ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЗАВОЕВАННЫЙ ГОРОД

Онлайн чтение книги Тома-Ягненок
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЗАВОЕВАННЫЙ ГОРОД

I

В тот же вечер, Тома Трюбле, капитан, сказал Луи Геноле, помощнику:

— Брат, Господь послал нам тот случай, которого мы дожидались. Когда я давеча, желая подогреть храбрость наших ребят, кричал им, что галион полон золота, я сам не подозревал, что на нем его столько. Теперь мы богаты, так богаты, что было бы грешно не оградить нашего богатства от возможных случайностей. Даже если бы мы каперствовали двадцать лет, и больше того, даже если бы мы исходили все моря, никогда уже нам не встретить такого приза. Поэтому нам нужно, по-моему, двинуться к Тортуге; до нее не больше полутораста миль, и мы их сделаем в два счета. Там мы как-нибудь обмачтуем наш корабль. Ты примешь его, оставишь на нем сколько надо будет матросов и отправишься, как только можно будет, в Сен-Мало. Так как только в Сен-Мало мы сможем извлечь настоящий барыш из этого чудесного груза.

— Так мы и сделаем, — ответил Луи Геноле, — это мудрое решение.

Галион мог еще идти под остатками нижних парусов, а этого было вполне достаточно для такого короткого перехода. Впрочем, «Горностай» должен был идти все время рядом, и, в случае надобности, мог взять его на буксир, потому что надо сознаться, что никогда еще, на памяти корсаров, никто не захватывал столь сказочного приза. По самому грубому подсчету, одного награбленного металла, как в слитках, так и в чеканке, было на сумму до четырехсот сорока трех тысяч ливров, считая, как обычно, ливр серебряного лома равным десяти пиастрам. К этому надо было прибавить много драгоценных камней, среди которых некоторые были замечательной красоты; драгоценнейшие ткани; ценное дерево; пряности; много продовольствия; напитки; боевые припасы; словом, вдоволь всего, чтобы навечно обогатить, как сказал Тома, весь «Горностай», от капитана и помощника до молодых матросов и юнг включительно, не говоря о поставщике и арматоре.

— Ах ты черт! — повторял Тома, очень довольный, — брат мой Луи, тебе предстоит блестящее, триумфальное возвращение в Доброе Море; наши земляки глазам своим не поверят, когда ты, уехав помощником на довольно-таки жалком легком фрегате, вернешься капитаном линейного корабля первого ранга!

Но Луи Геноле с грустью взглянул на своего начальника.

— Все это для меня хорошо, — сказал он. — А для тебя?

— Для меня? — повторил Тома, сразу сделавшись серьезным.

Они сидели вдвоем, с глазу на глаз, запершись в кают-компании. Тома все же понизил голос, раньше чем ответить.

— Ты же знаешь, что я не хочу появляться в Сен-Мало, пока не буду уверен в том, что могу сделать это безнаказанно.

Но Луи Геноле покачал головой.

— Неужели ты думаешь, что тебе нельзя вернуться теперь, когда ты богат и покрыл себя славой? И неужели сестра Винсента Кердонкюфа… царствие ему небесное» не рада будет выйти за тебя замуж, чтобы добиться почета, иметь собственный дом и набитые дукатами сундуки? Ведь все это тебя ждет, как только «Горностай» выкинется на пески Тузно!

— Как сказать! — задумчиво сказал Тома.

Поначалу он с удовольствием и охотой слушал своего помощника. Но при имени убитого им человека, сразу нахмурился. И в то время, как Луи Геноле все еще продолжал говорить про сестру Винсента, Тома с некоторым замешательством смотрел на запертую дверь в каюту, где помещалось его собственное капитанское ложе. Геноле поймал этот взгляд.

— Кстати о девках, — продолжал он, приняв озабоченный вид, — что ты намерен делать с той? — Он показал пальцем на дверь каюты.

Тома нахмурил брови и опустил глаза.

— Почем я знаю? — сказал он нерешительно.

— Зачем ты ее запер здесь, на нашем судне и в собственной каюте?

— Почем я знаю?

Оба они довольно долго молчали. Затем Тома, уступая главной своей заботе, спросил у Лук

— Послушай, ты набожнее меня и рассудительнее… Что по-твоему, колдунья она или нет?

— Почем я знаю? — ответил в свой черед Геноле.

Но на всякий случай перекрестился.

Действительно, несколько часов тому назад Тома Трюбле, как только галион был приведен в порядок, велел перевезти на «Горностай» черноволосую девушку, оказавшую ему такое решительное сопротивление при захвате призового судна.

Почему? Он и сам этого хорошенько не знал, что и подтвердил только что совершенно искренне, в разговоре с Луи. Может быть, из-за неудовлетворенного, страстного, исступленного желания, может быть, из-за страха, суеверного страха: по-прежнему загадочная «Смуглянка из Макареньи» продолжала странным образом волновать Тома, тем более, что и Луи Геноле, которого он на этот счет несколько раз расспрашивал, не знал, что ответить и сам забеспокоился.

— Испанцы, — заметил он проницательно, — большей частью добрые христиане и католики. Но среди них все же встречается много безбожников, вроде цыган, мавров, жидов и даже некромантов. Если твоя девка из их числа, то нам всем придется об этом пожалеть.

Упомянутая девка, пока истинная природа ее оставалась невыясненной, была заключена в собственной каюте Тома. Но Тома к ней пока не являлся. Он, видимо, не спешил с этим и не торопил с окончанием работ, связанных с захватом корабля. К тому же требовалась осмотрительность, и надо было принять еще много предосторожностей. Сражение было кровавое. Из девяноста двух человек, бывших на фрегате перед нападением на галион, тридцать человек было убито, а восемь получило такие тяжелые раны и увечья, что надолго выбыли из строя, не говоря уже о легких ранениях, никого не удивлявших, так как не было почти ни одного матроса, который бы в этом деле не пролил крови, много или мало. Поэтому Тома, располагая всего пятьюдесятью четырьмя матросами, но решив во что бы то ни стало сохранить свой приз, даже если бы ему пришлось бросить ради этого «Горностай», приказал тридцати шести матросам, кому выпало по жребию, отправиться на галион, чтобы дать ему настоящую команду и поручил Луи Геноле ими распоряжаться. Итак, на фрегате оставалось всего восемнадцать человек. Всякое восстание пленников на корабле было бы легко подавлено. Что же касается возможной встречи с каким-нибудь неприятельским судном, то восемнадцати бойцов с одной стороны, так же как и тридцати шести с другой, было слишком недостаточно для обслуживания артиллерии фрегата и галиона. Тома, однако же, надеялся, что в этом случае их флаг — малуанский флаг — наверняка защитит их от нападений и что мало найдется таких отважных голландских и испанских крейсеров, которые бы решились выступить против двух противников столь внушительного вида, ничем не обнаруживающих своей действительной немощи и слабости.

Пока что, во всяком случае, нечего было бояться такого рода опасности, так как бриз, как это часто случается в Антиллах, сначала затих с заходом солнца, а потом совершенно прекратился. Так что сейчас мертвый штиль, наверное, остановил все суда на море. Поэтому оба корабля, стоя неподвижно рядом, в центре пустынного горизонта, находились пока в полной безопасности. И Луи Геноле мог без опасения спустить свой вельбот и отправиться поужинать с Тома Трюбле, чтобы лучше и удобнее столковаться друг с другом о том, что надлежало предпринять в дальнейшем. Одержав так удачно победу, надо было ее также удачно использовать. Поэтому оба капитана тщательно обсудили и рассмотрели как следует все возможные случайности.

Тома Трюбле и Луи Геноле долго молча глядели через открытые порты на неподвижный океан и усеянное звездами небо. Луна струила по черной воде узкий ручеек ртути.

— Брат мой, Тома, — сказал вдруг Луи Геноле, — тягостно мне и грустно оставлять тебя одного в этой стране, полной зловредных и скверных людей, и уходить без тебя к нашей милой Бретани, где так много прекрасных церквей и столько чудотворных святых.

— Увы! — молвил Тома, покачав головой.

Он смотрел на ночное море. Еле заметное дуновение сменило полный штиль.

— Брат мой, Тома, — продолжал Луи Геноле. — Ты можешь на меня положиться, я все сделаю по твоему желанию и вернусь сюда как можно скорее, чтобы принести тебе добрую весть, которой ты ждешь и которая позволит тебе, наконец, вернуться без страха и риска домой. Но будь уверен, что как я ни стосковался по давно покинутой родине, и как ни рад буду возвратиться в наш город, да еще с таким почетом благодаря твоей доблести, все же мне будет грустно, что не со мной мой первый товарищ и начальник, когда мы бросим, как водится, самый маленький наш дрек у порога кабака Больших Ворот, и когда потом мы затеплим наши свечи у соборного алтаря для благодарственной мессы, которую мы отслужим!

— Увы! — повторил Тома.

Тот, кто увидел бы его сейчас, сокрушенного и меланхоличного, с крупными слезами в светлых глазах от печали по милой Бретанской отчизне, которую Геноле ему напомнил, тот бы не узнал в этом простодушном и жалостливом парне свирепого корсара Тома Трюбле, более страшного для вражеских купцов, чем бури и кораблекрушения…

Немного позже вельбот Луи Геноле возвратился с фрегата на корабль; так как бриз настолько окреп, что наполнил, хотя и вяло, паруса обоих судов, то надо было пользоваться даже самым маленьким порывом ветра, чтобы поскорее достигнуть Тортуги.

Тем не менее, Тома не захотел взяться сам за простое управление и ограничился тем, что дал свои наставления боцману. Тома остался в кают-компании и, облокотясь на нижний косяк порта, следил за уходящим вельботом помощника. Весла равномерно опускались в темную воду, и в поднимаемой пене плясал таинственный свет…

Когда вельбот скрылся из виду, а на палубе «Горностая» утих топот босоногих матросов, брасопящих паруса, и замолк всякий шум, тогда в глухой тишине уснувшего корабля Тома выпрямился, отошел от порта, отцепил один из фонарей, висевших на бимсах кают-компании, и направился к запертой двери в капитанскую каюту.

Перед тем как войти, он приостановился, но всего лишь на мгновение…

II

Каюта была невелика, фонарь осветил ее всю. Желтый свет отразился от деревянных окрашенных стен. По закопченному потолку заплясали тени. Блеснула медь иллюминатора.

Тома Трюбле бесшумно закрыл дверь и поднял фонарь, чтобы лучше видеть.

Две скамейки, шкаф, прикрепленный болтами в углублении внутренней обшивки между двумя шпангоутами, и койка составляли все убранство. Койка, узенькая кровать, стояла против шкафа и, подобно ему, была прикреплена болтами к стенке. Лежа на этой койке, со связанными грубой прядью пенькового каната руками и ногами, спала пленница, очевидно, обессиленная усталостью и страхом. Свечной огарок, поднятый над ее лицом, не разбудил ее.

Она была прекрасна. Сон успокоил черты ее лица, недавно встревоженного и ожесточенного, и обнаружил ее юный, почти детский возраст. Вероятно, ей было лет шестнадцать. Может быть и меньше. Но янтарный цвет ее кожи, твердые линии рта, четкие очертания носа с нервными ноздрями, иссиня черный цвет волос — все отнимало у красивого лица детскую невинность и мягкую нежность. Тома, пристальнее вглядевшись в спокойную энергию этого девичьего лица, снова усомнился, может ли простая Дочь мужчины и женщины таить в себе столько явной воли. И нет ли здесь скорее какой-нибудь чертовщины и колдовства. Невольно он поднял глаза к большому деревянному распятию, висевшему над кроватью — единственному украшению каюты, суровой, как келья монаха; прибитая у подножия креста раковина заменяла кропильницу, и Тома никогда не забывал подлить в нее несколько капель святой воды, которые он брал из большой бутыли, освященной перед отъездом из Сен-Мало, по великой милости, высокочтимым епископом Никола Павильоном. Но под божественным изображением, под водой, очищающей от грехов, колдунья не могла бы так безмятежно спать… Ради большей предосторожности Тома опустил в раковину пальцы правой руки и окропил спящую. Она вздрогнула, но даже не вздохнула. Одержимая бесом, конечно, стала бы корчиться, словно пронзенная каленым железом. Бесспорно и ясно было доказано: в пленнице не было ничего дьявольского.

Сразу осмелев, Тома положил сильную руку на нежное плечо. Внезапно разбуженная девушка сразу вскочила, но все же не вскрикнула: видно, она была не из тех бабенок, что визжат и пищат по всякому поводу и без повода. Связанные руки очень стесняли ее. С большим трудом ей удалось облокотиться. И все время она не спускала глаз с Тома, который, снова растерявшись, не знал что сказать и довольно долгое время молчал.

В конце концов он все же заговорил. Своим грубым малуанским голосом, ставшим под действием штормов в открытом море еще более хриплым и густым, он сказал:

— Кто ты? Как твое имя и где твоя родина? Откуда ты ехала и куда направлялась, когда я взял тебя в плен?

Но она не отвечала, продолжая по-прежнему пристально смотреть на него.

Погодя, он снова начал свои расспросы.

— Как тебя зовут?

Она молчала. Он добавил, говоря громче:

— Ты не понимаешь меня?

Она даже головой не покачала. Ни да, ни нет. Смущенный, он несколько секунд колебался. Но вдруг вспомнил.

— Ты меня понимаешь, раз ты давеча со мной говорила! — закричал он рассержено.

В нем снова пробудилось любопытство.

— Эта Смуглянка из Макареньи, которую ты тогда призывала на помощь. Кто она?

Сжатые губы скривились полуулыбкой высшего презрения. Но по-прежнему ответа не последовало. И тотчас же презрительное лицо, лишь на миг переставшее быть бесстрастным, сразу обрело всю свою невозмутимость.

Мало-помалу в сердце Тома, успокоившегося и похрабревшего, поднимался гнев. Рука его грубо тряхнула нежное плечо. Он закричал:

— Тебе что, — язык надо развязать? Смотри! Я сумею это сделать! Недолго ты у меня будешь немую корчить, мавританка ты этакая и язычница!

Но на этот раз она вскочила, странно задетая этим оскорблением, и, в свою очередь, закричала:

— Неправда! Ты соврал своим собачьим языком, собака, собачий сын, вор, еретик. Я христианка по милости Всемогущего Господа нашего и предстательством нашей Смуглянки! Да! И уж конечно лучшая христианка и католичка, чем такой разбойник16В то время испанцы Нового Света называли всех флибустьеров и авантюристов разбойниками (Ladrones)., как ты!

Смутившись, он ответил не сразу. Тогда она приказала тоном королевы

— Развяжи эту веревку!

И протянула ему свои связанные руки. Подчиняясь какому-то таинственному внушению, Тома Трюбле, корсар, повиновался.

Когда девушка почувствовала, что руки ее свободны, она слегка сжала свои очень тонкие пальцы, как бы для того, чтобы восстановить в них свободное кровообращение. После этого она хотела было начать сама развязывать канатную прядь, опутывающую ей ноги. Но, сейчас же опомнившись, только показала пальцем на завязанный узел Тома:

— Развяжи еще эту веревку! — приказала она еще повелительнее.

И Тома опять-таки повиновался.

И вот она непринужденно сидела на кровати, как в удобном кресле, а Тома Трюбле стоял перед ней. Теперь она задавала Тома Трюбле вопросы, и Тома Трюбле покорно ей отвечал.

Она начала свой допрос так же, как и он хотел было начать:

— Кто ты? Как твое имя? Где твоя родина?

И он на все это ей ответил, и его гордость мужчины и господина не восстала против такой странной перемены ролей. Она же — пленная, побежденная, во власти победителя, — без волнения услышала страшное имя, наводящее ужас на всю Вест-Индию: Тома Трюбле… Но теперь, быть может, меньше его презирая, или довольная тем, что ей удалось так скоро укротить такого врага, она стала отвечать, хотя и еле-еле, на вопросы, которые он снова начал, почти застенчиво, ей задавать.

Ее зовут Хуана. Ей семнадцать лет. Она родом из Севильи, чистейшей андалузской крови. Дочь идальго, с гордостью объявила она. В Севилью она направлялась на галионе, чтобы выполнить данный ею обет, и затем должна была снова вернуться в Вест-Индию, где живет вся ее семья. Как имя этой семьи. Это слишком благородное имя, чтобы произносить его в этом разбойничьем вертепе. Ее родители — знатные господа в прекрасном городе, откуда вышел галион, — Сиудад-Реале, в Новой Гренаде, в таком богатом и могущественном городе, что ни один из европейских королей не мог бы ни купить его, ни завоевать. И конечно же, гораздо почетнее быть губернатором этого города или наместником, чем таскаться по морю с бандой диких пиратов, грабя и избивая честных людей на каждом встречном корабле.

Не обращая внимания на оскорбления, Тома спросил:

— А твои родители ехали с тобой? Взял я их в плен? Или убил?

Но она залилась горделивым смехом:

— Сумасшедший!.. Если бы они были здесь, так это они бы тебя взяли в плен и тут же повесили бы на твоей собственной рее. Двадцать таких бандитов, как ты, не испугали бы ни моего отца, ни моего брата, ни такого храбреца, который будет моим мужем.

Тома узнал всегдашнее испанское хвастовство, которое он привык неизменно встречать всегда и всюду. Призвав собственную гордость, он пожал плечами.

— Ни один человек твоего племени, — проворчал он, — никогда не встречал меня без страха и горя!

И так как она еще громче засмеялась, желая скрыть свою ярость и обиду, он решился взглянуть ей в лицо.

— Если б они были такими храбрыми, твои земляки, ты разве была бы здесь? В сегодняшнем бою я победил их больше тысячи, а моих молодцов было меньше ста!

Она раскрыла рот, чтобы ответить, но он решительно приказал ей молчать.

— Молчи! И помни, что ты моя пленница.

Она проглотила обиду. И они оставались так друг против друга, онемевшие, полные ненависти «

Потом она сделала над собой усилие и снова заговорила. Она сказала:

— Мой отец заплатит тебе большой выкуп за меня, и ты сможешь удовлетворить свой пиратский аппетит!

Но он возразил, смотря на нее сверху вниз, со странным выражением в своих больших глазах цвета бегущей воды:

— А кто тебе сказал, что я приму выкуп за тебя?

Впервые он увидел, как она вздрогнула.

— Тогда, — сказала она, — что же ты намерен со мной сделать?

Он колебался несколько долгих секунд, и щеки его побагровели. Вдруг он бросился на нее, как пьяный, подмял ее под себя, сжимая до боли ее плечи в своих мощных, как тиски, матросских руках и опрокинул ее на койку, крича:

— С тобой вот что я сделаю!

Он воображал, что сейчас же ею овладеет. Но она не поддавалась, как не поддалась и раньше, сжимая ноги и отворачивая голову, чтобы избежать и поцелуев и объятий. Он боролся некоторое время, выпустив одну ее руку, чтобы обхватить ее за талию, и продолжал мять это нежное тело своими стальными пальцами. Но девушка сопротивлялась с такой гибкостью, что его грубые нападения оставались безуспешны. И, наконец, она сумела так воспользоваться своей свободной рукой, что он сразу зарычал от боли: она ударила его в самое чувствительное место.

— Потаскуха! — закричал он, ослепленный яростью и болью. — Сука! Потаскуха! Ты не долго будешь торжествовать! Ты будешь моей, или я подохну, клянусь Пресвятой Девой Больших Ворот! Хотя бы мне для этого пришлось принайтовать тебе руки и ноги к четырем углам койки и так вытянуть найтовы, чтобы тебя живой четвертовать.

— Посмей! — закричала она, сверкая глазами. — И твоя Дева, как ее там, собачья дева, дева язычника, не одолеет Смуглянки из Макареньи, которой я посвятила свою девственность и которая ее защитит против всех разбойников твоей породы!..

Она перевела дыхание. Она задыхалась от борьбы, и грудь ее тяжело вздымалась, приподымая черную шаль, завязанную по севильской моде, крест-накрест над юбкой. Затем она продолжала уже более спокойно, но не менее решительно:

— Невинна я, и останусь невинной, знай это! Мое благородное тело не для мужика! Ты меня не возьмешь ни силой, ни хитростью. Если ты выпустишь меня на свободу, ты получишь большой выкуп! Если нет, то ничего не получишь: ни денег, ни меня! Так и знай!

Он стоял теперь в глубине каюты, скрестив руки, превозмогая свою боль. Невозмутимо выслушал он вызов пленницы. И очень холодно ответил:

— Сама ты вот что знай: я здесь владыка, я один, после Бога; я всегда поступал и буду поступать так, как мне заблагорассудится. Ты моя пленница и моя раба; пленницей моей и рабой ты и останешься, овладею я тобою или нет, безразлично. Никогда я не возвращу тебя твоим родным.

Она вскочила на ноги, прошла три шага ему навстречу, почти коснулась его и, смотря ему прямо в глаза, крикнула:

— Тогда тем хуже для тебя!

Он ответил:

— Тем хуже для тебя самой!

Затем он вышел, оставив ее одну в каюте и снова запер дверь за собой. А сам отправился спать в пустую теперь постель Луи Геноле.

III

Спустя три дня, при восходе солнца, фрегат, в сопровождении галиона, бросил якорь в гавани Тортуги под защитой пушек западной батареи и высокой восточной башни. На берег высыпало множество народа, чтобы полюбоваться небывалым призом и подивиться тому, как двадцатипушечный корсарский фрегат захватил линейный корабль, в четыре раза лучше вооруженный и в десять раз более сильный по типу. Особенно поражались, что после такого сражения, поневоле упорного, у» Горностая» не было ни одной порванной снасти, ни одной пробоины в корпусе. И присутствовавшие здесь флибустьеры, так же, как и все другие моряки, привычные к морским битвам, чувствовали, как в их сердцах возрастает уважение, которое они давно питали к Тома Трюбле и его потрясающему искусству в боях.

Господин д'Ожерон, губернатор, не стал даже дожидаться, пока победитель явится к нему с визитом и засвидетельствует свое почтение. Он поторопился подъехать сам на своем вельботе к борту «Горностая»и радостно бросился в объятия Тома, приветствуя его и от собственного имени, и от имени короля, который не приминул бы возрадоваться, увидев, что один из его подданных, гражданин доброго города Сен-Мало — столь славного и верного — одержал такую победу над врагами государства. После чего покрытые славой Тома Трюбле, Луи Геноле и несколько их товарищей по оружию отправились вместе с губернатором торжественной процессией поблагодарить, как должно, Бога, в часовню, заменявшую на острове и церковь, и собор. Тома пожертвовал этой часовне все то, что вез с собой на галионе испанский архиепископ: богатые облачения и церковную утварь. Что касается самого архиепископа, то его заставили присоединиться к процессии и даже стать во главе ее, самому совершить богослужение и пропеть Te Deum в ознаменование поражения его сородичей. Он выполнил все это самым учтивым образом.

Позже все перешли к менее важным делам. Вопрос о пленных пока был отложен; удовольствовались тем, что свезли всех на берег и поручили их охрану господину д'Ожерону, который наполнил ими свои тюрьмы, а самых здоровых поставил работать на своих плантациях. Все это до той поры, пока не определится общая сумма выкупа. С одним только архиепископом из Санта-Фе обошлись очень милостиво: его выпустили на свободу и даже отвезли с почетом в испанский порт Сантьяго, на остров Кубу; архипастырь был этим очень тронут, хотя и заявил, что его без ножа зарезали, потребовав с него выкуп в шестьдесят шесть тысяч испанских дукатов, равных ста тысячам французских ливров, и не уступая ни единого су, вместо того выкупа — в пять раз меньшего, — который он вначале предлагал. Настоятели, каноники, архидьяконы и священники, сопровождавшие его преосвященство, были все задержаны на Тортуге в качестве поручителей за выкуп; исключение сделали только для прелестного мальчика из церковного хора, которого архиепископ очень настойчиво и усиленно просил оставить при нем «для помощи в богослужении», как он говорил. На это охотно согласились, тем более, что господин д'Ожерон через свою тайную разведку узнал, что этот столь любимый маленький певчий не кто иной, как собственный сын прелата. Порядочные люди посовестились бы отнять ребенка у отца, тем более, что не было никакой необходимости прибегать к такой строгой и жестокой мере.

Между тем починка галиона шла своим чередом. На Тортуге не было недостатка ни в мачтах, ни в реях, ни в оснастке всякого рода. Весь попорченный или разрушенный малуанскими ядрами такелаж был очень скоро восстановлен. Не прошло и двух недель как в одно прекрасное утро к Тома Трюбле явился Луи Геноле с отчетом: все закончено и галион может хоть сейчас поднять паруса: все на месте до последнего гвоздика. Оставалось, значит, решить только вопрос о команде.

— Капитан Луи, — произнес Тома, — я хочу предоставить это на полное твое усмотрение, что и естественно, неправда ли?.. Ведь ты для нашей обоюдной пользы отведешь во Францию наш приз. Как ты думаешь, какая должна быть команда на таком корабле?

Луи Геноле покачал головой.

— Капитан Тома, — сказал он, — господин Кольбер, знающий толк в этом деле, не пустил бы в море корабль такого тоннажа меньше, чем с двумястами пятьюдесятью матросами и ста двадцатью солдатами, должным образом внесенными в корабельный список.

— Я с тобой согласен, — подтвердил Тома.

— Но у нас, — продолжал Геноле, нет ни двухсот пятидесяти матросов, ни ста двадцати солдат. У нас осталось, считая всех, кто хоть на что-нибудь способен, пятьдесят четыре годных человека. Не могут ведь идти в расчет наши восемь раненых и увечных, которые сейчас не в силах даже шкота вытянуть.

— Да, — сказал Тома. — И хотя пятьдесят четыре славных малуанских молодца стоят во время абордажа ста двадцати солдат и двухсот пятидесяти матросов, и даже больше, — на галионе это узнали, если не знали раньше, — однако же правда и то, что для управления парусами четырех мачт, из которых самая высокая в тридцать пять саженей, и для обслуживания шестидесяти четырех пушек в четырех батареях, по два на каждом лаге, пятьдесят четыре молодца составляют всего лишь пятьдесят четыре молодца, или сто восемь рук для работы. У тебя совсем не будет лишних, брат мой Луи! Поэтому бери всех! И оставь меня одного на нашем «Горностае». Меня одного хватит, чтобы уберечь его в этой надежной гавани. Впрочем, в случае надобности, кто мне мешает набрать себе бравых авантюристов Флибусты. Немногие откажутся заключить договор с Тома Трюбле.

И в самом деле Тома Трюбле был прав: пятидесяти четырех человек, даже и корсаров, было далеко недостаточно для того, чтобы прилично обслуживать галион. Поэтому было бы крайне непредусмотрительно снимать хотя бы одного из этих пятидесяти четырех. А с другой стороны, «Горностай», стоя на якоре в дружеском порту и под защитой береговых батарей, мог ничего не опасаться.

Все же Луи Геноле долго не соглашался со справедливыми доводами Тома. Он был слишком хорошим моряком, чтобы оспаривать их благоразумие, и возражал лишь против того полного одиночества, в котором останется Тома Трюбле, очутившись совсем один на пустом фрегате, подобно сторожевому псу, забытому на цепи во дворе покинутой хозяевами усадьбы. Часто случалось, что таким же точно образом флибустьеры покидали на каком-нибудь пустынном острове своих начальников, оставляя им только ружья, пистолеты, сабли и немного пороху, и свинца, — когда эти начальники были почему-либо неугодны этим флибустьерам. Простительно ли было такое варварство по отношению к лучшему и храбрейшему во всей Америке капитану-корсару, когда только что этот капитан так обогатил и прославил весь свой экипаж.

Но Тома только смеялся в ответ на эти соображения. Наконец он хлопнул Геноле по плечу и властно заставил его замолчать.

— Брат мой, Луи, — сказал он, — я знаю, что ты меня любишь, и я вижу твое огорчение. Но знай: я все же поступлю по-своему и все будет сделано так, как я решил! Впрочем, чего тебе бояться: ведь ты сам вернешься через шесть-семь месяцев, как только доставишь в надежное место наш груз. Черт возьми! Тебе лишь остается решиться, а я бьюсь об заклад, что к заветному дню твоего возвращения буду еще толще, жирнее, живее и крепче здоровьем, чем сейчас.

— Это возможно, — озабоченно пробормотал Луи Геноле, — но телесное здоровье не самое важное!..

Тома, сам озабоченный, нахмурился и перестал смеяться. Тем не менее, резким движением руки он отвел неприятное предположение, и не позволил его высказать…

И, как того хотел Тома, на следующей неделе галион снялся с якоря и поднял паруса, направляясь к милой Франции; все до единого пятьдесят четыре матроса «Горностая» ушли на нем. А «Горностай» остался. И Тома Трюбле, капитан, стоя на ахтер-кастеле, смотрел поверх гакаборта, как удаляется его экипаж, который он столько раз водил к победе, и который, покидая его, приветствовал его такими криками и так размахивал шапками, что корсару мог бы позавидовать любой командующий эскадрой или вице-адмирал королевского флота в день блестящего генерального сражения.

IV

Отныне много дней и много недель, год, быть может, или больше, Тома Трюбле, подобно отшельнику, должен был вести уединенную жизнь на своем фрегате, где под его начальством влачила свое существование лишь та горсточка калек и инвалидов, которая не могла отплыть на борту галиона и продолжала кое-как лечить свои плохо заживающие раны.

Сам Тома, здоровый и сильный — он не раз бывал ранен в бою, но всегда легко, — казалось, не очень-то годился для ремесла сиделки, на которое был обречен силой обстоятельств. И немало удивились флибустьеры и другие жители Тортуги, когда узнали про странное решение самого знаменитейшего из американских корсаров, про это истинное отречение, на которое он пошел. Многие сначала вовсе не хотели этому верить, объявили все вздором и утверждали, что никогда великий Трюбле не отпустил бы своего помощника и своей команды одних на борту призового судна, которое ни команда, ни помощник, конечно, не захватили бы без него. Кто поверит тому, что такой человек остался на фрегате, виднеющемся вон там на рейде со срубленными мачтами, сложенными реями и в таком, поистине, состоянии, что скорее ему нужен сторож, а не капитан. Пришлось, однако же, покориться перед очевидностью после того, как несколько рыбаков и матросов, проходя на шлюпках невдалеке от «Горностая», не раз видели Тома Трюбле собственной персоной, слоняющегося, как неприкаянная душа, по своему ахтер-кастелю от правого борта к левому и от левого к правому, или целыми часами молча созерцающего море, опершись о какой-нибудь поручень или протянутый леер. Тогда стали еще больше удивляться. Но скоро распространился слух, что это странное уединение, сменившее четыре года непрерывной деятельности, не без тайных причин. Стало известно, что Тома Трюбле выбрал себе среди пленных, взятых на борту галиона, молодую испанскую даму, красивую, говорили, как Божий день. И один из племянников губернатора, только что закончивший свое обучение и не забывший еще его азов, очень кстати упомянул о Ганнибале и наслаждениях древней Капуно.

— Понятно! — решили все наконец, — любовь — великая сила! Наш Тома, подобно многим славным бойцам воюет теперь в стране любви!..

Если уж говорить о войне, то эта война, уже наверное, могла почитаться одной из самых трудных, какие только приходилось вести Тома.

Действительно, пленница Хуана ничуть не смягчилась, и время тут не помогало. Терпение, так же как и насилие, ничего не могли поделать с этим неодолимым упрямством, с этой испанской спесью, обратившейся в добродетель, и в яростную притом добродетель. И с той, и с другой стороны положение оставалось без перемен. Пленница жила в каюте Тома, а Тома в каюте Луи Геноле. Впрочем, ни она, ни он почти не выходили из своих берлог. И увидев их рядом, трудно было бы сразу решить, кто у кого в неволе. Тома каждый день входил к Хуане и старался развлекать ее разговорами. Предлогом его посещений была учтивая заботливость о самочувствии молодой девушки. Говоря правду, оно на самом деле беспокоило Тома, который даже велел купить и подарил своей пленнице невольницу-индианку. И Хуана приняла подарок все с тем же видом королевы

Вопрос о любви совершенно отпал, по крайней мере на словах, потому что с глазу на глаз Тома и Хуана продолжали оставаться противниками. Один, готовый к нападению, другая — к защите. Но Тома, уже дважды отброшенный, — и мы знаем, как решительно, — еще не решался на третий приступ. Так что, оставаясь оба начеку и не показывая своих когтей, они довольно вежливо вели беседы. Хуана, предпочитавшая первое время молчать, вскоре решила, что лучше будет говорить, чтобы сильнее подавить врага всеми преимуществами, которые она перед ним имела или делала вид, что имеет. Таким образом Тома узнал тысячу мелких происшествий, подробностей и анекдотов, всегда чрезвычайно благоприятных для его пленницы, и мог вволю удостовериться в том, какая она знатная дама, по крайней мере, если верить ее словам. Сказать по правде, это величие никогда не производило на Тома того впечатления, какого хотелось бы Хуане.

Хуана, по ее собственным словам, родилась в Севилье семнадцать лет тому назад. В этом-то великолепном городе, самом обширном и знатном во всей Испании и даже во всей Европе, — так утверждала Хуана, — впитала она с молоком кормилицы то исключительное и ревностное благоговение, которое она никогда не переставала выказывать великой и могущественной Мадонне, покровительнице Севильи, Макаренской Богоматери, которую там называют попросту «Нашей Смуглянкой», по той причине, что изобразивший ее благочестивый мастер сделал ее красивой, черноволосой андалузкой. Тома был очень рад этому объяснению, получив наконец уверенность в том, что эта Смуглянка, недавно так его беспокоившая, была не кем иным, как испанской сестрой доброй малуанской Богородицы Больших Ворот. В Севилье родители Хуаны занимали одно из первых мест, — опять-таки по ее словам. А так как слишком многочисленное население Севильи стремилось время от времени покинуть андалузскую землю и эмигрировать в поисках счастья в Новый Свет, то ее родители, столь высокопоставленные, соблаговолили в один прекрасный день возглавить эту эмиграцию и повезти всех желающих в Вест-Индию. Таким образом, из Испании выселилось несколько тысяч мужчин, женщин и детей, поклявшихся, что сумеют создать где-нибудь в глубине Америки новый город, больше, сильнее и богаче даже самой Севильи. И они сдержали свою клятву: не прошло и десяти лет с того времени, а созданный ими город, Сиудад-Реаль Новой Гренады, — город, совсем еще юный и не достигший полного своего расцвета, — уже слыл одним из самых славных городов Вест-Индии. Хуана, собственными глазами наблюдавшая его рост и почитавшая себя — искренне или нет — как бы его государыней, не переставала восхищаться великолепием этой подлинной столицы. Там только и были, что «монументальные постройки, гражданские и военные укрепления, форты, крепости, цитадель, редут, ратуша, губернаторский дворец и великолепные особняки, украшенные гербами, »а в особенности много там было «часовен, монастырей, семинарий, базилик, был собор и архиерейский дом в виде пышного замка. Прекрасно мощенные улицы сияли чистотой во всякое время года. Дома, постоянно окрашиваемые заново, являли взору тысячи нарядных цветов, на которые светлое солнце Америки накладывало шелковистый лак своих лучей, как солнце Испании на занавеси и драпировки, которые протягивают в Севилье от балкона к балкону в дни торжественных праздников. Вокруг умело обрабатываемые поместья полны были бесчисленных садов и огромных, чрезвычайно плодородных полей, где собирали лучшие фрукты, снимали богатейший урожай. Стада паслись в степях, по сравнению с которыми все луга Франции и других стран показались бы пустынями и болотами.» Бесспорно, гордая барышня, державная властительница или почти что так — столь замечательного рода, имела право смотреть свысока на этого простого и грубого матроса, Тома Трюбле, рожденного в бедном краю, затопленном дождями и туманами, Тома Трюбле, который вместо предков перечислял одни только свои подвиги. Так что, время от времени Хуана, решив вдруг, что слова ее пробили брешь в упорной воле корсара, прерывала себя посреди какого-нибудь удивительного рассказа и заводила свою старую песню:

— Видишь, какой выкуп ты теряешь из-за своего упорства? Ну! Отвези меня в Сиудад-Реаль и положись на щедрость моих родных! Не то…

Но тогда взгляд Тома под пушистым сводом его нахмуренных бровей сверкал таким грозным блеском, что девушка, внезапно робея, несмотря на всю свою кичливость, не смела даже закончить начатой фразы и замолкала.

Она вознаграждала себя в другие часы. И часто Тома приходилось склонять голову и отступать перед своей пленницей. Хуана оказывалась даже сильнее в те минуты, когда Тома готов был ее считать слабой и беззащитной.

В самом деле, почти каждую ночь Тома Трюбле, мучимый бессонницей покидал свою койку и свою каюту и шел полураздетый бродить по палубе. Тропическая жара не имеет конца и пыл ее опасен как с утра до вечера, так и с вечера до утра. Тома, задыхавшийся в своей запертой каюте, бродил от юта до бака, чтобы освежиться хоть легким ночным бризом. Но все было напрасно, так как мертвый штиль давил в это время море. И тяжелый аромат деревьев и цветов с острова, густыми волнами клубившийся над водой, как бы сливался с неподвижным воздухом, тяжелым как туман, отягчая его еще больше и делая почти невозможным для дыхания. Тома метался еще некоторое время, созерцая то молчаливый и замерший океан, то совсем темный берег, то усыпанное алмазами небо, где струился Млечный путь, как широкий жемчужный поток в берегах из самоцветных камней. Жгучая ночь наполняла тогда горячей лавой жилы корсара. Он возвращался вдруг в ахтер-кастель, затем решительным жестом человека, внезапно принявшего решение, толкал дверь каюты, где спала Хуана…

Но спящая Хуана не просыпалась. И Тома, остановленный этим нежным сном, который какая-то таинственная сила заставляла его чтить, стоял на пороге, не смея ступить шагу. Тщетно на смятой постели простиралось пленительное тело, почти без всякого покрова, иногда больше чем наполовину обнаженное. Тщетно сжимался красный рот. Тщетно раскидывались по воле случая руки и ноги пленницы, словно для того, чтобы казаться и невиннее и соблазнительнее…

Тома, побежденный, укрощенный каким-то неведомым Богом, покровителем этой невинности, подвергаемой таким опасностям, быстро закрывал полуоткрытую дверь и возвращался к собственной постели…

V

Как-то вечером жители Тортуги увидели причаливающую к пристани шлюпку, на которой сильными взмахами греб одинокий гребец. Удивленные прохожие стали останавливаться на набережной, потому что своим внешним видом этот гребец не был похож на индейского рыбака, — из тех, что снабжают колонию морскими черепахами и ламантинами, усладительной пищей; также и шлюпка не походила на туземную пирогу, выдолбленную в стволе акажу. Мужчина выскочил на берег, сильной рукой вытащил на него свой ял и направился к городу. Тогда, увидев его вблизи, жители узнали Тома Трюбле.

В течение шести недель Тома Трюбле, замкнувшись в своем уединении на борту фрегата, не желал его нарушать даже для того, чтобы запастись на берегу свежими продуктами, довольствуясь солониной из камбуза или той рыбой и дичью, которую ему доставляли редкие торговцы, отваживающиеся продавать свои товары судам, стоящим на рейде. В течение шести недель размеры палубы «Горностая», казалось, удовлетворяли корсара в его прогулках, тогда как четыре года кряду все великое Антильское море не могло вместить его неустанных походов. И, без сомнения, Тома Трюбле, радуясь этому отдыху после стольких забот, продолжал бы им наслаждаться и не ступил бы ни разу на берег до конца своего добровольного изгнания, если бы презрение и черствость пленницы Хуаны не ожесточили его в конце концов настолько, что гнев отвергнутой любви переполнил его до краев.

И тогда он решил найти себе более широкое поле, чтобы, яростно снуя взад и вперед, вдоль и поперек, как-нибудь облегчить себя и рассеять.

И вот флибустьеры и другие обитатели острова видели в тот вечер, а потом и в другие вечера, как Тома Трюбле носится туда и сюда по городу и за городом, поднимаясь до вершины горы, по склонам которой расположились особняки самых знатных жителей, а иной раз уходил и дальше, в глубину тех диких северных лесов, где уж не встретишь ни полей, ни плантаций. Тома бродил повсюду тем же скорым и неровным шагом и всюду с тем же лицом, лицом человека, поглощенного каким-то суровым раздумьем. И только глубокой ночью странный любитель зарослей и лесов, скорее измученный, чем успокоенный, он возвращался к берегу, отыскивал свой ял, спускал его на воду и возвращался к своему плавучему жилью…

И вот однажды, когда Тома, прогуливаясь таким образом, шел от пристани, поднимаясь по первым, очень крутым улицам дальних кварталов, кто-то, выйдя из низкого дома с большой вывеской, громко воскликнул, заметив его:

— Ура! Старый товарищ, ты ли это? Окаянная Матерь Божья! Провалиться мне на этом месте, если это мне привиделось и это не мой Береговой Брат и моряк, Тома Трюбле, передо мной! Ура! Такую встречу надо отметить! — Входи в кабак, брат Тома и уважь меня. не то я подохну!

Тома узнал Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый.

По-видимому, дела английского флибустьера шли сейчас не блестяще. Это доказывало его платье: штаны его были сплошь заплатаны, а камзол — такой старый, что нельзя было угадать его первоначального цвета. Впрочем, Краснобородый и не скрывал своей бедности, и первым долгом рассказал Тома с большими подробностями, прерывая свою повесть звучными раскатами смеха, как кораблекрушение лишило его «Летучего Короля», напоровшегося на подводную скалу у мыса Мансанильи, и как испанцы из Колона, которых он в свое время хорошенько пограбил, подло отомстили ему, перерезав из его гибнувшей команды всех, кого только могли поймать. Один он, Краснобородый, спасся и, оставшись гол как сокол, достиг Тортуги, после Бог знает скольких злоключений. Здесь он находился уже около месяца без единого гроша, но по-прежнему отважный, по-прежнему решительный, словом, по-прежнему такой же флибустьер.

— Кастильская обезьяна дорого заплатит мне за мой бриг, и еще дороже за моих корсаров! — заявил он, с силой ударяя Тома по плечу. — Матрос, можешь мне поверить: за каждого зарезанного своего брата я зарежу не меньше десяти противников этой вот самой рукой, а за каждую погибшую доску сдеру с них не меньше фунта золота.

После этих слов оба, Краснобородый и Тома, вошли в кабак, вывеска которого, украшенная железным флюгером, приятно поскрипывала под южным ветром. Было жарко, — «дорла была удобная», как говорят моряки, то есть в глотке пересохло. За столом, который Краснобородый только что оставил, и к которому он теперь подвел Трюбле, два пустых кувшина ясно доказывали, что флибустьер упорно старался одолеть эту засуху. Но два новых кувшина, которые он поспешно заказал, доказывали также, что он считал недостаточным это первое усилие. И действительно, оба новых кувшина мгновенно иссякли, подобно роднику в летний зной.

— А ты как, брат Тома? — спросил тогда флибустьер. — Как теперь идут твои дела? Я слышал, что ты теперь также богат, как я беден, и поздравляю тебя, как хороший и честный товарищ; мне также известно, что ты отправил в Европу со своей командой и со своим помощником значительную добычу, которую недавно захватил! Ладно! А с тех пор? Правда ли, как повсюду уверяют, что ты остался в одиночестве на своем «Горностае», чтобы хорошенько насладиться любовью и ласками какой-то красотки, которую ты сделал своей невольницей? Если да, то не красней, и давай сюда руку, — никто лучше Краснобородого не понимает нежных чувств, и я тебе сейчас дам тому основательное доказательство.

С этими словами, не дав Тома времени ответить, он снова встал и, подбежав к дверям кабака, выглянул на улицу. И, должно быть, он увидел на ней то, что искал, так как сейчас же начал кричать во все горло.

— Алло! Рэк, старый товарищ! Сюда, внучек! Отводи руля, бери все паруса на гитовы и отдавай якорь у этой двери, так как я в этом кабаке выпиваю в компании с Береговым Братом, которого я тебе хочу представить и которого ты, ради меня, полюбишь!

Он воротился в сопровождении привлекательного юноши, у которого не было ни бороды на подбородке, ни усов над губой; скинув шляпу на стол, молодой человек обнажил свои прекрасные светлые волосы, которые были у него порядочной длины и которые он ничем не смазывал, а напротив — давал им свободно падать на шею и плечи.

— Алло! — закричал, в свою очередь, вновь прибывший, голосом довольно свежим, хотя и несколько надтреснутым. — Алло! Бонни, старый матрос! Ты уже напился, да еще без меня! Ты в этом раскаешься, окаянная скотина! Кто этот человек?

— Этот человек Тома! Да, Тома Трюбле, о котором я тебе много раз говорил, и который…

— И который, конечно, не нуждается в том, чтобы такой болтун, как ты, что-нибудь добавлял к его имени. Замолчи ты, ради господней требухи! Капитан Тома, давайте руку! Вы мне нравитесь, клянусь честью Мэри, и я ваша покорнейшая служанка.

Таким образом, Тома, крайне изумленный, узнал, что матрос Краснобородого был женщиной.

Женщина эта носила имя Мэри Рэкэм, и хотя ей было не больше двадцати лет, она уже порядком понюхала моря, так что не была уже новичком ни в военном, ни в морском ремесле. Однако, хоть она и была храброй и смелой, как ни один флибустьер, хоть и носила одежду другого пола — как из-за удобства, так и по склонности к ней, — все же оставалась настоящей женщиной, со всеми страстями, порывами, а также слабостями и капризами обыкновенной женщины. И, не теряя времени, она это доказала так, что у Тома не осталось на этот счет никаких сомнений повернувшись к Краснобородому, она яростно на него напала, произнося ужасающие кощунства и упрекая его в том, что он строил глазки какой-то трактирщице, обещая ему сто тысяч ударов ножом в живот, если эта трактирщица в ответ на его взгляды даст сдачи хоть одну улыбку.

— Э, тебе-то что? — сказал Краснобородый, хохоча во все горло. — Ты разве моя законная жена, я тебе разве клялся в верности, что ты так ревнуешь?

Мэри Рэкэм мгновенно выхватила из-за пояса нож и воткнула его в стол: острие вонзилось в дерево, по крайней мере, на два дюйма.

— Мне что? — возразила она, и ее вздернутая губа обнаружила белые зубы. — А то что мне не нужно ни мужских клятв, ни поповских молитв, чтобы удержать свое добро. И вот, что за меня постоит…

Она показала пальцем на вонзившийся в стол нож.

Тома галантно вытащил его и передал ей. Однако ему пришлось употребить всю свою силу, чтобы сделать это сразу, так сильно ткнула ножом эта дама.

— Вот черт! — сказал он восторженно. — Это не похоже на работу спустя рукава. Мне бы хотелось иметь помощь этой руки при абордаже!

Польщенная возлюбленная Краснобородого ударила кулаком по плечу Тома.

— Клянусь господней требухой! — вскричала она. — Я хочу такой абордаж! Я буду ему рада, если мы будем драться плечом к плечу! Капитан Тома, я сказала тебе, что ты мне нравишься, а мое слово верное! Слушай же: когда я надую этого борова Бонни… А это, наверно, будет скоро, потому что дьявол меня опоил или ослепил в тот злосчастный день, когда я взяла себе в любовники эту скотину! Когда я его надую, говорю я, то это будет, — если найду тебя в своих водах на расстоянии пушечного выстрела, — с тобой, да предпочтительно перед всеми другими ребятами.

На что Краснобородый ответил такими раскатами смеха, что действительно чуть не лопнул.

С того дня Тома отказался от одиноких прогулок, которые и до сих пор не давали ему ни малейшего удовлетворения. Он нашел лучшее развлечение в обществе веселого флибустьера и его воинственной подруги, а также и Других авантюристов, которые, подобно Краснобородому, не имели сейчас ни гроша, шатались по всем кабакам острова, чтобы использовать тот небольшой кредит, который им еще предоставляли. Тут пили вперемежку люди самые необычайные и самые разнообразные. Тома Трюбле отметил среди прочих одного француза, родом с острова Олерона в провинции Они; француз этот, воспитанный в духе, так называемой, реформированной религии, сохранял в силу этого, кажущуюся строгость нравов, весьма близкую к ханжеству, но был ничуть не менее храбр и отважен, чем любой католик. Другой француз, родом из Дьеппа, что в Нормандии, был до того толст, что его можно было счесть калекой, хотя на самом деле никто не мог сравняться с ним в живости каждый раз, когда надо было устремляться навстречу ударам и особенно, когда надо было на один удар ответить десятью. Третий молодец своеобразием превосходил даже первых двоих: это был венецианец, называвший себя дворянином и всегда прибавлявший к своему имени сэр, то есть господин, — на венецианском наречии. Этот дворянин уверял, что происходит из семьи патрициев, чуть ли не дожей. Он именовал себя Лореданом; впрочем, это громкое имя, имя древнего дожа, шло к редкой красоте его лица, к тонкости его рук, к гордой и мягкой грации его походки. В остальном, этот Лоредан, — принц или мужик, безразлично, — был настоящим флибустьером, и из лучших, хотя, в противоположность нормандцу из Дьеппа и гугеноту с Олерона, так же как и почти всем их товарищам, он не был в прошлом моряком, и начал плавать уже возмужалым. Детство его и юность составляли настоящий роман, такой, что ни один из написанных господином де Скюзери не был и вполовину столь романтичен. Не было такого ремесла, в котором Лоредан-флибустьер не упражнялся бы, должности, которой бы он не занимал, авантюры, которой бы не испытал на суше и на море, в лагерях, городах и при дворе, словом, всюду, где должным образом ценят хорошую шпагу, которая не залеживается в ножнах.

Эти люди и стали отныне привычным обществом Тома Трюбле, — который по-прежнему жил на борту «Горностая»и ежедневно сносил гордые речи и резкости севильянки Хуаны, но который отныне стал каждый вечер причаливать к берегу на своем яле, чтобы разыскать в каком-нибудь городском кабаке шайку праздных флибустьеров, выпить с ними и повеселиться, — на самом деле, или для виду. Впрочем, никто из этих людей и не подозревал, чтобы у Тома, — Тома Трюбле — короля корсаров, — могло быть хоть малейшее основание не считать себя счастливейшим из смертных, а тем более, чтобы в вине и роме он мог искать забвения от обид, причиненных ему пленницей, которая в представлении всех авантюристов, людей малочувствительных и не склонных подчиняться владычеству какой бы то ни было женщины, очевидно, была покорной служанкой такого бойца, как Тома Трюбле, — служанкой и рабой, послушной малейшим прихотям своего господина, всем его сладострастным и прочим фантазиям. Они бы немало удивились, если бы узнали, что в действительности не было ничего подобного…

VI

Тома Трюбле уже дважды пытался взять приступом добродетель или мнимую добродетель своей пленницы Хуаны. И дважды был он отражен самым решительным образом, — так решительно, что он откладывал и переносил с недели на неделю свою новую атаку. Первые две последовали на протяжении всего нескольких часов, — одна на борту галиона, в тот день, когда его взяли на абордаж, другая на борту «Горностая», в ночь того же самого дня. Но с тех пор сто новых дней и сто новых ночей сменили друг друга, потому что прошло уже три полных месяца, как Луи Геноле ушел из гавани Тортуги, увезя на своем корабле всю прежнюю команду Тома Трюбле и оставив Тома Трюбле почти одного на разоруженном фрегате, — сто дней и сто ночей, за которые этот Тома Трюбле, с глазу на глаз со своей пленницей, имел сто и двести раз достаточно времени, чтобы раздразнить до неистовства свое плотское вожделение к этой пленнице, свою досаду отвергнутого любовника, и свою злобу за многочисленные унижения, оскорбления и пренебрежение с ее стороны. Однако же Тома Трюбле все еще сдерживался, подавлял свой гнев и пыл и проявлял бесконечное терпение, как испытанный тактик, потому что на этот раз он решил бороться наверняка, прекрасно сознавая, что новая неудача была бы решительной или потребовала бы для своего исправления чрезвычайных и титанических усилий.

Без сомнения, грубая сила одолела бы сопротивление слабой женщины, почти еще ребенка. Но Тома, хоть сначала и счел было это самым верным путем, хоть и угрожал девушке, что так и сделает, вскоре отказался от выполнения этой угрозы. Одно дело — изнасиловать женщину во время первого приступа ярости среди захваченного города или на палубе корабля, взятого на абордаж, и совсем другое — спокойно привязать эту самую женщину к четырем углам кровати и овладеть ею без препятствий и не торопясь. Тома тем более не мог решиться на такое запоздалое насилие, что чрезмерное самолюбие пленницы позволяло всего опасаться, если подвергнуть его столь жестокому унижению. Не раз Хуана клялась, что не переживет своего бесчестия, как она высокопарно выражалась. И Тома охотно верил тому, что она в самом деле способна убить себя, лишь бы только доказать искренность своих слов.

Наступил, однако же, и день третьего боя, так долго откладываемый и оттягиваемый. И Тома Трюбле, который столько времени ждал, чтобы лишь в удачный миг завязать сражение, имея все преимущества на своей стороне, вдруг забыл всякую осторожность, в одну минуту потерял достижения трех месяцев и, выйдя из терпения, перестал что-либо соображать Это случилось во время одного из трех церемонных разговоров, которые происходили у него с Хуаной, и которыми она пользовалась, чтобы постоянно раздражать его тысячью дерзостями. Снова речь зашла о Сиудад-Реале Новой Гренады. И Хуана, продолжая распространяться все с тем же самодовольством и даже тщеславием о пышности этого города, который она почитала как бы собственным владением, заявила вдруг, что Тома сможет скоро сам убедиться в действительности этого великолепия, ни с чем в мире не сравнимого.

— Как сказать, — молвил Тома, не сразу заметив, к чему она ведет. — Как сказать! Как же это я увижу?

— Увидишь собственными глазами! — сказала она.

Они говорили друг другу «ты». Но это обращение на «ты»в устах Тома было лишь привычкой, свойственной моряку из морской семьи, который никогда особенно не церемонился с женами и дочерьми своих приятелей моряков, тогда как Хуана, говоря ему «ты», делала это с пренебрежением дворянки, обращающейся к мужику, или хозяйки, отдающей приказание лакею.

Между тем Тома снова спросил:

— Но как же это я увижу собственными глазами?

— Ты увидишь, — был ответ, — ты увидишь собственными глазами, когда мой отец, мой брат и мой жених, придя сюда, чтобы освободить меня, уведут тебя пленником в Сиудад-Реаль и повесят на виселице у Больших Ворот!

Тома был из тех людей, что не слишком-то беспокоятся из-за пустых угроз.

Хуана скоро рассердилась, видя его невозмутимость.

— Или ты воображаешь, — раздраженно сказала она, — что они потому до сих пор не явились, что боятся тебя и твоих людей? Если бы они знали, что я здесь, они сейчас же поспешили бы сюда и ты давно был бы в их власти, даже если бы им пришлось завоевать всю Тортугу, чтобы тебя схватить

Тома только засмеялся. Вконец выйдя из терпения, девушка сжала кулаки.

— Ах, ты сомневаешься? — презрительно прошипела она. — Разбойник! Ты очень умно и осторожно поступил, спрятав меня здесь и спрятавшись сам, чтобы избежать справедливой мести моих родных!

Продолжая смеяться, Тома пожал плечами.

— Нельзя сказать, чтобы я очень прятался, — сказал он, — вся Америка знает, что я здесь, на своем собственном фрегате, и что я здесь один! Моим врагам остается только прийти сюда за мной.

Хуана, в свою очередь, пожала плечами.

— Будто ты такая важная птица, — сказала она, издеваясь, — что каждый знает, где ты, не дожидаясь, пока ты объявишь это. Чего ты лжешь? Если бы твои враги, как ты говоришь, пришли бы за тобой сюда, кто же защитил бы тебя против них. Не твоя ли Богородица, как ее там, богородица язычников, собачья богородица, которая, наверно, спит с дьяволом!

Кощунство возмутило Тома больше, чем это сделали бы двадцать оскорблений.

— Молчи! — приказал он, сразу рассердясь. — Богородица эта, перед которой ты недостойна даже встать на колени, уж наверно стоит твоей цыганской Смуглянки, которая может спать с кем хочет, а все же не помешала тебе попасть в мои руки!

Вне себя от этих слов, пленница так и подскочила на месте.

— Сам молчи, нечестивец! — завопила она. — Моя Смуглянка спасла от тебя больше, чем меня саму: она спасла мою девственность, заставив тебя уважать ее, несмотря на всю твою силу и все твое распутство и несмотря на распутную поддержку твоей собственной Богородицы, богородицы развратной и непотребной.

Оскорбление ударило Тома Трюбле, уже разъяренного, как курок ударяет в огниво заряженного мушкета. В тот же миг ярость самца буквально ослепила Тома Трюбле. И тогда-то он и потерял в одну минуту достижения трех месяцев. Действительно, Хуана, вызывающая и насмешливая, стояла перед ним, подбоченясь и сразу обретя все свое хладнокровие, тогда как Тома его потерял. Трюбле видел ее перед собой в позе женщины, ради вызова отдающейся и уверенной, что ее не посмеют взять. Задетый за живое, он решился. Он бросился на нее, как уже бросался два раза. И был так стремителен, что опрокинул ее на постель и упал на нее раньше, чем она успела опомниться. Но нелегко осилить сопротивляющуюся женщину, если только не употребляешь бесчеловечной жестокости. А Тома еще не дошел до этого, так как при первом же крике пленницы он ее выпустил, разжал пальцы, которыми давил нежный живот. А в такой битве самца против самки, тот, кто раз отступил, тот побежден. Выиграв одну отсрочку, Хуана сумела выиграть и другие. Крича, как будто с нее живьем сдирали кожу, как только она чувствовала, что положение ее становится опасным, она таким образом заставляла почти оцепеневшего любовника постепенно терять все достигнутые им преимущества. Исход такой борьбы не подлежал никакому сомнению. Через пять минут Тома поднялся разбитый наголову и отступил. Хуана, едва освободившись от сжимавших ее объятий, также поднялась и одновременно с Тома вскочила на ноги. Она испытала страх. Но победа вернула ей смелость, и она разразилась пронзительным смехом.

— Я говорила! — закричала она. — Я говорила, что твоя Богородица, богородица подворотен и перекрестков, не одолеет моей Смуглянки из Макареньи» моей Смуглянки, которая сохранит мне мою девственность, так как я теперь же дала обет пожертвовать ей, как только вернусь в Сиудад-Реаль, платье из золотой парчи…

Тома выходил уже из каюты. Услышав эти слова, он повернулся как ужаленный.

— Клянусь Богом! — проворчал он, стиснув зубы. — Я беру обет и на свой счет! Аминь! Я сам заплачу за платье из золотой парчи для Смуглянки! Но Смуглянка на меня не рассердится, если, чтоб снять с нее мерку, я переменю ей сначала часовню?

Хуана, раскрыв рот, оторопев, сразу прекратила свои издевательства.

— А впрочем, — закричал Тома Трюбле, в свою очередь разражаясь смехом, — впрочем, если Смуглянка рассердится, то Богородица Больших Ворот сумеет испросить мне прощение…

Дверь с шумом захлопнулась за ним.

VII

В кабаке под вывеской «Танцующая черепаха», где в этот вечер выпивали Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, Мэри Рэкэм, его любовница, венецианец Лоредан, флибустьер с Олерона, уроженец Дьеппа и много других авантюристов, — все люди известные, — Тома Трюбле, войдя внезапно, произвел сенсацию, так как, в противоположность обычному своему поведению, которое часто бывало резким, но все же оставалось спокойным, Тома Трюбле на этот раз шел воинственными шагами и бросал вокруг себя свирепые взгляды. Дойдя до скамейки, он скорее упал на нее, чем уселся; заметив кружку, только что наполненную вином, он схватил ее и опорожнил одним глотком, причем никому не пожелал хотя бы доброго вечера. Удивленные флибустьеры прервали собственное пьянство и молча разглядывали прибывшего.

Тома, кончив пить, разбил яростным ударом кружку о стол.

— В чем дело? — решилась спросить Мэри Рэкэм, более скорая на язык, чем мужчины.

Но Тома ничего не ответил. Скорее всего, он и не расслышал адресованного ему вопроса.

— Береговые Братья! — закричал он вдруг, обводя всех присутствующих взглядом, сверкавшим, как молния. — Береговое Братство! Вам не надоело, как мне, протирать штаны о кабацкие скамейки и опорожнять кошельки, не зная, когда вам придется снова их наполнить! Если да, — вы мои люди, а я ваш! Ну, допивайте кружки и очистим стол. Теперь слушайте меня все: кто из вас согласен подчиниться мне, как капитану, и подписать со мной договор на прекрасную и превосходную экспедицию, которая нас обогатит на веки вечные, если будет угодно Богу и нашим святым заступникам.

За мертвым молчанием, которым были встречены первые слова этой речи, последовала неистовая суматоха. Вскочив, как на пружинах, флибустьеры вопили от восторга, потрясая мушкетами, так как их обыкновением было не расставаться с ними нигде: ни в бою, ни в кабаке. В течение целых пяти минут шум был такой, что нельзя было расслышать ни одного слова. Но в конце концов пронзительный голос Рэкэм перекрыл хор остальных.

— Ура! — закричала она, — клянусь господней требухой! Капитан Тома, я хочу быть в этой экспедиции твоим матросом, если ты мне не откажешь! И я последую за тобой всюду, и пойду, куда ты пойдешь, на жизнь и на смерть, и даже в самое пекло ада!

Остальные, вопя и ругаясь, вторили ей. Тома, с гордостью вспоминая, как недавно собственная его команда на «Горностае» поднимала такой же невероятный шум в часы, предшествующие каждому выигранному сражению, почувствовал и на этот раз, что его сердце наполняется воинственной и торжествующей радостью. И только обождав довольно долгое время, ударил он кулаком по столу, чтобы водворить молчание. И добившись его, спросил:

— Кто-нибудь из вас знает хоть понаслышке или потому, что сам там побывал, некий город в королевстве Новой Гренады, который называется Сиудад-Реаль?

— Я, — ответил венецианец Лоредан, поднимаясь со своей скамьи.

И так как он пил в самом конце кабака, он подошел к Тома, и уселся прямо за тот стол, за которым сидел капитан. Обрадованный Тома ударил его по ляжке.

— Итак, — сказал он, — ты, брат Лоредан, знаешь Сиудад-Реаль в Новой Гренаде?

— Да, клянусь святыми Марком и Львом! — подтвердил венецианец, — и, кроме того, заметь, брат Тома, что я знаю его не понаслышке, а потому, что часто в нем бывал, я, сэр Лоредан из Венеции, флибустьер.

— Черт возьми! — выругался восхищенный Тома, — Вот проводник, который нам нужен. Приятель, расскажи-ка нам про этот город, о великолепии которого столько говорят, и скажи нам все, что ты знаешь о нем. А вы все, Береговое Братство, слушайте обоими ушами: так как, говорю я вам, именно Сиудад-Реаль я намерен взять приступом и предать его огню, мечу и разграблению.

И в тот же миг раздался гром восторженных восклицаний. Немного флибустьеров ясно себе представляли, каков этот Сиудад-Реаль, но все слышали о нем, как об очень богатом городе, и, стало быть, годным для грабежа.

Между тем Лоредан-венецианец ждал, пока стихнет общий крик. Затем он заговорил своим обычным голосом, очень мягким и ровным.

— О Сиудад-Реале в Новой Гренаде, — сказал он, — я все знаю. Не только знаю в нем по названию каждую улицу, каждую площадь и каждые ворота, но также много раз осматривал укрепления, форты, крепости, замок и редут, так как я не был в нем простым путешественником, который придет, поглядит и уйдет, а жителем и даже гражданином. Мне случилось даже быть офицером того гарнизона, который держит в Сиудад-Реале король Испании.

Утверждение это, хоть и странное, не удивило флибустьеров. Флибустьеры видели все, всем занимались и не находили ничего особенного в том, что один из них когда-то был хоть бы и испанским офицером. Один лишь Тома Трюбле удивленно приподнял брови. Но это ничуть не смутило Лоредана.

— Так вот, — продолжал он спокойно, — что нам теперь важно знать касательно Сиудад-Реаля. Сиудад-Реаль превосходно укрепленная крепость, и способна выдержать несколько месяцев осады. Чтобы захватить его по всем правилам, необходим флот, а также армия. Флот Должен состоять из восьми или десяти линейных кораблей, так как фронт, обращенный к морю, включает восемь или десять хороших батарей последнего образца, из которых каждое стоит корабля — вот что касается флота. Армия должна состоять, по крайней мере, из шести тысяч человек, так как гарнизон крепости насчитывает три тысячи пятьдесят солдат, из которых каждый сражается за зубчатой стеной и поэтому стоит двоих незащищенных — это насчет армии. Кроме того, Сиудад-Реаль окружен большим валом с бастионами, куртинами, люнетами и рвами глубиной в пятнадцать футов и брустверами толщиной в семь футов. Снаружи находится несколько отдельных фортов, числом десять. Заняв форты и укрепленный вал, осаждающие встретят пять обнесенных окопами монастырей, образующих второй укрепленный пояс города. Две тысячи четыреста монахов составляют там настоящий гарнизон, так как губернатор испанского короля дал им восемьсот мушкетов и тысячу шестьсот пик. Я там был, когда их раздавали. Когда будут заняты, в свою очередь, и монастыри, останется еще цитадель, или замок, с очень высоким редутом посредине, фланкируемым четырьмя сторожевыми вышками. Пятидесяти человек внутри достаточно, чтобы задержать пять тысяч, пока главнокомандующий вице-королевства не поспешит на помощь из Санта-Фе-де-Богота во главе двадцати тысяч солдат, которыми он командует. Между Санта-Фе и Сиудад-Реалем меньше ста миль.

И Лоредан-венецианец, проговорив все это, небрежно подбоченился и замолчал.

Среди флибустьеров послышалось легкое роптание. Конечно, никого не пугали размеры опасности. Но перед нагромождением стольких препятствий, некоторые, прикинув небольшие силы, имеющиеся для их преодоления, начали сомневаться в успехе дела. Но тогда раздался голос Тома Трюбле. И голос этот прозвучал так холодно и спокойно, словно Тома Трюбле не слышал ни слова из грозных пояснений Лоредана-венецианца.

— Брат, — говорил Тома Трюбле, — брат Лоредан, ты совершенно ничего не говоришь о том, что нас единственно интересует! Ну-ка, я тебя спрошу! Правда ли, что Сиудад-Реаль, как меня уверяли, один из самых богатых городов Америки?

— Конечно! — сказал Лоредан.

— Правда ли, что его церкви, часовни, монастыри и другие благочестивые здания наполнены статуями и образами, которые в большинстве своем сделаны из литого золота и серебра?

— Правда!

— Верно ли также, что в Сиудад-Реале находятся обширные склады, доверху наполненные драгоценными слитками, а также рубинами, гранатами, изумрудами, агатами, а также и другими драгоценными камнями, кораллами, кошенилью, индиго, табаком, сахаром, серой амброй, красным деревом, кожами, какао, шоколадом?

— Да!

— И правда также, что в этом городе простые мещане богаче, чем в других местах старшины, купцы и нотабли города?

— Без сомнения!

Обоими кулаками Тома Трюбле ударил по столу.

— Ну вот! — закричал он с восторгом, — на кой черт говорить об укреплениях, куртинах, люнетах, бастионах и крепостях? Какие флибустьеры станут заботиться о такой чепухе!.. Слава Богу! Слушайте меня все хорошенько: клянусь здесь Равелинским Христом и Пресвятой Богородицей, — раз Сиудад-Реаль богат, значит, Сиудад-Реаль будет наш, или я в нем погибну!

Из присутствовавших флибустьеров ни один не отступил, ни один не отклонил чести сопровождать Тома Трюбле в задуманной им экспедиции, которая обещала быть одной из самых отважных, какие только предпринимались когда-либо Флибустой. В кабаке «Танцующая Черепаха» собралось двадцать шесть молодцов, которые все сейчас же подписали с большим воодушевлением договор, составленный по всем правилам, так что ни один законник не изготовил бы его в лучшем виде, ибо Тома Трюбле продиктовал его слово за словом Лоредану-венецианцу, который умел писать и написал его очень четким почерком. Затем бумага в течение трех дней оставалась на столе в кабаке, приколотая собственным кинжалом Трюбле и стилетом венецианца, как двумя воинственными гвоздями. И каждый флибустьер, бывший в то время на острове, имел возможность слышать его содержание, которое многие доброжелатели, достаточные грамотеи, читали и перечитывали всякому вновь прибывшему. Так что к вечеру третьего дня Трюбле и Лоредан, придя вытащить свои кинжалы и забрать договор, нашли под ним сто шестнадцать имен и сверх того двести двадцать крестов, перемешанных с этими ста шестнадцатью именами. Все вместе составляло, стало быть, триста тридцать шесть честных ребят, умеющих или не умеющих подписываться, но зато умеющих драться. Сливки Флибусты вступили в это дело целиком, довольные как командиром, так и предприятием.

Что касается договора, то Тома продиктовал его так, как он приведен ниже, заботясь о том, чтобы согласовать обычаи авантюристов со своими личными интересами малуанского капитана, и с некоторыми таинственными планами, которые он лелеял касательно города столь хваленого пленницей Хуаной и касательно жителей этого города…

Так вот что продиктовал Тома и что записал Лоредан.

«Договор

Договор заключается между Береговым Братством, кои эти строки подпишут, чтобы повести экспедицию против Сиудад-Реаля в Новой Гренаде, руководимую Тома Трюбле, капитаном и командующим, имеющим в качестве помощников Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый, Лоредана-венецианца, авантюриста из Дьеппа, авантюриста с Олерона, Мэри Рэкэм, женщину-корсара, и других, если таковые его подпишут. Из сих Тома Трюбле назначает одного вице-адмиралом флота, другого контр-адмиралом, по своему выбору, и сам вступает в командование сухопутной армией, как только армия эта сойдет на берег.

Флот состоит из легкого фрегата» Горностай»и всех других кораблей, которые будут захвачены в пути. Ввиду того, что упомянутый фрегат, будучи предоставлен командующим, не является общим достоянием состава экспедиции, настоящим устанавливается, что первый захваченный корабль будет отдан командующему в уплату за его риск, с двумя лишними долями, сверх его собственной впридачу.

Каждый из помощников получает две доли при разделе. За отличие им присуждается вознаграждение, с общего согласия.

Тиммерману тысяча золотых за работу при килевании.

Тому, кто убьет первого врага, тысяча золотых.

Тому, кто первый взберется на городской вал, тысяча золотых.

Тому, кто сорвет испанский флаг с крепости и водрузит на ней французский или малуанский, тысяча золотых.

Увечные получают

За потерю глаза — тысячу золотых. За оба глаза — шесть тысяч. За потерю руки или кисти руки — полторы тысячи. За потерю обеих — четыре тысячи. За потерю ноги — две тысячи. За потерю обеих ног — шесть тысяч. Здесь отмечается, что цифры эти, в восемь раз или десять раз превышающие обычно принятые, таковы в силу опасности предприятия. Всякие особые вознаграждения вычитаются из добычи до ее раздела, каковой затем производится по числу установленных сим договором долей.

Командующий покупает на свои средства весь порох для пушек и получает еще две доли сверх своих за эту статью.

По взятии города ни один авантюрист не может ничего присвоить себе из добычи: ни денег, ни невольников. Но каждый, признавший среди пленных своих личных врагов, может убить их собственной рукой, если пожелает.

В удостоверение чего прикладываем руку и даем клятвенное обещание быть до победного конца добрыми Береговыми Братьями.»

Хуана-испанка немало удивилась, услышав поутру на» Горностае» шум, производимый первыми прибывшими флибустьерами, которые начали уже загружать трюм и батарейные палубы всем, что могло понадобиться для вооружения фрегата. И Хуана, слишком гордая, чтобы выказать свое любопытство, не желая ни сама увидеть, ни расспрашивать кого бы то ни было, ожидала посещения Тома Трюбле, убежденная, что все узнает из уст корсара. Но этого не случилось, ибо Тома не посетил своей пленницы ни в этот день, ни в последующие. И когда неделю спустя «Горностай» снялся с якоря под крики своей новой команды, пленница Хуана, пленница все более и более, и, так сказать, пленница тайная, еще не знала, зачем и куда направляется «Горностай», увозя на своем борту, кроме невидимого капитана, кроме неизвестных матросов, молодую девушку в большом смятении.

VIII

Берег, видимый довольно хорошо и с правого, и с левого борта, тянулся за длинной полосой рифов, на которых бушевало море. Позади меловой стеной поднимались утесы. А за утесами, вдали, вздымались высокие горы, со множеством острых пиков и обрывистых склонов. Впереди залив переходил в устье. Здесь впадала в море река, о присутствии которой можно было догадываться по разным низеньким островкам, подобным тем, которые образуются вблизи Сен-Мало, в устье Раисы, наносами речного ила. На двух из этих островов виднелись высокие здания правильной формы, слишком еще далекие, чтобы их хорошо рассмотреть. За ними виднелись другие строения, еще более смутные. Но несколько колоколен, возвышающихся над ними, доказывали, что эти строения и есть город Сиудад-Реаль Новой Гренады, раскинувшийся на берегу своей реки Рио-Гранде, подобно тому, как Севилья раскинулась на берегу своей Рио-Гвадалквивир… Тома Трюбле вспомнил эти слова Хуаны.

Ничтожный и одинокий «Горностай» отважно продвигался вперед под всеми парусами. Со времени ухода с Тортуги не было взято ни одного приза. Фрегат по-прежнему полностью нес на себе свой воинственный груз, — триста тридцать шесть флибустьеров, решивших победить или погибнуть. Конечно, это было много, и все же это было ничто, если принять во внимание число противников, которых надлежало победить, и силу укреплений, которые надо было одолеть. Тома Трюбле, сосчитав по пальцам, прикинул соотношение того и другого, и определил, что каждому авантюристу придется побороть сорок или пятьдесят противников. Такой подсчет в день атаки галиона вызвал в нем колебания. Но тогдашний Тома Трюбле и Тома Трюбле теперешний, очевидно, были уже совершенно разные люди, потому что тот, который теперь прогуливался по своему ахтер-кастелю, переходя от одного борта к другому нервными шагами и смотря вперед с каким-то яростным нетерпением, не колебался совершенно и даже время от времени смеялся смехом диким и как бы сумасшедшим, — смеялся над теми опасностями, навстречу которым он шел.

— Эти камешки, — заявил Лоредан-венецианец, говоря со своей обычной беспечностью, — эти камешки, которые вы видите вон там на островах устья, это все крепости, будто бы возбраняющие неприятельским эскадрам приближаться к Сиудад-Реалю. Их всего шесть, и от первой до последней придется пройти фарватером около двух миль. Та, что ближе всего к нам, на три румба впереди по левому борту, называется фортом святого Джеронима. Это, собственно говоря, батарея, окруженная стенами с парапетом, если я не запамятовал, шириной в пять футов, с гласисом в три с половиной фута. Здесь имеется восемь железных пушек, стреляющих двенадцати, восьми и шестифунтовыми ядрами, с караулом в пятьдесят человек. Вторая крепость, святой Терезы, оснащена двадцатью пушками. Это совершенно новое сооружение с четырьмя бастионами и сухими рвами. Кроме артиллерии, в ней имеется десять органных орудий, каждое по двенадцать мушкетов, девяносто ружей, двести гранат и соответственное количество пороха, свинца и фитиля. Далее идут платформа Непорочного Зачатия и платформа Спасителя…

— Достаточно, — перебил Тома Трюбле. — Занять все эти плохенькие укрепления мы, конечно, можем! Но это большая возня! Разве нет пути, ведущего ко рву самого города, помимо устья?

— Возможно, — беззаботно произнес венецианец. — Но я никогда не слышал о таком пути.

Все помощники Тома толпились вокруг Краснобородого, уроженца Дьеппа, Олеронца и Мэри Рэкэм, которая все так же носила мужское платье и ругалась, и клялась одна за четверых флибустьеров, вместе взятых, и даже похуже.

Тома, размышляя, устремил пристальный взгляд на серую линию крепостей и вдруг решился, не спросив ни у кого совета.

— Пленных! — сказал он внезапно. — Пленных, вот что нам надо. Если путь, который мы ищем, существует, мы таким образом его узнаем, или я не я!

Стремительный, он сам бросился к румпелю и отвел руль, как было нужно, чтобы править прямо на форт святого Джеронима.

— Эта развалина, — продолжал он, — не выдержит и одного нападения. Караул насчитывает всего пятьдесят ружей, это нам только на зубок. Если они сразу сдадутся, — пощадим их! Если будут сопротивляться, — убьем эту сволочь, кроме десяти, двенадцати негодяев, которые послужат нам проводниками.

— А если они не захотят? — спросил авантюрист из Дьеппа.

— Не захотят? Кишки дьявола! Не захотят, так их повесят, и не за шею, а за кое-что другое!.. — ответила Мэри Рэкэм, хохоча во все горло.

— Захотят! — уверенно произнес Тома Трюбле.

И Береговые Братья еще лишний раз полюбовались на искусство маневрирования своего капитана и командующего. Фрегат так тонко лавировал, что пристал левым бортом во время отлива всего в ста саженях от форта святого Джеронима, но все же вне обстрела испанских пушек. Дело в том, что в море выдавалась песчаная коса, к северо-востоку от верка, и бойницы восьми орудий не были рассчитаны для нападений на эту косу. В этой-то защищенной зоне и остановился «Горностай». И сто флибустьеров, заранее намеченных Тома и лично им руководимых, могли, таким образом, достигнуть гласиса без боя.

Тогда осажденные заняли свои бойницы и стали стрелять из мушкетов, но довольно вяло, так как с первого же выстрела ответ авантюристов, стрелявших, как ни один солдат в мире, сшиб всех испанцев, головы которых хоть сколько-нибудь возвышались над стеной. Не успели четверо из них свалиться, как остальные уже старались просто высовывать одни только мушкеты на вытянутых руках, стреляя как попало, лишь бы не подставлять под пули собственную шкуру. Эти плохо направленные выстрелы не могли причинить флибустьерам большого вреда. Все же они скоро привели Тома в раздражение. Соскочив в ров во главе двух десятков своих людей, — остальные продолжали защитную стрельбу, — он влез по живой лестнице, втихомолку перебрался через стену и один вскочил в укрепление. Через мгновение половина его людей присоединилась к нему, и этого короткого мгновения оказалось достаточно, чтобы шесть испанцев, пораженных абордажным палашом корсара, очутились на земле. Уцелевшие, думая, что видят черта, побросали оружие. Большую часть этих несчастных сразу же прикончили. Тома вспомнил тут, что ему нужны пленные, и приказал пощадить необходимых ему восемь человек, которых со связанными руками немедленно отвели на фрегат. Во время сражения начался прилив, и «Горностай» был уже на плаву в стороне от косы, готовый двинуться к новым победам…

Но раньше, чем распустить паруса, уроженец из Дьеппа, ведавший рулем и парусами, направился к Тома Трюбле узнать, на какой курс лечь, раз для того и взяли форт, чтобы «достать языка»и узнать из уст испанцев, какой путь наименее труден.

Но Тома, по своему обыкновению, вышел из битвы, кипя мрачной яростью. Сначала он был раздражен оказанным сопротивлением, затем трусость врага обратила это раздражение в гнев. Наконец, взобравшись сам на стену и лично приняв участие в битве, он сильно разгорячил себе кровь; и последовавшее избиение не только не успокоило этого дикого волнения, но, напротив, усилило его до исступления. Победителю потребовалось даже некоторое усилие, чтобы перестать убивать и дать пощаду восьмерым пленникам, которых он хотел взять в проводники.

Поэтому, как только уроженец из Дьеппа спросил его, куда держать путь, Тома, разразившись хохотом, с глазами, святящимися, как раскаленные угли, громовым голосом отдал приказание вывести упомянутых пленников на палубу фрегата и выстроить их в шеренгу позади грот-мачты. Множество флибустьеров собралось вокруг. Тогда Тома, заметив авантюриста с Олерона, говорившего по-испански не хуже испанского короля, приказал ему объяснить понятным образом пленным, какой услуги от них ожидают, а именно сведений, как провести армию к городу, избегая огня укрепленных островов.

Так и сделал олеронец. Но речь его не увенчалась успехом. Пленники, переглянувшись, объявили в один голос, что с них требуют как раз того, что неисполнимо, потому что единственным доступным путем к Сиудад-Реалю служит фарватер реки, — фарватер, находящийся под последовательным обстрелом остальных пяти верков.

Выслушав этот ответ, Мэри Рэкэм повернулась к Тома Трюбле и усмехнулась.

— Не говорила ли я тебе, черт подери, что они ничего не скажут? — сказала она. — Живо! Повесь их и ступай себе дальше! Довольно время терять!

Но Тома, красный как огонь, заткнул ей рот.

— Молчи! Я тебе сказал, что они заговорят! Погоди!

Пленники с беспокойством смотрели на капитана. Не говоря ни слова, он подошел к первому из них и обнажил клинок.

— Вот еще! — произнесла Мэри Рэкэм, хохоча еще громче. — Уж не думаешь ли ты, что они лучше заговорят, когда ты снимешь с них башку.

Но больше она ничего не успела сказать, так как под ударом Тома первая голова, срубленная одним взмахом сабли, полетела как камень из пращи и расшиблась о палубный пояс у самых ног Мэри Рэкэм.

Семеро живых еще испанцев завопили от ужаса. Не без причины. Тома все так же молчаливо, с таким же багровым лицом, уже подходил ко второму. Тот невольно отступил, собираясь бежать, но Тома успел дважды ему всадить в живот и грудь ту же самую окровавленную еще саблю. Испанец упал замертво.

Третий, видя это, крикнул: «Пощади!»

Столь же глух, как и нем, Тома разрубил его пополам, от плеча до пупка. После этого он с любопытством пошарил кончиком сабли в этой мерзости, как бы ища чего-то и не находя. Труп уже больше не вздрагивал.

Тома направился к четвертому пленнику.

Тот бросился на колени, а за ним и все уцелевшие его товарищи. Все вместе, отказавшись умолять дальше своего палача, они принялись молить Бога.

Тогда Тома, остановившись против четвертой жертвы, вместо того, чтобы ударить, вложил саблю в ножны.

Дрожа от надежды, несчастный поднял голову. Но коротка была его радость

— Веревку! — приказал Тома, заговорив наконец.

Два флибустьера принесли несколько раскрученных канатных прядей.

— Свяжите вместе эти вот две руки и эти две ноги. Три выбленочных узла и один бабий узел!

Это было исполнено.

— И бросьте его за борт!

Стон приговоренного заглушили волны.

Из восьми пленников осталось четверо.

— Вот этот человек!.. — начал Тома, разглядывая того, чья была очередь умирать.

Он запнулся, повернул голову и посмотрел на Мэри Рэкэм.

— Ты, — снова заговорил он, обращаясь к ней, — ты что это там говорила давеча? Что нет хорошего пути, ведущего в Сиудад-Реаль?

Он повернулся на каблуках и смерил взглядом дрожавшего испанца, готового заговорить.

— Хорошего пути! — повторил Тома, — я сейчас узнаю, и даже три или четыре. Но этот человек, наверное, не знает ни одного!

За поясом Тома торчало два пистолета. Он схватил один из них и поднес его к лицу пленника.

— Путь… — заикнулся пленник, как будто уже заранее мертвый.

— Он не знает ни одного! — повторил Тома, спустив курок.

Мозг разлетелся брызгами.

— А этот человек, — начал Тома, подходя к тому, за которым стояли еще двое.

Это был мулат, полукастилец, полуиндеец. Он упал ниц.

— Senog capitan! — закричал он в отчаянии, — по те mateis! Yo os dire la verdad!17Господин капитан, не убивайте меня. Я скажу вам правду.

— Ба! — сказал Тома, скрестив руки.

Он не на мулата смотрел, а на Мэри Рэкэм.

— Есть путь, путь верный, — утверждал мулат, все еще говоря по-испански, как будто всякий другой язык, кроме его собственного, даже жаргон флибустьеров, который понимают и на котором говорят по всей Америке, выскочил от ужаса из его памяти.

— Говорил я тебе? — повторил Тома, обращаясь к Мэри. — Говорил я тебе, что дорога есть?

— Этот путь идет вдоль западных гор. В двенадцати милях выше города Рио-Гренаде можно перейти вброд Перейдя с левого берега на правый, вы можете вернуться к Сиудад-Реалю степью, без малейшего препятствия.

— Конечно, этот путь, — сказал Тома, по-прежнему обращаясь к Мэри Рэкэм, — может таить засаду…

— Не думай этого, сеньор капитан! — закричал мулат. — Никакой засады! Я говорю тебе правду!..

— Но если бы оказалась засада, — продолжал Тома, то тем хуже было бы нашим трем проводникам, с которых я живьем сдеру кожу своим собственным ножом…

— Пусть будет так, сеньор капитан! И если все пойдет хорошо, тогда пощада, не так ли?

— Тогда пощада, ладно! — пообещал Тома.

Он подошел к женщине-корсару и ударил ее по плечу.

— Ну что, заговорили они? Да или нет? Как тебе кажется?

Он смеялся смехом судорожным и страшным.

— Требуха Господня! — выругалась Мэри. — Ловкий парень наш командующий! Крепок, как ягненок, клянусь честью!

— Ура ягненку Тома! — сейчас же закричал Краснобородый.

Двадцать флибустьеров повторили этот крик.

— Ура, Тома-Ягненок!

Все еще смеясь тем же чудовищным смехом, Тома-Ягненок протянул правую руку флибустьерам, как бы принимая прозвище.

— Ягненок! Ладно! — сказал он. — Пусть же отныне я буду Ягненком! А теперь вперед! Лево руля, и правым к западу! Повезем шкуру Ягненка волчатам Сиудад-Реаля!

IX

Подойдя на расстояние ста саженей к крепостному валу, Тома Трюбле, по прозванию Тома-Ягненок, движением руки остановил отряд добровольцев, во главе которых стоял сам. И поднявшись во весь рост над высокой травой, он подошел еще шагов на тридцать поближе, чтобы в точности оценить вражескую позицию. Один за другим раздались три мушкетных выстрела, — часовые на бастионах были бдительны. Просвистела также стрела, так как среди осажденных было немало индейцев. Но Тома не обратил внимания ни на стрелу, ни на пули. Всегда презирая опасность, он старался только получше рассмотреть расположение окопа, чтобы сознательно выбрать место атаки.

Город этот, Сиудад-Реаль Новой Гренады, был построен на плоскогорье с крутыми обрывами со всех сторон, за исключением стороны, обращенной к реке. Здесь склон опускался почти полого, заканчиваясь пристанью, у которой суда могли, грузиться и разгружаться под защитой нескольких больших крытых батарей над самой водой, составлявших морской фронт крепости. Выше и ниже этой крепости два высоких бастиона замыкали сухопутный фронт. Полукруглый вал, связывавший эти бастилии между собой, зазубривал как бы самый откос плоскогорья, служившего подножием городу. В любой точке этого превосходно сделанного укрепления приступ был более, чем труден.

Впереди рва возвышался парапет высотой в сажень, прорезанный каменными казематами. Наконец различные заграждения окончательно затрудняли доступ к главным укреплениям с верхушки крепостного вала; многочисленные батареи во все стороны наводили орудия. А поверх этих батарей ничего не было видно, кроме нескольких колоколен: настолько высота крепостной стены превышала высоту любого дома и любого здания в городе.

Снова раздалось три мушкетных выстрела, — часовые успели перезарядить ружья. Пуля выбила камень из земли в двух шагах от невозмутимого Тома. Наконец, Тома, увидев все, что он хотел видеть, отступил, уводя своих добровольцев. Сидевшие в казематах испанцы издали поносили его, называя щенком и вызывая его начать приступ. Он же, спокойно удаляясь, рассмеялся.

Благодаря пленникам форта святого Джеронима, оказавшимися хорошими проводниками, ни высадка на левом берегу Рио-Гранде, ни путь вдоль гор, с севера на юг, ни переход реки вброд повыше города не представляли ни малейшего затруднения. Всего сорок флибустьеров осталось по жребию на борту Горностая «, который во избежание нападений со стороны испанских кораблей и брандеров, ушел в море и крейсировал теперь среди залива. Тогда сухопутная армия, численностью около трехсот бойцов, обошла укрепления устья и неожиданно появилась перед Сиудад-Реалем, под самыми его стенами. Большой был выигрыш в том, что, таким образом, дело обошлось без всяких сражений и, следовательно, без всяких напрасных потерь; и в довершение успеха флибустьеры, как бы обойдя своих врагов, занимали теперь единственную дорогу, по которой Сиудад-Реаль мог бы выслать гонцов и просить помощи либо в Панаме, либо в Санта-Фе-де-Богота. Так что можно было свободно продолжать осаду, не боясь нежелательного вмешательства.

Впрочем, в намерения Тома не входило затягивать дело. Он заявил об этом самым решительным образом, отвечая авантюристу с Олерона, который спросил:

— Кто-нибудь из нас знает толк в траншеях, саках, редутах и прочих кротовых работах, годных для взятия крепости по всем правилам искусства?

— К чему нам какие-то правила и какие-то кротовые уловки? — презрительно возразил Тома. — Разве мы не годны на то, чтобы брать неприятеля приступом, а испанцы — на то, чтобы сдаваться?

Лагерь был разбит на вершине холма, на расстоянии меньше полумили от крепостного вала. Вокруг этого лагеря было расставлено восемь постов главного караула, и все городские ворота, во избежание случайностей, находились под тщательным наблюдением летучих отрядов. Кроме того, время от времени посылались разведки волонтеров, достигших непосредственно самых подступов рва. Надо было возможно скорее обнаружить, — если оно существовало, — слабое место укрепленного пояса, раз уж Тома толковал о приступе. Впрочем, для скорейшего достижения цели, Тома не щадил ни себя, ни других. И, как мы видели, он лично провел одну из этих разведок, ту самую, после которой сейчас возвращался в лагерь.

— Ну, — крикнул ему Краснобородый, командовавший главным караулом, имея Мэри Рэкэм в качестве помощника. — Ну, что же? Генерал Ягненок, нашел ты подходящее для приступа место?

— Как сказать! — ответил осторожный Тома. — Сейчас мы об этом потолкуем в совете.

И, как будто набрав воды в рот, он продолжал путь, вошел в лагерь и направился к своей палатке.

В лагере палаток было немного. Большинство флибустьеров, сыновей и потомков буканьеров былого времени, кичились тем, что спят на ветру лучше и крепче, чем любой горожанин в своем алькове. Без лишних церемоний они завертывались в какое-нибудь одеяло, часто в свой деревенский плащ, сшитый из козьих шкур, и подкладывали под голову свою левую руку. Одни только начальники, чтобы подчеркнуть свое достоинство, да немногие солдаты, самые богатые и желавшие показать свое богатство, захватили с собой среди скромного багажа экспедиции, которого едва хватило для нагрузки двух десятков черных рабов, прислуживавших при армии, столько обожженных кольев и смоленого холста, сколько нужно, чтобы дать убежище человеку. Штук шестнадцать или двадцать таких палаток было раскинуто в центре квадратной площади, занимаемой армией. Палатка Тома, во всех отношениях схожая с другими, отличалась только длинным копьем, которое он сам воткнул в землю перед дырой, служившей входом, и к которому привязал малуанский флаг — знамя, присвоенное экспедиции.

Итак, откинув холст, одно полотнище которого ниспадало в виде полузакрытой двери, Тома, нагибаясь, вошел в свою палатку, слишком низкую для того, чтобы в ней ходить выпрямившись…

Женщина, испанка Хуана, сидевшая в глубине палатки, опершись подбородком о колена и зажав руки между ног, подняла на него глаза.

Ибо Хуана тоже входила в состав сухопутной армии.

Во время высадки на левый берег Рио-Гранде Тома, к удивлению всех флибустьеров, приказал высадить, —» волей или неволей «, так он сказал, — пленницу, запертую до тех пор в его собственной капитанской каюте. Впрочем, Хуана не сопротивлялась и даже не задавала вопросов, хотя с большим любопытством смотрела вокруг себя, пока ее везли в яле с корабля на берег, быть может она узнавала окрестности своего Сиудад-Реаля, которым она так сильно гордилась. Во всяком случае, она этого ничем не обнаружила.

После чего, целых четыре дня, от того берега, где они высадились, и до самого городского вала, Хуана шла среди флибустьеров, по-прежнему не произнося ни слова, по-прежнему ни на что не жалуясь. К тому же никому не приходило в голову открыть рот, чтобы что-нибудь ей сказать, и Тома не больше, чем другим. Он, впрочем, ни разу не нарушил своего молчания, которое хранил по отношению к пленнице с самого начала экспедиции. И даже здесь, в конце пути, перед Сиудад-Реалем, накануне вступления в него с оружием в руках, он упорствовал в этом молчании и даже ни разу не переступил порога своей собственной палатки, вплоть до этой минуты.

Так что он входил сюда в первый раз. И Хуана, удивленная, хотя нисколько не обнаруживая этого, подняла на него глаза…

Они долго молча смотрели друг на друга, он и она.

Затем Тома, не опуская взгляда, — две недели неограниченной власти, повелительно осуществляемой, вернули его сердцу былую отвагу, — резко спросил ее:

— Знаешь ли ты, где находишься?

Она с презрением пожала плечами, показывая, что ей все равно, быть ли здесь, или там, или еще где-нибудь.

— Ладно, милочка! — сказал он усмехаясь. — Тебе наплевать, не так ли? Ладно, ладно! Во всяком случае, видишь ты вон тот угол палатки? Немного погодя приложи к нему ухо и слушай хорошенько, потому что там, за стенкой, я буду сейчас держать совет. И как бы мало в тебе не было любопытства, пусть я попаду в лапы самому главному дьяволу в аду, если тебе не занятно будет послушать наши рассуждения!

Продолжая смотреть ей прямо в глаза и хохоча все громче, он, пятясь задом, вышел из палатки. Холщовая дверь опустилась за ним.

Вскоре звук трубы огласил весь лагерь, и начальники собрались вокруг малуанского флага, знамени армии. Тома, главнокомандующий, стоя, поджидал своих помощников, опираясь обеими руками о копье, древко знамени.

— Береговые Братья, — сказал он, когда они все были в сборе, — я сейчас рассмотрел вблизи крепостной вал, ров и прочую ерунду: заграждения, казематы, батареи, бастионы, кавальеры, люнеты, куртины, патерны и остальной вздор, со всех сторон окружающий Сиудад-Реаль. Знайте, что все в прекрасном состоянии и что осажденные, по-видимому, весьма высокомерно полагаются на свои стены. Это не беда! Мы все-таки будем сегодня же ночью в сердце города, если Пресвятая Дева Больших Ворот, в которую я верую, удостоит принять обет, мною приносимый, построить в ее честь часовню на острове Тортуга сразу же после возвращения, и отдать в эту часовню все самое ценное и прекрасное, что нам удастся награбить в здешних церквях, аббатствах, обителях и монастырях.

— Решено и подписано! — сейчас же согласился авантюрист из Дьеппа, добрый католик; между тем, как гугенот с Олерона, слыша, как поминают и славят Пресвятую Матерь Божью, презрительно плюнул. Но он не посмел возразить, потому что пылающий взор малуанца устремился на него, полный опасной угрозы. Ну, а Лоредан-венецианец, тот, по обыкновению, улыбался, всегда готовый одобрить все, что не вредило его собственным интересам. Точно также не возражали и Краснобородый, и Мэри Рэкэм, с той только разницей, что англичанин не улыбался, а заливался во все горло, а женщина-корсар, серьезно занявшись новым толедским кинжалом, впервые попавшим в ее руки, не слышала ни слова из его речи.

Так как никто не вымолвил ни звука, Тома продолжал:

— Раз мы в этом сошлись, перейдем к дальнейшему. Флибустьеры, как я уже вам говорил, нам придется перелезать высокие стены, перепрыгивать широкие рвы. Несмотря на это, мы наверняка будем завтра в Сиудад-Реале, раз мы решили там быть. На этот счет не может быть никаких сомнений. В средствах недостатка не будет. Кто из вас посоветует лучшее?

По-прежнему никто не издал ни звука. Внимательно слушая, заранее повинуясь и доверяя, флибустьеры ожидали приказания корсара.

— Отлично! — гордо произнес Тома. — Чего вы не знаете, то знаю я! — И он вытащил из-за пояса длинную стрелу с колючим острием, ту самую, которую давеча пустил в него, в Тома, чуть его не задев, один из индейцев, защитников вала.

Тома высоко поднял эту стрелу, выставляя ее всем напоказ.

— Вот что послужит нам и лестницей, и перекидным мостом, если угодно будет Спасителю и его Пресвятой Матери.

Стрела была цела, кроме острия, которое сломалось, ударившись о камень. Крайне изумленные авантюристы подошли поближе, чтобы получше рассмотреть эту оперенную палочку, которую им назвали» лестницей»и «перекидным мостом»…

— Ладно! — первая прервала молчание Мэри Рэкэм, насмешливо тронув пальцем затупившуюся стрелу. — Ладно! Клянусь господней требухой! Вот уже один ров засыпан, а стена пробита. Вперед же! Нечего болтать: город взят!

Тома молчал. Гугенот с Олерона, любопытный, как все еретики, стал расспрашивать:

— Каким образом эта стрела…

Ответ последовал надменный:

— Раз я ручаюсь, то мне кажется, этого достаточно. Вот что, довольно болтовни, обсудим дальнейшее. Теперь твой черед, брат Лоредан, подумай вот о чем: ночь будет темная и безлунная; сумеешь ли ты все-таки, когда укрепленный пояс будет взят, провести нас, несмотря на темноту, по запутанным улицам, переулкам и перекресткам.

— Не лучше и не хуже, чем среди бела дня, — заявил венецианец. — Нам, очевидно, придется с большой поспешностью занять прежде всего защитные укрепления: замок и редут, а также казармы…

— Представляешь ли себе, — спросил Тома, — какого порядка и плана нам нужно в этом отношении придерживаться?

Лоредан-венецианец задумался.

— Представляю, — сказал он наконец. — Прежде всего и самым спешным образом нам нужно будет не захватывать, а поджигать. Так как нам будет, поистине, необходимо не разъединяться друг с другом, раз мы и вместе-то не слишком многочисленны… Итак, мы подожжем несколько зданий, которые я сумею отыскать без затруднения, если бы даже ночь была темнее ада. Затем, не задерживаясь у домов и складов, — о штурме их порознь не может быть и речи, иначе мы бы сразу оказались рассеяны и ослаблены, — мы бросимся прямо к цитадели, захватим ее и в ней засядем. Очевидно, там будут в сборе все главнейшие неприятельские начальники, и они сразу попадут в наши руки. Солдаты, лишившись, таким образом, командиров, долго не выдержат. И мы, задолго до восхода солнца, овладеем городом. Главное — стараться избегать во время наших поджогов зубчатых монастырских стен, осада которых, не имея никакого смысла, будет нам стоить больших потерь и драгоценного времени, если не хуже. Но это уже мое дело — быть хорошим проводником и пройти, сторонясь монахов, без злоключений.

— Хорошо, — сказал Тома.

Он минуту колебался, как будто размышляя. Потом, изменившимся голосом, более тихим, странно ускоряя слова он повторил слова Лоредана:

— Так значит, в цитадели мы найдем всех главных начальников, вельмож города… Брат Лоредан, что ты о них знаешь? Кто они, и как их зовут?

Мэри Рэкэм, не стесняясь, опять стала издеваться.

— Ей-богу! — воскликнула она, — вот уж, действительно, важно, — зовут ли кастильских обезьян Карлосами, Антонио или Хосе…

Бесстрастный Тома, казалось, не слышал ее. Впрочем, Лоредан, всегда учтивый и любезный, не замедлил ответить.

— Сиудад-Реаль, — пояснил он, — не особенно благородный город. И населен он в основном простонародной сволочью, пришедшей из Испании вслед за солдатами, которых король испанский некогда сюда послал. Впрочем, эта сволочь очень быстро и скандально обогатилась торговлей и разработкой рудников. Но от этого она не перестала быть сволочью, и в городе, таким образом, нет ни именитых горожан, ни тем паче знати. Единственные подлинные начальники и вельможи, — это те, которых сюда назначает король, а именно: губернатор по имени дон Фелипе Гарсиа, — если только его не сменили за эти два года, чего я не думаю, так как он только что приехал тогда; советник, по имени дон Педро Иниго, и прокуратор, по имени Луис-Медипа Соль, — оба последние для гражданских дел; для военных в распоряжении у губернатора находятся несколько капитанов пехоты, но не думаю, чтобы я знал кого-нибудь из них, потому что отряды, стоящие в Новой Гренаде, часто меняют свою стоянку, и те, которые сейчас занимают Сиудад-Реаль, стояли, наверное, в Санто-Фе или в Маракайе в то время, когда я был здесь в последили раз.

Тома, слушавший его самым внимательным образом, продолжал расспросы:

— У этого губернатора, советника и прокуратора есть, конечно, жены и дети… с которых мы можем получить более значительный выкуп.

— Нет, — ответил Лоредан. — Ни один испанский чиновник или дворянин не привез бы свою семью в город, населенный одними проходимцами. Все, мною названные, живут холостяками.

Тома, как бы удивленный, поднял брови:

— Неужто?.. А не забыл ли ты упомянуть еще какого-нибудь начальника?

Лоредан, поразмыслив, вскинул вдруг плечами.

— Ах, чтоб тебя! Конечно! Клянусь львом! — сказал он, презрительно смеясь. — Я чуть не забыл много начальников, а этими начальниками нельзя пренебрегать, раз дело идет о получении выкупа, — потому что все они богаты. Хоть и населенный, как я только что сказал, одним простонародьем, Сиудад-Реаль все же город чванный и неугомонный, поэтому, опасаясь волнений, или даже мятежей, испанский король дал недавно этим мужланам право выбирать себе для внутреннего управления алькальда, сержантов, приставов и четырех офицеров милиции, — этих лиц они всегда выбирают среди самых зажиточных. Алькальд, насколько помню, именовался тогда или, вернее, заставлял себя именовать, как вельможу, хоть таковым и не был: дон… дон Эприко… Эприко… Алонсо… Клянусь львом, забыл… Эприко, пожалуй… ну да… дон Эприко Форос… или Перес… Словом, что-то в этом духе… У него, верно, были жена и дети, доказательством чего служит обстоятельство, что он сделал одного из своих сыновей офицером милиции, и прочил свою дочь за какого-то Якобле Идальго, также офицера милиции… Девчонку звали Хуана, насколько мне помнится, и дон Фелипе Гарсиа, губернатор, разговаривая как-то со мной, сказал мне, что она красива…

— Все значит к лучшему! — оборвал Тома рассказ венецианца. — К лучшему, да! И добыча превзойдет наши скромные ожидания вдвое или втрое…

Он опять говорил торопливо, словно теперь особенно спешил покончить с этим вопросом об испанских начальниках. И снова голос его изменился, стал надменным и твердым, когда он вновь обратился ко всему совету, желая закончить обсуждение.

— Береговые Братья, — сказал он, — все предусмотрено, разойдемся. Но в полночь пусть каждый будет на ногах, вооружен и готов к приступу. А пока вот приказ, который всем вам даю я, Тома-Ягненок, командующий армией: велите своим добровольцам собрать как можно больше стрел, которые не преминут метать в изобилии индейцы, состоящие на кастильской службе, чуть только мы их заденем. Затем пусть очистят все окрестные хлопковые плантации и соберут пушистые волокна, так как все это нам, как вы увидите, сегодня понадобится. А теперь, Богу слава! И да хранит он нас!

Тогда все удалились. Тома остался один, он стоял, все еще опираясь обеими руками на копье, служившее древком малуанского знамени, знамени армии. Немного погодя, он сделал несколько шагов и взглянул по направлению к входу в свою палатку, словно собираясь войти туда. Однако же он этого не сделал и только уселся в задумчивости рядом. На его широком, властном лице играла жестокая, заранее торжествующая улыбка…

X

Темной ночью флибустьеры бесшумно подошли вплотную к первым палисадам. Порывистый ветер, сухой и жгучий, шелестел листвой и высокой травой. Легкий топот идущего войска сливался с этим шелестом и до того в нем терялся, что ни один из пяти-шести десятков испанских часовых, стоявших на валу, ни о чем еще не догадывался.

Теперь Тома Трюбле, по прозванию Тома-Ягненок, шедший как и следовало, во главе своих солдат, остановился, увидев, что подошел на нужное расстояние, чтобы начать выполнение своего боевого плана. По его команде, почти беззвучно произнесенной, пятьдесят авантюристов, выбранных среди самых метких стрелков, стали заряжать свои мушкеты, но странным способом: вместо пули каждый вкладывал одну из имевшихся у него стрел, привязав предварительно к камню этой стрелы полную горсть пушистого хлопка, которым были набиты их карманы, после чего все одновременно высекли огонь, подожгли эту горсть хлопка, нацелились на укрепления и все, как один, выпустили свои пятьдесят зарядов. В тот же миг пятьдесят огненных линий прорезали ночную тьму. Одни вонзились в гауптвахты, караулки, будки и всякие другие легкие бараки, там и сям размещенные на бастионах и куртинах; другие били дальше и сильнее, попадая в город. И тотчас же занялось множество пожаров повсюду, куда попадали эти адские головни.

— Что я говорил? — громко вскричал гордый Тома.

Общий клич раздался в ответ. Не надо было больше прятаться и молчать: жаркий ветер раздувал огонь, охватывающий все, что может гореть; по пылающему валу бегали куда попало ослепленные ярким светом испанцы, и флибустьерам уже нечего было опасаться. По ту сторону рва часовые, приставленные к казематам и к парапетам, также начали волноваться и стали отступать к эскарну. Их превосходно было видно, так как их черные силуэты отчетливо выделялись на фоне пылающей крепости, и было на редкость приятно подстреливать их в ту самую минуту, когда они появлялись на откосе, готовые соскочить с контр-эскарна, крича благим матом, чтобы им открыли ход в канонир. Тут флибустьеры славно поработали мушкетами: настолько, что не прошло и четверти часа, как не осталось в живых ни одного врага вне городской стены. Увидев это, Тома закричал изо всех сил:

— Береговые Братья, вперед! На приступ!

И снова армия ответила единодушным торжествующим кличем:

— Ягненок! Ягненок! Ягненок!.. Вперед! Береговое Братство! На приступ! На приступ!

Они двинулись… Укрепленный пояс был захвачен с первого же натиска, осаждающие взбирались один на другого по живой лестнице быстрее, чем мы с вами успели бы сделать глоток воды. Потом авантюристы, устремившись все сразу за Тома, Лореданом-проводником, дико помчались среди огня, крови, обломков, трупов с развороченными кишками и мозгами в уже наполовину завоеванный город.

Через час все было кончено. Почти без боя шесть или семь построек, казармы, оружейные склады, ратуша, которую кастильцы называют ayuntamiento; о, книжная лавка, переполненная лишним хламом, разные склады и всякие мастерские — все это было основательно поджарено по благоразумному совету венецианца. Ни один укрепленный монастырь не преградил им дорогу. И в самом конце длинного ночного пути, по тридцати переулкам, уже и извилистее любого тупика Сен-Мало, армия, наконец, уперлась в закрытые ворота, за которыми находился ров с поднятым откидным мостом. По ту сторону, во мраке, высилась стена барбакана18Так назывались укрепления, служившие для защиты ворот или моста.. Ни ворота, ни ров не задержали флибустьеров. Тридцать солдат, найденные в барбакане, были повешены для примера, и армия ринулась дальше. От барбакана к замку вел ступенчатый подъем, по которому быстро вскарабкались захватчики; и не успели растерявшиеся защитники опустить решетку, как уже Тома первый бросился в укрепление и заработал саблей. И враги вновь разбежались. Тогда вся армия присоединилась к своему начальнику, который, по обыкновению, не получил ни малейшей царапины. И, казалось, они в самом деле победили. Большая часть крепости была захвачена. Плацдарм был свободен и беззащитен. Оставалось только раскусить и проглотить редут — в качестве десерта к этому знатному ужину, так быстро и прожорливо истребленному.

Тогда Тома Трюбле, по прозванию Тома-Ягненок, обтерев о штаны свои руки, красные от вражеской крови, повернулся вдруг к своим, разыскивая взглядом английского флибустьера Краснобородого.

— Брат Бонни, — сказал он, увидев его; голос его звучал хрипло, как у пьяного, — брат Бонни, женщина здесь?

— Ну да, провались я на этом месте! — выругался флибустьер. В тот же миг два черных невольника вышли вперед, таща за нежные связанные и скрученные руки женщину, о которой шла речь, Хуану.

По приказанию командующего пленница сопровождала армию в течение всего штурма. Таким образом, она собственными глазами видела всю победу авантюристов, все поражения испанцев, словом, весь разгром, развал и гибель этого города, — почти родного ей города, который она так часто и с такой гордостью превозносила, и который считала навеки неприступным, — этого города, который триста босяков, триста разбойников взяли и завоевали, проглотили — без боя, сходу, шутя.

И в то время, когда черные невольники, приставленные к ней, подталкивали ее или переносили от одного препятствия к другому, среди стольких горящих зданий, стольких нагромождений человеческих трупов, — в то время, как она не переставала видеть во главе этих неотразимых флибустьеров того страшного человека, который их вел, она, Хуана, разбитая от усталости, полумертвая от ужаса, чувствовала, как мало-помалу ее покидает все ее былое мужество и вся ее кичливая гордость, и становилась жалкой, безжизненной вещью, бессильной, безвольной, почти бесчувственной…

Среди обширной палаты, расположенной перед плацдармом, в толпу окровавленных и ужасных авантюристов, к ногам начальника бросили негры эту безжизненную вещь, Хуану. Она не издала ни стона, ни крика. Полулежа, в распростертой позе обессиленного существа, она не двигалась с места, устремив на Тома Трюбле расширенные и тусклые глаза. Тот, еще опьяненный битвой и торжеством, пошел прямо на нее и придвинулся вплотную.

— О! — зарычал он. — Вот и ты, девственница! Ладно! Знаешь ты, где сейчас находишься? Полно! Не ломай голову! Я сам тебе скажу: ты в Сиудад-Реале Новой Гренады, в Сиудад-Реале, который я взял; ты в замке Сиудад-Реаля! Гляди: вот плацдарм, вот редут! Гляди, гляди же! Мавританская колдунья! Там, в этом редуте, укрылись твои отец, брат, жених, еще живые, и ты знаешь, что мне известны имена всех троих. Теперь смотри сюда! Сюда! На перила этого балкона! Здесь я сейчас повешу твоего жениха, брата и отца! Клянусь Богом, который тому свидетель, клянусь Богоматерью Больших Ворот, удостоившей меня победы, и клянусь Равелинским Христом!

Он повернулся к своим флибустьерам, слушавшим его с большим изумлением:

— А теперь, Богу хвала! Корсары, вперед! На редут! Все ступайте за мной, до самого конца!

Он схватил веревку, которой были связаны руки пленницы. И, увлекая ее за собой, бросился на плацдарм с саблей наголо.

Как ни мало времени потерял таким образом Тома в разговорах, неприятель поторопился использовать эту задержку. Ворота редута были теперь открыты. И в то время, как флибустьеры, выскочив из первой половины крепости, бросились, наконец, на плацдарм, бегом направляясь к этим воротам, оттуда вырвался вдруг отряд, отряд решительный, ринувшийся им навстречу. И одновременно разразилась сильнейшая мушкетная стрельба, извергаемая всеми окрестными бойницами, всеми амбразурами, всеми зубцами. Такая стрельба, что армия Тома, не успев даже ответить, потеряла тут больше народа, чем за все время с начала приступа на крепостной вал. Мгновенно завязалась отчаянная борьба. На пороге редута появился старый вельможа, гордого вида, одетый в черный бархат, очевидно, немощный или увечный, его вынесли в кресле два лакея; восклицая громким голосом, он воодушевлял своих солдат к борьбе. Все они с чрезвычайным подъемом старались изо всех сил. И если бы не бесподобное мужество флибустьеров и их несравненное умение владеть оружием, то эти испанцы, наверное, одержали бы верх.

Но едва опомнившись, Тома и его флибустьеры быстро начали снова одолевать. Пока у них падал один, шесть врагов валились наземь. И теперь, когда все перемешались, защитники, стрелявшие сверху, прекратили огонь, боясь задеть своих же соотечественников. Краснобородый, уроженец из Дьеппа и авантюрист с Олерона, нещадно колотя направо и налево и рассекая толпу испанцев, уже достигли ворот редута и уцепились за них, чтобы их нельзя было захлопнуть. Мэри Рэкэм, которая дралась еще яростнее, чем мужчины, подскочила к старому вельможе, сидевшему в кресле, и пригвоздила его свирепым ударом шпаги. Это был сам губернатор Сиудад-Реаля, дон Фелипе Гарсиа. И, увидев его мертвым, защитники потеряли мужество. Многие побросали оружие, взывая к милости и пощаде, между тем, как другие разбегались во все стороны, впрочем без особой надежды на спасение.

Тогда победители флибустьеры стали входить в самый редут. Большинство бросилось на приступ верхних этажей, взбегая по лестницам, взламывая двери и транки, обходя сзади сидевших за амбразурами и бойницами, убивая их на ходу и устремляясь дальше. Лоредан-венецианец, самый ловкий и самый проворный из всех, первый достиг площадки, над которой развивалось королевское знамя Кастилии, и, сорвав его, водрузил на его место белый флаг, флаг Флибусты, — который он намеренно захватил, обернув его вокруг себя в виде пояса; флаг, который вся армия, едва его увидела, встретила долгим победным кличем. Впрочем, несколько флибустьеров, отделившись от товарищей, остались на нижних этажах, а иным пришла даже мысль спуститься в подземелье. Повсюду перекрещивалось множество сводчатых ходов, со множеством окованных железом дверей. За некоторыми из этих дверей, когда их взломали, оказалось немало врагов-солдат и милиционеров, которые не оказали большого сопротивления. Так, сверху донизу, редут переходил в руки авантюристов, и повсюду слышались одни лишь жалобы и мольбы, сменившие недавние воинственные клики.

Тома Трюбле, несколько стесненный в движениях своей пленницей, которую он все еще волочил за собой, поднялся только на первый этаж и сейчас же остановился, как только ему представилась возможность немедленного боя. Ступеней на пятьдесят выше плацдарма виднелось довольно обширное помещение в виде площадки; сюда выходили три двухстворчатые двери, которые, очевидно, вели в самые важные комнаты. Увидев это, Тома бросился вперед.

Плечом и кулаком он толкнулся в среднюю дверь. Она не поддалась. Это была тяжелая дверь из толстого дуба, сколоченная большими гвоздями. Тома отступил на шаг, озираясь в поисках чего-нибудь вроде тарана. Ничего не находилось. Но по стенам висели военные трофеи, и среди них было несколько абордажных топоров. В это же время черные невольники, приставленные охранять Хуану, не пожелав ее покинуть даже после того, как Тома лично взялся за нее, подошли к нему, ожидая распоряжений своего господина. Движением руки он приказал им подать ему один из трофейных топоров и вооружиться так же и самим. После чего они все вместе ринулись на непокорную дверь, которая на этот раз не выдержала и разлетелась на куски. Тотчас же Тома, увлекая Хуану, ринулся с поднятым топором в пробитую брешь. И оба невольника отважно последовали за ним.

За дверью помещалась узкая и длинная комната, и в этой комнате за столом сидело рядом трое мужчин, вооруженных шпагами и пистолетами. Все трое были великолепно одеты. И как только Тома увидел этих людей, он почувствовал уверенность, уверенность полную и безусловную, хотя и необъяснимую, что это отец, брат и жених Хуаны, как на самом деле и было. Тогда он двинулся на них. Но Хуана, узнав их, вскрикнула так пронзительно, что Тома невольно остановился и повернул голову к своей пленнице.

Это было для него несчастием, так как на крик Хуаны ответило шесть пистолетных выстрелов. Все три испанца разом вскочили и выстрелили каждый из двух пистолетов. Убитые на месте негры повалились друг на друга. Тома, с простреленным бедром и разодранным левым плечом, все же двинулся вперед и ударил топором с такой силой, что до самой шеи рассек голову первому из трех своих противников. Двое других, отступив на шаг, выхватили шпаги. Тома повернулся к ним, размахивая окровавленным топором. И так грозен был его взгляд, что они, даже вдвоем против одного и невредимые, сначала не смели на него напасть. Секунды четыре все оставались на месте, неподвижные, в нерешительности.

Но тогда Хуана, выйдя, наконец, из своего оцепенения и увидев, что из простреленного бедра и раненого плеча ее злейшего врага струится кровь, видя также, как дрожит топор в его ослабевшей руке, слишком поспешно сочла Тома побежденным. Заранее торжествуя, она разразилась пронзительным смехом. Смех этот подстегнул Тома, как удар кнутом по лицу. Он сразу бросился вперед, взмахнул рукой и ударил. Обе направленные на него шпаги задели его, но не сильно, так как оба противника отскочили назад, уклоняясь от топора. Один из них не избег все же его и упал с развороченной грудью. Оставался последний. Но Тома, почти обессиленный, уже нетвердо держался на ногах, с трудом поднимая отяжелевший топор, тогда как испанец легко, как соломинкой, играл своей рапирой длиной в четыре фута.

Тома, теряя силы, споткнулся. Он готов был уже упасть, и испанец был уже совсем рядом, чтобы воткнуть ему прямо в сердце свой клинок, когда Хуана снова разразилась своим ужасным смехом. И опять Тома подскочил, как умирающий конь, поднятый вонзившейся в него шпорой. Испанец тщетно сделал выпад: шпага, воткнутая в тело Тома до эфеса, не остановила последнего порыва корсара; топор, быстрый как молния, оказался проворнее | шпаги. Алькальд — это был он — рухнул первый. Тома свалился на его труп. И осталась одна Хуана.

Много времени прошло. Застыв, словно окаменев, Хуана не двигалась с места. Глаза ее, расширенные от ужаса, смотрели на груду этих людей, только что живых и сильных, а теперь готовых, чтобы служить пищей червям.

Очень много времени прошло, пока, наконец, пленница решилась подойти, посмела наклониться, посмела рукой дотронуться до этих тел.

Трое уже холодели. Этим ничто уже не могло помочь. Четвертый был еще теплый, не только теплый, — горячий. И это был Тома. Несмотря на свои пять ран, Тома не был еще мертв, только без сознания; и его пожирала горячка.

Тотчас Хуана выпрямилась, приняв мрачное решение. В двух шагах от нее валялся кинжал без ножен, выскользнувший, вероятно, у кого-то из-за пояса Хуана схватила его, вернулась к Тома…

Но не ударила… Она занесла руку, и рука ее упала бессильно. Неведомая всемогущая сила разжала ее стиснутые пальцы, вырвала из руки кинжал. Обезоруженная, она глубоко содрогнулась всем своим существом. Между тем, ни гнев ее, ни ненависть не ослабели. Человек, лежавший здесь, в ее власти, взял ее в плен, потом грубо притеснял и неволил, потом унижал; это он только что убил, на глазах у нее ее жениха, отца, брата… Она ненавидела его… Да. Но убить его, нет… она не могла…

Она не могла… Он слишком был силен, слишком храбр, слишком прекрасен, лежа так, в крови, победителем, на этой груде вражеских трупов.

И вдруг Хуана опустилась на колени перед этим человеком, — перед Тома-Ягненком, ее господином, — и, разрывая его одежду, запачканную кровью, разрывая также собственное платье тонкого полотна… она стала перевязывать его глубокие раны…


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЗАВОЕВАННЫЙ ГОРОД

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть