучших в мире, не было никаких болезней, и люди умирали от старости, если преждевременно не погибали в пастях акул, на ловлю которых они отправлялись в океан и там, бросившись с лодчонки в воду, ныряли с ножами в руках, храбро нападая на хищников, мясо которых незаслуженно прежде ценили. А теперь уж есть разные болезни, правда, излечивающиеся целебным чудным воздухом даже без докторов, но все-таки уж прежней долговечности нет.

Несколько гребцов с катера, любопытно озираясь, толкались в этой толпе, над которой сверху смотрело брильянтовое небо и которую ласкала нега волшебной тропической ранней ночи. Человека три матросов с «Коршуна» стояли у лавчонки с фруктами, несколько смущенные тем, что торговка, сделав рукой какой-то знак и улыбнувшись ласковой улыбкой, открывая ряд ослепительно белых зубов, внезапно исчезла. И много было таких лавчонок без присмотра. Хозяйки их с беспечной доверчивостью оставляли товар, чтобы поболтать с соседкой или даже сбегать домой: как видно, здесь не имеют европейских понятий о воровстве. Недаром же Володя потом видел, что запоров почти нигде нет в канацких домах.

Но вот молодая каначка вернулась, и матросы начали торговать большие апельсины. Они ухитрились объясниться и за маленькую серебряную монетку получили десяток апельсинов, да еще каначка дала каждому матросу по апельсину в придачу и спросила, ломая английский язык:

— Инглиш сейлор? (английский матрос?)

— Русс, милая, русс! — отвечал матрос. — Нет инглиш! — прибавил он, ожесточенно махая головой.

Очевидно, каначка не имела никакого представления или, быть может, весьма смутное о русских матросах; тем не менее она любезно кивнула головой, словно бы вполне удовлетворенная ответом, и предложила матросам маленькую связку бананов и не взяла платы, когда матросы ей предложили.

— Ну, спасибо, мерси, тэнк-ю, мадам!

Матросы галантно приложили руки к шапкам и ушли.

— И ласковый же народ, братцы! — проговорил один из них, уписывая банан.

— Обходительный…

— И как же здесь привольно… Воздух-то какой легкий…

— И спать вовсе не охота, а, поди, десятый, должно, час…

— Не меньше.

Володя, с любопытством поглядывавший вокруг на эту оживленную толпу, заметил, что очень пьяными были только европейцы-матросы, которые буянили и лезли в драку. Среди же туземцев он не видал пьяных; были подгулявшие и вели себя очень тихо и прилично.

Побродив минут десять в толпе, Ашанин вышел из нее, чтобы отправиться в город и побродить по полутемным, слабо освещенным редкими фонарями улицам-аллеям, по бокам которых мигали огоньки домиков, скрытых в листве, как увидал перед собой старшину катера, унтер-офицера, вместе с гребцом, которые только что вышли из кабачка и вытянулись перед Володей, приложив свои пятерни к шапкам.

— Доброго вечера, ваше благородие! — проговорил унтер-офицер. — Очень приятное здесь место, ваше благородие. Очень даже лестно прогуляться.

— И водка хороша? — улыбнулся Володя.

— Мы, ваше благородие, малость только самую попробовали, потому как… с катера, значит… Виски прозывается, но только против нашего рома не сустоять… Уж вы, ваше благородие, будьте добры, не обсказывайте, значит, господину левизору, что мы заходили в заведение, а то… левизор…

— С чего ты взял? Будь спокоен… не обскажу.

— Мы всего по стаканчику, ваше благородие, — говорил унтер-офицер, хотя некоторая развязность и оживление едва ли соответствовали такому незначительному количеству виски.

— Что, катеру велено дожидаться?

— Точно так, левизора, а затем мы обернем к полу ночи за господами офицерами.

— А ты не знаешь, куда они пошли?

— Должно быть, в гостиницу, ваше благородие… вот сюда, прямо, если идтить по набережной… такой большой дом, очень даже хороший… я с левизором ходил…

— Ну, ладно, до свидания.

— Счастливо оставаться, ваше благородие.

Володя не хотел идти в гостиницу в такую чудную ночь и пошел наугад в первую аллею… Ах, как хорошо было! Как приятно дышалось среди темневшей зелени и пальм и низких раскидистых бананов, среди благоухания цветов в маленьких садиках у освещенных фонариками маленьких домишек, крытых той же листвой бананов.

Судя по скромным домикам, улица эта была не из главных, и жители, видимо, не стеснялись любопытными чужими взорами, предоставляя кому угодно смотреть сквозь раскрытые двери на то, что делалось внутри. Целые семьи темнокожих канаков сидели живописными группами у порога или лежали, не стесняясь костюмами, на циновках внутри домов. Матери слишком откровенно кормили грудных детей или искали насекомых в головах более взрослых ребятишек, а то и в курчавой, покрытой жестковатыми, черными, как смоль, волосами, голове почтенного хозяина. И везде слышался гортанный говор, прерываемый веселым смехом, который лучше всяких слов говорит, что люди довольны и даже счастливы.

Эти идиллические семейные картины как-то отвечали и этой чудной ночи, и этой дивной природе и переносили Володю в мир первобытных людей, счастливых в своем наивном неведении ни войны, ни болезней, ни нужды, греющихся под горячим солнцем тропиков и довольствующихся кокосами, ананасами, бананами.

А на улице то и дело встречались полутемные фигуры гуляющих. Тихий говор и смех как-то таинственно разносятся в воздухе, словно бы говоря о людском счастье. По временам раздавался мягкий, слегка звякающий по крупному жесткому песку улицы шум копыт, и мимо Володи проносились с веселым смехом стройные фигуры амазонок-каначек, сидящих по-мужски на маленьких лошадках.

Володя повернул в другую улицу, потом в третью — все те же хижины, все те же идиллические картины в домах, все те же встречи гуляющих и катающихся верхом — и вышел, наконец, в лучше освещенную улицу с несколькими лавками и ресторанами, в которых капитаны с купеческих судов играли на бильярде, и многие канаки в более или менее европейских костюмах потягивали водку или пиво. Вокруг таких ресторанов непременно стояли кучки канаков, одетых по-туземному, то есть прикрытые слегка, с голыми ногами и обнаженной грудью, и глазели на игроков.

Его величества, однако, не было в числе игравших на бильярде. Какой-то англичанин, вероятно офицер с английского военного фрегата, стоявшего на рейде, на вопрос Володи, нет ли короля в числе играющих, отвечал, что он уже сыграл несколько партий и ушел, вероятно, прогуляться среди своих подданных, и советовал Володе идти к большому освещенному, открытому со всех сторон зданию на столбах в конце улицы, на площадке, окруженной деревьями, откуда доносились звуки, напоминающие скрипку.

— Там канаки танцуют свой национальный танец «уле-уле». Вероятно, и его величество там! — прибавил англичанин.

Володя пошел по указанному направлению и скоро подошел к большому сараю. Звуки музыки, не особенно гармоничной, с быстрым все учащающимся темпом, раздавались громко и резко. Огромная толпа канаков и каначек наполняла сарай, окружив тесным кольцом танцующих.

Володя пробрался вперед и увидал молодую каначку, обмотанную кусками яркой ткани. Она стояла неподвижно на одном месте, но все ее тело изгибалось направо и налево, взад и вперед, причем голова почти касалась земли; движения танцовщицы становились все быстрее и быстрее; канаки-музыканты все учащали темп на своих маленьких, похожих на балалайки инструментах, которым аккомпанировала флейта; наконец, туловище танцовщицы совсем закружилось в стремительном движении… Но вдруг звуки сразу оборвались, и каначка стояла неподвижная, не шелохнувшись. Пот градом катил с ее лица, глаза как-то дико блестели.

Это и есть танец «уле-уле».

Темнокожая публика разразилась громкими криками восторга.

Вслед затем из публики вышел молодой человек, ведя за руку молодую женщину, и начал тот же танец, но только вдвоем. Но Володе не особенно понравился и первый танец, и он собирался уже выходить, как в числе зрителей первого ряда увидал нескольких корветских офицеров, и в том числе своего любимца — доктора Федора Васильевича, и он подошел к своим.

Вскоре русские офицеры отправились целой гурьбой на набережную, где среди большого темного сада сияло своими освещенными окнами большое здание лучшего отеля в Гонолулу. Высокий горбоносый француз, хозяин гостиницы, один из тех прошедших огонь и воду и перепробовавших всякие профессии авантюристов, которых можно встретить в самых дальних уголках света, любезно приветствуя тороватых моряков, ввел их в большую, ярко освещенную общую залу и просил занять большой стол.

В зале было прохладно. В настежь открытые большие окна врывался чудный аромат от цветника, разбитого в саду. Все шумно стали рассаживаться и заказывать себе блюда. Так как вкусы у моряков были разнообразные, то хозяину-французу пришлось обходить каждого и запоминать, кто чего желает. Расторопные лакеи-канаки в своих белых куртках и шароварах бесшумно выходили, получая приказания хозяина на канацком языке.

В ожидании ужина на столе, по русскому обычаю, появилась закуска: маринованные сельди, анчоусы и сыры и, разумеется, джин, абсент и виски. Все чокались друг с другом, веселые и довольные, что находятся на берегу. Скоро стол был уставлен всевозможными кушаньями, какие только могли дать в гостинице, и множеством бутылок. Пили и шампанское, и кларет, и портвейн, и эль, и портер. Доктор и Володя, сидевшие рядом, потягивали через соломинки «cherry coblar», вкусный прохладительный американский напиток, смесь хереса, ликера и воды с толченым льдом.

За столом становилось шумно. Почти все офицеры и гардемарины с «Коршуна», исключая старшего офицера, ревизора, батюшки и вахтенного, собрались здесь. Менялись впечатлениями, составляли программы экскурсий, делали предположения, куда «Коршун» пойдет с Сандвичевых островов, — этого никто не знал. Затем много разговоров было о том, кто будет назначен начальником эскадры и скоро ли он приедет. Если назначат «беспокойного адмирала», то беда… Он был хорошо всем известен во флоте по своей репутации бешеного человека и отчаянного «разносителя» и вместе с тем превосходного адмирала, знающего, решительного и отважного. Лейтенант Поленов, плававший с этим адмиралом три года, передавал неутешительные сведения о его вспыльчивости, о его «разносах» и требовательности по службе и о его внезапных переводах офицеров с судна на судно даже среди океана. Особенно он школил гардемаринов.

— Небось, он всю эскадру подтянет! — прибавил лейтенант.

— «Коршун» нечего подтягивать… «Коршун» и без адмирала в отличном порядке! — вступился за честь «Коршуна» мичман Лопатин.

— Знаю; но у него, господа, и не ждешь, что ему вдруг не понравится.

Молодежь слушала, несколько смущенная, но старый штурман подбодрил всех, заметив с улыбкой:

— Не так страшен черт, как его малюют. Я знаю Корнева. Тоже плавал с ним.

— Ну и что? — спрашивали со всех сторон.

— Горячка — это верно… Лодырей не любит — это тоже верно; но зато добрейший человек, в сущности… Я, по крайней мере, знаю, что из-за него никто не пострадал.

— Он, верно, на флагманском корвете, который идет сюда, будет плавать? — спросил кто-то.

— Он-то? — и Степан Ильич усмехнулся и прибавил: — Не таковский! Он на всех судах эскадры переплавает, чтобы поближе ознакомиться с судном и с офицерами… Наверное, месяц-другой посидит и на «Коршуне».

Ашанин разговаривал с доктором, мало обращая внимания на толки о «беспокойном адмирале». Он передавал свои впечатления о канаках и каначках, о прелестной прогулке вечером, и они условились на следующее утро съехать вдвоем на целый день: Федор Васильевич был свободен — ни одного больного у него не было в лазарете, и Володя тоже — на якоре, с разрешения капитана, офицеры стояли вахты посуточно. Они сперва осмотрят город, а потом отправятся за город — в знаменитые апельсинные рощи, а потом в живописное ущелье, оканчивающееся обрывом над океаном, откуда вид восхитительный. По крайней мере так говорили местные жители.

Ужин уже приходил к концу, как в залу вошел ревизор и, присевши к столу, заказал себе ужин и велел подать шампанского.

При виде ревизора веселое настроение Ашанина исчезло. Он вдруг сделался мрачный и бросал свирепые взгляды на ревизора.

— Что с вами? — спросил доктор.

— Вы разве не знаете, что сделал со мной этот отвратительный дантист?

— Какой дантист? У нас не один! — улыбнулся Федор Васильевич.

— Первушин.

— Ничего не знаю.

— Вы разве не на катере съехали на берег?

— Нет, на вельботе вместе с капитаном…

— Ну, так слушайте, Федор Васильевич!

И Володя, снова взволнованный при воспоминании об обиде, рассказал, что сделал с ним ревизор.

— Плюньте, Владимир Николаич.

— Нет, я так этого не оставлю, Федор Васильевич. Такого нахала надо проучить: он не в первый раз устраивает мне пакости. Я не обращал прежде внимания, а больше не могу.

— Что же вы хотите делать?

— Я ему при всех скажу, что так порядочные люди не поступают.

— Бросьте. Охота вам поднимать историю. Он пожалуется на вас капитану, скажет, что вы дерзки со старшим… Точно вы не знаете Первушина?

Но возбуждавшийся все более и более Володя не слушал Федора Васильевича и, чувствуя неодолимое желание «оборвать» ревизора, вздрагивавшим голосом крикнул ему через стол:

— Степан Васильевич!

— Что вам угодно, господин Ашанин?

— Мне угодно узнать, отчего вы не подождали меня минутку на катере, несмотря на то что вестовой доложил, что я готов! — вызывающим тоном продолжал Володя, внезапно бледнея.

Наступило общее молчание.

— Я не обязан всех ждать… Вольно вам было опаздывать!

— Одну минуту не могли подождать? Значит, не хотели?

— Хотя бы и не хотел. Это не ваше дело, и я попрошу вас прекратить этот разговор! — проговорил ревизор, возвышая голос.

— Вы не имели права не хотеть. Катер для всех офицеров, не для одного вас…

— Прошу не забываться, господин гардемарин Ашанин. Вы — дерзкий мальчишка!

— А вы — невежа, господин Первушин! — крикнул Володя. — И я знаю, почему вы стараетесь при всяком случае сделать мне неприятность: потому что я вас считаю дантистом… Вы бьете матросов, да еще не имеете доблести делать это открыто и бьете исподтишка…

— Молчать! Как вы смеете так говорить со старшим в чине! — крикнул, зеленея от злости, Первушин.

— Молчите сами! Мы здесь на берегу, а не на корвете! — крикнул в свою очередь и Володя.

Первушин видел со всех сторон несочувственные взгляды, видел, что большинство офицеров на стороне Ашанина, и примолк, усиленно занявшись едой.

— Ну, так и знайте, он теперь на вас рапорт подаст! — тихо заметил доктор.

— Черт с ним, пусть подает!

Старший штурман, Степан Ильич, не терпевший никаких ссор, хотел было примирить поссорившихся и с этой целью уговаривал и ревизора и Володю, но оба они решительно отказались извиниться друг перед другом. Ревизор даже обиделся, что Степан Ильич сделал ему такое унизительное предложение: извиниться перед гардемарином.

— Отлично вы его осадили, Владимир Николаевич, — сочувственно говорил Ашанину мичман Лопатин, когда все офицеры в полночь возвращались на катер.

— Ловко вы задали ему «ассаже»! — одобрял и гардемарин Кошкин, — а то эта скотина слишком много воображает о себе!

На следующее утро, когда доктор с Ашаниным собрались ехать на берег, старший офицер подошел к Ашанину и позвал к себе в каюту.

— Садитесь, — проговорил он, указывая на табуретку.

И когда оба они уселись, Андрей Николаевич, видимо озабоченный и огорченный, проговорил:

— Лейтенант Первушин подал на вас рапорт капитану. Что там у вас вышло?

Ашанин рассказал, как было дело и из-за чего все вышло. Старший офицер внимательно выслушал Володю и заметил:

— Положим, ревизор был неправ, но все-таки вы не должны были так резко говорить с ним, хотя бы и на берегу… Худой мир лучше доброй ссоры, а теперь вот и открытая ссора… и этот рапорт… Признаюсь, это очень неприятно…

— Но я был вызван на ссору, Андрей Николаич. Лейтенант Первушин не в первый раз делает мне неприятности…

— Знаю-с… Он вас не любит… А все-таки… надо, знаете ли, на судне избегать ссор… На берегу поссорились — и разошлись, а здесь никуда не уйдешь друг от друга, и потому следует жить по возможности мирно… Я вам об этом говорил — помните? — еще когда вы поступили на корвет.

— Я помню это, Андрей Николаевич, и никогда ни с кем не затевал ссоры.

— А вот теперь ссора вышла… И этот рапорт! — поморщился Андрей Николаевич, взглядывая на лежавший у него на столике сложенный лист белой бумаги. — Я должен его представить командиру… Знаете ли что, Ашанин?

— Что, Андрей Николаевич?

— Не лучше ли вам извиниться перед Первушиным, а? А я бы уговорил и его извиниться. Тогда бы и рапорт он взял назад… Я вас прошу об этом… Я понимаю, что вам неприятно извиняться первому, тем более что виноват во всем Первушин, но пожертвуйте самолюбием ради мира в кают-компании… А я даю вам слово, что Первушин больше не позволит себе неприличных выходок… Я с ним серьезно поговорю… Сделайте это для меня, как старшего вашего товарища… И, наконец, к чему беспокоить капитана дрязгами? У него и без дрязг дела довольно.

Андрей Николаевич был, видимо, огорчен этой историей. Он боялся всяких «историй» в кают-компании и умел вовремя прекращать их своим вмешательством, причем влиял своим нравственным авторитетом честного и доброго человека, которого уважали в кают-компании. До сих пор все шло хорошо… и вдруг ссора.

И Андрей Николаевич так убедительно и так мягко просил, что Володя, наконец, уступил и проговорил:

— Извольте, Андрей Николаевич. Ради вас я готов первый извиниться…

— Вот спасибо, голубчик! Вот это по-товарищески!

И, просиявший, он крепко пожал руку Ашанина.

— Но только я извинюсь, так сказать, формально, а в сущности я все-таки не могу уважать Первушина…

— Это ваше дело. Быть может, многие его не уважают… Но только не следует показывать этого… Бог с ним. Он, вероятно, и сам понимает, что не ко двору у нас, и, может быть, уйдет… А пока не надо ссор… не надо…

Через полчаса после того, как Андрей Николаевич поговорил наедине и с Первушиным, Володя извинился перед ревизором и тот перед Ашаниным. Они пожали друг другу руки, хотя оба в душе остались непримиренными. Но зато Андрей Николаевич сиял и, вернувшись в свою каюту, изорвал на мелкие кусочки рапорт и бросил их в иллюминатор.

С этого дня Володя стал пользоваться особенным расположением Андрея Николаевича.

Двойка уже с четверть часа как дожидалась у борта, и доктор с Володей, наконец, уехали на берег.

III

Небольшая двуместная коляска, заказанная еще накануне в гостинице, запряженная парой небольших, крепких лошадок, дожидалась у пристани.

К некоторому изумлению доктора и Ашанина, на козлах сидел весьма приличный господин пожилых лет — по наружности англичанин или американец — в цилиндре на голове и с сигарою в зубах.

— Странный кучер! — проговорил Ашанин.

И, сомневаясь, за ними ли приехал экипаж, он по-английски спросил:

— Вы за нами приехали?

— Да, за двумя русскими офицерами, если только вы, господа, заказывали экипаж, — проговорил кучер, слегка кивнув головой.

В эту минуту к коляске подошел какой-то господин, по-видимому капитан купеческого судна, и, протягивая руку кучеру, проговорил:

— Доброго утра, капитан. Как дела?

— Доброго утра. Ничего себе…

Когда седоки хотели было садиться, этот кучер, которого называли капитаном, сказал:

— Извините, господа… Я не люблю недоразумений. Условия вам известны?

— Нет, — отвечал доктор.

— Экий дурак этот Лагранж. Так и видно, что француз! — засмеялся кучер и спросил: — Вы ведь берете экипаж на целый день?

— Да.

— Так, приблизительно, часов до семи вечера? Позже — темно ездить, особенно за городом.

— Пожалуй, до семи часов.

— Так я беру за это десять долларов. Согласны?

— С большим удовольствием.

— Ну, значит, дело в порядке. Садитесь, и куда прикажете вас везти: прямо за город, в ущелье или сперва хотите покататься по городу?..

— Прежде по городу.

Кучер тронул вожжами, и коляска покатилась по усыпанной песком шоссированной набережной, на которой были красивые европейские дома, окруженные садами, несколько магазинов, отелей и церковь и здание парламента[100]На Сандвичевых островах введена конституция..

— Это лучшая часть города, — говорил кучер, указывая бичом на дома, здесь живут консулы и более или менее богатые европейцы. Впрочем, и канаки нынче строят порядочные дома и перебираются из своих лачуг! — прибавил он.

— А где дворец короля?

— Немного подальше, в гору… Хотите взглянуть? Ничего интересного… Самый обыкновенный дом, каких много в С.-Франциско, если вы там были.

Доктор и Володя решили не смотреть дворца, тем более что завтра придется быть в нем и, проехав всю набережную, просили ехать в город, где живут канаки.

Коляска катилась по роскошным аллеям, усаженным тропическими деревьями, и по бокам этих аллей ютились в листве бананов маленькие белые дома, крытые зеленью тех же бананов. Около домиков были садики, огороды и маленькие полянки, засеянные маисом, — совсем деревенский вид.

— Скверно живут эти канаки! — заговорил кучер-капитан. — И страна бедная… Только долины и родят что-нибудь, а горы бесплодны. Впрочем, зато канаки и неприхотливы, довольствуются малым: банан, кокос, маис — больше ему и не нужно… А народ хороший, честный и добрый народ… Вот только виски любят. И то европейцы их научили пить водку… прежде, говорят, они ее не знали… И на правительство жаловаться нельзя: не притесняет и налоги назначает очень маленькие, да и то берет их только с состоятельных людей… И способный народ. Давно ли были дикими, а теперь в парламенте сидят.

— Любопытно было бы побывать в парламенте у канаков. Теперь есть у них заседания?

— Нет, парламент закрыт! — сообщил капитан.

— А нельзя ли побывать у них в домах? — спросил Володя.

— Конечно, можно… В любой заедем.

Кучер остановил коляску, окликнул по-канацки, и через минуту вышел молодой канак и знаками попросил в дом.

Там наши туристы были встречены целой семьей темнокожих хозяев: мужчинами, женщинами и детьми, и приняты самым радушным образом. Тотчас же на столе появились бананы и апельсины. В большой комнате, пол которой был устлан циновками, было тесно, но относительно чисто; стены были выбелены, кое-какая мебель имела приличный вид. В боковые комнаты, вероятно, спальные, ни доктор, ни Володя не заглядывали.

Посидев несколько минут, они хотели было доставать портмоне, но кучер-капитан остановил их.

— Они не возьмут и обидятся. Лучше купите у них апельсинов и бананов.

Володя так и сделал.

Объехав весь город и побывав в нескольких канацких домиках, наши путешественники позавтракали в гостинице — и кучер уехал завтракать, предупредив, что завтракает час, — и затем поехали за город.

Солнце палило невыносимо. Лошади тихо поднимались в гору.

Но вот, наконец, через час езды показался лесок, и оттуда донесся острый аромат апельсинов. Скоро коляска въехала в роскошную большую рощу апельсинных и лимонных деревьев; аромат от зеленых еще плодов и листвы сделался еще сильнее. Здесь остановились и вышли погулять, но долго гулять не пришлось: у наших путешественников начинали болеть головы и от жары и от этого душистого запаха, и они поторопились сесть в экипаж.

Роща или, вернее, лес этих плантаций кончился, начался спуск, и коляска въехала в дикое ущелье между отвесно поднимающимися горами. По бокам, на этих отвесах, гордо поднимали свои верхушки высокие пальмы различных видов, преимущественно кокосовые, развесистые тамаринды, пихты и великаны секвойи. В ущелье было прохладно. Коляска двигалась медленно по узкой дороге, загроможденной камнями. И доктор и Володя были в восторге, любуясь этой роскошью растительности и мрачным видом ущелья.

Но вот коляска остановилась, и кучер сказал:

— Выходите, джентльмены.

Джентльмены вышли и ахнули от восторга.

Они были над кручей, над которой громоздились камни и среди них деревья, казавшиеся крошечными, а прямо перед ними расстилалась беспредельная даль океана, красивого, голубого. Кругом царила тишина, и только тихий гул прибоя нарушал эту торжественную тишину.

— Прелесть! — воскликнул Володя.

— Хорошо! — ответил Федор Васильевич.

Они уселись на камне. Через несколько минут кучер, повернув коляску назад и привязав лошадей к дереву, подошел к ним, уселся на другом камне и проговорил:

— А знаете, господа, какую историю рассказывают канаки об этом месте?

— Не знаем. Расскажите, пожалуйста.

И кучер рассказал, что много лет тому назад здесь, на острове, была междоусобная война, против короля восстали и объявили королем другого. Это самое ущелье решило участь прежней династии. После победоносного сражения инсургенты загнали своих врагов к этому обрыву, и все они были сброшены вниз.

— До сих пор еще груды костей валяются внизу у берега! — заключил рассказчик и снова засосал свою сигару.

Этот странный извозчик, которого называли капитаном и который, по всем признакам, занимался своей теперешней профессией случайно, давно уже интересовал и доктора, и Ашанина. И Володя осторожно спросил:

— А вы давно здесь живете?

— Да уж лет пять, — отвечал кучер в цилиндре и прибавил: — с тех самых пор, как погибла моя бедная «Нита».

— Ваша супруга? — спросил Володя.

— Нет, молодой джентльмен, не супруга — я тогда еще не был женат, — а превосходный китобойный барк «Нита», которым я командовал пятнадцать лет и в последний год купил у владельцев и стал полным собственником. И как удачен был последний лов!.. «Нита» имела полный груз, даже палуба была полна бочками… и я рассчитывал положить в карман, по крайней мере, тысяч пятнадцать долларов, а вместо того… А главное, сам виноват: не застраховал «Ниту»… Ну, да мы, американцы, не падаем духом… Теперь я вот извозчик, а скоро опять заведу новую «Ниту» и пойду китобойничать! — вызывающе прибавил янки.

— А где ваша «Нита» погибла, капитан? — осведомился Ашанин.

— Недалеко отсюда, недалеко отсюда, милях во ста… Шторм был отчаянный, я вам скажу, господа, и продолжался, подлец, целые сутки… Думал: «Нита» выдержит, не в первый раз она бывала в передрягах…

— Отчего же она не выдержала, капитан?.. Не угодно ли вам сигару? предложил доктор.

— Благодарю, сэр… Сигары у вас, кажется, хорошие! — проговорил он, понюхав сигару, и тотчас же закурил ее, швырнув свой окурок. — Добрая сигара! Гаванская и высшего сорта! — прибавил он, потянув носом дым. Отчего «Нита» не выдержала? Да опять-таки по моей самонадеянности и жадности… Да… «Нита» была перегружена, а я жалел бросить за борт часть драгоценного груза… Все ждал до последней минуты… И когда мы побросали бочки с палубы, было поздно… Волны залили «Ниту», и она с моими долларами пошла ко дну…

— И многие спаслись?

— Всего трое из двадцати пяти человек экипажа: плотник, юнга и я… Сутки держались на обломках марса-реи… Целые сутки… Не особенно приятно… Проходивший китобой заметил наши сигналы и спустил вельбот, снял нас и довез до Гонолулу. С тех пор я и застрял здесь. Ну, да нечего жаловаться… делишки здесь идут хорошо с тех пор, как я вздумал завести здесь первую коляску…

— А до вас их не было?

— Были только у короля да у богатых европейцев, а для публики ничего не было, кроме безобразных канацких экипажей, в которых все ваши внутренности выворотит. Спасибо товарищам-китобоям: дали денег в долг для начала, и я выписал из Фриско первую коляску. Теперь у меня четыре! — не без горделивого чувства прибавил предприимчивый янки.

— И работаете хорошо, капитан?

— Недурно, особенно когда приходят военные суда и почтовые пароходы из Фриско и из Японии… Тогда и я и три моих кучера-канака целый день заняты… Впрочем, недавно конкурент явился. Тоже янки.

— И вы все-таки думаете завести китобойное судно и опять в море?

— Непременно… На будущий год продам все свое заведение и закажу хорошее суденышко… Надоело сидеть на козлах, когда привык стоять на палубе. И китов набью, и разбогатею, ну, тогда вернусь домой в Калифорнию… А пока прошу вас, джентльмены, рекомендовать мои экипажи вашим товарищам. Они не ездили еще сюда, а непременно следует… Не правда ли, отличная прогулка?.. Пожалуйста, посоветуйте, и вот моя карточка!

С этими словами американец достал из бокового кармана с десяток карточек-объявлений и подал их доктору и Ашанину.

На карточках значилось:

Капитан А.Э.Куттер

содержит лучшие экипажи в Гонолулу,

знает лучшие места для экскурсий.

Коляски и кабриолеты

отпускает и верховых лошадей

Внизу стоял адрес.

— И пусть господа моряки за экипажем прямо ко мне обращаются, а не через отель. Меня здесь все знают, и каждый мальчик-канак за монету в 5 центов с удовольствием сбегает за мной, только скажите ему два слова: капитан Куттер, так как и от меня он получит свои десять центов.

Разумеется, и доктор, и Ашанин обещали рекомендовать капитана Куттера и выразили уверенность, что все офицеры непременно совершат эту интересную прогулку.

К вечеру они вернулись в город и после обеда в отеле вернулись на корвет.

А там их ждали важные новости. Утром пришел пароход из С.-Франциско и привез из России почту. В числе бумаг, полученных капитаном, был приказ об отмене телесных наказаний и приказ о назначении контр-адмирала Корнева начальником эскадры Тихого океана. Он уже в Гонконге на корвете «Витязь», и от него получено предписание: идти «Коршуну» в Хакодате и там дожидаться адмирала.

Все это им сообщил мичман Лопатин, бывший на вахте, и весело прибавил:

— Теперь дантистам и любителям порки окончательный капут!

— Да… Слава богу! — радостно воскликнул и Володя.

— Наконец-то! — проговорил доктор.

— Воображаю, как рад Василий Федорович…

— Сияет! — ответил Лопатин. — Да и как же не радоваться всякому порядочному человеку? — прибавил мичман.

— Матросы знают о приказе?

— Нет, завтра капитан им торжественно объявит об этом… Офицерам велено к подъему флага быть в мундирах… Ну, а затем торопитесь, господа, вниз… И вам, доктор, и вам, Владимир Николаевич, есть письма!

IV

И капитан и все офицеры вышли к подъему флага в полной парадной форме, и как только флаг и гюйс были подняты, велено было гг. офицерам остаться и команду построить во фронт.

Веселый и радостный подошел командир к офицерам и поздравил их с отменой телесных наказаний.

— У нас их, господа, не было по нашей доброй воле, но теперь не будет по закону! — сказал капитан. — И, конечно, никто не позволит себе нарушить закон; никто не позволит себе и собственноручной расправы. Надеюсь, господа! — прибавил Василий Федорович, обращаясь почему-то к Первушину. — По крайней мере я, господа, буду строго преследовать нарушителей за кона, благодаря которому во флоте теперь наступает новая эра. С высоты трона матрос признан человеком, который имеет права… Не сомневаюсь, что все рады этому так же, как и я.

Затем капитан в сопровождении старшего офицера подошел к фронту и проговорил, слегка возвышая голос:

— Здорово, молодцы!

— Здравия желаем, вашескобродие! — громко и радостно отвечали матросы, глядя на своего «голубя» теми веселыми взглядами, которые лучше слов говорили о расположении матросов к капитану.

Остановившись у середины фронта, капитан продолжал:

— Я пришел поздравить вас, ребята, с большой царской милостью. Вчера я получил из России приказ, которым отменяются телесные наказания… Поняли, ребята?

— Поняли, вашескобродие!

— Отныне никто, слышите ли — никто, не смеет вас наказывать розгами или линьками и бить вас… Поняли, ребята? — снова спросил капитан слегка возбужденным голосом.

— Поняли, вашескобродие! — еще веселее и радостнее отвечали матросы.

— Эти позорящие наказания пока оставлены только для тех матросов, которые за дурное поведение могут быть переведены в разряд штрафованных, но не иначе, как по суду. Уверен, у нас ни одного штрафованного не будет… Не так ли, ребята?

— Рады стараться, вашескобродие! — раздался дружный окрик ста пятидесяти человек среди торжественной тишины чудного тропического утра на гонолульском рейде.

Командир приказал матросам стать вокруг него и, когда очутился в центре, проговорил:

— Я прочту вам царский приказ. Слушайте внимательно. Шапки долой! скомандовал капитан, снимая треуголку.

Все обнажили головы, и капитан прочел приказ, который матросы слушали с благоговейным вниманием, жадно вникая в каждое слово. После этого был отслужен благодарственный молебен, и затем капитан приказал объявить отдых на целый день и разрешил выпить перед обедом по две чарки за здоровье государя, отменившего телесные наказания. Все офицеры были приглашены на завтрак к капитану.

Среди матросов было в это утро необыкновенное оживление. Разбившись на кучки, все говорили о только что прочитанном приказе и обсуждали его на разные лады. Особенно горячо говорили молодые матросы, но среди стариков находилось и несколько скептиков, не вполне веривших в применение нового положения.

Более других проявлял недоверие старый баковый матрос Гайкин, прослуживший во флоте пятнадцать лет и видавший всякие виды, сделавшие его большим скептиком.

— Чудно что-то, братец ты мой, — говорил он такому же старику, матросу Артамонову, — право, чудно!

— Чудно и есть! — подтвердил Артамонов.

— Оно, конечно, приказ, но только я так полагаю: ежели который командир попадется не нашему голубю чета, он форменно отшлифует.

— Сделайте ваше одолжение! — усмехнулся Артамонов с таким видом, будто он был некоторым образом доволен возможностью «форменно отшлифовать».

— Не под суд же отдавать за каждую малость… Матрос, примерно, загулял на берегу и пропил, скажем, казенную вещь… Что с ним делать? Взял да и отодрал как Сидорову козу. А чтобы было как следует по закону, переведут его в штрафованные, и тогда дери его, сколько вгодно.

— Никак это даже невозможно, Гайкин, — вмешался в разговор третий матрос, помоложе, до сих пор молчаливо слушавший этот разговор. — Никак невозможно, — повторил он.

Гайкин насмешливо взглянул на плотного, довольно видного блондина Копчикова, матроса из кантонистов, порядочного таки лодыря, но речистого и бойкого, любившего употреблять ни к селу ни к городу разные мудреные словечки, и проговорил:

— Почему это ты полагаешь?

— А потому, что очень даже хорошо понял, что читал сейчас капитан.

— Что же ты такого понял? — с прежней насмешливостью допрашивал Гайкин, значительно взглядывая на Артамонова и будто говоря этим взглядом, что будет потеха.

— А понял я в тех смыслах, что вовсе без всякого предела телесно обескураживать человека по новому закон-положению нельзя, хотя бы даже самого штафного матроса. Положен, значит, предел, чтобы никого не доводить до отчаянности души, — говорил Копчиков, видимо сам упиваясь цветами своего красноречия. — Получи законную препорцию и уходи. Мол, мерсите вам: больше препорции нет по закон-положению. Но самая главная, можно сказать, загвоздка нынче, что ежели ты что-нибудь свиноватил, так сейчас будут судом судить.

— Так-таки за всякую малость и судом? — не без иронии задал вопрос Гайкин.

— За все судись! — категорически и с апломбом отрезал Копчиков, как видно усвоивший только что прочитанный приказ так же мало, как и оба старика-матроса.

Гайкин посмотрел на Копчикова и после паузы проговорил не без некоторого презрения:

— И ловок же ты врать. Недаром из кантонинщины!.. По-твоему выходит, что я, примерно, на берегу напился, и меня судить? Или тоже и отодрать нельзя без закон-положения? Небось ежели тебя да за твое лодырство перевели бы в разряд штрафованных, так форменный командир мог бы по закон-положению каждый день законную плепорцию тебе прописывать… А то туда же: закон-положение!

Копчиков обиделся и за то, что именно к нему Гайкин вздумал применить новый закон-положение, и за то, что его покорили в лганье, до которого он, впрочем, был большой охотник.

— Это пусть врут, которые ежели не могут по своему необразованию понимать законов, а я, слава богу, могу все понять! — проговорил он и отошел с видом человека, убежденного в своем превосходстве и который только напрасно разговаривал с необразованной матросней.

— Тоже: понятие! Лодырь ты этакий! — пустил ему вслед с прибавкой крепкого словечка старый Гайкин и, обращаясь к Артамонову, проговорил: — И все-то он брешет. Видное ли дело, чтобы за всякую малость судиться?

И оба они, привыкшие к прежним порядкам во флоте, вполне были уверены, что хотя и вышел приказ, но все-таки без порки не обойдется, если на судне будет, как они выражались, «форменный» командир.

— Ну, да нам, братец ты мой, все равно. Вернемся в Рассею-матушку, нас в бессрочный отпустят. Слава богу, послужили.

— А разве пустят? — усомнился Артамонов.

— За восемнадцать-то лет? Пустят… Писарь сказывал: беспременно. И слышно, что нонче и сроку службы перемена будет.

— Вольней, значит, стало?

— То-то вольней. Потому ежели как хрестьянам волю дали, надо и прочего звания людям дать льготу… и солдату, и матросу… Послужи, мол, царю недолго, да и айда назад в деревню, пока в силе-возможности… А то нам, примерно, с тобой, куда уж в деревню… Так, разве, на побывку, а то ищи себе на стороне пропитания.

И оба старика заговорили о будущем. Гайкин надеялся получить какое-нибудь место в Кронштадте, а товарищ его мечтал о ларьке на рынке. Первый решительно прогуливал на берегу все, что получал, а второй, напротив, копил деньги и скрывал даже от своего товарища, что у него уж прикоплено двадцать пять долларов, которые хранятся у лейтенанта Поленова.

Бастрюков в это утро находился в умилительно праздничном, проникновенном настроении. Он не рассуждал о приказе и едва ли запомнил его подробности, хотя слушал, затаив дыхание, но он чувствовал всем своим существом, что случилось что-то очень значительное и хорошее, что правда взяла свое, и радовался за «людей», что им станет легче жить, радовался, что бог умудрил царя, и на молебне особенно горячо за него молился.

Он то и дело подходил то к одной, то к другой кучке матросов, слушал, что там говорили, и, улыбаясь своей славной светлой улыбкой, замечал:

— То-то оно и есть. Сподобились и матросики, братцы… Теперь пропадет эта лютость самая на флоте. Про-па-дет! И матрос, братцы, правильный станет… Хорошо будет служить. На совесть, значит, а не из-за страха.

Увидав Володю, который пришел на бак и, тоже веселый и радостный, давал разъяснения приказа многим матросам, которые, видимо, не совсем его поняли, Бастрюков подошел к нему и проговорил:

— Здравия желаю, ваше благородие! Небось к нам пришли? И вам, по вашему доброму сердцу, лестно, как, значит, матросиков русских обнадежили.

— Еще бы! Теперь, Бастрюков, совсем другая жизнь пойдет во флоте. У нас вот капитан прелесть, а на других судах всякие бывают.

— Это точно, что всякие, ваше благородие… И очень даже многие, которые совесть забыли и утесняют матроса.

— А теперь не смеют.

— Может, и посмеют, да с опаской, ваше благородие… А по времени и матрос поймет, что и ему права дадены, не позволит беззаконничать над собою.

— Боцмана вот только все-таки у нас дерутся.

— Дерутся… Тоже им отстать сразу нельзя, ваше благородие… Временем и они отстанут. Они, глупые, и вовсе недовольны теперь приказом.

— Слава богу, недовольных-то мало.

Ашанин был прав. В общей радости обитателей корвета не принимали участия лишь несколько человек: два или три офицера, боцмана и некоторые из унтер-офицеров. Последние собрались в палубе около боцманской каюты и таинственно совещались, как теперь быть — неужто так-таки и не поучи матроса? В конце концов они решили, что без выучки нельзя, но только надо бить с рассудком, тогда ничего — кляуза не выйдет.

Видимо, недовольны были приказом и Первушин, и артиллерийский офицер. Не особенно сочувствовал ему и лейтенант Поленов, но все они старались скрыть это ввиду того, что большинство в кают-компании восторженно говорило о новой эре во флоте. К тому же капитан, как известно, был враг всяких телесных наказаний, и потому все офицеры-дантисты, бившие матросов потихоньку, поневоле скрывали свое недовольство, не имея доблести открыто высказывать свои мнения, что без линьков пропадет и дисциплина, и матросы не будут хорошими.

В те отдаленные времена немало было моряков, выражавших такие опасения. Но время показало, что и дисциплина не пропала, и матросы добросовестно и усердно исполняют свое дело, и едва ли не лучше прежнего, и без тех ужасных сцен варварских расправ былого времени. И главное — матрос перестал работать из-под палки, перестал быть машиной и сделался человеком.

Завтрак у капитана прошел оживленно. Василий Федорович был, как всегда, радушен и гостеприимен, держал себя так просто, по-товарищески, что каждый чувствовал себя свободно, не думая, что находится в гостях у своего начальника. В нем было какое-то особенное умение не быть им вне службы.

За шампанским было много тостов и пожеланий. Капитан снова говорил о великом значении отмены телесного наказания, и молодежь восторженно внимала его словам. Потом зашла речь о новом начальнике эскадры, и капитан сказал, что эскадра должна радоваться такому назначению, так как Корнев — один из тех редких начальников, которые беззаветно преданы своему делу и вносят в него дух живой. Он превосходный моряк и не формалист. Правда, он вспыльчив, и подчас даже очень, но в нем это вспыльчивость горячей страстной натуры моряка. За это ему можно извинить многое.

— Вы с ним служили, Василий Федорович? — спросил кто-то.

— Служил еще в Черном море и в Севастополе… Я был мичманом на пароходе, на котором Корнев во время войны, когда неприятельский флот был уже в Черном море, ходил на разведки, ежеминутно подвергаясь опасности попасться в руки неприятеля… Потом я видел его кипучую деятельность по постройке и изготовлению к плаванию клиперов тотчас после войны. При многих его недостатках это благороднейший человек, и — что особенно редко — умеет сознавать свои ошибки и первый готов извиниться хотя бы перед мичманом, если считает себя виноватым… Я это испытал на себе.

И капитан рассказал, как однажды в ответ на дерзость Корнева он ответил такой же дерзостью и был уверен, что после этого вся карьера его кончена: Корнев отдаст молодого мичмана под суд и его по меньшей мере исключат из службы, а вместо этого Корнев первый извинился перед мичманом на шканцах в присутствии всех офицеров.

— Надо, господа, быть очень хорошим человеком, чтобы поступить так, как поступил Корнев. Очень немногие способны на это! — заключил капитан.

После завтрака почти все офицеры вместе отправились на берег на аудиенцию к его величеству Камеамеа IV, назначенную в три часа. Разумеется, и Володя был в числе желающих взглянуть на короля и королеву Сандвичевых островов и потом описать то, что видел, в письме к своим. То-то дядя-адмирал удивится разнице, происшедшей в 35 лет: к нему на шлюпке подплывала голая королева, а теперь королева была одета и, как говорят, очень хорошенькая каначка, щеголявшая в платьях из С.-Франциско. Но в настоящее время королева была в трауре: за неделю до прихода «Коршуна» в Гонолулу королевская чета потеряла единственного ребенка и наследника, маленького мальчика: он внезапно умер от солнечного удара.

V

Толпа любопытных канаков уже собралась на пристани, когда из катера и вельбота вышли русские офицеры в шитых мундирах, в саблях и треуголках на голове. И мужчины и женщины глазели на прибывших во все глаза, видимо восхищаясь блеском мундиров, а мальчишки просто-таки без церемонии трогали сабли и улыбались при этом своими добродушными ласковыми глазами.

Несколько колясок дожидалось русских офицеров. На козлах одной из них восседал с сигарой во рту и капитан Куттер. Он кивнул головой своим вчерашним седокам и, когда они подошли к нему, чтобы сесть в его экипаж, протянул руку и крепко пожал руки Володи и доктора.

Минут через десять экипажи остановились у решетки двора или, вернее, лужайки, полной цветов, в глубине которой возвышался двухэтажный, не особенно большой дом, похожий на дом какого-нибудь зажиточного европейца. Это и был дворец, на крыше которого развевался гавайский флаг.

Двое часовых у ворот решетки — небольшого роста солдаты армии его величества, состоящей из трехсот человек, в светло-синих мундирах, с оголенными ногами, так как штаны доходили только до колен, и в штиблетах, похожие скорее на обезьян, взяли ружья на караул, когда все двинулись во двор. Там тоже ждала офицеров торжественная встреча в виде десятка-двух таких же солдатиков, стоявших шпалерами по бокам широкой, посыпанной песком дорожки, которая вела к подъезду дворца. Забил барабан, и солдатики, совсем не имевшие никакой военной выправки, вскинули ружья, пожирая офицеров своими большими, несколько выкаченными глазами.

При входе русских встретил какой-то господин во фраке и белом галстуке, провел их в большую комнату рядом с большой передней и, попросив подождать минутку, скрылся. Это был первый министр его величества короля гавайского, мистер Вейль, пожилой, довольно красивый шотландец, с седыми курчавыми волосами, карьера которого, как потом рассказывал капитан со слов самого мистера Вейля, была довольно разнообразная и богатая приключениями. Мистер Вейль окончил курс в Оксфорде, долго не мог приискать себе хорошего места на родине и отправился завоевывать счастье на океан. Он был и в Индии, занимался торговлей в Китае, но неудачно; потом поехал в Гаванну служить на одной сигарной фабрике, оттуда перебрался в Калифорнию, был репортером и затем редактором газеты и — авантюрист в душе, жаждущий перемен, — приехал на Сандвичевы острова, в Гонолулу, понравился королю и скоро сделался первым министром с жалованьем в пять тысяч долларов и, как говорили, был очень хороший первый министр и честный человек.

— Однако дворец-то не очень важный! — заметил кто-то из офицеров, разглядывая комнату, в которой все дожидались и убранство которой совсем не напоминало европейцу, что он находится во дворце. Все было комфортабельно, как в американских домах, но о той роскоши, какая бывает во дворцах, и помина, конечно, не было.

— Это доказывает только, что его величество знает поговорку: «По одежке протягивай ножки», — заметил, улыбаясь, капитан, — и не грабит своих подданных, как грабят разные магараджи Индии, позволяющие себе безумную роскошь… Страна небогатая, и король получает на свое содержание очень скромные суммы, назначенные парламентом…

— Пойдемте, капитан! Пойдемте, господа! — проговорил снова появившийся мистер Вейль. — Король и королева ждут вас в тронной зале.

Все двинулись гуськом за первым министром: сперва капитан, а за ним по старшинству офицеры. Володя замыкал шествие.

Пришлось только пройти прихожую, и затем русские офицеры вошли в большую просторную и светлую комнату, одну из таких, какую можно увидать в любом богатом доме и которую мистер Вейль слишком торжественно назвал тронной залой. Посредине этой залы, на некотором возвышении впрочем, стояли троны: большие кресла, обитые красной кожей, и у них стояли король и королева Сандвичевых островов.

Высокий, стройный, совсем молодой, с курчавыми волосами и очень реденькой бородкой, его величество, несмотря на некоторую одутловатость своего темнокожего лица, был очень недурен собой и производил приятное впечатление добродушным выражением лица и особенно глаз. По случаю торжественного приема он был в шитом мундире, с золотым аксельбантом через плечо и генеральских эполетах — форма эта несколько напоминала форму английских генералов — и, казалось Володе, несколько стеснялся этой формой, как обузой, которую надо было нести человеку поневоле.

Королева — стройная молодая женщина маленького роста, с выразительным, приятным лицом, цвет кожи которого был несколько светлее, чем у супруга (говорили, что она была не чистокровная каначка), и с большими черными глазами, в которых светилась скорбь, — была положительно недурна и вызывала невольную симпатию. Ее величество одета была вся в черном. Шелковое, отлично сидевшее на ней платье, видимо сшитое искусными руками, показывало умение молодой королевы одеваться со вкусом. Длинная траурная креповая вуаль ниспадала до ног. На маленьких темных руках сияли кольца. Глубокий траур и скорбное выражение лица королевы объяснялись ужасной потерей, которую она и ее муж понесли неделю тому назад.

Все офицеры с «Коршуна» подходили сперва к королеве, а затем к королю. Первый министр называл фамилии офицеров, безбожно их коверкая с невозмутимым апломбом, и в ответ на поклоны королева не без грации наклоняла свою головку, стараясь приветливо улыбнуться.

Капитан между тем сказал уже приветствие его величеству, и король, крепко пожав руку капитана, довольно правильным английским языком выразил удовольствие, что видит в своих владениях военное судно далекой могущественной державы, обещал на другой же день посетить вместе с королевой «Коршун» и пригласил вечером обедать к себе капитана и трех офицеров. Всем офицерам он пожимал руки с добродушным видом доброго малого, не особенно чванящегося своим королевским саном, и спрашивал: понравился ли им Гонолулу. Заметно было по его лицу, несколько истомленному и помятому, — вероятно от кутежей, которые он, как рассказывали, довольно-таки любил и которые подтачивали его не особенно крепкий организм, — что эта торжественная обстановка не особенно ему нравится. В глазах его засветилось радостное выражение, когда он пожал руку последнему представлявшемуся — Ашанину.

Аудиенция кончилась. Общий поклон их величеств — и все офицеры, задыхавшиеся от жары в суконных застегнутых мундирах, кажется, не меньше любезных хозяев обрадовались окончанию представления и в сопровождении все того же мистера Вейля довольно поспешно вышли из тронной залы в приемную, где были расставлены прохладительные напитки: сельтерская вода, лимонад, аршад и обыкновенный американский напиток «cherry coblar» — херес с водой и с толченым льдом. Нечего и говорить, как рады были все этому угощению и с каким усердием утоляли жажду.

Опять жидко задребезжал барабан при появлении на крыльце наших офицеров, опять десятка два солдат гавайской армии взяли ружья «на караул». Проходя по двору, Ашанин обернулся и увидал на балконе их величества уже в домашних костюмах: король был во всем белом, а королева в капоте из какой-то легкой ткани. Оба они провожали любопытными глазами гостей далекого Севера и оба приветливо улыбались и кивнули головами Ашанину, который в свою очередь, сняв шляпу, поклонился.

В тот же вечер Володя писал дяде-адмиралу; он сообщал ему, между прочим, и об островке капитана Ашанина, мимо которого проходил «Коршун», о своих впечатлениях на Сандвичевых островах и об аудиенции при дворце.

«Как удивились бы вы, дорогой дядя, увидав вместо полуголого короля, которого, мертвецки пьяного после обеда у вас на шлюпке, вы приказали свезти на берег, и вместо нескольких королев, подплывавших к судну, только одну, одетую со вкусом и принимавшую в тронной зале, и короля в красивом шитом мундире, побывавшего в Европе, получившего кое-какое образование и правящего своим добродушным народом при помощи парламента. А ведь всего прошло 26 лет между вашим посещением и моим и лет шестьдесят с того времени, как предки этих добродушных канаков съели Кука!» — писал между прочим Володя.

На другой день король и королева, приглашенные капитаном к обеду, приехали на корвет в сопровождении своего дяди, губернатора острова, пожилого, коротко остриженного канака с умным и энергичным лицом, который потом, после смерти Камеамеа IV, года через три после пребывания «Коршуна» в Гонолулу, вступил на престол, и неизбежного первого министра, мистера Вейля, которого король очень любил и, как уверяли злые языки, за то, что умный шотландец не очень-то обременял делами своего короля и непрочь был вместе с ним распить одну-другую бутылку хереса или портвейна, причем не был одним из тех временщиков, которых народ ненавидит.

Король Камеамеа IV был очень доступен, и Володя не раз потом видел, как к нему на улицах обращались канаки с разными просьбами и заявлениями, и он сам, случалось, подходил к кому-нибудь и разговаривал со своими подданными с той добродушной простотой, которая так очаровывала их. Вообще Камеамеа IV был популярен и любим — это чувствовалось, а мистер Вейль не особенно обременял канаков налогами, изыскивая средства на покрытие небольших нужд государства главным образом из определенного сбора с приходящих китобойных судов, для которых Гонолулу служит главной станцией, и из пошлин со всяких привозных товаров. Налоги же, платимые канаками, были в ту пору незначительными, и, таким образом, маленькое Гавайское королевство благоденствовало, и жители его, довольствующиеся более чем скромными жилищами, почти одной растительной пищей и не нуждающиеся благодаря чудному климату в обилии одежд, могли бы считаться одним из счастливейших народов в подлунной, если бы европейцы, особенно в лице матросов с китобойных кораблей, не познакомили их и с изнанкой цивилизации, и в особенности с ромом и виски.

Несмотря на то, что король и королева обещали приехать запросто и просили не делать официальной встречи и, действительно, приехали в летних простых костюмах, так же, как и дядя-губернатор и мистер Вейль, тем не менее их встретили салютом из орудий, поднятием на грот-мачте гавайского флага и вообще с подобающими почестями: все офицеры в мундирах были выстроены на шканцах, вызван караул, и команда стояла во фронте. Его величество, видимо, был доволен приемом и благодарил капитана.

Гостей провели по корвету, затем, когда все поднялись наверх, пробили артиллерийскую тревогу, чтобы показать, как военное судно быстро приготовляется к бою, и потом повели в капитанскую каюту, где был накрыт стол, на котором стояло множество бутылок, видимо обрадовавших племянника, дядю и руководителя внешней и внутренней политикой Гавайского королевства. И капитан и приглашенные офицеры, уже переодетые в кителя, поспешили обратить внимание гостей на отдельный столик с закуской и несколькими графинчиками водки различных сортов.

По-видимому, русский обычай выпить рюмку-другую перед закуской очень понравился гостям, за исключением, впрочем, королевы, и пока гости пробовали водку разных сортов, похваливая, однако, вероятно, из чувства стыдливости, более закуски, чем напитки, Володя Ашанин имел честь угощать икрой ее величество и занимать ее разговором, насколько это было возможно, ввиду не особенно близкого знакомства королевы с английским языком. Однако разговор кое-как шел и, верно, продолжался бы долее ввиду решительного нежелания гостей отойти от стола с закуской, если бы капитан не пригласил их садиться за стол и не усадил королеву между собой и доктором Федором Васильевичем, чем вызвал, как показалось Володе, быть может, и слишком самонадеянно, маленькую гримаску на лице королевы, не имевшей, по всей вероятности, должного понятия о незначительном чине Володи, обязывающем его сесть на конце стола, который моряки называют «баком», в отличие от «кормы», где сидят старшие в чине.

Капитан, не любивший пить, занимал больше королеву, предоставив его величество в распоряжение старшего офицера, Андрея Николаевича, который находил время и говорить и подливать вина и его величеству, и соседу с другой стороны — дяде-губернатору, и самому себе. А мистер Вейль, сидевший рядом со старшим штурманом, Степаном Ильичом, посвящал его в тайны гавайской политики, взамен чего Степан Ильич с непоколебимым постоянством и с самым серьезным видом наполнял рюмки и стаканы мистера Вейля, не забывая и своих, продолжая в то же время слушать болтливого шотландца.

К жаркому разговоры особенно оживились, и его величество уже приятельски похлопывал по плечу старшего офицера и приглашал его запросто зайти во Дворец и попробовать хереса, который недавно привезен ему из «Фриско» (С.-Франциско), а дядя-губернатор, сквозь черную кожу которого пробивалось нечто вроде румянца, звал к себе пробовать портвейн, причем уверял, что очень любит русских моряков и вспоминал одного русского капитана, бывшего в Гонолулу год тому назад на клипере «Голубчик», который он перекрестил в «Гутчика», причем главную роль в этих воспоминаниях играло чудное вино, которым угощал его капитан.

При столь приятном воспоминании пожилой губернатор громко и весело хохотал, скаля свои ослепительно белые зубы, сверкавшие из-за толстых красных губ. Он, впрочем, не отрицал и достоинства наливаемых ему вин и чистосердечно похваливал и кларет, и мадеру, и портвейн, добросовестно выпивая и то, и другое, и третье.

Не отставал и молодой король, так что королева бросала украдкой тревожные взгляды на супруга и отводила их, несколько успокоенная. Видимо, привыкший и умевший пить, его величество хотя и был весел, но достоинства своего не терял, и если выказывал особое благоволение старшему офицеру несколько фамильярно, то в этом еще большой беды не было.

И капитан, в свою очередь, не без некоторой дипломатической осторожности, глядя на быстро опоражниваемые стаканы и рюмки, стоявшие перед его величеством, счел долгом сказать Андрею Николаевичу по-русски:

— Не очень подливайте королю. Как бы он не напился пьян, Андрей Николаевич!

И, предоставив королеву, тоже несколько оживившуюся после двух рюмок рейнвейна, доктору, принялся занимать короля рассказами о С.-Франциско, умышленно забывая угощать гостя вином.

Когда по бокалам розлито было шампанское, капитан встал и торжественно провозгласил тост за их величеств и за благоденствие их королевства. Король провозгласил тост за государя императора и русский флот. Мистер Вейль, значительно раскрасневшийся, с подернутыми маслом глазами, несколько заплетая языком, произнес спич, в котором превозносил русских моряков и провозгласил тост за капитана. Затем тосты шли за тостами, шампанское лилось рекой, и все были в самом хорошем настроении духа, а некоторые — и в том числе король и дядя-губернатор — даже в таком, можно сказать, мечтательном, что выражали желание бросить Гонолулу и, сдав бразды правления Вейлю, поплавать некоторое время на «Коршуне» — так гостеприимны русские моряки. Без сомнения, почтенные гости предполагали, что празднества, подобные настоящему, бывают каждый день. Ликеры, поданные к кофе, и хорошие сигары окончательно утвердили их в этом намерении, и король даже заговорил что-то в этом роде, обращаясь к капитану, на что капитан любезно ответил, что «Коршун» в полном распоряжении его величества.

Королева тем временем сидела на диване, и около нее был Володя Ашанин. В петлице его сюртука уже была белая роза, которую королева вынула из букета, поднесенного ей на корвете капитаном, и отдала молодому человеку. Они разговаривали, и разговор их после обеда был несколько оживленнее. Казалось, королева понимала больше и сама находила более слов в своем лексиконе, и эти слова, произносимые мягкими, несколько гортанными звуками, были ласковы и задушевны. Она спрашивала веселого, зарумянившегося Володю, далека ли страна, из которой он пришел, и правда ли, что в этой стране очень холодно. Она спрашивала, все ли там такие белые, как он, и есть ли у него жена, и красива ли она. Она интересовалась, сколько ему лет и живы ли у него отец и мать, и есть ли братья и сестры.

Ашанин с такой же задушевностью юнца, да еще выпившего несколько бокалов шампанского, отвечал на вопросы молодой королевы и между прочим сказал, что он не женат.

— У нас такие молодые не женятся.

— А у нас женятся! — отвечала молодая женщина. И, внезапно задумавшись, точно вспомнив о чем-то тяжелом, спросила:

— А в вашей стране бывают солнечные удары?

— Нет, ваше величество, не бывают.

— Счастливые! А в нашей стране бывают, — тихо проронила она, и ее оживившееся было лицо снова сделалось грустно. — У нас здесь очень хорошо, если бы не это безжалостное солнце! — прибавила она.

— Здесь превосходно! — отвечал и Володя.

— Но вы не остались бы здесь?

— О, конечно, нет! Хоть на моей родине и не так хорошо, как здесь, но я ее люблю, как любите и вы, ваше величество, свою…

— Да, да… И у вас там близкие… они ждут вас…

— Ждут, ваше величество…

— И я бы ждала своего сына, если бы он ушел от меня… Но он ушел так далеко, что я его никогда не дождусь! — говорила королева, не особенно заботясь о правильном построении речи и не стесняясь дополнять речь пантомимами.

Володя с искренним сочувствием глядел на бедную мать, и, вероятно, это-то участливое отношение к ней, которое она, быть может, почувствовала своим чутким сердцем женщины еще на официальном приеме, когда Ашанин так участливо взглянул на нее, и расположило ее сразу к этому пришельцу с далекого Севера, с белым безбородым лицом, свежим и жизнерадостным, со светлыми волосами и добрыми глазами. Он так же внезапно уйдет из ее страны, как внезапно появился, и она никогда его больше не увидит, но воспоминания о нем, вероятно, сохранятся. Недаром же темная королева подарила Володе розу и так задушевно говорит. Бывают такие встречи людей, совершенно незнакомых, разных национальностей и рас, и между тем эти люди почему-то сразу чувствуют друг к другу симпатию, точно открывая что-то родственное и близкое один в другом. Володя испытал не раз такие чувства во время скитальческой жизни моряка, у которого все встречи так мимолетны и обнимают чуть ли не все страны света.

Между тем разговоры в капитанской каюте становились шумнее, и не только король и его дядя, но даже и мистер Вейль непрочь был оставить Гонолулу и пост первого министра и поступить на «Коршун» хотя бы помощником милейшего мистера Кенеди, ирландца, учителя английского языка, который, в свою очередь, кажется, с большим удовольствием променял бы свои занятия и свое небольшое жалованье на обязанности и пять тысяч долларов содержания первого министра гавайского короля. Оба они — и Вейль, и Кенеди — уже менялись по этому поводу мыслями, потягивая рюмку за рюмкой душистый мараскин.

Капитан, любезно подходивший к гостям и тщетно старавшийся отвлечь их разговором от ликеров, решил, что пора принять более решительные меры, и приказал вестовому незаметно убрать бутылки со стола и взамен их принести сельтерскую и содовую воды. И это распоряжение было сделано как раз вовремя, по крайней мере для того, чтобы в лице его величества Камеамеа IV не была скомпрометирована королевская власть. Содовая вода значительно помогла ее престижу и вместе с тем напомнила и мистеру Вейлю, что пора королю во дворец и ему самому в свой хорошенький домик неподалеку от дворца.

Темная, чудная ночь помешала видеть не совсем твердые шаги гостей, да и капитан предусмотрительно не приказал устраивать торжественных проводов и, кажется, был очень доволен, когда гости после многократных пожатий его руки, наконец, уехали на катере, на руле которого сидел Володя. Он все время почти должен был отвечать на разные вопросы королевы, тогда как остальные пассажиры сладко дремали и проснулись только тогда, когда Ашанин, слегка дернув за плечо его величество, доложил, что катер у пристани.

Король и его спутники в лице Володи еще раз поблагодарили русских офицеров за прием, а королева дала ему еще розу, вторую в этот день. Затем они уселись в дожидавшиеся их коляски и скрылись в одной из аллей, а Ашанин вернулся на корвет в несколько мечтательном настроении.

Когда эту розу увидали в кают-компании, Ашанина подняли на зубок, и мичман Лопатин, смеясь, спрашивал, не мечтает ли Владимир Николаевич свергнуть с престола Камеамеа IV и царствовать на Сандвичевых островах под именем Вольдемара I.

Прошла еще неделя стоянки в Гонолулу. Володя почти каждый вечер съезжал на берег то с доктором, то один, катался верхом по этим чудным таинственным аллеям, наслаждался дивным воздухом, вдоволь лакомился сочными апельсинами и душистыми бананами и просиживал долгие часы на террасе отеля, любуясь прелестью ночи. Королеву он так более и не видел, но зато накануне отхода «Коршуна» из Гонолулу получил в подарок неизвестно от кого целый ящик апельсинов и громадную связку бананов, благодаря чему Ашанину долго в кают-компании не давали покоя.

Глава третья

Новый адмирал

I

Есть порты симпатичные, с которыми просто-таки жаль расставаться, как жаль бывает подчас расставаться с недавним знакомым, к которому вы, несмотря на короткое знакомство, успели уже привязаться, и есть порты несимпатичные, откуда моряки уходят с тем же приятным чувством, с каким вы оставляете злых и вздорных людей. К таким симпатичным портам принадлежал и Гонолулу, и когда ранним прелестным утром «Коршун» тихим ходом выбрался из лагуны, проходя мимо стоявших на рейде судов, все — и офицеры и матросы — смотрели на этот маленький городок, утопавший в зелени и сверкавший под лучами солнца, с нежным чувством, расставаясь с ним не без сожаления. Так уж нежны и приветливы были там и солнце, и небо, и зелень, и эти добрые простодушные канаки, предки которых хотя и скушали Кука, но зато потомки скорее позволят себя скушать, чем съесть кого-нибудь…

Долго еще смотрели моряки на этот городок. Уже корвет вышел из лагуны и, застопорив машину, оделся всеми парусами и под брамсельным ветерком, слегка накренившись, пошел по Тихому океану, взяв курс по направлению южных островов Японии, а матросы все еще нет-нет да и оторвутся от утренней чистки, чтобы еще раз взглянуть на приютившийся под склонами городок… Вот он уменьшается, пропадает из глаз и на горизонте только виднеется серое пятно острова.

А на баке среди матросов, прибежавших покурить, все еще идут толки про Гонолуль, как успели уже переделать на свой лад название города матросы, ухитрявшиеся обрусить, так сказать, всякое иностранное название. Всем понравился Гонолулу. Даже сам боцман Федотов, уже на что всегда лаявшийся на все иностранные порты, хотя он в них дальше ближайшего от пристани кабака никогда и не заглядывал, и находивший, что чужим городам против российских не «выстоять», и что только в России водка настоящая и есть бани, а у этих «подлецов», под которыми Федотов разумел представителей всех наций без разбора, ни тебе настоящей водки, ни тебе бань, — и тот даже находил, что в Гонолуле ничего себе и что народ даром что вроде арапов, а обходительный, приветливый и угостительный.

— Вовсе простой народ! — пояснял боцман свои впечатления боцману Никифорову, отдыхая после ругани во время утренней уборки на якорной лапе. Намедни зашел я в один ихний домишко… Прошу воды испить. Так и воды дали, да еще апельсинов нанесли. «Ешь, мол!» Я им, значит, монету предлагаю за апельсины… Ни за что! Обиделись даже. Вовсе простой народ! — снова повторил Федотов.

— Да-да… хороша Гонолуль… — подтвердил и Никифоров. — И гулять в ней способно как-то… Иди куда глаза глядят… Небось, не заблудишься… Эти самые канаки приведут тебя к пристани.

— То-то приведут… Только вот у них король какой-то, прямо сказать, замухрыжный. Совсем звания своего не соблюдает. Только слава, что король! недовольно заметил Федотов и внушительно прибавил: — Ты ежели король хоть и черного народа, а все должен себя соблюдать, а то шляется по улицам, и никто его не боится… А короля должно бояться!

— Главная причина, Захарыч, — выпить любит… От того и форцу в ем нет.

— Ты пей, коли любишь, по времени… Отчего не выпить и королю? И он, братец ты мой, хоть и помазанник божий, а после трудов и ему в охоту погулять, — возразил Федотов, очевидно допускавший, чтобы и король напивался до такого же бесчувствия, как, случалось, напивался и он сам, боцман «Коршуна». — Но главная причина — держи себя настояще. Соблюдай свое звание… Не шляйся в народе… Помни, что ты какой ни на есть, а король… Напущай страху, чтобы, значит, поджилки тряслись… И чем выше дано человеку звание, тем больше следует напущать страху, чтобы народ понимал и боялся! философствовал Федотов, державшийся самых непоколебимых принципов насчет спасительности страха и очень недовольный новыми порядками, которые заведены на «Коршуне» благодаря командиру.

Но, кажется, больше всех восхищался бывшей стоянкой Бастрюков. Чуткая поэтическая душа его, воспринимавшая необыкновенно сильно впечатления, даваемые природой, и умевшая как-то одухотворять эту самую природу и, так сказать, проникаться ею, словно бы он сам составлял частичку ее, казалось, нашла на этом прелестном острове что-то вроде подобное райскому жилищу. И он говорил своим несколько певучим голосом Ашанину, когда тот спросил его о том, понравился ли ему Гонолулу:

— Как же не понравиться, ваше благородие, добрый баринок… Изо всех местов, где мы были, нет лучше этой самой Гонолули… Кажется, господь лучшего места и не создавал… Хорош островок… Ах, и как же хорош, ваше благородие! И так он хорош, что и сказать невозможно. И воздух, и это всякое растение зеленое, сады эти… благодать да и только… Тут, глядючи вокруг себя, богато и почувствуешь… Живи, мол, человек, смотри и не делай никому зла… Оттого-то, ваше благородие, и эти самые канаки такой ласковый народ, никого не забижают, и все у него по-простому. Хрещеный он или не хрещеный, этот самый черный канак, а бога по-своему чует, может быть, лучше хрещеного, потому вокруг себя видит, можно сказать, одну ласку господню. И нет у них утеснениев друг от дружки. Король-то у них простенький и пьяненький, а добер, сказывают, со своим народом, не утесняет. Верно это, ваше благородие?

— Говорят, что добрый.

— То-то и я так полагаю. Сейчас приметно, коли где людям неспособно жить. А здесь этого не видно. И я так полагаю, что для здешнего народа простенький-то король лучше какого-нибудь важного да с форцом, ваше благородие! — убежденно прибавил Бастрюков.

— Это почему?

— А потому, ваше благородие, что, по моему матросскому понятию, народ здесь вовсе кроткий, и, значит, королю надо быть кротким, а то долго ли этих самых канаков обидеть… Они все стерпят… бунтовать не станут, хоть расказни их…

Бастрюков примолк и затем неожиданно проговорил, словно бы отвечая на свои мысли.

— Господь-то вот всем солнышко посылает и всем хлебушко дает. Живи, мол, всякий человек, грейся, ешь хлеб да помни бога, а на поверку-то, ваше благородие, совсем не по божескому распоряжению выходит…

Володя не совсем понимал, что этим хочет сказать Бастрюков, и спросил:

— Как же выходит?

— Вовсе даже нехорошо, ваше благородие. Сколько на свете этого самого народу, который, значит, заместо того, чтобы жить способно, прямо сказать терпит… Вот хоть бы китайца взять или негру эту самую… Вовсе собачья жизнь. Однако и за работу пора, ваше благородие! — промолвил Бастрюков, улыбаясь своей славной улыбкой, и снова принялся за прерванную разговором работу — сплеснивать веревку.

Володя постоял около, глядя, как ловко Бастрюков перебирает расщипленную пеньку своими толстыми шершавыми пальцами, и, наконец, произнес с той уверенностью, какой отличаются юные годы:

— Будет время, непременно будет, Бастрюков, когда всем станет лучше жить!..

— А то как же! Не все же по-собачьи жить!.. — И в голосе старого матроса звучала такая же вера в лучшее будущее людей, какой был проникнут и юный Володя.

А «Коршун» между тем удалялся от острова. Скоро он скрылся из глаз. Кругом была водяная пустыня.

«Прощай, симпатичный остров!» — мысленно произнес Володя, спускаясь в каюту.

II

Во все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал о том, чтобы все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во всех отношениях образцовое военное судно.

Андрей Николаевич решительно был мучеником во весь этот переход в ожидании встречи с адмиралом. Старшему офицеру, и без того педанту по части порядка и чистоты, все казалось, что «Коршун» недостаточно в «порядке», и он носился по всему корвету, заглядывая во все его закоулки. Несколько раз были осмотрены им и подшкиперская каюта, и крюйт-камера, и машинное отделение, и провизионное помещение, и трюм, — везде он находил образцовый порядок и все-таки… беспокоился. Различные учения происходили каждый день: то артиллерийское, то стрелковое, то абордажное, то внезапно раздавалась пожарная тревога, то вызывался десант… И все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь о близости адмиральского смотра.

— Да что вы так беспокоитесь, Андрей Николаевич? Уж, кажется, «Коршун» в идеальном порядке! — не раз успокаивал старшего офицера доктор Федор Васильевич…

— Вы думаете, доктор? — иронически спрашивал старший офицер.

— Да, и все так думают.

— Все?.. А он, быть может, этого не подумает.

— И он подумает, Андрей Николаевич, — вступился старший штурман, Степан Ильич, — верьте, что не только что подумает, а и выскажет.

— Не слепой же адмирал! — воскликнул мичман Лопатин.

— То-то не слепой! Он, батенька, увидит то, что мы с вами и не увидим! — тревожно заметил Андрей Николаевич. — И не предвидишь, за что он разнесет. Готовьтесь к этому, Василий Васильевич.

— Что ж, я готов! — рассмеялся веселый мичман.

— Да и ко всяким сюрпризам готовьтесь и имейте вещи свои всегда наготове.

— Это почему?

— А потому, что адмирал в океане переводит офицеров с судна на судно… Бывали, говорят, примеры… Вы, например, думаете, что проведете приятно время, положим, в С.-Франциско и будете себе плавать на «Коршуне», как вдруг сигнал с адмиральского судна: перевести мичмана Лопатина на клипер «Ласточка»… Ну, и собирайте живо потрохи…

— Однако! Это не очень-то приятно! — заметил Лопатин.

— Приятно — не приятно, а в полчаса должны быть готовы.

— Неужели он это делал?

— Делал. Меня так раз перевел с клипера! — отозвался первый лейтенант Поленов, плававший с беспокойным адмиралом.

— За что он это вас перевел, Петр Николаевич? — спросил кто-то.

— Да ни за что. Просто хотел показать, что офицер должен быть всегда готов. У него и в мирное время всегда бывало как бы на войне!

— И вы были готовы?

— В двадцать минут! — отвечал лейтенант Поленов, пощипывая, по обыкновению, свои густые пушистые усы, которыми он тщательно занимался. Ну, разумеется, вы можете вообразить, господа, какой винегрет представляли вещи в двух моих чемоданах: треуголка лежала вместе с сапожной щеткой, ботинки с сорочками. Тут некогда было укладываться. Как только наш клипер по сигналу лег в дрейф вместе с другими двумя судами эскадры, баркас был на боканцах и ждал меня… Насилу выгребали. Ветер был свежий, и океанская волна гуляла здоровая.

— Куда же вас перевели, Петр Николаевич?

— На флагманский корвет. Год я плавал с адмиралом… Ну, я вам скажу, и задавал он нам страху… Умел заставить служить по-настоящему, надо правду сказать… Знал, чем пронять каждого!

Вообще новый начальник эскадры — этот хорошо известный в то время во флоте контр-адмирал Корнев, которого моряки и хвалили и бранили с одинаковым ожесточением, — был главным предметом разговоров в кают-компании за время перехода. О его вспыльчивом до бешенства характере, о его плясках на палубе во время гнева и топтании ногами фуражки, о его «разносах» офицеров и о том, как он школит гардемаринов, рассказывались чуть ли не легенды. Но вместе с тем говорилось и о неустрашимости и отваге лихого адмирала, о его справедливости и сердечном отношении к своим подчиненным, о его страсти к морскому делу и о его подвигах во время Крымской войны, в Севастополе.

Ашанина заинтересовала и, признаться, пугала эта оригинальная личность, соединявшая в себе, судя по рассказам, так много и положительных и отрицательных качеств. Привыкший к постоянному ровному и всегда вежливому обращению своего капитана, Василия Федоровича, юный гардемарин не без страха думал о возможности какого-нибудь столкновения между адмиралом и им. А что, если этот бешеный адмирал да вдруг скажет ему что-нибудь оскорбительное? И при одной этой мысли кровь приливала к его лицу, сердце билось тревожно, и всего его охватывало то острое чувство оскорбленного достоинства, готового постоять за себя, которое особенно сильно в молодые годы, когда человек не настолько еще приобрел житейского опыта и выносливости, чтобы думать о последствиях, защищая свои права человека.

И Ашанин решил по возможности не попадаться на глаза адмиралу, если тот вздумает плавать на «Коршуне», чтобы не очутиться в положении того мичмана, о котором рассказывали при воспоминаниях об адмирале. Рассказ этот произвел впечатление на Володю и возбудил в нем даже некоторую симпатию к адмиралу, показавшему редкий в начальнике пример — сознание своей вины перед подчиненным. В бешенстве обругавший мичмана и получивший от оскорбленного молодого человека в ответ еще большую дерзость, адмирал, в первую минуту готовый расстрелять дерзкого, одумавшись, не только не преследовал нарушителя дисциплины, но еще первый извинился перед ним, понимая, что нарушение дисциплины вызвано им самим.

«Все это, конечно, показывает благородство адмирала, но все-таки лучше, если бы таких выходок не было!» — думал Ашанин, имея перед глазами пример капитана. И, слушая в кают-компании разные анекдоты о «глазастом дьяволе», так в числе многих кличек называли адмирала, — он испытывал до некоторой степени то же чувство страха и вместе захватывающего интереса, какое, бывало, испытывал, слушая в детстве страшную нянину сказку.

Оставалось, по расчетам Степана Ильича, три дня хода до Хакодате, если только ветер будет по-прежнему попутный и все будет благополучно. Степан Ильич, немножко суеверный, никогда не выражался о днях прихода положительно, а всегда с оговоркой, и когда Лопатин стал рассчитывать, что он будет через три дня на берегу, Степан Ильич заметил:

— Рано, батенька, на берег собираетесь. Прежде дайте якорь бросить.

— Ну, вы уж всегда, Степан Ильич, вроде Фомы неверного. Отчего бы нам в три дня и не прийти? Стих нет ветер, мы пары разведем.

— А помните, как вы тоже надеялись на Батавию? Тоже три дня оставалось… Небось, ураганик забыли?

— Тут нет урагаников, Степан Ильич.

— Штормяги зато бывают… Тоже, я вам доложу, не особенно приятные…

Однако ничто не предвещало «штормяги», как выражался старший штурман, и «Коршун» благополучно приближался к берегам Японии. И чем ближе было Хакодате, тем озабоченнее становился старший офицер.

За два дня до предполагаемого прихода «Коршуна» стали окончательно убирать, словно какую-нибудь красавицу на бал. Его мыли, скоблили, подкрашивали и подбеливали. Офицеры, заведующие мачтами и шлюпками, тоже стали как-то нервнее по мере приближения к Хакодате. И гардемарины прибирались в своей каюте, стараясь устроить в ней возможно больший порядок, чему, впрочем, способствовал главным образом Ворсунька. Всем, видимо, не хотелось ударить лицом в грязь, а показаться адмиралу, если уж он пришел, в самом лучшем виде. На всех лицах сказывалась одна и та же забота, соединенная с некоторым страхом перед адмиралом, который «все видит» и «разносит вдребезги».

Один только капитан по обыкновению был совершенно спокоен, и, по-видимому, его нисколько не пугала встреча с начальством. И, видя всю эту чистку и суету, он замечал старшему офицеру, желая его успокоить:

— Все у нас, Андрей Николаевич, в порядке. Напрасно вы так хлопочете.

— Нельзя, Василий Федорович. Может быть, адмирал уже в Хакодате…

— Да ведь мы и без адмирала, кажется, в порядке? — улыбался капитан. Не для адмирала же мы служим и исполняем свой долг!

Андрей Николаевич и сам это знал и исполнял свой долг безупречно, но все-таки полагал, что лишняя чистка перед адмиральским смотром дела не испортит, как лишняя ложка масла в каше. И он ответил:

— Совершенно верно, Василий Федорович: мы и без адмирала, слава богу, заботимся о «Коршуне».

— Да еще как вы, Андрей Николаевич, заботитесь! У вас корвет — игрушка.

— Ничего, кажется, в порядке суденышко, — скромно проговорил старший офицер, довольный комплиментом и хорошо знавший, что капитан вполне ценит такого служаку, как он. — А все-таки… Адмирал ведь дока и строгий… Так чтобы не к чему было придраться, Василий Федорович, чтобы он увидел, каков «Коршун».

И старший офицер любовным и ласковым взглядом доброго пестуна окинул сиявшую чистотой палубу, и пушки, и рангоут, и снасти. В этом взгляде чувствовалась та любовь к своему судну, которой отличались в прежнее время моряки. И, помолчав, он прибавил:

— А по мне, Василий Федорович, лучше, если бы адмиральских смотров совсем не было. И вообще подальше от начальства… Оно спокойнее…

— Корнев к пустякам не придирается… На этот счет не беспокойтесь, Андрей Николаевич.

— Я, Василий Федорович, вообще… Другие вот любят, знаете ли, быть на виду у начальства, а я этого не люблю… Не такой характер. Что делать! застенчиво усмехнулся Андрей Николаевич. — А пожалуй, адмирал к нам сядет? вдруг тревожно спросил он.

— Весьма возможно. Он любит лично знакомиться с чинами эскадры и с офицерами. Но вам-то тревожиться нечего, Андрей Николаевич. К вам самому строгому адмиралу не за что придраться, хотя бы он и искал случая. Вы ведь знаете, что я не комплименты вам говорю, и знаете, что я считаю за счастье служить с вами, Андрей Николаевич! — прибавил с чувством капитан.

Тронутый Андрей Николаевич горячо благодарил, и его зарослое волосами бородатое лицо светилось радостной улыбкой. Он сам глубоко уважал командира, и ни разу у него не было с ним никаких столкновений и даже недоразумений, обычных между командиром и старшим офицером. Они дополняли друг друга. Капитан был, так сказать, душой этого пловучего уголка, оторванного от родины, душой и распорядителем, а старший офицер — его руками.

III

Часов в девять утра «Коршун» входил под парусами в проливчик, соединяющий море с рейдом. Все были вызваны наверх «становиться на якорь». На палубе царила мертвая тишина.

Слегка накренившись, корвет пробежал пролив и взял влево в глубину бухты, где, в числе нескольких военных судов под иностранными флагами, стояла и маленькая русская эскадра: корвет под контр-адмиральским флагом и два клипера. Красивый белеющийся город с маленькими домами раскинулся среди зеленых пятен у бухты, поднимаясь по склону небольшой возвышенности.

Но почти никто не смотрел на город. Глаза всех были устремлены на красивый флагманский корвет, к которому направлялся «Коршун». Вот он прорезал кормы английской канонерки и французского авизо, миновал несколько «купцов» и летел теперь прямо на адмиральский корвет.

— Начинайте салют! — скомандовал старший офицер, стоявший на мостике.

Там же стояли капитан и старший штурманский офицер. Остальные офицеры стояли по своим местам у мачт, которыми заведывали. Только доктор, батюшка, оба механика и единственный «вольный», то есть штатский, мистер Кенеди, стояли себе «пассажирами» на шканцах.

— Первое пли… Второе пли… Третье пли… — командовал замирающим голосом артиллерийский офицер, Захар Петрович, вращая своими круглыми, слегка выкаченными глазами и отсчитывая про себя: раз, два, три, четыре… до десяти, чтобы промежутки были правильные и чтобы салют был, как выражался Захар Петрович, «прочувствованный».

И он действительно его «прочувствовал» и даже «просмаковал», этот коренастый пожилой человек, далеко неказистый собой, с лицом, похожим, если верить сравнению, сделанному втихомолку кем-то из гардемаринов, на медную кастрюльку. Теперь эта медная кастрюлька полна сосредоточенного, немного страдальческого выражения. Перебегая от орудия к орудию, старый артиллерист, казалось, весь, всеми фибрами своего существования поглощен в салют. В эту минуту он забыл все на свете, даже своего маленького сынка-сиротку, которого он оставил в Кронштадте и ради которого отказывает себе в удовольствиях, редко съезжает на берег и копит деньги. Ради него, вероятно, он — старый бурбон и дантист — серьезно воздерживается от желания «расквасить кому-нибудь рожу» ввиду предупреждения капитана, что он будет списан с корвета, если не перестанет драться.

Одиннадцать выстрелов салюта контр-адмиральскому флагу гулко раздаются один за другим, отдаваясь эхом на берегу. Облачка белоснежного дыма, вылетая из жерл орудий, быстро относятся ветром и тают в воздухе.

Салют окончен, и Захар Петрович, сияющий, довольный и вспотевший, полный сознания, что салют был «прочувствованный», с аффектированной скромностью отходит от орудий на шканцы, словно артист с эстрады. Ему никто не аплодирует, но он видит по лицам капитана, старшего офицера и всех понимающих дело, что и они почувствовали, каков был салют.

Выскочил первый дымок с адмиральского корвета. Раздался выстрел — один, другой, и на седьмом выстрелы прекратились. Ответный салют русскому военному флагу был окончен.

До адмиральского корвета уже было недалеко, и зоркие глаза капитана и старшего офицера меряют расстояние, отделяющее «Коршун» от адмиральского корвета. В сбитой на затылок шапке, с расставленными фертом ногами, слегка возбужденный, с горящими маленькими глазками, Андрей Николаевич совсем не похож теперь на того суетливого и трусящего начальства человека, каким он бывает на смотрах. Теперь он лихой моряк, позабывший и адмирала и думающий только о том, как бы щегольски прорезать корму «адмирала» и стать на якорь, как следует доброму судну. Он чувствует, что со всех судов эскадры и с иностранных судов на «Коршун» устремлены глаза моряков, осматривающие нового гостя такими же ревнивыми взорами, какими смотрят на балу дамы на вновь прибывшую красавицу. И Андрей Николаевич, словно бы отец или муж этой красавицы, стоит на наветренной стороне мостика, посматривая вперед с горделивым чувством в душе, уверенный, что его красавица не осрамится. Он только изредка вскрикивает рулевым:

— Лево… Больше лево… Так держать!..

Адмиральский корвет совсем близко, а «Коршун» летит прямо на его корму, где стоит кучка офицеров с адмиралом во главе. Все на «Коршуне» словно бы притаили дыхание. Вот, кажется, «Коршун» сейчас налетит на адмирала, и будет общий позор. И капитан, спокойно ходивший по мостику, вдруг остановился и вопросительно-тревожно взглянул на старшего офицера, уже готовый крикнуть рулевым положить руля на борт. Но в это самое мгновение Андрей Николаевич уже скомандовал:

— Право на борт!..

Рулевые быстро заворочали штурвалом, и «Коршун» пронесся совсем под кормой адмирала и, круто повернув, приостановился в своем беге.

— Паруса на гитовы! По марсам и салингам! Из бухты вон, отдай якорь! командовал старший офицер.

Якорь грохнул в воду. Марсовые, точно кошки, бросились по вантам и разлетелись по реям.

Прошло много-много пять минут, как все паруса, точно волшебством, исчезли, убранные и закрепленные, и от недвижно стоявшего недалеко от адмиральского корвета «Коршуна», красивого и внушительного, с выправленным рангоутом и реями, со спущенными на воду шлюпками, уже отваливал на щегольском вельботе капитан в полной парадной форме с рапортом к адмиралу.

Глядя на «Коршун», можно было подумать, что он давно стоит на рейде, так скоро на нем убрались. И все на нем — и офицеры и матросы — чувствуя, что «Коршун» не осрамился и стал на якорь превосходно, как-то весело и удовлетворенно глядели. Даже доктор проговорил, обращаясь к Андрею Николаевичу, когда тот, четверть часа спустя, вбежал в кают-компанию, чтобы наскоро выкурить папироску:

— А ведь славно стали на якорь, Андрей Николаевич!

— Да, ничего себе, — отвечал старший офицер и, снова озабоченный, не докурив папироски, выбежал из кают-компании наверх…

Прошло полчаса. Капитан не возвращался с флагманского корвета.

— Долго же его адмирал исповедует! — заметил лейтенант Поленов.

— Еще дольше почты не везут! — воскликнул белокурый и красивый лейтенант Невзоров, нетерпеливо ожидавший с берега почты из консульства, рассчитывая получить от своей молодой жены одно из тех писем-монстр на десятках страниц, какие он получал почти в каждом порте, и раздраженно прибавил: — И что это за консул скотина! Не знает, что ли, что мы пришли… Ведь это свинство с его стороны!

И многие, ожидавшие весточек с родины, находили, что это свинство и что надо сказать об этом капитану.

Старший офицер снова вбежал в кают-компанию.

— Эй, Егоров! рюмку водки и сыру! Да живо.

— Есть! — отвечал на бегу вестовой.

Встававший вместе с командой в пятом часу утра, старший офицер имел обыкновение до завтрака замаривать червяка. Два стакана чаю, которые он выпивал утром, не удовлетворяли его.

— А долго что-то капитан у адмирала! — озабоченно проговорил и он, выпивая рюмку водки и закусывая куском сочного честера, любимого своего сыра, запас которого он сделал еще в Лондоне. — Господа! Кому угодно? любезно приглашал он. — Степан Ильич… рюмочку!

— Разве что рюмочку.

И старший штурман проглотил рюмку и, закусив маленьким кусочком сыра, промолвил:

— Славный у вас джин, Андрей Николаевич… Да, долгонько что-то капитан.

— Быть может, адмирал оставил его завтракать! — заметил кто-то.

— Адмирал завтракает в полдень, а теперь всего десять часов… Верно, расспрашивает о плавании… об офицерах.

— Верно, и день смотра назначит! — вставил Ашанин.

— Ну, батенька, он дней не назначает, не таковский! — засмеялся Степан Ильич.

— У него, что ни приезд, все смотр! — заметил и Поленов.

В эту минуту сквозь открытый люк кают-компании раздался голос стоявшего на вахте мичмана Лопатина:

— Караул и фалрепные! Свистать всех наверх!

И вслед затем в кают-компанию вбежал сигнальщик и доложил:

— Адмирал и капитан едут!

Старший офицер опрометью бросился в каюту, захватил кортик и, на ходу прицепляя его, выбежал наверх. Вслед за ним, надевши кортики, вышли и все офицеры и выстроились на шканцах.

Команда стояла во фронте.

Катер, в котором сидели адмирал, капитан и флаг-офицер, быстро приближался к парадному трапу «Коршуна». За катером шел капитанский вельбот.

Как только что катер подошел к борту, старший офицер и вахтенный начальник стояли у входа, готовые рапортовать адмиралу. Андрей Николаевич был несколько взволнован и почему-то все оправлял свой кортик. Мичман Лопатин, напротив, был в обычном своем жизнерадостном настроении.

Взбежав по трапу мимо фалрепных с живостью молодого человека, на палубу выскочил небольшого роста, плотный, коренастый, широкоплечий человек лет за сорок, в черном люстриновом сюртуке, с аксельбантами свитского адмирала, с отложным неформенным воротником, открывавшим белоснежные воротнички сорочки. И его фигура и его лицо — круглое с мясистыми, гладко выбритыми щеками, с небольшими короткими усами и круглыми, слегка выкаченными большими глазами дышали энергией кипучей натуры; некрасивое лицо невольно обращало на себя внимание своей оригинальностью. В нем чувствовалось что-то сильное, властное и вместе с тем простодушное.

Выслушав рапорты, адмирал, веселый, видимо уже расположенный к «Коршуну», снял фуражку, обнажив свою круглую голову с коротко остриженными черными, слегка серебрившимися волосами, и, крепко пожав руку старшего офицера, приветливо проговорил, слегка заикаясь:

— Очень рад познакомиться с достойным старшим офицером… Э-э-э… Очень рад… Мне Василий Федорович говорил о вас… И я должен вам сказать, Андрей Николаевич, что «Коршун» щегольски вошел на рейд и стал на якорь… Приятно видеть такие суда-с!

И вслед затем он протянул руку Лопатину и спросил:

— Ваша фамилия, молодой человек?

— Лопатин, ваше превосходительство!

— Приятно познакомиться. Должно быть, вы бравый офицер… Не так ли, Василий Федорович?

И, не дожидаясь ответа, вполне уверенный, вероятно, что ответ будет утвердительный, адмирал направился быстрой походкой к фронту офицеров и, снова сняв фуражку, сделал общий поклон. Капитан называл фамилию каждого, и адмирал приветливо пожимал всякому руку. Поленова и Степана Ильича, с которыми раньше плавал, он приветствовал, как старых знакомых.

Наконец он подошел к Володе и, протянув ему руку, остановил на нем взгляд своих выкаченных глаз, улыбаясь при этом с самым любезным видом. Видимо, ему понравился Володя.

— Гардемарин Ашанин! — представлял капитан.

— Якова Ивановича сын? — спросил адмирал.

— Племянник, ваше превосходительство.

— Старайтесь быть таким же моряком, как ваш достойный дядюшка… Да, мой любезный друг. Надеюсь, вы хорошо служите?

— Отлично, ваше превосходительство! — доложил капитан.

— И мне так кажется. Мы поближе с вами познакомимся.

И с этими словами, не особенно, впрочем, приятными для Володи, вообразившего, что его переведут с «Коршуна» на адмиральский корвет, адмирал круто повернулся и пошел к команде, попросив капитана остаться на шканцах.

Веселый, дружный ответ команды на приветствие адмирала и добрые веселые лица матросов не оставляли никаких сомнений, что претензий никаких не будет. И точно, когда адмирал, обходя по фронту, спрашивал, нет ли каких претензий, царило глубокое молчание.

— Ну, теперь покажите-ка мне ваш корвет, Василий Федорович, — весело говорил адмирал, возвратившись на шканцы. — Да распустите господ офицеров и команду.

Адмирал в сопровождении капитана и старшего офицера спустился вниз осматривать корвет. Разумеется, все найдено в безукоризненном порядке, и адмирал то и дело выражал свое удовольствие и повторял:

— Видно, что настоящее военное судно!

На кубрике он обратил внимание на глобус, и когда капитан объяснил ему, что гардемарины и некоторые офицеры устраивают для матросов чтения, воскликнул:

— Пример, достойный подражания! Надо на всех судах эскадры завести то же самое… Вы образцовый командир, Василий Федорович!

Пока адмирал осматривал корвет, несколько офицеров и гардемаринов, обязанности которых не призывали быть внизу, передавали друг другу свои первые впечатления об адмирале.

— Он вовсе не такой страшный, как говорили. На против, необыкновенно прост и приветлив! — говорил Ашанин.

— Это потому, что он «штилюет»… Доволен «Коршуном»… А посмотрели бы вы, когда адмирал «штормует»! — проговорил Степан Ильич.

— И сильно?

— Мое вам почтение… Да, впрочем, сами увидите, если он будет у нас сидеть… Кому-нибудь да попадет… А уж Быкову не сдобровать.

Толстый, пухлый, рыжеватый гардемарин, большой-таки лодырь, с сонным выражением лица, обидчиво спросил:

— Это почему, Степан Ильич?

— А потому, батенька, что вы, нечего-таки греха таить, с ленцой… Ну, и ходите с перевальцем.

— Ну так что ж, что с перевальцем… Такая походка.

— При нем советую изменить аллюр, батенька… непременно изменить… И если он позовет, бегите к нему рысью… Да вот еще что, господа гардемарины милые, знаете ли вы приказ Нельсона перед Трафальгарской битвой?

— Это еще к чему? — спросили одновременно Быков и Кошкин.

— Советую знать, если не знаете… И вообще морскую историю повторите. Он требует, чтобы ее знали.

— Я знаю, я читал, — вставил Володя.

— Ну, вам меньше шансов на разнос! — засмеялся старый штурман.

Скоро наверху показался адмирал и поднялся на мостик. Все ждали, что он прикажет сделать какое-нибудь учение, но он вместо того приказал снарядить баркас и два катера и велел отправить гардемаринов кататься под парусами. Приказано было делать короткие галсы и проходить под кормой «Коршуна».

Ветер был порывистый и довольно свежий. Часто налетали шквалики. Кошкин отправился на баркасе, а Быков и Ашанин на катерах. Как только что шлюпки отвалили от борта и понеслись по рейду, Кошкин и Быков взяли по одному рифу у парусов, но Ашанин находил, что рифы еще рано брать, и понесся на своем катере впереди всех. Какое-то жуткое и вместе с тем приятное чувство охватило Володю, когда катер, накренившись, почти чертя бортом воду, летел по рейду под парусами, до места вытянутыми, хорошо вздувшимися, послушный воле Ашанина, который сидел на наветренном борте на руле. Все гребцы, как обыкновенно водится, сидели не на банках, а внизу, так что видны были одни их белые шапки. Шкоты были на руках у двух матросов. По временам налетали порывы, и надо было держать ухо востро, чтобы не перевернуло катер. И Ашанин, весь нервно приподнятый, полный задора юного моряка, словно бы тешил себя этими сильными ощущениями близости опасности и точно играл ею, вовремя приводя к ветру, когда налетали порывчики. Он сделал большой галс, дал поворот оверштаг и несся к «Коршуну» далеко впереди двух своих товарищей.

— Смелый этот юноша! — отрывисто проговорил адмирал, любуясь катером Ашанина и обращаясь к стоявшему около капитану. — Только, того и гляди, перевернется… Рифы надо брать… Пора рифы брать. Ветер все свежеет… И чего он не берет рифов! — вдруг крикнул адмирал, словно бы ужаленный, и глаза его метали молнии, и лицо исказилось гневом. — Он с ума сошел, этот мальчишка! Набежит шквал, и его перевернет!

И в гневном голосе его звучали тревожные ноты.

Еще минута-другая… и катер, совсем лежавший на боку и чертя бортом воду, пронесся под кормой.

— Рифы… Два рифа взять! — рявкнул адмирал таким голосом, что все на «Коршуне» вздрогнули, и при этом взмахнул своей рукой, указывая на паруса катера.

Ашанин только слышал какой-то рев, но не разобрал, в чем дело, и рифов не брал. Катер его несся дальше, и он, весь возбужденный, зорко смотрел по сторонам, сторожа порывы.

— Сигнал… Катер к борту! — крикнул адмирал.

Подняли позывные катера.

— Нас требуют, ваше благородие, — доложил Ашанину унтер-офицер, увидевший позывные.

— К повороту! — скомандовал Ашанин.

Адмирал не отрывал глаз от бинокля, направленного на катер, и нервно вздергивал и быстро двигал плечами. Положение катера беспокоило его. Ветер крепчал; того и гляди, при малейшей оплошности при повороте катер может перевернуться. Такие же мысли пробежали в голове капитана, и он приказал старшему офицеру посадить вельботных на вельбот и немедленно идти к катеру, если что-нибудь случится.

Но ничего не случилось. Катер лихо дал поворот и летел домой к корвету. И адмирал сердито и в то же время одобрительно проговорил:

— Этот сумасшедший мальчишка отлично управляется со шлюпкой.

Через пять минут катер был у борта, и Володя выскочил на палубу, несколько сконфуженный и недоумевающий, зачем его потребовали: кажется, шкоты были вытянуты до места, повороты правильны, и концов за шлюпкой не болталось.

— Адмирал на вас освирепел, голубчик, — участливо предупредил мичман Лопатин.

— За что?

— Зачем рифов не взяли. В самом деле, вы жарили, как отчаянный.

— Гардемарин Ашанин! пожалуйте сюда-с! — раздался окрик адмирала.

Ашанин быстрой походкой направился к мостику.

— Да бегом, бегом-с, когда вас зовет адмирал!.. — крикнул адмирал.

Ашанин благоразумно рысью взбежал на мостик и, приложив руку к козырьку фуражки, остановился перед адмиралом. Адмирал уже отходил. Во-первых, катер благополучно вернулся и, во-вторых, сам смелый, он любил смелость. Взглядывая на это раскрасневшееся, еще возбужденное лицо Ашанина, на эти еще блестевшие отвагой глаза, адмирал словно бы понял все те мотивы, которые заставили Ашанина не видать опасности, и не только не гневался, а, напротив, в своей душе лихого моряка одобрил Ашанина. Ведь и сам он в молодости разве не сумасшествовал точно так же и не выезжал в бурную погоду на маленькой шлюпке под парусами? Тем не менее он считал своим долгом в качестве адмирала «разнести» Ашанина и потому, напуская на себя строгий вид, проговорил:

— Скажите, пожалуйста, вы с ума, что ли, сошли?

И так как Ашанин не счел возможным отвечать на такой вопрос, то адмирал продолжал:

— Только сумасшедшие могут не брать рифов в такой ветер… Только безумные молодые люди! Разве вы не понимали, какой опасности подвергали и себя и, главное, людей, которые были под вашей командой?

Такая постановка обвинения очень задела Ашанина, и он с живостью ответил:

— Я не думал, ваше превосходительство, чтобы была опасность.

— Не думали?! Что ж, тогда, по-вашему, опасность? Когда бы вы в море очутились, а?

— Я, ваше превосходительство, как видите, не очутился в море! проговорил Володя.

— А могли бы очутиться… если я вам говорю! — возвысил голос адмирал. — Могли бы-с! Налети только шквал, и были бы в воде… Слышите?

— Слушаю, ваше превосходительство.

Адмирал выдержал паузу и продолжал:

— Я понимаю, что иногда нужно рисковать. Вот если бы на войне вас послали со шлюпкой или спасали бы погибающих и торопились на помощь… тогда я похвалил бы вас, а ведь вы просто катались… И… ни одного рифа!.. Небось, видно, приятно вам было, что катер на боку совсем? Приятно?

Но Ашанин, уже раз оборванный, счел благоразумнее не отвечать, что ему было очень приятно видеть катер на боку.

— Вперед прошу в такую погоду всегда рифы брать… Слышите?..

— Слушаю, ваше превосходительство.

— А затем я вам должен сказать, Ашанин, что вы хоть и сумасшедший молодой человек, а все-таки лихо управляете шлюпкой… Я любовался… да-с, хоть и сердился на вас… Можете идти.

Но только что Ашанин повернулся, как адмирал вернул его и, уже почти ласково глядя на Володю, проговорил:

— И вот что еще, любезный друг: прошу вас сегодня ко мне обедать в шесть часов. Но только смотрите: если приедете под парусами, — два рифа взять! — прибавил, уже смеясь, адмирал.

Адмирал не делал никаких учений. Поблагодарив собравшихся офицеров и команду, он уехал с корвета, пригласив капитана и двух офицеров к себе обедать.

Как только что адмирал уехал, капитан отдал ревизору приказание заготовить немедленно провизию к завтрашнему утру.

— Завтра утром мы снимаемся с якоря и идем в Шанхай!

— Есть! — отвечал ревизор.

— Адмирал здесь остается, Василий Федорович? — спрашивал старший офицер.

— Он с нами идет. Завтра перебирается… но вы не печальтесь… только до Шанхая! — прибавил улыбаясь капитан. — А оттуда мы пойдем в отдельное плавание.

«Слава богу!» — подумал Андрей Николаевич. Хотя сегодня он и был расхвален адмиралом, тем не менее все-таки полагал, что чем дальше от начальства, тем лучше. И он пошел в кают-компанию завтракать и сообщить новости.

— Вот тебе и на! Значит, Хакодате так и не увидим! — заметил Лопатин.

— А сегодняшний день?.. Снимаемся завтра. И нечего особенного здесь смотреть… Да и, верно, зимовать придем в Японию… Еще насмотримся на нее! — отвечал Андрей Николаевич.

И на радостях, что адмиральское посещение прошло благополучно и что «Коршун» показал себя во всех отношениях молодцом, Андрей Николаевич велел подать из собственного запаса десять бутылок шампанского и угощал всех с обычным своим радушием.

— Ну, что, познакомились теперь с адмиралом? — поддразнивали Ашанина в кают-компании.

— Это еще что за знакомство… Разве он так разносит! — говорил Поленов.

— Вот кричал он вам на катер, чтобы вы риф взяли, так я вам скажу! Точно быка резали! — смеялся Лопатин.

— И как это вы не слыхали?

— За ветром не услышишь.

— Ну, да он быстро отошел! — заметил старший штурман. — И ваша отчаянность ему понравилась. Он ведь сам отчаянный.

— Да, Ашанин, не управься вы хорошо сегодня, пришлось бы вам купаться… Но вы молодцом! — заметил старший офицер и приказал вестовому налить еще бокал шампанского.

После завтрака Ашанину пришлось вступить на вахту, а после ехать обедать к адмиралу на «Витязь». Так ему и не пришлось побывать на берегу. Но зато на «Витязе» он встретил несколько своих товарищей и провел с ними вечер. В этот вечер много анекдотов рассказывали ему гардемарины о «глазастом дьяволе» и, между прочим, читали ему стихи, сочиненные на адмирала.

IV

За этот короткий переход из Хакодате в Шанхай все, не знавшие беспокойного адмирала, более или менее хорошо познакомились с ним. Всего было, и многим попадало. Особенно часто попадало Быкову, и он боялся адмирала пуще огня и пугливо прятался за мачту, когда, бывало, адмирал показывался наверху.

Более всего донимал он мичманов и гардемаринов, требуя их почти каждый вечер в капитанскую каюту, которую занимал, и заставлял их слушать то, что он читал, — преимущественно историю морских войн, а то и просто литературные произведения, — и боже сохрани было не слушать или не уметь повторить прочитанного! Кроме этих чтений, он беседовал и в этих беседах старался вселить в молодых моряках тот «морской дух», который он считал главным достоинством в моряке. Особенно любил он рассказывать о Нельсоне, Лазареве и Корнилове, и через несколько дней все — даже ленивец Быков — знали, какой приказ отдал Нельсон перед Трафальгарским сражением. Заботясь не об одном только морском образовании молодых моряков и зная, как мало в смысле общего образования давал морской корпус, адмирал рекомендовал книги для чтения и заставлял переводить с иностранных языков разные отрывки из лоций или из морской истории. И все это он делал с порывистостью и вместе с тем с деспотизмом властной натуры, приходя в гнев, если его не понимали или недостаточно проникались его взглядами.

И зато как же его ругали втихомолку молодые люди, что он не дает им покоя, но зато и как же тепло вспоминали его впоследствии, когда поняли, что и вспоминал он о Корнилове, и разносил, и бесновался подчас, искренне любя морское дело и искренне желая сделать молодежь хорошими моряками.

Однако бывали «штормы», но «урагаников» не было, и никто на «Коршуне» не видел, что на «Витязе» видели не раз, как адмирал, приходя в бешенство, бросал свою фуражку на палубу и топтал ее ногами. На «Коршуне» только слышали, — и не один раз, — как адмирал разносил своего флаг-офицера и как называл его «щенком», хотя этому «щенку» и было лет двадцать шесть. Но это не мешало адмиралу через пять же минут называть того же флаг-офицера самым искренним тоном «любезным другом».

Володя Ашанин хотя и пользовался благоволением его превосходительства, тем не менее старался не особенно часто попадаться ему на глаза и на вахтах, что называется, держал ухо востро, чтобы адмиралу не за что было придраться и «разнести». Но все-таки и ему изрядно «попадало» и приходилось выслушивать подчас выговоры, после которых адмирал становился еще приветливее, особенно когда эти выговоры были не вполне заслуженные и делались иногда под влиянием раздражения на что-нибудь другое. И Ашанин отчасти понял этот своеобразный характер, сумел оценить его достоинства и до некоторой степени извинить недостатки, и если и не сделался таким влюбленным поклонником адмирала, каким был по отношению к капитану, то все-таки чувствовал к нему и большое уважение и симпатию. Энергия и решительность адмирала подкупили Володю, и он нередко защищал его от нападок Кошкина и Быкова, которые видели в нем только самодура и ничего более.

К этому надо прибавить, что Ашанин особенно восхищался в адмирале его гуманным отношением к матросам, и в этом отношении адмирал совершенно сходился с капитаном. И матросы очень верно оценили своего адмирала.

— Даром что кипуч, а добер! — говорил про него Бастрюков и прибавлял: а по флотской части адмирал не чета другим… все наскрозь видит!

— То-то видит… Глаз у него: у-у-у! Я служил с ним, когда он первый раз водил эскадру в кругосветку… Беда, какой отчаянный! — говорил старый плотник Федосей Митрич. — И, надо правду сказать, господ школил форменно и требовал службы настоящей, а к матросу был добер. И не очень-то позволял наказывать!.. А господ в струне держал… это точно… Бывало, ежели какая работа, примерно, на фор-марсе, а офицера, что заведует мачтой, нет, он сейчас за ним, да пушить. «За что, — говорит, — вы будете чаи распивать да разговоры разговаривать, когда матрос на дождю мокнет… Вы, — говорит, должны матросу пример подать, а не то чтобы прохлаждаться»… Да так, бывало, и обзовет бабой… А уж накричит!..

«Коршун» подходил к Шанхаю, когда в гардемаринскую каюту прибежал сигнальщик и доложил Ашанину, что его адмирал требует.

Ашанин не заставил себя ждать и явился к адмиралу.

— Очень рад вас видеть, любезный друг… Очень рад! — любезно говорил адмирал, пожимая Ашанину руку. — Садитесь, пожалуйста… Прошу курить… Вот папироски.

— Благодарю, ваше превосходительство, у меня свои.

— Охота вам курить свои… Ваши ведь хуже. Курите мои.

— Я доволен своими.

— Ну, как знаете… А все лучше попробуйте мои! — потчевал адмирал.

Ашанин, улыбаясь, взял адмиральскую папиросу.

Адмирал несколько секунд молчал, вперив глаза в Ашанина, и, наконец, проговорил:

— А знаете, что я вам скажу, Ашанин… Ведь вы недурно перевели то, что я вам поручил… И слог у вас есть… Гладко написано… Это весьма полезно для морского офицера уметь хорошо излагать свои мысли… Очень даже полезно… Не правда ли?

— Совершенно верно, ваше превосходительство.

— А то другой и неглупый человек видит много интересного и по морскому делу и так вообще, а написать не умеет… да… И ни с кем не может поделиться своими сведениями, напечатать их, например, в «Морском Сборнике»…[101]Первые статьи Станюковича были напечатаны в «Морском Сборнике». — Ред. И это очень жаль.

Ашанин слушал и недоумевал, к чему ведет речь адмирал и зачем, собственно, он его призвал. А адмирал между тем подвинул к Ашанину ящик с папиросами и, закурив сам, продолжал:

— Советую вам обратить на это внимание. У вас есть способность писать… И вы должны писать… Что вы на это скажете?

Зардевшийся Ашанин отвечал, что до сих пор не думал об этом вопросе, причем утаил, однако, от адмирала, что извел уже немало бумаги на сочинение стихов и что, кроме того, вел, хотя и неаккуратно, дневник, в который записывал свои впечатления и описывал посещаемые им порты.

— Так вы подумайте… И я вам дам случай написать… Я вас пошлю в Кохинхину.

Ашанин чуть не привскочил от удивления.

— Вы, конечно, желаете! — проговорил адмирал таким тоном, что не пожелать было невозможно.

И Ашанин, конечно, пожелал.

— А там теперь французы усмиряют анамитов. Они недавно завели там колонию и все не могут устроиться… В газетах пишут, что им плохо там… Так вот вы все это посмотрите и представите потом мне отчет, что вы видели… Я вам дам письмо к начальнику колонии, адмиралу Бонару, и он, конечно, не откажет вам дать случай все видеть… Пробудете там два месяца, а через два месяца в Сайгон придет «Коршун», и вы снова на корвет. Так приготовьтесь. С первым же пароходом Messageries Imperiales вы отправитесь в Сайгон. Надеюсь, что вы отлично исполните возложенное поручение и опишете, каковы колонизаторы французы.

Все еще изумленный Ашанин обещал выполнить поручение по мере сил.

— Так можете идти… Завтра получите деньги и с первым пароходом в Сайгон!

— Слушаю, ваше превосходительство.

Когда Володя от адмирала пошел к капитану, чтобы сообщить о своей командировке, капитан поздравил его с таким поручением.

— По крайней мере, в два месяца кое-что основательно увидите и опишете. Я знаю адмирала. А потом опять на «Коршун». Надеюсь, что адмирал не отнимет вас от меня! — любезно прибавил капитан. — Или вы хотите к нему?

— Что вы, Василий Федорович! От вас я никуда не желаю.

Немало изумления было и в кают-компании, когда Володя объявил, что он командируется в Кохинхину.

— Зачем? Надолго ли? И с чего это взбрело адмиралу послать вас? Потом к нам опять?

Такие вопросы сыпались со всех сторон на Ашанина. И хоть он добросовестно передал, для чего посылает его адмирал, тем не менее посылка эта всех удивила, и многие смеялись, что адмирал хочет сделать из Ашанина литератора.

Через два дня Володя рано утром перебрался на пароход с чемоданом, в котором между платьем лежал мешок с тысячью долларами, и в тот же вечер ушел из Шанхая в Сингапур, где он должен был пересесть на большой пароход Messageries Imperiales, шедший из Франции в Сайгон и другие китайские порты.

Глава четвертая

В Кохинхине

I

«Анамит» — большой океанский пароход французского общества Messageries Imperiales, делавший рейсы между Францией и Дальним Востоком, был отличный ходок по тем временам, когда еще не было, как теперь, судов, ходящих по 25 узлов в час. Выйдя из сингапурской красивой бухты, он быстро понесся полным ходом, делая по двенадцати-тринадцати узлов в час.

Отделан он был роскошно, и пассажиры, особенно пассажиры I класса, пользовались теми удобствами и тем изысканным комфортом, какими вообще щеголяют французские и английские пассажирские пароходы дальних плаваний. И содержался «Анамит» в том безукоризненном порядке, который несколько напоминал порядок на военных судах. Морской глаз Володи тотчас же это заметил и объяснил себе чистоту и исправность коммерческого парохода тем, что капитан и его помощники были офицеры французского военного флота.

Огромная, крытая ковром столовая с длинными столами и с диванами по бортам, помещавшаяся в кормовой рубке, изящный салон, где стояло пианино, библиотека, курительная, светлые, поместительные пассажирские каюты с ослепительно чистым постельным бельем, ванны и души, расторопная и внимательная прислуга, обильные и вкусные завтраки и обеды с хорошим вином и ледяной водой, лонгшезы и столики наверху, над рубкой, прикрытой от палящих лучей солнца тентом, где пассажиры, спасаясь от жары в каютах, проводили большую часть времени, — все это делало путешествие на море более или менее приятным, по крайней мере для людей, не страдающих морской болезнью при малейшей качке.

Ашанин был очень доволен своей неожиданной командировкой. Он вволю отсыпался теперь, не зная ни ночных вахт, ни авралов, ни учений, перезнакомился со многими пассажирами и двумя пассажирками и весь отдавался новым впечатлениям среди новой обстановки и новых людей. Для него приятно быстро и незаметно прошли эти несколько дней перехода из Сингапура в Сайгон — главный город только что завоеванной французами и еще находившейся в восстании Кохинхины, составлявшей часть Анамского королевства.

Погода все время стояла превосходная. Дни, правда, были знойные, но зато ночи, эти дивные южные ночи с нежной прохладой и брильянтовым небом, были восхитительны. Стоял штиль, и качки почти не было, и потому столовая не пустовала во время ранних и поздних завтраков и обедов. Все пассажиры первого класса были на своих местах за двумя столами, и оживленные разговоры, шутки, смех и остроты не прекращались, особенно среди французов, составлявших большинство. Почти все они ехали из Франции в Сайгон, или, как они выговаривали «Сегон» (Saigon): кто на службу — преимущественно офицеры, кто искать богатства и счастья в новой колонии, только что присоединенной к Франции. Два патера, худощавые, серьезные и бледные, с проницательными глазами, опущенными большую часть времени на молитвенники, в своих черных сутанах, с приплюснутыми треуголками на головах, являлись некоторым диссонансом и держались особняком. Они тоже ехали в Сайгон, чтобы оттуда отправиться по глухим местам для проповеди между анамитами христианства, проповеди, начатой миссионерами еще в XVII столетии, — обрекая себя на жизнь, полную лишений и подчас опасностей. Много уже было жертв среди проповедников. Из-за убийства миссионеров, собственно говоря, и началась война с Анамом Франции, желавшей воспользоваться предлогом для приобретения колонии.

Остальные пассажиры, в числе которых было несколько англичан, два немца, американец и испанец, направлялись далее: в Китай, Японию, Австралию и С.-Франциско.

Была и интересная парочка: молодой лорд и его жена, молоденькая и хорошенькая леди, которые совершали свое несколько далекое свадебное путешествие — ни более, ни менее, как на Сандвичевы острова, чтобы оттуда потом через Америку вернуться на родину.

Благодаря особой любезности капитана «Анамита», высокого, сухощавого, молодцеватого на вид старого моряка и типичного горбоносого южанина с гладко выбритыми смуглыми щеками и седой эспаньолкой, Ашанина поместили одного в каюту, где полагалось быть двоим. Это была любезность моряка к моряку. Узнавши, что Ашанин русский военный моряк, капитан с первой же встречи был необыкновенно мил и любезен. Он объяснил, что не раз встречал русских моряков во время прежних плаваний, нередко приглашал Ашанина к себе на мостик, куда вход пассажирам был воспрещен, болтал там с ним и, между прочим, любезно сообщил разные сведения о Сайгоне, о котором Володя не имел ни малейшего понятия и знал только по плану, который показывал ему один пассажир-француз. Как оказалось потом, и план, и милый капитан, недаром бывший гасконцем[102]Гасконь — старинная провинция Франции, теперь департаменты Ланда, Верхн. Пиренеев, Герца, Тарн-Гаронны, Ло-Гаронны. Гасконцы до сих пор сохранили особенный характер и обычаи; страсть их к хвастовству вошла в пословицу., значительно преувеличивали прелести Сайгона и вообще Кохинхины.

За столом Ашанину пришлось сидеть между одной англичанкой, возвращавшейся из Англии к мужу-банкиру в Гонконге после шестимесячного пребывания у родных, и старым симпатичным французом-ботаником, севшим, как и Володя, в Сингапуре. За первым же завтраком Ашанин познакомился и с соседом и с соседкой, миловидной блондинкой, лет тридцати, с светло-русыми волосами, серыми глазами, веселыми и смеющимися. И он частенько сиживал около миссис Уайт на палубе, занимая любознательную, по-видимому, англичанку рассказами о России и стараясь оказывать ей всевозможные маленькие услуги с величайшим усердием.

И англичанка так внимательно слушала рассказы молодого человека, полные откровенности и какой-то наивной сердечности, и так ласково улыбалась своими серыми глазами, когда Ашанин приносил ей снизу шаль или стакан лимонада со льдом, что другой ее кавалер, английский офицер, ехавший на Ванкувер, плотный рыжий господин лет за тридцать, с рачьими глазами, стал хмуриться, а наш юный моряк, напротив, был полон восторга и, признаться, начинал сожалеть, что адмирал дал ему командировку в Сайгон, а не в Гонконг.

Познакомился Ашанин и с патерами. Вернее, они сами пожелали с ним познакомиться, и однажды поздно вечером, когда он мечтательно любовался звездами, сидя в лонгшезе на палубе, они подошли к нему и заговорили. Разговор на этот раз был малозначащий. Говорили о прелести плавания, о красоте неба, — при этом один из патеров выказал серьезные астрономические познания, — о Кохинхине и ее обитателях и затем ушли, выразив удовольствие, что так приятно провели время в обществе русского офицера.

На другой день, когда Ашанин снова поздно ночью засиделся на палубе, слагая какой-то чувствительный сонет в честь миссис Эни, оба патера подошли к нему и после приветствий один из них, постарше, человек лет под сорок, заговорил на тему о религии. Ашанин слушал несколько изумленный и подавал лишь время от времени реплики. А патер все страстнее и страстнее говорил о католической религии, о папе, о тех утешениях и радостях, которые дает католичество, и как бы мимоходом делал неодобрительные отзывы о «схизме», сетуя, что схизматики, разумея под ними православных, не просветлены истинным учением.

«Уж не думают ли они меня обращать в католичество?» — пронеслось в голове Ашанина, и он, удерживаясь от насмешливой улыбки, стал слушать с большим вниманием отца-иезуита.

Володя не ошибся. Действительно, после длинной апологии в честь католической религии патер спросил, понижая голос до шепота:

— Что вы думаете, сын мой, о той единственно истинной вере, которую завещал народам Иисус Христос через апостола Петра и в лоне которой только и могут люди спасти свои души?

Ашанина подмывало потешиться над этим патером, чтобы отучить его впредь от таких попыток спасти его грешную душу. И потому он таким же тоном, тихим и таинственным, каким говорил иезуит, скрывая возмущенное чувство, ответил, что он до сих пор не думал об этом.

— Подумайте об этом, сын мой, и, быть может, господь осенит вас своей благодатью…

Вслед за таким началом почтенный миссионер, решивший, вероятно, что «рыбка клюнула», еще горячее продолжал говорить о значении католичества и говорил бы, конечно, весьма долго, если бы Ашанин, уставший от этой беседы и раздосадованный, что эти патеры принимают его за дурака, готового променять свою веру благодаря непрошенным наставлениям, не перебил оратора на одном из патетических периодов насмешливым восклицанием:

— Не довольно ли, святой отец?!

«Святой отец» остановился, так сказать, со всего разбега и смущенно проговорил:

— Отчего довольно? Разве вам надоело слушать слово истины?

— Признаться, надоело, святой отец… Вы напрасно только потратили столько красноречия… Поберегите его для анамитов… И — извините, господа, — я ведь слушал вас только для того, чтобы посмотреть, как вы улавливаете души. Но моей вы не уловите, даю вам слово, и ни в чем меня не убедили… Поверьте, что порядочные люди не меняют религии, как перчатки… Спокойной ночи, святые отцы!

И с этими словами Володя раскланялся и ушел к себе в каюту, оставив патеров в дураках.

С тех пор они не только не пытались спасти Володину душу, но и не заговаривали с ним и вообще избегали Ашанина. Только по временам они бросали недовольные взгляды на юного схизматика, который так ехидно провел их.

Ашанин весело смеялся, возвратившись в свою каюту, и на другой день сообщил о попытке сделать из него католика миссис Уайт и капитану. Англичанка назвала своего поклонника хитрецом, а капитан хохотал, как сумасшедший.

— Ловко вы поддели этих… тараканов, очень ловко. Они уж пробовали обращать здесь некоторых пассажиров-китайцев, но только те выманили у патеров по нескольку долларов и после объявили, что предпочитают остаться буддистами… Ха-ха-ха!..

И затем старый моряк не без негодования стал говорить, что эти миссионеры делают много зла в Кохинхине. Вместо того чтобы спасать души, они развращают население и заводят интриги.

— Сами увидите, если отправитесь в глубь страны! — прибавил капитан.

— А скоро мы будем в Сайгоне, капитан?

— Послезавтра в полдень.

— Так скоро! — невольно вырвалось у Ашанина.

II

Ранним утром, когда золотистый шар солнца, выплыв из-за сереющей полоски берега, еще не успел жгучими лучами накалить атмосферу и на море было относительно прохладно, «Анамит» подходил к устью реки Донай, или Меконг.

Ашанин, имеющий поручение от адмирала сделать описание Сайгона и входа в него, конечно, был наверху с биноклем и с записной книжкой в руках, в которую он набрасывал время от времени заметки и частенько-таки отводил глаза от берега и взглядывал вниз, на трап, в надежде увидать миссис Уайт. Но было всего шесть часов. Англичанка еще спала, и Ашанин снова смотрел на берег вместе с французами-пассажирами, ехавшими в Сайгон и желавшими поскорее взглянуть на свою новую колонию, которую так расхваливали парижские газеты, прославляя мудрость императора Наполеона III.

Несмотря на близость разлуки с «идеальной красавицей», Ашанин был жизнерадостен, бодр и счастлив. Еще бы! В боковом кармане его легонького пиджака лежит фотографическая карточка этой самой красавицы с надписью красивым почерком «В память нашего знакомства» и затем надпись: «Any White»[103]Эни Уайт (англ.).. Она сама дала эту карточку, просила Ашанина выслать ей его карточку и приглашала молодого человека быть у нее непременно, когда их «Коршун» зайдет в Гонконг. Мало этого: миссис Уайт, видя, вероятно, к своему изумлению, как легко сделать счастливым такого милого юношу, вдобавок вовсе не похожего на тех грубых варваров, какими она представляла себе русских, простерла свое благоволение до того, что выразила желание получить от Ашанина когда-нибудь несколько строк.

Нечего и говорить, что такие знаки благоволения окончательно привели в восторг Володю, и, покрасневши до макушки своих кудрявых волос, он, разумеется, прерывающимся от волнения голосом обещал прислать и карточку и написать письмо и, расставшись затем с англичанкой, побежал в свою каюту и стал рассматривать карточку с тем благоговейным восторгом, с каким один сингалезец в Сингапуре глядел в храме на статую Будды.

И теперь, посматривая на белеющий у входа в устье маяк, построенный на мысе Св. — Жак, он нет-нет да и ощупывает боковой карман, желая удостовериться: цело ли его сокровище. В это время капитан любезным жестом зовет его на мостик и, когда Володя взбегает, говорит ему, указывая на маяк:

— Сто сорок метров высоты… Освещает на тридцать миль в ясную погоду… Недавно только что выстроен… Да обратите внимание на мыс Св. — Жак.

— А что? — спрашивает Ашанин, приставляя к глазам бинокль.

— Видите, как он выдвинулся?

— Вижу.

— Между этим мысом и берегом самый узкий проход… Защита его — защита Сайгона, который в 50 милях от устья… А в другие рукава Доная нельзя войти: устья их мелки… Англичане не сунутся никогда сюда! — прибавил капитан, видимо не расположенный к англичанам.

Скоро пароход проходил в узком пространстве. С одной стороны мыс, состоящий из двух высоких гор, падающих отвесными стенами в море, а с другой плоский берег, на котором расположена деревушка, где находится станция лоцманов, унтер-офицеров французского флота.

Приостановив ход, чтобы взять лоцмана, пароход вошел в Донай.

Желтовато-мутная вода этой глубокой реки, судоходной на протяжении 80 миль от устья для самых больших, глубокосидящих кораблей, напомнила Ашанину китайские реки Вусунг и Янтсе Кианг. Но на Донае нет почти мелей и банок, которыми изобилуют китайские реки. Донай уже, берега его покрыты густой дикой растительностью. Местами река суживается на поворотах и на пароходе то и дело приходится перекладывать руль с борта на борт, и в таких узких местах ветви береговых кустарников лезут в отворенные иллюминаторы кают.

«Анамит» шел полным ходом словно бы среди какого-то волшебного сада, дикого, грандиозного и красивого. Девственность леса и незапуганность его обитателей поражают парижан, едущих на службу в Сайгон и после театральных декораций видящих такую прелесть природы.

Володя давно уже сошел с мостика и был около англичанки, любуясь красотой берегов.

— Смотрите!.. Обезьяна! — раздались голоса.

Действительно, на высокой пальме, на самой ее кроне, сидела монки. Еще мгновение… и обезьяна перепрыгнула на другое дерево и скрылась из глаз. Видели и попугаев, и зеленых маленьких голубей, шумно оставляющих ветвистые пальмы, на которых они сидели. Звонкие концерты раздаются из зеленой чащи, и парижане то и дело вскрикивают от изумления.

Но пусты эти берега, печальны… Селений нет… Изредка встречается хижина, крытая тростником и похожая на малайскую или китайскую, но человека нет… Он куда-то исчез, словно бы чего-то боится, и эта чудная глубокая река кажется мертвой.

— Все убежали, — поясняет один из офицеров парохода. — Все взялись за оружие.

Но вот показалась впереди утлая лодчонка и тотчас же скрылась в один из узеньких протоков, составляющих между собой безвыходный лабиринт, знакомый лишь туземцам, и скрылась, словно мышь в норку.

После, когда Ашанин путешествовал по этим боковым протокам и рукавам Доная, он узнал причину этой боязни туземцев, вызванной недавней войной: повсюду были развалины разрушенных или выжженных селений; печально стояли у берега обгорелые дома, около которых тянулись рисовые сжатые поля. Французы во время войны выжигали целые селения, уничтожали все, что только возможно, если не находили жителей.

— Совсем не та здесь была жизнь, — говорил Ашанину один старожил-француз. — Люди были везде… тысячи джонок шныряли по реке и ее притокам… до войны…

— Но ведь теперь войны нет! — удивился Ашанин.

— Все равно… Многие возмутились, побросали дома и ушли к Куан-Дину.

— А кто такой Куан-Дин?

— Предводитель их… Очень энергичный человек.

Пароход приближался к Сайгону, и все пассажиры были наверху… К полудню показались мачты кораблей, стоявших на сайгонском рейде, и скоро «Анамит» завернул в огромную бухту и стал на якорь против города, на купеческом рейде, на котором стоял десяток купеческих кораблей, а в глубине рейда виднелась большая французская эскадра.

Но где же город? Неужели это хваленый Сайгон с громадными каменными зданиями на планах? Оказалось, что Сайгон, расположенный на правом берегу реки, имеет весьма непривлекательный вид громадной деревни с анамитскими домами и хижинами и наскоро сколоченными французскими бараками. Все эти громадные здания, обозначенные на плане, еще в проекте, а пока всего с десяток домов европейской постройки.

Однако пора было Ашанину собираться. Через несколько минут он простился с англичанкой и был награжден одной из тех милых улыбок, которую вспоминал очень часто в первые дни и реже в последующие, простился с капитаном и с несколькими знакомыми пассажирами и сел на шлюпку, которая повезла его с небольшим чемоданом на берег, где он никого не знал и где приходилось ему устраиваться. Он несколько раз оборачивался и поднимал свою индийскую каску в ответ на маханье знакомого голубого зонтика и, несколько грустный, вышел на незнакомый, неприветный берег, невольно вспоминая, что лихорадки и дизентерии косят здесь в особенности приезжих, и не зная, где найти ему пристанище.

Ашанин долго искал гостиницы, сопутствуемый полуголым анамитом, который нес его чемодан, и не находил. Стояла палящая жара (40 градусов в тени), и поиски пристанища начинали утомлять. Наконец, в одной из улиц он встретил пассажира-француза с «Анамита», который любезно проводил Ашанина до гостиницы, указав на небольшой на столбах дом, крытый банановыми листьями и окруженный садом.

Ашанин вошел прямо в большую бильярдную, где двое офицеров играли в карамболяж, а другие «делали» свою полуденную сиесту в больших плетеных креслах. Он так был поражен непривлекательным видом этой гостиницы, что хотел было снова сделаться жертвой 40-градусной жары и идти искать другого пристанища, как дремавший в бильярдной хозяин, толстый француз, остановил Володю словами:

— Вы ищете комнату?

— Именно.

— Пойдемте, я вам дам отличное помещение… одно из лучших…

И толстый, заплывший жиром француз с маленькими бегающими глазками, свидетельствовавшими о большой пронырливости их обладателя, ввел Володю в крошечную комнату с одним крошечным окном, выходившим на двор сомнительной чистоты, и, приятно улыбаясь, проговорил:

— Вот вам помещение, monsieur[104]Сударь (франц.).…He правда ли, комнатка недурна, а?

Хуже этой комнаты трудно было себе представить. Небольшая кровать под мустикеркой, кривой стол и два плетеных стула составляли всю меблировку. Жара в комнате была невыносимая, и на окне болталась одна жалкая сторка, не представлявшая защиты от палящего солнца. Француз заметил полнейшее разочарование, выразившееся на лице молодого приезжего, и поспешил сказать:

— Лучшего помещения вы нигде не найдете… Мы, видите ли, еще на биваках, так сказать… Ведь всего два с половиной года, как мы заняли Сайгон, и война еще не окончилась… Эти проклятые анамиты еще бунтуют… Но наш адмирал Бонар скоро покончит с этими канальями… Скоро, будьте уверены… Через пять-шесть месяцев у нас в Сайгоне будут и хорошие гостиницы, и рестораны, и театры… все, что нужно цивилизованному человеку, а пока у нас все временное…

И болтливый француз продолжал рассказывать, какая большая будущность предстоит Сайгону, затем вкратце познакомил Володю со своей биографией, из которой оказалось, что он из Оверни родом и отправился искать счастья на Восток и странствует с французским воинством; сперва был маркитантом, а теперь завел маленькую гостиницу и ресторан.

— Пока дела неважные, но когда наша колония разовьется, о! тогда, я надеюсь, дела пойдут…

Он, наконец, ушел, и Ашанин начал устраиваться в своем жилище.

Через полчаса он уже шел, одетый в полную парадную форму, с треуголкой на голове, к губернатору колонии и главнокомандующему войсками и флотом, адмиралу Бонару, чтобы представиться ему и передать письмо от своего адмирала.

Сайгон произвел на нашего юношу не особенно приятное впечатление. На плане значился громадный город — правда, в проекте — с внушительными зданиями, похожими на дворцы, с собором, с широкими улицами и площадями, носящими громкие названия, в числе которых чаще всего встречалось имя Наполеона, тогдашнего императора французов, с казармами, театром и разными присутственными местами, — и вместо всего этого Ашанин увидел большую, широко раскинувшуюся деревню с анамитскими домиками и хижинами, из которых многие были окружены широкой листвой тропических деревьев. Только широкие шоссейные улицы, несколько наскоро сделанных бараков да строящиеся дома показывали, что здесь уже хозяйничает европеец и вдобавок француз, судя по обилию кофеен с разными замысловатыми названиями, приютившихся в анамитских домиках.

Множество туземных домов стояло пустыми, и Ашанин вскоре узнал, что половина туземного населения Сайгона, которого насчитывали до 100000, ушла из города вследствие возмущения против завоевателей, вспыхнувшего незадолго перед приездом Володи в Кохинхину и спустя шесть месяцев после того, как французы после долгой войны, и войны нелегкой вследствие тяжелых климатических условий, предписали анамскому императору в его столице Хюе мир, отобрав три провинции — Сайгон, Мито и Биен-Хоа — и двадцать миллионов франков контрибуции. Только шесть месяцев после заключения мира было относительное спокойствие в завоеванном крае… Вскоре начались вспышки в разных уголках Кохинхины; анамиты восстали под начальством Куан-Дина во всех трех завоеванных провинциях.

Под адски палящим солнцем шел Володя, направляясь в дом губернатора. На улицах было пусто в этот час. Только у лавчонок под навесом банановых листьев, лавчонок, носящих громкие названия, вроде «Bazar Lionnais» или «Magasin de Paris»[105]«Лионский базар» или «Парижский магазин» (франц.)., да и у разных «кафе» с такими же названиями и в таких же анамитских домишках встречались солдаты в своей тропической форме, куртке, белых штанах и в больших анамитских соломенных шляпах, похожих на опрокинутые тазы с конусообразной верхушкой, — покупавшие табак «miсарorale»[106]Низкосортный табак (итал.). или сидевшие у столиков за стаканами вермута или абсента, разведенного водой. Встречались и анамиты (мирные, как их называли), работавшие над шоссе или у строящихся зданий под присмотром французских унтер-офицеров, которые тросточками подбадривали более ленивых, разражаясь бранью.

Почти на всех улицах, по которым проходил Володя, он видел среди анамитских хижин и китайские дома с лавчонками, около которых в тени навесов сидели китайцы за работой. Все ремесленники в Сайгоне — китайцы: они и прачки, и торгаши, и комиссионеры… Вся торговля в Кохинхине издавна была в руках этих «евреев Востока», предприимчивых, трудолюбивых и крайне неприхотливых. В Сайгоне их было много, и Володя на другой же день, осматривая город, видел за городом целый китайский поселок.

Вот, наконец, на одной из широких улиц с бульваром временный дом губернатора. Он был неказист на вид, переделанный из жилища анамитского мандарина, и имел вид большого сарая на столбах, крытого черепицей, с дощатыми, не доходящими до крыши стенами для пропуска воздуха. Окна все были обращены во двор. Вокруг дома и во дворе было много пальм разных видов, раскидистых бананов и других деревьев.

У входа стояли двое часовых с ружьями. Они отдали честь Володе, оглядывая с любопытством его форму.

— Адмирал дома?

— Дома! — отвечал один из часовых и указал на дверь.

Ашанин вошел в большую полутемную, прохладную прихожую, где, сидя на скамье, дремал мальчик-китаец. Он поднялся при виде посетителя и провел его в соседнюю, такую же полутемную, прохладную комнату-приемную, в которой тоже дремал, удобно расположившись в лонгшезе, молодой су-льетенант.

— Вам что угодно? — спросил он, лениво поднимаясь с кресла, и, видимо, недовольный, что потревожили его сладкий сон.

Володя объявил, что он желал бы представиться адмиралу Бонару.

— Вы какой нации?

— Я русский моряк. Имею письмо к адмиралу от начальника русской эскадры Тихого океана.

Молодой су-льетенант тотчас же рассыпался в любезностях и попросил подождать минутку: он сию минуту доложит адмиралу и не сомневается, что русского офицера тотчас же примут. И действительно, не прошло и минуты, как офицер вернулся и ввел Ашанина в комнату рядом с приемной — кабинет адмирала.

В довольно большом кабинете за письменным столом сидел высокий, худощавый, горбоносый старик с седой, коротко остриженной головой, седой эспаньолкой и такими же усами, в летнем черном сюртуке с адмиральскими шитыми звездами на отложном воротнике и шитыми галунами на обшлагах. Лицо у адмирала было серьезное и озабоченное.

— Очень рад видеть здесь русского офицера, — проговорил адмирал, слегка привставая с кресла и протягивая Ашанину длинную костлявую руку, с любезной улыбкой, внезапно появившейся у него на лице. — Как вы сюда попали? Садитесь, пожалуйста! — указал он на плетеное кресло, стоявшее по другую сторону стола.

Ашанин передал письмо и уселся, разглядывая губернатора-адмирала, про которого еще на пароходе слышал, как о человеке, суровые меры которого против анамитов и жесткие репрессалии во время войны, вроде сжигания целых деревень, были одной из причин вспыхнувшего восстания.

— Очень рад исполнить желание вашего адмирала и дам вам, monsieur Ашанин, возможность познакомиться с нашей колонией до прихода сюда вашего корвета… В месяц вы, при желании, все увидите… Скоро будет экспедиция против инсургентов… Я только жду тагалов из Манилы… и батальона зефиров из Алжира… Тогда мы уничтожим этих негодяев и отучим их впредь возмущаться! — продолжал адмирал, и на его лице появилось что-то жестокое и непреклонное. — Надеюсь, что и вы, как русский офицер, захотите принять участие в этой славной экспедиции и посмотреть, как мы поколотим это скопище разбойников.

Хотя Ашанину казалось не особенно приятным это предложение принять участие в войне, да еще в чужой, и испытать, так сказать, в чужом пиру похмелье, тем не менее он, по ложному самолюбию, боясь, чтобы его не заподозрили в трусости, поспешил ответить, что он будет очень рад.

— Ну еще бы… русские офицеры такие же храбрецы, как и наши! проговорил адмирал, вполне уверенный, что осчастливил Ашанина сравнением с французами.

Видимо чем-то озабоченный, адмирал, только что говоривший о славной экспедиции, ворчливо заметил, что не все понимают трудности войны в этой стране. Здесь приходится бороться не с одними людьми, но и с природой.

— Вы увидите, какие здесь болота и какой климат! Лихорадки и дизентерии губительнее всяких сражений… А этого не понимают! — ворчал адмирал, не досказывая, конечно, перед юным иностранцем, кто не понимает этого. Думают, что можно с горстью солдат завоевывать страны! Да, только французы могут геройски переносить те лишения, какие им выпадают на долю вдали от родины. Слава Франции для них выше всего! — неожиданно прибавил адмирал.

Володе эти слова показались и несколько ходульными, и несколько хвастливыми, и он невольно вспомнил, что и русские солдаты переносили, и не раз, тяжкие лишения не менее геройски. Словно бы спохватившись, что говорит ненужные вещи, да еще перед юношей, адмирал оборвал свою речь и спросил:

— Вы где устроились, молодой человек?

Володя сказал.

— Это никуда не годится. Я вас иначе устрою. Вы будете жить с одним из моих officiers d'ordonnances[107]Адъютантов (франц.)., бароном де Неверле… У нас здесь пока гостиниц порядочных нет… Конечно, скоро будут, но пока… A la guerre comme a la guerre…[108]Непереводимая пословица: «На войне, как на войне», т. е. применяйся к обстоятельствам.. За обедом мы порешим это дело с Неверле… Вы сегодня у меня обедаете… Ровно в семь и, пожалуйста, в сюртуке, а не в мундире… До свидания.

Ашанин поблагодарил адмирала за его любезность и ушел, очень довольный, что его устроят, вероятно, лучше, чем в гостинице.

Истомленный от жары и от мундира, вернулся он в свою комнатку и, раздевшись, бросился на постель, приказав китайцу-слуге разбудить себя в шесть часов. Но заснуть ему пришлось не скоро: до него доносились крикливые голоса и шум катающихся шаров в бильярдной комнате, вдобавок духота в комнате была нестерпимая. Вообще первые впечатления не были благоприятны, и Володя, признаться, в душе покорил беспокойного адмирала, который послал его в Кохинхину.

За обедом у адмирала Володя познакомился с бароном Неверле и поручиком Робеном, его сожителем, которые предложили ему перебраться к ним и вообще выказали ему любезность, обещая показать все интересное в Сайгоне.

В тот же вечер Ашанин перебрался к французам в их анамитский дом. Середину его занимала, как почти во всех туземных домах, приспособленных для жилья французов, большая, открытая с двух сторон, так сказать сквозная, комната, служившая столовой, а по бокам ее было несколько комнат. Дом был окружен рядом деревьев, дававших тень. Ашанину отвели одну из комнат и вообще устроили его хорошо, с истинно товарищеским радушием. Один из трех юношей китайцев-слуг был предоставлен к услугам Володи.

И Неверле, кавалерийский офицер, окончивший Сен-Сирское училище, и Робен, политехник, служивший в артиллерии, были очень милые, любезные люди, что не мешало, однако, одному из них относиться к анамитам с тем презрением и даже жестокостью, которые с первых дней поразили Володю и заставили его горячо спорить с одним из своих хозяев. Поводом послужила возмутительная сцена.

Как-то Неверле, красивый, изящный брюнет, представитель одной из старых дворянских фамилий (чем молодой человек особенно гордился), пригласил Ашанина погулять. Они вышли и вместе с ними породистая большая собака из породы догов, принадлежащая Неверле. Вышли за город, направляясь к китайскому городу. Молодой француз рассказывал Володе о том, как скучает он в Кохинхине после Парижа, откуда уехал сюда только затем, чтобы подвинуть свое производство и потом вернуться назад. Вдруг поручик увидал анамита-водоноса, идущего по дороге, и со смехом уськнул своему догу. Тот бросился на анамита и вцепился в его ляжку. Поручик захохотал, но, заметив изумление на лице Ашанина, тотчас же отозвал собаку, и испуганный анамит, кинув злобный взгляд на офицера, пустился бегом со своими ведрами.

Несколько времени оба спутника шли молча. Володя был полон негодования, поручик был несколько сконфужен. Наконец, он проговорил:

— Это такие канальи, что их нисколько не жалко… И мой Милорд очень любит их хватать за ляжки, это для него одно из больших удовольствий… Если бы вы знали, как эти варвары жестоки…

И он стал рассказывать, как анамиты вырезывали небольшие французские посты и не давали никому пощады.

— Но ведь это на войне! — проговорил Володя.

— Все равно… С варварами надо по-варварски…

Они заспорили, и Ашанин убедился, что этот молодой, блестящий офицер смотрит на темные расы с ненавистью и презрением, не допускающими никаких сомнений. Но, разумеется, Ашанин не обобщил этого факта, тем более, что впоследствии имел случай убедиться, что среди французских офицеров есть совсем другие люди. Вообще же большая часть офицеров, с которыми он встречался, не произвела на него хорошего впечатления, а система жестокости, проявляемая ими относительно возмутившихся, просто поражала его впоследствии.

Они дошли до китайского города, и Ашанин сразу же заметил, что китайцы в Кохинхине далеко не имеют того забитого, униженного вида, как в других колониях. Впоследствии он узнал, что еще издавна вся торговля в Анаме находилась в руках китайцев, они давно добились права монопольной торговли и вывозили рис в Китай. Богатая и плодородная Кохинхина, изрезанная по всем направлениям множеством глубоких рек, давно славилась богатством своих рисовых полей и недаром называлась «житницей Анама». Низкие берега ее рек на далекое пространство покрыты влажными рисовыми полями, но — как это ни странно! — поля эти не доставляли жителям особенной пользы, так как по законам Анама ни один анамит не имел права заниматься торговлей (исключение оставалось только за императором и его домом), и избыток рисового богатства, остававшийся у земледельца от платы подати натурой и от домашнего обихода, скупался за бесценок китайцами. Народ, несмотря на богатство своих полей, был нищим.

Эти анамиты, или анамы, составляющие население Кохинхины, принадлежат к китайскому племени. Те же выдавшиеся скулы и узкие глаза, те же нравы, пища, одежда. Анамиты только не носят кос и не бреют голов, как китайцы. Само Анамское государство было сперва леном Поднебесной империи, но потом отделилось и стало независимым. По образованию и по культуре анамиты ниже китайцев, и варварский произвол чиновников здесь еще более, чем в Китае. Находясь постоянно под гнетом, не имея права вести торговли, анамит далеко отстал от китайца, купца и промышленника, и вся его деятельность сосредоточилась на земледелии и рыбной ловле. Небольшая, построенная на столбах хижина, крытая листьями, несколько риса, соленой рыбы и вечная жвачка ареки, делающая его губы красными, — вот все, что нужно анамиту. Невежество, постоянные поборы чиновников, привычка к наказаниям сделали этот народ забитым и трепещущим перед властями.

Но это простое, невежественное племя крепко привязано к родине. Хоть французский режим был несравненно лучше своего, тем не менее он был чужой, и это была одна из главнейших причин, почему анамиты восставали против завоевателей. Володе рассказывали, что анамиты храбро и стойко защищались во время войны с французами. Попавшиеся в плен, они равнодушно умирали, если их расстреливали озверевшие солдаты… Вместо милосердия как единственного средства, чтобы расположить народ в свою пользу, победители после битв добивали раненых, и Ашанину во время его пребывания к Кохинхине не раз приходилось слышать в кафе, как какой-нибудь офицер за стаканом вермута хвастал, что тогда-то повесил пятерых ces chiens d'anamites[109]Этих собак анамитов (франц.)., как его товарищ находил, что пять — это пустяки: он во время войны десятка два вздернул… И все это рассказывалось шутя, при общем смехе, точно самое обыкновенное дело.

Нечего и говорить, что и анамиты платили той же монетой и с начала войны питали ненависть к пришельцам, и когда мир был заключен, мандаринам и влиятельным людям, у которых, благодаря господству французов, все-таки значительно терялось влияние и главное — доходы, легко было поднять к восстанию против пришельцев, завладевших страной, невежественный, но полный патриотизма народ.

III

Благодаря любезному разрешению адмирала Бонара побывать внутри страны и видеть все, что хочет, Ашанин вскоре отправился в Барию, один из больших городов Кохинхины, завоеванной французами. Почти все анамитские города и селения стоят на реках, и потому сообщение очень удобное. Ежедневно в 8 часов утра из Сайгона отправляются в разные французские посты и города, где находятся гарнизоны, военные канонерские лодки, неглубоко сидящие в воде, доставляют туда провизию, почту и перевозят людей.

По широкому Донаю и по бесчисленным его протокам шла канонерка узлов по шести в час. Командир ее, лейтенант, милый и любезный моряк, совсем непохожий по своим взглядам на пехотных офицеров, не без горького чувства рассказывал Ашанину о том, как жестоко велась война против анамитов, и не удивлялся, что теперь, после мира, снова приходится «умиротворять» страну.

Пусто было на реке и в протоках: ни одной лодки, ни одной джонки. И маленькая канонерка с большим боковым орудием, заряженным картечью, попыхивая дымком, подвигалась вперед среди берегов, то покрытых гущей деревьев, то оголенных, с выжженными на далекое пространство рисовыми полями.

— Это все анамиты уничтожили, чтобы не досталось нам! — заметил лейтенант и, помолчав, неожиданно прибавил: — Грустно все это видеть… Пришли мы сюда, разорили край… вели долгую войну против людей, которые нам ничего дурного не сделали… Наконец, завладели страной и… снова будем ее разорять… И сколько погибло здесь французов!.. Все наши госпитали переполнены… Лихорадки здесь ужасны… в три дня доканывают человека… И, подумаешь, все это делается в угоду одного человека, нашего императора…

Оказалось, что моряк был не особенно преданным бонапартистом и, как узнал Ашанин из беседы, послан был в Кохинхину как подозрительный человек.

К вечеру канонерка подошла к Барии, находящейся у реки того же названия и составляющей главный пункт у западной границы французской колонии. Прежде тут был большой город, но во время войны французы сожгли его, оставив нетронутой одну деревню анамитов-католиков. Теперь французы все помещаются в форте и в деревне, и помещаются очень плохо. Начальник барийского гарнизона, он же и начальник провинции, принял Ашанина с чисто французской любезностью и предложил ему поместиться у поручика-префекта.

Володя провел в Барии три дня и успел увидать, каким лишениям подвергались и офицеры и солдаты, и как скверно жилось французскому воинству. Ежедневно, с 3 ч. утра и до 6 вечера половина гарнизона ходила в экспедицию, отыскивая инсургентов. Солдаты под палящим зноем ходили по горам, по болотам, по кочкам и, не находя неприятеля, который ловко скрывался в знакомой местности, возвращались в форт усталые и голодные, чтобы отдохнуть после на голых досках в казарме с шинелью под головами. Из 600 солдат барийского гарнизона 200 были отправлены в госпиталь в Сайгон, а 100 слабых лежали в каком-то сарае, едва защищенные от солнца, искусанные москитами, которых в Кохинхине масса… Недоставало ни одежды, ни провианта. По ночам гарнизон бывал вечно в тревожном ожидании нападения.

Префект-поручик водил Ашанина в деревню, показывал бедную жизнь анамитов, рассказывал о своих предположениях, о надеждах. Он был крайне гуманный человек и «анамитист», как насмешливо звали его многие товарищи. Он недурно объяснялся по-анамски, стрелял из лука, привык, как и анамиты, ходить под палящим солнцем без шапки и искренне желал сделать жизнь подчиненного ему населения сносной. Но большая часть анамитов разъехалась.

Когда Ашанин вернулся в Сайгон, на рейде стояло два фрегата, только что привезшие подкрепления французам. Испанцы, их союзники, прислали из Манилы батальон тагалов (туземцев острова, принадлежащего Испании, которых испанцы в качестве союзников французов предоставили в их распоряжение) и батальон африканских стрелков или «зефиров», как презрительно называют французы эти войска, намекая этим названием на легкость их поведения.

Получив подкрепления, адмирал Бонар стал готовиться к экспедиции, цель которой был поход на Го-Конг, где были сосредоточены все силы инсургентов под начальством предводителя их Куан-Дина, человека решительного и энергичного, умевшего управлять недисциплинированными толпами анамитов и успевшего построить в короткое время линию отличных укреплений. Прокламации французского адмирала давно уже, с начала возмущения, обещали за голову Куан-Дина десять тысяч франков, но никто головы его не нес, и французам приходилось снова выступать в поход.

Давно готовившаяся экспедиция откладывалась со дня на день. Приказания отдавались нерешительно и часто менялись, по нескольку раз в день. Наконец, однажды Неверле объявил Ашанину, что на другой день отправляются на судах два отряда, а третий отряд, под начальством испанского полковника de Palanca, при котором был назначен состоять и Володя, отправится через три дня. Все эти три отряда, высадившись в известных пунктах, должны были обойти Го-Конг с трех сторон и, по предложению адмирала, захватить форт и все неприятельские войска вместе с Куан-Дином. Но «тайна» экспедиции, к которой готовились целый месяц, едва ли могла быть тайной для анамитов… И потому вся эта экспедиция окончилась совсем не так, как ожидали французы, слишком легкомысленно надеявшиеся на захват войска инсургентов.

— Надолго ли надо собираться? — спрашивал Ашанин у своих сожителей.

— О, мы в несколько дней все покончим! — хвастливо воскликнул барон Неверле, веселый и вполне уверенный, что эта экспедиция даст ему случай получить орден почетного легиона. — Мой адмирал в этом не сомневается.

Поручик Робен, человек более серьезный, чем Неверле, и несравненно более симпатичный Ашанину, проговорил с иронической улыбкой:

— Пожалуй, и не в несколько дней…

— Держу пари, что через неделю мы будем в Сайгоне! — настаивал Неверле.

— К чему пари?.. Во всяком случае имейте в виду, — обратился Робен к Ашанину, — что наши канонерки будут ходить в Сайгон ежедневно с места экспедиции… Берите с собой как можно меньше багажа. Если дело затянется, всегда можно послать за вещами. Наши китайские мальчики пришлют… У вас есть высокие сапоги?

— Нет.

— Приобретите: придется идти по болотам. И непромокаемый плащ необходим на случай дождей, здесь ливни бывают ужасные.

Ашанин приобрел эти вещи, заплатив за них втридорога, и через три дня вместе с Робеном, взявши с собой маленький чемоданчик с несколькими сменами белья, перебрался на ночь на один из корветов, стоявших на рейде и назначенных для перевозки отряда. При этом же отряде отправлялся со своим штабом и адмирал Бонар на пароходе.

Десант посажен был на суда еще с вечера, и ранним утром эскадра, состоявшая из четырех корветов, одного транспорта и двух пароходов, с батальоном морской пехоты, батальоном тагалов, батареей горной артиллерии и полуротой сапер и нанятых китайцами-воинами и китайцами-кули для переноски обоза и разных тяжестей, вышла из Сайгона вверх по Донаю, чтобы высадить этот третий отряд верстах в пятидесяти от Го-Конга.

Володя, с первых же дней приезда в Кохинхину одевшийся на французский манер, то есть имевший на голове вместо фуражки анамскую шляпу и на бедрах широкий красный пояс, в белом кителе и белых штанах, засунутых в высокие сапоги, отличался по костюму от других представителей сборного и довольно пестрого воинства, бывшего на корвете. Кроме французских солдат, одетых в темно-синие куртки и белые широкие, стянутые у ног штаны и в анамских шляпах на головах, тут были темнокожие тагалы в пестрых, светло-синих рубахах и таких же штанах, с несколько выкаченными глазами и толстыми губами, добродушные на вид люди, молчаливо покуривавшие сигары и с недоумением поглядывающие на берега чужой страны, куда их неизвестно почему перевезли вдруг с родного острова и теперь везут для усмирения таких же туземцев, как и они сами. Были тут и нанятые воины-китайцы. Из своих широких национальных балахонов попавшие в форменный костюм, придуманный для них французами, темно-синюю рубаху с красной петличкой, со спрятанными косами, они представляли собой довольно жалкий вид: амуниция на них сидела как-то неуклюже, а ружья и пики, которыми они были вооружены, казалось, составляли для них не особенно приятную обузу.

У всех этих цветных войск офицеры были, конечно, европейцы. Полуротой китайцев командовал французский поручик, а при тагалах были испанские офицеры. Испанцы резко отличались от веселых и крикливых французов своей чопорной и важной флегмой. Высокие, худощавые, с смугло-желтыми красивыми лицами, они, по-видимому, не особенно дружили с союзниками и держались особняком. Командир тагалов и начальник отряда, полковник de Palanca, необыкновенно изящный, худощавый, маленького роста человек, щегольски одетый в свою яркую военную форму, отличался, напротив, любезностью и сообщительностью, и когда Ашанин был ему представлен, он приветливо обошелся с ним, закидав его вопросами о России, свидетельствующими и о любезности испанского полковника, и в то же время о большом его невежестве по части географии и по части знания России.

Почти целый день французская морская пехота (infanterie de marine) распевала разные шансонетки; тагалы сидели на палубе молча, а китайцы страстные игроки — с равнодушно бесстрастными, казалось, желтыми лицами играли большими кучками в кости. Тем временем большая часть офицерства сидела в кают-компании и в промежутках между завтраком и обедом потягивала вермут или абсент, которым любезно угощали французские моряки. Ашанин большую часть времени проводил наверху. День стоял хороший, на реке было не особенно жарко, и наш молодой человек — один среди чужих людей — то наблюдал этих чужих людей, то посматривал на пустынные берега реки и бесчисленные рукава и протоки, по которым одно за другим шли суда французской эскадры.

К вечеру эскадра стала на якорь, и на следующее утро началась перевозка десанта. В течение дня все войска были свезены, и часа в четыре отряд, наконец, двинулся к назначенному месту, отстоявшему верстах в пятнадцати от пункта высадки. Дорога была неважная, и Ашанин порядочно-таки устал, шагая вместе с другими. Лошадей ни у кого не было. Только начальник отряда, полковник de Palanca, ехал впереди на маленьком конике, остальные офицеры шли пешком.

Уже начинало темнеть, когда отряд добрался до большой пустой, наполовину выжженной анамитской деревни и остановился на ночлег. Тотчас же развели костры, и солдаты, закусив галетами, улеглись спать на сырой земле. К вечеру температура быстро понизилась. Поручик Робен приютил Ашанина вместе с несколькими артиллерийскими офицерами в полуразвалившейся хижине, едва прикрытой сухим тростником. После скромной трапезы, любезно предложенной артиллеристами, усталый Ашанин с наслаждением бросился на сено, принесенное откуда-то солдатами, и, прикрытый одеялом, которое дал ему Робен, скоро заснул под разговор артиллеристов, сидевших после ужина за горячим красным вином.

Звуки генерал-марша хора трубачей, призывавшего к выступлению, разбудили Ашанина. Он быстро поднялся. Поднялись и артиллеристы. Наскоро напившись горячего черного кофе, Ашанин вышел из лачужки. Было четыре часа. Утро только занималось. Было свежо и сыро. Впереди над болотистыми равнинами толстым слоем залег туман. Лагерь просыпался. Кое-где догорали костры, освещая в полутемноте предрассветных сумерек движущиеся фигуры солдат. К пяти часам роты были выстроены на поле перед деревней. На маленьком конике приехал испанский полковник, и отряд двинулся вперед.

По топям и болотам шел пестрый отряд. Впереди шли тагалы, за ними французы, арьергард состоял из китайцев. Артиллерию везли на себе китайцы-кули, целая вереница их шла сзади, неся на спинах обоз. Когда маленькие горные орудия застревали в болоте, кули брали их на носилки и, ступая по пояс в воде, тащили их на плечах.

Тихо двигалась, растянувшись длинным хвостом, эта оригинальная смесь племен, одежд и языков. Солнце уже высоко поднялось над горизонтом и подпекало порядочно. То и дело приходилось останавливаться из-за глубоких болот. Саперы тогда устраивали мостки, набрасывая доски, и по ним переходил один за другим отряд… По таким болотам пришлось идти большую часть пути, и, разумеется, отряд двигался чрезвычайно медленно, делая не более версты в час.

Наконец, часу в одиннадцатом, отряд подошел к небольшой деревушке, раскинувшейся на берегу узкого протока. Рожки протрубили привал.

Усталые солдаты едва успели закусить, как по ту сторону протока раздались выстрелы и несколько картечей перелетели через головы. Тотчас же были выдвинуты к берегу два орудия, и из них стали пускать бомбы наудачу, так как за высоким широколистым камышом, густо покрывавшим берега, ничего не было видно. Несколько офицеров влезли на деревья с биноклями в руках и с деревьев увидали толпы анамитов и насчитали до двадцати фальконетов, выдвинутых впереди. Французские бомбы ложились неудачно. Только изредка радостные восклицания офицеров с деревьев свидетельствовали, что бомба попадала в людскую толпу, и в такие моменты с того берега доносились крики.

Деревня, у которой стоял отряд, обстреливалась картечью. Часто просвистывали пули и залетали стрелы.

«Так вот она какая бывает война!» — подумал Ашанин, испытывая жуткое чувство при свисте картечей и пуль, но тщательно скрывая его. Стараясь показать вид, что он нисколько не трусит, он перекидывался словами с поручиком Робеном и как будто особенно интересовался незначащим разговором и в то же время думал: а вдруг одна из этих шальных пуль хватит его, и он, неизвестно из-за чего, будет убит, когда жить так хочется и впереди предстоит еще так много хорошего, светлого, радостного. И зачем это он пошел в экспедицию? Что ему сделали анамиты? Зачем вот он стоит здесь, среди чужих людей, принимая участие в походе против людей, которых ему жаль? Ради чего он подвергается опасности, употребляя невероятные усилия, чтобы не показать перед поручиком Робеном и перед другими, что ему, Ашанину, очень жутко и не хочется умереть, да еще из-за чужого дела, вдобавок ему несимпатичного?

Володя невольно вспомнил почему-то Бастрюкова и его ясные, правдивые взгляды на жизнь. Он, разумеется, не пошел бы сюда, если бы ему и предлагали, он прямо бы сказал: «Зачем мне идти смотреть, как убивают людей и самому подвергаться опасности быть убитым? За свое дело я пожертвую жизнью, если надо, а за чужое?..» И Ашанину ясно представилось, сколько было ложного самолюбия и ложного стыда в его согласии — да еще притворно-радостном — на предложение адмирала Бонара идти в экспедицию. Но, с другой стороны, как было отказаться? Что подумал бы о нем адмирал?.. А разве ему не все равно, что бы он подумал?

Словно нарочно, в голове Ашанина проносились мысли о том, как хорошо теперь на «Коршуне» среди своих, а еще лучше дома, на Васильевском острове. «И на кой черт послал меня сюда наш адмирал!» — подумал Володя и мысленно наградил адмирала весьма нелестным эпитетом.

— Так вы думаете, поручик, что экспедиция скоро окончится? — спрашивал между тем Ашанин самым, по-видимому, равнодушным тоном, будто не обращая ни малейшего внимания на жужжание пуль.

— А черт их знает, этих анамитов… Видите, какие это бестии… Мы и не рассчитывали найти их здесь, а они объявились… Взгляните, как красиво летит стрела…

И Володя взглянул, услыхавши легкое жужжание, и увидал, как стрела впилась в землю.

— Эти варвары отлично ими действуют. Я видел анамитов, которые из большого, тяжелого лука с необыкновенно тугой тетивой в одну минуту пускали до двадцати стрел… На 300 шагов при безветрии они пробивали дюймовую доску и улетали далеко… Вдобавок стрелы эти напитываются каким-то ядом.

— Смертельным? — спросил Ашанин, чувствуя, как мурашки у него забегали по спине.

— Нет, яд не смертелен, но во всяком случае затрудняет излечение ран… Однако что ж это мы стоим здесь и не переправляемся, чтоб уничтожить анамитов… Эти канальи уж ранили у нас пять человек.

— Разве?

— Да… Сейчас из пехоты говорили.

В это время неподалеку раздался стон. Ашанин взглянул и увидел молодого солдатика-артиллериста, схватившегося обеими руками за грудь. Его лицо побледнело — не то от страха, не то от боли — и как-то беспомощно улыбалось. Володя невольно ахнул при виде раненого. Его тотчас же положили на носилки, и два китайца-кули унесли его.

— Куда его понесли? — спросил Володя.

— А к месту нашей высадки. Там стоит транспорт-госпиталь.

Вид раненого произвел на Ашанина тяжелое впечатление.

— Однако, черт возьми, что ж мы стоим! — снова воскликнул поручик.

Но в это время заиграли рожки, и отряд двинулся искать более удобную переправу. Часа два продолжались поиски переправы, и, наконец, отряд остановился у маленькой деревеньки, где протоки были не особенно широки, но зато течение было довольно быстрое. Саперы пошли наводить мост, но оказалось, что не было достаточно веревок для связки плотов. Мост наводился медленно. Картечь, пули и стрелы снова продолжали летать и снова уже было еще двадцать раненых, которых отправляли на транспорт, стоящий на реке. Первоначальной помощи подать было нельзя, так как доктора при отряде не оказалось.

Вообще беспорядка было много. Солдаты стояли в бездействии под ружьем, покуривали трубочки и перекидывались остротами. Саперы наводили мост, а китайцы-кули исполняли черную работу при наводке моста. Офицеры, видимо, волновались желанием скорее прогнать анамитов. Один из охотников французский капитан — пробовал вброд перейти проток, но эта попытка чуть не стоила ему жизни.

А мост навести не могли. Пришлось за веревками и необходимыми инструментами посылать к месту, где была высадка на военные суда.

— Сегодня не успеем навести моста! — объявил Робен Володе, вернувшись от сапер.

— Почему?

— Забыли взять веревок в достаточном количестве. У нас всегда так! досадливо прибавил Робен. — А главное, нет единства… И какой военачальник этот выживший из ума адмирал Бонар! — смеясь воскликнул поручик.

В это время полковник de Palanca о чем-то совещался с батальонными командирами. Через несколько минут было объявлено, что отряд отойдет версты за две в деревню, а у моста останутся саперы и рота для прикрытия. Завтра утром мост будет готов, и тогда отряд двинется дальше.

— Давно бы догадались! — заметил Робен. — Ну пойдемте-ка, monsieur Ашанин, поскорей в деревню. Есть хочется… У нас будет отличный обед.

Через полчаса Ашанин уже сидел в обществе артиллеристов в довольно просторной хижине, за столом, на котором стояла большая сковородка яичницы, тарелки с ветчиной, белый хлеб и несколько бутылок красного вина. За обедом артиллеристы главным образом бранили адмирала Бонара и весь его штаб… Кстати, досталось и испанцу de Palanca.

Мрачное настроение Ашанина понемногу прошло. Довольный, что вернулся жив и невредим из этой первой военной стычки, которую он видел в своей жизни, он с большим аппетитом ел яичницу и ветчину, находя обед чрезвычайно вкусным и так же вкусным простое красное вино, и после обеда горячо заспорил с французами, когда речь зашла о Суворове, которого французы называли Sywaroff и находили, что он был самый заурядный генерал, а не талантливый полководец. Спор, впрочем, не разжигал страстей, и французы в конце концов любезно согласились с Володей, что Sywaroff побил французов при Нови и при Треббии, но зато в Швейцарии был поколочен Массеной.

Всю ночь анамиты не давали покоя саперам, строившим мост. Утром он, наконец, был готов, и приехавший со свитой адмирал Бонар первый переехал его во главе отряда. Но анамитов не было. К досаде французов, они исчезли, скрывшись по знакомым им тропинкам и переправившись по бесчисленным протокам, изрезывающим страну.

Опять по топям, по густым рисовым полям усталый отряд двигался к Го-Конгу. Шел день, шел другой — и не видали ни одного анамита в опустелых, выжженных деревнях, попадавшихся на пути. Днем зной был нестерпимый, а по вечерам было сыро. Французские солдаты заболевали лихорадкой и холерой, и в два дня до ста человек были больны.

На третий день, наконец, вдали увидали го-конгские укрепления и зарево пожара. Гул канонады доносился оттуда.

Это канонерские лодки бомбардировали с реки форт, а другой отряд выжигал деревни.

— Наконец-то мы этих каналий поймаем. Они, верно, в форте! — громко говорил адмирал, обращаясь к штабным.

Но — странное дело! — отряд уже был близко, а из укреплений не стреляли. Авангард, с которым был и Ашанин, подошел к Го-Конгу, большому форту, выстроенному на холме, окруженному рвами и командующему местностью и имеющему 300 метров по фасу и 85 амбразур и… там не было никого… Все пусто. Внутри форта было 40 блиндированных казарм… Солдаты бросились осматривать их и скоро торжественно привели трех стариков.

Приехал в форт и адмирал, раздраженный и сердитый. Он надеялся переловить всех анамитов живьем, и… вместо этого три старика.

Их допросили. По их словам, Куан-Дин в ночь ушел со всем войском за Камбоджу.

Таким образом, экспедиция окончилась полнейшей неудачей. Отдано было распоряжение о возвращении войск в Сайгон.

Ашанин очень обрадовался и еще более обрадовался, когда недели через две ему дали знать, что русское военное судно пришло на рейд. В тот же день он откланялся адмиралу Бонару, простился с сожителями и, забравши свои пожитки, отправился на «Коршун».

Нечего и говорить, как был счастлив Ашанин, когда он очутился «дома» вместе со своими.

Глава пятая

Юный литератор

Прошло два месяца после того, как Ашанин оставил Кохинхину, унося в своем сердце отвращение к войне и к тому холодному бессердечью, с каким относились французы к анамитам, — этим полудикарям, не желавшим видеть в чужих пришлых людях друзей и спасителей, тем более что эти «друзья», озверевшие от войны, жгли деревни, уничтожали города и убивали людей. И все это называлось цивилизацией, внесением света к дикарям.

Снова Володя был на своем милом «Коршуне» между своими — среди офицеров-сослуживцев, к большей части которых он был искренно расположен, и среди матросов, которых за время долгого совместного плавания успел полюбить, оценив их отвагу и сметливость и их трогательную преданность за то только, что с ними, благодаря главным образом капитану, обращались по-человечески и не делали из службы, и без того тяжелой и полной опасностей, невыносимой каторги. Снова Володя правил пятой вахтой, сменяя Лопатина и сдавая вахту первому лейтенанту — Поленову, и исполнял все прежние свои служебные обязанности по заведыванию фор-марсом, кубриком, капитанским катером и двумя орудиями, не забывая и чтений для матросов. И как же был он внутренне удовлетворен и счастлив, когда первый раз по возобновлении этих бесед аудиторию его составляла большая толпа матросов, видимо обрадованная появлению лектора и жадно внимавшая каждому его слову.

По-прежнему и капитан, и старший офицер, и старший штурман относились к Володе хорошо. В этом отношении опытных, испытанных моряков чувствовалось не одно только сердечное расположение добрых, хороших людей к юнцу, но — что было еще дороже и приятнее — и уважение к серьезному и внимательному исполнению служебного долга их младшего товарища. Старый штурман, обыкновенно не очень-то благоволивший к флотским и особенно к тем, кому, по его выражению, «бабушка ворожит», напротив, видимо, благоволил к Ашанину и за то, что он не лодырь, и за то, что не рассчитывает на протекцию дядюшки-адмирала, и за то, что Володя недурно (что было уже большим комплиментом со стороны педанта-штурмана) берет высоты солнца и делает вычисления, и за то, наконец, что в нем не было и тени того снисходительно барского отношения к штурманам, какое, по старым традициям, укоренившимся во флоте, существовало у большинства флотских офицеров, этих, относительно, баловней службы, к ее пасынкам — штурманам.

И Степан Ильич, случалось, зазывал Ашанина в свою образцовую по чистоте и порядку каюту и там беседовал с ним по душе, рассказывая о тяготе прежней службы, о несправедливостях и притеснениях, какие приходилось испытать.

— Ведь нас, штурманов, только терпят на судне, и каждый флотский считает нас в некотором роде париями… отверженной кастой… Еще бы! — они из потомственных дворян, а мы из разночинцев… Им, так сказать, все отличия службы, а нам черная работа и вечное подчинение, — говорил не без горькой иронии обойденного человека почтенный старый служака. — Я вот тридцать пять лет прослужил и всего штабс-капитан… Еще слава богу, если умру в чине полковника, а вы через тридцать пять лет будете адмиралом. У вас с начала службы впереди повышения, карьера, а у нас — постоянная лямка и ничего впереди… Неудивительно, что нередко из штурманов выходят озлобленные мрачные люди… Так-то-с, батенька!

Володя слушал и только дивился тому, что сам Степан Ильич, этот безукоризненный служака и рыцарь долга, после всего им испытанного в течение службы не озлобился и нисколько не походил на угрюмых и подозрительных типичных штурманов, а напротив, отличался добродушием и необыкновенной сердечностью.

По-прежнему и Ворсунька был не только исправным вестовым и рачительным хранителем имущества Ашанина, но и добрым, преданным человеком, любившим Володю. Ему обыкновенно он передавал свои впечатления, ему сообщал все новости из матросской жизни, с ним советовался насчет гостинцев для жены. По-прежнему Бастрюков любил пофилософствовать с Володей, открывая перед ним все новые черты своего золотого сердца и нередко дивя своим мировоззрением, полным любви и прощения, своими тонкими замечаниями и необыкновенной любовью к работе, — без какой-нибудь работы Бастрюков никогда не бывал:

И Ашанину жилось хорошо на «Коршуне», а впереди, казалось, будет еще лучше. А пока он был усиленно занят составлением отчета о своей командировке для представления его адмиралу Корневу, почти все свободное от вахт и служебных занятий время он посвящал этой работе. Еще в Сайгоне он достал несколько книг о Кохинхине и собрал немало сведений и цифр при обязательном содействии французских офицеров и обрабатывал собранный материал, дополняя его личными наблюдениями, стараясь, по возможности, сделать отчет полным и не осрамиться перед строгим и требовательным адмиралом. Но вместо сухого отчета у Володи выливалась страстная, полемическая статья, направленная, главным образом, против войны.

За эти два месяца «Коршун», согласно полученным инструкциям, обошел почти все гавани южного побережья Приморской области, которое только что перешло от Китая к России. Это были пустые, тогда еще совсем не заселенные гавани и рейды, — по берегам которых ютилось несколько хижин манз (беглых китайцев), занимавшихся на своих утлых лодчонках добычей морской капусты, с девственными лесами, в которых, по словам манз, бродили тигры и по зимам даже заходили к поселкам, нападая на скот и, случалось, на неосторожных людей.

Обойдя все порты и сделав описи некоторых, «Коршун» отправился в японский порт Хакодате и стоял там уже неделю, ожидая дальнейших инструкций от адмирала, который на флагманском корвете с двумя катерами был в Австралии, отдав приказание капитану «Коршуна» быть в назначенное время в Хакодате и ждать там предписания.

Ашанин, занятый отчетом, почти не съезжал на берег и только раз был с Лопатиным в маленьком чистеньком японском городке. Зашел в несколько храмов, побывал в лавках и вместе с Лопатиным не отказал себе в удовольствии, особенно любимом моряками: прокатился верхом на бойком японском коньке за город по морскому берегу и полюбовался чудным видом, открывающимся на одном месте острова — видом двух водяных пространств, разделенных узкой береговой полосой Тихого океана и Японского моря.

Проскакав с большой отвагой, хотя и с малым умением ездить верхом, несколько верст, моряки вернулись в город, и Володя тотчас же отправился на корвет оканчивать свой труд. Оставалось переписать несколько страниц… Того и гляди, нагрянет адмирал, а у Ашанина работа еще не готова.

Наконец, толстая объемистая тетрадь, испещренная цифрами и полная самых горячих излияний, едва ли пригодных в отчете, окончательно переписана и просмотрена. Автор, как все юные авторы, казалось, удовлетворен и ищет стороннего одобрения. Подвернулся Лопатин, и автор читает ему отрывки. Но мичмана, по-видимому, не особенно интересует ни исторический очерк Кохинхины, ни личность анамского короля Ту-Дука, ни резня миссионеров, ни список французских кораблей, ни цифры французских войск и их заболеваемости, ни страстные филиппики против варварского обращения с анамитами, ни лирические отступления об отвратительности войн, ни наивные пожелания, чтобы их не было и чтобы дикарям не мешали жить, как им угодно, и насильно не обращали в христианство.

— Однако! — воскликнул жизнерадостный мичман Лопатин, воспользовавшись перерывом чтения.

Ашанин вопросительно взглянул на своего слушателя.

— Вы вместо коротенького служебного отчета целую статью наваляли!

Это «наваляли» резануло ухо автора.

— А разве уж так много?

— Многовато, голубчик. И как только вам не надоело исписать столько бумаги… Эка тетрадища какая! Я, признаться, так едва осиливаю длинное письмо.

— Но, во всяком случае, скажите откровенно, как вам показались отрывки: интересны или нет?

Ашанин еще во время чтения скорее чувствовал, чем видел, что слушателю совсем неинтересна его статья, но все-таки почему-то спросил.

— Если правду говорить, то не очень… Сухая материя. Ту-Дуки какие-то, Куан-Дины, сборы податей, — одним словом… скучновато… И откуда только вы набрали столько сведений?.. И на кой они черт в отчете?.. Но написано живо, очень живо, со слогом… на двенадцать баллов! — поспешил прибавить Лопатин, заметивший, как внезапно омрачилось лицо юного автора.

— Но ведь необходимо же было объяснить историю страны, которой завладели французы…

— Я, впрочем, не судья… Может быть, и надо… Черт его знает! Но только, знаете ли, что я вам скажу, Владимир Николаевич…

— Что?

— Как бы глазастый дьявол, адмирал, не посадил вас на салинг за вашу литературу.

— На салинг? За что же на салинг, позвольте вас спросить?.. Велел написать отчет, и на салинг! Это довольно странно! — промолвил окончательно павший духом Ашанин.

— А за все ваши разные идеи.

— Какие идеи?

— Да эти насчет войн, и все такое…

— Вы с ним не согласны?

— Не вполне… Вы уже очень того… замечтались… Да я-то что! Согласен или не согласен, вам наплевать! А вот беспокойный адмирал…

— Что же беспокойный адмирал?

— Взъерепенится… Уж вы лучше всю эту «антимонию» исключите!.. А то адмирал разнесет вас вдребезги… небо с овчинку покажется.

Это неожиданное предложение исключить те места, в которых вылилась душа автора и которые, казалось ему, были самыми лучшими и значительными во всем труде, показалось Ашанину невозможным, возмутительным посягательством, и он энергично восстал против предложения Лопатина. Уж если на то пошло, он непрочь исключить многое, но только ни одной строчки из того, что Василий Васильевич назвал «антимонией».

— Ни единой! Понимаете ли, ни единой! — вызывающе воскликнул Ашанин. И, наконец, ведь он не обязан писать то именно, что нравится адмиралу. Обязан он или нет?

— Ну, положим, не обязаны…

— Так пусть сажает на салинг, если он, в самом деле, такой башибузук, каким вы его представляете. Пусть! — порывисто говорил Ашанин, охотно готовый не только высидеть на салинге, но даже претерпеть и более серьезное наказание за свое сочувствие к анамитам. — Но только вы ошибаетесь… адмирал не пошлет на салинг…

— Очень буду рад за вас… Ну-ка, валяйте еще, а то скоро обедать! — с печальной миной сказал Лопатин.

Но Ашанин уже больше не «валял» и, закрыв тетрадь, спрятал ее в шифоньерку, проговорив:

— И дальше не особенно интересно…

Видимо обрадованный исчезновением тетради, Лопатин предложил Володе после обеда съехать на берег и покататься верхом и поспешил удрать из каюты.

Мнение мичмана несколько смутило молодого человека, и он несколько минут сидел в раздумье над своей тетрадью. Наконец, видимо принявший какое-то решение, он взял рукопись и пошел к капитану.

— Имею честь представить отчет, составленный по приказанию адмирала, для представления его превосходительству! — взволнованно проговорил Ашанин, кладя на стол свою объемистую тетрадь.

— Ого… труд весьма почтенный, судя по объему! — мягко и ласково проговорил Василий Федорович, взявши рукопись. — Вы хотите, чтобы я послал адмиралу?.. Не лучше ли вам самому представить при свидании. Я думаю, мы скоро увидим адмирала или, по крайней мере, узнаем, где он… Завтра придет почтовый пароход из Го-Конга и, вероятно, привезет известия… Лучше сами передайте адмиралу свою работу. Он, наверное, заставит вас ему и прочесть.

— Слушаю-с, Василий Федорович.

С этими словами Ашанин хотел взять со стола положенную капитаном рукопись.

— А разве вы не позволите и мне познакомиться с вашей работой? любезно остановил его капитан.

Ашанин не желал ничего лучшего. Весь вспыхивая не то от удовольствия, не то от смущения, что его статья будет прочтена таким человеком, как капитан, Ашанин взволнованно проговорил:

— Я очень рад… Боюсь только, что мой отчет неинтересен…

— Об этом предоставьте судить другим, Ашанин! — промолвил, улыбаясь, капитан.

Когда вскоре после обеда Ашанин, заглянув в открытый люк капитанской каюты, увидел, что капитан внимательно читает рукопись, беспокойству и волнению его не было пределов. Что-то он скажет? Неужели найдет, как и Лопатин, статью неинтересной? Неужели и он не одобрит его идей о войне?

Капитан читал несколько часов подряд. Ашанин это видел — недаром ему не сиделось в каюте, и он то и дело выбегал наверх и заглядывал в люк.

«Читает… Значит, не так уже скучно, как говорил Лопатин!» — радостно заключал Ашанин и снова спускался вниз, чтобы минут через десять снова подняться наверх. Нечего и прибавлять, что он отказался ехать на берег кататься верхом, ожидая нетерпеливо приговора человека, которого он особенно уважал и ценил.

С полуночи он стал на вахту и был несколько смущен оттого, что до сих пор капитан не звал его к себе. «Верно, нашел мою работу скверной и из деликатности ничего не хочет сказать. А может быть, и не дочитал до конца… Надоело!» — раздумывал юный самолюбивый автор, шагая по мостику.

Но вот в темноте мелькнула фигура капитана. Он поднялся на мостик и, приблизившись к Ашанину, проговорил:

— Я только что окончил вашу статью о Кохинхине, Ашанин, и прочел ее с интересом. У вас есть способность излагать свои мысли ясно, живо и местами не без огонька… Видно, что вы пробыли в Кохинхине недаром… Адмирал угадал в вас человека, способного наблюдать и добросовестно исполнить возложенное поручение. В последнем, впрочем, я и не сомневался! — прибавил капитан.

Ашанин был в восторге от похвалы капитана. Теперь ему было все равно, как отнесется к его работе даже сам адмирал, — ведь Василий Федорович похвалил! А мнение такого человека было в то время для Ашанина самым дорогим.

Необыкновенно счастливый заснул после вахты Ашанин, собираясь следующий день съехать на берег и предпринять дальнюю поездку верхом.

В восьмом часу утра Ворсунька, по обыкновению, пришел будить Володю.

— Ваше благородие… Владимир Николаевич… Извольте вставать… Пора!

Но разоспавшийся Ашанин, казалось, ничего не слышал и продолжал сладко спать.

— Скоро подъем флага… Владимир Николаевич! — говорил Ворсунька, потягивая Ашанина за ногу.

— Еще четверть часика дай поспать… Только четверть часика! — сквозь сон промычал Володя.

— Никак невозможно… До флага всего десять минут…

— Ну, пять минут я еще посплю… Буди через пять.

Вестовой постоял минутку и снова дернул Ашанина за ногу.

— Пять минут прошло… Вставайте, ваше благородие. Все господа уже вставши… Да и пары разводят. Сейчас с якоря снимаемся…

— Как с якоря снимаемся? Что ты рассказываешь? — спрашивал Ашанин, внезапно просыпаясь и протирая сонные глаза. — Разве пришел почтовый пароход из Го-Конга?

— Не могу знать, ваше благородие. Но только в шесть часов утра от концыря (консула) приходила шлюпка с письмом к капитану и тую ж минуту приказано разводить пары…

Через несколько минут Ашанин уже был наверху к подъему флага. Пары гудели. Капитан и старший офицер, стоявшие на мостике, видимо, были возбуждены, и лица у обоих выражали нетерпение.

— Свистать всех наверх сниматься с якоря! — раздался голос вахтенного офицера.

— Что это значит: куда мы идем? — спрашивал Ашанин у лейтенанта Поленова на баке, где должен был находиться по расписанию во время аврала.

— Разве вы ничего не знаете? — Мы идем на Сахалин… Клипер «Забияка» на каменьях… Сегодня пришла оттуда английская шхуна и привезла письмо с «Забияки» к консулу с этим известием… Мы идем на помощь… Досадно только, что в море сильный туман…

Действительно, густой туман заволакивал выход с рейда, а на рейде носился легкий туман. Солнце казалось тусклым пятном. Было тепло и сыро и пахло банным воздухом.

— Пошел шпиль![110]То есть начинай вертеть шпиль — вертикальный ворот, на который наматывается канат или цепь. — раздался нетерпеливый возбужденный окрик старшего офицера с мостика.

— Есть! — отозвался лейтенант и в свою очередь крикнул матросам: — Ходи веселей, братцы!

И матросы сильнее наваливались на вымбовки[111]Вымбовки — толстые и довольно длинные палки, вставляемые в голову шпиля., упираясь на них грудью, и якорная цепь с тихим лязгом выбиралась через клюз[112]Клюз — сквозное отверстие в борту для якорных цепей..

Все гребные суда были подняты, и орудия закреплены по-походному. Пары гудели.

— Как якорь? — снова раздался окрик с мостика.

— Апанер[113]Апанер (панер. — Ред .) — положение каната перпендикулярно воде, когда якорь еще не встал, то есть не отделился от грунта..

Рулевые стали у штурвала.

— Тихий ход вперед!

Машина застучала, и корвет, сделав оборот, направился к выходу с рейда.

Просвистали подвахтенных вниз. Но капитан и старший штурман оставались на мостике, серьезные и слегка возбужденные, посматривая на окутанное туманом море.

Туман все сгущался, и когда «Коршун» вышел с рейда, то очутился словно в молочной бездне, сырой и непроницаемой. В нескольких шагах ничего не было видно. Только слышался всплеск рассекаемой воды да мерное постукивание машины.

— Полный ход вперед! — крикнул капитан в машину.

Винт забурлил быстрей, и «Коршун» понесся полным ходом среди непроницаемой мглы, спеша на помощь бедствующему товарищу.

Колокол беспрерывно гудел на баке. Протяжно гудел и свисток трубы, предупреждая встречные суда об опасности столкновения[114]По международным правилам во время тумана в целях предупреждения столкновений суда, стоящие на якоре, бьют в колокол; суда на ходу подают сигналы свистком, горном, сиреной. — Ред. . Часовые на баке чутко прислушивались, не раздастся ли поблизости такого же звона или гудения свистка парового судна. Но каждый понимал, что все эти меры только отчасти гарантируют безопасность столкновения. И, зная это, все понимали, что все-таки нужно было идти полным ходом, чтобы выручать товарища в беде, и вполне сочувствовали отважному решению капитана.

Глава шестая

Выручка «Забияки»

Туман, довольно частый в Японском море и в Японии, казалось, надолго заключил «Коршуна» в свои влажные, нерасторжимые объятия. День близился к концу, а туман был так же страшен своей непроницаемостью, как и утром. Стоял мертвый штиль, и не было надежды на ветер, который разогнал бы эти клубы тумана, словно злые чары, скрывшие все от глаз моряков.

И неустанный, скорый бег «Коршуна», передние мачты которого едва вырисовывались с мостика, а бушприта было совсем не видать, — этот бег среди белесоватой мглы и безмолвия производил на Ашанина, как и на всех моряков, впечатление какой-то жуткой неопределенности и держал нервы в том напряженном состоянии, которое бывает в невольном ожидании неведомой опасности, которую нельзя видеть, но которая может предстать каждую минуту то в виде неясного силуэта внезапно наскочившего судна, то в виде неясных очертаний вдруг открывшегося, страшно близкого берега. Недаром же моряки, самые опытные и бесстрашные, так не любят туманы, предпочитая им хотя бы свирепые штормы. Ничто так не действует на психику человека, как неизвестность положения…

Капитан не сходил с мостика, чутко прислушиваясь и зорко всматриваясь в окутавшую со всех сторон пелену. Он наскоро закусил несколькими бутербродами с ветчиной и на мостике же выпил чашку чаю.

Напрасно старший офицер упрашивал командира спуститься вниз, пообедать как следует и отдохнуть. Капитан не соглашался и, словно бы желая выяснить, почему он не уходит, проговорил:

— Я уверен, что вы, Андрей Николаевич, распорядитесь не хуже меня в случае какого-нибудь несчастья… Слава богу, мы друг друга знаем. Но в данном случае я не могу уйти… Ведь я рискнул идти полным ходом в этот дьявольский туман, и, следовательно, я один должен нести ответственность за все последствия моего решения и быть безотлучно на своем посту… Вы ведь поймете меня и не объясните мое упорство недоверием к вам, Андрей Николаевич!

Старший офицер больше не настаивал. И он подумал, что сам поступил бы точно так, если бы был командиром.

— А спешить необходимо, — продолжал капитан. — Эти гряды в Дуйском порте[115]Порт Дуэ — ныне Александровск. — Ред. на Сахалине, в которых застрял «Забияка», очень опасны. Я бывал в Дуэ. Тоже чуть нас не выбросило на каменья… Отвратительная дыра!

— Еще слава богу, что не свежо теперь! — заметил старший офицер.

— Да, будь свежо, «Забияку» разбило бы… Бог даст, мы застанем его еще целым. Он пять дней тому назад вскочил на камни, судя по письму командира, доставленному английской шхуной…

— Как могло с ним случиться такое несчастье, Василий Федорович?

— Очень просто. Задул с моря норд-ост и быстро усилился до степени шторма, а рейд в Дуэ открыт для этого ветра. Уйти в море уж было невозможно, и капитан должен был выдержать шторм на якорях. Якоря не выдержали, на беду машина слаба, не выгребала против ветра, и клипер бросило на камни…

— Бедный Арбузов. Попадет под суд теперь. И что-то скажет адмирал! проговорил старший офицер.

— Арбузов опытный капитан и, конечно, сделал все, что было возможно, для сохранения судна и людей… Ну, и адмирал наш сам лихой моряк и сумеет несчастье отличить от неумения или небрежности… Да и все мы, моряки, никогда не застрахованы от беды… Вот хоть бы теперь… долго ли до несчастья в этом проклятом тумане… Какой-нибудь па…

Капитан оборвал на полуслове речь и дернул ручку машинного телеграфа. Машина вдруг застопорила… Вблизи раздался звук колокола. На «Коршуне» зазвонили сильней.

— Ракету! — приказал капитан.

Спустили ракету.

Прошла минута, другая. Звона уже не было слышно. Кругом стояла тишина.

— Полный ход вперед! — приказал капитан.

И корвет снова понесся в молочной мгле, благополучно разойдясь с невидимым судном.

Выскочившие наверх офицеры и матросы облегченно вздохнули. Некоторые крестились. У всех пробежала мысль о миновавшей опасности.

Старший штурман, серьезный, озабоченный и недовольный, каким он бывал всегда, когда «Коршун» плыл вблизи берегов или когда была такая погода, что нельзя было поймать солнышка и определиться астрономически и приходилось плыть по счислению, частенько посматривал на карту, лежавшую в штурманской рубке, и затем поднимался на мостик и подходил к компасу взглянуть, по румбу ли правят, и взглядывал сердито на окружавшую мглу, точно стараясь пронизать ее мысленным взором и убедиться, что течение не отнесло корвет к берегу или к какому-нибудь острову на пути. Казалось бы, ничего этого не могло быть, так как, принимая в соображение туман, курс «Коршуна» был проложен среди открытого моря, в благоразумном отдалении от опасных мест, но кто его знает это течение: не снесло ли оно в сторону? А главное, его озабочивал проход Татарским проливом, отделяющим остров Сахалин от материка. Этот пролив узок, и там в тумане наскочить на берег весьма возможно. По расчету счисления, к проливу корвет должен был подойти на утро следующего дня.

«Если бы хоть к тому времени немного прочистилось!» — думал штурман, желая ветерка. Он редко спускался в кают-компанию, чтобы наскоро выкурить папироску или наскоро выпить рюмку водки и закусить, и был неразговорчив. И когда кто-то из молодых мичманов спросил его, когда, по его мнению, туман рассеется, он только недовольно пожал плечами и снова побежал наверх.

Никому в этот день не сиделось в кают-компании, и не было, как обыкновенно, оживленных бесед и споров. Пообедали почти молча и скоро, и после обеда все вышли наверх, чтобы снова увидать эту непроглядную мглу, точившую из себя влагу в виде крупных капель, и снова слышать звон колокола и гудение свистка.

В восемь часов вечера Ашанин вступил на вахту, сменив Лопатина. В темноте вечера туман казался еще непроницаемее. С мостика ничего не было видно, и огоньки подвешенных на палубе фонарей еле мигали тусклым светом. Ашанин проверил часовых на баке, осмотрел отличительные огни и, поднявшись на мостик, чутко прислушивался в те промежутки, когда не звонил колокол и не гудел свисток.

Почти беспрерывно с бака жгли фальшфейеры и время от времени пускали ракеты.

Так прошел час, другой, как вдруг потянул ветерок, и туманная мгла стала понемногу прочищаться…

И капитан радостно проговорил, обращаясь к старшему штурману:

— Прочищается, Степан Ильич!

— Как будто к тому идет! — весело отвечал старший штурман.

К одиннадцати часам корвет уже вышел из туманной мглы.

Она темной густой пеленой осталась за ним. Впереди горизонт был чист. На небе сияла луна и мигали звезды.

Жуткое чувство, которое не покидало Ашанина с начала вахты, внезапно исчезло, и он полной грудью, весело и радостно крикнул:

— Вперед хорошенько смотреть!

И часовые на баке так же радостно ответили:

— Есть, смотрим!

Колокол уже не звонил, и свисток не гудел. И словно с корвета были сняты чары. Он весь со своими мачтами и снастями вырисовывался в полусвете лунной ночи.

— Ну, теперь, я думаю, нам можно и соснуть, Степан Ильич? — промолвил капитан, обращаясь к старшему штурману.

— Вполне можно-с, Василий Федорович, К Татарскому проливу подойдем не раньше утра…

— Самый полный ход вперед! — весело крикнул капитан в переговорную трубку и двинул ручку машинного телеграфа.

Машина застучала сильнее.

— Когда менять курс будем?.. в четыре утра?

— В четыре…

— Так передайте на вахту, чтобы меня разбудили в четыре! — приказал Ашанину капитан. — И, разумеется, разбудите меня и раньше, если что-нибудь случится…

— Есть!

— И, если ветер позволит, поставьте паруса. Все-таки ходу прибавится.

— Есть!

— Ну, до свиданья, Ашанин. Хорошей вахты!

Капитан спустился вниз и, не раздеваясь, бросился на диван и тотчас же заснул. А старый штурман, придя в кают-компанию, велел дежурному вестовому подать себе рюмку водки, честера и хлеба и, основательно закусив, снова поднялся наверх, в штурманскую рубку, поглядел на карту, отметил приблизительный пункт места корвета и, поднявшись на мостик, сказал Ашанину:

— Смотрите, голубчик, дайте мне немедленно знать, если увидите какой-нибудь подозрительный огонек… И попросите о том же Поленова, когда он сменит вас. Не забудете?

— Будьте покойны.

— То-то, на вас я надеюсь… Эка славно-то как стало… И ночь светленькая… все видно! — воскликнул Степан Ильич, осматривая в бинокль еще раз горизонт. — А парусов, пожалуй, и не придется ставить… Ветерок еле вымпел раздувает… Ну, что, как вам понравился этот подлюга-туман? Верно, такого никогда еще не видали?

— Не видал… И, признаюсь, мне было жутко, Степан Ильич.

— А, вы думаете, мне не было жутко? — мягко промолвил штурман. — Еще как жутко! Места себе не находил, и в голову все скверные мысли лезли… А Василию Федоровичу, я полагаю, и еще жутче было… Ведь ответственность-то вся на нем, что мы дали полным ходом в тумане… И главное — нравственная ответственность, а не то, что перед судом… И он молодчага — решился… Другой бы не торопился так вызволять товарища, а он… Зато и пережил он много в этот денек… Недаром с мостика не сходил… На душе-то кошки скребли… Только не показывал он этого… вот и все… И нельзя себя обнаруживать хорошему моряку, чтобы не наводить паники на других… Так-то, голубчик… Ну, прощайте… Я спать пошел!

Старший штурман спустился в палубу, и Ашанин остался один сторожить безопасность «Коршуна» и бывших на нем моряков.

После этого жуткого дня все сладко спали, кроме вахтенных.

В третьем часу следующего дня «Коршун» входил на неприветный Дуйский рейд, мрачный и пустынный, окаймленный обрывистыми лесистыми берегами, с несколькими видневшимися на склоне казарменными постройками, в которых жили единственные и невольные обитатели этого печального места ссыльно-каторжные, присланные на Сахалин для ломки каменного угля, и полурота линейных солдат для надзора за ними.

Далеко от берега белелись в разных местах буруны, ходившие через гряды камней, которыми усеяна эта бухта, и на одной из таких гряд, с опущенными стеньгами и брам-стеньгами, значительно разгруженный, стоял бедный клипер «Забияка». Около него длинной вереницей копошились гребные суда, пробуя тщетно стянуть с каменьев плотно засевший клипер.

Как только «Коршун» подошел, насколько было возможно, близко к клиперу и, не бросая якоря, остановился, поддерживая пары, с «Забияки» отвалил вельбот, и через несколько минут командир «Забияки», плотный, коренастый брюнет с истомленным, осунувшимся лицом, входил на палубу «Коршуна», встреченный, как полагается по уставу, со всеми почестями, присвоенными командиру. Он радостно пожимал руку Василия Федоровича и в первую минуту, казалось, не находил слов.

— Откуда вас бог сюда прислал, Василий Федорович? — наконец, спросил он.

Они спустились в каюту, и там произошла трогательная сцена. Когда командир «Забияки» узнал, что «Коршун» в тумане полным ходом шел к нему на помощь, он с какой-то благодарной порывистостью бросился целовать товарища и проговорил со слезами на глазах:

— Без вас мне грозила гибель… Поднимись ветер… и «Забияку» разбило бы в щепы на этих каменьях…

Через четверть часа «Коршун» уж подал буксиры на «Забияку» и стал его тащить… Машина работала самым полным ходом.

Долго все усилия были тщетны. Наконец, к вечеру «Забияка» тронулся, и через пять минут громкое «ура» раздалось в тишине бухты с обоих судов. Клипер был на вольной воде и, отведенный подальше от берега, бросил якорь. Отдал якорь и «Коршун».

И почти в этот самый момент на рейд входил корвет под адмиральским флагом на крюйс-брам-стеньге, а на грот-брам-стеньге были подняты позывные «Коршуна» и сигнал: «Адмирал изъявляет свое особенное удовольствие».

Салют адмиральскому флагу раздался с обоих судов, и как только дым рассеялся, оба капитана, собиравшиеся ехать к адмиралу с рапортами, увидали, что гичка с адмиралом уже несется к «Забияке».

Утром следующего дня «Коршун» вел на буксире «Забияку» в Гонконг в док в сопровождении адмиральского корвета.

Глава седьмая

Ночная гонка

I

«Коршун» благополучно прибуксировал своего потерпевшего товарища в Гонконг, и клипер в тот же день был введен в док для осмотра и починки повреждений. Повреждения были значительные: сорвана большая часть киля и форштевня[116]Дерево, составляющее переднюю оконечность судна., повреждена во многих местах наружная обшивка и сломан винт. В частном доке, при котором были и мастерские, потребовали значительную сумму за простой и за исправления, и дороговизна починки прибавила еще новые терзания и без того нравственно страдающему капитану. Хотя адмирал и успокаивал капитана, находя, что он нисколько не виноват в постигшем его несчастье, тем не менее капитан клипера переживал тяжелые минуты и сам просил о скорейшем назначении следствия.

«Коршун» простоял в Гонконге несколько дней, пока работала следственная комиссия, назначенная адмиралом для расследования обстоятельств постановки клипера на каменья в порте Дуэ на Сахалине и степени виновности командира. Председателем комиссии, как старший в чине, был назначен командир флагманского корвета, а членами — командир «Коршуна», Василий Федорович, флагманский штурман и оба старшие офицера корветов. Затем все следственное дело с заключением адмирала должно было поступить на рассмотрение морского генерал-аудиториата, если бы морской министр нашел нужным предать капитана суду или просто узнать мнение высшего морского судилища того времени, членами которого были адмиралы.

Исследовав в подробности дело и допросив капитана, офицеров и команду клипера, комиссия единогласно пришла к заключению, что командир клипера нисколько не виноват в постигшем его несчастье и не мог его предотвратить и что им были приняты все необходимые меры для спасения вверенного ему судна и людей. Вполне соглашаясь с заключением комиссии, адмирал послал все дело в Петербург вместе с донесением, в котором сообщал морскому министру о том, что командир клипера действовал как лихой моряк, и представлял его к награде за распорядительность и хладнокровное мужество, обнаруженные им в критические минуты. Кроме того, адмирал отдал приказ по эскадре, в котором изъявлял благодарность командиру клипера в самых лестных выражениях.

Нечего и говорить, как нравственно удовлетворен был капитан признанием своей правоты товарищами и строгим начальником эскадры; осунувшийся и похудевший, он словно ожил за это время и, еще недавно бывший в числе порицателей беспокойного адмирала за его подчас бешеные выходки, стал теперь горячим его почитателем.

Обрадовались и моряки, когда прочли приказ и услышали о представлении адмирала. В ближайшее воскресенье, когда, по обыкновению, Василий Федорович был приглашен офицерами обедать в кают-компанию, многие из моряков спрашивали его: правда ли, что адмирал представил командира клипера к награде?

— Правда. Вчера я читал копию. Адмирал мне показывал.

В кают-компании раздались удивленные восклицания.

— Вас, как видно, удивляет это, господа? — заметил с улыбкой Василий Федорович.

— Еще бы! — воскликнул Лопатин.

— Признаться, и я изумлен! — проговорил старший офицер. — Положим, командир клипера вел себя во время крушения молодцом, но все-таки я не слыхал, чтобы капитанов, имевших несчастье разбить суда, представляли к наградам…

— И я не слыхивал таких примеров! — промолвил в свою очередь и старший штурман.

— А Корнев тем и замечателен, что поступает не так, как поступают люди рутины и укоренившихся предрассудков, и за то я особенно его уважаю! горячо проговорил Василий Федорович. — Он не боится того, как посмотрят на его представление в Петербурге, и, поверьте, господа, настоит на своем. Он не похож на тех, кто в каждом несчастье, столь возможном на море, видит прежде всего вину… Он, как истинный моряк, сам много плававший, понимает и ценит отвагу, решительность и мужество и знает, что эти качества необходимы моряку. В нашем ремесле, господа, нужны, конечно, бдительность и осторожность, но только осторожность, не имеющая ничего общего с трусостью, которая всюду видит опасность. Есть еще и другая трусость и часто у моряков, отважных по натуре, это — трусость перед начальством, страх ответственности в случае какого-нибудь несчастья. Такие моряки могут и счастливо плавать, но они все-таки не моряки в истинном значении этого слова, и боевой адмирал на них не может рассчитывать. Они похожи на того адмирала давно прошедшего времени, который, услышав выстрелы в море, не пошел на них на помощь товарищу-адмиралу, так как не получил на то приказания раньше… а он был слепой исполнитель приказаний начальства и боялся ответственности.

— Что же, этого адмирала отдали под суд, Василий Федорович? воскликнул Ашанин, слушавший — весь внимание — речь своего любимца-капитана.

— Отдали…

— И обвинили?

— Нет, оправдали. Он ведь был формально прав. Но зато нравственно моряки его осудили, и он должен был сам выйти в отставку.

Удовлетворив любопытство Ашанина, Василий Федорович продолжал, обращаясь главным образом к молодым офицерам:

— Вот все это и умеет отличать адмирал, так как он не рутинер и не формалист и любит до страсти морское дело. И в данном случае, представляя к награде капитана, хотя и попавшего в беду и едва не потерявшего вверенного ему судна, но показавшего себя в критические минуты на высоте положения, адмирал дает полезный урок флоту, указывая морякам, в чем истинный дух морского дела, и поддерживая этот дух нравственным одобрением таких хороших моряков, как командир клипера… А командиру не награда нужна, а именно уверенность, что он поступил так, как следовало поступить хорошему моряку… И поверьте, господа, что и впредь он будет таким же хорошим моряком. А отнесись к нему адмирал иначе, флот, пожалуй, лишился бы дельного и образованного капитана…

После минуты общего молчания, в котором чувствовалось сильное впечатление, произведенное на большую часть офицеров этой речью, капитан неожиданно прибавил:

— А ведь и я должен бы подвергнуться строжайшему выговору, господа… И, может быть, не только выговору, а и более серьезному наказанию, если бы начальником эскадры был не Корнев, а какой-нибудь педант и формалист. Не правда ли, Степан Ильич?

— Очень просто. Могли бы и под суд отдать-с. И меня бы с вами на цугундер, Василий Федорович! — промолвил старший штурман.

— А Корнев вместо того благодарил вас! — вставил старший офицер.

— Еще бы! Адмирал сам в том же повинен, в чем и Василий Федорович. Его тоже надо было бы отдать под суд! Он тоже дул полным ходом, спеша в Дуэ! засмеялся Степан Ильич.

— За что же это вас следовало отдавать под суд, Василий Федорович? — с удивлением спрашивал доктор, решительно не понимавший, в чем мог провиниться командир «Коршуна».

И многие, в том числе Ашанин, в недоумении смотрели на капитана, не догадываясь, за что можно было бы обвинить такого хорошего моряка.

— А разве вы забыли, доктор, как мы шли на Сахалин? — спросил капитан.

— Не шли, а, можно сказать, жарили, Василий Федорович! — вставил старший штурман, заметно оживившийся к концу обеда.

— Ну, так что же?

— А помните, какой был туман тогда?

— Ужасный! — согласился доктор.

— В двух шагах ничего не было видно… Молоко какое-то! — заметил лейтенант Невзоров. — Жутко было стоять на вахте! — прибавил он.

— И мне было, признаться, жутко! — виновато признался Володя.

— А мне, вы думаете, было весело? — улыбнулся капитан. — Могу вас уверить, господа, что не менее жутко, а, скорее, более, чем каждому из вас… Так вот, доктор, в такую-то погоду мы, как образно выражается почтенный Степан Ильич, жарили самым полным ходом, какой только мог дать влюбленный в свою машину Игнатий Николаевич… А он, вы знаете, постоит за честь своей машины.

— Подшипники даже сильно нагревались тогда… Я пустил машину вовсю!.. Вы приказали! — конфузливо проговорил старший механик.

— Так долго ли было до греха, доктор? — продолжал капитан. — И у нас по борту прошло судно… Помните, Степан Ильич? Если бы мы не услышали вовремя колокола… какая-нибудь минута разницы, не успей мы крикнуть рулевым положить руль на борт, было бы столкновение… Правила предписывают в таком тумане идти самым тихим ходом… А я между тем шел самым полным… Как видите, полный состав преступления с известной точки зрения.

— Но мы спешили на помощь «Забияке»! — горячо заметил доктор.

— Положим, спешили, но ведь могло случиться и так, что вместо одного погибшего судна было бы два… Могло ведь случиться?

— Могло.

— И если стать на эту точку зрения, то я должен бы не спешить на помощь товарищу, а думать о собственном благополучии. Многие адмиралы одобрили бы такое благоразумие, тем более что и правила его предписывают… Но все вы, господа, конечно, поступили бы точно так, как и я, и наплевали бы на правила, а торопились бы на помощь бедствующему судну, не думая о том, что скажет начальство, хотя бы вы знали, что оно и отдаст вас под суд… Не правда ли, Ашанин?

— Еще бы! — воскликнул Володя.

— Конечно! — подтвердили и другие.

— И Корнев, наверно, отдал бы под суд или, по меньшей мере, отрешил меня от командования, если бы я поступил по правилам, а не так, как велит совесть… Вот почему он благодарил меня вместо того, чтобы отдать под суд! Сам он тоже не по правилам спешил к Сахалину и тоже в густой туман бежал полным ходом… Так позвольте, господа, предложить тост за тех моряков и за тех людей, которые исполняют свой долг не за страх, а за совесть! — заключил капитан, поднимая бокал шампанского.

Все сидевшие на конце стола подходили чокаться к капитану. Когда последним подошел Ашанин, капитан сказал ему:

— Вчера адмирал спрашивал о вас. Верно, скоро потребует к себе читать ваш отчет… Здесь ему не до отчета… Он каждый день в доке… разносит англичан, споря с ними о починке клипера…

— А когда мы уходим отсюда, Василий Федорович? — спросил кто-то.

— Кажется, завтра.

— А адмирал?

— Он тоже уходит.

— Пойдем вместе?

— Вместе.

— А куда, Василий Федорович? — спросил Лопатин.

— Об этом спросите сами у адмирала, Василий Васильевич, — усмехнулся капитан, — я не знаю. Знаю только, что в скором времени соберется эскадра и все гардемарины будут держать практический экзамен для производства в мичмана. Эта новость больше к вам относится, Ашанин. Недавние гардемарины наши теперь мичмана. Теперь за вами очередь. Скоро и вы будете мичманом, Ашанин… Почти два года вашего гардемаринства скоро прошли… Не правда ли?

— Я и не заметил, как они прошли, Василий Федорович.

— Да и плавание наше прошло незаметно. Еще полгода, и, вероятно, «Коршун» пошлют в Россию… Как раз через три года вернемся. Я думаю, всем хочется домой?

Все откровенно сознались, что хочется. Особенно горячо высказались лейтенант Невзоров, старший механик и артиллерист Захар Петрович. Первые два жаждали свидания с женами, а Захар Петрович страстно хотел обнять своего сынишку.

— А мне бы только побыть в России месяц-другой — я снова непрочь бы в дальнее плавание! — заметил Лопатин.

— И я отдохнул бы полгода, да и опять ушел бы в море! — проговорил старший офицер.

— Если уйдете, то, наверно, командиром, Андрей Николаевич! — промолвил капитан.

— Еще вопрос: дадут ли судно?.. Может быть, не найдут достойным! скромно заметил Андрей Николаевич, не раз втайне лелеявший мечту о командирстве.

— Адмирал не позволит вас обойти… Он горой стоит за хороших офицеров…

— А вы, Степан Ильич, пошли бы снова в плавание? — спросил кто-то у старшего штурмана.

Степан Ильич глотнул из чашки кофе, разбавленного коньяком, сделал затяжку и после этого ответил:

— Я, батенька, не загадываю. Что будет, то будет… Назначат в дальнее плавание, — пойду, а не назначат, — не пойду, зазимую в Кронштадте. Слава богу, поплавал на своем веку довольно и всего на свете навидался! философски протянул Степан Ильич и вслед за тем не без шутливой иронии прибавил: — Да и у штурманов не осведомляются об их желаниях. Отдадут приказ: назначается на такое-то судно, — так, хочешь не хочешь, а собирай свои потроха и иди хоть на северный полюс. Мы ведь людишки маленькие, и впереди у нас нет блестящих перспектив… Ничего-с в волнах не видно! Хе-хе-хе! А стать на мертвый якорь — выйти в отставку и получать шестьсот рублей полного пенсиона — тоже не хочется. Как-никак, а все-таки привык к воде… всю почти жизнь провел на ней. Так как-то зазорно сделаться сухопутным человеком и, главное, решительно не знать, что с собой делать с утра до вечера… Семьи у меня нет, жениться было некогда между плаваниями, я один, как перст… ну и, видно, до смерти придется брать высоты да сторожить маяки! — усмехнулся старый штурман.

Чуткое ухо Ашанина в этой полушутливой речи уловило горькое чувство старика, обойденного, так сказать, жизнью только потому, что он был штурманом. После долгих лет тяжелой и ответственной службы — ни положения, ни средств для сколько-нибудь сносного существования в случае отставки, одним словом — все та же подначальная жизнь, все та же лямка… И Володя с глубоким уважением, полный искреннего сочувствия, посмотрел на старика-штурмана и словно бы чувствовал себя виноватым за то, что он флотский и что у него впереди жизнь, полная самых розовых надежд.

И капитан как-то особенно сердечно проговорил, обращаясь к Степану Ильичу:

— Зато и как же счастливы будут капитаны, с которыми вы будете плавать, Степан Ильич…

— С вами и я рад, Василий Федорович, служить, вы это знаете… А ведь можно нарваться на такого капитана, что плавание покажется каторгой…

— Так я вас ловлю на слове, Степан Ильич… Если я буду назначен в плавание, вы не откажетесь плавать со мной?

— С большим удовольствием… А вы разве опять пойдете в плавание после того, как вернемся?..

— Я не прочь, если назначат. Но только не на три года… Это долго; я, признаться, соскучился по России… Там у меня старуха-матушка. Я у нее единственный сын, и она очень тоскует! — тихо и застенчиво прибавил капитан, словно бы конфузясь, что заговорил об интимных делах.

Степан Ильич понял это и благодарно оценил откровенность капитана и с тонкой деликатностью, как будто не обратил внимания на эти слова, громко проговорил, с ласковой улыбкой подмигивая на Ашанина:

— А вот наш будущий мичман так не желает в Россию и собирается просить адмирала, чтобы он его оставил еще на три года в плавании.

— Это правда, Ашанин? Вы не хотите в Россию? — спрашивал, смеясь, капитан.

— Степан Ильич шутит, Василий Федорович. Я очень и очень хочу в Россию! — возбужденно воскликнул Ашанин и в то же мгновение вспомнил всех своих близких в Петербурге и взволнованно прибавил: — Ведь я уже два года не видал своих!

В тот же вечер он написал матери письмо и между прочим сообщал, что, верно, через полгода «Коршун» пойдет в Россию и он, Володя, уже будет мичманом.

Порадовал он и Ворсуньку известием, что скоро корвет вернется в Россию.

— Дай-то бог, ваше благородие.

— А ты очень соскучился?

— А то как же?.. Подчас и вовсе жутко бывает, ваше благородие. Только я об этом никому не обсказываю… Зачем, мол, других смущать. Всякий про себя, значит, тоскуй. Небось и вам в охотку родительницу видать, да сестрицу с братцем, да дяденьку.

— Еще как в охотку-то, Ворсунька…

— То-то оно и есть… А у меня, Владимир Николаевич, в деревне, сами знаете, жена оставлена и батюшка с матушкой…

II

Неделю спустя адмиральский корвет и «Коршун» на рассвете вбежали под штормовыми парусами и со спущенными стеньгами на рейд китайского порта Амое, скрываясь от жестокого тайфуна, который трепал оба корвета двое суток и все свирепел, так что адмирал дал сигнал: «спуститься в Амое». В это утро на рейд пришли еще три военных судна: два английских и одно американское, и у всех были повреждения. Американец был без грот-мачты, а на двух английских корветах были прошибленные борты и сломанные бушприты. Видно было, что тайфун потрепал их основательно и в море достиг своего апогея. И на рейде чувствовалась его сила. «Коршун» сильно раскачивало и подергивало на цепях двух брошенных якорей. Временами, в моменты сильных порывов, цепи натягивались в струны. Стеньги так и не поднимались, и на всякий случай поддерживались пары. Волнение было на рейде такое сильное, что нельзя было посылать шлюпок. Ветер так и завывал в снастях. Было сыро и холодно.

Но бухта была закрытая, большая и глубокая, и отстаиваться в ней было безопасно. По крайней мере, Степан Ильич был в отличном расположении духа и, играя с доктором в кают-компании в шахматы, мурлыкал себе под нос какой-то мотив. Старший офицер, правда, часто выходил наверх смотреть, как канаты, но скоро возвращался вниз успокоенный: цепи держали «Коршун» хорошо на якорях. Не тревожился и капитан, хотя тоже частенько показывался на мостике.

К вечеру стало стихать. Мистер Кенеди давал один из своих последних концертов. Ему надоело плавать, и он собирался скоро покинуть корвет, чтобы попасть в Америку и там поискать счастья. Все сидели в кают-компании и слушали талантливую игру Кенеди, испытывая приятное чувство тепла и уюта после двухдневной трепки в Китайском море… Скоро подали вечерний чай, и в кают-компании было шумно и весело. Все предвкушали удовольствие хорошо выспаться, не рискуя стукаться о переборку, как вдруг в кают-компанию вбежал рассыльный и прокричал:

— Свистали всех наверх с якоря сниматься!

— Вот тебе и спокойная ночная вахта! — проговорил Лопатин.

— И хоть бы ночь простояли на якоре! А то загорелось! — воскликнул Невзоров.

— У Корнева всегда все горит! — заметил Степан Ильич. — Видно, был сигнал?..

— Конечно, сигнал: сниматься с якоря! — крикнул лейтенант Поленов, уже сдавший вахту старшему офицеру и сбежавший вниз, чтобы надеть теплое пальто.

Кают-компания опустела. Только доктор, отец Спиридоний и мистер Кенеди оставались внизу.

Через полчаса «Коршун» с поднятыми уже стеньгами шел в кильватер адмирала, выходя из Амое. В море было очень свежо, и волнение было изрядное. Тотчас же по выходе в море на адмиральском корвете были подняты последовательно ночные сигналы: «поставить паруса» и «следовать за адмиралом».

— А куда следовать, — это, разумеется, секрет адмирала! — кинул Лопатин, смеясь и ежась от холода, стоявшему у сигнальных книг младшему штурману.

Паруса были быстро поставлены, пары прекращены, винт поднят, и «Коршун», изрядно раскачиваясь на сильном попутном волнении, имея, как и у адмирала, марсели в два рифа, фок, грот, бизань и кливера, бежал в галфинд[117]Когда направление ветра составляет прямой угол с курсом корабля (в «полветра»). за адмиральским корветом, который в виде темного силуэта с огоньком на мачте виднелся вблизи в полумраке вечера. Луна по временам показывалась из-за облаков.

Просвистали подвахтенных вниз. Офицеры торопливо спустились в кают-компанию доканчивать чай.

Разговоры, конечно, поднялись по поводу внезапного ухода из Амое, и большая часть офицеров, рассчитывавшая на спокойные ночные якорные вахты, была недовольна и не отказала себе в удовольствии побранить адмирала.

— Вот уж, подлинно, беспокойный адмирал! Вместо того чтобы после двухдневной трепки постоять ночь на якоре, он опять в море! — говорил лейтенант Невзоров, которому предстояло с восьми часов вечера вступить на вахту.

— Да еще следуй за ним… Не спускай с него глаз. Вахта будет не из приятных, Александр Иванович, — подлил масла Первушин.

— Да и ваша вахта, с полуночи до четырех, тоже не из веселых.

— А моя, господа, отличная… На рассвете, с четырех до восьми. Мне пофартило! — засмеялся Лопатин. — А Владимиру Николаевичу еще того лучше: ночь может спать и только с восьми часов сторожить адмирала.

Ашанин между тем подсел к Степану Ильичу и спрашивал:

— А если мы ночью разлучимся с адмиралом? Куда мы тогда должны идти, Степан Ильич?

— Боже сохрани, разлучиться… Типун вам на язык, милый юноша. Он тогда при встрече осрамит капитана и разнесет вдребезги и его, и вахтенного начальника, который упустит адмирала, и всех нас. Что вы, батенька! «Коршун» должен, понимаете ли, должен не отставать от адмиральского корвета и не упускать его ни на минуту из вида… Только какие-нибудь особенные обстоятельства: шторм, туман или что-нибудь необычайное — может извинить в его глазах разлучившегося… Но в таком случае адмирал, разумеется, предупредит о рандеву.

— Слышите, Александр Иванович! — крикнул Невзорову Лопатин. — Не упустите адмирала.

— Ночь-то не особенно темная… Не упущу.

— А он, вот увидите, будет стараться удрать от нас. Начнет менять курсы, прибавлять парусов… Одним словом, будет настоящая гонка! — уверенно произнес Степан Ильич.

— На кой черт он станет все это проделывать? Людей беспокоить зря, что ли? — воскликнул недовольным тоном Невзоров.

Молодой и красивый лейтенант не отличался любовью к морскому делу и служил исправно более из самолюбия, чем по влечению; для него чуждо было море с его таинственностью, ужасом и поэзией. Сибарит по натуре, он с неудовольствием переносил неудобства, невзгоды, а подчас и опасности морской жизни и, страшно скучавший в разлуке с любимой женой, ждал с нетерпением конца «каторги», как называл он плавание, и не раз говорил, что по возвращении оставит морскую службу, — не по нем она.

— Просто адмирал самодур, вот и все. Ему, видно, спать не хочется, он и чудит! — вставил ревизор, лейтенант Первушин.

— Не жалейте эпитетов, Степан Васильевич: самодур — слабо… Уж лучше скажите, что он антихрист, что ли, за то, что не дает вам покойной вахты! отозвался со смехом Лопатин, и в его веселых глазах искрилась чуть заметная насмешливая улыбка.

— Что вы вздор городите… Я не из-за вахты.

— Не из-за вахты?

— Я вообще высказываю свое мнение об адмирале.

Степан Ильич нахмурился и молчал, видимо не желая вмешиваться в разговор, да еще с Первушиным, которого и он не особенно долюбливал, считая его интриганом и вообще неискренним человеком. Но когда и Ашанин, его фаворит Ашанин, вслед за другими довольно развязно назвал предполагаемую ночную гонку бессмысленной, старый штурман с ласковой укоризной остановил его:

— И вы, Владимир Николаевич, порицаете то, чего — извините — сами хорошо не понимаете!

Ашанин сконфузился и проговорил:

— Но, в самом деле, какой же смысл в такой гонке, Степан Ильич?..

— Какой смысл? — переспросил Степан Ильич, оживляясь. — А вы думаете, что нет смысла и что адмирал приказал идти ночью и в свежую погоду за собой, неизвестно куда, только потому, что он самодур и что ему спать не хочется?

— А то из-за чего же? — вызывающе бросил Первушин, задетый за живое словами старшего штурмана.

— Во всяком случае не из-за самодурства, как вы полагаете.

— Так объясните, пожалуйста, Степан Ильич, а мы послушаем! — не без иронии кинул Первушин.

— Вам что же объяснять? Вы уже уяснили себе причины, — сухо промолвил старый штурман, — а вот Владимиру Николаевичу я скажу, что Корнев, устроивши ночной поход, наверное, имеет цель убедиться, будут ли на «Коршуне» бдительны и находчивы… сумеет ли «Коршун» не упустить неприятельское судно, если б оно было вместо адмиральского корвета… Ведь Корнев не смотровой адмирал. У него на первом плане морская выучка и требование, чтобы военное судно было всегда готово и исправно, как на войне…

Ашанин понял, что старый штурман был прав, и проговорил:

— Так вот оно что!.. А я и не подумал об этом.

— То-то и есть, милый юноша… Оттого и опрометчиво сделали заключение о человеке, который еще на днях восхитил вас своим приказом о командире клипера. В адмирале много недостатков, служить с ним тяжело, но он отличный морской учитель. И поверьте, Владимир Николаевич, что сегодня ночью он не будет спать из-за желания приучить моряков к осмысленной службе. И он сам увлечется ролью неприятеля… поверьте… и будет употреблять все меры, чтобы удрать от «Коршуна» и в назначенном «рандеву» разнести капитана… Но не на такого напал… Не удрать ему от Василия Федоровича!

Предположения старого штурмана действительно оправдались, и в самом скором времени.

Не прошло и часа, как сверху донеслись командные слова Невзорова.

— Верно уж начал гонку. Пойдем-ка, посмотрим, в чем дело! — проговорил старый штурман.

Они вышли вместе наверх и стали у борта, около мостика.

На мостике были и капитан и старший офицер, и оба напряженно смотрели в бинокли. А Невзоров тем временем нервно, нетерпеливо и, казалось, с раздражением виноватого человека командовал, распоряжаясь работами и поторапливая людей.

Еще бы не торопить! Оставшись один на вахте, пока капитан со старшим офицером пили чай в капитанской каюте, он чуть было не прозевал, что на флагманском корвете отдали рифы и ставят брамсели. И это было сделано как раз в то время, когда луна спряталась за облака и ночь стала темней. Спасибо сигнальщику, который, не спуская подзорной трубы с «Витязя», заметил его маневры и доложил об этом Невзорову.

И тогда Невзоров крикнул, словно оглашенный:

— Марсовые к марсам! Рифы отдавать!.. На брамсели! — На этот окрик выбежали капитан и старший офицер.

— Я думал, что адмирал позже начнет гонку! — смеясь проговорил капитан и, взглянув в бинокль, заметил Невзорову: — А вы немного опоздали!.. «Витязь» уходит вперед…

Невзоров виновато отвечал:

— Луна спряталась… Не разглядел…

— На это адмирал и рассчитывал… Что это, сигнал?

Взвились огоньки, и через минуту сигнальщик доложил:

— Рандева Нагасаки.

Пока поднимали ответ, капитан заметил:

— Адмирал думает, что у нас спят и что он уйдет. Напрасно! Мы его нагоним!.. Скорее ставьте брамсели, Александр Иванович! — нетерпеливо прибавил он, досадуя на оплошность Невзорова.

Тот хорошо понял это по нетерпеливому тону капитана и еще громче и раздражительнее крикнул:

— Брамсели отдать!

— Прозевал прибавку парусов у адмирала и теперь зря суетится. Эх, моряк с Невского проспекта! — с сердцем проговорил вполголоса Степан Ильич и, прислонясь к борту, жадно впился глазами в бинокль, направленный на «Витязь».

— Разве не нагоним, Степан Ильич? Ведь это будет ужасно!.. Капитан говорил, что нагоним. Значит, нагоним, Степан Ильич? — с нетерпением спрашивал Ашанин, внезапно почувствовавший, как и старый штурман, и обиду за «Коршуна», и ненависть к моряку с Невского проспекта (эта кличка Володе особенно почему-то понравилась) за то, что он прозевал. И в эту минуту ему казалось действительно ужасным, если «Витязь» уйдет от «Коршуна». Морская жилка жила в нем, как и в Степане Ильиче, и он всем существом почувствовал смысл всех этих «штук» адмирала и пламенно желал, чтобы «Витязь» не ушел, точно «Витязь» в самом деле был неприятель, которого выпускали из рук.

— Нагоним, нагоним! — успокоил Володю старый штурман. — Слава богу, прозевка была недолгая, а «Коршун» в полветра лихо ходит…

И неожиданно прибавил с лаской в голосе:

— И у вас морская душа взыграла?.. И вас задор взял?.. А ведь этим вы обязаны вот этому самому беспокойному адмиралу… Он знает, чем моряка под ребро взять… От этого служить под его командой и полезно, особенно молодежи… Только его понять надо, а не то, как Первушин…

— Я дурак был, Степан Ильич, когда говорил давеча…

— Не дурак — вы, слава богу, имеете голову на плечах, — а слишком скоропалительны, голубчик. Вы не сердитесь: я, любя вас, это вам говорю.

— Да я и не сержусь ни капельки… И прошу вас всегда так со мною говорить.

Работы между тем кипели. Скоро рифы у марселей были отданы, брамсели были поставлены, и для увеличения хода вздернуты были и топселя по приказанию капитана. Сильно накренившись и почти чертя воду подветренным бортом, «Коршун» полетел еще быстрей. Брам-стеньги гнулись, и корвет слегка вздрагивал от быстрого хода.

Через несколько минут «Коршун» уже нагнал «Витязя», и на «Коршуне» тотчас же убрали топселя и один из кливеров, чтобы не выскочить неделикатно вперед.

— Что, небось, раненько назначил «рандеву»? — произнес, ни к кому не обращаясь, Степан Ильич, и в его старческом голосе звучали и радость, и торжество, и насмешка.

Улыбнулся и капитан и, обращаясь к Невзорову, проговорил, видимо желая подбодрить его:

— Отлично управились, Александр Иванович.

Обрадовался и Ашанин, увидав совсем близко и чуть-чуть на ветре красивый, лежавший почти на боку «Витязь» с его высоким рангоутом, одетым парусами, которые белелись теперь под серебристым светом месяца, выплывшего из-за быстро несущихся облаков.

— Ну, теперь я спать пошел. Спокойной ночи, Владимир Николаевич! проговорил старший штурман и как-то особенно крепко и значительно пожал руку Ашанину.

Скоро спустился к себе в каюту и Ашанин. Теперь он был единственным обитателем гардемаринской каюты. Быков и Кошкин, произведенные в мичмана, были переведены в Гонконге на клипер, где не хватало офицеров, а два штурманские кондуктора, произведенные в прапорщики, еще раньше были назначены на другие суда тихоокеанской эскадры.

Капитан уже более не спускался вниз. Он простоял на мостике всю ночь во время вахт Невзорова и Первушина, боясь, как бы опять не прозевали какого-нибудь маневра «Витязя».

А на «Витязе», казалось, все еще не теряли надежды обмануть бдительность «Коршуна» и уйти от него. Когда луна скрывалась за облаками и становилось темней, «Витязь» вдруг делал поворот и ложился на другой галс, то неожиданно спускался на фордевинд, то внезапно приводил к ветру, — но «Коршун» делал то же самое и шел по пятам беспокойного адмирала.

К рассвету, казалось, на «Витязе» угомонились, и он взял курс на Нагасаки.

— Ну, теперь «Витязю» уж нельзя скрыться! — сказал капитан Лопатину, когда тот в четыре часа утра вступил на вахту. — А все-таки вы, Василий Васильевич, следите в оба глаза за движениями адмирала.

— Есть! — весело отвечал Лопатин.

— И, смотрите, Василий Васильевич, не выскочите как-нибудь вперед, если на «Витязе» вдруг убавят парусов.

— Не прозеваю, Василий Федорович, — улыбаясь своей широкой, добродушной улыбкой, промолвил мичман.

— Ну, я спать пойду. Без особенной надобности не будите.

— Есть.

Капитан спустился в свою каюту, а Лопатин, безмятежно проспавший семь часов, стал на наветренной стороне мостика и, обдуваемый ветром, то поглядывал на надувшиеся паруса, то на «Витязя».

Солнце только что выплыло из-за горизонта, переливавшего золотисто-пурпурными цветами, и, ослепительное, медленно поднималось по голубому небосклону, то прячась в белоснежных перистых, быстро несущихся облаках, то снова показываясь из-за них и заливая блеском полосу моря, на котором сверкали зайчики. Ветер заметно стихал, и скоро на обоих спутниках-корветах, почти одновременно, поставили топселя и лиселя с одной стороны.

Андрей Николаевич, вставший, по обыкновению, одновременно с командой, в пять часов, поднялся на мостик и, осмотрев, как стоят паруса, с видимым чувством удовлетворения, что все на корвете исправно, проговорил:

— Чудный будет денек сегодня, Василий Васильевич. Как у нас ход?

— Десять узлов, Андрей Николаевич.

— Славно идем… Одолжите-ка бинокль, Василий Васильевич.

И старший офицер, взяв бинокль, впился жадными ревнивыми глазами на «Витязя», осматривая его зорким взглядом любящего свое ремесло моряка.

Не найдя никаких погрешностей, заметить которые мог бы только такой дока старший офицер, каким был Андрей Николаевич, он отдал бинокль Лопатину и торопливо сбежал с мостика, чтобы носиться по всему корвету и приглядывать, как во время обычной утренней чистки моют, убирают и скоблят его любимый «Коршун».

Глава восьмая

На флагманском корвете

I

Вслед за подъемом на обоих корветах флагов на «Витязе» взвился сигнал: «Адмирал изъявляет свое особенное удовольствие».

— Ответ! — крикнул сигнальщику Ашанин, стоявший с восьми часов утра на вахте.

На крюйс-брам-стеньге «Коршуна» взвился ответный флаг, свидетельствующий, что сигнал понят, и вслед затем сигнальные флаги были спущены на «Витязе».

Ашанин послал доложить о сигнале капитану.

Капитан, плохо выспавшийся, бывший уже наверху к подъему флага, сидел за кофе, когда сигнальщик докладывал ему о сигнале.

— Хорошо, — ответил он, и в голове его пробежала мысль: «Верно, нашего зевка не заметил, что благодарит».

Только что он кончил кофе и вышел прогуляться на шканцы, как на «Витязе» уже развевались новые сигнальные флаги. На этот раз был не сигнал, а разговор. Несколько раз то поднимались, то опускались флаги в разных сочетаниях.

— В чем дело? — спросил капитан, когда флаги исчезли с мачты «Витязя».

— Адмирал спрашивает фамилию вахтенного начальника, стоявшего на вахте вчера с восьми до двенадцати ночи! — отвечал младший штурман.

— Ответить! — приказал Ашанину капитан и в то же время подумал: «Заметил, что прозевали», и решил про себя заступиться за Невзорова.

Молодой лейтенант, мечтательно пускавший дым колечками и вспоминавший, вероятно, о жене, сразу вернулся к действительности, когда артиллерист Захар Петрович пришел сверху и принес известие о сигналах. Он вдруг сделался мрачен и со вздохом проговорил:

— Хоть бы от адмирала скорей избавиться… С ним только одни неприятности!

— Бедный Александр Иванович!.. И попадет же вам от этого беспокойного дьявола! — с притворным участием проговорил Первушин.

— И без вас знаю, что попадет! — сухо отозвался Невзоров.

— Если и попадет, то слегка, а то и вовсе не попадет! — неожиданно произнес Степан Ильич, только что взявший высоты и сидевший на конце стола за вычислениями. Он уже забыл, как сердился вчера на «моряка с Невского проспекта», и спешил его успокоить.

— Вы думаете, Степан Ильич?

— Уверен. Корнев отходчив. До Нагасаки совсем успокоится. Да, наконец, ведь мы и не упустили его, а лихо догнали. Выведали только, куда идем, — вот и всего.

Эти успокоительные слова произвели свое действие, и Невзоров просветлел.

На «Витязе» тем временем взвился новый сигнал: «Лечь в дрейф», и Ашанин, первый раз в жизни производивший такой маневр, стал командовать, напрасно стараясь скрыть волнение, овладевшее им и сказывающееся в дрожащих нотках его громкого, звучного голоса.

Через несколько минут оба корвета почти неподвижно покачивались в очень близком расстоянии друг от друга. В бинокль можно было разглядеть на полуюте «Витязя» кряжистую, сутуловатую фигуру адмирала, расхаживающего взад и вперед быстрой походкой, точно зверь в клетке.

— Зачем это мы легли в дрейф? — спрашивали друг у друга офицеры, выскочившие наверх.

Никто не мог догадаться.

— Адмирал, господа, «штормует»! — проговорил лейтенант Поленов, не отрывая глаз от бинокля.

— Ну? Разве видно?

— Я вижу по его походке… Бегает… и на что-нибудь рассвирепел… Ну, конечно… Вот остановился и что-то говорит какому-то гардемарину… Должно быть, орет… Господа, слышите?..

Все притихли и действительно услыхали крик, донесенный ветром.

— А вот и узнаем, почему мы в дрейфе… Опять сигнал…

— Не сигнал, а переговор…

Через две-три минуты на «Коршуне» было известно, что адмирал требует гардемарина Ашанина с отчетом и с запасом белья на неделю.

Поленов сменил с вахты Ашанина и посоветовал ему собраться скорей.

— А то адмирал разнесет вас, даром что зовет погостить. К тому же он только что «штормовал»…

— Да, торопитесь, Ашанин! — повторил и капитан.

Ашанин побежал укладываться. Ворсунька, изумленный, что его барина переводят среди моря на другое судно, уже был в каюте. Лицо его было грустное-прегрустное. Он думал, что Ашанин совсем уходит с корвета.

— Живо, голубчик Ворсуня, маленький чемоданчик. Вали туда белья на неделю.

— Есть, ваше благородие. Значит, вы не совсем от нас? — повеселевшим голосом спросил Ворсунька, доставая чемодан.

— С чего ты взял? Всего на неделю.

— Так-то лучше… Крахмальных пять класть?

— Клади шесть.

Пока вестовой запихивал торопливо белье и объемистую тетрадь в чемодан и завязывал одеяло и подушку в парусину, баркас был спущен.

Наскоро простившись с офицерами, бывшими в кают-компании, Ашанин выбежал наверх, пожал руку доктора, механика и Лопатина и поднялся на мостик, чтобы откланяться капитану.

Крепко пожимая Ашанину руку, капитан сердечно проговорил:

— Надеюсь, адмирал вас не отнимет от нас. Иначе я буду протестовать.

— И я буду просить, чтобы меня оставили на «Коршуне», Василий Федорович.

— Если бы адмирал хотел взять к себе Владимира Николаевича, он бы велел ему собрать все свои потроха! — засмеялся старший штурман.

— До свидания, Андрей Николаевич. До свидания, Степан Ильич. До свидания, Петр Николаевич.

Все пожимали руку Володи.

Ашанин сбежал с мостика и, спустившись по выкинутому веревочному трапу, вскочил в баркас, где уже лежали его чемоданчик и небольшой узелок. Он сел на руль, приказал ставить паруса и понесся к адмиральскому корвету.

Через несколько минут баркас пристал к левому борту «Витязя», и Ашанин, несколько смущенный и взволнованный, ступил на палубу «Витязя», встреченный вахтенным офицером.

II

Ашанин сразу заметил какую-то особенную тишину на палубе, заметил взволнованно-тревожный вид вахтенного мичмана, хотя тот и старался скрыть его перед Володей в напускной отваге, увидал на мостике мрачную физиономию долговязого старшего офицера и удрученно-недовольное круглое лицо толстенького, низенького и пузатенького капитана и легко сообразил, что адмирал только что «штормовал», а то, пожалуй, еще и «штормует», чего Ашанин в качестве приглашенного гостя, да еще собирающегося читать свое произведение, вовсе не предвидел и чему далеко не радовался.

Эти быстрые и поверхностные наблюдения подтвердились еще внезапным появлением из-за грот-мачты корпусного товарища, гардемарина Касаткина, маленького, худенького, востроглазого брюнетика, который, пожимая руку Ашанина и озираясь на ют, быстро и конфиденциально шепнул:

— Глазастый черт взъерепенился. Сейчас всех разнес… Орал, как зарезанный боров. И мне здорово въехало… Хотел расстрелять! Ну, конечно, пугал… антихрист… Он так только кричит, — улыбнулся брюнетик. — Так, знаешь что? Не являйся к нему сейчас. Пережди, а то и тебе въедет… Он теперь в каюте… Не иди к нему… Пони…

Но Касаткин не окончил слова и исчез так же внезапно, как и появился.

Выход адмирала из каюты объяснил Ашанину эту внезапность и вместе с тем указал ему несостоятельность товарищеского совета. И он храбро двинулся вперед и, поднявшись на полуют, подошел к старшему офицеру и, приложив руку к козырьку фуражки, начал:

— Гардемарин Ашанин. Потребован по сигналу на «Витязь». Честь имею…

Старший офицер не дал Ашанину докончить и сказал, мотнув головой в сторону:

— Явитесь к капитану.

— Гардемарин Ашанин… Потребован…

— Знаю-с. Явитесь к адмиралу! — перебил капитан, которому, как и старшему офицеру, по-видимому, было вовсе не до гардемарина, вытребованного сигналом.

Адмирал был в нескольких шагах на правой стороне полуюта.

— Гардемарин Ашанин…

Адмирал остановил на Ашанине на секунду свои большие круглые, еще метавшие молнии глаза и, словно бы обрадованный видом нового лица, не напоминавшего ему тех лиц, которых он только что разносил, внезапно просветлел и, протягивая руку, проговорил:

— Здравствуйте, любезный друг… Очень рад вас видеть… Слышал от Василия Федоровича, что хорошо служите… Я вас потребовал, чтобы вы мне прочли, что вы там видели в Кохинхине… Да… прослушаю… Завтракаете у меня, а после завтрака…

Адмирал прервал речь и, повернув к морю свою круглую, крепко посаженную в плечах голову, в фуражке, чуть-чуть сбитой на затылок, взглянул на баркас, возвращающийся к «Коршуну», и резким металлическим голосом, заставившим Ашанина невольно вздрогнуть, крикнул:

— Николай Николаевич!

Почти в ту же секунду подбежал на рысях молодой мичман, флаг-офицер адмирала, и замер в ожидании, приложив руку к козырьку фуражки.

Эта поза, казалось, взбесила адмирала, и он крикнул:

— Ну, чего вы вытянулись, как фельдфебель?.. Что я, армейский генерал? Нужна мне ваша вытяжка, что ли?.. Опустите руку.

Флаг-офицер опустил руку и принял более свободное положение.

— Когда баркас будет поднят, сделать сигнал: «Сняться с дрейфа».

— Есть! — отвечал флаг-офицер и поспешил отойти.

— Так после завтрака вы мне прочтете, что вы там написали, — снова обратился адмирал к Ашанину, несколько смягчая тон. — Василий Федорович хвалил… А вы должны за честь считать, что служите на «Коршуне»… Вполне исправное судно… Да-с. И быстро в дрейф лег «Коршун»… Отлично… Скорее, чем мы на «Витязе»… А мы копались! — продолжал адмирал, возвышая голос и, по-видимому, для того, чтобы эти слова услыхали и капитан, и старший офицер, и вахтенный мичман. — Видно, что на «Коршуне» понимают, почему для моряка должна быть дорога каждая секунда… Упади человек за борт, и каждая секунда — вопрос о жизни и смерти… Да-с, на «Коршуне» это понимают… По-ни-ма-ют! — почти крикнул на Ашанина адмирал, готовый, казалось, снова «заштормовать» при воспоминании о том, что адмиральский корвет лег в дрейф двадцатью секундами позже «Коршуна».

— Можете идти, — круто оборвал адмирал и, когда Ашанин повернулся, он крикнул вдогонку: — Расскажите товарищам, как служат на «Коршуне».

Спустившись в гардемаринскую каюту и весело здороваясь с шестью товарищами, которых давно не видал, Ашанин был встречен прежде всего вопросами: «попало» ли ему от глазастого черта? — и поверг всех в, изумление, что ему не попало, несмотря на то, что он подвернулся как раз после «общего разноса» за то, что «Витязь» чуть-чуть «опрохвостился» сегодня.

Все наперерыв спешили познакомить Ашанина с адмиралом в кратких, но выразительных характеристиках беспощадной юности, напирая главным образом на бешеные выходки стихийной страстной натуры начальника эскадры. Про него рассказывались легендарные истории, невероятные анекдоты. Признавая, что Корнев лихой моряк и честнейший человек, все эти молодые люди, которые только позже поняли значение адмирала, как морского учителя, видели в нем только отчаянного «разносителя» и ругателя, который в минуты профессионального гнева топчет ногами фуражку, прыгает на шканцах и орет, как бесноватый, и боялись его на службе, как мыши кота. Ашанину изображали адмирала в лицах, копируя при общем смехе, как он грозит гардемарина повесить или расстрелять, как через пять минут того же гардемарина называет любезным другом, заботливо угощая его папиросами; как учит за обедом есть рыбу вилкой, а не с ножа; как декламирует Пушкина и Лермонтова, как донимает чтениями у себя в каюте и рассказами о Нельсоне, Нахимове и Корнилове и как совершает совместные прогулки для осмотра портов, заставляя потом излагать все это на бумаге. Внезапные переходы его от полнейшего штиля, когда гардемарины были «любезные друзья», к шторму, когда они становились «щенками», которых следует повесить на нока-реях, мастерски были переданы востроглазым, худеньким Касаткиным.

Слушая все эти торопливые рассказы, смотря на более или менее удачные воспроизведения Корнева, Ашанин понял, что на «Витязе» центральной фигурой так сказать героем — был беспокойный адмирал. На нем сосредоточивалось общее внимание; ему давали всевозможные клички — от «глазастого черта» до «прыгуна-антихриста» включительно, его бранили, за небольшим исключением, почти все, над ним изощряли остроумие, ему посвящались сатирические стихи.

— Слушай, Ашанин, какую я песенку про него написал… Небось, он ее знает… Слышал, дьявол! — похвастал Касаткин.

— И не расстрелял тебя? — засмеялся Ашанин.

— Нет… смеялся… Просил всю песню показать…

И маленький гардемарин с задорным вихорком и мышиными глазками, благоразумно затворив двери каюты, затянул фальцетом, а все подтянули хором:

Хуже ливня и тумана,

Мелей, рифов, скал,

Шквала, шторма, урагана

Грозный адмирал…

Второго куплета не успели начать. Ворвавшийся в каюту рассыльный прокричал: «Свистали всех наверх с дрейхвы сниматься!», и все юные моряки, нахлобучивши на свои головы фуражки, как полоумные, бросились наверх и разбежались по своим местам.

Вышел наверх и Ашанин. Чувствуя себя пассажиром, он приютился в сторонке, к борту у шканцев, чтобы не мешать авралу, и посматривал то на адмирала, стоявшего, расставив фертом ноги, на полуюте, то на свой «Коршун». И Ашанин, уже давно проникшийся особенной знакомой морякам любовью к своему судну, горячо желал, чтобы «Коршун» снялся с дрейфа скорее «Витязя».

На «Витязе» в свою очередь желали противного и, видимо, желали этого все, начиная с кругленького, пузатенького, похожего на бочонок капитана и долговязого старшего офицера и кончая вот этим белобрысым матросиком, который, весь напрягаясь, тянул вместе с другими снасть, поворачивавшую грота-рею.

Матросы так и рвались, чтобы отметить «Коршуну» за его недавнее первенство, вызвавшее адмиральский гнев. Капитан то и дело взглядывал на «Коршун» ни жив ни мертв. У старшего офицера на лице стояло такое напряженное выражение нетерпения и вместе с тем страдания, что, казалось, он тут же на мостике растянется от отчаяния, если «Витязь» опоздает. И он командует громко, отрывисто и властно.

Володя взглянул на мачты «Витязя». Реи уже обрасоплены, марсели надулись, фок и грот посажены и уже взлетают брамсели… Он отвернулся и с замиранием сердца посмотрел на «Коршун», думая почему-то, что на «Коршуне» еще нет брамселей. Но вдруг лицо Володи светлеет, и сердце радостно бьется в груди: и на «Коршуне» уже стоят брамсели, и он, разрезая носом воду, плавно несется за «Витязем».

Оба корвета снялись с дрейфа одновременно.

Ашанин взглянул на адмирала. Тот, видимо, доволен, и глаза его, недавно страшные, выпученные глаза, не мечут молний, они смотрят весело и добродушно. И Володя слышит, как адмирал говорит капитану самым приветливым тоном:

— Славно мы снялись с дрейфа, Степан Степанович… Отлично… Прикажите выдать от меня команде по чарке водки…

Володя видит вслед за тем, как проясняются лица у капитана и у старшего офицера, как на всем корвете исчезает атмосфера тишины и страха, и все стали словно бы удовлетворенными и спокойными только потому, что «Витязь» не отстал от «Коршуна» и не осрамился.

«Какая странная эта морская жизнь! Как она объединяет людей и сколько разнообразных ощущений дает!» — подумал Ашанин.

Когда просвистали подвахтенных вниз, он спустился в гардемаринскую каюту вместе с Касаткиным, который весело говорил:

— Адмирал «заштилел». Ты, Ашанин, отлично позавтракаешь. Ешь вволю, он не скупой и любит угостить. Только смотри: белое вино наливай в зеленую рюмку, а красное — в маленький стакан, иначе… взъерепенится.

Когда в гардемаринской каюте узнали, что после завтрака Ашанин будет читать адмиралу свой отчет о пребывании в Кохинхине, все обрадовались. Значит, сегодня не будет чтения морской истории. Ура! Не надо идти после обеда к адмиралу.

— А у тебя длинный отчет, Ашанин? — спросил Касаткин.

— Порядочный…

— Значит, сразу не прочтешь… Хватит на несколько сеансов?

— Пожалуй…

— Так будь другом, тяни… Читай потише.

— Зачем?

— А затем, чтобы он нас подольше не звал. А то слушай, да потом еще объясняй ему… С ним нельзя не слушать. Сейчас поймает и начнет разносить.

III

Завтрак у адмирала был действительно вкусный и обильный. «Штилевший» адмирал был необыкновенно гостеприимным и приветливым хозяином и с каждым из гостей любезен. Когда после кофе его гости — капитан, флагманский штурман, флаг-офицер и стоявшие на вахте с 4 до 8 ч. утра вахтенный лейтенант и вахтенный гардемарин — ушли, адмирал приказал Ашанину принести рукопись.

Через несколько минут Ашанин уже сидел, по указанию адмирала, у круглого стола в углу большой, светлой, роскошно убранной адмиральской каюты с диванами по бортам и большим столом посредине. Эта каюта была приемной и столовой. Рядом с нею были две каюты поменьше — кабинет и спальня с ванной.

— Удобно вам? — спросил адмирал, усаживаясь напротив чтеца на диване.

— Удобно, ваше превосходительство.

— Так начинайте.

Ашанин начал и, помня просьбу товарищей, читал нарочно медленно.

Адмирал слушал внимательно, но через пять минут нетерпеливо заерзал плечами и проговорил:

— А знаете ли, что я вам скажу, любезный друг…

— Что, ваше превосходительство?

— Да называйте меня попросту по имени и отчеству, а то вы все: ваше превосходительство… Слышите?

— Слушаю-с.

— Так вот что я вам скажу, Ашанин: ужасно вы медленно читаете… Нельзя так тянуть… Надо читать поскорей… Можете вы читать скорей?

— Могу.

И Ашанин невольно должен был пренебречь просьбой товарищей.

— Ну вот, теперь вы хорошо читаете… А то тянули-тянули… А еще собираетесь быть хорошим морским офицером… В морской службе нельзя копаться… Продолжайте.

Адмирал больше не останавливал, и когда Ашанин окончил первую главу, в которой излагался исторический очерк сношений французов с Анамом, адмирал заметил:

— Преинтересно, я вам скажу… И хорошо изложено… И видно, что вы серьезно потрудились… Теперь отдохнем… Вечером вы мне прочтете вторую главу, а завтра третью… Их у вас три?..

— Три.

— Ну, а как вас принял адмирал Бонар?.. Надеюсь, хорошо?

— Очень, Иван Андреевич.

— И оказывал вам содействие?..

— Вполне. Даже в экспедицию против анамитов пригласил.

— Пригласил?.. Эдакий болван! И вы были в экспедиции?

— Был.

— Какая, однако, скотина этот Бонар! Ведь вас могли подстрелить неизвестно за что… Он не должен был приглашать… И я вас не за тем посылал, чтобы вы рисковали своей жизнью из-за глупости этого осла… Ну, слава богу, вы целы… Больше я вас к дуракам не пошлю… Да не хотите ли чего-нибудь выпить? Вы целый час читали; горло, я думаю, пересохло. Чего хотите: лимонаду, аршаду, сельтерской воды…

— Все равно…

— Да ведь и мне все равно!.. — резко крикнул Корнев. — Надо, любезный друг, отвечать определенно.

— Я выпью лимонаду.

— Ну, вот, теперь я знаю, чего хотите, а то: «все равно!» — улыбнулся адмирал и, крикнув своего вестового, приказал принести две бутылки.

Вскоре адмирал отпустил Ашанина и почти тоном приказания сказал:

— Вы завтракаете и обедаете у меня каждый день!

Вечером Ашанин прочел только полглавы. Адмирал объяснил, что он хочет спать и слушать хорошо не может. Зато на следующий день он внимательно и с видимым интересом прослушал окончание.

И когда Ашанин сложил объемистую тетрадь, адмирал с живостью проговорил:

— Очень благодарю вас за доставленное удовольствие, Ашанин. Интересно и написано хорошо. Много фактических сведений. Вы оставьте рукопись у меня, я пошлю ее в «Морской Сборник». Она должна быть напечатана… да-с.

Адмирал примолк на секунду и, взглядывая на вспыхнувшего от удовольствия автора, совершенно неожиданно для него прибавил:

— Ну, а эти глупости ваши насчет безнравственности войн и все ваши рассуждения по этому поводу редакция вычеркнет… А если и напечатает, не беда. Лишней печатной глупостью будет больше, а войны все-таки будут. И я уверен, что случись война, вы будете храбрым офицером, хоть и пишете о войне вздор… А Бонар дурак, что не умел справиться с анамитами и посылал вас в эту дурацкую экспедицию… А статья ваша все-таки очень интересная… Очень рад, что у меня на эскадре такой способный молодой человек! — заключил адмирал.

И вслед за тем — что было еще неожиданнее для Ашанина — адмирал привлек его к себе и, поцеловав, проговорил необыкновенно ласково:

— Учитесь и работайте. Из вас сможет выйти дельный морской офицер, хоть вы и высказываете глупости о войне. И нельзя в ваши годы не говорить таких глупостей: в них сказывается юная, честная душа… Можете идти!

Хотя адмирал во все время пребывания на «Витязе» Ашанина и выказывал ему явное благоволение, и хотя адмиральские завтраки и обеды были очень вкусны, тем не менее наш юный моряк был несказанно рад, когда адмирал разрешил ему вернуться на «Коршун». Перед этим была неприятная история: адмирал предлагал Ашанину остаться при нем флаг-гардемарином.

— Хотите? — любезно спрашивал адмирал, призвав к себе Ашанина в каюту часа за два до прихода в Нагасаки.

— Нет, ваше превосходительство! — ответил Ашанин.

Адмирал, почти не сомневавшийся в согласии на такое лестное предложение, в первое мгновение был изумлен и, казалось, не находил слов. Но вдруг круглые глаза его блеснули металлическим блеском, скулы мясистого лица заходили, плечи заерзали и, весь закипая гневом, он крикнул:

— Почему же вы отказываетесь, хотел бы я знать? И как вы смеете отказываться, а? Адмирал оказывает ему честь, а он даже не поблагодарил. Он, видите ли, не желает…

— Но, ваше превосходительство…

— Прошу замолчать-с! Вы дерзкий мальчишка! Как вы смеете не желать, если я этого желаю!

Несмотря на серьезность положения, Ашанин едва удержался от улыбки при этих словах.

— Что же вы молчите?.. Отвечайте!

— Ваше превосходительство сами спрашивали моего желания…

— На службе не может быть желаний: куда назначат, там и должны быть… А то разбирай еще желания…

Ашанин благоразумно молчал, понимая, что говорить в эти минуты что-нибудь адмиралу было бы бесполезно. И он тоскливо думал, что теперь уж все кончено: он не останется на «Коршуне» и не вернется в Россию вместе с Василием Федоровичем. Примолк и адмирал и смотрел в упор на серьезное и печальное лицо молодого человека. И гнев его, казалось, начинал проходить, в глазах уже не было молний.

Так прошла долгая для Ашанина минута. Наконец, адмирал заговорил ворчливым, но уже не прежним гневным тоном:

— А если я вас назначу, не обращая внимания на ваши желания?

— Слушаю, ваше превосходительство! — покорно отвечал Ашанин.

— Но вам ко мне не хочется? Почему же не хочется? Напугали вас, что ли, гардемарины беспокойным адмиралом? — спрашивал адмирал, и при этом мягкая улыбка скользнула по его лицу.

— Я люблю «Коршун»… Я почитаю и люблю Василия Федоровича… Я на корвете исправляю обязанности вахтенного начальника! По всем этим причинам мне было бы тяжело расстаться с «Коршуном», — горячо и взволнованно произнес Ашанин.

И — странное дело! — адмирал совсем смягчился. Тронула ли его эта привязанность к судну и к капитану, тронуло ли его это желание юного моряка командовать вахтой вместо того, чтобы быть штабным, — желание, внезапно напомнившее адмиралу его молодость и радость первых вахт, — понравилась ли, наконец, ему откровенная смелость отказа от предложения, вызванная его же вопросом о желании, но дело только в том, что адмирал проговорил уже совсем мягко:

— Я и не знал, что вы так любите свое судно и своего командира… Это делает честь и вам, Ашанин, и Василию Федоровичу, который умеет так привязывать к себе… Не хочу вас отнимать от такого капитана и лишать вас вахты… Оставайтесь на «Коршуне»!

— Благодарю вас, Иван Андреевич! — радостно проговорил Ашанин.

— А я вас не благодарю за то, что вы не хотите служить при мне! полушутя сказал адмирал. — Не благодарю! Но вижу, что вы… славный, я вам скажу, молодой человек… И я буду жаловаться на вас Василию Федоровичу: он лишил меня хорошего флаг-гардемарина!

Недели через две в Нагасаки собралась вся эскадра Тихого океана, и вслед за тем все гардемарины выпуска Ашанина держали практический экзамен на мичманов перед комиссией, членами которой были все капитаны, старшие штурмана и механики под председательством адмирала. Экзамен продолжался неделю на «Витязе», который для этой цели вышел в море в свежую погоду.

После экзамена представление о производстве в мичмана гардемаринов было послано в Петербург, и адмирал заботливо просил, чтобы о производстве было сообщено ему по телеграфу, и в то же время телеграфировал своему знакомому выслать двадцать пар мичманских эполет, чтобы поздравить ими молодых мичманов, как только будет получена телеграмма об их производстве. Об этом он, конечно, никому не сказал и заранее радовался при мысли об удовольствии, которое он доставит молодым людям, которым так от него доставалось.

Глава девятая

Возвращение на родину

I

Прошло еще семь месяцев.

За это время «Коршун» провел месяц на стоянке в Хакодате, крейсировал в Беринговом проливе и побывал еще раз в С.-Франциско, где Ашанин на одном балу встретился с бывшей мисс Клэр Макдональд, недавно вышедшей замуж за богатейшего банкира Боунта, и, надо правду сказать, не обнаруживал особенного волнения. И молодая миссис, по-видимому, довольно холодно отнеслась к Ашанину, несколько возмужавшему, с недавно пробившимися усиками и пушком на щеках, намекающим на бакенбарды, в только что обновленном шитом мичманском мундире и в эполетах, подаренных адмиралом. Они говорили несколько минут и разошлись, чтобы больше не встретиться, оба основательно позабывшие о прошлогодних клятвах в вечной привязанности.

Побывал «Коршун» и на чудном острове Таити с его милыми чернокожими обитателями и роскошной природой, заходил на два дня в Новую Каледонию, посетил красивый, богатый и изящный Мельбурн, еще не особенно давно бывший, как и весь австралийский берег, местом ссылки, поднимался по Янтсе Киангу до Ханькоу, известной чайной фактории, и теперь шел в Гонконг, где должен был получить дальнейшие инструкции от адмирала.

Эти месяцы казались обитателям «Коршуна» куда длиннее прежних месяцев первых двух лет плавания. Тогда они пролетали незаметно под быстрой сменой новых, необычных впечатлений, а теперь тянулись долго-долго и с томительным, казалось, однообразием.

И офицеров, и еще более матросов тянуло домой, туда, на далекий Север, где и холодно и неприветно, уныло и непривольно, где нет ни ослепительно жгучего южного солнца, ни высокого бирюзового неба, ни волшебной тропической растительности, ни диковинных плодов, но где все — и хмурая природа, и люди, и даже чернота покосившихся изб, с их убожеством — кровное, близкое, неразрывно связывающее с раннего детства с родиной, языком, привычками, воспитанием, и где, кроме того, живут и особенно милые и любимые люди.

Всем, признаться, начинало надоедать и это скитание по океанам с их шквалами и бурями, и это шатание по разным чужеземным портам. Впечатления от много виденного притуплялись: пальмы привиделись, роскошь природы пресытила, и все те же развлечения в портах прискучили. Вместе с тем становилось чувствительнее и однообразие судовой жизни с ее неизменным, обычным ритуалом. Привыкли нервы и к сильным ощущениям бурь и непогод. Стало меньше разнообразия и в душевных волнениях морского служебного самолюбия: оно уж не тешило, как прежде. Пригляделись все одни и те же лица в кают-компании, и неинтересными казались повторяющиеся рассказы и анекдоты. Все становились нетерпеливее и раздражительнее, готовые из-за пустяка поссориться, и каждый из офицеров чаще, чем прежде, искал уединения в душной каюте, чтобы, лежа в койке и посматривая на иллюминатор, омываемый седой волной, отдаваться невольно тоскливым думам и воспоминаниям о том, как хорошо теперь в теплой уютной комнате среди родных и друзей.

Особенно скучал Невзоров. Мрачный и грустный, он целыми днями молчал или писал длиннейшие письма жене или перечитывал ее письма. Словно школьник, он отмечал дни, остающиеся до предположенного им возвращения в Кронштадт. Грустно мурлыкал себе под нос какие-то песенки и старший механик Игнатий Николаевич, особенно скучавший на переходах под парусами, когда ему нечего было делать, и он просиживал в кают-компании, не зная, как избыть время. Тосковал и артиллерист Захар Петрович и от скуки, вероятно, допекал артиллерийского унтер-офицера, хотя уж опасался бить его по лицу и только в бессильном гневе сжимал свои волосатые кулаки и сыпал ругательствами, остальное время он или ел, или спал, или играл в шашки с Первушиным. Невесел был и Андрей Николаевич, хотя, вечно занятый чистотой и порядком, он менее других испытывал скуку. Не особенно веселы были и другие, и даже жизнерадостный и всегда веселый Лопатин и тот подчас бывал серьезен и молчалив и шутя просил доктора Федора Васильевича дать ему пилюль от скуки.

Несмотря на недавнее производство в мичмана и назначение начальником пятой вахты, случалось, тосковал и Ашанин, и нередко среди чтения, которым он коротал дни плавания, мысленным его взорам представлялась маленькая квартира в Офицерской со всеми ее обитателями… И он подолгу отдавался этим воспоминаниям, откладывая в сторону книгу, и грезил о счастье свидания. Один капитан, казалось, был все тот же покойный, серьезный и приветливый, каким его привыкли все видеть наверху. Но однажды, когда Ашанин вошел в капитанскую каюту, чтобы возвратить книгу и взять другую из библиотеки капитана, он застал Василия Федоровича с таким грустным, страдальческим выражением лица, что подумал, не болен ли капитан. И он хотел было уйти, чтобы не беспокоить капитана, но Василий Федорович проговорил:

— Идите, идите, Владимир Николаевич… Берите, что вам нужно.

— Но я боюсь беспокоить вас.

— Нисколько…

— Мне показалось, что вы больны, Василий Федорович…

— Я здоров. Просто захандрилось после неприятного письма о болезни матушки… ну, я немного и раскис! — с невеселой улыбкой сказал капитан. Вдали мало ли какие мучительные мысли приходят в голову… Вероятно, и вы, Владимир Николаевич, подчас так же тревожитесь за своих близких. Что, все ваши здоровы?

— Очень тревожусь, Василий Федорович… По последнему письму все дома благополучно, но ведь письмо шло три месяца…

— И порой скучаете, конечно?

— Еще как, Василий Федорович! — добродушно признался Володя.

— Еще бы! Вы думаете, и я не скучаю? — усмехнулся капитан. — Ведь это только в глупых книжках моряков изображают какими-то «морскими волками», для которых будто бы ничего не существует в мире, кроме корабля и моря. Это клевета на моряков. И они, как и все люди, любят землю со всеми ее интересами, любят близких и друзей — словом, интересуются не одним только своим делом, но и всем, что должно занимать сколько-нибудь образованного и развитого человека… Не правда ли?

— Совершенно справедливо, Василий Федорович. Вы не раз это говорили.

— Потому-то очень долгое плавание и утомляет… Ну, да уж нам недолго ждать. Верно, скоро нас пошлют в Россию, а пока потерпим, Владимир Николаевич! В Гонконге решится наша участь.

Через три дня «Коршун» утром был в Гонконге.

Спустя час после того как отдали якорь, из консульства была привезена почта. Всем были письма, и, судя по повеселевшим лицам получателей, письма не заключали в себе неприятных известий… Но все, отрываясь от чтения, тревожно поглядывали на двери капитанской каюты: есть ли инструкции от адмирала и какие?

Еще все сидели в кают-компании за чтением весточек с родины, и пачки газет еще не были тронуты, как вошёл капитан с веселым, сияющим лицом и проговорил:

— Тороплюсь поздравить вас, господа… Мы возвращаемся в Россию!

Взрыв радостных восклицаний огласил кают-компанию. Все мигом оживились, просветлели, и едва сдерживали волнение. Пожимали друг другу руки, поздравляя с радостной вестью. У Захара Петровича смешно вздрагивали губы, и он имел совсем ошалелый от радости вид. Ашанин почувствовал, как сильно забилось сердце, и ему представлялось, что он на днях увидит своих. А Невзоров, казалось, не верил известию, так жадно он ждал его, и, внезапно побледневший, с сверкавшими на глазах слезами, весь потрясенный, он повторял:

— Неужели?.. Мы возвращаемся?.. Неужели?..

— И в сентябре, если даст бог все будет благополучно, будем в Кронштадте. Да вы что же, голубчик? Не волнуйтесь… Выпейте-ка воды! участливо говорил Степан Ильич, подходя к Невзорову.

Но Невзоров уже оправился и улыбался счастливой, радостной улыбкой.

— Какая теперь вода? Выпьем, господа, лучше шампанского по случаю такого известия. Василий Федорович! милости просим, присядьте… Эй, вестовые, шампанского! — крикнул Андрей Николаевич.

— Вот это ловко! — воскликнул Лопатин и так заразительно весело засмеялся, что все невольно улыбались, хотя, казалось, в словах Лопатина и не было ничего смешного.

Неразговорчивый в последнее время лейтенант Поленов стал оживленно рассказывать о том, как он возвращался из кругосветного плавания пять лет тому назад и как они торопились, чтобы попасть в Кронштадт до заморозков.

— А мы разве не придем? — испуганно спрашивал Невзоров.

— Придем! придем! — кричали со всех сторон.

Подали шампанское, и Андрей Николаевич провозгласил тост за благополучное возвращение и за здоровье глубокоуважаемого Василия Федоровича. Все чокались с капитаном. Подошел Ашанин и промолвил:

— За ваше здоровье, Василий Федорович… и за здоровье вашей матушки! прибавил он тихо.

— Спасибо… Она поправилась… Я получил письмо… А вы получили?

— Получил… И мои все здоровы, а сестра выходит замуж.

Наполнили опять бокалы, и капитан предложил тост за старшего офицера и всю кают-компанию. Не забыли послать шампанского и Первушину, стоявшему на вахте.

— Ну, а теперь надо объявить команде о возвращении на родину. Андрей Николаевич, прикажите вызвать всех наверх.

Матросы приняли это известие с восторгом. Всем им давно уже хотелось вернуться на родину: море с его опасностями не особенно по душе сухопутному русскому человеку.

Решено было простоять в Гонконге пять дней, чтобы пополнить запасы и вытянуть такелаж. Ашанин почти каждый день съезжал на берег и возвращался с разными ящиками и ящичками, наполненными «китайщиной», которой он пополнял коллекцию подарков, собранных во всех странах и аккуратно уложенных заботливым Ворсунькой.

— Что, Ворсуня, рад? — весело спрашивал своего вестового чуть не каждое утро Ашанин.

— А то как же, ваше благородие… И вы рады, и мы рады.

А Бастрюков, как-то встретившись с Ашаниным, проговорил:

— Вот и дождались, ваше благородие, своего времени. Добром плавали, добром и вернемся в Россею-матушку. И век будем помнить нашего командира… Ни разу не обескураживал он матроса… Другого такого и не сыскать. Не видал я такого, ваше благородие, а живу, слава богу, немало на свете.

— А ты, Бастрюков, как вернешься, так в отставку выйдешь?..

— Должно выйти, ваше благородие. Довольно прослужил престол-отечеству. Пора и честь знать. Не все же казенным пайком кормиться! — проговорил со своею доброй, ясной улыбкой Бастрюков.

— А что ж ты будешь делать после отставки?

— Как что делать буду? В свою деревню пойду! — радостно говорил Бастрюков. — Даром что долго околачиваюсь на службе, а к своему месту коренному тянет, ровно кулика к своему болоту. У земли-матушки кормиться буду. Самое это душевное дело на земле трудиться. Небось, полоской разживусь, а угол племяши дадут… И стану я, ваше благородие, хлебушко сеять и пчелкой, бог даст, займусь… Хорошо! — прибавил Бастрюков, и все его лицо сияло при мысли об этом.

В эти дни Ашанин говорил со многими старыми матросами, ожидавшими после возвращения в Россию отставки или бессрочного отпуска, и ни один из них, даже самых лихих матросов, отличавшихся и знанием дела, и отвагой, и бесстрашием, не думал снова поступить по «морской части». Очень немногие, подобно Бастрюкову, собирались в деревню — прежняя долгая служба уничтожала земледельца, — но все в своих предположениях о будущем мечтали о сухопутных местах.

Все на корвете торопились, чтобы быть готовыми к уходу к назначенному сроку. Работы по тяге такелажа шли быстро, и оба боцмана и старший офицер Андрей Николаевич с раннего утра до позднего вечера не оставляли палубы. Ревизор Первушин все время пропадал на берегу, закупая провизию и уголь и поторапливая их доставкой. Наконец к концу пятого дня все было готово, и вечером же «Коршун» вышел из Гонконга, направляясь на далекий Север.

Ашанин долго стоял наверху, поглядывая на огоньки красавца-города, и когда они скрылись из глаз, весело прошептал:

— Прощай, далекие края!

II

Торопясь домой, «Коршун» заходил в попутные порты только лишь по крайней необходимости, — чтобы запастись углем и кстати свежей провизией, и нигде не застаивался. Капитан просил ревизора справляться как можно скорей, и ревизор в свою очередь торопил консулов.

В Сингапуре корвет простоял всего лишь сутки. Грузили уголь и днем и ночью, к общему удовольствию всех обитателей корвета. Невзоров даже говорил комплименты Первушину, расхваливая его распорядительность и быстроту, рассчитывая этими комплиментами подзадорить самолюбие и без того невозможно самолюбивого ревизора. Но эти маленькие хитрости Невзорова, считавшего чуть ли не каждую лишнюю минуту простоя за преступление, были напрасны — Первушин и без них старался изо всех сил: его ждала в Петербурге невеста. Об этом он, впрочем, ни разу никому не обмолвился, вероятно потому, что годы и наружность его невесты могли возбудить сомнения относительно искренности и силы его привязанности. Она была старше жениха лет на десять и дурна, как «сапог», как неделикатно выразился Лопатин об этой неуклюжей даме, приезжавшей на «Коршун» в день ухода его из Кронштадта и которую Первушин выдавал за свою кузину, но зато у этой невесты, вдовы-купчихи, был огромный дом на Невском, как узнали все после, когда Первушин на ней женился.

Переход Индийским океаном был бурный и сопровождался частыми штормами, во время которых «Коршуну» приходилось штормовать, держась в бейдевинд, и следовательно плохо подвигаться вперед и терять много времени. Кроме того, недалеко от мыса Доброй Надежды «Коршун» встретил противные ветры и нет сколько дней шел под парами, тратя уголь. Это обстоятельство заставило капитана зайти в Каптоун, чтобы пополнить запас угля.

Благодаря штормам «Коршун» сделал переход недели на две дольше, чем предполагали, и эта неудача, весьма обычная в морской жизни, теперь очень сокрушала наших моряков, и в особенности женатых. Невзоров и Игнатий Николаевич изощрялись в комплиментах Первушину в Каптоуне, не отставал от них и артиллерист. Но вместе с тем у них закрадывалось и малодушное сомнение насчет того, успеет ли прийти «Коршун» в Кронштадт до заморозков. Ведь это было бы ужасно! Они не решались говорить об этом громко, однако нет-нет да и закидывали более или менее дипломатические вопросы старшему штурману, чтобы выведать его мнение в категорической форме.

Но Степан Ильич недаром много плавал на своем долгом веку и видывал всякие виды. Он понимал, что в море нельзя делать точные расчеты и, как несколько суеверный человек, никогда не говорил категорически о своих расчетах и предположениях, а всегда с оговорками, вроде «если ничего не случится» или «если все будет благополучно», зная хорошо, какими неожиданными случайностями и неожиданностями полна морская жизнь. Вот почему на все вопросы, задаваемые ему в кают-компании нетерпеливыми товарищами, он отвечал, по обыкновению, уклончиво и этой уклончивостью не только не облегчал сомнений, но еще более их увеличивал в смятенных душах, так что Игнатий Николаевич однажды не выдержал и сказал:

— Да вы, Степан Ильич, лучше прямо скажите, что мы осенью не попадем в Кронштадт.

— Типун вам на язык, Игнатий Николаевич! — с сердцем проговорил старший штурман. — И видно, что вы механик и ничего в морском деле не понимаете. Кто вам сказал, что не попадем? Почему не попадем-с? — прибавил Степан Ильич «с» в знак своего неудовольствия.

— Да сами же вы как-то неопределенно говорите, Степан Ильич, насчет времени возвращения.

— А вы думаете, что можно говорить точно?

— Но все-таки…

— Это пусть говорят дураки-с, которые предвидят волю господа бога, а я предвидеть не могу-с. Помните, как за сто миль от Батавии, когда уж вы собирались на берегу разные фрикасе, с позволения сказать, кушать, нас прихватил ураган, и мы целую неделю солонину и консервы кушали-с?.. Помните?

— Ну, положим, помню…

— А не забыли, как мы штормовали в Индийском океане и ни туда, ни сюда — почти на одном месте толклись? А вы все это время, задравши ноги, в койке отлеживались?

— Что ж мне было делать?.. Мое дело машина, а когда она стоит, я лежу! — сострил добродушно механик.

— Я не к тому. Лежите, сколько угодно-с, на то вы и механик. А я спрашиваю, не забыли ли вы, какая гнусность была в Индийском?

— Еще бы забыть!

— То-то и есть! Так как же вы хотите, чтобы я вам ответил, как, с позволения сказать, какой-нибудь оболтус, для вашего утешения: придем, мол, в Кронштадт в такой-то день, в таком-то часу-с?.. Еще если бы у вас сильная машина была да вы могли бы брать запас угля на большие переходы, ну тогда еще можно было бы примерно рассчитать-с, а ведь мы не под парами главным образом ходим, а под парусами-с.

— Но все-таки, Степан Ильич, как вы надеетесь… в сентябре придем в Кронштадт? — все-таки приставал механик.

— Отчего не прийти. Может быть, и придем, если бог даст…

— Ну, вы все свое, Степан Ильич!

— И вы все свое… Каждый, батюшка, свое. А по-чужому я не умею-с. Уж вы не сердитесь.

— Да чего вы хнычете, Игнатий Николаевич. Придем, наверное придем в сентябре! — воскликнул Лопатин. — Степан Ильич ведь всегда Фому неверного строит… Сглазу боится.

— Вот вы и верьте Василию Васильевичу! Он у нас ничего не боится! промолвил штурман и во избежание дальнейших вопросов ушел из кают-компании.

Из Каптоуна решено было идти никуда не заходя, прямо в Шербург. И это решение сделать длинный переход встречено было с живейшей радостью: нужды нет, что придется под конец перехода есть солонину и консервы и порядочно-таки поскучать, только бы скорее попасть на родину.

«Коршун» вышел с мыса Доброй Надежды, имея на палубе пять быков и много разной птицы, так что все надеялись, что на большую часть перехода будет чем питаться и даже очень хорошо. Но в первую же бурю, прихватившую «Коршун» во ста милях от мыса, быки и большая часть птицы, не выдержавшие адской качки, издохли, и весь длинный переход обитателям «Коршуна» пришлось довольствоваться консервами и солониной.

Наконец, через пятьдесят дней плавания «Коршун» в первых числах сентября пришел в Шербург. И все было забыто: и опротивевшие консервы, и солонина, которыми поневоле угощалась кают-компания, и томительная скука, усилившаяся однообразием долгого перехода, во время которого моряки только и видели, что небо да океан, океан да небо — то ласковые, то гневные, то светлые, то мрачные, да временами белеющиеся паруса и дымки встречных и попутных судов. Забыты были и маленькие недоразумения и ссоры, обострившиеся от отсутствия впечатлений, и постоянная океанская качка, и отсутствие новых книг, газет и писем…

Теперь все знали, что были почти дома, и даже Игнатий Николаевич не сомневался, что «Коршун» скоро придет в Кронштадт. Но только скорей бы, скорей…

Однако пришлось простоять в Шербурге несколько дней, чтобы дать отдохнуть команде после долгого перехода, осмотреться и покраситься. Нельзя же вернуться домой не в том блестящем виде, каким всегда щеголял «Коршун».

И офицеры и матросы вознаградили себя теперь за долгое воздержание. Каждый день у матросов были за обедом превосходные щи со свежей говядиной, а в кают-компании такое обилие и разнообразие, что один восторг.

Из Шербурга предполагалось зайти в Копенгаген за углем и уж оттуда прямо в Кронштадт.

Наконец, нетерпеливые моряки дождались и Копенгагена… Еще сутки стоянки — и десятого сентября «Коршун» пошел уж теперь прямо домой.

III

Чем ближе приближался корвет к Кронштадту, тем сильнее росло нетерпение моряков. Несмотря на то, что Игнатий Николаевич, любовно хлопотавший в своей «машинке», как он нежно называл машину «Коршуна», пустил ее «вовсю», и корвет, имея еще триселя, шел узлов до десяти, всем казалось, что «Коршун» ползет как черепаха и никогда не дойдет. И каждый считал своим долгом покорить Игнатия Николаевича за то, что ход мал.

— Взлететь на воздух, что ли, хотите? — посмеивался Игнатий Николаевич, показываясь минут на пять в кают-компании в своей засаленной, когда-то белой рабочей куртке, и снова исчезал в машину.

Но вот, наконец, и Финский залив. Все выскочили наверх.

Шел мелкий, назойливый дождь, пронизывало холодом и сыростью, мутное небо тяжело повисло над горизонтом. Но, несмотря на то что родина встречала возвращавшихся моряков так неприветливо, они радостными глазами глядели и на эти серо-свинцовые воды Финского залива и на мутное небо, не замечая ни холода, ни сырости.

— Рассея-матушка, братцы! — радостно говорили матросы.

Прошли еще одни сутки, бесконечно длинные сутки, когда нетерпение достигло, казалось, последнего предела. Многие не сходили с палубы, ожидая Толбухина маяка. Вот и он, наконец, показался в десятом часу утра, озаренный лучами бледного солнца. Дождь перестал… Был один из недурных осенних дней.

Еще полчаса, и раздался радостный звучный голос Лопатина:

— Свистать всех наверх на якорь становиться!

И такой же радостный окрик боцмана повторил эту команду.

Но все до единого человека и без того были наверху и жадными глазами смотрели на видневшийся за фортами Кронштадт. Матросы снимали шапки и крестились на макушки церквей.

— Первая пли… вторая пли… третья пли! — дрожащим от волнения голосом командовал Захар Петрович, не спавший ночи от нетерпения поскорее обнять своего сынишку.

Выстрелы салюта крепости гулко разнеслись по кронштадтскому, уже опустевшему рейду. В амбразурах одного из фортов пыхнули дымки ответных выстрелов входившему военному судну.

— Из бухты вон, отдай якорь! — раздалась команда старшего офицера.

Звякнула цепь, грохнул якорь, — и «Коршун» стоял неподвижно на Малом рейде. Счастливые и радостные моряки поздравляли друг друга.

Ашанин побежал вниз собираться на берег, чтобы с двенадцатичасовым пароходом ехать в Петербург до завтрашнего дня. Ворсунька торопливо укладывал чемодан и собирал ящики и ящички с подарками, как вдруг влетел рассыльный и доложил:

— Ваше благородие, пожалуйте наверх…

— Кто зовет? Зачем?

Но рассыльный уже исчез, и Ашанин, недовольный, что ему помешали, выбегает на шканцы, и вдруг радостное волнение неописуемого счастья охватывает все его существо: перед ним на шканцах мать, брат, сестра и дядя-адмирал.

— Володя! — раздается в его ушах какой-то радостный крик.

И он бросается к матери. Та прижимает его к себе, целует и плачет, плачет и целует и, по-видимому, не желает его отпустить. Наконец, она его отпускает, но жадно глядит на него, пока он целуется с сестрой, братом и дядей-адмиралом.

— А ведь ты совсем возмужал, Володя… Уж усы… и бачки… Ну, чего вы раскисли, Мария Петровна?.. Вот он и вернулся… посмотрите, каким молодцом! — говорит адмирал, стараясь скрыть свое волнение, но его старческий голос вздрагивает, и на ресницах блестят слезы.

— А вот мой муж, Володя! — говорит Маруся, подводя к Володе красивого молодого человека в штатском.

Володя горячо его целует и уводит всех к себе в каюту.

После завтрака на корвете Володя со своими отправился в Петербург. Ему казалось, что счастливее его нет человека на свете.


Читать далее

Кириллыч 13.04.13
Вокруг света на «Коршуне»
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть