Онлайн чтение книги Том 9. Публицистика
XV

ХРИСТОВЫМ ИМЕНЕМ


Когда мы сидели в избе ямщика в Салдамановском-Майдане, — в ту же избу вошло два мальчика. Старшему можно было дать лет девять, младшему не более пяти. Они были одеты довольно чисто и с той особенной деревенской опрятностью, которая показывала, что они не принадлежали к семье профессиональных нищих. Видно было, что заботливая материнская рука снаряжала этих ребят, старательно завязывала каждую оборку лаптей, надевала на них сумы, сшитые, по-видимому, еще недавно из грубого домашнего холста, сотканного, быть может, тою же рукою… Они вошли и с каким-то особенным грустно деловитым выражением в лицах стали у порога. Старший снял шапку, отыскал глазами икону, истово перекрестился и произнес нараспев обычную молитву…

Младший с простодушной сосредоточенностию глядел на брата внимательным взглядом и, точно урок, повторял его движения и слова молитвы.

— Господи! Иисусе Христе… Сыне божий…

Хозяйка с глубоким сожалением посмотрела на малышей.

— Эх, беда! — сказала она, качая головой… — Чай, матка-то и не чаялась этаких ребенков за милостыней посылать… А довелось… И молиться-то путем еще не умеют… Ну, что этакой клоп соберет…

Между тем, мальчики стояли, не говоря более ни слова и не здороваясь, после молитвы, с хозяевами. Они пришли за делом и ждали результата…

Хозяйка встала, отрезала два ломтя хлеба, один отдала старшему, а другой сама положила младшему в сумку, погладив его по голове.

— Ну, что делать… воля господня. Учись, Ванюшка, учись молиться-те, гляди на брата.

— Эх горе! — добавила она, между тем как по лицам этих маленьких мужиков трудно было разобрать, какое впечатление производят на них сердобольные причитания старухи. Получив подаяние, они опять перекрестились и повернулись к выходу.

И когда они двинулись, на ногах у них застучали деревянные колодки, подвязанные к лаптям, — два высоких обрубка: один под пяткой, другой у подошвы.

Это опять заботливая рука, отправлявшая ребят с именем Христовым, — принимала свои меры, чтобы дети не слишком промочили ноги. Лапти и онучи плохо защищают ногу в ростепель, а под рыхлым снегом уже во многих местах притаилась вода… Весна!

Вся эта простая сцена, отзывавшаяся какой-то грустной обрядностью, покрывшею обычную деревенскую драму, произвела на меня сильное и глубокое впечатление. Впоследствии не один раз приходилось мне видеть таких же детей-кормильцев часто не привычных к нищенству семей. Мы видели уже в Петровке девочку Кутьину, обходившую в день по двадцати — тридцати и более верст, чтобы принести домой лукошко-другое разнообразнейших кусков хлеба! Чего только не было в этом лукошке, снятом мною с закопченного бруса: и огрызок праздничного, сухого, как камень, калача, и кусок ржаного хлеба, поданного в избе деревенского богатея, и черные разваливающиеся комья заплесневшей лебеды… И все это подавалось и принималось под припев Христова имени, произносимого усталым и исстрадавшимся детским голосом… Кто сосчитает, сколько раз призывалось имя Христа в эту тяжелую зиму голодного года!..

И теперь, в сумрачные и задумчивые дни этой весны, с ее сизыми туманами, нависшими над полями, «вершинками» и перелесками, — фигуры нищих стариков, подростков или даже ребят, с сумами, с подожками в руках и с колодками на ногах, увязающих в сугробной дороге, — составляют обычную принадлежность весеннего пейзажа. По мере того, как последние запасы исчезают у населения, — семья за семьей выходит на эту скорбную дорогу…

Правда, было время, когда их было еще более. Все говорят единогласно, что уже 1891 год был чрезвычайно тяжел, и уезд уже перенес тогда полный неурожай и даже голод. Тогда было несколько более запасов, зато не было ссуды, и весна 91 года уже видела целые семьи, десятки семей, соединявшиеся стихийно в толпы, которых испуг и отчаяние гнали к большим дорогам, в села и города. Некоторые местные наблюдатели из сельской интеллигенции пытались завести своего рода статистику для учета этого, обратившего всеобщее внимание, явления. Разрезав каравай хлеба на множество мелких частей, — наблюдатель сосчитывал эти куски и, подавая их, определял таким образом количество нищих, перебывавших за день. Оказывались цифры, поистине устрашающие, и куски исчезали сотнями… Но вдруг своеобразная статистика показала внезапное и резкое падение: это в полях поспела лебеда, и под окнами стали опять появляться одни знакомые фигуры привычных нищих…

Но осень не принесла улучшения, и зима надвигалась среди нового неурожая… Осенью, до начала ссудных выдач, опять целые тучи таких же голодных и таких же испуганных людей выходили из обездоленных деревень, и, право, трудно сказать, во что перешло бы, какие новые формы отчаяния и безнадежности приняло бы это огромное стихийное движение, если бы не казенная ссуда… Было жуткое время, когда казалось, что само Христово имя потеряет свою силу перед этой необъятной тучей народного нищенства… А тогда… «Скотина голодная, — и та городьбу ломает, — говорил мне умный мужик… — Голод, говорится, не тетка…»

Но ничего подобного не случилось. По дорогам потянулись возы за возами с казенной ссудой, — и нищенство опять быстро схлынуло. У народа явилась надежда, что позор нищенства минует еще многих из тех, кто не знал его во всю жизнь…

Теперь к весне эта волна опять вырастала всюду… а лукояновская система, определившаяся окончательно и застывшая в своей беспощадности, гнала опять на дороги новые и новые контингента нищих. Уменьшаясь и убывая в периоде выдач скудной ссуды, то опять возрастая, когда ссуда подходила к концу, нищенство усиливалось среди этих колебаний и становилось все более обычным. Семья, подававшая еще вчера, — сегодня сама выходила с сумой. Христово имя звучало под каждым окном все чаще, из каждого окна подавались куски все меньше, и просящему приходилось делать все большие обходы, захватывая огромные круги, где оскудевала уже рука дающих… Сначала ходили по соседним селам, потом, расширяя обходы, уже не возвращались на ночь домой, уходили за десятки верст, являлись в соседних уездах и даже в чужих губерниях, уходя на целые недели… Я знаю много случаев, когда по нескольку семей соединялись вместе, выбирали какую-нибудь старуху, сообща снабжали ее последними крохами, отдавали ей детей, а сами брели вдаль, куда глядели глаза, с тоской неизвестности об оставленных ребятах… А в это время, такие же нищие стучались в окна покинутых изб, заходя сюда из соседних губерний (в особенности из Симбирской)…

Те, кто наблюдал это явление со стороны, в чьих равнодушных взглядах поверхностно отпечатлевались эти однообразные фигуры, с их однотонным обрядным припевом, — не представляли себе ясно, какое бесконечное разнообразие заключалось в оттенках этого нищенского народного горя. Всего легче, без сомнения, приходилось привычным нищим. Они в совершенстве знали свои обряды, они изучили долгой практикой психологию дающего, они знали, как и где скорее и успешнее можно открыть эти окна, под которыми затягивали свою молитву. Христово имя в их устах являлось привычным оружием в тяжелой и трудной житейской борьбе с невзгодой… Но напрасно было бы думать, что всякому человеку, одетому в такой же мужицкий полушубок, так же легка на плечах нищенская сума. Знание дается любовью, а то «практическое знание народной жизни», которое так громко заявляет о себе в наши дни устами крепостников и мужиконенавистников всякого рода, — звучит только враждой и узким своекорыстием. И вот почему оно не хочет видеть, какие тяжелые драмы разыгрывались в мужицких избах прежде, чем в них надевалась сума, и сколько было этих удручающих драм…

«Христово имя» имеет в деревне своих обычных, привилегированных владельцев, которые и сами свыклись со своим положением и за которыми это положение признано общим мнением.

Однажды мне пришлось слышать горькую исповедь мужика, в одну из таких минут, когда душа невольно раскрывается для жалобы даже перед посторонним человеком (это было много ранее голодного года).

— Покуль до старости-те доживу, сколь еще много муки приму… Господи боже…

И он рассказал, что два года назад у него умер сын, оставив девочку-внучку. И никого у него не было более на свете. Сам же он увечный: дерево повредило ногу.

— Идешь за возом-те, все припадаешь… А лошадь-те резва… Этто ушла вперед, бежал я, бежал за ней, потом лег на дороге и заплакал… А на сердце-то, братец, все об сыне тоска… Что станешь делать.

— А что же в старости-то будет? — спросил я, вспомнив начало его речи.

У мужика глаза засветились какою-то радостью.

— Да ведь старику-то мне, как выдам внучку-те замуж, можно и со Христовым именем идти. Мне ведь, как ты думаешь, — всякий тогда подаст, старику-те… А теперь стыд!.. Только бы как-нибудь годов пятнадцать промаяться помог бы господь…

И на лице его светилось предвкушение спокойного пользования Христовым именем, без стыда, по всеми признанному праву…

— Я Христовым именем сыта, — говорила мне в другом месте древняя старуха. — Слава-те господи, — кормит-поит меня Христос батюшка… Довольна. И одежа мне тоже Христова идет…

Таким тоном говорят люди, получающие по праву небогатое, но приличное содержание, в виде выслуженного пенсиона…

И действительно, во многих местах деревни и села имеют своих нищих, занимающих почти официальное положение… С давних пор, как известно, на Руси церкви имели свою собственную нищую братию, монополизировавшую церковные дворы, паперти и ворота. Еще до Петра Великого делались попытки придать этому явлению характер правильной общественной благотворительности, и при церквах поведено было строить «богадельни» для приюта нищим. Богадельни эти кое-где стоят и до сих пор, и я сам в Лукояновском уезде получил приглашение священника отправиться в «богадельню» для составления списка. Оказалось, однако, что название «богадельни» составляет единственный остаток филантропических попыток московского правительства: дома при церквах построены, и — так с тех пор подновляются и строятся, нося то же имя, но исполняют они должность или сторожки, или в них помещается причетник, кой-где — церковноприходская школа… Тем не менее, «свои нищие» во многих местах попрежнему занимают в общем строе деревни определенное место…

— Мы все-таки поберегаем их, не оставляем, — говорил мне первый спутник первого дня моих скитаний… — Теперича скажем, у меня померла мать старуха — в самую, например, страдную пору. Народ весь в поле, в церковь что есть и пойти-то некому, помянуть, проводить, помолиться. А на тот случай у нас старички со старухами живут. Значит, жена у меня должна испечь про них коровашек, а они, люди божии, — помолятся и помянут порядочно, как следует…

За этими привилегированными нищими, из которых многие не ходят даже за милостыней, довольствуясь тем, что им подадут в церкви или принесут односельцы на дом, «поминаючи родителей», — следует значительный контингент тоже признанных нищих, другого порядка. Первые — люди до известной степени божии, церковные, искусники в поминании и в других житейских, требующих особого моления, случаях, или угодные своей жизнью. Вторые — ходят под окнами с Христовым именем и молитвой, собирая на бедность и комплектуясь из рядов того же крестьянства, впавшего в нужду от разных причин, — старцы, увечные, сироты и убогие… В последние годы этот пласт бродячего нищенства, по наблюдению знающих людей, все возрастает, откладывается все прочнее и гуще… Он вырабатывает свои особенные типы, сжившиеся со своим положением, часто им злоупотребляющие и уже не желающие ничего другого.

— Не пиши Анну, не надо, — сказали мне в одном месте при составлении списка для столовой.

— Что же, у ней свой хлеб есть, что ли?

— Какой у нее хлеб!.. Дыбает кое-где, у нас же просит.

— Больна, что ли?

— Хоть карету на ней вези, ничего, утащит!.. Да ты ее сколь ни корми, она все по окнам ходить не бросит…

В Пичингушах у нас возник целый вопрос о таких нищих, и я с глубоким интересом прислушивался к толкам мордвы по этому поводу.

Все были согласны, что подают теперь очень мало и что даже профессиональным привычным нищенкам стало очень трудно кормиться именем Христовым. А вдобавок близилась ростепель. Зальет вода низины, — тогда хоть ложись да помирай. Итак, очевидно, что необходимо было дать им всем убежище в столовой без исключения, в том числе и тем, которые заведомо не бросят «ходить по окнам».

— Пишите всех, — сказал, наконец, один из мирян, — а мы миром старосте прикажем, чтобы им воспретить, чтобы, значит, не клянчили.

Предложение это, однако, вызвало общий ропот.

— Как это можно, что вы! Зачем «мимо креста ход отымаете». Нешто можно воспретить. Пособия не хватит, поневоле пойдешь.

— Да ведь о столовой говорят.

— Так что… Она пойдет в столовую, а у другой еще дети. Пущай сбирают… Не подавай, коли так, а Христова имени отымать нельзя…

— Да ведь как не подашь, когда придет она.

— Плачешь, а подаешь…

— Не дать невозможно.

— Ну, да уж пишите, господин, и эту… А там, как ее совесть дозволит…

— И нам, как совесть дозволит… Кто подаст, а то и прости Христа-ради… Пусть не взыщет…

И мы записали эту старуху, о которой шла речь, и много других таких же старух; некоторые из них все-таки «ходили по окнам», не являлись по нескольку дней, тогда их пайки отдавались другим, но «ход мимо крестов», по выражению мордвы, все-таки не воспрещался.

И раньше этого, и после мне приходилось встречать не раз толки об этом вопросе в обществе и печати. И мне кажется, что всегда разумное решение совпадало с тем, какое постановила мордва в селе Пичингушах (так же, впрочем, решался этот вопрос всюду самим народом). Есть в Нижнем-Новгороде очень оригинальный самобытный человек А. А. Зарубин[59]Умер через несколько лет после голодного года., человек малообразованный, из виночерпиев, но обладающий гражданским мужеством и тем, что французы зовут «мужеством своего мнения». Он любит порой вспоминать старину, и в одном заседании губернской продовольственной комиссии господа хлебные торговцы имели удовольствие выслушать от него напоминание об известном указе Бориса Годунова, касавшемся хлебных скупщиков. «И таковых, — цитировал с видимым сочувствием г. Зарубин, — бить кнутом нещадно». А. А. Зарубину казалось, что на этой почве легко разрешить многие продовольственные вопросы и в наши сильно усложнившиеся времена… Так же легко и прямолинейно он разрешал вопрос о нищенстве. Он предлагал построить рабочие дома и приюты, на что следует употребить те самые средства, которые подаются теперь у церквей и на улицах. Господин Зарубин обратился к архиерею (Владимиру), с просьбой о том, чтобы в церквах говорились проповеди против нынешней формы милостыни, с рекомендацией более целесообразного употребления денег на рабочие дома и приюты. Архиерей ответил на это, что нужно начинать не с этого конца: пусть прежде возникнут новые формы христианской помощи и докажут на деле свою жизненность и полезность. Постройте вашу новую храмину, и тогда старая, приходящая в ветхость, упразднится сама собою, за ненадобностью.

В этом весь узел вопроса, вся его «злоба», сохраняющая свою остроту вот уже несколько веков. Еще допетровская Русь знала уже и сознательно ставила перед собою все неприглядные стороны этого стихийного явления. Язва нищенства, злоупотреблявшего Христовым именем, уже пугала московское правительство. «Чернецы и черницы, безместные попы и диаконы, также крестьяне и гулящие люди, бесчинно и неискусно, подвязав руки и ноги, а иные и глаза завеся и зажмуря, будто слепы и хромы, притворным лукавством просили на Христово имя», и таких велено было имать и отсылать в приказы. Ввиду этого уже со времени, если не ошибаюсь, Алексея Михайловича, велено строить богадельни при церквах, а также устраивать приюты в монастырях. Но из богаделен и монастырей, по причинам, ныне нам весьма понятным, призреваемые бежали, — потому, конечно, что не получали там никакого кормления… Правительство поступало тогда по программе господина Зарубина — беглых нищих ловили и наказывали, и даже подававших на улицах имали и брали с них пеню…

Разумеется, нужна вся гибкость славянофильского витийства, чтобы идеализировать даже эту язву непокрытого нищенства допетровской Руси и возводить ее в перл истинно христианских отношений между имущими классами и нищей братией. Но чрезвычайно опасно также действовать одними формальными мерами и особенно запрещениями. Создайте прежде новую храмину и уже тогда пусть упраздняется старое… А до тех пор нужно щадить печальное, правда, унизительное, но стихийное, веками сложившееся историческое явление, и нельзя «отымать ход мимо крестов». Это испытала на себе и старая Русь в виде жестоких бунтов на Москве, когда даже драгуны соединялись со всяких чинов московскими людишками, разбивали приказы и отымали арестованных «странных и нищих людей»…

Без сомнения, и самое нищенство, и его злоупотребления являлись в Белокаменной в сгущенном, сосредоточенном виде… Однако нельзя не пожалеть, что в существе своем вопрос этот и до сих пор не получил у нас никакого рационального исхода. Запрещения остались, разумеется, мертвою буквою, а в прошлом России не хватило зиждущей силы для создания «новой храмины»… В городах кое-что возникает уже на смену старому, но деревня живет вся стихийными и неорганизованными процессами… Профессиональное нищенство сказывается здесь порой не особенно симпатичными формами, а голодные годы его только укрепляют. Нищий ребенок от нищенки матери, может быть, уже внук нищего деда — или гибнет на глазах у благодушной деревенской Руси, или складывается и наследственно, и воспитанием в совершенно особенного человека. В нескольких местах мне приходилось слышать отмеченные простодушным юмором жалобы деревни на своих нищих, слишком широко понимающих свою нищенскую привилегию.

— Не подашь или мало подашь, — она ведь как обругает, — говорили мне об одной такой нищенке, — просто со стыда сгоришь!

— Да, строгая…

— Язвительная старуха.

— Давеча подал ей… что уж… известно лебеда одна… Ты, говорит, это Христу-то, что подаешь?.. Это, говорит, свинье бросить, так и то впору…

— Сами, мол, бабушка, тоже травой подавились. Не взыщи, мол…

— Поди с ней, с эдакой, поговори.

В другом месте я внес в свой список мальчишку, сироту. Его бабка, такого же типа, как и описанная выше, уходила на целые недели, оставляя питомца без призора, в полной уверенности, что он не пропадет и один, оставленный в опустевшем гнезде. И действительно, «слетыш» с младых ногтей оказался уже приспособленным к своему роду жизни.

— Этто вхожу под вечер в избу, из лесу вернулся, — рассказывал один из «стариков», улыбаясь, пока я заканчивал свой список и отмечал мимоходом происходившие в сборной разговоры, — гляжу: ребята у меня на полу плачут. А уходил, — все на печи сидели… Что, говорю, плачете, пошто на пол слезли?.. Глядь, а на печи-те Гришка сидит, обобрал все куски у них; сам уплетает, ажно глазы оттуда блестят, с печи-те…

— Вишь ты, кукушонок!..

— Не велика птичка, да ноготок востер.

— Пиши его, ваше благородие, пиши! Все, может, в столовой-те налопается, не станет у наших ребят кусок отымать…

Деревня, конечно, и видит, и знает все это, и, однако, она свято чтит право Христова имени. Самонадеянные «практики», монополизировавшие теперь за собой знание народной жизни, — расправляются по-своему и с этим глубоко залегающим бытовым явлением. Признаюсь, мне стало жутко, когда я услыхал, еще в марте, что в некоторых селах в участке господина Пушкина урядники гоняют нищих. Очевидно, урядники посягали на право «идти мимо крестов» не по своей инициативе: это лукояновская система по-своему искореняла нищенство в видах полемики с губернией. Народ отзывался об этой мере с глухим, но глубоким негодованием, — и великое счастье, что усилия урядников остались до смешного бессильны: детски самонадеянная попытка напоминала просто стремление загородить ход весенним потокам глыбою снега. Урядники потормошились несколько дней в двух селах и бросили…

И опять нищие шли вереницами, порой толпами, и под окнами невозбранно раздавалось имя Христово… Народ знает лучше, чем «практические знатоки его жизни», что резкими злоупотреблениями не исчерпывается самое явление, и притом ведь это он же сложил нашу горькую российскую поговорку: от сумы, как и от тюрьмы, не зарекайся.

В том-то и дело, что явление это живое и болящее, что оно не покрывается простой и огульной характеристикой. В одной экономии мне рассказали такой случай: когда нищие хлынули толпами, — пришлось поневоле сокращать выдачи до ничтожных кусочков. Тогда некоторые нищенки ухитрились обойти это неудобство. Получив на свою долю, они уходили за большие поленницы дров и, обменявшись платками, тотчас же возвращались назад. Так, меняя платки, кафтаны, закрывая лица, — они обманывали экономию, пока хитрость не была открыта.

И тут же, непосредственно после этого, может быть, и простительного, но все же некрасивого эпизода, мне была рассказана следующая грустная повесть. Хозяйка зажиточной избы услышала за окном робкий голос. Выглянула — никого. Через некоторое время тихая молитва зазвучала опять, и опять никого. Но тут уже хозяйка заметила, что кто-то прижался к стене. Оказалось, что это соседка, в первый еще раз в своей жизни прибегнувшая к милостыне. Она вышла из дому, побуждаемая криком детей, и, сгорая от стыда, заводила нищенскую песню. Но каждый раз она не могла победить себя, когда на нее смотрели, и инстинктивно прижималась к простенку… А дома все плакали голодные дети, и она опять шла, и так проходили долгие часы первого нищенского дня между мукой горькой нужды и жгучим мучением стыда.

Вообще стыдом и мучением сопровождалось это явление в огромном большинстве случаев, потому что голодный год к двум указанным выше разрядам прибавил третий. Это был именно тот промежуточный последний пласт крестьянства, который еще держался в числе «жителей» и которых неурожай столкнул с этой ступеньки. Они пошли тоже с Христовым именем, — некоторые навсегда, другие с надеждой на будущий урожай, на милость господню, которая еще даст им подняться. И этот новый пласт нового нищенства поглотил оба прежние разряда… Просить в своей деревне, где еще недавно этих нищих знали за хозяев, жителей, крестьян, за домовитых, хотя и небогатых крестьянок, — всего тяжелее, и потому, по большей части, непривычные нищие старались уйти, по крайней мере, в чужое село, где их не узнавали в лицо.

— Наши завсе к ним, а ихние нищие к нам так всю зиму и ходили, точно шерсть бьют, — картинно охарактеризовал мне эту стыдливую взаимность крестьянин, отвозивший меня из села Пикшени в Большое Болдино…

Впоследствии, уже летом, пришлось мне уезжать из большого села Кельдюшева, и я попросил нанять мне лошадь. Я избегал пользоваться обывательскими лошадьми, чтобы не придавать своим поездкам характера официальности, но на этот раз, зная, что я плачу прогоны, мирской ямщик настоял на своем праве везти меня на своей совершенно заморенной кляче.

— Да я тебе еще, ваше благородие, колокол подвешу, — утешал он меня не без иронии, почти насильно усаживая в таратайку. Однако дорогой исключительная худоба и негодность мирского буцефала служили для нас единственным предметом разговора.

— И в поле-то, почитай, не работала, — говорил мне ямщик, задумчиво вытягивая клячу ласковым ударом кнута.

— Все начальство, что ли, возила? — соболезновал я.

— Начальство само собой, с ног сбили! А этто вот еще нищие замаяли.

— Это еще как? Неужто нищих тоже на мирской стет развозите?

— Повезешь, как его ноги не носят… Хлеб народишко-те приел, подают по экому вот кусочку, с ноготь, — что станешь делать… Бродит он, бродит, может, сотню верст от дому-те отошел… Убессилеет, конечно, свалится у дороги, то и гляди подбирают…

— Ну, и что же?

— Ну, и вези его, от села к селу, по десятникам, на обывательских… А то еще дорогой помрет, чистая с ними склека…

Это было уже в позднее время, перед новым хлебом… Все запасы исчезли, и даже значительно усиленная (после победы губернской политики) ссуда только отчасти смягчала нужду. Народ тянулся из последнего, до сбора хлеба, — крестьянская Русь изнемогала, а нищенствующая переживала самое тягостное время и, — как видим из этого бесхитростного рассказа, — гибла, «убессиливая» на дорогах.


Но до тех пор сила Христова имени оказала нашей родине своеобразную услугу, потому что, — за недостатком других, — это большая распределяющая сила. В числе самых насущных потребностей крестьянской избы есть и насущная потребность «подать ради Христа», и много горечи в положении семьи, которая на стук в оконце и на молитву вынуждена ответить: бог подаст. Это значит, по большей части, что скоро — быть может завтра — и эта семья выйдет на ту же скорбную тропу.

Есть в Лукояновском уезде деревня Роксажон, лежащая на самой границе с уездом Сергачским. Ручеек и дощатый мостик отделяют деревню от такой же соседней, лежащей уже в участке господина Ермолова, соблазнявшего лукояновцев систематическим и сравнительно обильным кормлением. В Роксажон я приехал ранней весной открывать свою столовую, и одновременно со мной вошел в деревню старик нищий. Долго, пока собирался народ в сборную, я следил за нищим, как он шел по порядку, затягивая под каждым окном свой напев:

— Господи Иисусе Христе…

И редкое окно не открывалось, и из редкого окна не протягивалась рука с маленьким кусочком хлеба. На Сергачской стороне это был порядочный все-таки хлеб, хотя и с заметной примесью лебеды. В Роксажоне — это была лебеда, с едва заметной примесью ржаного хлеба… Но подавали в обеих…

Впоследствии мне пришлось провести несколько дней в Большом Болдине, и почти случайно я наткнулся там на трогательное объяснение этого единодушия, этого поистине самоотверженного милосердия, заставляющего отдавать предпоследний кусок хлеба тому, кто уже съел последний… Общественное значение этого явления в нашей некультурной и бесправной стране и громадно, и понятно. Вместо того, чтобы одному замкнуться со строго рассчитанным запасом своего хлеба, едва хватающего для себя, а другому умирать голодною смертью, — первый делится со вторым, увеличивает у себя примеси суррогатов, тянет, пока может, а когда не может — идет и сам с сумой на спине, с именем Христа на устах. И вот первые не умерли с голоду, а вторые не доедали, хворали, и вся голодная Русь тяжело, кое-как перевалила к новой жатве. Христово имя если далеко не уравняло богача с бедняком, то все же хоть до известной степени сблизило эти разряды и даже богача заставило участвовать в общем бедствии. Пусть одной рукой он наживался порой от народной невзгоды, но все же и у него шло много хлеба на милостыню, и он подмешивал нередко лебеду к своей ржи…

Итак, я жил в Большом Болдине, у вдовы содержателя постоялого двора. Это была, правда, добрая старуха, о которой у меня осталось одно из самых приятных воспоминаний. Землю у нее мир отнял, и она с двумя дочерьми кормилась, продолжая дело мужа. Жили они безбедно, но и не богато, и, кажется, вдове все-таки приходилось порой тяжеленько.

Раз, проснувшись рано утром, я сел записать свои впечатления, а в это время мимо окна прошла к хозяйке какая-то женщина. Потом другая, и вскоре обе они вышли, и обе, проходя под моим окном, прятали за пазуху по ломтю хлеба. Я стал считать вновь приходящих и насчитал в полтора часа около десяти человек.

— А много к вам нищенок ходит, — сказал я, когда хозяйка вошла с самоваром.

— Много, — ответила старуха спокойно.

— Я вот гляжу уже более часу…

— И-и… Этто что! Поглядел бы ты поранее, часов с четырех… Теперь скоро и совсем перестанут, к полудню.

— И все подаете?

— Как не подашь.

— Чай, много хлеба уходит.

— И не считаем мы, не годится считать.

— Почему?

— Хуже будет. Верно, — не смейся! Этто свояк у меня в N-ском селе живет. Так он, слышь ты, усчитать себя вздумал. Много, мол, хлеба подаем. Дай-ка, говорит, сосчитаю одну неделю, а на другую не стану подавать, погляжу, много ли, мол, менее на одних нас уйдет…

— Ну?

— То-то вот, как усчитал, ан на свою-то семью, без нищих-те, вдвое и вышло.

Эту легенду мне пришлось слышать не однажды, и всякий раз она повторялась с уверенностью совершенно испытанной реальной истины. Когда мы говорим порой, что «много есть на свете, друг Горацио, чего не снилось нашим мудрецам», — то это для нас вопрос отвлеченный и теоретический. Когда же народ передает свою легенду об усчитанном хлебе, то для него это настоящее и близкое, самое практическое соображение, которое, помимо всего прочего, выгодно принять к руководству… И перед этой уверенностью, перед силой этой легенды исчезают и стираются отдельные индивидуальности, вырабатывается некоторая общая, мирская добродетель, создается целая общественная сила.

В другой раз мне довелось ехать на почтовых на юг уезда, по большому тракту. Со мною поехал за ямщика содержатель станции, личность с сиплым голосом и жестким нравом. Сам человек зажиточный и, по-видимому, кремень, он, как я слышал, изрядно прижимал ямщиков, находя, что голодный год как раз подходящее время для того, чтобы сбавить плату. А так как те упирались и выражали другие мнения, то между ним и «народом» установились те «истинно-практические» отношения, которые нам достаточно известны из многих других примеров. Все его отзывы были желчны, враждебны, и его менее всего можно было заподозрить в гуманности. И, однако, он расходился с лукояновскими «господами» в одном: не порицал правительство за выдачу ссуды.

— Помилуйте, ведь это беда была бы. Хлеба одного уходило, — не напасешься.

— На милостыню?

— Ну-ну!

— А вы считали?

— Не считали, а видно.

— Не подавали бы… — закинул я, ожидая, что он скажет.

— Как не подать. Не подашь ему, оттого у тебя больше не станет, а все-таки меньше…

— Это как?

— Так, господин, уж это верно…

Я знал уже, почему «это верно», и мне на этот раз было чрезвычайно интересно следить, с каким выражением он произносил слово ему. Это был тон истого «лукояновца», много и наверное сочувственно толковавшего с лукояновскими господами, разъезжавшимися со своих сократительных заседаний, — об его («пьяницы и лентяя») мерзостях и пороках. Во всяком случае, менее всего было в этом тоне христианской любви и снисхождения к ближнему…

Но легенда жива в его воображении, и результаты получаются те же. И впоследствии не один раз и не в одном месте приходилось слышать ту же легенду, видеть доброе дело, исходившее из дурных рук и не сопровождавшееся любовью… Хотя, конечно, чаше можно было видеть тот же кусок хлеба, подаваемый с ласковым, ободряющим словом, с добрым чувством…

В этом, без сомнения, очень много трогательного, и под легендой бьется, конечно, то же вечное начало любви, разыскавшее для себя ощупью, годами и поколениями эту наивную форму. Но разве для этого начала необходимы только такие формы? Мне каждый раз становится грустно, когда я подумаю, что эта народная доброта, эта огромная общественная сила, оказавшая в голодный год такие громадные услуги, избавившая нашу родину от бедствия и позора многих голодных смертей, — в значительной мере покоится все-таки… на арифметической ошибке…


Как бы то ни было, читатель, надеюсь, согласится со мною, что явление, которое я пытался обрисовать здесь этими сбивчивыми и слишком беглыми чертами, — полно глубокого смысла и заслуживает самого серьезного внимания. Нищенство на Руси — это грандиозная народная сила, изменчивая и упругая, то поглощающая в себе огромные массы, то опять выделяющая их из своих недр. Для внимательного взгляда — это показатель самых серьезных и глубоких изменений в глубинах народной жизни. Это уравнитель и буфер, до известной степени устраняющий многие опасности, — и во всяком случае о них предупреждающий, если суметь воспользоваться его указаниями. Вспомним хотя бы о том, что все самые мрачные страницы нашей истории всегда обильны стереотипным припевом: «толпы нищих бродили по дорогам»… И самая страшная историческая ошибка состояла в легкомысленном мнении, что с этим явлением можно бороться внешними мерами…


Все эти мысли, с большей или меньшей ясностью, мелькали у меня в уме, когда мы ехали в обратный путь из лукояновской «Камчатки»… И мне невольно становилось жутко и страшно этой весны… Туман набирается над снежными далями, сгущаются облака, носятся и каркают вороны. Дорога рушится, и скоро уже, скоро все эти Шандровы, Чеварды, Петровки и Обуховки очутятся в весенней осаде, отрезанными от всего мира… А между тем, уездная комиссия, обмирающая, как уже было сказано, на две недели, — в последнем заседании решила продолжить этот период спячки: 7 марта постановлено, что 21 марта и 5 апреля обычных заседаний не будет. Итак, — полтора месяца уезд будет без центрального продовольственного органа и это — в самое критическое время!

Вот что по мнению лукояновских земских начальников значило: «спокойно заниматься своим делом».


Читать далее

Павловские очерки*
Вместо вступления. Размышления о павловском колоколе 12.04.13
Очерк первый. «На скупке» 12.04.13
Очерк второй. Скупщик и скупщицкая философия 12.04.13
Заключение 12.04.13
В голодный год*
Вместо предисловия 12.04.13
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13
XVIII 12.04.13
Заключение 12.04.13
Приложение 12.04.13
Мултанское жертвоприношение*
Мултанское жертвоприношение 12.04.13
К отчету о мултанском жертвоприношении 12.04.13
Приносятся ли вотяками человеские жертвы? 12.04.13
Решение сената по мултанскому делу 12.04.13
Толки печати о мултанском деле 12.04.13
«Они судили мултанцев…» 12.04.13
Знаменитость конца века* 12.04.13
Дом № 13* 12.04.13
Сорочинская трагедия* 12.04.13
Бытовое явление. Заметки публициста о смертной казни* 12.04.13
Черты военного правосудия* 12.04.13
В успокоенной деревне* 12.04.13
Истязательская оргия* 12.04.13
О «России» и о революции* 12.04.13
Дело Бейлиса* 12.04.13
О суде, о защите и о печати* 12.04.13
Случайные заметки* 12.04.13
Комментарии 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть