ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Товарищ Анна
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Бело-розовые колокольчики вьюнка светлели на кустах шиповника, гибкие побеги его нежно обвивали колючие ветки, густо обросшие рыжими шипами; и нетронутые, блистающие влажной свежестью цветы перемешивались с жёсткими, в грубой кожуре, зелёными ягодами. А шиповник так широко раскинул ветви, так встопорщился весь, точно шагал по лесной поляне, гордясь своей лёгкой, прекрасной ношей.

— Это любовь! — промолвила Валентина, проезжая мимо шиповника. Она протянула руку — сорвать один колокольчик, но за ним потянулся целый побег, и весь куст задрожал. — Прости, — сказала Валентина шиповнику. — У тебя осталось ещё так много!

Она прицепила цветок к шляпе, тихонько запела, складывая тут же слова на неожиданно найденную мелодию. Но песни здесь складывались странные.

Валентина пела, а Кирик, ехавший с ружьем на передовом олене, за которым шли привязанные гуськом ещё три оленя, с удовольствием прислушивался к её голосу: он звучал для него, как голос большой невиданной птицы.

Теперь она успокоилась. Кирик действительно знал тайгу: до отдельных примет — вроде изгиба безымённой речонки или груды скал — они добирались со всей точностью его расписания. Валентина видела в горном ручье выдру, плывшую с рыбой в зубах, видела молодого медведя, спокойно разбиравшего гнилой пень в каких-нибудь сорока шагах от её палатки. Руки её ныли от комариных укусов, от перьев птиц, которых она ощипывала почти на каждой остановке, сама превращаясь в такие минуты в голодного зверька. Осваиваясь с тайгой, иногда скучая, всегда уставая, она забывала бояться и пела обо всём, что попадалось ей на глаза: о клочьях белого мха, свисавших с деревьев, о юных пушистых ёлочках, о матово-сизых ягодах голубики. В этом пении была особенная прелесть. Иногда порыв ветра прижимал к её открытому рту сетку накомарника. Валентина смеялась, отбрасывала её на поля шляпы.

«Хорошая баба — доктор-то!» — думал Кирик, точно пришитый на своём плоском седле.

В начале пути он очень опасался, как бы не пришлось вернуться обратно: доктор Валентина раза четыре падала с оленя, один раз чуть не сломала руку, и Кирик совсем было растерялся, увидав её плачущей. А сейчас она едет, как ездят все женщины его племени, едет и поёт так, что у Кирика щекочет в горле и ему самому тоже хочется петь. Заезжая с нею в таёжные посёлки, он рассказывал там, какие штуки умеет она выделывать голосом, и, увлекаясь, тоненько взвизгивал к великому удовольствию своих весёлых слушателей.

Его всюду встречали радостно, и каждому встречному Кирик сообщал новости:

— Доктора везу. Оспу надо делать, — заметив испуганное недоумение, он торопливо объяснял: — Руку поцарапает маленько и помажет. Вовсе не больно. Сила тогда входит в человека, большая сила. Тогда красная старуха-оспа убегает от него.

После этого Кирик с гордостью показывал вьюк, в котором хранилась добрая, молодая оспа.

Но всё-таки это было удивительно и непонятно: как сумели такую огромную спасительную силу поместить в крохотные стеклянки? Как она не разрывала такую хрупкую оболочку? В глубине души Кирик подозревал, что всё это не так просто, как объяснял ему председатель артели. Сначала он был твёрдо уверен, что доктор — шаманка, но эта уверенность несколько поколебалась, когда Валентина упала с оленя и ушиблась, как маленькая девочка.

«Может, не шаманка, а может, и шаманка», — говорил себе Кирик и, окончательно сбитый с толку, слово в слово повторял объяснения Патрикеева, почти ничего от себя не прибавляя.

В доказательство он сбрасывал рукав летней дошки, показывал случайному слушателю свою руку с оспенными знаками. Тот, если у него ещё не было прививки, озадаченно цокал языком, разглядывая таинственные шрамы, или также закатывал рукав, и оба смеялись, сравнивали свои метки.

Валентина пробовала протестовать против таких остановок, но потом смирилась: проехать без «капсе»[4]Капсе, по-якутски — разговор. было невозможно, это явилось бы самым грубым нарушением таёжного этикета. К тому же проезжий, — будь он из племени эвенков или якут с притоков Омолоя, — передаст новость дальше. «Капсе» с поразительной быстротой распространяет по тайге всё, что достойно внимания.

2

Кирик остановил оленей, всмотрелся в зелёный навес ветвей и начал торопливо заворачивать обратно.

— Что там, Кирик? — спросила Валентина, тоже всматриваясь, но ничего не замечая.

— Круг дать надо, — мрачно кинул Кирик, колотя пятками по бокам своего оленя; вьюк зацепился за ствол дерева, захрупали, посыпались сухие ветви и содранные коринки.

— Зачем круг? Почему обратно?

— Красная старуха тут ходила.

— Постой. Я хочу посмотреть, — сказала Валентина. — Чего ты боишься? У тебя же прививка есть. Нечего тебе бояться.

— Есть-то есть... Нечего бояться, да не больно нечего...

Кирик ещё ворчал, но строгий вид и голос Валентины и тайное, боязливое любопытное желание испытать силу прививки подействовали. Кирик остановил оленей, уже завороченных в другую сторону.

— Иди! Посмотри! — сказал ой сердито и полез в карман за табаком.

Валентина спрыгнула с седла и стала пробираться вперёд среди густых и мягких пихтовых ёлочек. Над молодой порослью траурно чернели столетние кедры, угрюмо теснились могучие ели, поднимая свечи побегов, пахучих и светлых, стену чёрной хвои прорезали скорбно-синеватые лиственницы, покрытые красной завязью шишек, как брызгами свернувшейся крови. Пахло прелью, сыростью, глухой, дикой, недосягаемой солнцу и ветру.

У Валентины невольно сжалось сердце, и она оглянулась на Кирика. Он сидел на седле, согнув в коленях высоко подобранные ноги, почти касаясь носками своих узких торбасов[5]Торбасы — гладкие летние сапожки на мягкой подошве. железного ботала на шее оленя. Олень, приподняв голову, так же, как Кирик, тревожно, но кротко смотрел на Валентину, тонувшую в мрачной зелени леса.

Вся фигура Кирика выражала безмолвный вопрос:

— Может не пойдёшь?

«Нет, пойду, — ответил взгляд Валентины, но она так и встрепенулась, когда Кирик, ёрзнувший в седле, нечаянно пнул по боталу.

Дребезжащий звон железа прозвучал здесь особенно зловеще.

Разводя руками ветви густого подлеска, Валентина прошла ещё и остановилась...

Скрытые в зелени, висели на деревьях кожаные обопревшие коконы-саваны. От прогнивших оленьих шкур, в которые были зашиты когда-то трупы умерших мужчин (женщин эвенки хоронили на земле), уже не веяло смрадом: легко держались подвешенные на ремнях высохшие, обветренные кости. Невдалеке виднелись остатки брошенных чумов, обтянутых такими же сгнившими оленьими шкурами. Валентина с тяжёлым чувством обошла выморочное становище. Копылья рассохшихся нарт чёрными клыками торчали повсюду. Валентина переступила через груду тряпок, проросших травой, смахнула паутину у входа и, наклоняясь, вошла в чум. Вот кто-то прилёг в углу на постели, да так и не встал: тонкий скелет, облипший остатком одежды, слабо белел в полумраке. А вот и другой — свернулся на земляном полу у очага. Когда это было? Знал ли кто-нибудь о трагедии, разыгравшейся здесь, на крохотном жилом островке?

Валентина ещё раз прошла между чумами. Смерть скалилась на неё из каждого угла. Живые покинули больных и умерших, и сами, наверно, погибли неподалеку.

«Так вот вымирали от оспы целые города, целые области», — подумала Валентина, пытаясь представить ужасающие эпидемии далёкого прошлого. — «Только в России умирало ежегодно до полумиллиона человек. Что мы знаем об этой проклятой болезни? Мы до сих пор не знаем средства её лечения!» — Валентина вспомнила, что Андрей тоже переболел оспой, и нежное, почти материнское чувство к нему шевельнулось в ней.

3

Дикая глушь. И какая страшная даль! Где-то на краю земли... И это горы с голо-каменистыми вершинами и гранитные осыпи в серо-зелёных лишайниках, по которым никогда не ступала нога светлокожего человека. Долины мрачные, чёрнолесистые, и суровое молчание заросших осокой болот. Разве не здесь до сих пор открывают горные хребты длиною в сотни километров? Какую силу должен иметь народ, который оживит эти мёртвые, пустынные пространства!

Мысль об опасностях поездки, о важности своей миссии вызвала у Валентины чувство гордости. Она подумала о том, что она проявила не меньшую настойчивость, чем Андрей и Анна, для того, чтобы стать полноценным, нужным человеком.

«Их двое, они поддерживали друг друга, а меня даже ободрить некому было. Я никому не обязана своими знаниями и положением».

Сознание того, что она довольна своим положением даже удивило ее. Она огляделась: вид вымершего поселка снова ужаснул ее, но среди этого потрясающего молчания, где она могла слышать и собственное дыхание и стук собственного сердца, она с особенной силой ощутила значение своего бытия.

— Это я! Да, это я! — сказала она вслух. — Моё призвание привело меня сюда, мое человеческое я, мною созданное. Мы с Кириком двигаемся на этих бедных олешках, как казаки-первооткрыватели, как Хабаров, как Дежнев, плывший на своих кочах. Разве тайга не похожа на море? И если мы затеряемся здесь, кто сможет отыскать нас?

— Ну, чего? — спросил Кирик, нетерпеливо ожидавший её, не слезая с седла.

Он ни за, что не хотел ступить на эту страшную землю. Он слишком хорошо помнил смерть братьев и матери и многих других своих сородичей. Опухшие багровые, лица, глаза, скленные гноем, кровавые и гнойные струпья по всему телу... Страх пережитого снова встал перед Кириком.

— Чего? — кричал он гневно. — Чего смотрела?

— Ничего. Никого там нет, Кирик!

— Всех кончал — молодой и старый... — Кирик хотел было выругаться, но побоялся, чтобы не накликать плохого, торопя оленя.

— Всякий хворь-то есть. Не все хворают вместе. Эта пришёл — всех положил... Пошто так? — спросил он, когда они уехали далеко от опасного места.

— Потому, что оспа поражает всех поголовно. Никто не может устоять против этой болезни. А передаётся она на огромные расстояния, и зараза её на вещах сохраняется годами, — Валентина задумалась: картина страшного опустошения всё ещё стояла перед нею. — Это очень старая болезнь, Кирик, и пришла она к нам с юга, из жарких стран... Из Китая, из Африки...

— Я знаю, что старая. У нас её старухой зовут. Красная старуха.

— Она и чёрная бывает. Когда простая оспа, то всё тело покрывается таким горохом белым... А при чёрной оспе горох черно-красный: это кровь в гнойничках.

— Я знаю... Я видел. И краснеет и чернеет... И старая. И не подохнет, однако!

— Нет, Кирик, теперь она уже издыхает! — сказала Валентина, снова повеселев.

4

У груды небрежно сведенной рыбы сидела на высоком помосте женщина в жёлтом сатиновом платье-рубахе. Внизу, на песчаной косе, темнели чумы, в одном из них особенно громко в ясной свежести лесного летнего утра плакал ребёнок. Он плакал хорошо, не жалея своей маленькой грудки, изредка умолкая, чтобы передохнуть, и мать, нанизывая рыбу на бечёвку, с удовольствием прислушивалась к его сильному голосу: ребёнок не камень, чтобы лежать молча. Тоненькие тугие косицы мотались по острым скулам эвенки, по её узким под спадающей рубахой плечам. Выпрямившись во весь свой малый рост, миловидная и лёгкая, она посмотрела вверх по берегу, блестя глазами, полными света и солнца. Потом она приложила к смуглому лбу щиток ладони и радостно засмеялась. К посёлку приближалось с полдесятка чужих оленей.

______

Грязные ручонки детей, смугло лоснящиеся руки женщин... Серая кожа стариков... Преодолевая собственную тревогу и боязнь первых дней, Валентина преодолевала и косность лесных жителей.

— Мыться! Кирик, скажи, чтобы все приходили ко мне чисто вымытые. Пусть без мыла, пусть в холодной воде, но вымыться надо, и надеть что почище, и чтобы не расчёсывали руками царапины, которые я сделаю.

Валентина принимала празднично одетых людей возле чума, столом ей служила перевёрнутая нарта, накрытая свёрнутой палаткой. Валентина вытирала перед прививкой кожу пациентов спиртом, а Кирик неодобрительно морщился:

— Можно горячий вода сварить, как в бане. Зачем спирта мыться? Выпить лучше.

И мужчины; и весёлые скуластые девушки вполне разделяли мнение Кирика, принюхивались, вздыхали и удивлялись расточительности доктора. Будь Валентина, купцом, геологом, просто путешественником, — посуда со спиртом давно бы исчезла, но её звание доктора было покоряюще обаятельным в своей новизне и загадочности.

Старого охотника, известного своей храбростью от Учура до верховий далёкого Оймекона, уговаривали долго.

— Стыдно тебе, дедка Михаила! — укоряли его эвены.

— А если умру? — упрямился старик. — Я две больших оспы видел. Не трогала меня красная старуха, а когда я её на молодую поменяю, она осердиться может.

Потом он пустился на хитрости:

— Когда все будут привиты, все будут здоровы?

— Будут здоровы, — сердито подтвердил Кирик, уже охрипший от разговоров.

— Значит мне и заболеть не от кого будет.

Рыболовы даже заахали от такого мудрого рассуждения. Кирик тоже не сразу нашёлся, что возразить. Потом он полез в карман, вынул из гаманка пачку денег. Прежде чем отделить трёхрублёвку, он старательно поплевал на пальцы.

— Вот, — сказал он гордому собой старику. — Так могут поплевать на Оймеконе или в Крест-Хольджое... Это может сделать больной оспой, а потом эти деньги привезут сюда. Так ходят болезни. Почему они так ходят, я не понял, но если оспа летает по ветру, то в моем кармане ей совсем хорошо.

Михаила притих, помолчал, подумал и начал стаскивать рубаху со своего смуглого худого тела.

Вечером Валентина долго сидела над речным порогом. Вода неслась перед ней пенистым ревущим потоком, кипела буграми, налетая на камни, прыгала, как лосось, изгибая в облаках брызг чёрно-зелёную спину. А немного ниже по руслу, косо относя к отлогому берегу рваные шматки пены, она текла сплошной глянцевитой, лоснящейся массой, отдыхая после стремительного бега.

Было грустно и хорошо сидеть на стволе упавшего дерева, и смотреть на движение реки, на деревья противоположного берега, чёрные, точно обугленные на фоне багрово-красного вечернего неба. «Мрачно и величественно, как в стихах Верхарна», подумала Валентина и встала, но вдруг увидела: внизу по глубокому броду двигались к посёлку рыбаков оленные всадники. Один олень отбился в сторону и плыл, закинув за спину рога, и казалось, не от зари, а от этой рогастой головы струилась по реке кровавая полоса.

5

Снова вспыхнул сухой хворост на кострах. Рыбачки выбегали из чумов, на ходу оправляя платье и косы. Явился и Кирик, сел на песке у огня, расчесал пальцами жёсткие вихры, запалил трубочку, ту, что выменял на глухарей у старика Ковбы. Весёлая, беззаботная болтовня началась у костра.

Приезжие женщины с наивным любопытством осматривали Валентину. Они трогали её сапожки, щупали мягкие волосы, оттенявшие светлым блеском смуглый загар её лица и шеи. Их тёмные маленькие руки легко прикасались к её розовым ладоням, её мужскому костюму, к её гребёнкам. Она только улыбалась, позволяя вертеть себя, как им вздумается, забавляясь непосредственностью своих лесных сестёр, ещё более живых и простодушных, чем она сама. С ними были дети. Валентина присела у вьюков, сложенных на песке, развязала мягкие ремни, вынула из корытца-плетёнки крепенькую, спокойную девочку. Девочка была по уши мокрая, но толстощёкое, накусанное комарами личико её широко улыбалось беззубым ртом. Сжав кулачонки, она потянулась всем уставшим тельцем, смешно отставив задок, чумазая, пропахшая острым зверушечьим запахом и всё-таки прелестная своей детской нежной пухлостью и теплотой.

— Надо мыть, — сказала Валентина матери, сразу угадывая её по мягкому тревожному блеску глаз. — Мыть надо.

— Мыть надо! — повторила эвенка и, смеясь, оглянулась на большой костёр. — Кирик! Мыть надо?

Кирик переспросил, тоже засмеялся, начал говорить по-своему, горячо и оживлённо. По тому, как сочувственно слушали все и как захохотали потом, Валентина поняла, что он рассказывал про баню артели.

Она сама принесла тёплой воды в котелке, щурясь от дыма, начала мыть девочку, придерживая её под грудку, сильно намыливая её опущенные плечики и круглую спину. Ребёнок удивлённо молчал, только покряхтывал, но под конец операции закатился громким плачем.

— Мыло в глаза попало, — пояснила Валентина матери, и, взяв котелок, окатила девочку остатком воды и завернула её в своё полотенце. — Вот теперь мы совсем славные.

— Хороший девка-то? — спросил подошедший Кирик и пощёлкал пальцами. — Э-эй, какой хороший!

Девчонка опять улыбалась, и всем было очень весело.

— Говорят, — сказал Кирик, кивая на приезжих эвенков, — говорят, охотники наша рода кочевали туда, — он махнул рукой на водораздел Омолоя и Сантара, черневший над лесом на тусклокрасном, уже остывающем небе.

— Жаль, — спокойно ответила Валентина. — «Хорошо, что Кирик рассказывает им, что у нас там делается», — подумала она, впервые так полно и радостно ощущая свою связь со всем, что «делалось там».

Она сидела, покачивая на руках ребёнка, смотрела на тёмнобронзовое с длинным приплюснутым носом лицо Кирика и думала об Анне примирённо и нежно.

— Уехала родня! — говорил Кирик, очень огорчённый. — Верста за сорок уехала, а может, за шестьдесят.

— Может, и за шестьдесят, — рассеянно повторила Валентина, занятая своими мыслями.

— Повидаться бы надо, — продолжал Кирик. — Больно уж надо.

«Почему же у них нелады из-за мелочей? — думала Валентина, не слушая Кирика. — Неужели Андрей мелочный. Разве я не могу без него жить? Просто он показался мне лучше всех, кого я встречала. Любовь Анны к нему только подтолкнула меня. Странно даже и грустно. Но, кажется, я уже забываю о нём».

— Надо бы повидаться-то, может, заедем?

— Заедем... Куда заедем? — встрепенулась Валентина.

— К родне заедем. Давно не видел.

— А где она?

— Да вёрст сорок, а может, шестьдесят. Чаю попьём.

Валентина посмотрела на него с изумлением. Лицо его было упрямо-неподвижно.

— Чаю попьём? — Валентина не знала: смеяться ей или сердиться.

— А может полечишь кого, — мягко, но настойчиво продолжал своё Кирик. — Давно ездим. День-два лишни — не беда.

— Нет, мы поедем завтра не в гости, а вниз по Омолою к якутам, — твёрдо сказала Валентина.

— Потом поедем вниз. Сколько лет не видал...

— Кирик!..

— Я знаю: Кирик! Я везде идёт... Целый месяц идёт. Два дня лишни — не беда.

6

Ветлугин облокотился на стол, уставился в стенку невидящим взглядом. Выпуклые глаза его, обведённые снизу густыми синяками, смотрели тускло, точно подёрнутые дымкой.

— Привязался, как пёс! — прошептал он с грустной покорной издёвкой над собой. — То погладят тебя, от полноты сердечной, то бьют по носу. Андрей! Да, Андрей... Вот жестокая игра чувств! Я мечтаю о ней, дико радуюсь и глупею от одного ласкового слова, а тот проходит, даже не замечая обожания моего божества. Истинная трагедия!

Ветлугин хотел обмакнуть перо в плоскую чернильницу, но в ней тонула, отчаянно барахталась муха.

— Вот дрянь какая! — сказал Ветлугин и снова задумался.

— Нет, всё-таки подло устроен человек! — решил он после всех размышлений. — Целым миром управлять может, а со своими чувствами никак не справится. Барахтается... как вот эта муха...

Но мухи в чернильнице уже не было. Она сидела на «отношении», которое Ветлугин собирался подписать, старательно вытирала голову лапками. Жирная черта, проведенная мушиным брюшком, чернела на бумаге, по обе стороны ее красовался тончайший узор мелкого накрапа — следы лап и крыльев.

— Ты удивительное существо, способное пристыдить кого угодно, — сказал Ветлугин, сбрасывая муху концом пера и ещё более размазывая чернила. — Но что сказала бы Анна Сергеевна, увидя на деловом письме такой росчерк. Отвратительно! В самом деле: я превращаюсь в этакого жалкого нытика!

Ветлугин взял испорченное «отношение» и пошёл было в машинное бюро, но на пороге столкнулся с Анной.

— Я вернусь сию минуту, — сказал он, здороваясь с нею.

«Вот женщина, не расположенная к меланхолии, — размышлял он, идя по коридору. — Мне бы так. Ей, наверно, и в голову не приходит, что её Андрюша может изменить. С другой женщиной он, возможно, и не изменил бы, но Валентина... Она и его уже приручила. О, злая, злая рыжая ведьма!»

— Я к вам по очень серьёзному делу, — сказала Анна, придвигаясь к столу вместе с креслом. — Только что получен запрос из треста о разведке Долгой горы. Просят дать наше окончательное заключение. Анна чуть помедлила, рассеянно перебирая по столу пальцами. — Неудобно, что это придётся делать без самого Подосёнова. Понимаете, неудобно получается. Но это очень срочно. Он же писал туда... Андрей. Теперь нужно решить. Мои соображения вам известны. Как там сейчас, на Долгой?

— Как? — Ветлугин пожал плечами, сделал неопределённое движение рукой; глаза его задумчиво сощурились. — Всё то же — пусто!

— Значит?..

— Значит...

Ветлугин вспомнил разведчиков и старателей, работающих «на свой риск» на канавах Долгой горы. «Не фанатики же они, в самом деле! Что их всех привязало там? Разведка россыпи по ключу под горой давала хорошие данные: золото шероховатое, яркое; попадается с кварцем — золото дано местного происхождения. Выхода пород на Долгой тоже обещали многое».

— Ну, как вы думаете? — поторопила Анна.

— Я думаю... Нужно ещё раз съездить туда и посмотреть, — сказал Ветлугин.

Лицо Анны заметно просветлело. Эта проклятая гора, затянувшая Андрея, доставила ей немало тревог. Анна внимательно вгляделась в лицо Ветлугина. Он не был мстительным и мелочным, и Анна особенно оценила это сейчас.

«Но как он изменился, — подумала она. — Такой был весёлый, говорун, сияющий такой, а сейчас поблёк. И постарел, пожалуй».

— Надо поехать туда... Завтра, — предложил Ветлугин после небольшого молчания, нервно играя незажжённой папиросой; спустившийся рукав белоснежной нижней рубашки беспомощно выглянул из-под манжеты его ковбойки.

— Тогда лучше подождём представителя треста, он приезжает наднях, — сказала Анна, краем глаза успев заметить и невинный беспорядок в костюме Ветлугина и крохотную, ловко пригнанную заплаточку на его рукаве, «Следит за собой, как опрятная вдовушка», — подумала она доброжелательно, но нахмурилась, недовольная тем, что отвлеклась посторонней мыслью. — Он приезжает наднях. Правда, он приезжает по другому вопросу... ознакомиться с введением новой системы на руднике, но он работал и по разведкам. А я за это время договорюсь с правлением треста...

Анна пошла было к двери, но вернулась ещё и сказала серьёзно:

— Мне хочется, чтобы у вас всё было хорошо, — она вспыхнула до корней волос под быстрым взглядом Ветлугина и добавила: — Так радостно видеть счастливых людей, а вы стоите счастья.

7

Ветлугин ехал позади всех, небрежно кинув поводья. Глаза его рассеянно блуждали по сторонам. Вот этой же дорогой ехала весной Валентина с Андреем.

«Как она обрадовалась тогда поездке с ним! Даже скрыть не сумела, — вспоминал горестно Ветлугин. — И меня приласкала: «Мы будем друзьями». Вечное утешение для влюблённых неудачников! Благодарю покорно!» — Ветлугин сердился, но тут же представлял, с какой радостью поехал бы он к Валентине при первой возможности.

«Да, Виктор Павлович, — говорил он себе, почти не глядя на дорогу, предоставляя лошади везти себя, как ей вздумается. — Вы, конечно, поехали бы, но возможности такой не предвидится! Ну-ка я завтра махну в тайгу, а у меня восемь тысяч рабочих, сборка драг, введение новой системы работ на руднике... Размахнулась Анна Сергеевна, ничего себе! Почти на четыреста квадратных метров. В одну такую выработку колокольню Ивана Великого упрятать можно! И поеду, я отыщу свою хорошую где-нибудь в якутском таборе. А она сурово занята. Может быть, палатку ставит, может, с больными возится».

Ветлугин сердито тряхнул головой, точно хотел отогнать невесёлые навязчивые мысли. Осмотрелся и вдруг в стороне от дорожки увидел что-то синее. Кругом возвышался могучий сосновый лес, развалы камней чернели между стволами деревьев. Густо разросся шиповник, рябина клонилась, отяжелённая гроздьями желтоватых ягод. Было дико, глухо, но что-то странно волнующее, домашнее привлекло внимание Ветлугина. Он свернул с дорожки и поехал прямо через кустарник...

На земле, покрытой сухими сосновыми иглами и вылущенными шишками, лежала смятая шёлковая косынка. Синяя косынка с мраморным пятнистым узором. Ветлугин поднял её и с минуту с отчаянно бьющимся сердцем всматривался в знакомый узор. Он помнил каждую складочку на платьях Валентины. Это была её косынка. Она как будто хотела напомнить Ветлугину о его любви. Он поднёс было косынку к губам, но остановился. Как она попала сюда? Разве Андрей и Валентина ехали не по дороге? Значит они сворачивали сюда. Может быть, они сидели вот здесь и целовались и... — Боже ты мой! — Ветлугин взглянул ещё и не узнал знакомого узора: все расплылось. Он поднёс косынку ближе к глазам и вытер ею навернувшиеся злые слёзы.

8

У новой канавы, особенно глубокой и просторной, сидел рабочий-разведчик. Одна нога его была обута в сапог, широконосый, рыжий, стоптанный, другую ногу он неторопливо и ловко обёртывал куском парусины.

— Сапог-то потерял что ли? — спросил его Ветлугин.

Рабочий поднял голову. Он был средних лет, весь точно обитый; линялая рубаха, сопревшая от пота, так и расползалась на его плечах и широкой груди. Узнав Ветлугина, он улыбнулся.

— Работаем, — заговорил он, продолжая своё занятие. — Сапог-то? Нет, не потерял. Ногу я убил. Лом уронил, ну и зашибся. Распухла нога-то, не идёт в сапог.

— Так тебе лечиться надо, а не работать! — сердито посоветовал Ветлугин.

— Где же тут лечиться? — просто сказал рабочий. — К вам на прииск итти далеко. В бараке сидеть тошно.

— Вот прикроем здесь все работы, тогда подлечишься, — желчно, испытующе сказал Ветлугин.

Рабочий спрятал концы верёвки, завязанной им над лодыжкой, всунул забинтованную ногу в короткий опорок и только после этого глянул исподлобья на Ветлугина.

— Та-ак! — произнёс он. В голосе его прозвучало осуждение и даже угроза. — Ловко придумано. Как же вы прикроете дело без Андрея-то Никитича? Конечно, вам всё равно; будут работать на Долгой горе или не будут. А мы тут, можно сказать, душой прикипели.

— Да ведь нет ничего!

Рабочий молча встал, порылся в кармане, достал бумажку, вытряхнул из неё на ладонь блестящие жёлтые крошки и поднёс ладонь к самому лицу Ветлугина:

— Это как называется, товарищ инженер?

— Это? Золото! — сразу забыв обо всем, что волновало его, Ветлугин начал рассматривать светлые крупинки. Золото было такое же, какое встречалось в россыпи внизу, на Звёздном. — Где ты его взял?

— Здесь. Вот в этой канаве. В скварце попало. Только оно в цельных кусках было, в руде, как полагается, а я его растолок.

Ветлугин покачал головой:

— Зря! Ну кто теперь поверит, что оно отсюда?!

— Мы же без умысла, — сказал рабочий бледнея. — Сколько радости у нас было. Хотели как лучше. Мы ведь сейчас сами большие, сами маленькие.

— А ещё попадается?

— Да нет покуда. Мы сегодня со всей охотой метра два прошли, хотя скала сплошная. А всё нет и нет.

— Значит, опять нет? — тоже с сожалением повторил Ветлугин и обернулся к Анне, подходившей вместе с представителем треста. — Вот здесь была обнаружена и сразу выклинилась жилка с золотом, вкрапленным в кварце.

Все стали рассматривать найденное золото.

— Но это золото похоже на то, что нам показывали внизу, на левом увале россыпи, — заметил представитель треста, перекатывая пальцем острые жёлтые крупинки на своей пухлой ладони.

— Похоже потому, что этот чалдон растолок образцы руды, — сказал Ветлугин.

Представитель треста обернулся к рабочему, который то краснел, то бледнел от волнения:

— Как же вы, голубчик, работаете на разведке и позволяете себе так поступать? Я вот убеждён, что коренное месторождение в этой долине уже разрушено. И не здесь, на Долгой, оно было основным, а в отлогих гольцах верховья. Ведь золото-то обнаруживается по течению всего ключа, чем же вы меня разубедите теперь? Ведь это же — преступление! Разве вы не знаете, что здесь каждое вещественное доказательство должно быть сохранено для документации! До этого оно неприкосновенно, как мёртвое тело до приезда следователя.

«Ну и дурак! — подумал Ветлугин, сразу обрушив всё своё раздражение на трестовского инженера и уже оскорбляясь за рабочего, который с подбитой ногой притащился на этот крутой водораздел и целый день работал «со всей охотой». — И что ездят такие вот умники? Сидел бы уж у себя в тресте. Будут работать на Долгой или не будут, — ему ведь всё равно. А для нас — это вопрос жизни».

9

«Тун-тун-тун...» — железо кричало звонко, страстно, и этот отрывистый зов далеко разносился по дикой долине. Андрей, сидя, съехал с крутизны по скользкому плотному моховищу и несколько минут сидел неподвижно, упираясь ногами в затравевший дёрн, на котором в сухих косматых кочках поднимался корявый ольховник. Широкий зубчатый лист медлительно колебался перёд самым лицом, Андрея. Андрей подтянулся к нему, сорвал его губами: он был шершав и прохладен. За лесом всё так же звонко долбил бур Кийстона, завезённый сюда с разведочной базы ещё зимой. Слушая далёкий звон железа, Андрей зажмурился: казалось, звенела вся земля, тёплая под августовским солнцем.

Тоненький звук выделился ещё в этом звоне, в лесном слитном шорохе. Андрей открыл глаза. Прямо перед ним бегала по валежине крохотная пичуга, боязливо вертела головкой в широком воротничке сердито и жалко встопорщенных перьев. Он смотрел на неё и не шевелился, любуясь ею. Осмелев, она перебежала через его вытянутую ногу, и тогда он совсем близко, под сухими былками прошлогодней травы, увидел её гнёздышко. Уже оперившиеся птенцы смирно лежали в нём, сбившись в серую кучку, блестели из неё чёрными бисеринками глаз.

— Вот оно дело-то какое! — сказал Андрей и засмеялся.

Он встал, подкинул выше тяжёлый рюкзак и пошёл с ружьём в руках сквозь ольховник на звон бура. Шёлковые сита паутины висели между кустами, неподвижно сидели на них хозяева-пауки, выставив круглые скорлупки спин. Андрей то и дело смахивал с лица липкое их плетение. Он шёл, грузно топча траву, усталый от целого дня ходьбы. Ручные буры, привезённые со Светлого, были уже установлены на новом ключе, продовольствие заброшено, и Андрей пробирался на разведку, где находился Чулков. По уговору он должен был уже закончить свою работу, чтобы после встречи с Андреем двинуться прямо тайгой на Звёздный: разведка Долгой горы страшно беспокоила их обоих. Андрей шёл и думал о предстоящем отдыхе у разведчиков.

«Это не то, что зимой в палатке, когда волосы примерзают к подушке», — подумал он, споткнулся о невидимый в траве камень и улыбнулся и этому камню, и своим мыслям, и тому животно-жизнерадостному ощущению своей крепкой молодости, которое делало его счастливым участником жизни, кипевшей в окружающем его зелёном мире.

Сотни глаз смотрели на двуногое чудовище из-под каждого камня, из-под каждого листа. Множество живых существ невидимо поедали друг друга, жертвовали собой для других, охорашивались, трудились и все вместе создавали жизнь. Жизнь! Андрей засмеялся тихим, счастливым смехом и снова пошёл, бережно неся в себе это счастье жизни, наполнявшее его душу почти детской свежестью.

Все деловые заботы и волнения оставили его сейчас. Ему ни о чем не хотелось думать. И Анна, с которой он расстался, почти желая этого, чтобы восстановить прежнюю ясность своих отношений к ней, и Валентина, и даже Маринка — все отошли от него, и он ощущал и любил сейчас здесь, под высоким горным небом, только одного себя.

Непуганые тетерева и вальдшнепы вырывались, треща крыльями, из-под самых его ног, а он, впервые не обжигаемый страстью охотника, орал им вслед:

«...зелёный снизу,

голубой и синий сверху

мир встает огромной птицей,

свищет, щёлкает, звенит...»

Ему казалось, что вся прелесть охоты пропала от обилия этого летающего мяса, от лёгкости убить. Но он просто не мог убить в этот день, когда всё в нём распустилось и разнежилось, как молодой лист, вывернувшийся из почки.

Когда Андрей вышел из чащи на светлый косогор, то низкое багровое солнце показалось ему совсем тусклым. Небо тоже было тусклое. Где-то далеко горела тайга. Андрей остановился, потянул носом лёгкий запах гари. Так вот пахло в детстве, когда по сопкам гуляли огни весенних палов, когда цвёл лиловато-розовый багульник, и лягушки скрипели хором на тёплых болотах.

10

Барак разведчиков стоял у самого ручья, на каменистом мысу, одинокий, низкий, но такой надёжно уютный со своим срубом из толстенных тополевых брёвен, с блеклозелёным дёрном крыши, с окошками, подслеповатыми и глубокими, как бойницы. Костёр, разложенный у воды, ещё дымился, неподалёку в ямке-садке, выложенной камнями, играло с десяток хайрюзов, тут же валялся чайник и котелок, облепленный рыбьей чешуёй.

Андрей бросил на угли сухого хворосту, повесил чайник на обгорелую жердь и, волоча за лямку рюкзак пошёл к бараку. Там было пусто, темновато, прохладно, пахло баней: под порогом в два ряда висели веники. Чулкова не было в бараке, но вещи его — простая котомка и телогрейка — лежали особняком в углу на широких нарах.

Андрей положил рюкзак и патронташ, повесил ружьё, постелил на краю нар свой плащ и прилёг отдохнуть, пока вскипит чайник. Миска с голубикой стояла недалеко от него на столе. Андрей потянулся было к ней, но так и не дотянулся: заснул с вытянутой рукой, с улыбкой на обветренном лице, обросшем щетиной.

Он спал и уже во сне взял эту миску. Но он держал её не один... Синие глаза Валентины смотрели на него из-за тонких блестящих, золотящихся ресниц, чуть шевелились её губы, но слов не было слышно. Под этим голубым взглядом неровно, стесняя дыхание, забилось сердце Андрея.

— Что, скажите? — попросил он, наклоняясь, и, точно к иконе, приложился, поцеловал её беззвучно шевелившиеся губы.

От этого неощутимого поцелуя, от щемящей боли в груди он проснулся и, ничего не понимая, сел на нарах.

Было темно. Кругом сонно дышали люди. Вверху открытой двери слабо серебрился край звёздного неба, а на порожке дрожал красноватый отсвет костра. Посидев минуту, Андрей снова лёг и вдруг понял, что ему жаль утраченного сна, что ему хочется ещё видеть Валентину с этим взглядом, открывающим всю нежную горечь её затаённого чувства.

Андрей не пытался анализировать своё отношение к Валентине, он и не мог сделать это сейчас, когда всё в нём как-то сдвинулось с места. Не было ничего чувственного в мыслях о ней, но чудесная нежность и умиление перед её красотой переполняли его сейчас восторженной благодарной радостью.

Он лежал, неподвижный и лёгкий, широко открыв глаза, улыбался, бережно перебирал все встречи с Валентиной, её слова, жесты, взгляды. Она была прекрасна, она понимала, она любила его. Радость Андрея всё росла. Он почти задыхался.

Его потянуло на воздух. Он встал, неслышно ступая по земляному полу, вышел из избушки. В прохладе крепкой августовской ночи плескался невидимый в камнях ключ, ветер шелестел травой и листьями, потрескивал костёр, казалось, самые звёзды шуршали ворсинками фосфорического мерцающего света.

Звенящий удар пронёсся над долиной. Андрей вздрогнул. И снова раздался удар, железный, кованый: на Кийстоне возобновили работу. Андрей взглянул на одинокую чёрную фигуру, колдовавшую у костра над таким же чёрным котелком, и медленно пошёл к буру по едва заметной тропинке.

Буровой станок, высокий и лёгкий по контуру, чётко вырисовывался в свете пылающего костра; чумазый кочегар возился у топки, искры огненной метелью кружились над ним. Андрей поговорил с мастером, посмотрел,, как промывальщик делал промывку вынутой из скважины породы. Проба оказалась хорошая, и это ещё больше подняло настроение Андрея: не зря было потеряно время, не стыдно было возвращаться домой. Он постоял ещё у станка и пошёл обратно.

11

Увидев чёрную глыбу барака над слабо освещенной линией берега, Андрей вспомнил, что он с утра ничего не ел, и сразу заспешил, ускорил шаги. Вместе с дымом костра он вдохнул запах ухи и почти сбежал вниз.

На камнях у огня сидел Чулков. Они поздоровались просто, хотя расстались недели две назад и оба были очень рады видеть друг друга.

— Завтра подамся к дому, — сказал Чулков, помешивая в котелке ложкой. — Покуда вы доберётесь до здешней разведочной базы, я уж на Звёздном буду. Прямиком-то отсюда километров пятьдесят, не больше.

— Да, пожалуй, не больше, — задумчиво согласился Андрей.

Вдвоём они долго трудились над ухой, пили чай, мыли в ручье посуду. Потом закурили.

— Значит, вы домой! — сказал Андрей.

Он сидел, охватив руками колени, щурился от дыма папироски; взгляд его, устремлённый на огонь, был далёк и безразличен.

— Да, домой, — сказал Чулков и усмехнулся неожиданно горестно. — Ходишь вот так по тайге день-деньской... Велика она, матушка! А ты перед ней, как семячко на ветру. Плохо, когда его нет — дома-то!

Горечь этих слов заставила Андрея очнуться от своих дум. Он пристально взглянул на Чулкова. Он почувствовал неловкость от того, что никогда не интересовался личной жизнью преданного ему человека.

— Как же вы? Неужели совсем один на свете?

— Один, — сказал Чулков. Видимо, его что-то разбередило, и ему хотелось поговорить. — Один, как перст. И всю жизнь в лесу, — сообщил он ещё не решительно, но тут же стал рассказывать. — Отец мой русский был, а женился на якутке. Крестьянствовал в наслеге[6]Наслег — якутское — посёлок. Семья у нас была большая, заимку освоили добрую, а после захудали, то ячмень вымерзал, то скот падал. Пошёл я тогда батраком в соседний наслег. Долго там жил. И был там якут... Прохором его звали. Большеголовый, кривоногий, но сильный был и ловкий, как бес. Напоролся весной на медведицу, подмяла она его, так он её ножом заколол. Вот он какой был! — Чулков долго молчал, как будто продолжая рассказ про себя: лицо его всё оживлялось. — Уехал он раз на Лену... Прошка-то. Пушнину повёз, хотел новое ружьё купить. Долго проездил. Снег уж сходил, когда он заявился: со старым ружьишком, без пушнины, и, что бы вы думали, привёз он себе жену... Фёклой её звали. Славная такая, тоненькая, лет шестнадцати. Не очень скуластая, только глаза якутские, узкие. Так и жжёт, бывало, ими. Увидел я её и поглянулась она мне. Смеялась она всегда тихонько так. Посмеивалась, а близко не подпускала. Я ей говаривал: «Ты меня, Фёкла, не дразни», — а сам от неё оторваться не мог.

— Полюбил, значит? — сочувственно спросил Андрей.

— Стало быть, полюбил. Прожили мы этак года два. Фёкла вовсе похорошела, а Прошка заплюгавел. Тосковать стал: детей ему надо было. Пошли у них нелады. Начала она ко мне припадать. После-то я понял: ребёнка она хотела, а тогда обрадовался. Говорю ей: давай сбежим на Лену. Прошка, мол, разлюбил тебя, другую теперь возьмёт. А она в слёзы и то ласкается ко мне, то шипит, как дикая кошка. Страдание да и только! Стала она и с лица увядать. Да ещё какую привычку взяла: как метель, она шасть из юрты, встанет на самом ветру и не то поёт, не то причитает, и в ту пору не подступиться к ней.

Так в одну метель и пропала она у нас. Дня уж через три пошли якуты за оленями, а она стоит себе свечечкой на сугробе. Ремень-то зацепила за сук, да и захлестнулась, а потом уж снегом её замело...

Тоска меня тогда взяла: всё мне Фёкла из-за каждого дерева мерещилась. Сны одолевали всякие... Проснусь, будто кличет кто: «Петра! Петра!» И слышно, в темноте бляшки на одежде позвякивают. А Прошка-то, оказывается, тем же мучился. Удивительное дело! Вот и приходит он ко мне и говорит:

— Давай, уходи куда-нибудь. Фёкла, — говорит, — приходит ко мне по ночам и плачет, на тебя жалуется.

Что тут будешь делать? Собрал я свои монатки и ушёл. На прииски к русским. Разведчиком стал. Жизнь уже прожил, а тоска не изжита. Значит, душа не стареется.

Чулков лёг грудью на камни, облокотился и неподвижным взглядом уставился в темноту. Костёр догорал. И от его неровного света глубокие глаза Чулкова то вспыхивали красноватым блеском, то снова гасли.

— И что такое есть эта самая любовь? — произнёс он ровным, безжизненным голосом, обращаясь не к Андрею, а к кому-то невидимому за костром. Говорят: сон сильнее всего, а она и сон и самую жизнь отнимает. Не любила бы Прошку Феклуша, разве пошла бы она на такое?

— Тяжёлая история, — сказал Андрей; ему жаль было Чулкова, жаль Фёклу, но даже этот грустный рассказ не омрачил его настроения, а лишь углубил прелесть и чистоту чувства, владевшего им. — Конечно, тяжело в тайге одному, — добавил он с оттенком невольного превосходства.

— Куда же денешься? — сказал Чулков покорно; он сел, сломал о колено тонкую сушину, бросил палки в костёр. — Проезжал перед вечером каюр[7]Каюр — тот, кто управляет упряжками оленей или собак с Сантара, рассказывал, что большие палы пошли в верховьях. Опять, наверно, русские подожгли. Не умеют они от огня беречься. А якуты на Омолое волнуются теперь. Оспу им прививали. Ну и боятся, чтобы доктора огнём не застигло.

— Откуда доктор?

— А кто его знает? Посылали, стало быть...

12

Консервная банка валялась на земле, выжженной костром. Разбросанные головешки не были покрыты пеплом, ярко чернели и холодные угли: сразу было видно, что костёр не потух, а залит водой.

— Банку вот забыли, значит, очень торопились.

Кирик пнул её в сердцах, и она, звякнув, отлетела в кусты. Он обошёл ещё раз кругом.

Нежно лоснились примятые ветки пихты, настланные на земле, пахли смолой тонкие жерди — остов чума. Видно, что совсем мало жили здесь эвенки. Кирик посвистел тихонько, искоса взглянул на доктора.

Валентина сидела прямо на земле, охватив руками колени, сердито-насмешливо смотрела на Кирика. Туча мошкары колыхалась в горячем воздухе над оленями, привязанными к дереву. Даже в чаще под тенью ёлок было жарко. Кружилась голова от запаха хвои, еловых шишек, разнеженной тёплой земли, разогретых натёков янтарной смолы на коре лиственниц.

— Зачем уехали? Куда уехали? — бормотал Кирик, всё ещё разглядывая помятую траву и олений помёт.

— Напился чаю? — съязвила Валентина. — Эх ты, вредный, ты вредный! Меня мучаешь, оленей мучаешь! Я всё расскажу вашему председателю.

— Зачем мучаешь? — укоризненно сказал Кирик. — Один-два дня — не беда.

— Не беда? Как это не беда? Теперь обратно ещё два дня...

— Зачем обратно? Дальше поедем.

— Дальше? — вскричала Валентина, поднимаясь.

Она сорвала с себя сетку и шляпу, обмахиваясь ими, с разгорячённым лицом пошла на Кирика.

— Теперь уже близко, — заискивающе, смущённо, но попрежнему упрямо сказал Кирик, немножко отступая назад. — Погода-то жаркий, костёр-то совсем сырой.

Валентина до боли в пальцах сжала кулак. Ей хотелось поколотить этого дико-упрямого Кирика.

— Я не поеду, — сказала она звенящим, ломким голосом и сделала ещё два шага к Кирику.

— Тогда подожди здесь, — решительно предложил Кирик, отступая ещё на шаг и, на всякий случай, заслоняясь выдвинутым локтем.

Валентина заметила это движение, отбросила шляпу и со слезами в голосе крикнула:

— Подождать? Ты теперь будешь гоняться за ними по всей тайге, а я буду ожидать? (Слёзы всё-таки покатились из её глаз). Как же я останусь одна? Как тебе не стыдно?

— Я же не говорю — останься, я говорю — вместе поедем, — с сожалением, но без раскаяния сказал Кирик. — Ты ведь сама говоришь: не поеду.

Он чувствовал себя правым. Валентина даже растерялась перед его непоколебимым упорством.

— Куда же они уехали? — спросила она, после тягостного молчания.

— То-то беда: никакой метки нет. Совсем даже нет, — заговорил Кирик, сразу оживлённый.

— Наверно, услышали, что ты к ним в гости собрался, вот и уехали куда глаза глядят. Метку тебе! Как же, нужен ты им! — и Валентина подумала, что охотники, наверно, испугались, услышав о прививке оспы и нарочно откочевали подальше. — Куда же теперь ехать без метки? — спросила она ещё, помолчав.

Кирик совсем повеселел.

— Найду! Оленей-то у них много.

Тут он сразу вспомнил, что доктора надо беречь, начал умело, быстро разжигать новый костёр, сбегал за водой, даже подобрал мимоходом шляпу Валентины.

Валентина сидела на коряге, устало опустив на колени поцарапанные грязные руки, сердито наблюдала за хлопотами своего проводника. Он примащивал плоский камень для столика, подсовывая под него нарубленные им поленья, вся его согнутая спина была покрыта серой кишащей массой: комары так и осыпали всё живое.

«Ему это, конечно, интересно. Он чувствует себя дома. Старый, вредный чорт!» — с отчаянием думала Валентина.

Пусть он хоть треснет, она больше не станет помогать ему в «домашней работе». Пусть он сам теребит своих куропаток и рябчиков. Пусть сам варит и жарит!

Комары садились на лоб Валентины, мошки лезли ей в глаза, в уши, но она «на зло Кирику» позволяла им есть себя, не утруждаясь сходить за шляпой. Даже когда дым костра повалил на неё, она зажмурилась, но не пошевелилась.

Такая неподвижность напугала Кирика.

— Ты что... захворал? — спросил он, бросая развязывать тюк с провизией и подходя ближе. — Хворь что ли пришла? — переспросил он тревожно.

Губы Валентины страдальчески изогнулись, она хотела ещё сидеть и молчать, но вспомнила, что олеин стоят рядом не развьюченные, что кругом тайга, а Кирик — дикий и непонятный человек... Что ему стоит вскочить на своих таких же диких оленей и умчаться, оставив ее одну? Он, кажется, очень хорошо понял, как ходят болезни.

— Дым... глаза ест, — сказала она, порывисто вставая.

13

После короткого отдыха Кирик потрогал острие пальмы — тяжёлый нож, насаженный на длинную рукоятку якутским кустарём, ещё не успел притупиться — и прыгнул на своего оленя.

К вечеру они доехали до остановки эвенков, но по всему было видно, что охотники снялись отсюда ещё с большей поспешностью и повернули на север от Сантара. Теперь и Валентину захватил азарт погони, и она наутро ничего не сказала Кирику, только спросила уже в пути:

— Верно ли едем?

— Как не верно? Верно, однако. Теперь-то знаю, куда едут. Скоро река будет. Я тут проходил, когда был молодой.

— Когда же это было?

— Давно было. Ещё один жил. А теперь меньшой сын жену взял.

В это утро небо показалось Валентине мутным и серым, а солнце, тусклое в эти мглистые от жары и сухого тумана августовские дни, совсем задохнулось в белом мареве. Кирик заметно обеспокоился. Он стал поглядывать на солнце, вздыхал, цокал языком и всё торопился, местами пуская рысью свою связку оленей. Валентина молча, покорно ехала за ним.

Потом по тайге потянул ветер, он дул слабо, едва раскачивая прозрачные колосья высокого вейника, но был не по-таёжному сух и зноен. И вскоре он неожиданно принёс с собой горьковатый запах гари.

Кирик ничего не сказал Валентине, останавливаясь на ночлег, но не отпустил оленей в тайгу, а привязал их на длинном ремённом алыке. Когда Валентина уже спала, он вылез из своего шалашика, взглянул на небо. В мутной мгле не горели звёзды, угасла и та, что своим неподвижным светом указывает путь таёжным следопытам.

— Дым это, однако! — тревожно шептал Кирик.

Охваченный беспокойством, он раза два поднимался на дерево, но видел только седую мглу сухого, едучего тумана.

— Однако, это дым, — бормотал он тоскливо. — Ехать скорее надо. Спать, однако, нельзя.

На рассвете по тайге потянулись стаи белок, с треском и шорохом летавших с дерева на дерево. Они засыпали коринками, сухой хвоей, шишками Валентину и Кирика. Рыжие гибкие распластанные тела белок, как огненные лапы, проносились над головами путников.

У подошвы каменистой сопки Кирик оставил Валентину с оленями, а сам побежал наверх, быстро мелькая меж серых стволов лиственниц. Валентина смотрела ему вслед, чувствуя, как тошноватый холодок страха сжимал её горло. Теперь она не злилась на Кирика: в нём была единственная возможность спасения.

Беловатый дым окутывал на северо-востоке всё видимое сверху пространство. Местами дым был темнее, иногда багровые гибкие языки пламени прорывали его и снова исчезали, и тогда дым сгущался в огромные чёрносизые клубы. Казалось, небо сбросило туда все свои облака: такого пожара Кирик ещё ни разу не видел. У него сразу пересохло во рту и ничего не получилось, когда он хотел поцокать языком. Сородичи его, наверно, успели перейти на ту сторону речки, к большим озёрам, но путь к ним теперь был отрезан.

Огонь был ещё далеко, но он быстро шёл широким полукругом, и стаи белок, стремившиеся к югу, резко повернули на запад.

Теперь приходилось пробираться по нетронутому, иногда тонкому и частому, как тростник, лесу. Кирик ехал впереди, яростно, неустанно рубил широким ножом-пальмой, расчищая путь. Грязный пот струился по его лицу, но он не вытирал его, не снимал меховой шапки. Тонкий серый дым наполнил весь лес, и сквозь него безучастно, как слепой красный глаз, смотрело солнце. Перед огнём отступало всё живое: летели, бестолково кружась, птицы, скакали, как безумные, зайцы, промчался медведь, подкидывая чёрными голыми пятками, и долго слышно было, с каким треском ломился он сквозь заросли ельника.

Порой Валентине казалось, что всё это какой-то дурной сон, но так больно били по телу ветки деревьев, так слезились опухшие, изъеденные дымом глаза, и страх так сжимал сердце, что, будь это во сне, она давно бы проснулась.

Наконец они выбрались к неширокому протоку. Перед ними раскинулся остров, покрытый чёрным ельником и тополями. Кирик посмотрел на подтянутые бока оленей, на Валентину и, кивнув на остров, сказал:

— Плыть, однако, надо.

Река горела серебристым блеском, но вдоль острова, обросшего по берегу кустами ив, она двигалась, густая, тёмная, покачивая, как зелёные облака, сплошное отражение листьев. По всей реке, как поплавки, мелькали головки белок.

— Поплывём, — сказала Валентина, ободрённая речной прохладой.

14

Остров был уже занят. Всюду на кустах и деревьях ожесточённо отряхивались мокрые белки. Усталые после переправы, с облипшей шерсткой, они казались особенно тощими со своими большими ушами и безобразно прилизанными крысиными хвостами. Они не собирались уже уходить отсюда, а всё новые и новые стаи рябили воду реки. Некоторые самки пытались спасти бельчат летнего помёта, но выносили из воды жалкие трупики. Уходить с острова было некуда: по ту сторону речки тоже клубился дым. Удручённый Кирик с минуту грустно смотрел на него, потом плюнул, смешно и грубо выругался.

— Все кончили! Мох пропал, зверь пропал, птица пропала, — и Кирик остервенело погрозил кулаком тому кто выпустил огонь на волю, затем он оглянулся на доктора, крикнул сердитым тоненьким голосом. — Паром делать надо!

На размытой береговой косе громоздился прибитый половодьем лес. Кирик начал вырубать топором сухие брёвна. Валентина срезала огромным ножом тонкие тальниковые прутья. Мокрые волосы прилипали к её лицу и шее. Босиком, без шляпы, в подвернутых до колен брюках, она походила на мальчика. Сейчас она одна легко перетаскивала такие брёвна, какие в обычное время ей было бы и не поднять.

Едва они увязали два первые бревна, как загорелись ельники на острове, и скоро на берегу закопошилась масса мелкого зверья. Горностаи, белки, бурундуки, мыши крутились прямо под ногами людей, лезли на платье, на брёвна плота. Потом неожиданно сверху по реке донёсся крик человека.

— Э-эй!

Кирик поднял голову, но не бросил работу, закричал в ответ:

— Э-эй!

Крик повторялся, всё приближаясь. Показался человек в лёгкой оморочке: это был охотник Михаила, тот самый, который так боялся прививки оспы.

— Говори! — быстро сказал он Кирику, выскочив на берег, но не присел, не набил трубочку, а схватил бревно и потащил его в воду.

— Ты, говори, — так же откликнулся Кирик, не бросая работы.

И Михаила, увязывая гибкими прутьями брёвна, рассказал о том, сколько выгорело оленьих кормов там, где сходятся верховья Омолоя, Сантара и этой реки Большого Сактылаха, о том, что пожар, возникший от костров русского конного транспорта, сначала шёл двумя очагами на расстоянии трёх дней пути, а потом ветер подхватил его и слил в одно — по направлению к закату. Лучшие оленьи ездоки, посланные поселковым советом по следам доктора, наверно, остались по ту сторону пала или отсиживаются на озёрах.

Плот рос быстро, но огонь наступал ещё быстрее. Странно заколыхались вдруг ближние кусты. Из густого сплетения гибких ветвей показалась лобастая голова медведя. Он жалобно урчал, крохотные глазки его пугливо посверкивали. Всё было страшно, но люди всё-таки были лучше огня. Зверь поколебался ещё и вышел из кустов. Олени не обратили на него внимания, а продолжали стоять, понуро опустив головы, с налитыми кровью глазами. Скоро этот клочок острова превратился в открытый зверинец. Смерть, лучший укротитель, неслась сюда, высоко развевая красной гривой, и заяц, готовый лопнуть от страха перед ней, сидел сгорбленный на хвосте притихшей лисы.

Но они забеспокоились и заметались, когда нагруженный плот медленно отошёл от берега. Отталкиваясь длинным шестом, Валентина видела тысячи глаз, понятливо устремлённых на плывущие брёвна. Стоило людям замешкаться, и у них не хватило бы места для пассажиров.

— Сгорят они все, — сказала Валентина, подавленная этими, нечеловечески осмысленными взглядами.

— Не все сгорят... которые потонут, — сказал Кирик, уже успокоенный. — Сохатый-то — не дурак: выплывет на мелкое. В воде стоять будет. Медведь тоже.

Плот быстро плыл по реке, затянутой дымом. С берегов дышало нестерпимым жаром. Жар гнул и коробил ветви деревьев, траву, сухие сучья, они очернели, свёртывались, дымились и вдруг светло вспыхивали. И всё вокруг гудело, трещало, качалось пьяно, грозно, вмазывая в небо грязные хлопья сажи, облака дыма и разорванные полосы огня. Огонь шёл, всё сокрушая в диком порыве, швырял по ветру горящие лапы, осыпал реку метелью вьющихся и гаснущих искр.

Кирик черпал котлом воду, поливая ею вьюки, себя, оленей. Все были мокрые, жалкие, а к ночи ещё хлынул вдруг проливной дождь.

15

Дождь чертил, рассекал воду, и вся она хлюпала, булькала, покрытая звонкими пузырями и светлыми, опрокинутыми на шляпки дождевыми гвоздиками. Сумерки разливались над крутыми, тёмнолесистыми берегами, меж которых плыл плот. Олени тесной, серой, почти неподвижной грудой лежали посреди плота. Трое тонких намокших людей караулили с шестами каждый крутой поворот, каждый выступ, в который могли уткнуться нёсшие их брёвна. Так плыли они уже второй день, садились на мели, бродили в ледяной воде, сталкиваясь с камней.

Чем больше трудностей они переносили, тем крепче и спокойнее, чувствовала себя Валентина. Казалось, на свете перестали существовать кашли и насморки, хотя ноги всё время были мокрые и струйки дождевой воды то и дело проползали под прилипающее к спине сырое бельё. Теперь Валентина гордилась собой и, преодолевая усталость работала на равне с охотниками. Она даже усвоила себе их походку, лёгкую, почти неслышную, их манеру всматриваться и вслушиваться.

— Хорошо едем? — спрашивал Кирик, совсем привыкший к ней.

— Хорошо, да не больно, — отвечала она его же фразой.

Валентина стояла с шестом в руках, с нетерпением ожидала удобного места для высадки. Погреться бы у костра горячим чаем, съесть кусок поджаренного на вертеле мяса. Валентина с усмешкой подумала, как огорчился бы Ветлугин, увидев её в такой обстановке. Сейчас она была бы рада встретить его. Об Андрее ей даже не думалось: он стеснил бы её: такой жалкой казалась она самой себе в своём грязном, разорванном костюме, с распухшими, обветренными руками.

За поворотом на берегу горел огромный костёр, болталась на шесте серая тряпка.

— Эй! — крикнул Кирик.

В косой сетке дождя выросла высокая стройная фигура охотника.

— Кто плывёт? — спросил он по-эвенски, сбегая вниз.

— Доктор плывёт. Чум-то есть?

— Шалаш есть. Чай есть. Мясо есть, — скоро заговорил охотник.

Он изо всей силы ухватился за брошенный ему ремень, захлестнул его за корень вывороченного дерева.

Устроенный им навес из оленьих шкур не вместил всех, и сам охотник сел под дождём, накинув на плечи и голову кожаный лоскут. В боковом свете костра лицо его с косо поставленными крыльями жёстких бровей казалось бронзовым.

— Скажи ему, чтобы он лез сюда, мы потеснимся, — сказала Валентина Кирику. — Почему он не хочет? Уважение есть? Вот глупости.

Кирик перевёл. Охотник подсел ближе, стал говорить.

От оленных всадников с Омолоя он узнал о докторе, по следам которого прошёл огромный пожар. Эвенки решили, что если доктор не погибнет в огне, то ему не миновать сплава по реке Сактылаху, и вот он охотник, ждёт здесь. У него умирает жена от какой-то болезни. Недавно родила, лежит горячая как огонь, и всё говорит, говорит непонятно и страшно.

— Далеко? — спросила Валентина.

— День на олене. Семья большая: восемь детей.

Кирик переводил. Он так устал, что ему даже не хотелось рассказывать ни о приисках, ни о своей артели. Он только и спросил от себя, к какому роду принадлежит охотник и не встречался ли он с его сородичами.

Валентина долго сидела молча. Вьюк с аптечкой находился в сохранности, и что такое день езды до больного?

«День-два лишни — не беда», — вспомнила она слова Кирика и усмехнулась печально.

Охотник не уговаривал, не суетился, а сидел неподвижно, с внешним спокойствием ожидал ответа. Эвенки дипломатично молчали. Пусть доктор решает сама.

16

Утром охотник Михаила отправился обратно в верховья, а Валентина с Кириком и охотником поехали в тайгу, седую от дождя и тумана. Дождь всё шёл и, слушая, как он долбит по шкуре, накинутой ею шерстью вниз на плечи и голову, Валентина смотрела на голубоватые тощие ветви лиственниц, осыпанные живыми светлыми каплями, на чёрные от сырости сучья ольхового подсада. Земля в низине не принимала больше воды, и набухшие бурые прошлогодние листья не могли уже прикрывать мелких луж, а тонули покорно, густо, запрокидываясь вверх распрямлёнными краями.

Теперь Валентине казалось, что в тайге было удивительно хорошо, когда стояла жара и так славно пахло древесной смолой и вялыми травами. А сейчас всё стало мокрое, холодное, вещи во вьюках отсырели, и во всем лесу не найдёшь сухого пятнышка для ночлега.

Два чума стояло у озера на устье мелководной речонки, льющейся среди огромных валунов. Серая лайка, очень похожая на Тайона, но зверовато-настороженная к приезжим, радостно, без всякого заискивания встретила хозяина. Толпа черноголовых ребятишек с тревожно весёлым любопытством уставилась на Валентину. Она всё замечала: и лайку, и ребятишек, и синие космы дыма, спадавшие с острых макушек чумов. Но всё это, уже привычное, не поражало её воображения, занятого предстоящей встречей с больной.

В чуме было очень тепло, однако, Валентина долго не могла согреться у пылавшего камелька, ещё дольше она не могла отмыть руки.

Под меховым одеялом, металась женщина. Рядом с нею лежал уже мёртвый ребёнок — девочка (в этот же вечер отец зашил её в оленью шкуру и зарыл, по обычаю, в тайге под буреломом). Валентина осмотрела больную. У неё были все признаки общего заражения крови: роды прошли четыре дня назад, а послед ещё не отделился. Требовалось немедленное оперативное вмешательство, иначе никакое лечение было невозможно. Больная ещё не погибла потому, что не было сильного кровотечения, но она вся горела. И таким грязным и убогим выглядело при скудном свете камелька лесное жилье...

— Она умрёт, — перевёл Кирик предсказание Валентины, и хозяин юрты, сразу стал маленьким и сутулым.

Горе охотника совсем расстроило Валентину. Как она хотела, чтобы, наперекор всему, эта женщина, хрупкая и длиннокосая, снова наполнила чум своей милой суетнёй, материнским ворчанием и смехом.

— Она наверно умрёт! — повторила Валентина, с состраданием, точно хотела тоном голоса искупить жестокость своих слов. — Но я буду лечить её, — добавила она, проникаясь смутной надеждой.

Валентина вспомнила все случаи из своей практики, пересмотрела аптечку. Она действительно решила сделать всё, что было возможно.

Присмиревший Кирик подавал ей тёплую воду, новые оленьи шкуры, её собственное чистое, но измятое во-вьюках бельё...

Было совсем поздно, когда Валентина, тепло укутав больную, дрожавшую от озноба, пошатываясь от усталости, добралась до постели, приготовленной для неё в другом углу, закрылась зимней дохой хозяина и уснула мёртвым, тяжёлым сном. Она не слышала, как забегали из другого чума дети, как выгонял их эвенк-хозяин. Кирик, потрясённый всем виденным, сбежал в большой чум и долго сидел там, у огня, поднимая брови, потряхивая головой в мучительном раздумье, пока не свалился, тоже побеждённый сном.

17

Среди ночи Валентина вдруг проснулась и, глядя в полутьму широко открытыми глазами, села на постели. Ей снилось что-то ужасное. Какие-то бабы, нагие, безобразные, наглые, и она между ними, босая, в одной рубашке, и Андрей, очень пьяный, очень жалкий, маленький, сморщенный, целовал её всю и плакал, и сама она была дряблая и сморщенная. Чьи-то липкие руки прикасались к ней, и стыд сжигал её, потрясающий стыд...

Сидя с открытыми глазами, трогая своё очень тёплое, нежно-округлённое тело, Валентина всё не могла отделаться от ощущения этого стыда и ужаса. Потом она прислушалась к плеску дождя, ещё усилившегося, сладко зевнула, собираясь уже прикорнуть в нагретом ею местечке, но, не закончив зевка, взглянула на постель больной и сразу вскочила.

Женщина лежала неподвижно, одеяло не шевелилось на её груди, лицо в переменчивом свете костра было тёмное, как земля. Валентина, почти не дыша, присела около неё на корточки, потрогала её тихонько. Она была жива, но пульс её, частый, западающий, едва бился.

— Не умирай! — попросила Валентина и, жалко сморща нос, погладила жесткие волосы женщины. — Не умирай! — страстно повторила она, опускаясь на колени возле её изголовья. — Ты ещё так долго сможешь жить! Почему я не приехала к тебе несколько дней назад? Всё было бы хорошо. Не умирай, не надо умирать! — повторяла Валентина шопотом, бережно пряча под одеяло горячую, потную руку эвенки. — Господи! — прошептала она, тоскуя в страшной своей затерянности здесь перед лицом смерти. — Такая ночь и темнота кругом... Так мало людей на этой дикой земле... А смерть отнимает мать у детей.

Слёзы навернулись на глаза Валентины. Вся гордость её собою пропала, и она чувствовала себя несчастной, слабой, маленькой.

К утру больная снова заметалась и начала бредить. Хозяин чума и Кирик принесли крохотный стол, похожий на низко опиленный табурет, чайную посуду, вареную оленину, лепешки, ягоды. Валентина ничего не стала есть. Она заставила себя взять кусок, разжевала его, но гнетущая тоска клещами сдавливала ей горло.

— Как баба-то? Не померла? — спросил Кирик.

— Нет... жива пока.

— Помрёт ещё, — сказал Кирик. Он помолчал в раздумье, поднимая и сводя к переносью брови. — Разный, хворь-то бывает. Не всё, однако, лечить можно!

— Всё можно лечить, пока не поздно, — сердито ответила Валентина. — Эта умрёт потому, что некому было помочь во-время. А женщин у вас мало, старятся рано... Матерей особенно беречь надо. — Валентина взглянула на удивлённого Кирика, добавила со вздохом: — Ничего не понимает.

— Я всё понимает, — обиженно возразил Кирик. — Ты правду говоришь: баб у нас мало. У якутов баб мало... Да разве можно уберечь! Микола-матушка! Помирает всё равно — мужик или баба. — Кирик помолчал, разрывая зубами плохо уваренный ленок. — Как теперь поедем? Обратно нельзя: оленей кончим. Мох-то сгорел. Плыть будем, что ли? Ниже, вот он говорит, камень много. Тогда оленем поедем. Там база есть. На большой берег приедем, там лодка большая, дым большой.

— Пароход?

— Угу, — произнёс Кирик, не в силах сказать другое, потому, что рот у него был забит едой.

— Далеко мы заехали! — печально удивилась Валентина.

— Ещё дальше заедем, — чуть погодя сказал Кирик, но, заметив испуг на лице Валентины, торопливо пояснил: — Речка-то вниз пойдёт. Больно круто поворачивает.

18

Лес кончился. Впереди светлела широкая порубка по косогору, уютный угол, образуемый течением реки и впадавшего в неё ручья. За неровно опиленными пнями стоял на берегу чудесный дом. Настоящий бревенчатый дом, рубленный в лапу. Из трубы медлительно, неохотно расставаясь с крышей, шёл сизый дымок. Тут же, на берегу, на устье ручья, стоял склад-амбар. Дверь амбара была широко открыта, в темноте смутно виднелись нагромождёнными до потолка ящики и мешки с мукой. Двое в брезентовых плащах хлопотали у порога, чем-то звякали, громко переговаривались. Они не сразу услышали чавкающие шаги оленей: косой дождь частил над просекой, над мокрыми крышами построек, наполняя окрестность звучным шорохом.

— База это, — сказал Кирик Валентине с таким видом, точно они на каждом шагу встречали такие вот базы.

Валентина промолчала. Вид настоящего жилья растрогал её. Ей хотелось поскорее взбежать на ступенчатое крыльцо, распахнуть деревянную на железных петлях дверь...

— Вот башмаки, так башмаки! — по-русски произнёс в амбаре мужской голос. — Под таким башмаком любой валун треснет.

Валентина всё с тем же чувством оживлённого интереса повернула голову.

— У себя в мастерской изготовили, — ответил другой негромко.

От этого негромкого голоса у Валентины сразу до онемения похолодели кисти рук. По этой вспышке отчаянного испуга она сразу угадала: Андрей! Он стоял тоже спиной к двери, неестественно широкий в своём дождевике.

Валентина спрыгнула с седла и пошла к распахнутому зеву амбара неровной от усталости и волнения походкой.

Андрей обернулся скорее на взгляд её, чем на звук шагов, терявшийся в шорохе дождевых капели.

— Вы! — начал было он. — Как это вы? — Он не улыбнулся ей, не поздоровался, не сделал даже ни одного шага навстречу.

«Вот он какой... странный какой...» — думала Валентина, подходя к нему. Губы её, полуоткрытые от удушья, мелко дрожали.

Встреча получилась не радующая. Второй разведчик тоже перестал рыться в груде железа, сваленного на полу, и стоял, удивлённо глядя на Валентину.

«Уж лучше бы не встречаться!» — подумала Валентина и от досады на самоё себя спросила почти спокойно:

— Здесь ваша база?

— Да, здесь наша база, — подтвердил Андрей и неопределённо развёл руками; в руках он всё ещё держал два косозубчатых кольца.

— Что это у вас? — продолжала Валентина тем же тоном.

— Это? Башмаки. Башмаки для буров, — пояснил Андрей. — Они навёртывались на трубу и при вращении разбуривают породу. Вы видели когда-нибудь работу буровой разведки?

— Нет, я не видела, — сказала Валентина звенящим голосом. — Я не видела работу разведки... Я очень промокла. Где бы мне тут переодеться и согреться немножко?

— Пойдёмте! — виновато сказал смущённый Андрей; он положил «башмаки» и пошёл за Валентиной к дому, куда Кирик втаскивал снятые с оленей вьюки.

«Какой же я идиот! — терзался Андрей, глядя на стоптанные, порыжевшие от сырости сапожки Валентины, на жалко обвисшие поля ее фетровой шляпы. — Какой я невыразимый идиот!»

В просторной избе он сдернул с постели на нарах одеяло, торопливо завесил им угол для Валентины; один край не доставал до торчавшего в стене гвоздя, и Андрей притянул его, накинув на суконное ухо петлю из чьего-то галстука. Он послал одного рабочего топить баню, другого в склад за продуктами, а сам, стараясь не смотреть на отгороженный им угол, принялся усердно шуровать в печке.

— Погода совсем разладилась, — сказал он Валентине, когда она вышла, переодетая в сухое, в его рубашке с подсученными рукавами. — Я очень сожалею, что вы попали к нам в дрянную погоду.

— Вот как! — перебила Валентина, понимая, что он просто не рад её приезду. — Разве я выгляжу такой несчастненькой? Хотя... (она ожесточённо пощипала подвёрнутый рукав рубашки), хотя, конечно, после всех этих приключений нельзя выглядеть иначе.

Больше они не разговаривали.

19

Идя в баню по грязной тропочке в чьем-то большом дождевике, пиная коленками шумящие его полы, Валентина с досадой перебирала подробности встречи, такой чудесной и такой нелепой.

«Что же это? Ведь я же больше месяца не видела его! И вот встретились, а радости нет. Значит, и любви нет?» — и Валентина сердито рванула к себе дверь низенькой баньки топившейся по-чёрному.

Там было темновато, знойно, сухо, дымок ещё ел глаза.

«Не угореть бы!» — подумала Валентина, раздеваясь на лавочке у двери.

Снизу, из-под полка, пахло прелым берёзовым листом, возле каменки на деревянном корытце ожидал положенный заботливой рукой новый веник.

— Ну, что же, попробуем, — сказала Валентина и облила веник ковшом горячей воды.

Сморщенные, уже засохшие листья сразу окрепли.

«Вот угорю здесь, — подумала Валентина, почти желая этого, но бессознательно наслаждаясь теплом, охватившим всё её назябшее тело. — Они не скоро пришли бы за мной... Он, наверное, не побеспокоится!»

«Вы видели работу разведки?» — гневно передразнила она, вздрагивая от озноба, покрывшего её кожу пупырышками, плеснула из ковша на раскалённые камни, окатилась водой сама и полезла на полок, захватив веник.

Она неумело хлестала себя мягкими, жарко шелестевшими листьями, и волны горячего пара колыхались над нею, Дышать было трудно, но тело её, светлевшее, как перламутр, в этой черной норе, становилось таким гибким и лёгким, точно она выбивала из него всю усталость, всю зябкость и... злость.

— Это же самый настоящий массаж! — сказала она, бросая веник и спускаясь вниз, где стояло корыто.

— Хорошо-о! — сказала ещё она по поводу своего первого «пара», сильно намыливая волосы, закрутившиеся в крупные кольца.

— Хорошо-о! — повторила она просто так, радуясь тёплому купанью.

Свою мочалку-губку она оставила в тайге, разделив в подарок ребятишкам, и теперь мылась рогожной. Она приготовила её перед баней сама, и так приятно было мыться этой жестковатой вехотью, роняющей клочья мыльной пены! В крохотное оконце виднелся кусок реки, — текущая вода, покрытая дождевой рябью, — да еще у самого стекла покачивалась узкая травка. Всего травин пять...

Угореть уже совсем не хотелось. Когда она вернётся из бани, там приготовят чай. Обязательно с консервированным молоком. Она так давно не пила чаю с молоком.

Потом ей пришла мысль, что, пока она моется, Андрей соберётся и уедет к своим разведчикам, не простившись с нею. У него это получится очень просто. Валентина заторопилась одеваться и снова нервничала, то роняя вещи на залитый пол, то хватаясь руками за покрытую копотью стену.

Когда она вошла в барак, Андрей сидел у стола, весело разговаривал с каким-то новым русским. Они ели разогретые на сковородке консервы.

«Он совершенно не думает обо мне, — снова затосковала Валентина. — Мне бы кусок не пошёл в горло, если бы я вот так сидела и ожидала его. А он ест и очень весел. — Его весёлый вид раздражал её не меньше, чем недавняя серьёзность. — Да, этот не побежит на свидание не пообедав!»

— Вот гостеприимный хозяин! — укорила она с натянутой шутливостью. — Что же это вы обедаете без меня?

— Для вас особый обед готовится, — сказал Андрей. — Если бы вы приехали до ненастья, когда была богатая охота... А сегодня только вот... — и он кивнул на печь, где дожаривался крепко подрумяненный рябчик. — Конечно, вас дичью не удивишь после вашего путешествия по тайге. Но там вы ели её поджаренную прямо на огне, а у нас по-настоящему, на сковородке. И еще макароны, и даже варенье есть к чаю. — Разговаривая, Андрей обошёл вокруг печки и остановился около Валентины. — Через три дня на речной базе будет пароход, — добавил он несколько неожиданно.

— Будет пароход, — повторила Валентина, тревожно глядя на него. — Значит, мне надо уезжать! — проговорила она.

«Неужели я ни минуточки не побуду с тобой наедине?» — спросила она его глазами.

Чисто вымытые кисти опущенных её рук нервно шевельнулись. Андрей был так хорош в белой рубашке, с небрежно спутанными тёмными волосами, что ей хотелось притронуться к нему.

— Мы вместе поедем, — сказал он и смутился. — Мне тоже пора домой, — добавил он, точно оправдываясь! — Мы выедем на оленях рано утром. Здесь ещё больше двух дней езды. Но вам ведь не привыкать теперь.

20

Гулко лопались в печке горящие поленья. Треск огня напоминал Валентине пожар в тайге, но влажный шорох дождя за стеной гасил это воспоминание: трудно вообразить горящей мокрую до корней тайгу. И так приятно было сидеть на скамейке в настоящем доме, где ниоткуда не протекало и не дуло, где всё было самое настоящее, даже пол под ногами.

Андрей у стола, под висячей керосиновой лампой, писал что-то в толстую книгу-тетрадь. Его опущенное лицо с выражением озабоченной старательности было хорошо видно Валентине, когда она изредка посматривала на него через плечо. Но она ощущала его присутствие и не глядя, как ощущала с закрытыми глазами движение тепла и света.

Вот он встал и пошел к ней. Валентина угадала его приближение не по шагам, — в бараке ходили ещё и другие, уже готовясь ко сну, — а угадала по радостной тревоге, прибежавшей лёгким холодком по её спине. Она не выдержала, оглянулась.

— Отогреваетесь? — спросил Андрей и сел с нею рядом.

Валентина промолчала, счастливая. Ей было так хорошо сейчас. Зачем нужно ехать куда-то? Казалось, ничего не могло быть лучше этой скамейки, на которой они сидели. Большего и не нужно, только бы сидеть вот так.

— Хотите, я прочту вам Багрицкого? — спросил Андрей.

— Да, — сказала Валентина.

Она могла сидеть так и слушать хоть целую ночь. Она совсем не испытывала усталости, обычной после дороги, даже тепло дома не разморило её.

Тополей седая стая,

Воздух тополиный,

Украина, мать родная,

Песня — Украина!

...Белые стены мазанки на гладком току двора. Деревья в белом цвету ломятся через плетень. Солнце над землёй — золотая крыша: лучи его, как сверкающая солома, ложатся на всё щедро, тепло, радостно. Свет ослепительный. Потом красная юбка старухи заслоняет свет, и морщинистые руки, пахнущие полынью, гладят голову и плечи маленькой девочки...

Когда это было? Никогда этого не было!

«В детстве, быть может, на самом дне...» — подумала Валентина словами Маяковского.

— Хорошо? — спросил Андрей, опуская книгу.

— Очень, — восторженно сказала Валентина.

Долго они сидели молча.

— Я могу и молчать с вами сколько угодно, мне совсем не скучно, — тихо сказала Валентина.

— Да? — Андрей посмотрел на неё, встал, открыл дверку печи, подтащил клюкой головешки.

Он стоял, опустясь на одно колено, лицо его, освещенное красноватым светом, было задумчиво, но в уголках рта пряталась улыбка, и если бы он улыбнулся, то улыбка получилась бы серьёзная и нежная.

Люди в бараке уже спали, лампа над столом была привёрнута и горела тускло: весь свет шёл от печки, от смолистых поленьев, сунутых Андреем в её раскалённый зев. Андрей посмотрел, как огонь охватывал дрова дружным пламенем, медленно поднялся и, счищая липкую серу с ладоней, снова присел на скамейку.

— Вот я смотрела на вас и думала, — грустно заговорила Валентина, — думала, что это никогда-никогда больше не повторится, но запомнится на всю жизнь... Всё лес да лес. Глушь такая... северная. Горы. Дикие камни — и вдруг вот этот дом... бревенчатый домик. И этот свет от печки, и вы... человек, подбрасывающий в печку поленья...

— Что же тут такого! — сказал было Андрей, но глянул на Валентину и увидел её совсем близко. И снова, как тогда, во сне, сердце его сжалось до боли. Он смутился, оглянулся на тонувшие в темноте углы барака и вдруг устыдился за излишнюю предупредительность своих разведчиков, грубоватых, простодушных парней.

— Вот же чудаки какие, — сказал он. — Всегда на ночь лампу привёртывают, а получается совсем не экономно. Наоборот: когда лампа заправлена, как надо, в ней газ горит, а в привёрнутой один керосин сгорает, оттого и копоти больше...

21

Снова торопко шли олени, снова сыпались отрясаемые ими с кустов частые капли, но каким весёлым казался теперь этот добавочный дождь!

...Кирик, ехавший впереди, свернул с дороги, начал спешиваться: облачные сумерки уже оседали на землю...

Кирик положил между корнями дерева мелкого хворосту, вынул из вьюка сухие растопки, и скоро синий дымок пополз, извиваясь вокруг двух низеньких палаток. Андрей расстелил в палатке Валентины охапку веток, хотел выйти, но взглянул на Валентину и улыбнулся. Она сидела у входа, положив руки на свой дорожный вьюк, но ничего не вынимала, а только смотрела на него, Андрея.

— Что же вы сидите, точно в гости приехали! — шутливо укорил её Андрей.

— Я и приехала в гости, — тихо сказала она. — Я всё ещё у вас в гостях, Андрей Никитич!

Тогда он взял вьюк, отложил его в сторону и сел рядом с ней.

— Расскажите, как вы там, в тайге-то... Вы же погибнуть могли! — проговорил он взволнованно.

Валентина вспомнила огромные безлюдные пространства, ночи, проведенные у постели умершей эвенки, свою тоску об Андрее и суровость встречи. Дыхание у неё неожиданно остановилось. Она ещё хотела сдержаться, заслонилась рукой, отвернулась (покашлять бы, что ли?!), но рыдания прямо душили её.

Андрей растерялся.

— Валентина Ивановна, — сказал он порывисто. — Разве вы плакали там в тайге?

— Конечно, плакала, — ответила она прерывающимся голосом. — Я же опоздала к больной и ничего, ничего не смогла сделать, но и уехать от неё, умирающей, тоже не могла. — Слезы Валентины сразу высохли. — Вы понимаете: целая куча детей... маленьких, а мать умирает, а кругом юрты лес такой... на всю жизнь. Сплошной лес! Я — врач, я училась тому, как лечить, и вот смотрю на человека и вдруг вижу: я совсем бессильна перед этим... и вообще бессильна... И почти трое суток она умирала. Вы понимаете... пульс как ниточка, и уже ни температуры, и... ничего. Человек сдал — умирает, и сам знает, чувствует... что умирает, и до последней минуты в сознании. Я ночами подходила, к ней с такой ребячьей надеждой: а вдруг ей легче станет! Ведь от сепсиса не выздоравливают! А она взглянет стеклянным взглядом и только вздохнёт: всё понимала. А тут ещё эти маленькие к ней лезут, и она им наговаривает по-своему, а я не мешаю, потому что всё равно... — Голос Валентины задрожал, и она закрыла лицо руками.

— Не надо так, — попросил Андрей и бережно провёл ладонью по её опущенной голове. — Вы измучились, вот и нервы...

— Да, нервы, — сказала она, быстро взглядывая на него. — Я знаю, что дети не пропадут. Это такое дружное гнёздышко. Я напишу в область, когда приеду. Дело не в этом, — добавила она, вытирая лицо подвернувшейся марлевой косынкой.

— А в чём? — ласково спросил Андрей.

— А в том, что вдруг видишь своё бессилие, сознаешь, что все твои познания ничего не дают.

— Это настроение минуты, — сказал Андрей, задетый за живое воспоминанием о собственных переживаниях. — Это у всех бывает, когда... неудачи.

— Значит, пройдёт? — спросила Валентина.

— Пройдёт, — нежно, почти любовно глядя на неё и не сознавая этого, ответил Андрей.

Оба рассмеялись, счастливые, и Андрей вышел из палатки.

22

Валентина долго лежала, вслушиваясь в шелест ветра, — дождь, шуршавший с вечера по туго натянутой брезентовой крыше, видимо, перестал, — и думала об Андрее. Ей казалось, что она лежала так и не спала всю ночь, а если спала то и во сне думала о нём и ощущала его присутствие. Ведь он совсем близко: палаточка Кирика в двух-трёх: шагах.

На приглашение Валентины переночевать в её палатке Андрей сначала не ответил, а потом покраснел так, что покраснела и она, и сказал:

— Нет, я лучше потесню Кирика. Вы теперь уже привыкли не бояться в своём перекидном доме.

Да, она уже привыкла, просыпаясь по ночам, слышать над собою могучий шум леса или тонкий звон комара в глубоком безмолвии. Большой дом тайга! Темные руки ночи медленно двигают звёзды по большому небу. Какой-то зверь-житель проходит вблизи, шевельнёт сучок осторожной лапой — и сухо крякнет сучок. Кашлянет в ответ в своей палатке Кирик, всегда чутко настороженный, далеко ответит звон ботала на олене. Кирик пятьдесят лет прожил, не выходя из тайги. Привыкла и Валентина: месяц прошёл.

Выйдя из палатки, Валентина увидела Андрея, хлопотавшего у костра. Он только что отставил в сторону чайник и, прислонясь подбородком к тонкой сушине, которую ещё держал в руке, задумчиво следил за банкой консервов, приставленной им на угли. Он как будто ждал появления Валентины: обернулся к ней и улыбнулся. Но улыбка была только внешняя и проскользнула, не оживив лица. Валентина сразу подметила, что за одну ночь его лицо осунулось, и, может быть, в первый раз в жизни обрадовалась такой перемене.

— Вы уже встали! — сказала она, подходя и перебирая руками полотенце.

— А я и не ложился: до полночи просидел в палатке, а когда перестал дождь — сидел у костра.

— Ах! — вскрикнула Валентина. — Почему вы не разбудили меня? Я тоже иногда люблю полуночничать. Вам было неудобно, наверное, в маленькой палатке?

— Нет, удобно, — Андрей сломал о колено сушину и бросил в костёр. — Мысли всякие одолевали. Знаете, иногда очень тяжко бывает. Такой разброд, что сам нечистый не разберётся.

— А-а! — протянула Валентина и тут же гибким движением опустилась на корточки, жмурясь от жара, прихватила краем полотенца и оттащила в сторону закипевшие консервы.

Умываясь у ручья, плеща прозрачной струёй, Валентина думала об Андрее:

«Иногда тяжко» — это он о работе. Но что значит «разброд»? — Валентина не хотела вспоминать об Анне: она не могла думать о ней сочувственно, вся захваченная влечением к Андрею, а думать плохо было престо невозможно.

«Вот это и есть разброд! — путем каких-то особых выводов заключила она. — Работа не идёт — вот и разлад. Если бы меня за неудачу в работе вздумали лишить звания врача?.. Я бы просто погибла: ведь тут и учёба, и опыт, столько лучших лет и сил затрачено».

В этот день предстоял перевал через горы. От береговых, отвесных утёсов тропа повернула в обход, петляя то по скалам, заросшим сверху толстыми моховищами, то по гущине ольховника, потом потянулись чахлые лиственницы.

Погода стояла пасмурная, прохладная, и подниматься пешком было легко.

— Смотрите, как низко плывут тучи, — весело говорила Валентина Андрею, — они идут, как молочные коровы с поля. А сколько здесь голубики! И чем выше местность, тем слабее её кусточки, вот эти прямо стелются по земле. А ягоды всё крупнее.

Оба остановились на повороте у обрыва. Облака тумана клубились под их ногами, в просветах его неровной полоской светлела какая-то речонка, ближе, прорывая белую пелену, чернели острые верхушки лиственниц.

— Еще один шаг — и смерть, — задумчиво сказал Андрей.

— Даже мысль о ней меня всегда возмущает! — ответила Валентина, но тоже задумалась. — Я очень люблю себя... всякую. Вот я одна — большая Валентина, много работаю, обо всём беспокоюсь. Если бы я была только такой, я бы, наверное, была уже профессором. Но есть еще другая я — маленькая. Эта любит наряды, веселье, тащит меня, большую, из поликлиники, из-за стола от занятий, мешает...

— Как же мешает?

— Всячески...

— А-а! Вон кедровка летит, хотите, я убью её? — Андрей вскинул ружьё и шутя опустил его стволами на плечо Валентины. — Вот так...

— Стреляйте, я не боюсь!

— Да я-то боюсь. Какая же вы сейчас: большая или маленькая?

Валентина не ответила, искренне затрудняясь.

— Ну? — поторопил Андрей.

— Я сама не знаю. Может быть, я просто наболтала на себя. Может быть, у всех так!

С разговорами они забыли про Кирика, потом спохватились и пустились нагонять его. С вершины подъёма они увидели, как он, уже далеко внизу, сводил оленей не по прямой, а зигзагами. Местами и Кирик и олени съезжали почти сидя.

— Куда это он затащил нас? — изумлённо сказал Андрей. — Есть же более отлогая тропа.

— Он человек с фантазиями, — переводя дыхание, радостно сказала Валентина. — Да здесь и не он проводник. Это уж мы сами виноваты. — И она начала спускаться первой, не выбирая дороги.

— Осторожнее! — крикнул Андрей, нагоняя её. — Мох мокрый и скользкий. Можно скатиться на скалы.

На каменистой круче он протянул руку Валентине. Она легко оперлась и в следующий момент уже стояла с ним рядом. Он перебрался ниже и опять потянулся к ней.

Пушистая прядь волос задела его по разгоревшейся щеке.

— Вы научились ухаживать? — сказала Валентина, пытаясь улыбнуться.

— Это не ухаживание! — ответил Андрей.

— Что же тогда? — спросила она дрогнувшим голосом.

Он глянул в блестевшие перед ним глаза Валентины (невозможно было оторваться от их сияющей синевы) и, волнуясь, поцеловал её.

23

— Я полюбил тебя знаешь когда? — спросил Андрей.

Она сидела на белых перилах, держалась одной рукой за железную стойку, другая рука её лежала на плече Андрея.

— Знаю, — прошептала Валентина с гордой нежностью. — Когда я пела? Я никогда так не пела, как в тот раз. И ты посмотрел потом на меня... (лицо её засветилось торжеством). Ты нехорошо думал обо мне до этого?

— Нет, всегда хорошо. Ты казалась мне странной иногда, но никогда — дурной. — Андрей не стал разуверять её, хотя ему думалось, что он полюбил её позднее, когда она, такая измученная, явилась к нему на базу.

— Мне хочется поцеловать тебя, — сказала Валентина тихонько, капризно, весело, но тут же засмеялась и спрыгнула с перил.

Она стояла теперь перед ним, и Андрей восторженно смотрел на неё, продев руки под её жакетик.

Солнце пробило, наконец, серебряную толщу облаков над серой рекой, над серыми горами и, бледное, но тёплое, тянулось лучами в ослепительно белый провал, всё разрыхляя и раздвигая его рваные края.

— Завтра будет чудесный день, — промолвила Валентина, следя за движением солнечных лучей.

— Чудеснее, чем сегодня, он все равно не будет, — сказал Андрей.

— Есть же на свете счастливые люди! — проговорил кто-то позади них.

Они действительно чувствовали себя счастливыми. Присутствие на палубе других людей совсем не стесняло их. Они попросту забыли обо всём на свете. А на них смотрели внимательно...

Проходя узким коридорчиком, пропитанным особенными пароходными запахами — временного жилья, машинного масла и краски — они встретились с моложаво-седым усатым поваром, и только тогда Валентина вспомнила, что именно на этом пароходе ехала она из Якутска на Светлый.

— Ну, как Тайон? — спросил повар, поздоровавшись.

— Здоров. Толстый-претолстый. Ленивый страшно, но совсем не сидит дома, а всё где-то шляется.

— Та-ак... — протянул повар с заметным сожалением и посмотрел на Андрея; видимо, ему хотелось спросить что-то ещё, но он не решился.

— Это он подарил мне собаку, — объяснила Валентина. Войдя в каюту, она закрыла дверь и сказала. — Ты знаешь, я столько, столько раз мечтала об этом. Чтобы вот так подойти к тебе и чтобы твои руки встретили меня.

Андрей взглянул в её доверчиво обращенное к нему, взволнованное лицо и вдруг представил Анну с таким же вот-так свойственным ей выражением открытой душевности, и ему показалось, что пол каюты качнулся под его ногами.

«Да, как же это я?!» — подумал он с ужасом.

24

Кирик в это время беспокойно бродил по палубе. Ему было непривычно весело и страшно немножко в этой плывущей избе, наполненной острыми запахами. Он не понимал, как могла она так скоро двигаться вверх по течению. Никто её не тянул, не подталкивал, не видно было ни вёсел, ни парусов, только внизу, с боков, хлопали два колеса, взбивая белые горы воды. Какая сила заставляла их так шуметь и хлопать?

Кирик трогал ладонями вздрагивающие переборки, прислушивался, как мелко сотрясался под его ногами пол. Только по этой напряжённой дрожи он догадывался о том, каких усилий стоило пароходу быстрое движение по реке. Длинные волны с загнутыми белыми краями выбегали на песчаные берега, облизывали их, нехотя скатывались обратно или с шумом расшибались о береговые утёсы. Кирик смотрел на них целыми часами.

Потом он шёл к своим оленям привязанным на корме, где стояла ещё за тесной перегородкой тёлка, молодая, комолая, в красных пятнах на спине. Красные эти пятна особенно смущали Кирика, и он, поплевав на пальцы, попробовал даже потереть блестящую шерсть коровы.

Олени стояли грустные: их тоже волновала непривычная обстановка. Трава и груда лиственных веток лежали перед ними нетронутые. Кирик погладил кроткие морды оленей и стал наводить чистоту на полу, как наказывал ему здешний начальник.

— Эй, дагор![8]Дагор — якутское — друг. — окликнули его с верхней палубы.

Кирик бросил тряпку, подсмыкнул съехавшие в пылу уборки ровдужные[9]Ровдужные — замшевые грубой выделки. штаны, помаргивая, посмотрел наверх. Там стоял человек в слепящебелой рубахе с засученными рукавами, с белым бабьим фартуком на животе, в белой же кругленькой шапочке. Даже усы у него тоже оказались белыми. Кирик посмотрел, щурясь, на этого необыкновенного человека, и ему снова стало весело.

— Здравствуй! — крикнул он дружелюбно. — Ты кто, доктор, что ли?

— Лучше доктора, — отозвался новый знакомец. — Обедать хочешь? Айда ко мне на кухню. Знаешь, внизу, у машинного отделения.

— Айда! Ладно, — сказал Кирик.

Он убрал на место метлу и тряпку, вымыл под умывальником руки, вытирая их о штаны, не без робости вошёл: в душное жаркое полутёмное помещение. Направо был ход, налево ход. Кирик подумал и пошел направо, откуда все время раздавался глухой шум.

Едва он прошёл несколько шагов как перед, ним открылся светлый провал. Кирик замер, прислонясь к стенке. Оттуда снизу тянуло запахом разогретого машинного масла. Железо урчало, лязгало, блестело, ворочалось в глубокой пароходной утробе. Кирик не вошёл бы туда один ни за что на свете. Он уже попятился было, но откуда-то сбоку снова появился человек в белом.

— Ну, чего же ты стал? — спросил он ворчливо-укоризненно. — Экой ты, братец мой, нерасторопный! Боишься что ли? — Он подошёл вплотную к оробевшему Кирику, облокотился на железную загородку, весело подмигнул вниз, разглаживая белые свои усы: — Нравится работка?

— Прямо голова болит.

— Голова болит оттого, что не обедал, — спокойно определил повар. — Мне наши девахи сказали, что ты с утра крутишься по пароходу, а в буфет не идёшь. Денег, нет, что ли?

— Как нет денег? Есть деньги, — сказал Кирик, осторожно идя за поваром, и пощупал в кармане свой гаманок. — В тайгу ездил. В тайге зачем деньги? Все целы.

— На прииски едешь?

— Угу. Домой едем. В тайгу ездил. Доктора возил.

Повар обернулся так неожиданно, что Кирик при всей своей ловкости наскочил на него.

— Какого доктора... женщину?

— Женщину. Валентину.

— Ишь ты! — совсем как конюх Ковба, произнёс белый старик.

Кирик сразу почувствовал в этом его уважение, сразу начал хвастаться доктором и собой.

25

В жаркой кухне повар усадил Кирика у окна, начал угощать его.

Кирик ел, обливаясь по́том и всё рассказывал внимательно слушавшему повару. Он был смущён немного отказом повара взять с него деньги и чувствовал себя обязанным, не зная, чем отблагодарить за угощение.

— А кто... этот с ней... муж её, что ли? — застенчиво спросил повар.

— Муж-то? Нет, не её муж. Анкин это. Баба у него есть — Анка. Больно хорошая баба, начальник она на приисках-то.

— Жалко, — пробормотал повар. — А я думал, замуж она вышла.

— Нет. Чужой играет, — простодушно сказал Кирик.

— Жалко. Нехорошо это.

— Пошто нехорошо? Ничего-о! Молодой, здоровый, играть маленько надо.

— По-твоему, может, и ничего, а по-моему плохо. Кабы была какая-нибудь завалящая, так пес с ней, а за эту обидно. Одни неприятности и ей и Анке. Узнает, — думаешь, легко той будет? Через это до смертоубийства доходят.

После обеда повар повёл полюбившегося ему Кирика в машинное отделение, потом в красный уголок, всё показывал и объяснял с видом владетельного хозяина. Кирик, очень польщённый такой дружбой и вниманием, шел за ним, как привязанный, ко всему присматривался с жадным любопытством.

Расставшись с поваром Кирик опять вернулся к своим оленям, принёс им воды перевернул вялый сверху корм и крепко задумался, навалясь на перила борта, следя, как играла внизу пенистая струя. Он думал о Валентине, об Андрее, о том, что плохо играть с чужим.

— Одни неприятности, — медленно недоумённо выговорил он.

Лёгкое прикосновение к плечу вывело его из раздумья. Это была Валентина. Она сверху долго смотрела на него, такого странного в своей кожано-меховой одежде, со своими дикими олешками на палубе парохода. Он показался ей здесь затерянным. Она оставила Андрея, сбегала в пароходный киоск и торопливо спустилась вниз.

— Ты не бойся, Кирик, — сказала она, ласково сияя синими глазами, зрачки её даже при дневном свете казались огромными в тени блестящих ресниц. — Ты не бойся я никому не стану жаловаться. Понимаешь? Я никому не скажу, что ты не слушался меня. Хочешь, я подарю тебе портсигар и зажигалку? А это папиросы. Возьми пожалуйста... Это теперь твоё.

Кирику очень хотелось иметь зажигалку. Он взял её, подумал, взял и портсигар, а заодно и папиросы. Потом он взглянул на оживлённое, румяное лицо Валентины, на ее припухшие яркокрасные губы и неловко от стеснения и гордости улыбнулся.

— Я никого не боится. — И, ещё помолчав, он добавил: — Анка-то — друг мне. Она меня знает. Кирик подарка зря не берёт. Жалко маленько Анка-то. Больно друг есть.


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть