3. Взлет

Онлайн чтение книги Тоно-Бенге Tono-Bungay
3. Взлет

Почти все время, пока дядюшка вынашивал и высиживал план нового дома, я в небольшой лощине, лежащей между «Леди Гров» и Крест-хиллом, усиленно занимался все более дорогостоящими и дерзкими опытами в области воздухоплавания. Эта работа и была смыслом и сутью моей жизни в ту знаменательную пору, когда разыгрывалась симфония Тоно Бенге.

Я уже говорил о том, как вышло, что я посвятил себя работе в этой области, как отвращение к пошлым авантюрам повседневности побудило меня вновь вернуться к брошенным после университета занятиям, приняться за исследования, на которые толкало меня уже не мальчишеское честолюбие, но решимость взрослого человека. С самого начала я работал успешно. Я думаю, тут дело в особой склонности, просто бог весть отчего была у меня такая жилка, такой склад ума. По-видимому, такие способности у человека — случайность, их едва ли можно поставить ему в заслугу, и тут смешно гордиться или, наоборот, скромничать. В те годы я проделал огромную работу, я работал сосредоточенно, страстно, вкладывая в это всю свою энергию и все способности. Я разработал ряд вопросов, связанных с устойчивостью тел в воздухе, с движением воздушных потоков, а также произвел революцию если не во всей теории двигателей внутреннего сгорания, то по меньшей мере в ведущем ее разделе. Обо всем этом сообщалось в «Философских трудах», «Математическом журнале» и изредка еще в двух-трех периодических изданиях этого рода — и здесь на этом нет смысла останавливаться. Да я, вероятно, и не мог бы здесь об этом писать. Работая в такой специальной области, привыкаешь к своеобразной скорописи не только в своих заметках, но и в мыслях. Мне никогда не приходилось преподавать или читать лекции, иначе говоря, мне не случалось излагать технические проблемы на обычном, понятном для каждого языке, и я сильно опасаюсь, что, если попробую сделать это, у меня выйдет очень скучно…

Начать с того, что моя работа в значительной степени была теоретической. Первоначальные предположения и выводы я мог проверить на совсем маленьких моделях, изготовленных из китового уса, тростника и шелка и запускавшихся в воздух при помощи поворотного круга. Но пришло время, когда передо мной встали проблемы, которые невозможно было решить на основании предварительных теоретических расчетов, наших далеко еще не достаточных знаний и опыта в этой области, и надо было экспериментировать и пробовать самому. Тут мне пришлось расширить сферу деятельности, что я вскоре и сделал. Я занимался в одно и то же время равновесием и устойчивостью планеров и управлением воздушных шаров — эти последние опыты обходились мне баснословно дорого. Без сомнения, тут я был движим чем-то вроде того духа расточительства, который всецело завладел моим дядюшкой. Вскоре мое хозяйство, расположившееся неподалеку от «Леди Гров», разрослось: тут было теперь и деревянное, крашеное шале, где могли разместиться шесть человек и где я жил по три недели кряду, и газомер, и гараж, и три больших, крытых рифленым железом ангара, и склады, и площадка, с которой запускались планеры, и мастерские, и прочее. Мы проложили немощеную дорогу. Провели газ из Чипинга и электричество из Уокинга, где оказалась также и неплохая мастерская, — она с готовностью бралась выполнять для меня работы, которые были мне не под силу. И еще в одном мне повезло: я встретил человека по фамилии Котоп, которого, кажется, само небо послало мне в помощники. Он был самоучка, в недавнем прошлом сапер, и, пожалуй, не было на свете более умелого и искусного механика. Без него мне бы не достичь и половины того, что удалось. Порой он был для меня не просто подручным, но соратником, и он не расстается со мной по сей день. А все другие появлялись и исчезали по мере надобности.

Не знаю, где найти слова, чтобы передать тому, кто не испытал этого сам, как вдохновенно, с каким неповторимым удовлетворением можно годами вести научные изыскания, если ты не стеснен в деньгах. Ничто, никакая другая деятельность не сравнится с этим. Ты избавлен от раздражающих столкновений с другими людьми, по крайней мере когда работа идет успешно, а для меня это дороже всего. Научная истина — самая далекая из возлюбленных, она скрывается в самых неожиданных местах, к ней пробираешься запутанными и трудными путями, но она всегда существует! Добейся ее, и она уже не изменит тебе: отныне и навсегда она принадлежит тебе и человечеству. Она и есть реальность, единственная реальность, которую я обрел в хаосе бытия. Она не будет дуться на тебя, не поймет тебя неправильно, не обманет тебя, не лишит заслуженной награды из-за какого-то мелочного подозрения. Ее не изменить крикливой рекламой, не задушить пошлостью. Служа ей, ты созидаешь и творишь, и творения твои вечны, как ничто другое в человеческой жизни. В этом-то и есть то ни с чем не сравнимое удовлетворение, которое дает наука, в этом — непреходящая награда ученого…

Занявшись экспериментами, я изменил всем своим прежним привычкам. Я уже рассказывал о той поре строгой самодисциплины и долгого, упорного труда, какую я пережил когда-то в Уимблхерсте, и о том, как по приезде в Южный Кенсингтон меня совсем сбил с толку Лондон, ибо бессчетные новые впечатления поглощали мое внимание и будили неутолимое любопытство. А отойдя от научных занятий ради производства Тоно Бенге, я пожертвовал своей гордостью. Но я был беден — и потому сохранил привычку к трезвости и умеренности, был полон юношеского романтизма — и потому оставался целомудренно сдержан еще долгое время спустя после женитьбы на Марион. Потом я дал себе волю во всех отношениях. Я много работал, но никогда не задавался вопросом, могу ли я сделать больше и нельзя ли избежать находивших на меня порой приступов хандры и лени. Я жил в достатке, вволю и без разбору ел, много пил и чем дальше, тем чаще делал, что в голову взбредет. Мне это казалось вполне естественным. Никогда и ни в чем я не доходил до предела своих возможностей. Волнения, связанные с разводом, не заставили меня круто перемениться и отнестись к себе строже. Я не сразу сумел сосредоточиться на научной работе, он» требовала куда больше напряжения, чем коммерческое дело, но тут меня выручили сигары. Я стал отъявленным курильщиком, и часто это вызывало у меня глубочайшую подавленность. От нее я излечивался гомеопатическим методом — попросту зажигал новую сигару. Я совершенно не представлял, до какой степени расшатались мои нравственные устои и нервная система, пока не дошел в своих исследованиях до той стадии, когда надо было переходить к практике, и не стал лицом к лицу с необходимостью испытать, что это значит — лететь на планере и каким человеком нужно быть, чтобы справиться с этим делом.

Я привык к несколько вольному образу жизни, хотя от природы склонен был к самодисциплине. Я никогда не любил потакать собственным слабостям. Философии, проповедующей словоблудие и чревоугодие, я всегда инстинктивно не доверял. Всегда и во всем я любил простоту, прямоту, строгость, сдержанность, четкие линии, холодные тона. Но в наше время, когда жизнь бьет через край, когда предметов первой необходимости с избытком хватает на всех и борьба за существование выливается в соперничество рекламы и стремление пустить соседу пыль в глаза, когда человеку не так уж необходимы ни храбрость, ни крепкие нервы, ни истинная красота, только случай помогает нам познать самих себя. В прежние времена огромное большинство людей не страдало от пресыщения, ибо у них не было возможности есть до отвала, все равно хотелось им этого или не хотелось, и все, за редкими исключениями, были бодры и здоровы, потому что им неизбежно приходилось работать физически и сталкиваться лицом к лицу с опасностями.

А теперь каждый, если только у него не слишком высокие требования к жизни и он не обременен чувством собственного достоинства, может позволить себе кой-какие излишества. Ныне можно прожить всю жизнь кое-как, ничему всерьез не отдаваясь, потворствуя своим прихотям и ни к чему себя не принуждая, не испытав по-настоящему ни голода, ни страха, ни подлинной страсти, не узнав ничего лучше и выше, чем судорога чувственного наслаждения, и впервые ощутить изначальную суровую правду бытия лишь в свой смертный час. Так, я думаю, было с моим дядей, почти так было и со мной.

Но планер властно поднял меня над всем этим. Я должен был выяснить, как он ведет себя в воздухе, а выяснить это можно было, только взлетев самому. И я не сразу решился на это.

Когда пишешь книгу, мне кажется, в какой-то мере отрешаешься от самого себя. Во всяком случае, мне удалось написать здесь такие вещи, которых я никогда и никому не мог бы высказать вслух: мне стоило огромных мучений заставить себя сделать то, что в Вест-Индии первый встречный абориген сделает и глазом не моргнув, — решиться на первый полет. Первая попытка далась мне тяжелее всего, да иначе и не могло быть: я ставил на карту свою жизнь и мог выиграть, а мог и погибнуть или остаться калекой — шансы были примерно равные. Это было ясно как день. Мне казалось, что мой первый планер очень напоминает по конструкции аэроплан братьев Райт, и все же я не был в нем уверен. Он мог перевернуться. Я сам мог опрокинуть его. При посадке он мог зарыться носом и разбиться вдребезги вместе со мной. В полете надо быть постоянно начеку; тут нельзя просто взять да и кинуться вслепую, нельзя ни горячиться, ни выпить стаканчик для храбрости. Надо в совершенстве владеть своим телом, чтобы сохранять равновесие. И когда я наконец полетел, первые десять секунд были ужасны. Добрых десять секунд, пока я несся по воздуху, прильнув всем телом к своему дьявольскому аппарату, и встречный ветер хлестал мне в лицо, а земля внизу стремительно уходила назад, я весь был во власти тошнотворного бессилия и ужаса. Казалось, какой-то могучий и бурный поток бьется в мозгу и в костях, и я громко стонал. Я стиснул зубы и стонал. Я не мог удержать стона, это было помимо моей воли. Ощущение ужаса дошло до предела.

А потом, вообразите, его не стало!

Внезапно это чувство ужаса прошло, исчезло. Я неуклонно шел ввысь, и никакого несчастья не стряслось. Я был необычайно бодр, полон сил, и каждый нерв был натянут, как струна. Я подвинул ногу, планер накренился, с криком ужаса и торжества движением другой ноги я его выровнял и снова обрел равновесие. Потом мне показалось, что я столкнусь с грачом, летевшим мне наперерез; это было поразительно — как неслышно, с быстротой метательного снаряда он ринулся на меня из пустоты, и в смятении я завопил: «Прочь с дороги!» Грач сложил было крылья, став на мгновение похожим на перевернутую римскую пятерку, потом замахал ими, круто свернул вправо, и больше я его не видел. Потом я заметил внизу тень моего аппарата; она скользила передо мною по земле прямо и уверенно, держась на одном и том же расстоянии, а земля словно убегала назад. Земля! В конце концов она убегала не так уж быстро…

Когда я спланировал на ровный зеленый лужок, который выбрал для посадки, я был спокоен и уверен в себе, как какой-нибудь клерк, который на ходу прыгает с подножки омнибуса, и за это время я научился не только летать, но еще очень многому. Я задрал планер носом кверху как раз вовремя, снова выровнял и приземлился мягко, как падают наземь снежные хлопья в безветренный день. Мгновение я лежал плашмя, потом приподнялся на колени, встал, еще весь дрожа, но очень довольный собой. С холма ко мне бежал Котоп…

С этого дня я начал тренироваться и тренировался еще многие месяцы. Ведь целых полтора месяца я под разными предлогами со дня на день откладывал испытания, потому что меня так страшил этот первый полет, потому что за годы, отданные коммерции, я ослаб и телом и духом. Позорное сознание собственной трусости терзало меня ничуть не меньше оттого, что, по всей вероятности, о ней знал лишь я один. Я чувствовал, что Котоп, во всяком случае, мог кое-что заподозрить. Ну, ничего, впредь у него не будет повода для подозрений.

Любопытно, что чувство стыда, свои самобичевания и все дальнейшее я помню гораздо лучше, чем недели сомнений и колебаний перед взлетом. Некоторое время я в рот не брал ни капли спиртного, бросил курить, строго ограничивал себя в еде и каждый день понемногу так или иначе упражнял свои нервы и мускулы. Я старался как можно чаще летать. В Лондон я теперь ездил не поездом, а на мотоцикле, храбро ныряя в поток движения, стремящегося на юг, и даже попробовал испытать прелести верховой езды. Правда, поначалу мне досталась искусственная лошадка, и я, быть может, без достаточных оснований проникся презрением к надежному конному спорту, который никогда не одарит тебя такими сильными ощущениями, как механизм.

Далее, я упражнялся в ходьбе по гребню высокой стены, ограждавшей сад позади «Леди Гров», и под конец заставил себя даже, доходя до ворот, перескакивать со столба на столб. Если при помощи всех этих упражнений я и не совсем избавился от некоторой склонности к головокружению, то, во всяком случае, приучился не обращать на это внимания. И вскоре меня уже не страшил полет, напротив, мне не терпелось подниматься все выше, и я стал понимать, что полет на планере даже над самой глубокой впадиной меж нашими холмами, до дна которой всего каких-нибудь сорок футов, — это еще не настоящий полет, а просто насмешка. Я начал мечтать о том, чтобы подняться выше, над буковыми лесами, вдохнуть прохладу больших высот, и, пожалуй, не столько естественный ход моей работы, сколько это желание заставило меня немалую долю своей энергии и своих доходов отдать созданию управляемого воздушного шара.



Я уже далеко вперед ушел в своих опытах; успел дважды разбиться и сломать ребро, и тетушка с присущей ей энергией выходила меня; я уже приобрел некоторую известность в мире аэронавтов — и вдруг в мою жизнь вновь вошла Беатриса Норманди, словно она и не исчезала никогда — темноглазая, с волной непокорных, как в детстве, кудрей, откинутых со лба. Верхом на крупном вороном коне она ехала глухой тропинкой по заросшему кустарником склону холма, на вершине которого виднелась «Леди Гров»; ее сопровождали старый граф Кэрнеби и сводный брат Арчи Гервелл.

Дядюшка донимал меня разговорами о проводке горячей воды в Крест-хилл, откуда мы и возвращались другой тропой, и на перекрестке нам неожиданно повстречались три всадника. Граф Кэрнеби ехал по нашим владениям, поэтому он приветливо поздоровался, осадил коня и заговорил с нами.

Сначала я даже не заметил Беатрису. Мне интересно было поглядеть, каков этот лорд Кэрнеби и осталось ли в нем что-нибудь от дней его блистательной юности. Я много слышал о нем, но никогда прежде его не видал. Для человека шестидесяти пяти лет, повинного, как говорили, во всех смертных грехах и безвозвратно загубившего свою политическую карьеру, которая начиналась с таким триумфом, каким не мог похвастать никто из представителей его поколения, лорд Кэрнеби показался мне на редкость крепким и бодрым. Он был невысок, худощав, с серо-голубыми глазами на смуглом лице, и лишь его надтреснутый голос производил неприятное впечатление.

— Надеюсь, вы не возражаете, что мы едем этой дорогой, Пондерво, — громко сказал он.

И дядюшка, подчас слишком щедрый на титулы и не очень-то различавший их, ответил:

— Ничуть, милорд, ничуть! Рад, что она вам пригодилась!

— Вы строите на том холме что-то грандиозное, — заметил Кэрнеби.

— Думаете, я на этот раз хочу пустить всем пыль в глаза? Не так уж он и велик, этот дом, просто вытянут, чтоб побольше солнца было.

— Воздух и солнце, — изрек граф. — Да, их никогда не бывает слишком много. А вот раньше строили, чтоб была крыша над головой, да поближе к воде и к дороге…

И тут в молчаливой всаднице, остановившейся позади графа, я вдруг узнал Беатрису.

Я настолько забыл ее, что мне даже показалось сперва, будто она ничуть не изменилась с той минуты, когда настороженно глядела на меня, спрятавшись за юбки леди Дрю. Она смотрела на меня из-под широких полей шляпы — на ней были серая шляпа и свободный, незастегнутый жакет — и недоуменно хмурила красивый лоб, верно, никак не могла вспомнить, где это она видела меня. Наши взгляды встретились, и в ее глазах, скрытых тенью, я прочел немой вопрос…

Неужели не помнит?

— Ну, что ж, — сказал граф и тронул поводья.

Гервелл похлопывал по шее своего коня, которому не стоялось на месте, и даже не смотрел в мою сторону. Он кивнул через плечо и поскакал за Кэрнеби. Похоже было, его движение что-то напомнило Беатрисе: она быстро взглянула на него, потом снова на меня, в глазах ее блеснула догадка, и губы дрогнули улыбкой. Мгновение она колебалась, не заговорить ли со мной, улыбнулась теперь уже открыто, понимающе и тоже тронула коня. Все трое перешли на легкий галоп, и она ни разу не обернулась. Секунду-другую я стоял на перекрестке, глядя ей вслед, потом спохватился, что дядюшка уже ушел вперед и говорит что-то через плечо, совершенно уверенный, что я иду за ним.

Я поспешно зашагал вдогонку.

Мысли мои были полны Беатрисой и этой неожиданной встречей. Я помнил лишь, что она из рода Норманди. Но совсем забыл, что Гервелл был сыном, а она падчерицей нашей соседки леди Оспри. Скорее всего я тогда попросту забыл, что леди Оспри — наша соседка. Да и почему бы мне помнить об этом? Как удивительно, что мы встретились здесь, в графстве Сэррей: ведь, думая о ней, я всегда видел ее в парке Блейдсовера и только там и мог ее себе представить, а от Блейдсовера нас отделяли почти сорок миль и двадцать безвозвратно ушедших лет. Она все такая же, все так же полна жизни! И на щеках играет прежний румянец. Кажется, только вчера мы целовались среди папоротника…

— Что? — спросил я.

— Я говорю, у него хорошая закваска, — повторил дядюшка. — Можешь как угодно ругать аристократию, но у лорда Кэрнеби очень даже неплохая закваска. В нем чувствуется Savoir Faire, что-то такое… для этого есть старомодное выражение, Джордж, но очень правильное, в нем чувствуется бонтон… Это как хороший газон, Джордж, такой в год не вырастишь. Не пойму, как это у них получается. Это высший класс, Джордж. Впитывают это с молоком матери…

«Она словно только что сошла с полотна Ромнея», — подумал я.

— Чего только про него не рассказывают! — продолжал дядюшка. — Но кому какое до этого дело?

«Господи! — думал я. — Как я мог не вспоминать о ней целую вечность? Эти тонкие, капризные брови… озорной огонек в глазах… и эта внезапная улыбка!»

— Я его не осуждаю, — говорил дядюшка. — Это все от богатого воображения. Да еще от безделья, Джордж. Вот у меня в молодости не было ни минуты свободной. И у тебя тоже. Да и то!..

Но самое поразительное — это непонятный каприз моей памяти, в которой ни на мгновение не возник живой образ Беатрисы, даже когда я повстречался с Гервеллом, ведь мне, в сущности, только и вспоминалась тогда наша мальчишеская неприязнь друг к другу и наша драка. А теперь, когда я весь был полон ею, мне казалось просто невероятным, что я хоть на миг мог позабыть о ней…



— Скажите, пожалуйста! — удивилась тетя Сьюзен, прочитав за кофе письмо. — Это от молодой женщины, Джордж.

Мы завтракали вдвоем в «Леди Гров», в комнате-фонаре, под окнами которой цвели ирисы; дядюшка был в Лондоне.

Я вопросительно хмыкнул и срезал макушку яйца.

— Что это за Беатриса Норманди? — спросила тетя. — Первый раз слышу.

— Это от нее письмо?

— От нее. Пишет, что знакома с тобой. Я не знаток этикета. Джордж, но, по-моему, она ведет себя не совсем так, как принято. В сущности, она собирается притащить свою мамашу…

— Что-что? У нее же мачеха?

— Ты, видно, неплохо осведомлен о ней. Она тут называет леди Оспри матерью. Во всяком случае, они будут у нас в среду, в четыре часа, и просят, чтобы ты тоже был к чаю.

— Как ты сказала?

— Чтобы ты был к чаю.

— Хм. Когда-то она отличалась весьма… решительным характером.

Тут я заметил, что тетя Сьюзен высунулась из-за кофейника и устремленные на меня голубые глаза стали совсем круглыми. Секунду-другую я выдержал ее пристальный взгляд, потом отвел глаза, покраснел и засмеялся.

— Это очень старое знакомство, я ее знаю дольше, чем тебя, — пояснил я и рассказал все, как было.

Тетя Сьюзен слушала и из-за кофейника зорко и неотрывно следила за мной. Она очень заинтересовалась моим рассказом и даже задала несколько наводящих вопросов.

— Почему ж ты мне сразу не сказал ни слова? Ты уже целую неделю о ней думаешь.

— Ума не приложу, почему это я не рассказал.

— Ты думал, я встречу ее в штыки, — решила тетя Сьюзен. — Вот что ты думал.

И она продолжала разбирать свою почту.

Гости явились минута в минуту в коляске, запряженной пони, и на мою долю выпало редкое удовольствие наблюдать тетушку в роли любезной хозяйки. Чай мы пили под сенью кедра, но старая леди Оспри, ярая протестантка, прежде, конечно, никогда не бывала в этом католическом доме, а потому мы проделали нечто вроде инспекторского осмотра, напомнившего мне мой первый приезд в «Леди Гров». Хотя все мысли мои были заняты Беатрисой, меня, помнится, позабавила полная противоположность тети Сьюзен и леди Оспри: тетя — высокая, стройная и немножко угловатая, в скромном голубом домашнем платье, жадно читающая все без разбору и очень неглупая от природы, — и титулованная леди — маленькая, полная, одетая с викторианской пышностью, питающая свой ум хиромантией и модной беллетристикой, вся красная от досады, что ей приходится быть в обществе женщины не ее круга. Она держалась по этому случаю со столь царственной неприступностью, на какую была способна только ее собственная кухарка, да и то лишь в самые решительные минуты. Казалось, одна сделана из китового уса, другая слеплена из теста. Тетя волновалась: ведь принять такую гостью совсем не просто, а тут еще ей до смерти хотелось понаблюдать за мной и Беатрисой, и, как всегда, от волнения она двигалась особенно неловко и разговаривала уж так «своеобразно», что досадливый румянец на щеках титулованной леди становился все гуще. Помнится, тетя Сьюзен уверяла, что, судя по портрету, у одной из дам рода Даргенов «не все дома», потом сообщила, что «средневековые рыцари придумали какого-то дракона, просто чтоб прославиться», объявила также, что «обожает ковыряться в саду», и вместо того, чтобы предложить мне печенье «Гарибальди», она, по обыкновению чуть шепелявя, сказала: «Отведай этой дряни, Джордж». Уж, конечно, при первом же удобном случае леди Оспри изобразит ее «весьма эксцентричной особой, чрезвычайно эксцентричной особой». Чувствовалось, что эти слова так и вертятся у нее на языке.

Беатриса была в скромном коричневом платье и простой, но оригинальной широкополой шляпе и неожиданно показалась мне очень взрослой и разумной. Она помогла мачехе справиться с церемонией первого знакомства, внимательно разглядела тетю Сьюзен, затеяла осмотр дома, отвлекла таким образом обеих дам и тогда уже занялась мною.

— Мы не видались, — сказала она с легкой и вопросительно доверчивой улыбкой, — с тех самых пор, как…

— С самого Уоррена.

— Да, конечно, это было в Уоррене! — сказала она. — Я так хорошо все помню, только ваше имя забыла… Мне тогда было восемь.

Ее глаза улыбались и требовали, чтобы я вспомнил все до мелочи. Подняв глаза, я встретил ее взгляд и немножко растерялся, не зная, что сказать.

— Я с головой выдала вас тогда, — сказала она, задумчиво разглядывая меня. — А потом выдала и Арчи.

Она отвернулась от остальных и чуть понизила голос.

— Ему порядком досталось за то, что он лгал, — сказала она так, словно ей и сейчас приятно было вспомнить это. — А когда все кончилось, я пошла в вигвам. Вы не забыли наш вигвам?

— В Западном лесу?

— Да… и плакала там, наверно, потому, что была так виновата перед вами… Я и потом часто думала об этом.

Леди Оспри остановилась, поджидая нас.

— Дорогая моя, — сказала она падчерице. — Взгляни, какая прелестная галерея!

Потом посмотрела на меня в упор с откровенным недоумением: что это еще за птица?

— Многим очень нравится эта удобная лестница, — заметила тетя Сьюзен и пошла вперед.

Леди Оспри одной рукой подобрала подол платья, готовясь подняться на галерею, другой взялась за перила и, обернувшись, кинула Беатрисе многозначительный взгляд, да, весьма многозначительный. Прежде всего он, несомненно, говорил, что со мною следует вести себя поосмотрительнее, но сверх того он был и сам по себе полон значения. Я случайно перехватил в зеркале ответ Беатрисы: она сморщила носик, и на губах у нее промелькнула злобная усмешка. Румянец на щеках леди Оспри стал еще гуще, она просто онемела от негодования и стала подниматься вслед за тетей Сьюзен, всем своим видом показывая, что полностью снимает с себя ответственность за дальнейшее.

— Здесь мало света, но во всем чувствуется какое-то благородство, — громко сказала Беатриса, с невозмутимым спокойствием осматривая холл и, по-видимому, не торопясь догонять их. Она стояла ступенькой выше и глядела на меня и на старый холл немножко свысока.

Дождавшись, когда мачеха поднялась на галерею и уже ничего не могла слышать, она вдруг спросила:

— Но как вы здесь очутились?

— Здесь?

— Среди всего этого. — И широким, неторопливым жестом она обвела холл, и высокие окна, и залитую солнцем террасу перед домом. — Разве вы не сын экономки?

— Я пошел на риск. Мой дядя стал… крупным финансистом. Когда-то у него была маленькая аптека милях в двадцати от Блейдсовера, а теперь мы ворочаем делами, растем не по дням, а по часам — словом, вышли в тузы, в герои нашего времени.

— Понимаю, — сказала она, глядя на меня заинтересованным, оценивающим взглядом.

— А вы меня узнали? — спросил я.

— Почти сразу. Вы ведь тоже меня узнали, я видела. Только я не могла сообразить, кто вы, но знала, что мы уже встречались. А потом ведь там был Арчи, это помогло мне вспомнить.

— Я так рад, что мы опять встретились, — осмелился я сказать. — Я никогда не забывал вас.

— Да, то, что было в детстве, не забывается.

С минуту мы смотрели друг на друга без всякого смущения, очень довольные, что мы снова вместе. Трудно сказать, почему нас потянуло друг к другу. Так уж случилось. Мы нравились друг другу, и ни один из нас в этом не сомневался. С самого начала нам было легко и просто вдвоем.

— Ах, как живописно, как необыкновенно живописно! — донеслось до нас с галереи, и сразу же: — Беатриса!

— Я хочу знать о вас решительно все, — сказала она как-то особенно доверчиво, когда мы поднимались по витой лестнице.

Пока мы все четверо пили чай под сенью кедра на террасе, она расспрашивала меня о моих занятиях аэронавтикой. Тетя Сьюзен вставила словечко-другое о том, как я ухитрился сломать себе ребра. Леди Оспри, видимо, считала полеты самой неприличной и неуместной темой разговора — кощунственным вторжением в ангельские сферы.

— Это не полеты, — объяснил я. — Мы еще, в сущности, не летаем.

— И никогда не будете летать, — отрезала она. — Никогда.

— Что ж, — сказал я. — Каждый делает, что может.

Леди Оспри приподняла свою маленькую руку, затянутую в перчатку, фута на четыре над землей.

— Вот так, — сказала она. — Вот так. И не выше этого. — Щеки ее побагровели. — Не выше, — повторила она самым решительным тоном и отрывисто кашлянула.

— Благодарю вас, — сказала она, разделавшись то ли с девятым, то ли с десятым пирожным.

Беатриса громко рассмеялась, весело поглядывая на меня. Я расположился на траве, и, быть может, это и заставило леди Оспри смутно вспомнить об изгнании из рая.

— «Ты будешь ходить на чреве твоем, во все дня жизни твоей», — негромко и внушительно произнесла она.

После чего мы больше не говорили о воздухоплавании.

Беатриса сидела, забившись в кресло, и смотрела на меня так же испытующе, с тем же дерзким вызовом, как когда-то во время чаепития у моей матери. Просто удивительно, она ничуть не изменилась — маленькая принцесса моих блейдсоверских дней: все так же упрямы и непокорны вьющиеся волосы, и голос тот же, а казалось бы, все это должно было неузнаваемо измениться. Она по-прежнему была скорой на выдумку, опрометчивой и решительной.

Беатриса неожиданно поднялась.

— А что там, за террасой? — спросила она, и я тотчас оказался около нее.

И, конечно, объявил, что оттуда открывается необыкновенно красивый вид.

Она отошла в противоположный угол террасы, подальше от кедра, вспрыгнула на парапет и, очень довольная, уселась на замшелых камнях.

— А теперь рассказывайте о себе, — потребовала она. — Все, все расскажите. Мои знакомые мужчины такие тупицы! И все они делают одно и то же. Но как же вы-то здесь очутились? Все мои знакомые всегда здесь были. Не родись они тут, они бы никогда сюда носа не показали. Сочли бы, что это не по праву. Но вы одолели этот подъем.

— Если это можно назвать подъемом, — ответил я.

Она круто переменила тему разговора:

— Это… не знаю, поймете ли вы… это так интересно — опять встретиться с вами. Я помнила вас. Сама не знаю почему, но вот помнила. Вы всегда были действующим лицом в каждой сказке, которой я себя тешила. Но только вы были какой-то неуловимый, как тень, и такой неподатливый, упрямый… в костюме из магазина готового платья… Какой-нибудь лейборист, член парламента, второй Бредлаф или что-нибудь в этом роде. А вы… ну ни капельки не такой. И все же такой!

Она посмотрела на меня.

— Пришлось выдержать серьезную борьбу? Говорят, это неизбежно. А я не понимаю почему.

— Нет, — сказал я. — Меня занесло сюда случайно. И не было никакой борьбы. Разве только за то, чтоб остаться честным. И не я тут главная фигура. Мы с дядей придумали одно лекарство, и оно-то вознесло нас так высоко. Тут нет никакой заслуги! Но вы-то всегда обитали на этих высотах. Расскажите, что вы делали все эти годы.

— Одного мы так и не сделали. — Она задумалась на минуту.

— Что именно? — спросил я.

— Мы не произвели на свет маленького братца — наследника Блейдсовера, и его прибрали к рукам Филбрики. И теперь сдают его внаем! И мы с мачехой поселились в крохотном домишке, а свой тоже сдаем.

Беатриса мотнула головой, указывая куда-то в сторону.

— Ну, что ж, предположим, что это случайность. А все-таки вы здесь! А раз вы здесь, что вы намерены делать дальше? Вы еще молоды. Подумываете о парламенте? На днях я слышала, как про вас говорили. Я тогда еще не знала, что это вы. Говорили, что вам прямая дорога в парламент…

Она допытывалась о моих намерениях с живым и настойчивым любопытством. Совсем так же она много лет назад пыталась вообразить меня солдатом и найти мне место в мире. Она заставила меня яснее, чем когда-либо, почувствовать, что я не хозяин своей судьбы, а игрушка случая.

— Вот вы хотите построить летательный аппарат, — продолжала она. — А когда вы полетите, тогда что? Это будет машина для войны?..

Я рассказал ей кое-что о моих опытах. Она никогда не слыхала о машине, парящей в воздухе, пришла в восторг от одной мысли об этом и стала жадно расспрашивать. Она думала, что до сих пор все сводилось к фантастическим проектам, к машинам, которым не суждено летать. Поскольку это касалось Беатрисы, Пилчер и Лилиенталь погибли напрасно. Она просто не знала, что существовали на свете такие люди.

— Но ведь это опасно! — воскликнула она, осененная внезапной догадкой. — О, это так опасно!..

— Беа-триса! — послышался голос леди Оспри.

Беатриса спрыгнула с парапета.

— Где вы летаете?

— По ту сторону холмов. К востоку от Крест-хилла, за лесом.

— А если прийти посмотреть? Не возражаете?

— Пожалуйста, когда хотите. Только предупредите меня…

— Как-нибудь я отважусь. Как-нибудь на днях.

Она задумчиво поглядела на меня, улыбнулась — на этом разговор кончился.



Все мои дальнейшие работы в области аэронавтики неотделимы в моей памяти от Беатрисы, от ее неожиданных появлений, от ее слов и поступков, от моих мыслей о ней.

В ту весну я сконструировал летательный аппарат, которому не хватало лишь одного — продольной устойчивости лонжерона. Моя модель летала, как птица, ярдов пятьдесят, а то и сто, а потом либо пикировала и ломала нос, либо чаще всего запрокидывалась на спину и вдребезги разбивала пропеллер. Была в этих падениях последовательность, которая ставила меня в тупик. Я чувствовал, что есть в них какая-то закономерность, но какая именно, пока не знал ни я, ни кто другой. И вот на время я засел за теорию и специальную литературу; я натолкнулся на ряд соображений, которые помогли мне установить правило, названное потом «правилом Пондерво», и стать членом Королевского общества естественных наук. Этому вопросу я посвятил три большие статьи. Тем временем я соорудил модели поворотных кругов и планеров и взялся за осуществление новой идеи скомбинировать воздушный шар с планером. С аэростатом мне еще никогда не приходилось иметь дело. Прежде чем установить газометр, построить особый ангар для аэростатов, я раза два поднялся на воздушных шарах Клуба аэронавтов и на два месяца отправил Котопа к сэру Питеру Рамчейсу. Дядюшка частично финансировал мои опыты: он следил за ними со все растущим, ревнивым интересом, должно быть, потому, что лорд Бум хвалил меня, и еще потому, что тут пахло громкой рекламой, — и это по его просьбе я назвал свой первый управляемый аэростат «Лорд Роберте Альфа».

На «Лорде Робертсе Альфа» едва не закончились мои труды. Как и его более удачный и прославившийся младший брат, «Лорд Роберте Бета», он представлял собою сжимающийся воздушный шар с жестким плоским основанием; шар этот формой напоминал перевернутую лодку и был в состоянии выдержать тяжесть почти всей аппаратуры. Как все удлиненные аэростаты, мой воздушный шар был разделен на секции и не имел внутреннего баллонета. Труднее всего было сделать его сжимающимся. Я пытался добиться этого, покрыв его длинной и частой шелковой сеткой, прикрепленной к двум продольным стержням, на которые она должна была наматываться. Я сжимал свой аэростат-колбасу, стягивая его сеткой. Все мелкие подробности слишком сложны, чтобы описывать их здесь, но я их до тонкости обдумал и тщательно спланировал. «Лорд Роберте Альфа» был снабжен большим передним винтом и кормовым рулем поворота. Мотор у меня был впервые установлен, так сказать, в одной плоскости с самим аэростатом. Я лежал почти вплотную под аэростатом, на своего рода планерном каркасе, на одинаковом расстоянии от мотора и от руля и управлял им при помощи проволочной передачи, устроенной по принципу общеизвестного мотоциклетного бауденова тормоза.

Но в различных трудах по аэронавтике были уже помещены исчерпывающие описания и схемы «Лорда Робертса Альфа». Непредвиденной помехой оказалось плохое качество шелковой сетки. Она порвалась в кормовой части, как только я начал стягивать ею аэростат, и последние два сегмента оболочки вздулись и вылезли из отверстия, как вздувается и вылезает наружу резиновая камера, если продырявить шину, и тут острый край оборванной сети врезался, точно нож, в промасленный шелк прямо по шву последнего вздувшегося сегмента, и с громким треском оболочка лопнула. До этой минуты все шло просто великолепно. Пока я не стал стягивать сетку, «Лорд Роберте Альфа» показывал себя превосходным управляемым воздушным шаром. Он прекрасно вылетел из ангара со скоростью десять миль в час, если не больше, и, хотя с юго-запада дул легкий ветерок, поднялся, повернул и пошел ему навстречу ничуть не хуже любого воздушного корабля, какие мне только приходилось видеть.

Я лежал в той же позе, как обычно на планере, — растянувшись на животе, лицом вниз; механизмы мне не были видны, и поэтому у меня было необычайное ощущение, будто я невесом и лечу сам по себе. Только повернув шею и поглядев наверх, я мог увидеть плоское жесткое дно своего воздушного шара и быстрое, равномерное мелькание лопастей пропеллера, со свистом рассекающих воздух. Я описал широкий круг над «Леди Гров» и Даффилдом, полетел в сторону Эффингхэма и благополучно вернулся к месту вылета.

Внизу я увидел свои освещенные октябрьским солнцем ангары и кучку людей, которых я пригласил быть свидетелями полета: подняв голову, они следили за мной и в полевые бинокли старались рассмотреть, как я выгляжу. Там были Кэрнеби и Беатриса верхом и с ними две незнакомые мне девушки, Котоп и трое или четверо наших рабочих, тетя Сьюзен и ее гостья миссис Ливинстайн — они пришли сюда пешком, — ветеринарный врач Диммок и еще двое или трое. Тень моей машины, похожая на тень рыбы, проскользнула чуть севернее этой группы зрителей. Все слуги «Леди Гров» высыпали на лужайку перед домом, а на площадке перед даффилдской школой толпились дети, но они слишком мало интересовались воздухоплаванием, чтобы оторваться от своих игр. Но ближе к Крест-хиллу, сверху казавшемуся на редкость приземистым и безобразным, всюду небольшими группками и рядами стояли рабочие, никто не занимался своим делом, все глазели на меня, разинув рты. (Впрочем, теперь, когда я пишу эти строки, мне пришло в голову, что ведь тогда было около полудня и, наверно, это было их обеденное время.) Я помедлил минуту-другую, наслаждаясь полетом, потом повернул назад, к ровной, открытой площадке, перевел мотор на полную мощность и пустил в ход катушки, на которые наматывалась сетка, тем самым сжимая воздушный шар. Тотчас сопротивление уменьшилось, и скорость полета возросла…

В эти минуты, пока еще меня не оглушил треск лопнувшей оболочки, я, право же, по-настоящему летел. В тот самый миг, когда мой воздушный шар был сжат до отказа, весь аппарат в целом, я убежден, был тяжелее воздуха. Впрочем, это мое утверждение оспаривали, да и, во всяком случае, такого рода приоритет не имеет особого значения.

Потом движение внезапно замедлилось, и тотчас в невыразимом смятении я почувствовал, что машина клюнула носом. Я по сей день вспоминаю об этом с ужасом. Я никак не мог увидеть, что же случилось, и даже догадаться не мог. Непостижимо и непонятно, почему она нырнула. Казалось, ни с того ни с сего она вздумала брыкаться. Тотчас раздался громкий треск, и я почувствовал, что стремительно падаю.

Я был слишком изумлен, чтобы додуматься до истинной причины взрыва. Даже не знаю, как я тогда объяснил себе это. Мне кажется, я был одержим страхом, вечно преследующим современного воздухоплавателя, страхом, что от случайной искры, выброшенной двигателем, загорится наполненная газом оболочка. Но нет, пламенем я не был охвачен. И мудрено было сразу же не сообразить, что дело не в этом. Во всяком случае, что бы я там еще ни предполагал, я, несомненно, освободил механизм, затягивавший сетку, и дал возможность наполненной газом оболочке снова расшириться, и это, безусловно, замедлило падение. Не помню, когда и как я это сделал. Признаться, я только и помню, что быстро падал по пологой спирали, и от этого земля подо мною шла кругом, поля, деревья, дома неслись влево по кривой, и над всем преобладало ощущение, что аппарат всей своей тяжестью давит мне на голову. Я не остановил и даже не попытался остановить винт. И он все так же безостановочно, со свистом рассекал воздух.

В сущности, о моем падении Котоп знал больше, чем я сам. Он подробно описывал, как я повернул на восток, как клюнул носом, как на корме вздулся и прорвался огромный пузырь. Затем я пикировал вниз с большой скоростью, но далеко не так круто, как мне казалось. «Под углом градусов пятнадцать — двадцать, не больше», — заявил Котоп. Это от него я узнал, что я вновь распустил сеть и этим приостановил падение. По его мнению, я гораздо лучше владел собой, чем мне помнится. Одно лишь непонятно, как я мог забыть, что проявил такую великолепную находчивость. Котоп думал, что я продолжаю управлять своим аппаратом и пытаюсь посадить его на буки Фартинг-Дауна.

— Вы врезались в деревья, — сказал он, — вся махина застряла между ними носом вниз и затем стала медленно распадаться на куски. Я увидел, как вас выбросило, и не стал больше ждать, а кинулся к велосипеду.

Но на самом деле это была чистая случайность, что я опустился на рощу. Я вполне уверен, что управлял своим падением не больше, чем какой-нибудь падающий тюк. Помню щемящее чувство: «Вот оно!» — в то мгновение, когда деревья ринулись мне навстречу. Если уж я помню это, я должен бы помнить, как управлял падающим аппаратом. Потом пропеллер разлетелся вдребезги, все вдруг остановилось, и я упал в море желтеющей листвы, а «Лорд Роберте Альфа», казалось мне, снова взмыл в небеса.

Ветки и сучья хлестали, царапали меня по лицу, но в те минуты я не чувствовал боли: я хватался за них, они обламывались, я провалился сквозь зелено-желтую пену листвы в тенистый мир могучих, толстокожих ветвей и здесь, неистово цепляясь за что попало, ухватился наконец за надежную гладкую ветвь и повис.

Все мои чувства необычайно обострились, мысль работала четко и ясно. Минуту я держался за эту ветвь и осматривался, потом ухватился за другую — оказалось, что эти две ветви образуют развилину. Я раскачался, зацепился ногой за толстый сук пониже развилины, и это дало мне возможность осторожно спуститься вниз по ветвям, хладнокровно рассчитывая каждое свое движение. Футах в десяти над землей, с нижних ветвей, я прыгнул и почувствовал под ногами твердую землю.

— Все в порядке, — сказал я и, запрокинув голову, посмотрел вверх сквозь листву, стараясь разглядеть сморщенные, съежившиеся остатки того, что некогда было «Лордом Робертсом Альфа», повисшие на обломанных ветвях.

— Господи! — воскликнул я. — Вот это грохнулся!

По лицу что-то текло, я провел рукой и с изумлением увидел, что ладонь вся в крови. Я оглядел себя и убедился, что и рука и плечо тоже залиты кровью. Тут я заметил, что и во рту у меня полно крови. Странное это ощущение, когда вдруг понимаешь, что ты ранен и, может быть, тяжело, но еще не знаешь, насколько тяжело. Я осторожно ощупал все лицо и обнаружил, что левая половина неузнаваема. Острый сучок прорвал мне щеку, выбил зуб, поранил десны и, точно флаг открывателей новых земель, вонзился в верхнюю челюсть. Этим да еще растяжением связок запястья я и отделался. Но крови было столько, словно меня разрубили на куски, и мне казалось, что лицо мое совершенно расплющено. Я весь похолодел от непередаваемого ужаса и отвращения.

— Все-таки надо как-то остановить кровь, — тупо сказал я. — Где тут паутина, хотел бы я знать.

Бог весть, почему мне это взбрело в голову, но никакое другое средство мне не пришло на ум.

Должно быть, я решил добираться домой без посторонней помощи, потому что свалился уже в тридцати футах от того дерева. Потом откуда-то из глубины вселенной вырвался черный диск, надвинулся и все закрыл собою. Не помню, как я упал. От волнения, от отвращения к своему изувеченному лицу, от потери крови я потерял сознание и так и остался лежать, пока меня не нашел Котоп.

Он прибежал первым, промчавшись во весь дух по низине, да еще при этом дав крюку, чтобы пересечь владения Кэрнеби в самом узком их месте. Вскоре он уже пытался применить свои познания, полученные на курсах первой помощи при Сент-Джонском госпитале, к столь необычному пациенту, и тут из-за деревьев бешеным галопом прискакала на своем вороном Беатриса и за нею по пятам лорд Кэрнеби; она была без шляпы, вся в грязи — видно, по дороге упала — и бледна как смерть.

— И при этом какое спокойствие, хоть бы бровью повела! — рассказывал мне после Котоп, все еще под впечатлением этой минуты.

— Не знаю, есть ли у кого из них голова на плечах, впрочем, потерять голову по-настоящему они тоже не способны, — рассуждал Котоп, намекая на всех женщин вообще.

Он засвидетельствовал также, что она действовала на редкость решительно. Заспорили, куда меня везти: в дом мачехи Беатрисы, в Бедли-Корнер, или в дом лорда Кэрнеби в Истинге? У Беатрисы на этот счет не было никаких сомнений: она собиралась сама ухаживать за мной. А лорду Кэрнеби это, видно, было не по вкусу.

— Она во что бы то ни стало хотела доказать, что к ним вдвое ближе, — рассказывал Котоп. — Она и слушать ничего не хотела… А я, если в чем убежден, терпеть не могу, когда меня не слушают; так я потом захватил шагомер и измерил это расстояние. Дом леди Оспри ровно на сорок три ярда дальше. Лорд Кэрнеби поглядел на нее в упор, — закончил свой рассказ Котоп, — и уступил.



Однако я перескочил с июня на октябрь, а за это время в моих отношениях с Беатрисой и ее окружением произошел значительный сдвиг. Она приходила и уходила, когда ей вздумается, ездила в Лондон или Париж, Уэльс и Нортгемптон, вращаясь в совершенно неизвестном мне мире, и так же неожиданно, подчиняясь каким-то собственным законам движения, то исчезала, то появлялась ее мачеха. Дома ими командовала чопорная старая служанка Шарлотта, зато в огромных конюшнях Кэрнеби Беатриса вела себя как полновластная хозяйка. С самого начала она не скрывала, что интересуется мною. Несмотря на явное недовольство Котопа, она зачастила в мои мастерские и вскоре сделалась ревностной поклонницей воздухоплавания. Иногда она появлялась утром, порой днем, иногда приходила с ирландским терьером, иногда приезжала верхом. Бывало, я видел ее три или четыре дня подряд, потом она пропадала недели на две, а то и на три и опять возвращалась.

Вскоре я уже с нетерпением поджидал ее. Она сразу показалась мне необыкновенно привлекательной. Таких женщин я еще никогда не встречал — я ведь уже говорил, как мало я сталкивался с женщинами и как плохо знал их. А теперь во мне пробудился интерес не только к Беатрисе, но и к самому себе. Благодаря ей весь мир для меня изменился. Как бы это пояснить? Она стала моим внимательным слушателем. С тех пор как мой роман с Беатрисой со всеми его сложными переживаниями пришел к концу, я сотни раз и каждый раз по-новому размышлял об этой истории, и мне кажется, что в отношениях между мужчиной и женщиной удивительно важно, как они умеют слушать друг друга. Есть люди, для которых всегда необходим внимательный слушатель, они не могут обойтись без слушателя, как живое существо без пищи; другие, вроде моего дяди, разыгрывают роль перед воображаемой публикой. Я же, как мне кажется, всегда жил и могу прожить без нее. В юности я сам для себя был и публикой и судьей. Иметь в виду слушателей — значит играть роль, быть неискренним и искусственным. Долгие годы я самозабвенно отдавался науке. До тех пор, пока я не заметил пытливых, одобряющих, взирающих с надеждой глаз Беатрисы, я жил работой, а не своими личными интересами. Потом я стал жить впечатлением, которое, как мне казалось, я производил на нее, и вскоре это сделалось главным в моей жизни. Она была моей публикой. Что бы я ни делал, я думал о том, как это воспримет Беатриса. Я все чаще и чаще мечтал о необычайных ситуациях и эффектных позах для себя или для нас обоих.

Я пишу обо всем этом потому, что для меня еще многое было загадкой. Наверное, я любил Беатрису так, как это обычно принято понимать, но эта любовь ничуть не походила ни на страстное влечение к Марион, ни на жажду наслаждений, которую вызывала во мне и возбуждала Эффи. То были эгоистичные, непосредственные порывы, столь же естественные и непроизвольные, как прыжок тигра, а чувство мое к Беатрисе до перелома в наших отношениях как-то совсем по-иному будоражило мое воображение. Я говорю здесь так глубокомысленно, а может быть, и глупо, о том, что для многих людей — азбучная истина. Зародившаяся между мною и Беатрисой любовь была, по-видимому (это, конечно, лишь предположение), любовью романтической. Такого же или, пожалуй, чуточку иного характера был злополучный прерванный роман моего дядюшки с миссис Скримджор. Я должен признать это. И ему и мне важнее всего было то, что мы обрели чутких и внимательных слушательниц.

Под влиянием этой любви я во многом опять стал похож на подростка. Она сделала меня чувствительнее к вопросам чести, пробудила горячее желание совершать великие, славные дела, отважные подвиги. В этом смысле она облагораживала меня, поднимала. Но она же толкала меня на поступки вульгарные и показные. Моя жизнь стала похожей на театральную декорацию, обращенную к публике только одной стороной, другую же приходилось скрывать, так как над ней не потрудился художник. Я работал уже без прежнего усердия и стал менее требователен к себе. Я сократил свои исследования — мне, как и Беатрисе, хотелось поскорей совершать эффектные полеты, о которых заговорили бы. Я стремился к успеху кратчайшим путем.

Любовь лишила меня и способности тонко чувствовать смешное…

Но сказать о моих отношениях с Беатрисой только это — значит сказать далеко не все. Была тут и настоящая любовь. И вспыхнула она во мне совершенно неожиданно.

Случилось это летом, в июле или в августе — точно не вспомню, не порывшись в записях своих исследований. Я работал тогда над новым, еще более похожим на птицу аэропланом, с формой крыльев, заимствованной у Лилиенталя, Пилчера и Филиппса, благодаря чему, мне казалось, я мог бы добиться большей устойчивости полета. Я поднялся с площадки на одном из холмов возле моих ангаров и полетел вниз к Тинкерс-Корнер. Местность была открытая, если не считать зарослей боярышника справа и двух или трех буковых рощиц; с востока врезалась поросшая кустарником ложбинка с небольшим загоном для кроликов. И вот я летел, чрезвычайно озабоченный странными рывками моего нового аппарата, теряющего высоту. Вдруг впереди неожиданно появилась верхом на лошади Беатриса, ехавшая в сторону Тинкерс-Корнер, чтобы перехватить меня по дороге. Она оглянулась через плечо, увидела меня и пустила лошадь галопом, и огромный конь оказался прямо перед носом моей машины.

Казалось, вот-вот мы столкнемся и разобьемся вдребезги. Чтобы не подвергать риску Беатрису, я должен был мгновенно решить, поднять ли нос машины и опрокинуться назад, рискуя разбиться, или же взмыть против ветра и пролететь прямо над Беатрисой. Я выбрал второе. Когда я нагнал Беатрису, она уже справилась со своим вороным. Она сидела, пригнувшись к шее коня, и смотрела вверх на широко раскинутые крылья машины, а я с замиранием сердца пронесся над ней.

Потом я приземлился и пошел назад к ней; лошадь стояла на месте, вся дрожа.

Мы не поздоровались. Беатриса соскользнула с седла ко мне на руки, и какую-то минуту я держал ее в объятиях.

— Эти огромные крылья… — только и сказала она.

Она лежала в моих объятиях, и мне показалось, что она на миг потеряла сознание.

— Могли здорово расшибиться, — сказал Котоп, с неодобрением поглядывая на нас. — Это, знаете, небезопасно — соваться нам поперек дороги. — Он взял лошадь под уздцы.

Беатриса отпрянула от меня, постояла минуту и опустилась на траву; ее всю трясло.

— Я посижу немного, — сказала она.

Она закрыла лицо руками, а Котоп смотрел на нее подозрительно и с досадой.

Никто не двигался с места.

— Пойду принесу воды, — сказал наконец Котоп.

У меня этот случай — эти краткие мгновения близости, этот вихрь переживаний — каким-то непостижимым образом породил дикую фантазию добиться любви Беатрисы и обладать ею. Не знаю, почему эта мысль возникла именно тогда, но так уж случилось. Я уверен, что раньше мне это и в голову не приходило. Помнится лишь одно: страсть налетела внезапно. Беатриса сидела, съежившись, на траве, я стоял рядом, и оба мы не проронили ни слова. Но ощущение было такое, словно только что я слышал голос с неба.

Котоп не успел пройти и двадцати шагов, как Беатриса отняла руки от лица.

— Не надо мне воды, — сказала она. — Верните его.



С тех пор наши отношения стали иными. Исчезла прежняя непринужденность. Беатриса приходила реже и всегда с кем-нибудь, чаще всего со стариком Кэрнеби, он-то и поддерживал разговор. На весь сентябрь она куда-то уехала, а когда мы оставались с ней наедине, мы испытывали странную скованность. Нас переполняли какие-то невыразимые ощущения; все, о чем мы думали, было столь важно для нас, столь значительно, что мы не умели это высказать.

Потом произошла авария с «Лордом Робертсом Альфа»; с забинтованным лицом я оказался в спальне в доме леди Оспри в Бедли-Корнер; Беатриса командовала неопытной сиделкой, а сама леди Оспри, шокированная и вся красная, маячила где-то на заднем плане, и во все ревниво вмешивалась тетушка Сьюзен.

Мои раны, хоть и бросались в глаза, были не опасны, и меня можно было уже на следующий день перевезти в «Леди Гров», но Беатриса не позволила и целых три дня продержала меня в Бедли-Корнер. На второй день после обеда она вдруг ужасно забеспокоилась, что сиделка не дышит свежим воздухом, в проливной дождь выпроводила ее на часок погулять, а сама села около меня.

Я сделал ей предложение.

Должен признаться, что обстановка не благоприятствовала серьезным излияниям. Я лежал на спине, говорил сквозь повязку да еще с трудом, так как язык и губы у меня распухли. Мне было больно, меня лихорадило. И я не мог совладать со своими чувствами, которые приходилось так долго сдерживать.

— Удобно? — спросила она.

— Да.

— Почитать вам?

— Нет. Я хочу говорить.

— Вам нельзя. Говорить буду я.

— Нет, — возразил я, — я хочу с вами поговорить.

Она встала возле кровати и посмотрела мне в глаза.

— Я не хочу… Я не хочу, чтобы вы говорили. Я думала, вы не можете разговаривать.

— Вы так редко бываете со мной наедине.

— Вы бы лучше помолчали. Сейчас не надо говорить. Взамен вас буду болтать я. Вам не полагается говорить.

— Я сказал так мало.

— И этого не надо было.

— Я ведь не буду изуродован, — заметил я. — Только шрам.

— О! — сказала она, словно ждала совсем другого. — Вы думали, что станете страшилищем.

— L'homme qui rit![28]Человек, который смеется! (франц.) Могло случиться. Но все в порядке. Какие прелестные цветы!

— Астры, — сказала она. — Я рада, что вы не обезображены. А это бессмертники. Вы совсем не знаете названий цветов? Когда я увидела вас на земле, я подумала, что вы разбились насмерть. По всем правилам игры вы не должны были уцелеть.

Она сказала еще что-то, но я обдумывал свой следующий ход.

— А мы с вами равны по положению в обществе? — в упор спросил я.

Она изумленно посмотрела на меня.

— Странный вопрос!

— А все-таки?

— Гм. Трудно сказать. Но почему вы спрашиваете? Неужели дочь барона, который умер, насколько я знаю, от всяких излишеств раньше своего отца… Невелика честь. Разве это имеет какое-нибудь значение?

— Нет. У меня в голове все перемешалось. Я хочу знать, пойдете ли вы за меня замуж?

Она побледнела, но ничего не сказала. Я вдруг почувствовал, что должен разжалобить ее.

— Черт бы побрал эту повязку! — крикнул я в бессильной ярости.

Она вспомнила о своих обязанностях сиделки.

— Что вы делаете? Почему вы поднимаетесь? Сейчас же ложитесь! Не трогайте повязку! Я ведь запретила вам разговаривать.

С минуту она растерянно стояла возле меня, потом крепко взяла за плечи и заставила снова откинуться на подушку. Я хотел было сорвать повязку, но Беатриса ухватила мою руку.

— Я не велела вам разговаривать, — прошептала она, наклонившись ко мне. — Я же просила вас не разговаривать. Почему вы не слушаетесь?

— Вы избегали меня целый месяц, — сказал я.

— Да, избегала. И вы должны знать почему. Опустите же руку, опустите скорей.

Я повиновался. Она присела на край кровати. На ее щеках вспыхнул румянец, глаза ярко блестели.

— Я просила вас не разговаривать, — повторила она.

В моем взгляде она прочла немой вопрос.

Она положила руку мне на грудь. Глаза у нее были страдальческие.

— Как я могу ответить вам сейчас? — произнесла она. — Разве я могу вам сказать что-нибудь сейчас?

— Что это значит? — спросил я.

Она молчала.

— Так, значит, нет?

Она кивнула.

— Но… — начал я, готовый разразиться обвинениями.

— Я знаю, — сказала она. — Я не могу объяснить. Не могу, поймите. Я не могу сказать «да»! Это невозможно. Окончательно, бесповоротно, ни за что… Не поднимайте руки!

— Но, — возразил я, — когда мы с вами встретились снова…

— Я не могу выйти замуж. Не могу и не хочу.

Она встала.

— Зачем вы заговорили об этом? — воскликнула она. — Неужели вы не понимаете?

Казалось, она имела в виду что-то такое, чего нельзя сказать вслух.

Она подошла к столику у моей кровати и растрепала букет астр.

— Зачем вы заговорили об этом? — сказала она с безграничной горечью. — Начать так…

— Но в чем же дело? — спросил я. — Что это, какие-нибудь обстоятельства, — мое положение в обществе?

— К черту ваше положение! — крикнула она.

Она отошла к окну и стала смотреть на дождь. Долгое время мы оба молчали: Дождь и ветер стучались в оконное стекло. Беатриса резко повернулась ко мне.

— Вы не спросили, люблю ли я вас, — сказала она.

— О, если дело лишь в этом! — воскликнул я.

— Нет, не в этом, — сказала она. — Но если вы хотите знать… — Она помолчала секунду и докончила: — Люблю.

Мы пристально смотрели друг на друга.

— Люблю… всем сердцем, если хотите знать.

— Тогда какого же дьявола?..

Беатриса не ответила. Она прошла через всю комнату к роялю и громко, бурно, с какими-то странными ударениями заиграла мелодию пастушьего рожка из последнего акта «Тристана и Изольды». Вдруг она взяла фальшивую ноту, потом снова сбилась, бравурно пробежала пальцами по клавишам, в сердцах ударила по роялю кулаком, отчего задребезжали высокие ноты, вскочила и вышла из комнаты…

Когда вошла сиделка, я, все еще в шлеме из бинтов, полуодетый, метался по комнате в поисках недостающих частей своего туалета. Я изнывал от тоски по Беатрисе и был так взволнован и слаб, что не мог скрывать своего состояния. Я дико злился, потому что мне никак не удавалось одеться, и измучился вконец, пока натягивал брюки, не видя ног. Меня шатало, и я споткнулся о стул и опрокинул вазу с астрами.

Наверно, зрелище я представлял довольно противное.

— Я лягу, — сказал я, — только попросите зайти мисс Беатрису. Мне нужно ей кое-что сказать. Поэтому я одеваюсь.

Мне уступили, но ждать пришлось долго. Я так и не узнал, доложила ли сиделка о моем ультиматуме самой Беатрисе или же всем домочадцам, и не представляю себе, что могла подумать в этом случае леди Оспри…

Наконец Беатриса явилась и стала у моей кровати.

— Ну? — произнесла она.

— Я только хотел сказать, — заявил я капризным тоном несправедливо обиженного ребенка, — что не считаю ваш отказ окончательным. Я хочу увидеться с вами и поговорить, когда поправлюсь… и написать вам. Я ни на что не способен сейчас. Я не в силах спорить.

Мне было очень жаль себя, и я не хотел молчать.

— Я не могу лежать спокойно. Понимаете? Я теперь никуда не гожусь.

Она снова присела рядом и сказала мягко:

— Мы обо всем поговорим, обещаю вам. Когда поправитесь. Я обещаю вам, что мы встретимся где-нибудь и поговорим. Вам нельзя сейчас разговаривать. Я просила вас не говорить сейчас. Вы узнаете все, что вам хочется… Хорошо?

— Я хочу знать…

Беатриса оглянулась на дверь, встала и проверила, закрыта ли она.

Потом, склонившись ко мне, она очень ласково, быстро зашептала у самого моего лица:

— Милый, я люблю вас. Если это сделает вас счастливым, я выйду за вас замуж. Я была не в духе, в глупом, взбалмошном настроении. Конечно, я выйду за вас замуж. Вы мой принц, мой король. Женщины так легко поддаются настроению… Если бы не это, разве я вела бы себя так? Мы говорим «нет», когда думаем «да»… и легко теряем душевное равновесие… Так вот — да, да… Да, я выйду за вас… Вас нельзя даже поцеловать. Дайте я поцелую вашу руку. Считайте, что я ваша. Хорошо? Я ваша, словно мы женаты пятьдесят лет. Я ваша жена — Беатриса. Вы довольны? Теперь… теперь вы будете лежать спокойно?

— Да, — сказал я, — но почему?..

— Есть осложнения. Есть препятствия. Когда вы поправитесь, вы поймете сами. Теперь это не имеет значения. Но надо соблюдать тайну — до поры до времени. Никто не должен знать, кроме нас двоих. Вы обещаете мне?

— Да, — сказал я, — понимаю. Если бы я мог вас поцеловать.

На мгновение она прислонила голову к моей, потом поцеловала мою руку.

— Я не боюсь никаких препятствий, — сказал я и закрыл глаза.



Но я только еще начал постигать, как непостоянна натура Беатрисы. Я вернулся в «Леди Гров», и с неделю она не подавала никаких признаков жизни, потом явилась вместе с леди Оспри и принесла целую охапку бессмертников и астр. «Те самые, что стояли в твоей комнате», — сказала тетя Сьюзен, безжалостно глядя на меня. Беатриса вскользь заметила, что уезжает на неопределенное время в Лондон, и поговорить с ней наедине мне тогда так и не удалось. Я не мог даже заручиться обещанием написать мне, а в туманном дружеском письмеце, которое я все же получил, не было ни слова о том, что произошло между нами.

Я ответил ей любовным письмом — первым любовным письмом за всю мою жизнь — и целую неделю не получал ни строчки. Наконец она нацарапала записку: «Я не могу вам писать. Ждите, когда сможем поговорить. Как вы себя чувствуете?..»

Читателя, вероятно, позабавило бы, если бы он увидел мои бумаги на письменном столе сейчас, когда я пишу, — перемаранные, испорченные листки, кое-как рассортированные записи, беспорядочно разбросанные страницы с заметками — плоды умственных усилий, которые еще не доведены до конца. Признаться, во всей этой истории мне труднее всего описывать свои чувства к Беатрисе. По своему складу я человек мыслящий объективно: я обычно забываю свои настроения, а в этом случае настроения значили столь много. Но и те настроения и переживания, которые сохранились в памяти, мне очень трудно выразить, так же, пожалуй, трудно, как описать вкус или запах.

Мне трудно рассказать обо всем по порядку еще и потому, что речь идет о множестве мелочей, событий незначительных. Любовь сама по себе — чувство капризное, оно то взлетает, то падает, вот оно восторженное, а вот чисто физическое. Никто еще не отважился рассказать любовную историю до конца, со всеми ее перипетиями, приливами и отливами, постыдными падениями и вспышками ненависти. Обычно в любовных историях говорится лишь в общих чертах о том, как складывались и чем кончились отношения между двумя людьми.

Как вырвать мне из прошлого таинственный образ Беатрисы, мое безграничное томление по ней, неодолимую, безрассудную и безудержную страсть? Разве не удивительно, что мое благоговение перед ней сочеталось с нетерпеливой решимостью сделать ее своей, взять ее силой и отвагой, доказать свою любовь отчаянным героизмом? Как мучили меня сомнения, как загадочны были колебания Беатрисы, ее отказ выйти за меня замуж и то, что, вернувшись наконец в Бедли-Корнер, она, по-видимому, избегала меня!

Все это бесконечно терзало меня и сбивало с толку. Мне это казалось вероломством. Я цеплялся за каждое возможное объяснение, романтическая вера в нее чередовалась с подлейшим недоверием, а подчас я ощущал и то и другое одновременно.

Из хаоса воспоминаний выплывает фигура Кэрнеби, и я вижу его все яснее: человек этот круто изменил ход событий, он властно встал между мною и Беатрисой, он оказался моим соперником. Ведь Беатриса любила меня, это было очевидно, так что за силы заставляли ее отдаляться от меня? Не собиралась ли она выйти за Кэрнеби замуж? Не помешал ли я выполнению каких-то давно задуманных планов? Лорд Кэрнеби относился ко мне с явной неприязнью, я, видно, отравлял ему существование. Беатриса вернулась в Бедли-Корнер, в течение нескольких недель я лишь мельком видел ее, а поговорить с ней наедине мне ни разу не удалось. Она приходила в мою мастерскую всегда с Кэрнеби, ревниво наблюдающим за нею. (Почему, черт побери, она не могла отделаться от него?) Дни бежали, и во мне накипала злость.

Все это переплетается с работой над «Лордом Робертсом Бета». Замысел возник в одну из бессонных ночей в Бедли-Корнер, и я разработал его, прежде чем сняли повязку с моего лица. Этот мой второй управляемый аэростат был задуман грандиозно. Он должен был стать вторым «Лордом Робертсом Альфа», только более совершенным, в три раза превосходить его величиной, быть столь большим, чтобы на нем могли подняться три человека. Ему предстояло окончательно и победоносно утвердить мои права на воздушную стихию. Каркас предполагалось сделать из полых деталей, как кости у птицы, и воздухонепроницаемым, а воздух должен был накачиваться или выкачиваться по мере изменения веса горючего. Я много говорил о своей новой модели и расхваливал ее будущие качества Котопу, который относился несколько скептически к моей затее, но работа двигалась медленно. Она двигалась медленно, потому что меня мучили беспокойство и неуверенность. Иногда я ездил в Лондон, надеясь встретить Беатрису, а иногда проводил весь день в полетах, в изнурительных и опасных упражнениях и в этом находил удовлетворение. А тут еще газеты, разговоры и слухи принесли мне новую тревогу. Что-то происходило с блистательными проектами моего дядюшки; люди начали сомневаться, задавать вопросы. Впервые дрогнуло его эфемерное благополучие, впервые покачнулся колоссальный волчок кредита, который он так долго заставлял вращаться.

Одни впечатления сменялись другими, промелькнул ноябрь и за ним декабрь. Мы два раза виделись с Беатрисой, и обе встречи меня не порадовали: в них не было тепла, мы говорили резко или намеками о вещах, говорить о которых надо было бы в другой обстановке. Несколько раз я писал ей, она отвечала записками, и одни из них я принимал всей душой, другие отвергал, считая их лицемерными увертками.

«Вы не понимаете, — писала она. — Пока я не могу вам ничего объяснить. Будьте терпеливы. Доверьтесь мне».

В своей рабочей комнате я разговаривал вслух, спорил, обращаясь к этим листкам, а схемы «Лорда Робертса Бета» были позабыты.

— Ты не даешь мне развернуться! — восклицал я. — Почему ты от меня что-то скрываешь? Я хочу знать все. Я для того и существую, чтобы разделаться с препятствиями, преодолеть их!

В конце концов я не мог больше выдержать этого ужасного напряжения.

Я принял дерзкий, оскорбительный тон, не оставляющий ей никакой лазейки. Я стал держать себя так, словно мы были героями мелодрамы.

«Вы должны прийти поговорить со мной, — писал я, — а не то я приду сам и уведу вас. Вы нужны мне, а время уходит».

Мы встретились на дорожке в недавно разбитом парке. Было это, вероятно, в начале января, так как на земле и на ветвях деревьев лежал снег. Целый час мы ходили взад и вперед, и с самого начала я ударился в высокую романтику, так что понять друг друга было уже невозможно. Это была наша самая неудачная встреча. Я бахвалился, как актер, а Беатриса, не знаю почему, казалась утомленной и вялой.

Теперь, когда я вспоминаю наш разговор в свете того, что произошло после, мне приходит в голову: должно быть, она искала во мне человеческого сочувствия, а я был слишком глуп, чтобы понять ее. Не знаю, так ли это. Сознаюсь, я никогда до конца не понимал Беатрису. Сознаюсь, и теперь я не могу разобраться во многом, что она делала и говорила. В тот день я был просто невыносим. Я хорохорился и дерзил.

— Я для того и существую, чтобы схватить вселенную за глотку! — заявил я.

— Если бы дело было только в этом, — сказала она, и хотя я слышал ее слова, они не доходили до меня.

Наконец она сдалась и умолкла. Она только смотрела на меня, как на существо безнадежно упрямое, но все же любопытное, почти совсем так, как смотрела из-за юбок леди Дрю в Уоррене, когда мы были детьми. Мне показалось даже, что один раз она слегка улыбнулась.

— Что это за препятствия? — кричал я. — Нет таких препятствий, которых я не преодолел бы ради вас! Ваши родные считают, что я вам не пара? Кто это говорит? Дорогая, скажите только слово — и я добьюсь титула! Он будет у меня через пять лет!.. Только увидев вас, я стал настоящим мужчиной. Мне всегда хотелось бороться за что-нибудь. Позвольте мне бороться за вас!.. Я богат, хоть и не стремился к богатству. Скажите, что оно нужно вам, дайте ему благородное оправдание, и я повергну всю Англию, весь этот старый, прогнивший загон для кроликов, к вашим ногам!

Да, я нес подобную чепуху! Я повторяю эти слова на бумаге, во всей их вульгарной, пустозвонной спеси. Я говорил эту вздорную бессмыслицу, и это частица меня самого. Зачем мне стыдиться этого, да и гордиться тут тоже нечем. Я заставил Беатрису молча слушать меня.

После этой вспышки мании величия я разразился мелочными попреками.

— Вы считаете Кэрнеби лучше меня?

— Нет, — воскликнула она, задетая за живое, — нет!

— Вы считаете наше положение непрочным. Вы прислушиваетесь ко всем этим сплетням, которые распускает Бум, потому, что мы хотели издавать собственную газету. Когда вы со мной, вы понимаете, что я порядочный человек, стоит нам расстаться, как в ваших глазах я становлюсь мошенником и грубияном… В этих разговорах о нас нет ни слова правды. Да, я раскис. Я забросил дела. Нам надо только поднатужиться. Вы не знаете, как глубоко и далеко мы закинули свои сети. Даже теперь у нас в руках сильный козырь — одна экспедиция. Она сразу же поправит наши дела…

Глаза Беатрисы молили, молили безмолвно и напрасно, чтобы я перестал хвастаться теми своими достоинствами, которыми она восхищалась.

Ночь я провел без сна, вспоминая этот разговор, все те пошлости, которые я ей наговорил. Я не мог понять, куда девался мой здравый смысл. Я был глубоко отвратителен сам себе. У меня не было уверенности в нашем финансовом благополучии, это порождало сомнение и в себе. Хорошо было говорить о богатстве, могуществе, титулах, но что я знал сейчас о положении дядюшки? А вдруг, пока я так самонадеянно бахвалился, случилось что-нибудь такое, чего я не подозреваю, что-нибудь неладное, а он скрыл от меня? Я решил, что слишком долго забавлялся аэронавтикой, — наутро отправлюсь к нему и выясню все на месте.

Я поспел на ранний поезд в Хардингем.

Сквозь густой лондонский туман я пришел в хардингемский отель узнать истинное положение дел. Мы поговорили с дядей каких-нибудь десять — пятнадцать минут, и я почувствовал себя как человек, очнувшийся после сказочных сновидений в унылой, неуютной комнате.


Читать далее

3. Взлет

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть