Онлайн чтение книги Том 9. Публицистика
XIII

ЗАРАЖЕННАЯ ДЕРЕВНЯ. — ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ ДОКУМЕНТ. — «КАКИЕ МЫ ЖИТЕЛИ». — «ВОПРОС»


Семнадцатого марта, часов около двух, мы подъезжаем к Петровке, бедной и невзрачной деревушке, приютившейся под самым лесом, который как-то угрюмо оттеняет ее убогость. Хуторской кучер остановил лошадей около старосты. Лысый мужик выходит к нам с непокрытой головой и не решается надеть шапку, несмотря на наше приглашение.

— Насчет чего? — спрашивает он с признаками некоторого беспокойства.

Управляющего земским хутором А. Ф. Чеботарева он знает, но двое незнакомых господ внушают ему некоторое опасение. Как и вся деревушка, как будто оробевшая вблизи казенного леса («рукой подать, а подижа тронь хоть оглоблю!»), и староста, и несколько подошедших мужиков, подростков и мальчишек, видимо, жмутся и робеют. Угнетенный вид, землистые лица и лохмотья…

Узнав, что мы «насчет продовольствия» и «по части столовых», — деревня, в лице ее невзрачных представителей, ободрилась и как бы просветлела.

— То-то вот, — произносит староста, опять сволакивая с лысой головы жалкое подобие шапки… — Забыли нас или уж как… Бьемся, бьемся, другим людям дают, а нам нет ничего.

— Как, — разве вы не получаете пособия?..

— Выдали: кому пять фунтов, кому семь; нешто с этим жив будешь… Другим вот…

Робкая подлесная деревушка не может, по-видимому, представить себе, что и другие, кажущиеся ей счастливцами, получают тоже по пяти и семи фунтов. Петровцам кажется, что это только их забыли здесь, в медвежьем углу, под лесом.

Между тем, наш приезд обратил уже внимание, и деревня зашевелилась, как муравейник. Какой-то мужик, коренастый, с угрюмым лицом, подошел к нам походкою медведя и вопросительно уставился на старосту.

— Да еще вот, — заговорил тот, как бы поняв значение этого тяжелого взгляда, — женщина у нас больная… Рот у нее вовсе теперича открылся, нос проваленой. Просто оказать, никуда не годится, беда! Что хошь с ней делай…

— Дух, — мрачно пояснил новопришедший и опять уставился на старосту, как бы подсказывая ему продолжение речи.

— Действительно, ваше благородие, дух от ней пошел, терпежу нет. Лежит на печке, в избу не войдешь…

— И не ходит никуды, — опять подгоняет мужик своего официального заступника и оратора.

— Так точно. Правда это: не может и ходить никуды. Прежде все-таки нарусь-те (наружу) ходила, ноне никуды не ходит.

— А дети малые… — опять подсказывает муж больной женщины, очевидно, крайне заинтересованный, чтобы красноречие старосты произвело на нас должное впечатление.

А двери то и дело отворяются, и из-под кучек снега, нахлобучившего белыми шапками невзрачные избенки, сползаются к нам петровские обыватели, закоптелые, оборванные, робкие… Деревня несет к нам свои горести и невзгоды…

— Много ли у вас таких больны

— Есть, прямо сказать, несколько,  — говорит староста (несколько в этих местах означает много).

— Вот Захарка еще гнусит.

— Ну, это у него сроду так…

— Да уж это, брат, сроду… знаем мы!

— И то! Она ведь, боль-те, лукавая. Заберется в нутренность, а там, гляди, и нос за собой втянет.

— Гляди, и у Захарки носу-то все меньше становится…

На несколько мгновений водворяется унылое молчание…

— Что такое, не знаем мы, — говорит староста… — Взялась у нас эта боль и взялась, вишь ты, боль… Эх, беда!

— Терпежу нет… от бабы-те… — заводит опять мрачный мужик, видя, что разговор принял слишком общее направление.

— Погоди… Вишь, насчет столовой приехали. Подь, стариков скликни.

Мрачный мужик пошел той же медвежьей походкой вдоль порядка, постукивая подожком в оконницы…

— Стариков на сборну, эй старики!.. — слышали мы все удалявшийся по улице унылый и сиплый голос.

Через несколько минут я сидел во въезжей избе, курной, закопченной и низкой, и раскладывался со своей походной канцелярией.

Как всегда, после краткого объяснения цели моей поездки, начинаются общие жалобы. Ссуды получают мало, и, как всюду, деревня приписывает это влиянию своих ближайших деревенских и сельских властей. Вообще положение этих властей — меж двух огней, перед лицом высшей уездной политики, с одной стороны, и ропота своих односельцев, с другой — поистине плачевно. Об этом воинствующая комиссия не заботилась нисколько. Требуя от губернии, чтобы в угоду ей была изменена вся продовольственная система, в смысле сокращения и урезок, — она в то же время всю ответственность перед народом возлагала на самых низших представителей власти. Земский начальник Бестужев не переступал ни разу за лесную черту, отделявшую от остального мира «Камчатку», где глухой ропот и негодование росли вместе с бедствием.

И глухая злоба населения естественно обращалась на ближайших к нему, часто совершенно невольных представителей сократительной политики. Рядом со мной на скамейке сидит деревенский писарь. Это еще молодой мужик, одетый так же бедно, как и остальные. Цвет лица у него землистый, глаза тусклые, слегка слезятся, выражение угнетенное и грустное. Он дает мне обяснения толково и просто; однако, когда он отворачивается или ищет нужную бумагу, — мужики, стоящие ближе, начинают жестикулировать и подмигивать, указывая мне на него и давая понять, что в нем причина их несчастия. Через полчаса это высказывается уже прямо. И, конечно, деревне очень трудно разобраться во всей этой путанице, которую наделали все внезапные непонятные сокращения, вычеты, ссуды в размерах пяти фунтов, да еще с какими-то дробями!.. Понятно поэтому, что единственный грамотей, держащий в своих руках «бумагу» и тоже не могущий ничего объяснить, — является в глазах деревни несомненным виновником беды… «В других-те местах так, а у нас эдак… Начальники (то есть вот этот же писарек с волостными властями) продали… Кровью нашей сыты и пьяны…» — вот что приходилось выслушивать писарю от расходившегося мира.

Писарь пытается возражать, но возражения только подливают масла в огонь. Видя, что и я ничего не понимаю в его объяснениях насчет этих пяти и семи фунтов с четвертями и осьмушками, тогда как в списках, а значит, и в отчетах земского начальника значатся выдачи по двадцати фунтов, — он, наконец, решается на что-то, как человек, которому надоело страдать безвинно и невесть по какой причине. Он встал, порылся в своих бумагах и достал оттуда какой-то засаленный обрывок серой истрепанной бумаги.

— Прочитайте вот это, — сказал он мне, пожимая плечами.

Я читаю, и хаос проясняется. Текст этого камчатского документа, лежавшего передо мною в виде неправильно оборванного клочка бумаги, так интересен, что я не могу отказать себе в удовольствии привести его здесь целиком и с соблюдением правописания подлинника (он был уже напечатан в журналах заседаний губернской продовольственной комиссии)[51]См. журнал от 27 марта 1892 г..

На клочке было изображено следующее:

«Сельскому старосте деревни Петровки приказ. Так как за провоз ржи в осени минувшего года извозчикам платилось по зделании общества (sic) ссудным хлебом во вверенном тебе обществе оказывается растрата ржи, то чтобы пополнить растрату Волостное правление по личному приказанию г-на земского начальника предписывается тебе из выдачи ржи на продовольствие за февраль месяц вычитать с каждого причитающегося к выдаче пуда по 16 1/2 ф. или взыскивать деньгами по 66 коп. Старшина Катаев. Писарь (кажется) Верхотин».

Текст написан одними чернилами, собственные имена и цифры, напечатанные у меня курсивом, вставлены после. Таким образом, очевидно, документ имеет все признаки циркуляра… И действительно, я слышал об его существовании уже ранее и впоследствии имел случай убедиться, что он разослан и в другие общества Шутиловской волости, по личному приказанию земского начальника Бестужева.

Когда я читал вполголоса эту бумагу и потом объяснял старикам, что писарь и староста тут ни при чем, все слушали очень внимательно. И действительно, теперь все объяснилось: в феврале первому разряду выдавалось двадцать фунтов, вычет восемь с четвертью, — итак, счастливец первого разряда должен получить одиннадцать с дробью, второму же разряду приходилось по тому же расчету пять и три четверти фунта на месяц!

— Так и есть, точка в точку! — говорили мужики.

— А вы вот все на нас! — с упреком сказал писарь.

— Известно, темные…

Кое-кто выступает еще с заявлениями о каких-то недовесах в волости, но что могут значить эти четверти фунта в сравнении с только что приведенными цифрами… И мир между петровцами и их писарем восстановился окончательно… Они видят, что если тут кто воровал, то не их староста и не их писарь.

Что же, однако, это за документ и что он собой прикрывает? Самое распространенное, но и самое неправдоподобное объяснение его состоит в том, что земский начальник, стремясь вместе со всею комиссией к экономии во что бы то ни стало, оставил нерозданными еще в прошлом году семена ржи, и часть этих семян обращена затем на продовольствие. За провоз хлеба платилось семенной рожью, оцениваемой по рублю двадцати копеек, а в то время, когда она выдавалась в ссуду, — она уже стоила рубль шестьдесят копеек. Вот эти-то сорок копеек, переданных якобы возчикам, в виде разницы в цене, и были будто бы по какому-то своеобразному процессу мысли сочтены растратой, которую «Камчатка» обязана была возвратить вычетами из ссуды…

Как видите, это до такой степени нелепо, что за объяснение сойти не может. Если у меня осталось в экономии от семян тысяча пудов, из которых двести пятьдесят ушло в уплату за перевозку, то из этого ясно только, что теперь остается семьсот пятьдесят пудов на продовольствие, но не видно, чтобы голодные люди совершили какую-то растрату… И кому же возвращалась эта своеобразная «растрата»?

— Это так точно… Справедливо-с, — отвечали мне все, кому я приводил это соображение на месте, и молва тотчас же подыскивала другие причины. Говорили, например, будто часть хлеба по ошибке была направлена в волость Мадаевскую, где и исчезла. Голодные ли разобрали ее самовольно, поступила ли она в какие-либо другие руки, — во всяком случае с нею произошел «беспорядок». А так как у мадаевского старшины беспорядков не бывает и так как мы видели, что именно он устанавливал «систему» продовольствия не только в своей, но и в Шутиловской волости, то вся эта партия хлеба, попавшая в Мадаево, — наложена, будто бы как растрата, на волость Шутиловскую!.. Как бы то ни было, смысл таинственного и, по всем видимостям, преступного документа так и остался нераскрытым до сих пор, невзирая даже на вопросы, обращенные прямо к господину Бестужеву высшим губернским начальством… О предании его суду не было, кажется, и речи.

Забегая несколько вперед, позволю себе привести некоторые дальнейшие черты из деятельности этого интересного «начальника». «В августе 1893 года, — писали из Лукоянова в газету „Неделя“ (№ 49), — земский начальник Бестужев уехал куда-то без отпуска и не сдав должности. Наступил сентябрь: на почте накопился ворох срочной корреспонденции, тяжущиеся бродили по уезду (!), расспрашивая, кому они должны подавать жалобы и прошения. Наконец, 9 сентября получено (частное) письмо от господина Бестужева, гласившее, что он не вернется еще месяц, а дела остались у одного из волостных писарей» (!!).

«Съезд долго не знал, как поступить в таких невиданных обстоятельствах; наконец, составили комиссию „для отыскания дел“ господина Бестужева и прежде всего для выяснения, какому именно из волостных писарей уезда г. Бестужев сдал свою должность. Когда искомый писарь был найден, комиссия приступила к разборке груды бумаг, о чем составила протокол. Вот точная выписка из этого любопытного документа: 12 дел не оплачены марками, хотя пошлины своевременно внесены подателями (!); из 3 дел исчезли денежные документы, означенные в прошениях; 6 дел оказались одними оболочками дел, жалобы же и протоколы утеряны, по одному делу найдена одна оболочка, а в ней две повестки. Совсем не оказалось 73 дел, означенных в реестре»!..

Вот какой интересный молодой человек распоряжался судьбой злополучной лукояновской «Камчатки», и вот от кого зависела судьба десятков тысяч голодающих семей! Не лишено интереса, что во время «лукояновской полемики» князь Мещерский в «Гражданине» называл господина Бестужева «одним из лучших земских начальников». Но еще любопытнее та снисходительность, с какой посмотрело на все эти проделки интересного молодого человека его начальство. Через некоторое время он спокойно появился опять в уезде и стал заключать у местного нотариуса гражданские сделки (!) по поводу своих должностных злоупотреблений. Он растратил «залоги», вверенные ему, как должностному лицу и судье?.. Что за беда! Как «благородный дворянин С. Н. Бестужев», он готов заменить их своими личными обязательствами… Совершив все это без всяких препятствий и замяв каким-то образом дело о побоях, нанесенных в трактире солдату местной команды[52]См. «Русская жизнь». 1893, № 33, ст. «Будничные истории в Лукояновском уезде»., он отправился на другую должность в Сибирь, где ему была вверена забота о переселенцах на одном из переселенческих пунктов. Долго ли он там удержался, где опять благодетельствует мужиков, какие еще получал назначения, — мне неизвестно…


Сход в Петровке оставил во мне впечатление покорной угнетенности и безнадежной скорби. Мужики больше молчали. Не было слышно этого шумного говора, тех обильных, порой иронических и метких характеристик, какими в других местах встречалось чуть не каждое имя.

— Ну, ну, старики! Что ж вы молчите?.. Шаронова Андрея поместим, что ли? — то и дело приходилось мне будить угрюмое молчание толпы.

— Как не поместить… Чай, надо поместить… Восьмидесяти лет человек. Куда ему податься…

— Мы, господин, потому мало говорим, — заметил один из стариков, — друг дружки стыдимся. Вы, может, меня запишете, а другой-то еще хуже. Все мы плохи, уж вот как, вот как плохи!

— Нешто мы жители, поглядите на нас.

— Какеи мы жители, что уж…

«Житель» — это крестьянин, хозяин, человек самостоятельный, в противоположность бездомнику, бесхозяйному, нищему. Трудно себе представить впечатление этих слов: «какие мы жители», когда целая деревня говорит это о себе. Уничижение, уныние, потупленные глаза, стыд собственного существования… И невольно, как посмотришь, соглашаешься с ними: какие уж это жители!

В других местах хозяин, «житель» не пойдет в столовую, как бы ни нуждался. Лучшие, еще не забывшие недавнее время, когда они были «настоящие жители», — не пошлют даже ребенка. Один раз старик, у которого мы записали внука, вышел на время из избы и, вернувшись, очевидно после разговора с мальчиком, сказал решительно:

— Выпиши назад. Нейдет! Помру, говорит, на печке, а не пойду.

В Петровке я не встречал уже этой стыдливости, здесь не было случаев отказов от посещения столовой. Здесь большинство не стеснялось просить лично за себя, не выжидая, пока выскажутся сторонние. «Троих запишите, четверых у меня».

— Что вы, какие глупые, право, — остановил, наконец, поток этих просьб умный старик, с приятным лицом, хотя тоже отмеченным общей печатью подавленной скорби… — Ведь это благодать, Христа-ради, а не казна! Одного-двух с хлеба долой, и то слава Христу… А вы бы всей семьей так и затискались… Говорите, кто уж вовсе не терпит.

Стыд, не совсем еще умерший, просыпается в толпе, но зато после этих слов она угнетенно и тупо молчит.

— Плохо в этом доме, — слышится порой, — лебеды переели уже несколько (то есть очень много).

— Теперь и лебеды не стало.

— И этот тоже плох мужичонко-те. С самой сорной тропы! Давно побирается.

— Да, вот Александр Фролович знает. Давно уже тропу к нему на хутор пробил позадь дворов…

И вдобавок ко всему то и дело выступают вперед подозрительные, землистые лица, слышатся голоса с особенной, то хрипучей, то гортанной или носовой зловещею нотой. И большая часть из таких больных сами не знают еще, что уже носят в себе сильно развитую болезнь.

Писарь, сидящий рядом со мной, то и дело как-то странно откашливается.

— Вы здоровы? — спрашиваю я у него.

— Здоров… вот что-то… перехватило.

Но я вижу ясно, что уже болезнь подвинулась далеко, проступает в слезящихся глазах, в землистом лице.

Несчастный муж сифилитической бабы то и дело выдвигается из толпы и прерывает нашу работу…

— Ваше благородие, как же мне с бабой-те быть?..

— Молчи, видишь, сейчас некогда.

— Терпежу нет. Дети… Изба махонькая…

Через несколько минут его мрачный, глухой и страдающий голос опять нарушает угрюмую тишину этого угнетенного схода:

— Из сил я выбился. Смерти господь не дает ей. Господи, царица небесная!

На улице он опять выдвигает вперед старосту и сам приступает к нам с неотвязным вопросом:

— Как быть?.. Терпежу нету мне, невозможно мне терпеть, ваше благородие, сделайте божескую милость…

Я даю ему денег на больную, — это все, что я могу сделать. Больная неизлечима, болезнь ее в этом периоде не заразительна, поэтому ее не возьмут в больницу. И вот, целая семья живет в тесной избе с полуумершим и разлагающимся человеком, отравляемая невыносимым «духом». Это, господа, не голод, это не связано ни с засухой, ни с неурожаем. Это для Петровки, для многих Петровок — обычное, заурядное, хроническое явление!

С тяжестью в голове, отуманенные, выбрались мы из тесной избы, с плотной, угрюмой толпой, с ее угнетенным, подавленным и подавляющим настроением, с этими землистыми лицами мужиков, женщин, детей и подростков, едва выделявшихся в парном и темном воздухе курного жилья. На дворе нас встретил уже вечер. Мгла. Лес стоит невдалеке, задернувшись сизым туманом… Там, в двенадцати верстах, в чаще стоит Ташинский завод, наделяющий эти подлесные деревеньки скудным заработком и «дурною болью». А тут уже — с поцелуем матери, с куском поданного Христа-ради хлеба, с надетым на время чужим платочком, — переходит невидимо дурная боль от человека к человеку, из избы в избу и ужасом давит несчастную, темную, беззащитную в своем невежестве деревню.

Мы зашли в ближайшую избу — Кутьина, Степана Егорова. Сам хозяин — явный сифилитик, у которого, по образному выражению одного из его односельцев, лукавая болезнь уже «забралась в нутренность и начинает втягивать нос за собой». Нос у него припух, он гнусит. Его уже все признают больным. В тесной, черной курной избе — две бабы, обе худые до невероятности, одна беременная, другая держит на руках ребенка. На грядке — лукошко с кусками хлеба, собранного подаянием. За этим хлебом с утра ходила по дальним деревням девочка лет семи. Сколько ей пришлось выходить, видно из того, что она по пути заходила на завод, что, по прямому пути, составит двадцать четыре версты, считая туда и обратно.

Теперь она спит. Устала. Предыдущую ночь тоже не слала, потому что заболел палец, всю ночь металась и стонала. На заводе доктор перевязал… Пахнет йодоформом… Признак плохой!..

— Отчего заболело? Ушиблась?

— Нет, так… без всего, просто заболел, — отвечает мать, любовно гладя волосы у спящей. — Теперь пришла, притомилась. «Мама, я ляжу». — Ляжь, моя милая, ляжь! Кормилица наша!.. Видишь, и не разделась, так заснула.

Я наклоняюсь. Одетая, даже в сермяжном кафтане, девочка спит глубоким сном. На лице спокойствие забытья. А в изголовии уже, быть может, стоит роковая судьба, и несчастному ребенку предстоит умирать страшною, незаслуженною смертью… За что?..

Я отказался заходить в другие избы. На дворе совсем стемнело. Маленькие, бесформенные хижины, больше похожие на кучки навоза, под мрачной стеною леса… Кой-где огонек, жалкие оборванные фигуры, с удивлением рассматривающие невиданных великолепных господ. И в самом деле, какими великолепными должны мы казаться этим «нежителям», с нашими здоровыми лицами, дохами, шубами, с этими сытыми лошадьми, нетерпеливо бьющими копытами землю… И притом еще — какие благодетели!

Да, благодетели! Как жалки показались мне в эту минуту эти наши благодеяния, случайные, разрозненные, между тем, как огромная мужицкая Русь требует постоянной и ровной, дружной и напряженной работы вверху и внизу… Был у нас не так давно в числе других вопросов и «вопрос сифилитический». Писалось, говорилось много, может быть, даже и делалось кое-что. Почему это брошено? Почему не дописали, не договорили, не доделали, почему целые деревни, целые поколения неповинных людей оставлены в жертву этой ужасной болезни, самой ужасной из всех, с которыми борется человеческое знание, а мы только смотрим на это, сложивши в бессилии руки! Почему «сифилитических деревень» нет, например, в Англии уже более двух столетий, а у нас они есть, и язва ширится, захватывая все новые и новые жертвы. Впоследствии, в том же Лукояновском уезде, я натыкался не раз на другие деревни, напоминавшие Петровку, и можно сказать определенно, что никто ничего не делает для их спасения. Между тем, назовите мне другую болезнь, которая бы в такой мере настоятельно, повелительно, неизбежно призывала на борьбу с собою. Во всех других, случаях — в тифах, лихорадках и горячках — есть надежда, даже и без медицинской помощи, на силу организма. Чахотка уносит отдельные жертвы, и притом медицина может тут только продлить умирание, что деревня для себя считает непозволительной роскошью. Холера проносится ураганом и исчезает, как грозный смерч, быстро и бесследно. Но сифилис, как библейская проказа, поражает как самые здоровые, так и слабые организмы, и, раз пораженный — организм обрекается на роковую, неизбежную и самую ужасную гибель. И пока она наступит, несчастный сеет кругом семена того же невыразимого бедствия, поражает часто, не ведая и неведающих. И притом редкая болезнь так поддается лечению в настоящее время… Так почему же все сложили оружие в этой неизбежной и, по-видимому, трудной борьбе? Сделайте простейшие выкладки и вы увидите, что спасение одного поколения одной этой деревушки окупит сторицею труд специального врача. А ведь один врач на деревню, на десяток таких деревень — даже излишняя роскошь.

Но есть обстоятельства, усложняющие простую медицинскую задачу: нет другой болезни, которая бы в такой мере служила мерилом культурности общества: мало назначить врача, нужно, чтобы он заслужил доверие, нужно, чтобы население само ему помогало, нужно, чтобы со всех сторон и во всех сферах жизни он встречал содействие и поддержку. У нас сифилис — потому, что мало грамотных, потому, что много суеверия, потому, что на дурную боль народ все еще смотрит, как на какого-то демона («она боль-те лукавая»), и боится ее, как злого духа, не боясь в то же время, как простой заразы. У нас сифилис потому, что мало жизнедеятельности и много апатии в обществе, потому, что мы остановились; и вот глупцы кричат уже о перепроизводстве интеллигенции, когда эти темные деревушки изнывают без света и помощи, как будто в самом деле остановилось вращение здоровых соков в нашем общественном организме…

Все эти мысли бродили у меня в голове, пока мы ехали обратно вдоль угрюмой стены синего, мглистого, точно разбухшего от сырости леса…[53]Во избежание возможного упрека прибавлю, что общей столовой в сифилитической деревне мы не открыли. Е. А. Чеботарева, взявшая на себя заведывание, устроила выдачу каждому приходящему отдельно.


Читать далее

Павловские очерки*
Вместо вступления. Размышления о павловском колоколе 12.04.13
Очерк первый. «На скупке» 12.04.13
Очерк второй. Скупщик и скупщицкая философия 12.04.13
Заключение 12.04.13
В голодный год*
Вместо предисловия 12.04.13
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13
XVIII 12.04.13
Заключение 12.04.13
Приложение 12.04.13
Мултанское жертвоприношение*
Мултанское жертвоприношение 12.04.13
К отчету о мултанском жертвоприношении 12.04.13
Приносятся ли вотяками человеские жертвы? 12.04.13
Решение сената по мултанскому делу 12.04.13
Толки печати о мултанском деле 12.04.13
«Они судили мултанцев…» 12.04.13
Знаменитость конца века* 12.04.13
Дом № 13* 12.04.13
Сорочинская трагедия* 12.04.13
Бытовое явление. Заметки публициста о смертной казни* 12.04.13
Черты военного правосудия* 12.04.13
В успокоенной деревне* 12.04.13
Истязательская оргия* 12.04.13
О «России» и о революции* 12.04.13
Дело Бейлиса* 12.04.13
О суде, о защите и о печати* 12.04.13
Случайные заметки* 12.04.13
Комментарии 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть