2. Мы переезжаем из Кэмден-тауна в Крест-хилл

Онлайн чтение книги Тоно-Бенге Tono-Bungay
2. Мы переезжаем из Кэмден-тауна в Крест-хилл

До сих пор я рассказывал не столько о жизни моего дядюшки Эдуарда Пондерво и тети Сьюзен, сколько о его деловой карьере. Но наряду с рассказом о том, как бесконечно малая величина раздулась до огромных размеров, можно было бы поведать о другом превращении: о том, как постепенно, с годами жалкое убожество квартиры в Кэмден-тауне сменилось расточительной роскошью Крест-хилла с его мраморной лестницей и тетушкиной золотой кроватью, точной копией кровати во дворце Фонтенбло. И странно, когда я перехожу к этой части своего рассказа, я вижу, что о недавних событиях рассказывать труднее, чем о памятных, проясненных расстоянием мелочах тех далеких дней. Пестрые воспоминания теснятся, обгоняют друг друга; мне предстояло вскоре снова полюбить, оказаться во власти чувства, которое еще и сейчас не совсем остыло в душе, страсти, которая еще и сейчас туманит мой мозг. Сначала жизнь моя проходила между Илингом и домом дядюшки и тети Сьюзен, потом между Эффи и клубами, а затем между коммерцией и научными изысканиями, которые становились несравненно более последовательными, определенными и значительными, чем все мои прежние опыты. Поэтому я не успевал следить за тем, как неуклонно продвигались в обществе дядюшка и тетя; их продвижение в свете казалось мне мерцающим и скачкообразным, словно в фильме, снятом на заре кинематографии.

Когда я припоминаю эту сторону нашей жизни, на первом месте всегда оказывается тетя Сьюзен, с круглыми глазами, носиком пуговкой и нежным румянцем на щеках. Вот мы едем в автомобиле, то мчимся, то замедляем ход; какой-нибудь необычный головной убор венчает головку тети Сьюзен, и она, чуть заметно шепелявя, чего никак не передать на бумаге, рассуждает о наших радужных перспективах.

Я уже описывал аптеку и комнатушки в Уимблхерсте, жилище у памятника Кобдену и апартаменты на Гоуэр-стрит. Потом дядюшка и тетя переселились на Редгоунтлит Меншенс. Там они жили, когда я женился. Эта небольшая благоустроенная квартира не доставляла хозяйке особых хлопот. Я думаю, в те дни тетя стала тяготиться избытком свободного времени и пристрастилась к книгам, а потом даже начала по вечерам слушать лекции. У нее на столе я находил теперь самые неожиданные книги: труды по социологии, путешествия, пьесы Шоу.

— Ну и ну! — сказал я, увидя однажды том Шоу.

— Надо же чем-то занять мысли, — объяснила она.

— Как?

— Просто занять мысли. Собак я никогда не любила. А тут одно из двух: найдешь занятие либо для ума, либо для души. И господу богу и вам крепко повезло, что я решила развивать свой интеллект. Я теперь беру книги в Лондонской библиотеке и буду слушать в Королевском институте все лекции подряд, сколько их будет этой зимой. Так что берегись…

Помню, однажды вечером она вернулась домой поздно, с тетрадкой в руках.

— Откуда это ты, Сьюзен? — спросил дядя.

— Слушала Беркбека, физиологию. Я делаю успехи.

Она села и сняла перчатки.

— Теперь я тебя насквозь вижу, — вздохнула она и прибавила серьезно, с упреком: — Ах ты старый тюфяк! А я и представления не имела. Чего только ты от меня не скрывал!..

Потом они обосновались в Бекенхэме, и тетя Сьюзен стала заниматься уже не только развитием собственного интеллекта. Покупка дома в Бекенхэме была для них в ту пору известным риском; дом оказался довольно просторен, если мерить меркой тех лет, ранней поры Тоно Бенге. Это была большая, довольно мрачная вилла с теплицей, аллеей, обсаженной кустарником, площадкой для тенниса, хорошим огородом и маленьким пустующим каретным сараем. Я был лишь случайным зрителем всех волнений, связанных с торжеством новоселья, так как в это время отношения между тетей и Марион были натянутые, и мы встречались нечасто.

Тетя с жаром принялась обставлять дом, а дядюшка с необычайной дотошностью входил во все мелочи покраски, побелки, прокладки водопровода. Он велел разрыть все трубы — заодно перерыли весь сад; и, стоя на куче земли, отдавал приказания и раздавал виски рабочим. Так я застал его однажды, своего рода Наполеоном над маленькой Эльбой из грязи, достойным того, чтобы его немедленно запечатлели для истории. Помнится еще, что он выбирал веселые, по его мнению, сочетания цветов для окраски всего, что было в доме деревянного. Это безмерно возмущало тетю, она уже почти не в шутку называла его «противным старым пачкуном», потом придумала еще и другие бранные словечки, разозленная его новой затеей: он назвал каждую комнату именем какого-нибудь своего любимого героя: Клайв, Наполеон, Цезарь и т.д. — и велел повесить на двери соответствующую табличку с золотыми буквами по черному полю. «Мартин Лютер» предназначался для меня. Тетя признавалась, что только привычка к супружескому миру и согласию помешала ей в отместку сделать надпись «Старый Пондо» на каморке горничной.

Вдобавок он заказал самый полный комплект садовых инструментов — такого я и не видывал — и велел выкрасить в пронзительный голубой цвет. Тетя купила огромные банки эмалевой краски более мягкого тона, тайком все перекрасила, и после этого сад стал для нее большой радостью: она страстно увлеклась выращиванием роз и цветочных бордюров, а «умственные занятия» преспокойно отложила на дождливые вечера и долгие зимние месяцы. Когда я вспоминаю, какой она была в Бекенхэме, я прежде всего вижу ее в платье из синей бумажной материи, которое она очень любила, в огромных садовых перчатках, в одной руке лопатка, в другой — маленький, но уж, конечно, крепкий и многообещающий саженец, робкий, беспомощный, совсем еще дитя.

Бекенхэм в лице священника, супруги врача и толстой и надменной особы по имени Хогбери почти немедленно, едва дождавшись, пока вновь разровняют перерытый участок, нанес визит дяде и тете, а затем тетя подружилась с очень милой дамой, соседкой; знакомство началось из-за нависшей над забором вишни и необходимости починить изгородь, разделявшую оба участка. Так тетя Сьюзен вновь заняла место в обществе, которое потеряла было после катастрофы в Уимблхерсте. Она полушутя-полусерьезно изучила этикет, соответствующий ее нынешнему положению, заказала визитные карточки и отдавала визиты. Потом она получила приглашение на один из приемов у миссис Хогбери, сама устроила чаепитие в саду, приняла участие в благотворительном базаре и, уже вполне довольная, весело пустила корни в бекенхэмском обществе, как вдруг дядя выкорчевал ее оттуда и пересадил в Чизлхерст.

— Старый непоседа! Вперед и выше! — сказала тетя Сьюзен коротко, когда я пришел к ним; она как раз присматривала за погрузкой двух огромных мебельных фургонов. — Поди, Джордж, попрощайся с «Мартином Лютером», а потом я посмотрю, чем ты можешь мне помочь.



Среди путаницы воспоминаний время Бекенхэма, не слишком близкое и не слишком далекое, кажется мне попросту переходной полосой. На самом же деле бекенхэмский период тянулся несколько лет; он охватывает почти всю ту пору, когда я был женат, и уж, во всяком случае, куда более долгий срок, чем тот год с небольшим, когда мы жили все вместе в Уимблхерсте. Но мои воспоминания о пребывании в Уимблхерсте куда полнее, чем о жизни в Бекенхэме. Я до мелочей помню чаепитие в саду у тети, когда я несколько погрешил против правил хорошего тона. Это словно обрывок другой жизни. Я, кажется, до сих пор всей кожей помню это ощущение плохо скроенного городского костюма — нелепо чувствуешь себя среди цветов, под ярким солнцем, когда на тебе сюртук, серые брюки, высокий воротничок и галстук. Я все еще живо помню маленькую лужайку в форме трапеции и гостей, а главное, их шляпы с перьями, и горничную, и синие чашки, и величественную миссис Хогбери, и ее громкий, резкий голос. Этого голоса хватило бы и на более многолюдное собрание на открытом воздухе, он разносился и по соседним участкам, он настигал и садовника, который был далеко на огороде и не принимал участия в происходящем. Единственными мужчинами, кроме нас с дядей, были тетушкин доктор, две духовные особы, приятно непохожие друг на Друга, и сын миссис Хогбери, почти мальчишка, который явно еще не привык к воротничку взрослого. Все остальные были дамы, не считая двух-трех совсем юных девиц, совершенно бессловесных и ужасно благовоспитанных. Тут же присутствовала и Марион.

Мы с Марион как раз немного повздорили, и, помнится, она за все время не проронила ни слова, — единственная тень на этом солнечном и легкомысленном фоне. Мы злились друг на друга после одной из тех несчастных размолвок, которые, казалось, были неизбежны между нами. С помощью Смити Марион тщательно оделась для этого случая и, увидев, что я собираюсь сопровождать ее в сером костюме, потребовала, чтобы я непременно надел сюртук и цилиндр. Я заупрямился, она сослалась на фотографию в газете, изображающую чаепитие в саду с участием самого короля, и под конец я покорился, но по своему скверному обыкновению не мог скрыть досаду… О господи! Как жалки, как ничтожны были эти вечные ссоры! И как грустно вспоминать о них! И чем старше я становлюсь, тем грустней об этом думать, тем дальше отступают, постепенно исчезают из памяти те обидные мелочи, которые были причиной наших раздоров.

Все это бекенхэмское сборище произвело на меня впечатление некоей благопристойной подделки; все держались так, словно играли какую-то видную роль в высшем свете, и при этом старались не касаться материальной стороны своего существования. Мужья этих дам почти все занимались где-то какими-то делами — было бы совершеннейшим неприличием спрашивать, какими именно, — а жены, черпая сведения из романов и иллюстрированных журналов, изо всех сил старались подражать развлечениям высшего света, но, уж конечно, в рамках строгой нравственности. Они не обладали ни дерзким умом, ни презрением к морали, какие подчас встречаешь в настоящей аристократке, они не интересовались политикой, ни о чем не имели своего мнения, и поэтому, помнится, с ними решительно не о чем было говорить. Они сидели в беседке и просто в саду на стульях — сплошные шляпки, гофрированные манжетки и разноцветные зонтики. Три дамы и приходский священник играли в крокет, причем на площадке царила исключительная серьезность, которую лишь изредка нарушали громкие возгласы священника, делавшего вид, что он ужасно огорчен неудачами.

— Ох! Опять моему шару досталось! Ой-ой-ой!

Особой с наибольшим весом среди собравшихся была миссис Хогбери; она уселась так, что вся крокетная площадка была перед нею как на ладони, и говорила без умолку…

— Мелет, точно старая мельница, — шепнула мне украдкой тетя.

Миссис Хогбери говорила о том, что бекенхэмское общество стало очень смешанным, а затем вдруг упомянула о трогательном письме, которое она недавно получила от своей бывшей кормилицы из Литл Госдин. Тут последовал громкий и подробный рассказ о Литл Госдин и о том, как там все были почтительны с нею и ее восемью сестрами.

— А моя дорогая матушка была там настоящей королевой. И до чего же мил этот простой народ! Говорят, деревенские жители в наше время становятся непочтительны. Но это неверно, надо только умеючи с ними обходиться. Конечно, здесь, в Бекенхэме, другое дело. Я бы не сказала, что здешние жители — бедняки, бесспорно, это не настоящие бедняки. Это масса. Я всегда говорю мистеру Багшуту, что это масса и с ними надо соответственно обращаться…

Я слушал ее, и дух миссис Мекридж витал надо мною…

Некоторое время меня оглушала эта мельница; потом мне посчастливилось оказаться в приятном tete-a-tete с дамой, которую тетя представила мне как миссис… Мрмрмр — далее следовало что-то нечленораздельное, причем она в этот вечер всех и каждого представляла мне, так же неразборчиво бормоча имена, то ли из чувства юмора, то ли потому, что не смогла их все упомнить.

Должно быть, это был один из самых первых моих опытов в искусстве светской беседы, и, помнится, я начал критиковать местные железнодорожные порядки, но примерно на третьей фразе миссис без фамилии громко, весело и с одобрением сказала:

— Боюсь, что вы ужасно фривольны, молодой человек.

До сих пор дивлюсь, что я такого сказал фривольного.

Уж не знаю, что положило конец этому разговору и был ли у него вообще конец. Помню, я некоторое время довольно бестолково беседовал с одним из священников и выслушал от него что-то вроде топографической истории Бекенхэма, причем он снова и снова уверял меня, что это «место очень древнее. Очень, очень древнее». Как будто я утверждал, что Бекенхэм основан совсем недавно, а он весьма терпеливо, но и весьма настойчиво старался переубедить меня. Потом наступило долгое, томительное молчание, которому не было бы конца, не приди мне на выручку тетя Сьюзен.

— Действуй поэнергичней, Джордж, — доверительно, вполголоса сказала она и затем громко: — Может, вы оба побегаете немножко? Предложите-ка дамам чаю.

— Счастлив побегать для вас, миссис Пондерво, всемерно счастлив, — сказал священник, сразу почувствовав себя в своей стихии, словно он всю жизнь только и делал, что обносил гостей чаем.

Мы оказались около грубо сколоченного садового стола, а сзади горничная только и ждала минуты, когда мы зазеваемся, чтобы выхватить у нас поднос с чашками.

— «Побегаете»… Что за прелестное выражение! — с истинным удовольствием повторил священник, поворачиваясь ко мне, и я едва успел посторониться, чтобы не обрушить на него свой поднос.

Некоторое время мы разносили чай.

— Дай им пирожного, — сказала тетя Сьюзен. Она вся раскраснелась, но отлично владела собой. — Это сделает их разговорчивее, Джордж. Когда покормишь гостей, беседа идет веселее. Все равно что подкинуть сучьев в старый костер.

Она по-хозяйски обвела собравшихся зорким взглядом голубых глаз и налила себе чаю.

— Все-таки они какие-то деревянные, — сказала она вполголоса, — а я изо всех сил старалась их расшевелить…

— Прием необыкновенно удался, — сказал я, стараясь ее подбодрить.

— Этот юнец совсем окоченел, он ни разу даже ногой не двинул и молчит уже целых десять минут. Застыл, как сосулька. Того и гляди сломается. Он уже начинает сухо покашливать. Это всегда плохой признак, Джордж… Может, мне заставить их поразмяться? Или потереть им нос снегом?

К счастью, она этого не сделала. Я подошел к нашей соседке, очень приятной, задумчивой и томной даме с негромким голосом, и завязал с нею разговор. Мы говорили о кошках и собаках и о том, кто из них нам милее.

— Мне всегда казалось, — мечтательно произнесла эта приятная дама, — что в собаках есть что-то такое… в кошках этого нет.

— Да, — с неожиданной для самого себя горячностью согласился я. — Безусловно, в них что-то есть. Но все же…

— О, я знаю, в кошке тоже что-то есть. Но все-таки это не то.

— Не совсем то, — согласился я. — Но все-таки что-то есть.

— Да, но это — совсем другое.

— В них больше гибкости.

— Да, много больше.

— Гораздо больше.

— В этом все дело, не правда ли?

— Да, — сказал я. — Все дело в этом.

Она печально поглядела на меня и, глубоко вздохнув, с чувством произнесла:

— Да…

И мы надолго замолчали.

Казалось, положение безвыходное. В глубине души я ощутил страх и растерянность.

— Э-э… вот розы… — сказал я, чувствуя себя не лучше утопающего. — Эти розы… как вы считаете… правда, очень красивые цветы?

— Очень, — кротко согласилась она. — Мне кажется, в розах что-то есть… Что-то такое… не знаю, как выразить…

— Верно, что-то есть, — с готовностью подхватил я.

— Да, — сказала она. — Что-то такое… Не правда ли?

— Но мало кто понимает это, — сказал я. — Тем хуже для них!

Она снова вздохнула и произнесла чуть слышно:

— Да.

И опять наступило тягостное молчание. Я поглядел на нее, а она о чем-то замечталась. Я снова почувствовал, что иду ко дну, страх и слабость опять овладели мной. Но тут меня осенило свыше: я заметил, что ее чашка пуста.

— Позвольте вам чаю, — отрывисто сказал я и, схватив чашку моей собеседницы, подошел к столу, стоявшему у беседки. В ту минуту я не собирался подводить тетю Сьюзен. Но в двух шагах от меня оказалась стеклянная дверь гостиной, заманчиво и многозначительно распахнутая настежь. Соблазн был так велик, а главное, тесный воротничок надоел мне до смерти. Мгновение — и я погиб. — Я сейчас… Только на минутку!

Я вбежал в гостиную, поставил чашку на клавиши открытого рояля и быстро, бесшумно, перескакивая через три ступеньки, кинулся вверх по лестнице в кабинет дядюшки, в это уютнейшее святилище. Я примчался туда, задыхаясь, твердо зная, что возврата нет. Я был и счастлив и полон стыда и отчаяния. Перочинным ножом я ухитрился вскрыть дядюшкин ящик для сигар, пододвинул к окну кресло, снял сюртук, воротничок и галстук и, чувствуя себя одновременно преступником и бунтарем, сидел и покуривал, поглядывая из-за шторы на общество в саду, пока все гости не разошлись…

«Эти священнослужители, — думал я, — чудесные люди».



В моей памяти сохранилось еще несколько подобных сценок ранней бекенхэмской поры, а затем меня обступают уже чизлхерстские воспоминания. При чизлхерстском особняке был уже не просто сад, а настоящий парк, и домик садовника, и сторожка у ворот. Здесь куда заметнее, чем в Бекенхэме, ощущалось наше восхождение на общественные высоты. И поднимались мы все быстрее.

Один вечер запомнился мне особенно ярко, он в некотором роде знаменует эпоху. Я приехал посоветоваться по поводу какой-то рекламы, во всяком случае, по делу, а дядюшка с тетей Сьюзен вернулись в коляске после обеда у Ранкорнов. (Уже тогда дядя не давал Ранкорну покоя со своей идеей Великого объединения, которая в то время зрела у него в голове.) Я приехал часов в одиннадцать и застал их в кабинете. Тетя сидела в кресле и задумчиво и с какой-то капризной гримасой смотрела на дядюшку, а он, толстенький, кругленький, растянулся в низком кресле, пододвинутом к самому камину.

— Послушай, Джордж, — сказал дядя, едва я успел поздороваться. — Я как раз говорил, что мы не Oh Fay[22]Искаж. франц. «all fait» — в курсе дел..

— Что такое?

— Не Oh Fay. В светском смысле.

— Это по-французски. Он хочет сказать, не поспеваем за модой, Джордж. Это о коляске, она старая.

— Ах, вот что! Про французский-то я и не подумал. Никогда не знаешь, что дядюшка выдумает. А что стряслось сегодня?

— Ничего такого не стряслось. Просто я размышлял. Первым делом я съел слишком много этой рыбы — она была точь-в-точь соленая лягушечья икра, — да еще маслины меня с толку сбили, и потом я совсем запутался в винах. Каждый раз приходилось говорить: «Дайте мне вон того». И все невпопад. Все женщины были в вечерних туалетах, а твоя тетка — нет. Нам нельзя продолжать в таком духе, Джордж, это для нас плохая реклама.

— Не знаю, правильно ли ты сделал, что завел коляску, — сказал я.

— Надо будет все это наладить, — сказал дядя. — Надо перейти на высокий стиль. Шикарные дела делаются шикарными людьми. Она воображает, что это все шуточки. — Тетя состроила гримаску. — А это совсем не шутка! Ты смотри, мы сейчас на подъеме, как дважды два. Мы выходим в большие люди. И не годится, чтоб над нами смеялись, как над какими-то парвену[23]Искаж. франц. «parvenu» — выскочка.. Понимаешь?

— Никто над тобой не смеется, старый пузырь! — сказала тетя.

— Никто и не будет надо мной смеяться. — Дядюшка покосился на свое солидное брюшко и вдруг выпрямился.

Тетя Сьюзен слегка подняла брови, поиграла ножкой и ничего не ответила.

— Дела наши идут в гору, Джордж. И мы за ними не поспеваем. А надо поспевать. Мы сталкиваемся с новыми людьми, а это, видите ли, все аристократия — званые обеды и всякое такое. Они страшно важничают и воображают, что мы будем себя чувствовать, как рыба без воды. А вот и не дождутся! Они воображают, что нам не по плечу высокий стиль. Ладно, мы им уже показываем нашей рекламой, что такое высокий стиль, и еще в лучшем виде покажем… Не обязательно родиться на Бонд-стрит, чтобы выучиться всем этим фокусам. Понимаешь?

Я протянул ему ящик с сигарами.

— У Ранкорна таких нет, — продолжал он, с нежностью обрезая кончик сигары. — На сигарах мы его обскакали. И во всем остальном обскачем.

Мы с тетей смотрели на него с испугом.

— У меня есть кое-какие идеи, — загадочно сказал он, обращаясь к сигаре, и этим только увеличил наши страхи.

Он спрятал в карман ножичек, которым обрезал сигару, и продолжал:

— Первым делом нам надо выучиться правилам этой паршивой игры. Понимаешь? К примеру, надо раздобыть образцы всех проклятых вин, какие там были, и выучить их назубок; Стерн, Смур, Бургундское — все, сколько их там есть! Вот она сегодня пила Стерн… И когда попробовала… Ты скорчила гримасу, Сьюзен, да, да. Я видел. Оно не пришлось тебе по вкусу. Ты сморщила нос. А надо привыкнуть ко всем этим винам и уж не гримасничать. К вечерним туалетам тоже надо привыкнуть… да, да, и тебе, Сьюзен.

— Вечно он цепляется к моим нарядам, — сказала тетя. — Впрочем… Не все ли равно? — И она пожала плечами.

Никогда еще я не видал дядюшку таким безгранично серьезным.

— Придется одолеть этот этикет, — с воодушевлением продолжал он. — Лошадьми — и теми займемся. Всему научимся. Будем всегда переодеваться к обеду… Заведем двухместную карету или что-нибудь в этом роде. Набьем руку на гольфе, теннисе и прочем. Как настоящие землевладельцы. Oh Fay. Тут дело не только в том, чтобы не совершить никакой Goochery.

— Чего? — изумился я.

— Ну, Gawshery, если тебе так больше нравится.

— Gaucherie, Джордж. Это по-французски — растяпость, — объяснила тетя. — Но я-то вовсе не растяпа. Я скорчила гримасу просто смеха ради.

— Тут дело не только в том, чтобы не попадать впросак. Нам нужен стиль. Понимаете? Стиль! Чтоб комар носу не подточил и даже более того. Вот что я называю стилем. Мы можем с этим справиться и справимся.

Он пожевал сигару и некоторое время молча курил, подавшись вперед и все глядя в огонь.

— В чем тут суть в конце-то концов? — снова заговорил он. — В чем суть? Надо получше знать, что положено есть, что пить. Как одеваться. Как держаться в обществе. И не говорить того, что у них там не принято; есть всякие такие пустячки, которые их наверняка шокируют.

Он снова умолк, но вот в лице его прибавилось самоуверенности, и сигара, торчавшая в зубах, гордо вздыбилась к потолку.

— Все эти их штучки надо изучить в полгода, — сказал он, повеселев. — А, Сьюзен? И обскакать их. И тебе, Джордж, не мешало бы постичь всю эту премудрость. Вступить в солидный клуб и прочее.

— Всегда рад учиться, — сказал я. — С тех самых пор, как ты дал мне возможность выучиться латыни. Но пока нам что-то не случалось попасть в такие сферы, где изъясняются по-латыни.

— До французского мы уже, во всяком случае, добрались, — заметила тетя Сьюзен.

— Очень полезный яз-з-зык, — сказал дядюшка. — Бьет в самую точку. А что до произношения, оно ни одному англичанину не дается. Англичанину с этим не справиться. И не спорьте со мной. Это обман. Это все обман. Если разобраться, вся жизнь — сплошной обман. Вот почему нам так важно позаботиться о стиле, Сьюзен. Le Steel Say Lum[24]Искаж. франц. «Le style c'est l'homme».. Стиль — это человек. Чего ты смеешься, Сьюзен?.. Джордж, ты совсем не куришь. Эти сигары прочищают мозги… Скажи, а что ты обо всем этом думаешь? Надо приспосабливаться. До сих пор же мы справлялись всякий раз-ззз. Неужели теперь споткнемся на такой чепухе!



— Что ты об этом думаешь, Джордж? — требовательно спрашивал он.

Не помню сейчас, что я ему ответил. Зато хорошо помню, как я на мгновение перехватил загадочный взгляд тети Сьюзен. Так или иначе, он с обычной своей энергией принялся овладевать секретами светской жизни и вскоре уже не уступал самым настоящим лордам. Да, мне кажется, он и в самом деле сравнялся с ними. У меня довольно сумбурные воспоминания о его первых шагах и первых успехах в свете, в них не так-то легко разобраться. Порой я не могу припомнить, что было сначала, а что потом. Помнится, при каждой встрече я с удивлением открывал в нем что-то новое, с каждым разом в нем неожиданно для меня понемножку прибавлялось уверенности, лоску, он становился чуть богаче, чуть утонченнее, немножко лучше знал цену вещам и людям. Однажды — это было еще очень давно — я видел, как глубоко его потряс своей роскошью ресторан в Клубе либералов. Бог весть, кто именно и по какому случаю выставил нам тогда это угощение, зато мне не забыть, как мы в числе шести или семи приглашенных ввалились в зал и дядя во все глаза глядел на множество ослепительных столиков, освещенных лампами под красными абажурами, на экзотические растения в огромных майоликовых вазах, на сверкающие керамикой колонны и пилястры, на внушительные портреты государственных деятелей и национальных героев, принадлежавших к либеральной партии, и на прочие атрибуты этой истинно дворцовой пышности. Он выдал себя, шепнув мне: «Вот это да!» Теперь это бесхитростное восклицание кажется мне почти неправдоподобным: так быстро настало время, когда и нью-йоркские клубы не поразили бы дядюшку и он мог шествовать среди подавляющего великолепия Королевского гранд-отеля к избранному им столику на изысканнейшей галерее над рекой с тем невозмутимым спокойствием, которое отличает лишь истинных повелителей мира.

Оба они быстро и основательно изучили правила новой игры; они испытывали свои силы и в гостях и дома. В Чизлхерсте с помощью нового, очень дорогого, но весьма сведущего повара они перепробовали все незнакомые, рассчитанные на гурманов блюда — от спаржи до яиц ржанки. Потом они завели садовника, который умел прислуживать за столом и пачкал паркет грязными сапогами. А скоро появился и дворецкий.

Как сейчас, вижу тетушку в ее первом вечернем туалете. С отчаянно храбрым видом она стояла в гостиной перед камином, сбоку поглядывая на себя в зеркало; платье открывало руки и плечи, всей прелести которых я до того дня и не подозревал.

— Так, наверно, чувствует себя окорок, — задумчиво сказала она. — Ничего на тебе нет, кроме ожерелья.

Я пробормотал какой-то банальный комплимент.

На пороге появился дядюшка — в белом жилете, руки в карманах брюк; он остановился и окинул ее критическим оком.

— Ты прямо герцогиня, Сьюзен, — заметил он. — Надо бы заказать твой портрет — вот так, перед камином. Сарженту закажем! У тебя какой-то даже вдохновенный вид. Бог ты мой! Вот поглядели бы на тебя эти чертовы лавочники из Уимблхерста!

Субботу и воскресенье они зачастую проводили в разных отелях, изредка и я присоединялся к ним. Мы вливались в огромную толпу, которая слоняется по модным отелям и ресторанам, стараясь выучиться правилам хорошего тона. Не знаю, быть может, тому виной мои изменившиеся обстоятельства, но мне кажется, за последние двадцать лет сверх меры развелось завсегдатаев отелей и ресторанов. Дело, по-моему, не только в том, что многие и многие, как мы тогда, разбогатели и круто пошли вверх, но все те, кто в Англии благополучно жил и процветал, как видно, изменили прежним обычаям — в час вечернего чая стали обедать, пристрастились к вечерним туалетам и проводили воскресенья в отелях, чтобы упражняться там в новом для них искусстве светской жизни. С тех пор как я стал совершеннолетним, вся коммерческая верхушка среднего класса быстро и неуклонно превращалась в новую знать. Кого только мы не встречали во время своих воскресных поездок! Одни обращали на себя внимание тщательно выработанной изысканностью манер, никогда не повышали голоса, от их нарочитой скромности и сдержанности так и несло спесью; другие — развязные и самоуверенные — во всеуслышание называли друг друга уменьшительными именами и всегда находили повод порисоваться исключительной грубостью; неуклюжие мужья и жены потихоньку ссорились, обвиняя друг друга в отсутствии манер, и сгущались под презрительным взглядом лакея; иные всегда были бодры и любезны, появлялись всякий раз с новыми спутницами и предпочитали занять столик где-нибудь в дальнем углу; иные шумно и весело старались изобразить полную непринужденность; пухленькие, беззаботные дамочки смеялись слишком громко, а их спутники во фраках, пообедав, попыхивали трубками, точно в кабачке. И вы знали, что, как бы роскошно они ни одевались, какой бы дорогой номер ни занимали, никто из них ровным счетом ничего собой не представляет.

Оглядываясь назад, я как что-то очень чужое и далекое вспоминаю все эти битком набитые рестораны со множеством столиков и неизбежными красными абажурами и хмурых, неприветливых лакеев с их вечным: «Бульон прикажете заправить, сэр?» Я не обедал, не бывал в этих местах уже лет пять, да, целых пять лет — такую я вел замкнутую жизнь, настолько был поглощен своей работой.

Как раз в ту пору дядя обзавелся автомобилем, и среди этих воспоминаний яркой маленькой виньеткой выделяется холл отеля «Магнифисент» в Бексхил-он-Си, где повсюду был красный атлас и дерево, сверкающее белым лаком, и публика в вечерних туалетах, ожидающая гонга к обеду; а на пороге моя тетушка, искусно задрапированная в дорожный плащ, в огромной шляпе с вуалью, и готовые к услугам швейцары и рассыльные, и подобострастный метрдотель, и за конторкой высокая молодая особа в черном, на лице которой написано восторженное изумление; в центре всей этой картины мой дядюшка, совершающий первый выход в своем меховом костюме, о котором я уже упоминал, — плотный и круглый коротышка, в огромных защитных очках, на нем что-то вроде коричневого резинового хобота, и все это увенчано плоскогорьем шоферской фуражки.



Итак, мы поняли, чего нам недоставало теперь, когда мы вторглись в высшие общественные круги и стали вполне сознательно вырабатывать в себе стиль и Savoir Faire[25]умение жить (франц.) . Мы оказались частицей той новой силы, без которой невозможно теперь представить наш сложный и запутанный мир, того множества преуспевающих дельцов, что учатся тратить деньги. Тут были и финансисты, и предприниматели, заглотавшие своих конкурентов, и такие, как мы с дядей, изобретатели новых способов разбогатеть; в представлении европейца такова была чуть не вся Америка.

У этого разношерстного множества людей только и было общего, что все они, и особенно их жены и дочери, от скудного существования, когда средства были ограниченны, вещи и наряды наперечет, нравы и привычки простые, переходили к безмерной расточительности и попадали в орбиту Бонд-стрит, Пятой авеню и Парижа. И тут для них начиналась бесконечная цепь все новых и новых открытий и безграничные возможности.

Они вдруг обнаружили, что есть на свете удовольствия, которые даже не были предусмотрены их кодексом нравственности, да и все равно они прежде не могли бы их себе позволить; есть, оказывается, такие тонкости, такие способы и средства украсить жизнь, такие виды собственности, о каких они прежде не смели и мечтать. У них разбегались глаза, с пылом, с увлечением они начинали приобретать, старательно и неутомимо осваивались с новой жизнью, сверкающей, заполненной до отказа покупками, драгоценностями, горничными, дворецкими, кучерами, электрическими экипажами, наемными городскими особняками и загородными виллами. Все это поглощало их, как иного честолюбца поглощает его карьера; они представляли класс, который думал, говорил и мечтал только о собственности. Их литература, их пресса были всецело посвящены этому; толстые, непревзойденней пышности иллюстрированные еженедельники наставляли их, как должен быть построен дом и как нужно разбить собственный сад, что такое по-настоящему роскошный автомобиль и первоклассное спортивное снаряжение, как покупать недвижимость и как ею управлять, как путешествовать и в каких шикарных отелях останавливаться.

Однажды вступив на этот путь, они устремлялись все дальше и дальше. Стяжательство становилось смыслом их жизни. Казалось, мир словно нарочно так устроен, чтобы они могли удовлетворить эту свою страсть. В какой-нибудь год они становились тонкими ценителями. Они принимали участие в набегах на восемнадцатый век, скупали старые, редкие книги, чудесные картины старых мастеров, прекрасную старинную мебель. На первых порах они стремились обзавестись ослепительными гарнитурами, безукоризненно новенькой обстановкой, но почти сразу же это примитивное представление о роскоши сменилось мечтой — собрать побольше всяких дорогостоящих антикварных вещей…

Помню, страсть к покупкам овладела дядюшкой совершенно неожиданно. В бекенхэмские времена и в начале жизни в Чизлхерсте он стремился прежде всего к тому, чтобы загрести как можно больше денег, и, если не считать его атаки на дом в Бекенхэме, мало интересовался тем, как он одет и как обставлены комнаты. Я сейчас уже не помню, когда он изменил прежним привычкам и начал тратить деньги. Должно быть, какая-нибудь случайность открыла ему этот новый источник могущества или что-то неуловимое сместилось в клетках его мозга. Он стал неудержимо сорить деньгами и скупать с неистовой страстью. Сначала он скупал картины, а потом почему-то еще и старые часы. Для чизлхерстского дома он купил чуть ли не дюжину прадедовских часов и три медные грелки. Потом увлекся покупкой мебели. Вскоре он стал покровителем искусств — заказывал художникам картины и потом подносил их в дар церквам и разным благотворительным обществам. Он покупал все больше, все безудержнее. Эта страсть к стяжательству была одним из последствий того безмерного напряжения, в каком он жил последние четыре года своей головокружительной карьеры. К тому времени, как он достиг ее вершины, он стал неистовым мотом; он накупал великое множество самых неожиданных вещей, он покупал так яростно, словно его мятущийся дух стремился выразить себя в этом; он покупал, приводя всех нас в изумление и ужас; он покупал crescendo, покупал fortissimo, con molto expressione[26]Музыкальные термины: crescendo — усиливая, fortissimo — чрезвычайно сильно, con molto expressione — с большим выражением (итал.). , пока грандиозная катастрофа — крестхиллское банкротство — не положила навсегда конец его покупкам. Покупал всегда он. Тетя Сьюзен не блистала умением покупать. Странно, уж не знаю, какая тут особая струнка в ней говорила, но только она никогда не вкладывала особого рвения в покупки. Все эти лихорадочные годы она слонялась в толпе, кишевшей на Ярмарке Тщеславия, и, несомненно, тратила много и не скупясь, но делала это как-то равнодушно, с оттенком комического презрения к вещам, даже старинным, которые можно приобрести за деньги. Однажды я вдруг понял, насколько она равнодушна ко всему этому, — я увидел, как она ехала в Хардингем, сидя по обыкновению очень прямо в своем электрическом экипаже, и наивные голубые глаза ее из-под вызывающе загнутых полей шляпки глядели на окружающий блеск с насмешливым любопытством. «Ни одна женщина, — подумал я, — не чувствовала бы себя такой отчужденной, если бы не мечтала о чем-то своем… Но о чем она мечтает?»

Вот этого я не знал.

И я помню еще, как однажды совершенно вне себя она с презрением рассказывала мне, как ей пришлось завтракать с несколькими дамами в Имперском космическом клубе. Она заглянула ко мне, возвращаясь оттуда, в надежде застать меня дома, и я предложил ей чаю. Она объявила, что до смерти устала и зла, бросилась в кресло…

— Джордж! — воскликнула она. — Что за ужас эти женщины! Неужели от меня тоже несет деньгами?

— Ты завтракала? — спросил я.

Она кивнула.

— С весьма богатыми дамами?

— Да.

— Восточного типа?

— Ох, прямо какой-то взбесившийся гарем!.. Хвастаются своими богатствами… Они тебя ощупывают. Понимаешь, Джордж, они ощупывают твое платье — хороша ли материя!

Я как умел постарался ее успокоить:

— Но ведь она и правда хороша?

— Это у них в крови, им бы принимать вещи в заклад, — сказала она, отпивая чай. И с отвращением продолжала: — Они так и шарят руками по твоему платью, прямо хватают тебя.

На мгновение я даже заподозрил, не обнаружилось ли при этом, что на ней надето что-нибудь поддельное. Уж не знаю. После этого случая у меня открылись глаза и я стал замечать, как женщины ощупывают друг на друге меха, тщательно разглядывают кружева, даже просят разрешения потрогать драгоценности, оценивают, завидуют, пробуют на ощупь. При этом они соблюдают своего рода церемониал. Та, которая разглядывала и ощупывала наряд другой, говорила:

— Какие прекрасные соболя! Какое прелестное кружево!

А та, которую разглядывали, горделиво признавалась:

— Да ведь они настоящие!

Или спешила изобразить скромность и смирение?

— Что вы, они не так уж хороши.

Посещая друг друга, они глазели на картины, щупали бахрому портьер, приподнимали чашки и вазы, проверяя марку фарфора.

Я спрашивал себя: может быть, и в самом деле это у них в крови?

Мне казалось сомнительным, чтобы леди Дрю и другие олимпийцы вели себя подобным образом, но, быть может, это во мне просто говорила одна из моих прежних иллюзий насчет аристократии и нашего государства. Быть может, собственность испокон века была кражей и никогда и нигде дом и имущество не были чем-то неотъемлемым, от природы данным тем людям, которые ими владели.



В тот день, когда я узнал, что дядя приобрел «Леди Гров», я понял, что отныне начинается новая эпоха. Это был оригинальный, смелый и неожиданный шаг. Меня поразило внезапное изменение масштабов: ему уже мало было движимого имущества вроде драгоценностей и автомобилей, он стал землевладельцем. Он действовал быстро и решительно, как сам Наполеон: он ни о чем таком заранее не думал, не искал, просто услышал, что продается поместье, и не упустил случая. Потом явился домой и сообщил об этом. Даже тетя Сьюзен день-другой не могла прийти в себя, ошеломленная этой дерзкой покупкой, и когда дядюшка отправился смотреть виллу, мы с тетей сопровождали его в состоянии, близком к столбняку. Право же, нам тогда показалось, что ничего великолепнее нельзя и представить себе. Помню, как мы втроем стояли на террасе, выходящей на запад, смотрели на окна, отражавшие небо, и я всем существом ощутил, насколько дерзко наше вторжение сюда.

«Леди Гров», надо вам сказать, отличное поместье; дом необыкновенно красив, все здесь дышит покоем и изяществом, и, должно быть, впервые за добрых сто лет гудок нашего автомобиля нарушил это уединение. Старый католический род угасал здесь век за веком, и вот уже никого не осталось в живых. Дом построен еще в тринадцатом веке, и последние переделки были в стиле поздней готики. Внутри почти всюду было сумрачно и прохладно, за исключением лишь двух-трех комнат и холла с высокими окнами и галереей, облицованной старым дубом. Особое благородство дому придавала терраса — широкая, открытая лужайка, обнесенная низкой каменной оградой; в одном углу рос огромный кедр, ветви его словно осеняли голубую даль Уилда, и эта голубая даль вместе с темной кроной одинокого дерева поразительно напоминала Италию. Дом стоял высоко: если глядеть на юг, под ногами виднеются макушки елей и черной калины, а на западе по крутому склону, поросшему буком, мелькает дорога. Потом, если повернуться к старому, молчаливому дому, видишь серый, замшелый фасад и изящно изогнутую арку входа. Старый камень согрет предвечерним солнцем, и его оживляют несколько забытых кустов роз и остролиста. Мне казалось, что владельцем этой прекрасной мирной обители должен быть по меньшей мере какой-нибудь бородатый ученый муж в черной мантии, с очень белыми руками и тихим голосом или, возможно, седовласая леди в мягких одеждах, — сколько-нибудь более современного человека уж невозможно было представить себе в этой роли. А тут стоял мой дядюшка, рукой в перчатке из котикового меха держал огромные шоферские очки и, протирая их носовым платком, говорил тете, что «Леди Гров», право же, недурное местечко!

Тетя Сьюзен ничего не ответила.

— Тот, кто построил этот дом, — задумчиво сказал я, — носил латы и не расставался с мечом.

— Этого в доме и сейчас хватает, — сказал дядюшка.

Мы вошли в дом. Присматривавшая за ним престарелая женщина, с совершенно белой головой, вся съежилась при появлении нового хозяина. Как видно, он показался ей и очень странен и страшен и одним своим видом поверг ее в смятение и ужас. Оставшееся в живых настоящее склонялось перед нами, чего нельзя сказать о прошлом. Мы стояли перед длинным рядом потемневших портретов — один из них принадлежал кисти Гольбейна — и старались заглянуть в глаза давно умерших мужчин и женщин. И они тоже искоса поглядывали на нас. Мне кажется, все мы почувствовали что-то загадочное в их лицах. Даже дядя, по-моему, на мгновение смутился перед этой надменной, непобедимой самоуверенностью. Похоже было, что в конце концов он вовсе не купил их и не занял их место, похоже, что они знают что-то скрытое от нас и смеются над новым хозяином «Леди Гров»…

Самый воздух этого дома был сродни Блейдсоверу, но от него еще больше веяло стариной и отчужденностью. Вот эти латы, что стоят в углу холла, служили некогда своему владельцу на турнире, а быть может, и на поле брани; раз за разом этот древний род, не жалея своей крови и своих богатств, слал рыцарей в самые романтические из всех походов, какие знала история, — на завоевание Святой Земли. Мечты, верность, почести и слава — все развеялось, как дым, и от всего, чем жил и дышал исчезнувший род, остались лишь эти странные нарисованные улыбки, улыбки торжества и свершения. Все развеялось, как дым, задолго до того, как умер последний Дарген, в старости загромоздивший свой дом подушками, коврами, затканными от руки скатертями ранней викторианской эпохи и какими-то совсем уж отжившими вещами, которые казались нам еще древнее рыцарей и крестовых походов… Да, это было непохоже на Блейдсовер.

— Душновато здесь, Джордж, — сказал дядюшка. — Когда строили этот дом, понятия не имели о вентиляции.

В одной из комнат, обшитых панелями, тесно стояли шкафы и огромная кровать под балдахином.

— Тут, наверно, водятся привидения, — заметил дядюшка.

Но мне казалось маловероятным, чтобы Даргены, замкнутый род, древний, законченный, изживший себя, — чтобы эти Даргены стали являться кому-либо по ночам. Кто из живущих ныне на земле имеет хоть малейшее отношение к их чести, их взглядам, их добрым и злым делам? Привидения и колдовство — плоды более поздних времен, эта новая мода пришла из Шотландии вместе со Стюартами…

Позже, с любопытством рассматривая надгробные надписи за оградой нынешней Даффилдской церкви, в густых зарослях крапивы мы наткнулись на мраморного крестоносца с отбитым носом, стоящего под полуразрушенным каменным навесом.

— Все там будем, — сказал дядюшка. — А, Сьюзен? Нас тоже это ждет. Надо будет его почистить немножко и поставить ограду, чтобы мальчишки сюда не лазили.

— Спасает в последнюю минуту, — процитировала тетя одну из наименее удачных реклам Тоно Бенге.

Но дядя, по-моему, не слышал ее.

Тут, в зарослях крапивы, около мраморного крестоносца, нас и нашел здешний викарий. Быстро, немного даже запыхавшись, он появился из-за угла. Видно было, что он бежал за нами следом с той самой минуты, как автомобильный гудок впервые возвестил деревне о нашем прибытии. Это был человек, окончивший Оксфорд, чисто выбритый, с землистым цветом лица, сдержанно-почтительными манерами и безукоризненно правильной речью, и во всем его облике чувствовалось, что он сумел приспособиться к новому порядку вещей. Эти питомцы Оксфорда — поистине греки в нашей плутократической империи. По духу он был тори, но тори, так сказать, применившийся к обстоятельствам, иначе говоря, он уже перестал быть легитимистом и готов был к замене старых господ новыми. Он знал, что мы торгуем какими-то пилюлями и уж, конечно, вульгарны до мозга костей; но почтенному священнослужителю куда труднее было бы избрать линию поведения, если бы «Леди Гров» досталась какому-нибудь индийскому радже-многоженцу или еврею с презрительной от природы физиономией. А мы как-никак были англичане, притом не диссиденты и не социалисты. И он от души рад был принять нас как настоящих джентльменов. Конечно, по некоторым причинам он предпочел бы, чтобы на нашем месте оказались американцы: они не так явно выхвачены из одного слоя общества и переброшены в другой, и они больше поддаются наставлениям духовного пастыря; но не всегда в этом мире нам дано выбирать.

Итак, он был очень оживлен и любезен, показал нам церковь, посплетничал немножко, представляя нам наших ближайших соседей: это оказались банкир Такс, лорд Бум, владелец газеты и толстого журнала, лорд Кэрнеби, знаменитый любитель спорта, и старая леди Оспри. И, наконец, он повел нас по деревенской улице — трое ребятишек вприпрыжку бежали за нами, пяля испуганные глаза на дядюшку, — и через захудалый садик к своему большому запущенному дому, где мы увидели выцветшую мебель и поблекшую жену викария — и та и другая в стиле эпохи королевы Виктории; жена угостила нас чаем, а викарий представил нам свое робеющее семейство, расположившееся на ветхих плетеных стульях по краю старой теннисной площадки.

Эти люди заинтересовали меня. В них, конечно, не было ничего выдающегося, но прежде мне с такими встречаться не приходилось. Два сына викария, долговязые юнцы с красными ушами, играли в теннис. Они отращивали черные усики и одеты были с нарочитой небрежностью: в расстегнутых, неподпоясанных блузах и потертых шерстяных брюках. Тут было несколько худосочных дочерей, наряды которых свидетельствовали о благоразумии и строгой бережливости; младшая, еще длинноногий подросток, была в коричневых носках, а на груди старшей из присутствующих (как мы убедились, еще одна или две спрятались от нас) красовался большой золотой крест, да и по иным бросающимся в глаза признакам можно было безошибочно судить о ее приверженности святой церкви; вертелись тут еще два или три фокстерьера, совершенно неведомой породы охотничий пес и дряхлый, с налитыми кровью глазами сенбернар, от которого несло псиной. Была тут и галка. Кроме того, здесь сидела еще какая-то загадочная молчаливая особа — видимо, как решила после моя тетушка, живущая у них на полном пансионе и притом совершенно глухая. Еще двое или трое сбежали при нашем приближении, не успев допить чай. На стульях лежали коврики, подушки, а некоторые были даже покрыты британскими национальными флагами.

Викарий наскоро представил нас, и его поблекшая супруга поглядела на тетю глазами, которые выражали одновременно привычное презрение и трусливую почтительность, и томным и нудным голосом завела разговор о соседях, которых тетя, конечно, не могла знать. Тетя отнеслась ко всей этой публике добродушно и весело, от нее ничего не укрылось, то и дело ее голубые глаза обращались на постные физиономии тщедушных викариевых дочек и на крест на груди у старшей. Ободренная поведением тети, супруга викария приняла добросердечно-покровительственный тон и дала понять, что может помочь перебросить мостик через пропасть, отделяющую нас от здешних именитых семейств.

До меня долетали лишь обрывки их беседы:

— Миссис Меридью принесла ему целое состояние. Ее отец, мне кажется, торговал испанскими винами; впрочем, она настоящая леди. А он потом упал с лошади, и сильно разбил себе голову, и после этого занялся сельским хозяйством и рыбной ловлей. Я уверена, они оба вам понравятся. Он такой забавный!.. Их дочь пережила большое разочарование, сделалась миссионеркой, уехала в Китай и попала там в резню…

— Вы не поверите, какие прекрасные шелка она оттуда привезла, какие изумительные вещи!..

— Да, они ей дали все это, чтобы ее умилостивить. Видите ли, они даже не понимают разницы между нами и думают, что, если они резали людей, так и их самих тоже будут резать. Они даже не понимают, что христиане совсем другие…

— В их семье было семь епископов!..

— Вышла замуж за паписта и погибла для своих родных…

— Не выдержал какого-то ужасного экзамена, и ему пришлось стать военным…

— Тогда она изо всех сил вцепилась зубами ему в ногу, и он отпустил ее…

— У него удалили четыре ребра…

— Заболел менингитом — и в неделю его не стало…

— Ему вставили в горло большую серебряную трубку, а когда он хотел говорить, он зажимал ее пальцем, Мне кажется, это делает его ужасно интересным. Так и чувствуешь, что он очень искренний. Обаятельнейший человек во всех отношениях…

— Очень удачно заспиртовал их, и они прекрасно сохранились и стоят у него в кабинете, только он, конечно, не всем их показывает.

Молчаливая дама, нисколько не задетая этой волнующей беседой, с чрезвычайным вниманием разглядывала наряд тети Сьюзен и была явно поражена, когда та расстегнула плащ и распахнула его. Тем временем мужчины беседовали, одна из дочек, посмелее, с живым интересом прислушивалась, а сыновья растянулись на траве у наших ног. Дядюшка предложил им сигары, и они оба отказались: по-моему, от застенчивости, но викарий, наверно, решил, что это плоды хорошего воспитания. Когда мы на них не смотрели, молодые люди исподтишка пинали друг друга ногами.

Под влиянием дядюшкиной сигары мысли викария унеслись за пределы его прихода.

— Этот социализм, — промолвил он, — приобретает, мне кажется, все больше сторонников.

Дядя покачал головой.

— Мы, англичане, — слишком большие индивидуалисты, чтобы увлекаться подобной чепухой, — сказал он. — Где все хозяева, там нет хозяина. Вот в чем их ошибка.

— Я слышал, среди социалистов есть и вполне разумные люди, — заметил викарий. — Писатели, например. Старшая дочь называла мне даже одного очень известного драматурга, забыл, как его зовут. Милли, дорогая! Ах, ее здесь нет. Среди них есть и художники. Мне кажется, в этом социализме тоже сказывается брожение умов, присущее нашему веку… Но, как вы справедливо заметили, он противен духу нашего народа. Деревенским жителям во всяком случае. Здешний народ слишком независим в своей повседневной жизни и вообще слишком благоразумен…

Тут на время мое внимание отвлек какой-то поразительный несчастный случай, о котором рассказывала жена викария.

— Для Даффилда чрезвычайно важно, что у «Леди Гров» снова есть хозяин, — говорил викарий, когда я вновь прислушался к их беседе. — Наши прихожане всегда брали пример с этого дома, и если принять все во внимание, старый мистер Дарген был прекрасный человек, необыкновенный человек. Надеюсь, что и вы будете уделять нам много времени.

— Я намерен исполнить свой долг перед приходом, — сказал дядюшка.

— Душевно рад это слышать, душевно рад. Мы многого были лишены, пока «Леди Гров» пустовала. Английская деревня так нуждается в облагораживающем влиянии… Народ отбивается от рук. Жизнь становится слишком скучной и однообразной. Молодых людей притягивает Лондон.

С минуту он молча наслаждался сигарой.

— Будем надеяться, что с вашим переездом у нас здесь все оживет, — сказал бедняга викарий.

Дядюшкина сигара встала торчком, и он вынул ее изо рта.

— Чего, по-вашему, надо приходу? — спросил он. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Пока вы говорили, я думал, что бы тут сделать. Крикет… прекрасная английская игра… спорт. Может, построить для молодых парней что-нибудь вроде летнего клуба? И чтоб в каждой деревне был маленький тир.

— Д-да-а, — протянул викарий. — Только, разумеется, при условии, чтобы не стрелять с утра до ночи…

— Это все можно устроить в лучшем виде, — сказал дядюшка. — Выстроим этакий длинный сарай. Выкрасим его в красный цвет. Британский цвет. Потом вывесим британский флаг на церкви и на школе. Может, и школу тоже в красное выкрасим. Сейчас ей не хватает яркости. Слишком она серая. Потом майское дерево.

— Придется ли это по душе нашим прихожанам… — начал викарий.

— Надо возродить дух доброй старой Англии, вот вам и весь сказ-ззз, — объявил дядюшка. — Побольше веселья. Пускай парни и девчонки пляшут на лугу. И чтоб праздник урожая. И гостинцы с ярмарки. И сочельник, и все такое.

Наступило короткое молчание.

— А старая Салли Глю сойдет за Королеву мая? — спросил один из сыновей викария.

— Или Энни Гласбаунд? — спросил другой и оглушительно, басом захохотал, как смеются юнцы, у которых еще недавно ломался голос.

— Салли Глю восемьдесят пять лет, — объяснил викарий. — А Энни Гласбаунд — это молодая особа… м-м… необычайно… м-м… щедро одаренная в смысле пропорций. Но, видите ли, у нее не все в порядке. Не все в порядке — вот тут. — И он постучал себя пальцем по лбу.

— Щедро одаренная! — повторил старший сын, и хохот возобновился.

— Видите ли, — пояснил викарий, — все девушки побойчее уезжают служить в Лондон или куда-нибудь поближе к нему. Их влечет беспокойная жизнь. К тому же там и жалованье больше, это тоже, несомненно, имеет значение. И они могут там наряжаться сколько вздумается. И вообще они там сами себе хозяйки. Так что, пожалуй, будет нелегко сейчас найти у нас подходящую Королеву мая — действительно молодую и… м-м… хорошенькую… Я, конечно, не имею в виду своих дочерей и вообще девушек их круга…

— Надо, чтоб они вернулись, — сказал дядя. — Таково мое мнение. Надо хорошенько встряхнуть деревню. Английская деревня — действующее предприятие, она еще не обанкротилась, вроде того как церковь, с вашего разрешения: впрочем, она тоже действующее предприятие. И Оксфорд то же самое и Кембридж. И все эти замечательные старые штуки. Только нужны новые капиталы, новые мысли и новые методы. К примеру, железные дороги облегченного типа, научная система осушения. Проволочные изгороди… машины… и все такое.

На лице викария промелькнуло выражение отчаяния, которое он не сумел скрыть. Должно быть, он подумал о мирных сельских дорогах, обсаженных боярышником и жимолостью.

— В деревне можно делать большие дела, — сказал дядя. — Поставить производство джема и пикулей на современную ногу… Готовить их прямо на месте.

Должно быть, это последнее изречение еще звучало у меня в ушах, и поэтому, возвращаясь обратно в Лондон, я сочувственно, почти растроганный, смотрел на разбросанные в беспорядке деревенские домики и нарядный лужок. В тот вечер эти утопающие в зелени домики казались необыкновенно мирными и идиллическими; два-три белых домика были еще под соломой; всюду виднелось множество остролиста, желтофиолей и бледно-желтых нарциссов, а дальше беспорядочно разросся фруктовый сад, и деревья стояли белые, все в цвету, а внизу пестрели яркие грядки. Я увидал длинный ряд соломенных ульев, островерхих ульев того устаревшего типа, что давно осужден всеми прогрессивными умами как негодный; на докторском лужке паслось целое стадо из двух овец: наверное, кто-нибудь заплатил ему за визит натурой. Двое мужчин и старуха низко и раболепно поклонились, и дядюшка величественно помахал в ответ рукой в огромной шоферской перчатке…

— В Англии полно таких местечек, — очень довольный, изрек дядюшка, откинувшись на переднем сиденье, и оглянулся назад. Сквозь темные поблескивающие очки он смотрел на башенки «Леди Гров», почти уже скрывшиеся за деревьями.

— Надо бы поставить флагшток, — размышлял он вслух. — Всегда можно будет показать, что ты дома. Жителям будет приятно знать…

Я тоже задумался на минуту.

— Да, конечно, — сказал я. — Они и к этому привыкнут.

Тетя Сьюзен против обыкновения все время молчала. Теперь она вдруг заговорила:

— Он ловит удачу, он покупает поместье. Нечего сказать, хорошая работенка для меня! Все заботы о доме! Он плывет по деревне, раздувшись, как старый индюк. А дворецкого кто должен найти? Я! Кому придется забыть все, что знал, и все начинать сызнова? Мне! Кому придется перекочевать из Чизлхерста и стать важной дамой? Мне!.. Эх ты, старый непоседа! Только освоилась и начала чувствовать себя как дома…

Дядя поглядел на нее сквозь свои огромные очки.

— Ну, нет, Сьюзен, уж теперь-то это будет настоящий дом… Именно то, что нам надо.



Мне кажется теперь, что всего лишь один шаг отделяет нас от покупки «Леди Гров» до закладки дома в Крест-хилле, от дней, когда «Леди Гров» была для нас огромным достижением, до той поры, когда она оказалась слишком маленькой, жалкой, совершенно неподходящим обиталищем для великого финансиста. Я в те времена все дальше отходил от нашего дела и от лондонского светского общества, я заглядывал в Лондон лишь изредка, мимоходом, и иной раз по две недели безвыходно сидел в своем шале невдалеке от «Леди Гров», а если и выходил оттуда, то чаще всего ради собрания в Обществе воздухоплавания или в каком-нибудь другом ученом обществе, или чтобы ознакомиться с литературой, или с новыми изобретениями, или по неотложному делу. А для дяди это были годы величайшего расцвета. Всякий раз, как я встречался с ним, я убеждался, что он стал еще увереннее, еще осведомленнее, еще яснее сознает себя одним из вершителей важных дел. Теперь он вращался уже не только в деловых кругах, он стал такой крупной фигурой, что попал в поле зрения великих мира сего.

Постепенно я привык узнавать что-нибудь новенькое о его личной жизни из вечерней газеты или встречать его портрет во всю страницу в дешевом журнале. Газеты обычно сообщали о каком-нибудь его щедром пожертвовании, о какой-нибудь романтической покупке или даре или передавали слухи о каком-либо затеянном им новом преобразовании. То печатали его интервью, то он в числе прочих знаменитостей делился своими соображениями о том, в чем «Секрет успеха», или еще о чем-нибудь в этом же роде. То появлялись удивительные рассказы о его необычайной работоспособности, поразительном таланте организатора, об умении принимать решения на лету и на редкость верно судить о людях. Газеты повторяли его незабываемое mot[27]изречение (франц.) : «Восьмичасовой рабочий день! Да мне и восьмидесяти не хватит!»

Он завоевал не слишком громкую, но прочную популярность. В «Ярмарке Тщеславия» появилась даже карикатура на него. На ежегодной выставке в Берлингтон-хаузе портрет тети Сьюзен — очень изящной, настоящей леди — висел как раз напротив портрета короля, а на следующий год в Новой галерее дядюшка, гордый и величественный, но, пожалуй, немножко чересчур кругленький, взирал на белый свет с медальона работы Юарта.

Я лишь изредка появлялся в обществе, где дядюшка так преуспевал. Правда, обо мне знали, многие пытались через меня произвести на него своего рода фланговую атаку, и ходила совершенно нелепая легенда, порожденная отчасти моей все возрастающей известностью в научных сферах, отчасти некоторой сдержанностью, свойственной мне, будто я играю гораздо большую роль в его делах и планах, чем это было на самом деле. Вот почему я раза два обедал в весьма интимном кругу, был раза два приглашен на торжественные приемы, и самые неожиданные люди навязывали мне свое знакомство и свои услуги, от которых я почти всегда уклонялся. Среди тех, кто искал со мной встреч, был Арчи Гервелл, — он стал теперь военным, большим франтом, без гроша в кармане и без особых чинов, и, я думаю, не прочь был бы руководить мною в любой области спорта, к которой я проявил бы интерес; при этом он самым очаровательным образом не подозревал, что мы уже когда-то встречались. Он всегда подсказывал мне, на кого следует поставить, несомненно, надеясь впоследствии получить взамен какие-нибудь вполне реальные блага, он действовал в духе нашего поистине научного и верного метода: извлекать кое-что из ничего…

Роясь в старых воспоминаниях, я убеждаюсь теперь, что хоть и был очень занят своими исследованиями в те богатые событиями годы, а все-таки мне довелось повидать и немало высокопоставленных особ; я видел вблизи механизм, которым управляется наша изумительная империя, сталкивался и беседовал с епископами и государственными мужами, с женщинами, причастными политике, к с женщинами, от политики далекими, с врачами и военными, художниками и писателями, издателями больших газет, с филантропами и вообще со всякими знаменитыми, выдающимися людьми. Я видел государственных деятелей без орденов, видел епископов едва ли не в светской одежде, когда на них мало что оставалось от шелка и пурпура и вдыхали они не ладан, а дым сигары. Я мог тем лучше рассмотреть их, что они-то смотрели не столько на меня, сколько на моего дядюшку, сознательно или бессознательно прикидывая, как бы его обработать и получше использовать в своих интересах — в интересах самой неразумной, коварной, преуспевающей и бессмысленной плутократии, какая когда-либо обременяла собою человечество. До той самой минуты, пока не разразился крах, никто из них, насколько я мог заметить, не возмущался дядюшкиным надувательством, почти неприкрытой бесчестностью его приемов, дикой неразберихой, которую он вносил своим неожиданным вторжением то в ту, то в иную область коммерции. Ясно помню, как они окружали его, как были предупредительны, не спускали с него глаз, как умели находить с ним общий язык; маленький, толстенький и неуклюжий, с жесткими волосами, коротким носиком и самодовольно выпяченной нижней губой, он неизменно оказывался в центре внимания. Чуждый всему окружающему, он бродил среди знаменитостей и нередко улавливал шепот:

— Это мистер Пондерво!

— Вон тот маленький?

— Да, маленький, невежа в очках.

— Говорят, он заработал…

Или я видел его на каком-нибудь помосте или трибуне — рядом с тетей Сьюзен в сногсшибательной шляпке, — окруженный титулованными особами в пышных нарядах, он, по его собственному выражению, «умел не ударить лицом в грязь», солидно жертвовал на то или иное широко известное, благотворительное начинание и, случалось, даже произносил перед восторженной аудиторией короткую зажигательную речь во славу какого-нибудь доброго дела.

— Господин председатель, ваши королевские высочества, милорды, леди и джентльмены, — начинал он среди затихающих аплодисментов, потом поправлял свои упрямые очки, откидывал фалды фрака — руки в боки — и произносил речь, сдабривая ее изредка своим неизбежным «ззз». При этом руки у него все время были в движении: то он хватался за очки, то за карманы; он то и дело, по мере того как фраза толчками, словно часовая пружина, раскручивалась, медленно приподнимался на носках, а договорив ее, опять опускался на пятки. Точно так же, размахивая руками и раскачиваясь на носках, он когда-то в первую нашу встречу, стоя перед холодным камином в крохотной задрапированной гостиной, говорил с моей матерью о моем будущем.

В те нескончаемые жаркие вечера в уимблхерстской крохотной лавчонке он вслух мечтал о «Романтике современной коммерции». И вот теперь его романтические мечты сбылись.



Говорят, что, достигнув вершины своего богатства, мой дядюшка потерял голову, но если можно сказать начистоту всю правду о человеке, которого как-никак любишь, так ведь ему, собственно, нечего было терять. Он всегда был фантазер, сумасброд, неосмотрителен, опрометчив и сумбурен, и нахлынувшее на него богатство лишь дало волю его натуре. Несомненно, в пору своего расцвета он нередко бывал очень раздражителен и не терпел возражений, но, я думаю, что причина не в его умственном расстройстве, а скорее в каком-то скрытом телесном недуге. И, однако, мне нелегко судить его и нелегко во всей полноте раскрыть читателю те перемены, которые совершались в нем. Я слишком часто встречался с ним, слишком много картин и впечатлений беспорядочно теснится в моей памяти. Вот он напыжился, обуянный манией величия, вот съежился и скис, он то сварлив, то неуязвимо самодоволен, но неизменно стремителен, порывист, непоследователен и полон энергии, — и при этом, уж не знаю, как определить, где-то глубоко, неуловимо, по самой природе своей, донельзя нелеп.

Быть может, потому, что так спокоен и хорош был тот летний вечер, мне особенно запомнился один наш разговор на веранде моего домика за Крест-хиллом возле сарая-мастерской, где хранились мои летательные аппараты и воздушные шары. Такие разговоры мы вели нередко, и, право, не знаю, почему именно этот запал мне в память. Видно, так уж случилось. Дядя зашел ко мне после кофе, чтобы посоветоваться по поводу потира, который в приступе величия и щедрости, поддавшись назойливым уговорам некоей графини, он решил преподнести в дар одной весьма достойной церкви в Ист-Энде. Я в порыве еще более необдуманного великодушия предложил заказать рисунок чаши Юарту. Юарт сразу же сделал превосходный эскиз священного сосуда, окаймленного подобием ангельского хоровода из этаких бледнолицых Милли с распростертыми руками и крыльями, и получил за это пятьдесят фунтов. А потом пошли всякие проволочки, которые очень бесили дядюшку. Потир все больше и больше ускользал из-под власти почтенного коммерсанта, становился неуловим и недосягаем, как святой Грааль, и, наконец, Юарт вовсе перестал работать над эскизом.

Дядюшка забеспокоился…

— Понимаешь, Джордж, они уже хотят получить эту окаянную штуку.

— Какую окаянную штуку?

— Да этот потир, черт бы его побрал! Они уже начинают про него спрашивать. Дела так не делаются.

— Но ведь это искусство, — возразил я. — И религия.

— Ну и пускай себе. Но ведь это плохая реклама для нас, Джордж. Наобещали, а товар не даем… Я, кажется, спишу твоего друга Юарта в убыток, вот чем это кончится, и обращусь к какой-нибудь солидной фирме…

Мы сидели на складных стульях на веранде, курили, пили виски и, покончив с потиром, предавались размышлениям. Дядюшка уже забыл о своей досаде. На смену раскаленному, полному истомы дню пришел великолепный летний вечер. В ярком лунном свете смутно вырисовывались очертания холмов, убегающих вдаль волна за волной; а далеко за холмами крохотными яркими точками светились огни Лезерхэда, и прямо перед нами, словно влажная сталь, сверкал край помоста, с которого я запускал свои планеры. Стоял, должно быть, конец июня, потому что, помню, в роще, скрывавшей от нас светлые окна «Леди Гров», заливались и щелкали соловьи…

— А ведь мы добились своего, Джордж? — сказал дядя после долгого молчания. — Помнишь, что я говорил?

— Когда же это?

— В этой дыре на Тотенхем-Корт-роуд. А? Это был прямой, честный бой, и мы выиграли.

Я кивнул.

— Помнишь, я тебе говорил… про Тоно Бенге?.. Как раз в тот день я и напал на эту идею.

— Я так и думал… — признался я.

— Мир великолепен, Джордж, в наше время всякому может посчастливиться, была бы только хватка. Вытащил козырь — и пожалуйста, действуй!.. А? Тоно Бенге… Подумай только! Мир великолепен, Джордж, и чем дальше, тем лучше становится. Нет, я доволен жизнью и рад, что мы не упустили своего. Мы выходим в большие люди, Джордж. Счастье само идет нам в руки. А? Эта история с Палестиной…

Он задумался и с минуту тянул сквозь зубы свое «ззз», потом умолк.

Его музыкальную тему подхватил сверчок в траве, давая дядюшке время вновь собраться с силами. Сверчок, кажется, тоже воображал, что он уже добился своего, что осуществились какие-то его планы. «Ззз-дорррво, — выговаривал он. — Зз-дорррво…»

— Бог ты мой, что за домишко был у нас в Уимблхерсте, — вдруг заговорил дядя. — Вот я как-нибудь выберу денек, и мы прокатимся туда на автомобиле, Джордж, и не пощадим пса, который спит на главной улице. Там вечно спал какой-нибудь пес, без этого не бывало. Никогда не бывало… Хотел бы я еще разок поглядеть на ту нашу лавчонку. Надо полагать, старый Рэк по ею пору стоит у себя на пороге и скалит зубы; а Марбл — старый бездельник! — выходит в белом фартуке с карандашом за ухом и делает вид, что он занят делом… Интересно, знают ли они, что я за персона теперь. Хотел бы я, чтобы они это узнали.

— Кончилась их спокойная жизнь: там у них теперь международная чайная компания и всякие другие компании, — сказал я. — А насчет пса, который там шесть лет спал посреди улицы, так ему, бедняге, теперь и там не очень-то спится, — автомобили гудят, и у него нервы расстроены.

— Все пришло в движение, — сказал дядя. — Ты, пожалуй, прав… В великое время мы живем, Джордж. Наступает великая, грандиозная, прогрессивная эпоха. Взять хоть Палестинское начинание… Какая смелость… Это… это такой процесс, Джордж. И он в наших руках. Вот сидим и управляем ям. Нам это доверено… Вот сейчас, кажется, все тихо. Но если бы нам видеть и слышать… — И дядя махнул сигарой в сторону Лезерхэда и Лондона. — А там они, миллионы, Джордж. Только подумай, чем они были до сих пор, эти десять миллионов? Каждый корпел над чем-то в своем углу. Даже в голове не укладывается! Это, как сказал старик Уитмен… Как, бишь, он оказал? Ну, в общем, как сказал Уитмен. Чудный парень этот Уитмен! Чудный старик! Только вот никак не упомнишь, как это он сказал… И эти десять миллионов еще не все. За морями тоже миллионы, сотни миллионов… Китай, Марокко да вообще вся Африка, Америка… И не кто-нибудь, а мы заправляем, у нас хватит и сил и времени… потому что мы всегда были энергичными, ловили удачу, у нас в руках все кипело, мы не ждали, как другие, чтоб нам поднесли готовенькое. Понимаешь? И вот, пожалуйста, мы всем заправляем. Мы вышли в большие люди. И то ли еще будет. Если хочешь знать, мы — сила.

Он помолчал немного.

— Это великолепно, Джордж, — сказал он.

— Англосаксы — народ энергичный, — заметил я словно бы про себя.

— Вот именно, Джордж, все дело в энергии. Поэтому все у нас в руках: все нити, провода, понимаешь, они тянутся и тянутся, от какой-нибудь нашей конторы прямо в Западную Африку, и в Египет, и в Индию, на восток и на запад, на север и на юг. Правим миром, если хочешь знать. И чем дальше, тем крепче держим его в руках. Творим. Возьми хоть этот палестинский канал. Блестящая мысль! Вот мы ввяжемся в это, возьмемся за это дело — и мы и другие, — устроим шлюз-зззз, пустим воду из Средиземного в Мертвое — подумай, как все переменится! Пустыня цветет, как роза, Иерихон пропал, вся святая земля под водой… Тут, глядишь, и христианству конец…

Он задумался на мгновение.

— Выроем каналы, — бормотал он. — Туннели… Новые страны… Новые центры… зззз… Финансы… Тут не одна Палестина… Хотел бы я знать, как далеко мы пойдем, Джордж. Сколько больших дел у нас на мази! Уж люди понесут нам свои денежки, будь спокоен. Почему бы нам не выйти в большие воротилы, а? Тут, правда, есть свои загвоздки… но я с ними справлюсь. Мы еще немножко мягкотелы, но ничего, станем потверже… Я думаю, я стою что-нибудь около миллиона, если все подсчитать и учесть. Даже если сейчас уйти от дел. Великое время, Джордж, замечательное время!..

Я поглядел на него, с трудом различая его в сумерках, маленького и кругленького, и, не скрою, как-то вдруг понял, что он не очень-то много стоит.

— Все у нас в руках, Джордж, у нашего брата, большого человека. Надо держаться друг за друга… И всем заправлять. Приладиться к старому порядку вещей, как то мельничное колесо у Киплинга. (Это лучшее, что он написал, Джордж… Я как раз недавно перечитывал. Потому и купил «Леди Гров».) Так вот, нам надо управлять страной, Джордж… Ведь это наша страна. Превратить ее в научно-организованное деловое предприятие. Вложить в нее идеи. Электрифицировать ее. Заправлять прессой. Всем заправлять. Всем без изъятия. Я говорил с лордом Бумом. С разными людьми говорил. Великие дела. Прогресс. Мир на деловых рельсах. И это еще — только начало…

Он углубился в размышления.

Затянул свое «ззз», потом затих.

— Да! — изрек он немного погодя тоном человека, который наконец-то разрешил какие-то великие вопросы.

— Что? — спросил я, выдержав подобающую случаю паузу. Дядюшка помолчал минуту и молчал со столь многозначительным видом, что мне почудилось, будто судьба мира колеблется на чаше весов. Но вот он заговорил, и казалось, слова его идут из самой глубины души… Да так оно, наверно, и было.

— Хотел бы я завернуть в «Герб Истри», когда все эти бездельники дуются в карты: Рэк, и Марбл, и все прочие, и выложить им в двух словах, что я о них думаю. Прямо сплеча. Свое мнение о них. Это пустяк, конечно, но хотел бы я им сказать разок… Пока жив… хоть один раз-ззз.

Потом мысль его остановилась на другом.

— Вот взять Бума… — задумчиво произнес он и замолк.

— Замечательно у нас государство устроено, Джордж, наша добрая старая Англия, — снова заговорил он тоном беспристрастного судьи. — Все прочно, устойчиво, и при этом есть место новым людям. Приходишь и занимаешь свое место. От тебя прямо ждут этого. Участвуешь во всем. Вот чем наша демократия отличается от Америки. У них, если человек преуспел, он только и получает, что деньги. У нас другие порядки… по сути дела, всякий может выдвинуться. Вот хотя бы этот Бум… Откуда он взялся!

Дядюшка умолк. К чему это он клонит? И вдруг я понял и едва не скатился со стула от изумления, но удержался, выпрямился и ощутил под ногами твердую землю.

— Неужели ты это серьезно?.. — сказал я.

— Что, Джордж?

— Взносы в партийную кассу. Взаимная выгода. Неужели мы и этого достигли?

— К чему это ты ведешь, Джордж?

— Сам знаешь. Только они на это не пойдут!

— На что не пойдут? — повторил он не слишком уверенно и тут же прибавил: — А почему бы и нет?

— Они даже и баронета тебе не дадут. Ни за что! Хотя, правда. Бум… И Колингсхед… и Горвер! Они варили пиво, занимались всякими пустяками. В конце концов Тоно Бенге… Это тебе не посредник на скачках или еще что-нибудь в этом роде!.. Хотя, конечно, и посредники на скачках бывают весьма почтенные! Это не то, что какой-нибудь болван ученый, который не умеет делать деньги!

Дядюшка сердито заворчал; мы и прежде расходились во взглядах на этот предмет.

Бес вселился в меня.

— Как они будут тебя величать? — размышлял я вслух. — Викарий, наверно, хотел бы Гров. Слишком похоже на гроб. Непростая это штука — титул. — Я ломал голову над разными возможностями. — Вот я тут вчера натолкнулся на социалистическую брошюрку. Стоит прислушаться. Автор говорит: мы все «делокализуемся». Недурно сказано: «делокализуемся»! Почему не стать первым делокализованным пэром Англии? Тогда можно взять за основу Тоно Бенге! Бенге — это, знаешь ли, совсем неплохо. Лорд Тоно Бенгский — на всех этикетках, везде и всюду. А?

К моему удивлению, дядюшка вышел из себя.

— Черт подери, Джордж, ты никак не возьмешь в толк, что я говорю серьезно! Ты всегда измывался над Тоно Бенге! Как будто это какое-то жульничество! Это — совершенно законное дело, совершенно законное! Первоклассный товар, своих денег стоит… Приходишь к тебе поделиться, рассказать о своих планах, а ты измываешься. Да, да! Ты не понимаешь, это — огромное дело. Огромное дело. Пора бы уже тебе привыкнуть к нашему новому положению. Надо уметь видеть вещи, как они есть. И нечего скалить зубы…



Нельзя сказать, что дядюшка был поглощен одними только делами да честолюбивыми устремлениями. Он успевал еще следить за развитием современной мысли. Например, его чрезвычайно поразила эта, как он выражался, «идея Ницше насчет сверхчеловека и всякое такое».

Соблазнительная теория сильной, исключительной личности, освободившейся от стеснительных оков обыкновенной честности, перепуталась у него в голове с легендой о Наполеоне. Это дало новое направление его фантазии. Наполеон! Самый большой вред человечеству нанес он тогда, когда его полная грандиозных потрясений и превратностей жизнь завершилась и романтические умы начали создавать о нем легенды. Я глубоко убежден, что дядя потерпел бы куда менее страшное банкротство, если бы его не сбила с толку эта легенда о Наполеоне. Дядюшка был во многих отношениях лучше и добрее тех дел, которые он вершил. Но в минуты сомнения, когда он оказывался перед выбором, поступить ли достойно или воспользоваться низменной выгодой, в эти минуты культ Наполеона влиял на него особенно сильно. «Подумай о Наполеоне, представь себе, как отмахнулся бы от таких угрызений совести непреклонный, своевольный Наполеон» — такие размышления всегда кончались тем, что он делал еще один шаг на пути бесчестья.

Дядюшка, правда, без всякой системы коллекционировал наполеоновские реликвии: чем толще оказывалась книга о его герое, тем охотнее он покупал ее; он приобретал письма, и побрякушки, и оружие, которое имело весьма отдаленное отношение к Избраннику Судьбы, и даже раздобыл в Женеве старую карету, в которой, быть может, ездил Буонапарте, правда, он так и не доставил ее домой; он заполонил мирные стены «Леди Гров» его портретами и поставил статуи, предпочитая, как заметила тетушка, те портреты, где Наполеон был изображен в белом жилете, подчеркивающем его полноту, и статуэтки Наполеона, стоящего во весь рост, заложив руки за спину, так что его брюшко становилось особенно заметно. И, взирая на все это, сардонически усмехались со старых полотен Даргены.

Иной раз после завтрака дядюшка останавливался у окна — освещенный падавшим из него светом, заложив два пальца между пуговицами жилета и прижав к груди подбородок, он размышлял, самый нелепый маленький толстяк на свете. Тетя Сьюзен говаривала, что в эти минуты она чувствовала себя «старым фельдмаршалом, которого изрядно поколотили!».

Быть может, из-за пристрастия к Наполеону дядя стал реже обычного прибегать к сигарам; хотя в этом я не слишком уверен, но смело могу сказать, что, прочитав книгу «Наполеон и прекрасный пол», он доставил тете Сьюзен немало огорчений, так как на время эта книга возбудила в нем интерес к той стороне жизни, о которой, поглощенный коммерцией, он обычно забывал. Немалую роль тут сыграло внушение. Дядюшка воспользовался первым же удобным случаем и завел интрижку!

Это было не такое уж страстное увлечение, и подробностей я так никогда и не узнал. И вообще-то мне стало известно об этом совершенно случайно. Однажды я, к своему изумлению, встретил дядю на приеме у Робберта, члена Королевской академии, который в свое время писал портрет моей тетушки; компания там собралась разношерстная, сливки общества смешались с богемой, дядюшка стоял поодаль в нише у окна и разговаривал, или, вернее, слушал, что говорит ему, понизив голос, полная невысокая блондинка в светло-голубом платье — некая Элен Скримджор, которая писала романы и руководила изданием еженедельного журнала. Толстая дама, оказавшаяся рядом со мной, что-то сказала по их адресу, но, и не расслышав ее слов, я без труда понял, что связывает этих двоих. Это бросалось в глаза, как афиша на заборе. Я был поражен, что не все это замечают. А быть может, и замечали. На ней было великолепное бриллиантовое колье, слишком великолепное для журналистки, и смотрела она на дядюшку взглядом собственницы, права которой, однако, сомнительны; чувствовалось, что он у нее на привязи, но веревочка туго натянута и грозит оборваться; кажется, все это неизбежно в подобных интрижках. Здесь узы, соединяющие двух людей, и сильнее натянуты и менее прочны, чем в браке. Если мне нужны были еще какие-нибудь доказательства, достаточно было заглянуть в глаза дядюшке, когда он поймал мой взгляд, — в этих глазах я прочел и замешательство, и гордость, и вызов. И на следующий же день он воспользовался первым удобным случаем, чтобы мимоходом рассыпаться в похвалах уму и дарованиям своей дамы, боясь, что я превратно пойму, в чем тут суть.

Потом одна из ее приятельниц кое о чем насплетничала мне. А я был слишком любопытен, чтобы не выслушать ее. Никогда в жизни я не представлял себе дядюшку в роли влюбленного. Оказалось, что она называет его своим «Богом в автомобиле» — так звали героя романа Антони Хопа.

Между ними было твердо установлено, что дядюшка безжалостно покидает ее в любую минуту, как только его призывают дела, и дела действительно его призывали. Женщины не занимали в его жизни большого места — оба это понимали, — главной его страстью было честолюбие. Огромный мир призывал его и благородная жажда власти. Я так и не мог понять, насколько искренни были чувства миссис Скримджор, но вполне вероятно, что ее покорили прежде всего его финансовое величие и ослепительная щедрость, и, возможно, она и в самом деле вносила в их отношения какую-то романтическую нотку… Должно быть, на их долю выпадали удивительные минуты…

Поняв, что происходит, я очень расстроился и огорчился за тетю. Я подумал, что это будет для нее жестоким унижением. Я подозревал, что она храбрится, потеряв дядину привязанность, и делает вид, что ничего не произошло, а на душе у нее кошки скребут, но оказалось, что я попросту недооценивал ее. Она долгое время ничего не знала, но, узнав, вышла из себя и ощутила бурный прилив энергии. Поначалу чувства ее были не слишком глубоко задеты. Она решила, что дядюшке полезна хорошая взбучка. Надев сногсшибательную новую шляпку, она отправилась в Хардингем и беспощадно отчитала дядюшку, а потом и мне порядком досталось за то, что я до сих пор молчал…

Я пытался уговорить тетю Сьюзен смотреть на вещи трезво, но она с присущей ей оригинальностью взглядов была непоколебима.

— Мужчины не ябедничают друг на друга в любовных делах, — оправдывался я, ссылаясь на обычаи света.

— Женщина! — возмутилась она. — Мужчина! При чем тут мужчины и женщины, речь идет о нем и обо мне, Джордж! Что за вздор ты несешь! Любовь — прекрасная вещь, ничего не скажешь, и уж кто-кто, а я ревновать не собираюсь. Но тут ведь не любовь, а просто чепуха… Я не дам этому старому дураку распускать павлиний хвост перед бабами… Я ему на все нижнее белье нашью красные метки: «Только для Пондерво», — все перемечу до последней тряпки… Не угодно ли? Пылкий любовник нашелся!.. В набрюшнике… в его-то годы!

Я и представить себе не могу, что произошло между дядюшкой и тетей Сьюзен. Но уверен, что ради этого случая она изменила своей обычной манере передразнивать его. Какой разговор состоялся тогда между ними, понятия не имею; хоть я и знал обоих, как никто, мне еще не приходилось слышать, чтобы они всерьез говорили о своих отношениях. Во всяком случае, в ближайшие несколько дней мне пришлось иметь дело с чрезвычайно серьезным и озабоченным «Богом в автомобиле», — чаще обычного он тянул свое «ззз» и нервно жестикулировал, причем эти досадливые, нетерпеливые жесты никак не были связаны с тем, о чем шел разговор в эту минуту. Было ясно, что жизнь вдруг стала казаться ему как никогда сложной и необъяснимой.

Многое в этой истории осталось скрытым от меня, но в конце концов тетя Сьюзен восторжествовала. Дядюшка бросил, вернее, оттолкнул миссис Скримджор, а она написала на эту тему роман, вернее, вылила на бумагу целый ушат оскорбленного женского самолюбия. О тете Сьюзен там даже не упоминалось. Писательница, как видно, и не подозревала, почему ее на самом деле покинули. Наполеоноподобный герой ее романа не был женат, а бросил свою даму, как Наполеон Жозефину, ради союза, имеющего государственное значение…

Да, тетя Сьюзен восторжествовала, но победа досталась ей дорогой ценой. Некоторое время их отношения оставались явно натянутыми. Дядюшка отказался от дамы сердца, но злился — и даже очень, — что вынужден был это сделать. В его воображении она занимала гораздо больше места, чем можно было предполагать. Он долго не мог «прийти в норму». Он стал раздражителен с тетей Сьюзен, нетерпелив, скрытен, и после того как раз-другой с неожиданной резкостью оборвал ее, она остановила поток добродушно-насмешливой брани, который не иссякал долгие годы и так забавно освежал их жизнь. И от этого они оба стали духовно беднее и несчастнее. Она все больше входила в сложную роль хозяйки «Леди Гров». Слуги привязались к ней, как они сами говорили, и за время своего правления она крестила трех Сьюзен: дочек садовника, кучера и лесничего. Она собрала у себя целую библиотеку из старых папок с бумагами и расчетных книг, которые велись в имении. Вдохнула новую жизнь в кладовые и стала великой мастерицей по части желе и настоек из бузины и баранчиков.



Поглощенный своими исследованиями, думая о том, как бы одолеть все препятствия и начать полет, я не обращал внимания на то, как богател мой дядюшка, а с ним и я сам, а между тем его затеи приобретали все более широкий размах, он все больше рисковал и без оглядки, беспорядочно швырял деньгами. Должно быть, его преследовала мысль, что положение его становится час от часу все ненадежнее, и потому в эти последние годы — годы своего расцвета — он все чаще раздражался, все больше замыкался в себе, скрывая многое от тети Сьюзен и от меня. Я думаю, он опасался, что придется объяснить нам истинное положение вещей, боялся, как бы наши шутки ненароком не попали в цель. Даже наедине с самим собой он не решался взглянуть правде в глаза. Он копил в своих сейфах ценные бумаги, которые в действительности не имели никакой цены и грозили лавиной обрушиться на весь коммерческий мир. Но он покупал и покупал, как одержимый, и лихорадочно уверял сам себя, что победоносно шагает к безмерному, беспредельному богатству. Странное дело, в эту пору он без конца приобретал все одни и те же вещи. Казалось, его одолевают навязчивые мысли и желания. За один только год он купил пять новых автомобилей, причем каждый следующий был более мощным и быстроходным, чем предыдущий, — и только одно помешало дядюшке самому сесть за руль: всякий раз, когда он пытался это сделать, его главный шофер грозил немедленно взять расчет. Дядя все чаще пользовался автомобилем. Он страстно увлекался быстрой ездой, скоростью ради скорости.

Потом его стала раздражать «Леди Гров»: ему не давала покоя глупая шутка, услышанная им как-то за обедом.

— Этот дом мне не подходит, Джордж, — жаловался он. — Тут повернуться негде. Он битком набит воспоминаниями о всякой старине… И я не выношу всех этих проклятых Даргенов! Погляди вон на того, в углу. Нет, в другом углу, на субъекта в вишневом мундире. Он так и следит за тобой! Вот я проткну ему кочергой глотку, сразу станет дурак дураком.

— А по-моему, каков есть, таким и останется, — возразил я. — У него такой вид, будто его что-то насмешило.

Дядюшка поправил очки, съехавшие от волнения на кончик носа, и гневно уставился на своих противников.

— Кто они такие? Что они собой представляют? Просто дохлятина — и все. Безнадежно устарели. До реформации и то не дожили. До реформации, которая тоже давно вышла из моды! Шагай в ногу с веком! А они шли наперекор. Просто семейство неудачников — они никогда и не старались!.. Знаешь, Джордж, они полная противоположность мне. Да, да, полная. Нет, так не пойдет… Живешь где-то в прошлом… И мне нужен дом побольше. Я хочу воздуха, и света, и простора, и слуг побольше. Нужен дом, чтоб было где развернуться. А тут выходит раз-ззз-нобой какой-то, прямо ерунда, даже телефона не поставишь!.. Весь этот дом гроша ломаного не стоит, ничего не стоит — только и есть, что терраса. А так он темный и ветхий и набит всяким старомодным хламом и заплесневелыми мыслями… Это какой-то аквариум для золотой рыбки, а не жилище современного человека… Ума не приложу, как меня сюда занесло.

Потом его одолело новое огорчение.

— Этот чертов викарий воображает, будто я еще должен считать себя счастливым, что мне досталась эта «Леди Гров»! Всякий раз, как его встретишь, у него это прямо на лице написано… Погоди, Джордж, я ему еще покажу, какой должен быть дом у современного человека!

И он показал.

Вспоминаю день, когда он, как выражаются американцы, сделал заявку на Крест-хилл. Он пришел посмотреть мою новую газовую установку — я тогда как раз начал делать опыты с запасными баллонами, — и все время его очки, поблескивая, устремлялись куда-то вдаль, на открытый широкий склон.

— Пройдем к «Леди Гров» той дорогой, через холм, — сказал дядя. — Я тебе кое-что покажу. Кое-что стоящее!

В тот летний вечер весь этот пустынный склон был залит солнцем, земля и небо рдели в лучах заката, и посвистывание чибиса или еще какой-то пичуги только подчеркивало чудесную тишину, венчавшую долгий ясный день. Так хорош был этот мир и покой, обреченный на гибель! И мой дядюшка, этот новоявленный властелин и повелитель, в сером цилиндре и сером костюме, в очках на черной ленте, коротенький, тонконогий, пузатый, размахивал руками и тыкал пальцем в пространство, угрожая этому спокойствию.

— Вот оно, Джордж, — начал он и широко развел рукой. — То самое место. Видал?

— А? — переспросил я, потому что все время думал совсем о другом.

— Я купил его.

— Что купил?

— Хочу строить дом! Дом двадцатого века! Это — самое подходящее место!

Тут он изрек одно из своих излюбленных словечек.

— Будет обдувать со всех четырех сторон, Джордж, — сказал он. — А? Со всех четырех сторон.

— Да, тут вас будет продувать со всех сторон, — сказал я.

— Это должен быть не дом, а громадина, Джордж. Под стать этим холмам.

— Правильно, — сказал я.

— Повсюду будут большие галереи, террасы и всякое такое. Понимаешь? Я уже все обдумал! Он будет обращен вон туда, прямо к Вилду. Спиной к «Леди Гров».

— И будет с утра смотреть прямо на солнце?

— Как орел, Джордж! Как орел!

Так он впервые поведал мне о том, что очень скоро стало главной его страстью в годы процветания, — о Крест-хилле. Но кто же не слыхал об этом необычайном доме, который все рос и рос и план которого все время менялся, и он раздувался, как улитка, если на нее посыпать соли, и разбухал, и выпускал рожки и щупальца, и снова рос. Уж не знаю, что за бредовое нагромождение башенок, террас, арок и переходов рисовалось под конец дядюшкиному воображению; и хотя все это внезапно застыло на мертвой точке, едва над нами разразилась катастрофа, дом этот, даже недостроенный, поражает: нелепая попытка человека, не имеющего детей, оставить след на земле. Главного своего архитектора, по фамилии Уэстминстер, дядюшка откопал на выставке проектов Королевской академии — ему понравились смелость и размах, свойственные работам молодого зодчего; но время от времени дядя привлекал ему в помощь разных мастеров, каменщиков, санитарных техников, художников, скульпторов, резчиков по металлу и дереву, мебельщиков, облицовщиков, садовников-декораторов и даже специалиста, который планировал устройство и вентиляцию в новых зданиях Лондонского зоологического сада…

К тому же у дяди были и собственные идеи. Он не забывал о новом доме никогда, но с вечера пятницы до утра понедельника его мысли были отданы дому безраздельно. Каждую пятницу вечером он подъезжал к «Леди Гров» в автомобиле, до отказа набитом архитекторами. Впрочем, он не ограничивался архитекторами, всякий мог получить приглашение к нему на воскресенье и полюбоваться Крест-хиллом, и многие рьяные прожектеры, не подозревая о том, как наглухо, по-наполеоновски, дядюшка отделил в своем сознании Крест-хилл от всяких иных своих дел, пытались умаслить его при помощи какой-нибудь черепицы, вентиляторов или новой электрической арматуры. В воскресное утро, если только погода благоприятствовала, едва отделавшись от завтрака и от секретарей, дядюшка с многочисленной свитой отправлялся на постройку — менял и развивал план нового дома, вносил всяческие усовершенствования, громко, с бесконечными «ззз» отдавал приказания самые поразительные, но, как под конец убедились Уэстминстер и подрядчики, практически никуда не годные.

Таким он остался в моей памяти — как символ нашего века — человек удачи и рекламы, владыка мира на час. Вот он стоит на краю широкой полукруглой террасы, лежащей перед величественным главным входом, — крохотная фигурка, до смешного малюсенькая на фоне этой сорокафутовой арки; за спиной у него высеченный из гранита шар — гигантский шар в медной сетке параллелей и меридианов, изображающий нашу планету, и небольшой подвижной телескоп на бронзовой подставке, который ловит солнце как раз в ту минуту, когда оно в зените. Вот он стоит, мой дядюшка, точно Наполеон, окруженный своей свитой, — тут мужчины в визитках и в костюмах для гольфа, маленький адвокат, чью фамилию я запамятовал, в черном пиджаке и серых брюках, и, наконец, Уэстминстер: на нем шерстяная фуфайка, цветастый галстук и какой-то необыкновенный коричневый костюм собственного покроя. Он внимательно слушает дядю, а тот указывает ему на ту или иную часть расстилающегося перед ними пейзажа. Свежий ветер, налетая порывами, развевает полы дядюшкиного сюртука, ерошит его жесткие волосы, и от этого еще отчетливее видно, что его лицо, фигура и весь он — воплощение неукротимой жадности.

У ног их раскинулись на сотни футов мостки, канавы, котлованы, горы земли, груды камня, который добывается в горах Вилда. Справа и слева поднимаются стены дядюшкиного несуразного и никому не нужного дворца. Одно время на него тут работало сразу до трех тысяч рабочих, и это нашествие нарушало экономическое равновесие всей округи.

Таким его рисует мне память — среди первых грубо намеченных очертаний постройки, которую не суждено было довести до конца. Ему приходили в голову самые дикие фантазии, которые не укладывались ни в какие финансовые сметы и не имели ни малейшего отношения, к здравому смыслу. Казалось, он вообразил под конец, что для него уже не существует никаких пределов и ограничений. Он велел перенести солидных размеров холм и с ним чуть ли не шестьдесят старых деревьев на двести футов южнее, потому что этот холм заслонял вид на восток. В другой раз он вздумал устроить под искусственным озером бильярдную с потолком из зеркального стекла — что-то в этом роде он видел в одном городском ресторане. Одно крыло дома он обставил, не дождавшись, пока все здание подведут под крышу. Ему понадобился бассейн для плавания размером в тридцать квадратных футов рядом с его спальней на втором этаже, и в довершение всего он решил обнести все свои владения высоченной стеной и закрыть к ним доступ простым смертным. Стена была в десять футов высотой, утыканная поверху битым стеклом, и, если бы ее довели до конца, как хотел дядюшка, длина ее составила бы около одиннадцати миль. Под конец работы велись настолько недобросовестно, что не прошло и года, как часть стены обрушилась, но на протяжении нескольких миль она тянется и поныне. И всякий раз, вспоминая о ней, я думаю о тех сотнях мелких вкладчиков, что так горячо поверили в «звезду» моего дядюшки и чьи надежды и судьбы, покой жен и будущее детей ухнули безвозвратно в никудышный цемент, который так и не скрепил эту обвалившуюся стену…

Любопытно, что многие современные финансисты, разбогатевшие благодаря счастливому случаю и беззастенчивой рекламе, на закате своей карьеры принимаются за какую-нибудь грандиозную постройку. Так было не только с моим дядей. Рано или поздно всем им, как видно, непременно хотелось испытать свое счастье, претворить неуловимый поток изобилия в нечто плотное, осязаемое, воплотить свою удачу в кирпичи и цемент, заставить и лунный свет служить им, как будто он тоже у них на поденном заработке. И тут-то вся махина, сооруженная из доверия и воображения, начинала шататься — и все рушилось…

Когда я думаю об этом изуродованном холме, о колоссальной свалке кирпича и известки, о проложенных на скорую руку дорогах и подъездных путях, о строительных лесах и сараях, об этом неожиданном оскорблении, нанесенном мирной природе, мне вспоминается разговор, который был у меня с викарием в один ненастный день, после того как он наблюдал полет моего планера. Я только что приземлился и в фуфайке и шортах стоял около своей машины, викарий заговорил со мной о воздухоплавании, и на его худом, мертвенно-бледном лице проступало отчаяние, которое ему никак не удавалось скрыть.

— Вы почти убедили меня, — сказал он, подходя ко мне, — убедили против моей воли… Чудесное изобретение! Но еще очень много времени понадобится вам, пока вы сумеете поспорить с другим совершенным механизмом — с птичьим крылом.

Он посмотрел на мои ангары.

— Вы тоже изменили облик этой долины, — сказал он.

— Это временное явление, — возразил я, догадываясь, что у него на уме.

— Да, разумеется. Все приходит и уходит. Приходит и уходит… Но… гм… Я только что был по ту сторону холма, хотел взглянуть на новый дом мистера Эдуарда Пондерво. Это… это нечто более долговечное. Великолепная вещь во многих отношениях. Весьма внушительная. Мне как-то не приходилось бывать в той стороне… Дело быстро подвигается… Много пришлого люда появилось у нас в деревнях из-за этого строительства, все больше рабочие, это, видите ли, несколько обременительно… Это выбивает нас из колеи. Они вносят новый дух в нашу жизнь. Бьются об заклад… всякие мысли… своеобразные взгляды на все… Нашим трактирщикам это, конечно, по вкусу. И потом эти люди располагаются на ночлег где-нибудь у вас на дворе или в сарае… и по ночам вы не чувствуете себя дома в безопасности. Вчера рано утром мне не спалось — легкое несварение желудка, знаете, — и я выглянул из окна. Меня поразило, сколько народу ехало мимо на велосипедах. Такая бесшумная процессия. Я насчитал девяносто семь человек… Это было на рассвете. Все они направлялись к новой дороге, которая ведет на Крест-хилл. Такое множество народу — диву даешься. И вот пошел посмотреть, что там делают.

— Лет тридцать тому назад это показалось бы вам более чем удивительно, — сказал я.

— Да, разумеется. Все меняется. Теперь мы почти не обращаем на такие вещи внимания… И этот огромный дом… — Он поднял брови. — Это грандиозно! Поистине грандиозно!.. Весь склон холма… он раньше был покрыт травкой. А теперь там все разворочено!

Викарий испытующе посмотрел мне в лицо.

— Мы так привыкли с почтением смотреть на «Леди Гров», — сказал он и улыбнулся, ища сочувствия. — Она стала центром нашего скромного мирка.

— Все еще уладится, — сказал я, покривив душой.

Он ухватился за мои слова.

— Да, понятно, все уладится, все опять успокоится. Должно успокоиться. Все пойдет по-старому. Все непременно придет в порядок… это очень утешительная мысль. Да. В конце концов ведь и «Леди Гров» тоже когда-то надо было построить… и она на первых порах казалась… чем-то таким… противоестественным и необычным.

Взгляд викария вновь устремился на мой аппарат. Он пытался отогнать более серьезные заботы, угнетавшие его.

— Я бы хорошенько подумал, прежде чем доверить свою жизнь этой машине, — заметил он. — Но, верно, можно постепенно привыкнуть и к полету…

Он простился со мной и пошел своей дорогой, ссутулясь, погруженный в раздумье…

Долгое время он старался закрывать глаза на правду, но в это утро она слишком властно ворвалась в его сознание, и уже невозможно было отрицать, что в окружающем его мире не просто совершаются перемены, но весь этот мир беспомощен и беззащитен, завоеванный и покоренный, и весь он, насколько мог понять викарий, сверху донизу, снаружи и изнутри обречен на перемены.


Читать далее

2. Мы переезжаем из Кэмден-тауна в Крест-хилл

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть