Онлайн чтение книги Торжество смерти
1

Рояль был выбран и взят напрокат одним приятелем в Анконе, отправлен в Сан-Вито и с большим трудом доставлен со станции в обитель. Ипполита встретила его с детской радостью. Его поставили в той комнате, которую Джиорджио называл библиотекой, в самой большой и лучше всех обставленной комнате; там находился диван, покрытый подушками, удобные тростниковые кресла, гамак, циновки, ковры, одним словом, все, что требовалось для горизонтальной жизни и мечтаний. Из Рима был прислан также ящик с нотами.

В течение нескольких дней Джиорджио и Ипполита не помнили себя от радости. Обоих охватило почти безумное возбуждение; они отказались от своих прежних привычек, забыли все на свете и целиком отдались новому наслаждению.

Они уже не страдали теперь от жары в душные послеобеденные часы; их не клонило больше ко сну; они могли не спать по ночам до зари, могли пропускать часы обеда и ужина, не страдая от голода и не замечая времени, точно их физическое существо одухотворилось и освободилось от низменных потребностей. Им казалось, что их страстная любовь превосходит все границы и биение сердец достигает небывалой силы. Им казалось иногда, что они снова переживают минуту высшего забвения, ту единственную минуту, которую они пережили в первые сумерки; иногда им казалось, что их существо стало легким, как дымка, и рассеивается в воздухе. И обоим то место, где они дышали, казалось невероятно далеким, уединенным, никому не известным, недоступным, вне мира сего.

Каждый из их любимых музыкальных волшебников производил на их обостренную чувствительность различного рода обаяние. Страничка из Шумана вызывала в их воображении призрак устаревшей любви, раскинувшей над своей головой искусственный небосклон в виде лучших воспоминаний и замечавшей с изумлением и тихой грустью, что он постепенно бледнеет. В Impromptu Шопена говорилось, как в мечтах: «Я слышу ночью, когда ты спишь на моем сердце, я слышу в тишине ночи, как капля падает, медленно, ровно и постоянно падает так близко, так далеко! Я один слышу ночью, как каплет кровь из моего сердца, когда ты спишь, когда ты спишь!» Erotique Грига вызывало представление о глубокой, как могила, кровати с пурпурным пологом, темным, как безысходная страсть, и обещание смерти в безмолвном сладострастии, и огромное богатое царство со всеми благами мира, напрасно ожидающее своего исчезнувшего короля, который умирал в брачном и смертельном пурпуре. Но во вступлении к «Тристану и Изольде» стремление любви к смерти проявлялось с неслыханной силой, и ненасытное желание соединялось со стремлением к разрушению.

«…Чтобы выпить там в честь тебя чашу вечной любви, я хотела принести тебя в жертву вместе с собой на алтаре смерти».

Этот мощный вихрь звуков охватил их, увлек за собой и унес в «мир чудес».

Не в звуках мизерного инструмента, который не мог служить даже слабым эхом для бурной переполненной души, но в красноречии, в восторге толкователя музыки Ипполите являлось все величие этого трагического откровения. И как однажды она получила представление о мертвом городе гвельфов с его монастырями и обитателями, так теперь со слов друга ее воображение нарисовало старый серый город Байрейт, одиноко лежащий в баварских горах. В мистическом пейзаже был разлит дух, который Альбрехт Дюрер воплотил в своих картинах и изображениях.

Джиорджио не забыл ни одной подробности из своего первого паломничества в Идеальный театр; он помнил, какое глубокое волнение охватило его, когда он увидел на пологом склоне холма в конце длинной аллеи священное здание, в котором происходили празднества высшего искусства; он сохранил отчетливое представление о величии широкого амфитеатра, окруженного колоннами и арками, о таинственности Мистического Залива. Во мраке и безмолвии ограниченного пространства, во мраке и восторженном безмолвии всех собравшихся туда душ из невидимого оркестра поднимался слабый вздох, слышался стон, и тихий голос выражал первый болезненный призыв одинокого желания, первое неясное тревожное предчувствие будущей пытки. И этот вздох, и стон, и голос возвышались от неясных страданий до громкого резкого крика, говоря о гордых мечтаниях, о сверхчеловеческом стремлении, об ужасном и твердом желании обладать. Как пожар, вырвавшийся внезапно из неведомой пропасти, желание возрастало с разрушительной яростью, волновалось и пылало все выше и выше, питаемое чистыми чувствами двух существ. Красивое яркое пламя охватывало все кругом; все на свете дрожало под его разрушительным действием и, сгорая, изливало из себя все горе и радости. И вот какое-то противодействие, какая-то ожесточенная борьба начинали стонать в этом порывистом вихре, и вдруг эта мощная жизненная струя сталкивалась с каким-то невидимым препятствием, падала и больше не вставала. Во мраке и безмолвии всех этих душ в Мистическом Заливе поднимался вздох, замирал стон, чей-то усталый голос говорил о печали вечного одиночества, о стремлении к вечной ночи, о первоначальном божественном забвении.

И вот другой голос, на этот раз человеческий голос, раздавался из сильной, молодой человеческой груди; в нем слышались и грусть, и насмешка, и угроза. Он пел с высоты мачты морскую песню на корабле, который вез королю Марку молодую невесту-ирландку.

«Взгляд обращен на запад, корабль плывет на восток. Свежий ветер дует в сторону родной земли. О дочь Ирландии, где ты? Может быть, твои вздохи надувают мои паруса? Дуй, дуй, о ветер! Несчастье, о несчастье, дочь Ирландии, дикая любовь!» Это было предупреждение, пророческое предсказание юного матроса, веселое и угрожающее, ласковое и насмешливое. Оркестр молчал. «Дуй, дуй, о ветер! Несчастье, о несчастье, дочь Ирландии, дикая любовь!» Одинокий голос пел над спокойным морем в тишине, а в шатре Изольда неподвижно лежала на своем ложе и, казалось, углубилась в мрачные мечты о своей судьбе.

Так начиналась драма. Трагический дух, волновавший вступление, царил теперь в оркестре. Стремление к разрушению вдруг проявлялось в женщине против мужчины, которого она избрала и обрекла на смерть. Ее гнев вспыхивал со слепой энергией и призывал все ужасные силы неба и земли погубить человека, которым она не могла обладать. «Проснись, пробудись, старая мощь! Ты, слово-заклятье, сорвись с уст! Мне покоритесь, робкие ветры! Вперед, на бой с волною морской, в борьбу, перепалку, в ссору и свалку! Выбейте сон из дремлющих струй. В недрах взбурлите скрытую злость! Бурю я кличу: выдь на добычу! Разбей ты надменный корабль и обломки все поглоти! И все, что на нем живет или дышет, в награду за подвиг бери!» Предсказанию юного матроса отвечало предчувствие Брангены: «Увы, ах! Горе это чуяла я! Изольда, друг мой, что с тобой?» И нежная, преданная женщина старалась успокоить эту безумную страсть. «О, скажи мне, в чем беда? Все, что мучит, все открой!» А Изольда: «Задыхаюсь я! Ветра! Воздуха мне!»

Появлялся Тристан; он стоял неподвижно со скрещенными на груди руками, устремив взгляд на морскую даль. С высоты мачты голос юного матроса снова пел свою песню; волны звуков в оркестре становились все громче. «Несчастье, о несчастье!» Изольда глядела на героя глазами, горевшими мрачным огнем, а в Мистическом Заливе слышался роковой мотив, великий, ужасный символ любви и смерти, в котором заключался весь трагизм представления. Изольда своими собственными устами произносила приговор: «Избран мною, погублен мною».

Страстная любовь вызывала в ней стремление к убийству, пробуждала в самой глубине ее существа инстинкт, враждебный жизни, потребность разрушать, уничтожать. Она с отчаянием искала в себе и вокруг себя молниеносную силу, которая могла бы поразить и уничтожить, не оставив следа. Ее ненависть казалась еще более отвратительной из-за спокойствия и неподвижности героя, который чувствовал, что над головой его сгущается опасность, и понимал, что всякая оборона бесполезна. Изольда вкладывала в свои слова горький сарказм. «Что ты думаешь об этом слуге?» — спрашивала она Брангену с тревожной улыбкой. Она обращала героя в слугу и объявляла себя повелительницей. «Скажи ему, что я приказываю вассалу бояться своей повелительницы, меня, Изольды» . Она посылала ему, таким образом, вызов на решающую борьбу, бросала вызов силы силе. С мрачной торжественностью шел герой к палатке в роковой час, когда зелье было уже налито в кубок и судьба соединила эти две жизни в свой круг. Изольда молча ожидала его, прислонившись к постели, бледная, точно лихорадка сожгла всю кровь в ее жилах. Тристан же молча появлялся на пороге; оба стояли, гордо выпрямившись во весь рост, но оркестр говорил о невыразимой тревоге их сердец.

С этого момента начинался страстный вихрь чувств. Казалось, что Мистический Залив вновь загорался, как очаг, и все выше и выше взвивались на нем звучные языки пламени. «Единственное утешение за вечную печаль — целительный напиток забвения, я пью тебя без боязни!» И Тристан подносил кубок к губам. «Мне — полчаши. Я пью с тобой!» — восклицала Изольда, вырывая кубок из его рук. Пустой золотой кубок падал на землю. Выпили ли они оба напиток смерти? Должны они были умереть? Наступал момент сверхчеловеческой тревоги. Чаша смерти оказывалась только ядом любви, который проникал в их кровь, как бессмертный огонь. Оба в изумлении неподвижно глядели друг другу в глаза, ища в них признака приближающейся кончины, которую они считали неизбежной. Но новая жизнь, несравненно более прекрасная, чем прежняя, волновала теперь их кровь, стучала в висках и руках, заливала широкой волной их сердца. «Тристан! Изольда!» Они звали друг друга по имени; они были одни, кругом них не осталось ничего; все исчезло; прошлое больше не существовало, будущее было мраком, которого не могли озарить даже вспышки внезапного опьянения. Они жили, они звали друг друга по имени, они стремились друг к другу, и никакая сила не могла остановить этого рокового влечения: «Тристан и Изольда».

Страстная мелодия лилась, разливалась, волновалась, дрожала и рыдала, кричала и пела на фоне сильной бури все более волнующейся гармонии. Она со страданием и радостью неслась неудержимо к апогею доселе неведомого восторга, к высшим пределам страсти. «Мир весь — в забвении! Ты — откровенье! Ты — мой кумир, высший, новый мир!»

«Привет! Привет Марку! Привет!» — кричала команда корабля среди трубных звуков, приветствуя короля, который отчаливал от берега навстречу золотокудрой невесте. «Привет Корнваллису!»

Это был шум обыденной жизни, возгласы низменной радости, ослепительный блеск дня. Погибший избранник спрашивал, поднимая глаза, в которых колыхалось облако мечты: «Кто приближается?» — «Король». — «Какой король?» Изольда бледная и взволнованная, в царской мантии, спрашивала: «Где я? Я жива? Еще жить мне?» Нежный и ужасный мотив напитка лился, охватывал и уносил их в горячем вихре. Трубы гремели. «Привет Марку! Привет Корнваллису! Да здравствует король!»

Но во втором вступлении рыдания восторженной радости, отчаянное стремление, трепет безумного ожидания чередовались, сливались вместе. Нетерпеливая женская душа сообщала свой трепет всей ночи и всему окружающему, дышавшему в тихой ночи. Опьяненная душа взывала ко всем предметам, чтобы они не засыпали под звездами, а присутствовали на празднике ее любви, на брачном пиру ее веселья. Роковая мелодия плыла, не погружаясь, по беспокойному океану звуков, делаясь то отчетливее, то туманнее. Волны на Мистическом Заливе, подобно дыханию сверхчеловеческой груди, вздымались, падали, опять вздымались, опять падали и понемногу затихли.

«Ты слышишь? Мне кажется, что шум уже рассеялся вдали». Изольда слышала только звуки, которые рождались от ее стремления к возлюбленному. Фанфары ночной охоты отчетливо слышались вблизи в лесу. «То был лишь шелест нежной листвы и тихий смех ветерка! Не зов рогов манит слух: волна ручья катится мягко, с песнью сладострастной вдаль, в ночной тиши…» Изольда слышала только нежные звуки, которые возбуждала в ее душе любовь, — старое и в то же время всегда новое обаяние. Как в чувствах обманывающейся, так и в оркестре звуки охоты преображались в силу какого-то волшебного действия, казались неясным лесным шумом, таинственным красноречием летней ночи. Тихие голоса, нежные вкрадчивые звуки окружали стремившуюся к возлюбленному женщину, говорили ей о близком наслаждении, а Брангена напрасно молила и уговаривала под впечатлением ужасного предчувствия. «О, оставь гореть дружеский факел! Пусть свет его показывает тебе опасность!» Но ничто не могло заставить прозреть ее слепую любовь. «Светильник, хотя бы свет очей с ним гас, со смехом загашу я здесь, сейчас!» И гордым, и смелым жестом, полным презрения, Изольда бросала факел на землю, представляла свою жизнь и жизнь избранника роковой и навсегда вступала с ним во мрак.

Тогда развертывалась торжественно-страстная поэма человеческой любви, достигавшая высших пределов страданий и восторга. Это были первые безумные ласки, радостные и тревожные, в которых души, жаждавшие слиться, встречали непроницаемую преграду тела. Это было первое сожаление о времени, когда не существовало любви, о бессодержательном и бесполезном прошлом. Это была ненависть к неприязненному свету, который обострял страдания, вызывал обманчивые видения, благоприятствовал гордости и угнетал нежность. Это был гимн дружественной ночи, благоприятному мраку, божественной тайне, где открывались чудеса внутренних видений, слышались голоса далеких миров, цвели идеальные цветы на не гнувшихся стеблях. «С тех пор как свет солнца померк в нашей груди, звезды счастья льют на нас свой смеющийся свет».

А в оркестре говорило все красноречие, пела вся радость, плакали все страдания, когда-либо выраженные человеческим голосом. Мелодии рождались в глубине симфонии, развивались, прерывались, мешались, сливались, бледнели, исчезали, опять выплывали. Какая-то все более мучительная и беспокойная тревога проходила по всем инструментам, обозначая постоянное, но тщетное стремление к недостижимому. В бурных хроматических гаммах выражалось безумное преследование блага, мелькающего вблизи, но не дающегося в руки. В переменах тона, темпа, счета, в постоянных синкопах слышались неустанные поиски, безграничная жажда, продолжительная пытка вечно обманутого и никогда не удовлетворенного желания. Один мотив, выражавший вечное отчаянное желание, постоянно повторялся с жестокой настойчивостью, возрастал, царил над другими звуками, то освещая вершины гармоничных волн, то бросая на них мрачную тень.

Роковая сила напитка действовала на душу и тело любовников, обреченных на смерть. Ничто не могло загасить или убавить это зловещее пламя — ничто, кроме смерти. Они напрасно предавались всем ласкам, напрасно напрягали все свои силы, чтобы слиться в чудном поцелуе, обладать друг другом, стать одним существом. Вздохи сладострастия обращались у них в тяжелые рыдания. Непреодолимое препятствие вставало между ними, разделяло и делало их чужими друг другу и одинокими. Это препятствие заключалось в них самих. И тайная ненависть зарождалась в обоих — потребность разрушать и уничтожать, потребность убить и умереть. Даже в ласках они видели невозможность переступить материальную границу человеческих чувств. Губы встречали губы и останавливались. «То смертью умрет, — говорил Тристан, — что нас гнетет, что мешает Тристану вечно любить Изольду, жить вечно для нее одной».

Они вступали уже в вечный мрак. Мир явлений исчезал вокруг них. «Вот умерли… чтоб вечно жить друг для друга, вечно быть, без томленья, пробужденья, в безымянном единенье, в браке нераздельном, в блаженстве беспредельном!»

Слова эти отчетливо звучали при pianissimo в оркестре. Новый восторг охватывал влюбленных и уносил их в ночной мир чудес. Они предвкушали уже блаженство смерти, чувствовали себя освобожденными от тяжести тела; их имущество одухотворялось и плавало в безграничной радости. «В безымянном единенье, в браке нераздельном, в блаженстве беспредельном».

«Берегитесь, берегитесь! Уже брезжит день. Проснитесь!» — уговаривала их невидимая Брангена с высоты.

Утренний холодок пробегал по саду, пробуждал цветы. Холодный свет зари медленно заливал звезды, начинавшие сильнее дрожать. «Берегитесь!»

Напрасно молила их верная служанка. Они не слушали ее; они не желали и не могли проснуться.

В рассвете дня они только глубже уходили во мрак, куда не мог проникнуть даже свет сумерек. «Да длится вечно ночь!» И их окутывал вихрь звуков, увлекал за собой в бурном порыве, уносил на далекий берег, к которому они стремились, туда, где никакая тревога не сдерживала порыва любящей души, вне всяких мучений, вне всяких страданий, вне одиночества, в безграничное царство чудной мечты.

«Спасайся, Тристан!» Это был крик Курвенала вслед за криком Брангены. Это было внезапное грубое нападение, нарушившее момент восторженного упоения. И тогда, как в оркестре звучала тема любви, мотив охоты раздавался в металлических звуках. Появлялся король со свитой. Изольда была покрыта широким плащом Тристана, который скрывал ее от взглядов и света и утверждал этим поступком свою власть, свое бесспорное право на нее. «Постылый день — в последний раз!» Он в последний раз со спокойствием и твердостью героя принимал бой; он был убежден теперь, что ничто не могло изменить или остановить течение его судьбы. Тогда как тяжелые страдания короля Марка выливались в протяжной и выразительной песне, Тристан стоял неподвижно, углубившись в свои тайные думы. Но, наконец, он отвечал на вопросы короля: «Ту тайну, король, не разрешу я; на твой вопрос не может быть ответа». Мотив напитка бросал на его ответ мрак таинственности, тень чего-то непоправимого. «Куда Тристан уходит, пойдет ли с ним и Изольда?» — спрашивал он просто королеву перед всеми. «В далекой той стране нет солнца в вышине. Там будет сумрак обнимать… Меня взяла оттуда мать, когда по смерти я рождался и в смерти новой на свет являлся» . А Изольда: «Туда, где родина Тристана, туда хочет идти Изольда. Она хочет слепо следовать за ним. Пусть только он укажет ей путь».

И умирающего героя, раненного изменником Мелотом, увозили на родину.

В третьем вступлении открывался вид на далекий берег, на голые, мрачные, пустынные скалы, у которых море непрерывно плакало, как в безутешном горе. Дух легенды и таинственной поэзии окутывал голые массы скал, слабо освещенные либо первыми лучами рассвета, либо последними лучами сумерек. Звуки пастушьей свирели пробуждали неясное воспоминание о прошедшей жизни, обо всем утраченном во мраке времени.

«Напев старинный будил меня? Ах, где я?»

Пастух наигрывал на хрупком инструменте вечную мелодию, переданную ему предками, и спокойно сидел в глубокой беззаботности.

И Тристан, душе которого эти тихие звуки открыли все, пел: «Там, где лежу, не был я; но где я пробыл, про то ты знать не можешь!.. Там солнца не видать, там нет земли, народа; но что там есть, ты знать про то не можешь!.. Я был, где я уж был до века, куда пойду навек: в святом краю вселенской тьмы! Одно чувство там лишь живо: всеблаженство, всезабвение…» Лихорадочный бред волновал его, огонь любовного напитка жег его до глубины существа. «О, ты не можешь понять моих страданий! О, ужасное желание, пожирающее меня, о, пламя томленья, жгущее кровь! О, если бы ты мог понять их!»

А беззаботный пастух продолжал играть на свирели. Звуки были все те же и говорили о жизни, которой больше не было, и обо всем далеком и утраченном.

«Как же тебя понять, напев старинный, грустный, — говорил Тристан, — твой полный жалоб стон? В тиши заката таял он, когда вещал про смерть отца малютке! Во мгле восхода робко млел он, то же сыну, но про мать сказав! Отец, зачав, погиб; мать в смерти родила… Напев старинный томно млел и им все так же грустно пел, их вопрошал, как здесь меня: к чему же присужден ты? Зачем на свет рожден ты?.. Зачем рожден?» Напев старинный отвечает: «Томиться — скончаться! Нет! Ах, нет! Не тот ответ! Жаждать? Жаждать! И в смерти все томиться! От муки не мочь скончаться» . Мотив любовного напитка все сильнее и властнее жег Тристана до мозга костей. Все его существо корчилось в невыразимых страданиях. В оркестре слышалось по временам трещанье костра; сильные страдания проносились в нем иногда, как порыв бури, раздувая пламя; сильная дрожь потрясала его, крики отчаяния, задушенные рыдания слышались в нем. «Питье, питье, ужаснейший сок! До мозга костей зловредный протек! Лекарства нет и смерти нет, чтобы спасти от томленья, бед! Нет, нет покоя для меня! Я ввержен тьмой в объятья дня, чтобы вечно страдать разлукой и солнце радовать мукой!.. О этот знойный солнечный луч! Как жжет он мой мозг! Как жесток и могуч! От этой муки знойно-злорадной, ах! Нет и тени мягко-прохладной! Ужель нельзя ту боль залечить, нет бальзама, чтобы не мог муку смягчить?..» В его крови и в мозге костей крылась мужская чувственность, скоплявшаяся из поколения в поколение, раздувшаяся вследствие падения всех отцов и всех сыновей, питавшаяся упоением и трепетом всех мужчин. В его крови расцветали зародыши вековой чувственности, возрождались самые разнообразные нечистые элементы, закипали самые слабые и самые крепкие яды, с незапамятных времен впрыснутые прелестными пурпурными губами женщин в страстных, подвластных им мужчин. Тристан унаследовал эту вечную болезнь. «Напиток тот злой, что мне гибель сулил, я сам, я сам себе же сварил! В нем предков скорбь, их смерть, беда, любви в нем слезы, мук года! Из смеха и плача, горя, отрады сварены эти страшные яды!.. Смешанный мой, выпитый мною, манил ты счастьем, не дал покою! Будь проклят ты, грозный яд! И тот, кто пить тебя не рад!..» И Тристан в изнеможении падал обратно на свое ложе и чувствовал, как горит его рана, и видел ослепленными глазами чудный образ Изольды, плывущей к нему. «Вот грядет она чрез море… Как травка с цветами, нежные волны челн влекут, участья полны… Улыбка сулит привет благой, восторг последний, тишь, покой!» Так призывал он, так видел он глазами, лишенными зрения, чародейку, целительницу всех ран, знавшую секрет бальзамов. «Она грядет, она грядет! Разве ты не видишь ее, Курвенал, разве ты еще не видишь ее?» Бушующие волны Мистического Залива поднимали из глубины его все прежние мелодии, перемешивали, увлекали их за собой, погружали обратно на дно, опять толкали на поверхность и разбивали их; тут были и мелодии, выражавшие всю тревогу решающей борьбы на палубе корабля, и те, в которых слышалось, как напиток льется в золотой кубок и жидкий огонь волнует кровь, и те, в которых слышалось таинственное дыхание летней ночи, располагающей к безграничной любви, все мелодии со всеми образами и всеми воспоминаниями. И над этим великим крушением властно царил роковой мотив, повторяя временами ужасный приговор: «Жаждать! Жаждать! И в смерти все томиться! От муки не мочь скончаться!»

«Корабль пристал! Изольда, вот Изольда! Она соскочила на берег!» — кричал Курвенал с высокой башни. В бреду радости Тристан срывал повязку с раны; кровь потоком лилась из нее, заливала землю, обагряла мир. При приближении Изольды и смерти ему чудилось, будто он слышит свет. «Как слышу я свет? Разве мои уши не слышат света?» Яркий внутренний свет ослеплял его. Все атомы его существа испускали лучи света, которые яркими и звучными волнами разливались в мире. Свет был музыкою; музыка была светом.

И Мистический Залив сиял, как небо. Оркестр, казалось, подражал гармонии далеких планет, которая чудилась одно время душам внимательных наблюдателей в ночной тишине. Понемногу тревожные вздрагивания, тяжелые рыдания, напрасные треволнения и вечно обманутое напряженное стремление, все людские горести и волнения утихали и рассеивались. Тристан переступил наконец порог «мира чудес» — он вступил в вечную ночь. Изольда лежала на безжизненном теле Тристана и чувствовала, как тяжесть, еще давившая ее, медленно рассеивается. Роковой мотив, ставший более отчетливым и торжественным, освящал великий брак в смерти. Затем, подобно воздушным нитям, звуки становились выше и создавали вокруг любящего создания прозрачный покров чистоты. Начиналось что-то вроде постепенного радостного вознесения на крыльях гимна. «Тихо, кротко он смеется; гляньте, друга, видно ль вам? Все светлее он сияет; в звездном блеске ввысь парит… Слышно ль, видно ль вам? Где ж звучит напев, чуть внятный, столь чудесный, непонятный, грустно-нежный, проникновенный, безмятежный, всеблаженный?» Ирландская чародейка, страшная обладательница любовных напитков, наследница мрачных земных сил, та, которая призывала с корабля ветры и бури, избрала для своей любви самого сильного и благородного героя, чтобы отравить и погубить его, преградила путь к славе и победе «властителю мира», эта отравительница и убийца преображалась в силу смерти, в светлое и чистое существо, лишенное всякого нечистого желания, всяких низменных качеств, и дрожало и дышало, рассеиваясь в мире. «Звуки тают, воспаряют, новой жизнью окрыляют!.. Все звучнее, все властнее!.. То волна ли вся в сиянье иль клубится благоуханье? Что-то веет и колышет… глаз ли видит, слух ли слышит? Полной грудью пить ли счастье иль, исчезнув, млеть в бесстрастье»… Все рассеивалось в ней, сливалось, расширялось, возвращалось к первобытному состоянию, уходило в беспредельный океан, из которого рождались и в котором исчезали создания, чтобы снова возродиться и ожить. В Мистическом Заливе эти преобразования непрерывно отражались в звуках. Казалось, что все в нем разлагалось, издавало скрытое доселе благоухание, преображалось в нематериальные символы. Казалось, что в нем колыхались цветы самых нежных земных растений, испускавших заметное нежное благоухание, мелькали видения чудного неведомого рая, развивались зародыши новых миров. И паническое опьянение все усиливалось и усиливалось; хор Великого Целого заглушил одинокий человеческий голос. Преображенная Изольда торжественно вступала в мир чудес. «В тех зыбучих волнах, в тех созвучьях, лучах, в сверхъестественных, дивных мирах разлиться, расплыться!.. День забыть! Ночь любить!»


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть