Онлайн чтение книги Том 9. Публицистика
XVII

ЧТО ИНОГДА НАЗЫВАЕТСЯ БУНТОМ. — КАНДРЫКИНЦЫ. — МАЛИНОВКА


Однако вернемся к прерванному рассказу. Итак, Дубровка требовала, чтобы я «писал поряду» от каждого двора, чтобы я произвел в ней «равнение» и свою ничтожную помощь расписал по-«мирскому», по душам. Я не мог уступить ей в этом требовании: моя задача была — подобрать всех тех, кому прежде других могла грозить голодная смерть… И мне нужна была для этого помощь схода. Я объяснил это, по возможности, понятно. Я старался убедить, что я не чиновник, что деньги у меня не казенные, что они собраны «Христа-ради» и не окажут влияния на ссуду[65]Увы! — оказалось, что господа земские начальники поспешили сократить ссуды во всех семьях, в которых кто-нибудь пользовался столовой. Я уже знал об этом, но надеялся добиться (и добился) отмены странного распоряжения, делавшего всю частную благотворительность совершенно бесцельной., в особенности для остального населения. Старики всё упрямились. Пришлось прибегнуть к последнему средству.

— Ну, как знаете! Денег у меня немного, а нужда всюду. В других местах будут рады, что хоть нищих подберем. Прощайте.

Я сложил свою книгу. В задних рядах поднялось сразу волнение.

— Что вы, старики! Что вы делаете? Разве этак можно отпускать человека? Не слышите, что говорит он? Благодарить надо! Вот Анны Мажукиной дети… Татьяна Балахнина под окнами, как планида, бродит. Что вы, что вы, опомнитесь.

— Говори, староста! Все будем говорить по совести. Пишите, господин!

Деревня уступила. «Житель-середняк» очищал место нищим, бродившим, по чьему-то образному выражению, «как планиды», взывая Христовым именем к разделу последних крох лебедного хлеба. Опять сход принял обычную физиономию, опять посыпались меткие словечки, и список быстро стал наполняться именами вдов, безмужних жен, брошенных на произвол судьбы сирот, которым не выдают ничего по каким-то совершенно непонятным соображениям («кого надо — не пишут, а кому бы не надо — дают»). Таких набралось тридцать человек. Затем мы стали. Конец! Каждое новое имя, называемое кем-либо, вызывает уже замечание: «Нужно, да таких много»…

Я встал, поблагодарил стариков и сделал распоряжение о доставке ранее уже заготовленного хлеба. Но дубровцы тесно сомкнулись вокруг стола.

— А как же нам, ваше благородие, мужикам-те? Ведь все приели, гладом, что ли, помирать будем?..

Это уже выступает, как и всюду, другое недоразумение. Я попрошу читателя ясно представить себе картину: тесная изба, толпа мужиков, впереди — староста, сотские, старики — все народ, привыкший к объяснениям с начальством и до известной степени ответственный. Они высказываются осторожно, глядят выжидающе и робко. В их голосах слышно в одно и то же время и желание сказать нечто, выручить деревню, выпросить нечто для мира, и готовность отступить при первом признаке грозы, которая может настигнуть прежде всего именно их. Говорят они почтительно и даже с лицемерным смирением.

За ними сплошная, слитная, безличная масса, из которой слышен то сплошной гул, то раздаются резкие, определенные, часто слишком резкие и слишком определенные сентенции, вызывающие сочувственный ропот. В таких случаях передние озираются, — для того ли, чтобы сдержать «бесчинство», для того ли, чтобы показать перед начальством, что они не солидарны, — во всяком случае, озираются безуспешно… да и надо же хоть кому-нибудь, хоть как-нибудь высказать истинное настроение и истинные взгляды «мира»… Вот приемы деревенского схода, заявляющего неудовольствие и жалобы… И в середине этой толпы — я, олицетворенное на сей раз недоразумение, до которого все сие отнюдь не относится…

Однако у меня спрашивают, и я думаю, что обязан ответить.

— Приедет земский начальник, — расскажите все это ему.

— Приеди-ит… — иронически говорят мужики. — Да он никогда и не бывал…

Это, конечно, для меня не новость, но у меня все же есть ответ:

— Ступайте к нему.

— Гонит.

Мое положение, как советника, становится затруднительнее. Дубровка спрашивает у меня, может ли быть, чтобы от высшего начальства соседнему уезду отпускалось по тридцати и сорока фунтов на всю семью, а на них пятнадцать — двадцать со всякими вычетами…

— Пошлите, — говорю я, — кого-нибудь сначала в Лукоянов, в продовольственную комиссию с жалобой, а если там не уважат, — пишите в Нижний…

«Недоразумение» принимает новый облик. Передних как-то отшатывает от меня, и вблизи образуется пустое пространство. В задних рядах — сразу смолкают и гул, и ругательства, довольно изобильно сыпавшиеся до этой минуты, и жалобы… Мужики как-то настораживаются…

— Это… как же? — сдержанно спрашивают впереди, — через ряд?..

— Помимо, то есть, начальника… Жалобу?

Я объясняю, что жаловаться высшему начальству на низшее всегда можно.

— Ведь вы, — говорю, — у начальника были?

— То-то были.

— Отказал?

— Ну!..

Тишина становится напряженной.

— Значит, теперь остается просить выше…

— Нет! — решительно и резко говорит ближайший ко мне мужик, кажется, староста, озираясь назад и как бы желая запечатлеть свою мысль в массе. — Нам надо помирать, а через ряд на начальника… невозможно.

Картина резко раздваивается. Впереди — лицемерное смирение, доходящее до готовности «лучше помереть», сзади ропот, ругательства, комментарии вроде того, что «гладом поморит», «и то, что есть, отымет»… И чем дальше, тем сильнее и резче…

— Как знаете, — сказал я, — по-моему, прямая просьба, хотя бы и «через ряд», лучше, чем то, что вы теперь говорите. Прощайте.

Вся эта сцена произвела на меня странное впечатление. В этом мгновенном молчании, в этом испуганном удивлении, в этом робком смирении, во всей атмосфере этого схода в последнее мгновение пронеслось что-то такое, что заставило меня невольно спросить себя: «Уж не бунтую ли я как-нибудь нечаянно дубровцев, в самом деле?..» Кажется, нет! Кажется, то, что я говорил, — просто, ясно, непререкаемо и законно. Кажется, наконец, что этот глухой гул под стенами и в углах, гул, исполненный такого мрачного возбуждения и так странно оттеняющий лицемерное смирение первых рядов, — действительно хуже законной жалобы… И, однако… Мы видели, как была понята и к каким последствиям повела законная просьба жителей Учуева-Майдана.

Народ от «законных» жалоб отучали долго и успешно.

Уже спускались сумерки, когда с Н. П. Александровым, управляющим одного из ближних хуторов и спутником моим на этот раз, — мы въехали в широкую улицу большого села Кандрыкина. По отзыву окрестных жителей и местного священника, Кандрыкино хотя и пострадало, но все же меньше других, и потому село это не входило в мои планы. Но мне нужно было у писаря получить сведения о деревушке Малиновке, в которую мы и направлялись.

На улице мы встретили оживленную гурьбу ребят, тащивших большой ушат из училища. Это школьники, которым священник ухитрился из сумм, отпускаемых на этот предмет и, кажется, частью собранных им лично, — устроить обед и ужин… Эта небольшая сцена рассеяла отчасти грустные мысли, навеянные на меня Дубровкой (я не знал еще тогда, что мне предстояло впереди, на следующий день!). Затем разговор с батюшкой, человеком истинно добрым и сострадательным ко всяким нуждам своего духовного стада, еще укрепил это впечатление, и мы с Н. П., весело разговаривая о кандрыкинцах, поехали к волостному правлению. Кандрыкино большое село, построенное на отлогом холме, тремя порядками, по обдуманному плану: три параллельных улицы, отстоящие почти на полверсты друг от друга, разделенные широкими полосами выгонов и огородов с правильными рядами нежилых построек в этих промежутках. С первого же взгляда на село еще с дороги, из-за оврага, видна в этом плане чья-то заботливая устроительная мысль. Сами ли переселившиеся «паны», или умный помещик придумал этот план, — во всяком случае видно, что село сразу же село на своем холме разумно, удобно и широко. По общим отзывам, кандрыкинцы и до настоящих времен держатся крепко, работают отлично и, главное, — дружно. Никто не берет так охотно крупных работ миром, как они, и нигде этот сложный механизм не работает так хорошо и отчетливо. Николай Павлович Александров, на своем хуторе, затеял очистку огромного скотного двора. Взялись за это кандрыкинцы, и вот в первое же воскресенье на хутор приехало четыреста подвод сразу. Наниматель боялся галдения, споров, проволочек и беспорядка. Не прошло, однако, и двадцати минут, как хуторские авгиевы стойла были разделены стариками на делянки, каждый работник узнал свое место, каждая подвода стала в свой ряд — и в день все было кончено. Мир заработал сто рублей на мирские же надобности. Таким же образом кандрыкинцы нанимаются на жнитво, на косьбу, и еще недавно на заработанные миром деньги они построили (или ремонтировали) церковь, что стоило около шести тысяч.

Пока мой спутник рассказывал мне все это, — мы подъехали к зданию сельского правления. В окнах виднелся свет, через запотелые стекла можно было разглядеть тесную толпу, и через стены просачивалось жужжание и гул. Сборная изба вся гудела, точно улей. Очевидно, кандрыкинский «мир» обсуждал какое-то насущное и волновавшее мирское дело.

Когда мы вошли в избу, — голоса сразу стихли, как будто мы застигли врасплох какой-нибудь заговор. Навстречу нам поднялся из-за стола староста, мужик средних лет, черниговского типа, с вытянувшимся вперед горбатым носом, похожим на клюв. Сходство с петухом усугублялось тем обстоятельством, что волосы у него торчали кверху, глаза сверкали гневом, и, видимо, ему трудно было сдержаться, чтобы вновь не кинуться в прерванную нами схватку с мирянами. Повидимому, он сейчас только выдержал жестокий натиск, и на лбу его виднелись даже крупные капли пота.

Мы спросили писаря, которого здесь не оказалось, и в ожидании сели на лавку.

— Что ж вы, старики, продолжайте, — сказал Николай Павлович. — Мы подождем.

— Нет… так мы, по своему делу… Кончили, — кинул староста, как-то нервно стуча рукой по столу и быстро оглядываясь на мирян, как будто с целью убедиться, что они, с своей стороны, принимают это перемирие. Мужики угрюмо молчали.

— А писарь… — с заминкой прибавил он, — да не в Малиновку ли он уехал?

— Пьян лежит! — резко нарушая неловкое молчание, прорвался вдруг один голос.

— Разумеется, пьян… Завсегда пьяной… Какая Малиновка! — загалдела толпа.

Староста выпрямился, сверкнул глазами и стукнул кулаком по столу…

Перемирие, очевидно, оказалось нарушенным со стороны мирян.

— Чего зеваете…[66]«Зевать» — по-местному кричать. Чего он пьян?..

— Чего пьян! Оттого, что напился! А ты со старшиной покрываешь! Мы прямо говорим…

— Скрывать нечего!

— Через него мы несчастны!

— Через вас усех… Прошлый год писарь пьянствовал, мы без обсеменения остались… Ноньче опять хотите без семян оставить!

— Молчите, не от этого остались.

— А отчего?

— Оттого!

— Нет, ты говори отчего?

— Оттого… Кто вам виноват… Сами виноваты…

Изба мгновенно опять наполнилась тем гулом, который царил здесь до нашего прихода. Староста петушился и выходил из себя, миряне обрушивали на него, на отсутствующего старшину и, главное, на писаря — целую бурю жестоких обвинений. Через несколько минут мне удалось схватить сущность вопроса.

Дело в том, что в это время по всему уезду составлялись приговоры о ссудах на обсеменение яровых полей: уже в прошлом году многие деревни получали ссуду и, — такова сила формулы «все благополучно», — земские начальники (без проверки) сократили цифры настолько, что значительная часть озимых полей в уезде осталась незасеянной (что опять-таки установлено официально). Кандрыкинцы не получили ссуды вовсе и, как мы это уже видели в «Камчатке», — приписывали свою невзгоду вине непосредственного сельского начальства. Теперь приходилось думать о яровых семенах. Надо заметить, что, при неурожае озимей, яровые хлеба у кандрыкинцев уродились порядочно. Ввиду этого было решено, что им семян не надо вовсе.

В этом смысле, угождая земскому начальнику, старшина, староста и, разумеется, писарь составили приговор от имени общества, которым удостоверили, что все количество семян засыпано в общественные магазины. При этом они в числе засыпанного хлеба привели и тот, который предполагался у домохозяев в амбарах. Иначе сказать — сельские власти дали ложные сведения.

Что станете делать! Я говорил уже о взаимном и возвратном действии высшей и низшей уездной политики. Высшая проводит «взгляд», а низшая услужливо его подтверждает. На сей раз высшая политика провозглашает: «семян нужно поменьше», и низшая спешит угодить: «все засыпано-с». И обе довольны, только… поля останутся непременно незасеяны. То, что было на дому, или съедено, или продано для покупки неуродившейся ржи. И вот — на бумаге семена есть, на деле — семян нет. Мужик кидается прежде всего на старосту и писаря. Староста и писарь не смеют идти против земского начальника… И вот отчего кандрыкинская сборная изба гудит, как улей. Кандрыкинцы вознамерились непременно «бунтовать» просьбой о семенах, хотя бы и «через ряд»… Староста, боясь земского начальника, удерживает от такого бунта.

Минут через двадцать явился писарь («умывался», по словам посланного за ним парня), снабдил нас списками, и мы вышли из избы. И как только мы вышли, изба опять загудела сугубо. Упреждая события, скажу, что о «бунте» кандрыкинцев стало известно губернатору; произведена проверка, и семена выданы.

Бунт, значит, кончился на сей раз благополучно,


До Малиновки было всего три версты, однако, когда мы въехали в деревушку, то мне показалось, что уже глубокая полночь. Избы, занесенные снегом, глядели на улицу слепыми окнами; вверху из-за туманных облаков выглядывала луна, по улице легкая метель несла белую изморозь, ветер протяжно шумел в голых ветвях берез. Нигде — ни огонька, несмотря на ранний час. Это — черта голодного года. Лен тоже не уродился, работы бабьим рукам нет: долгий вечер наполнен жуткой тоской и плачем голодных ребят. И деревня старается сократить день, матери рано укладывают детей, сном обманывая их голод, пустые печки стоят холодные, светить тоже незачем…

Мы ехали вдоль пустой улицы в надежде встретить, наконец, огонек. На наше счастье навстречу нам попался староста, запоздавший в слободе у начальства, и скоро разбуженная деревушка собралась в сборной. Опять разочарование, опять объяснения, опять жалобы, между прочим — и на недостаток семян… Черная изба, в которой происходили эти разговоры, была вымазана извнутри (полы и стены) глиной. Лица, меня окружавшие, — типичные малорусские. Вот нестарая баба, с головой, повязанной платком (кичкой), стирает полой грязный стол. Лицо, одежда, фигура — прямо с картины Маковского. Только мы привыкли видеть такие лица среди чистых, выбеленных стен, с узорными полотенцами на стенах, с пучками сухих цветов и с вербами за иконой. Здесь сажа насела на потолок, на стены, обмазанные в силу старой привычки. Лица изможденные, угнетенные, но все же выразительные, от чего эта скорбь проступает еще резче…

— Выбився народ, выбився просто страсть. Да что: земли шесть сажен!

Семена им обещали выдать, но… на надельную землю, то есть на эти шесть сажен, не считая арендной земли. А они и живы только арендой. Тут, очевидно, опять бы нужна просьба «через ряд»… Не знаю, состоится ли она, или малиновцы предпочтут «помирать», но пока — они думают о живом и снимают, по обычаю, земли в кочубеевской экономии, не зная еще, пошлет ли им бог семян. Еще несколько лет назад, при таких же обстоятельствах, можно было сказать наверное: извернутся! «Ён достанит» — знаменитая щедринская формула, которою Русь жила долгие годы! Она-то и создала эту привычную уездную политику… «ён достанит!..» И «ён» доставал, доставал, доставал… Приходится еще раз вспомнить характерную фразу А. А. Демидова, которую слышали мы в нижегородском губернском собрании: «Кричали, просили… Мы не дали ни зерна! Никто не умер». Это относилось еще к весне 90 года… Осенью девяносто первого А. А. Демидов сам уже бил в набат: пособия, пособия! «ён больше не достанит». Но в Лукояновском уезде щедринская фраза оставалась во всей своей силе…

Здесь было все то же, что и в Дубровке, те же черты разочарования и грусти. То же непонятное сокращение на март, те же сироты, переведенные на пятнадцать фунтов, те же семьи, отцы которых где-то там, на белом свете, получают жалованье по два рубля в месяц, вследствие чего земский начальник лишает ссуды оставшихся, как будто два рубля и двадцать фунтов муки на месяц — такая роскошь, что уже никак не могут существовать вместе[67]Я не привожу здесь имен и цифр, чтобы не утомлять читателя повторениями. У меня записаны десятками и самым точным образом соответствующие факты, доказывающие, что это была именно бездушная и сознательно жестокая система.. Только здесь судьба послала нам под конец небольшой эпизод, который, точно луч, осветил сумрачные впечатления этого ночного схода.

Список был уже составлен. Мы отобрали обычный контингент многодетных вдов, увечных, всех этих несчастных «с глупиной», «с глушин о й», «подслеповатых», «слюнявых», «негодящих» и т. д., которых всюду помещали в списки бесспорно, — и остановились. Дальше шла уже «ровня», которой я помочь не мог, потому что «таких много». Я собирался кончать, как вдруг раздался резкий, почти еще детский голос, звучавший недовольством и протестом.

— Старики! А от батьки так никого и не запишете?

Говорил парень лет тринадцати, очередной десятский, собиравший для нас стариков. Он молча стоял все время, протиснувшись незаметно в передний ряд, заложив руки за пояс, и, видимо, держал про себя все время заботу о своей семье. Видя, что его семью обошли, он вдруг «забунтовал» против мира. «Неладно, старики!»

— Ишь ты, пузырь, — сказал кто-то. — Отец у тебя на жалованьи… Тебе бы у дверей стоять надо…

— На жалованьи! Как о жалованье, сами знаете. Нешто он нас, экую ораву, прокормит на четыре-то рубля! Что вы это, старики! Бога не боитесь!

— Все мы эдакие, — нерешительно говорит кто-то. Однако смелое вмешательство юного птенца, защищающего свое гнездо, видимо, нравится миру.

— Тебе бы, пузырю, вон где, у дверей стоять, а не со стариками… Вишь ты, влетел какой слетыш! Да и то верно: бедствуют… Внесите уж, коли можете, ваше благородие.

Мужики смотрят на меня. Я чувствую, что мир отступает «от равнения», но мне и самому хочется позволить себе эту маленькую роскошь, отступить на минуту от этих аптекарских взвешиваний нужды. И я вношу парня тридцать шестым, нарушая прежде намеченные границы и округленность цифры. Парень тотчас же поворачивается и с тем же серьезным видом идет вон, может быть, к матери, — сообщить, что один рот с хлеба долой.

На лицах крестьян бродит что-то вроде улыбки… Но эпизод быстро изглаживается. И здесь выступает вопрос: как быть остальным мужикам — «жителям», вопрос, на который мне нечего ответить…

Тихою темною ночью мы вернулись в Слободу, и я переночевал здесь в усадьбе, в самом центре кочубейства… И впечатления дня все толпились кругом, покрывая спокойную обстановку старого дома. Просторные комнаты, мягкий свет лампы и портрет старого Кочубея, глядящий на меня с высокой стены загадочным взглядом.


Читать далее

Павловские очерки*
Вместо вступления. Размышления о павловском колоколе 12.04.13
Очерк первый. «На скупке» 12.04.13
Очерк второй. Скупщик и скупщицкая философия 12.04.13
Заключение 12.04.13
В голодный год*
Вместо предисловия 12.04.13
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13
XVIII 12.04.13
Заключение 12.04.13
Приложение 12.04.13
Мултанское жертвоприношение*
Мултанское жертвоприношение 12.04.13
К отчету о мултанском жертвоприношении 12.04.13
Приносятся ли вотяками человеские жертвы? 12.04.13
Решение сената по мултанскому делу 12.04.13
Толки печати о мултанском деле 12.04.13
«Они судили мултанцев…» 12.04.13
Знаменитость конца века* 12.04.13
Дом № 13* 12.04.13
Сорочинская трагедия* 12.04.13
Бытовое явление. Заметки публициста о смертной казни* 12.04.13
Черты военного правосудия* 12.04.13
В успокоенной деревне* 12.04.13
Истязательская оргия* 12.04.13
О «России» и о революции* 12.04.13
Дело Бейлиса* 12.04.13
О суде, о защите и о печати* 12.04.13
Случайные заметки* 12.04.13
Комментарии 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть