ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Онлайн чтение книги Товарищ Анна
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

1

Едва Анна сняла пальто, как в спальне раздались страшный шум, звон разбитого стекла и резкий плач Маринки. Анна замерла с поднятыми к вешалке руками, затем, тяжело дыша, с побледневшим лицом, пробежала по коридору, у порога отстранила Клавдию и вошла в комнату, боязливо ища глазами Маринку.

Маринка, исходя слезами, стояла у разорённого туалетного стола. Наступая на деревянную оправу трельяжа, на хрустящие осколки стекла, Анна подскочила к дочери, схватила её и стала осматривать, с трудом удерживаясь от рыданий. Всё — и ручки и ножки — было цело, крови нигде не видно. И тогда, не то вымещая свой испуг, не то просто от избытка чувств, Анна больно шлепнула Маринку.

— Дрянь такая! — крикнула она дрожащим голосом и, не в силах успокоиться, шлепнула её ещё раз. — Я с тобой разговаривать не буду.

— Нет, будешь...

— Я тебя не люблю...

— Нет, любишь! — страстно протестовала, — захлебываясь плачем, испуганная и оскорблённая девочка, обнимая плечи матери, прижимаясь мокрым лицом к её шее. — Я же... Я же...

— Ты же! Ты всегда что-нибудь устраиваешь, — сказала Анна, уже стыдясь за свою скорую расправу, но стараясь не показать этого. — Будет слёзы лить! Ты меня совсем размочишь, — добавила она сурово и оглянула комнату.

Опрокинулись и разбились флаконы, намокла съехавшая набок скатерть, и коврик на полу, и вытряхнутая из коробки пудра, и раскрытая толстая книга... Тут только Анна услышала тонкий, но сильный запах своих любимых духов.

Как ни странно, а шлепки подействовали на Маринку успокоительно, — теперь она плакала совсем по-иному, тоном ниже, почти наслаждаясь обилием своих слёз.

Анна села на кровать, вытерла платком глаза и щёки Маринки.

— Довольно!

— Ведь только что она на кухне играла, — подметая осколки, сказала Клавдия, не без тайного удовольствия наблюдавшая сцену расправы. — Только-только я ей в тазик воды налила, голышку она своего купал... И что за ребёнок такой непоседливый! Все она что-то крутит, всё что-то ворочает.

— Да не ворочала я, — пробормотала Маринка хлюпая носом. — Просто я... просто... — но слёзы и всхлипывания помешали ей говорить.

— Просто я хотела надушить Катюше головку, — сказала она Анне, уже умытая, с припухшим лицом, когда они сели на диване в столовой, совсем примирённые. — Я знаю, нельзя трогать твои духи. Я хотела взять средние — твои и папины. Ведь не подходит же бритвенным. Бутылочка стояла с той стороны. Я полезла с кровати и столкнула зеркало. Оно и разбило всё на свете.

— Ах ты, дурочка, дурочка, — грустно промолвила Анна. — А я думала, что ты у меня уже большая. Вот была бы у тебя маленькая сестрёнка... разве можно было оставить её с тобой?

— Мы отнесли бы её в ясли, — ревниво сказал Маринка, но тут же заулыбалась. — Нет, я сама играла бы с ней. Я бы одевала её... купала.

— Надушила бы ей головку... — добавила Анна.

— Нет, она же не кукла. Она маленькая, — возразила Маринка так, как будто уже имела эту сестрёнку. — Ты думаешь, я ничего не умею? Хочешь, я тебе косы сделаю? Ну, пожалуйста. Я не буду дёргать, я тихонько буду.

Она проворно повытаскивала шпильки из причёски Анны, бережно распустила по её спине тяжёлые волосы.

— Я люблю заплетать твои волосы, — болтала она, серьёзно посматривая в лицо матери, прикладывая к её щекам блестящие чёрные пряди.

— Ты наступаешь мне на волосы, Марина, — Говорила Анна, морщась и тут же снова с удовольствием отдавалась милым прикосновениям детских рук.

— Я парикмахер, правда? — щебетала Маринка, топчась вокруг неё по дивану крепкими ножками. — Правда, я парикмахер, мама?

За ужином она села рядом, суетливо ухаживала за матерью и даже, забыв о недавнем конфликте, сказала:

— Ты будто моя подружка.

«Вот я буду тебя почаще нашлёпывать, тогда ты научишься дружить со мной», — с ласковой насмешкой подумала Анна и вдруг резким движением отодвинула тарелку с горячей котлетой.

— Нет ли у нас, — обратилась она к Клавдии, — чего-нибудь другого?.. Дайте мне что-нибудь из овощей... Или, может, рыба осталась?

— Почему ты не хочешь? — обеспокоилась Маринка. — Это же такая хорошая котлета. Хочешь, я покормлю тебя? Будто ты маленькая.

Не ожидая согласия, она поднесла кусочек к губам Анны и, удивлённая широко открыла глаза, когда та махнула рукой, выскочила из-за стола и убежала из комнаты.

— Вот какая котлета!.. — нерешительно проговорила Маринка и тревожно посмотрела на улыбавшуюся Клавдию.

2

Анна сама умыла Маринку надела на неё свежую рубашечку и, примостившись возле её кровати на маленькой табуретке, почитала ей. Анна любила хорошие детские книги и даже завидовала немножко дочери, имевшей свою литературу и своих писателей. Из книг, попадавших в руки Анны в детстве, она запомнила и до сих перечитывала с волнением только «Каштанку» да «Зимовье на Студёной».

— Мистер Твистер, бывший министр... — бормотала Анна, примащивая на этажерке большой осколок зеркала и снова причёсываясь по-своему: она приблизила лицо к самому стеклу, потрогала ещё совсем гладкую кожу: глаза её лучились мягким светом, движения были тоже мягки, неторопливы.

Она посмотрела на свои часики с серябряной браслеткой, прошла в кабинет, где на широком столе с письменным прибором из чёрного мрамора поблескивали рожки телефона. Несколько голосов недружно, вразнобой заговорили у её уха.

— Ефим Ильич! Как вы сегодня спали, Ефим Ильич? — надрываясь, весело кричала очень писклявая женщина.

Но Ефим Ильич затерялся в разноголосице, и она снова кричала;

— Что вам снилось сегодня, Ефим Ильич?

Анна добродушно усмехнулась.

«Вот ненормальная!»

Ветлугин сообщил ей, что фельдсвязь уходит в четыре утра и что он сам занесёт сейчас бумаги для подписи.

— Я приду попозднее, — произнесла Анна.

— Да я уже на ходу, — сказал Ветлугин, — мне по пути.

Анна присела было к столу, но тут же встала и прошла в кабинет Андрея. Как сжалось её сердце! Казалось, он только что вышел и вот-вот вернётся. Он сам обычно убирал на своём столе, никому не позволяя трогать его бумаги; и, глядя на этот стол, Анна сразу представила, как хлопотали здесь родные руки. Здесь он отдыхал и думал. О чем он думал, когда отдыхал? Он уехал очень печальный. Анна снова с горечью вспомнила свои деловые столкновения с ним, свою раздражительность в домашней обстановке. Как могла она раздражаться если он, Андрей, был с нею? Она вспомнила всё и ей стало стыдно и тяжело.

— Как я могла обижать его? — прошептала она. — Как могла я...

Над столом в лёгкой рамке висел давнишний портрет Анны, в лыжной блузе, с приподнятым в открытой улыбке лицом.

— Это я такая была, — сказала она, с грустным любопытством всматриваясь в девичьи черты той, другой Анны.

Сколько доброты и внимания ко всему было тогда в её юной душе!

Анна взяла один из блокнотов, наугад открыла его. Блокнот был заполнен выписками, цифрами, деловыми соображениями геолога-таёжника. Совсем неожиданно среди этих записей Анна прочла:

«Если Долгая гора будет ошибкой, то и вся моя работа о тождественности наших геологических образований с колымскими будет необоснованным вымыслом. Я сам тогда буду резким оппонентом своей диссертации. Я сомневаюсь сейчас, и это сомнение — слабость одинокого человека. Как это страшно — быть одиноким!»

— Ах, Андрей, твоя ошибка в твоём выдуманном одиночестве, — грустно сказала Анна, поражённая этими его словами.

Теперь, когда пришли известия о лесных пожарах, Анна особенно затосковала и забеспокоилась об Андрее. А сегодня она просто извелась от тоски по нём. Где он сейчас?

Анна прижала блокнот к щеке и вспомнила о записной книжке, подаренной Андреем после её просьбы в клубе. Анне снова захотелось взглянуть на неё. Она вернулась в свой кабинет, нетерпеливо открыла ящик стола.

В самом дальнем углу должна была лежать эта роскошная книжка в тиснённом кожаном переплёте на шёлковой подкладке. Рука Анны нащупала шершавый переплёт книжки. Она достала её и задумалась. Горькие складочки, снова улеглись в углах её рта. Эта книжечка была самою дорогою для неё вещью, и ей можно доверить самое заветное.

Анна достала из грудного карманчика вечное перо, открыла книжку, осторожно написала на первой страничке:

«Тысяча девятьсот тридцать восьмой год... Сегодня, двадцать восьмого августа, нам исполнилось два месяца... Мы уже предъявляем кое-какие требования. Отказываемся от мяса. Бедную маму тошнит».

Анна, задумчиво улыбаясь, перечитала написанное и написала ниже:

«Двадцать четвёртого августа закончены подготовительные работы на сто восемьдесят пятом горизонте. В ночь на двадцать пятое в камеру номер девятнадцать вышла первая смена бурильщиков».

Ветлугин зашёл очень усталый. Лицо у него было помятое.

— Закончили на электростанции монтаж третьего агрегата. При пуске произошла небольшая авария, — сообщил он Анне. — Нет, теперь уже всё в порядке.

Он сел, сдержанно зевнул и, щуря сразу заслезившиеся глаза, прислушался к музыке, приглушенно звучавшей в радиоприёмнике: передавали Римского-Корсакова.

— А что ваша Снегурочка, спит уже?

— Спит. Мы с ней подрались сегодня: зеркало она разбила и сама чуть-чуть не изуродовалась, — хмуро ответила Анна, просматривая принесенные бумаги.

— Это плохая примета — разбить зеркало, — сказал Ветлугин, привычно подумав о Валентине.

— В приметы не верю.

— А во что же вы верите?

— Иногда верю предчувствию. Это всё же как-то оправдывается нашим подсознанием.

— А помните, вы пожелали мне счастья... — стесняясь и сразу обретая свой девичий румянец, спросил Ветлугин. — Что это — предчувствие?

Анна оторвалась от чтения докладной записки, подняла голову.

— Пока только предчувствие, — сказала она. — Я так счастлива сейчас, — продолжала она с особенным выражением, милым и гордым, — что, мне кажется, этого счастья хватило бы на всех.

3

У крыльца веранды, сплошь увитой буйно разросшейся фасолью, листья которой, прополосканные последними дождями, уже начинали желтеть, были положены в грязь длинные доски. Маринка пробежала по ним и остановилась, оглядываясь.

— Вот, — сказала она и показала на узкую, изогнутую полоску, ярко белевшую на голубом, после ненастья небе.

— Ну, что же такого? Обыкновенное облачко.

— Да нет... Ты посмотри.

Маринка потащила мать за угол дома, и тогда Анна увидела далеко над горами самолёт. Он шёл на юго-восток, и прямая облачно-белая полоса тянулась за ним. Он тянул её за собой, всё суживая, как будто не мог оторваться от неё, и всё вместе походило на необыкновенную комету.

— Впервые вижу такое. Просто даже внимания никогда не обращала, — сказала Анна.

— Он на полюс полетел? — спросила Маринка, довольная произведенным впечатлением. — Мы теперь знаем, какой бывает полюс. Это такое большое поле, на котором ничего не растёт. Ледяное. Или он в Америку полетел?

— Нет, это, наверно, местный, с Лены. Может быть, он полетел туда, где были лесные пожары, — сказала ещё Анна, вспомнив радиограмму, полученную от Андрея.

И снова ревниво представила она его встречу там, в тайге, с Валентиной. Теперь ведь они едут вместе.

«Ну и хорошо, — говорила себе Анна, хмуро глядя на исчезающий самолёт. — Хорошо, что всё так благополучно обошлось. Только бы забылось то неприятное, что было у нас с Андреем в последнее время. Вот я скажу ему...»

При мысли о том, что она собиралась сообщить Андрею, лицо Анны прояснело. В этот раз ей особенно хотелось поскорее встретиться с ним.

— Ну, пойдём — сказала: она Маринке, легко повернулась на каблуках и увидела подходившего Ветлугина.

* * *

Они шли втроем по нагорью над новым шоссе, хорошо укатанным, но грязным после дождей. Наверху было суше, но и здесь решёточки от новых калош Ветлугина так и отпечатывались на чисто вымытой дорожке. Маринка сосредоточенно шагала по ним, затирала их своими тупыми, уже сношенными калошками, весело приговаривала:

— Вафля. Нет вафли.

После дождливых дней солнце крепко согрело землю, испарина от неё поднималась даже после полудня, и так приятно было итти по сырой ещё дорожке, обрамлённой кустами мягкой травы, ощущая нежное прикосновение тёплого, влажного воздуха.

— Прямо как во Владивостоке, — говорил Ветлугин. — Вы бывали там, Анна Сергеевна?

— Приходилось.

— Ну, вот, — горячо заговорил он. — Помните, там в июле, когда начинают расходиться туманы и солнце парит землю... Ах, как я люблю Владивосток!

При этом восклицании Анна невольно усмехнулась, но искоса взглянула на очень похудевшее лицо Ветлугина и улыбнулась уже иначе, как улыбаются в добрый час своему отражению.

— Да, очень люблю, — продолжал он со своей откровенной, немножко наивной манерой высказываться, не замечая улыбки Анны. — Не осенью, когда он золотой, а в эти вот розовые, туманные дни. Я раньше любил уезжать с рыбаками под парусом... Море не такое, как в Крыму, где оно хвастливое, синее до черноты. Нет, оно у нас зеленоватое, сказочное. И вот лежишь на корме и смотришь, как туманятся сопки... А какие зелёные сопки!.. Какая у нас вообще яркая зелень!

— Хвастливая, — подзадорила Анна.

— Нет, вы это бросьте. Тут совсем другое. Зелень — это песня земли, в ней хвастовства быть не может. И море у нас зеленоватое потому, что в нём жизнь кипит. И чего только в нём нет! Меня один раз чуть не задавил осьминог, — неожиданно закончил Ветлугин.

— Правда?

— Правда, — сказал он, всё ещё мечтательно улыбаясь. — Прямо у берега схватил в камнях... на Русском острове. Спасибо, рыболовы отбили.

— Страшно было?

— Наверно страшно: закричал ведь... Потом я этих тварей-осьминогов видеть не мог. Привезут, бывало, на базар студенистое, прозрачное мясо, ноги переплетутся в узлы, все в присосках... потом их порежут на такие симпатичные куски... Вообще массу всякой дряни вывозили.

— Что же вы там делали?

— Во Владивостоке-то? Жил. Учился. Потом на каникулы приезжал к своим. Славный такой домик на Эгершельде. Козы у нас водились. Мамаша меня всё упитывала. Недавно писала: не узнать теперь Владивостока: раньше он грязноватый был, экзотика так и выпирала на каждом шагу, а теперь город что надо.

— Странно всё-таки, — сказала Анна задумчиво. — Как мы собрались: вы — с Дальнего Востока, Уваров — с Урала, Валентина Ивановна... москвичка, мы с Андреем иркутяне. Даже Клавдия — и та из Владимира.

— Знаю. Я там тоже бывал.

— А там-то зачем?

— Просто посмотреть. Я, когда получаю отпуск, всё езжу и пешком хожу много. Хочу сам увидеть, каким царством владею. Был в Средней Азии, бывал и на Кольском полуострове (вот где райское житьё для геолога!). Да... Что это вы начали говорить, что вам странно? Я перебил вас.

— Я подумала о том, что мы собрались сюда с разных сторон. Несколько лет назад мы даже и не слыхали ничего друг о друге, а теперь все болеем одним, — Анна чуть покраснела, пошла тише, легко ступая своими невысокими на каблуке сапожками. — Вот Валентина Ивановна... Она же никогда не бывала в тайге, а сегодня приезжали эвенки с верховьев Уряха и так радовались, узнав о ней хорошие новости.

— Что же они говорили о ней? — спросил Ветлугин.

— Очень хвалили. А этот Кирик такой смешной... Но они оба очень авторитетны там стали. На Уряхе, после их приезда, эвенки организовали ещё одну охотничью артель, рыбаки на Омолое баню построили... Нет, правда, она особенная, эта Валентина Ивановна, — сказала Анна, увлекаясь теперь, когда первое чувство неприязни было подавлено и когда радость ожидания целиком овладела ею. — Вы помните, как она пела тогда? Так может петь только влюблённая женщина, — неожиданно для себя сказала Анна вслух. — Счастливая, влюблённая женщина, — повторила она убеждённо.

— Да, — сказал Ветлугин радостно.

Разве мог он принять иначе для себя прозрачный намек благожелательно настроенной Анны?

4

— А ведь едут, — сказал Ветлугин. — Честное слово, едут.

Анна тоже взглянула вдаль по шоссе, лицо её сразу расцвело, она часто задышала, даже не пытаясь скрыть своё радостное волнение.

— Марина, не беги! Марина, убьёшься! — кричала она дочери, а сама едва сдерживалась, чтобы тоже не побежать навстречу.

Она совсем не заметила, какое выражение было у Валентины: лишь мельком взглянув на её, как всегда, красивое лицо, она вся обратилась к Андрею. Она видела только его, как он спрыгивал торопливо с тележки, как взял на руки подбежавшую Маринку, как, подбросив её, крепко расцеловал.

— Ты приехал. Ты приехал, — твердила Маринка и гладила тёмные от загара щёки отца, прижималась к его рту своим кругленьким, в улыбчивых ямочках, лицом.

— Приехал, дочка, приехал, — говорил Андрей, радуясь её радости; это помогло ему овладеть собой, но он всё ещё не решался взглянуть в глаза Анны и не здоровался с нею, продолжая играть с Маринкой.

— Что за невнимание такое? — шутливо сказала Анна, однако в голосе её прозвучала плохо скрытая обида. — Нехорошо, Андрей Никитич, меня-то ведь тоже нужно поцеловать.

Андрей пересадил Маринку на другую руку и обнял жену. Лицо её выражало тревогу. Странно ощущая под рукой её широкие, крепкие плечи, Андрей поцеловал её, глянув при этом в сторону.

— Как ты похудел, дорогой! — сказала она и провела ладонью по его впалой щеке.

— Я там всё пешком, — ответил Андрей и слегка отстранился. — Грязный я, — пробормотал он, извиняясь за своё движение. — Знаешь, как в дороге...

— Да, в дороге, — машинально повторила Анна и покраснела, оглядываясь на Валентину и Ветлугина.

Почти до самого дома она молчала, но Андрей словно не замечал этого. Он нёс Маринку на плече, и оба были очень довольны. Валентина громко разговаривала с Ветлугиным, и они тоже казались довольными.

«Да что же это? Что это? — кричал тоскливый голос в душе Анны. — Вот он приехал, он идёт рядом со мной, но он совсем не тот, каким был до этой поездки. Да взгляни хоть ты на меня! — обращалась она мысленно к нему: — Неужели не видишь, как мне тяжело?..»

Но она сама не видела, как тяжело Андрею.

Заслоняясь поднятой рукой, в которой он держал ручонку дочери, он рассказывал громко о каких-то пустяках, прикрывая этим свою душевную растерянность.

5

Анна лежала в постели рядом со спящим Андреем, сгорая от стыда и ревности. Да он разлюбил её. Да, он не находил в себе силы скрывать это. Всё его отношение к ней, каждое его слово, каждое движение говорило о том, что у него есть другая, что он не может делить свою любовь ни с кем, кроме одной, самой любимой, самой желанной.

«Может быть, я сделала ошибку, позволив ему так завладать собой, — с наивной печалью думала Анна, следя полузакрытыми глазами за прокравшимся в комнату зеленоватым лунным лучом. — Что же мне делать? Такое огромное чувство, что нужно, кажется, убить себя, чтобы избавиться от него. Но разве я могу желать избавиться от самой себя? И разве я смогу полюбить снова? Такое в жизни не повторяется, и я теперь навсегда, навсегда несчастна. Вот Андрей и приехал. Вот он рядом со мной. Я слышу каждый его вздох, но уже не смею спросить, о чём он вздыхает. Я боюсь спрашивать. Спит ли он или притворяется, что спит? Мне страшно повернуться в собственной постели. Мне страшно проговориться о том, о чем я хотела сообщить ему с такой радостью. Он может подумать, что я хочу привязать его этим. Он может возненавидеть и меня и моего будущего ребёнка».

Анна широко открыла блестящие в полутьме глаза, безнадёжно тоскливо посмотрела на окно, — до утра было ещё далеко. Как длинна сентябрьская«ночь! Как в больнице... Нет, и в больнице ночи не тянулись так мучительно долго. Ожидание молодой матери скрашивается во время бессонницы представлением о тугом, тёплом пакетике, о милой тяжести на руке родной головёнки. И ещё письма. Письма, написанные в перерыве между лекциями, в очереди... за яблоками, за печеньем. И потом, когда родилась вторая — Маринка — было то же: любовь, внимание, трогательное сияние гордого собой отцовства. Ведь он гордился и радовался, потому что любил её — мать своих детей. И ночи и дни были одинаково прекрасны.

А сейчас всё по-иному. И сколько же тяжких минут нужно отсчитать Анне, пока передвинется с кровати на шкафчик зелёное пятно лунного света! Андрей спит. Теперь он действительно как будто спит, и Анна боязливо поднимается на локте, засматривает в его лицо. Он дышит сильно. Он шевелит губой, как сонный ребёнок.

«Ты спишь, Андрей, — обращается к нему Анна беззвучно. — Спи, тебе сейчас так тепло, спокойно. Ты спишь — ты счастлив».

Анна тихо выбралась из постели. Ступая по ковру, по прохладному полу, она подошла к окну... Светлая сеть тонких облаков, роняя мелкие звёзды, тянулась по всему небу. И плыла за нею пухлая луна, морщась от бегущих теней, заливая всё таинственным, чисто зелёным светом.

— Ах ты, тоска зелёная! — прошептала Анна.

6

Анна хотела встать с кресла, но не могла, странная слабость охватила её.

Весь день она находилась в гнетущем напряжении. Работа шла обычным порядком. Та же обстановка, те же люди окружали её, но Андрей был не тот, и всё потеряло живой интерес для Анны. Сейчас у неё выпала свободная минута, она сидела одна, и скорбь смогла овладеть ею безраздельно. Подперев рукою сразу постаревшее лицо, она смотрела остановившимся взглядом и думала... Какой жалкой казалась она себе! Но её глубокое дыхание, выражение взгляда, всё большое, налитое здоровьем, заметно пополневшее тело говорили о ином, цепко жизнерадостном, уже независимо от её сознания проникавшем все её существо. Только кому нужна была теперь радость её будущего материнства?

Снова представила она то, что произошло вчера между ней и Андреем. Она вошла в спальню свежая, как июльское утро после дождя... Лицо Андрея и руки его, выпростанные поверх одеяла, резко выделялись на белизне постели. Анна наклонилась к нему, улыбаясь, поцеловала его плечо сквозь рубашку. Но он продолжал притворяться, будто спит, и она, всё ещё с улыбкой, поцеловала родные, крепко сомкнутые губы. Тогда он вздрогнул, полуоткрыл глаза и сказал неумело притворным голосом: «А я лёг и сразу уснул. Я так устал».

— Я грязный. Я устал, — прошептала Анна, припоминая всё это. — И два раза за вечер сказал: «Ох, какой длинный день!» А может, правда, что он устал?.. Но разве таким он возвращался раньше?

Анна судорожно вздохнула, потом криво улыбнулась.

— Схожу с ума, и из-за чего, сама не знаю. Ничего же особенного не случилось. Можно ведь и вправду задремать с дороги. Может быть, я зря всё это придумываю, расстраиваю себя и... ребёнка, — с нежностью к неизвестному, но уже любимому существу сказала она себе. — Всякие эти психологические штучки... И как могла я умолчать о ребёнке?... Андрей был бы так рад. Он, наверное, был бы рад...

В это время около двери кто-то поцарапался, потом она тихонько приоткрылась, и в неё боком пролез Кирик в оборванной внакидку дошке и в меховой шапке.

— Здравствуй, — сказал он и, подойдя к столу, протянул Анне узкую руку.

— Здравствуй, друг, — ответила Анна. — Как ездил?

— Хорошо ездил. Олень всё здоровый. Маленько-маленько совсем пропал. Больно большой огонь-то был. — Кирик потоптался, неуверенно сел на краешек стула, вытянув длинные ноги. — Валентина-то ругал меня? — спросил он тихонько.

— Нет, она тебя хвалит.

— Хвалит, — Кирик помолчал, крепко сжав губы. — Я охотник, я не боится.

— Чего не боишься?

— Ничего не боишься... Попал в огонь и вышел из огонь. Я везде дорога сделаю, везде найду.

— Я знаю, — грустно сказала Анна. — Ты молодец, Кирик.

— Я молодец, Валентина знает. Она меня здорово ругал. Плакал. Я говорю: «Ты подожди, я один поеду...» — «Нет, — говорит, — вместе поедем». — Кирик помедлил, потом сказал убеждённо: — Ты, Анка, тоже молодец. Мужик твой молодец: тайга жить знает. Валентина весёлый стал, когда на база-то пришёл. «Кирик, — говорит, — не бойся, говорит». Зажигалка мне подарил, папиросница подарил. А я охотник, я не боится. — Кирик опять умолк.

Анна тоже молчала, удручённая его простодушной болтовней.

— Ты мне больно друг. Молчать не надо, я не боится. Валентина твой мужик играл маленько: спал, всё равно своя баба.

Анна вздрогнула так, что и Кирик вздрогнул, но поправил свою большую шапку и договорил как мог ласково:

— Кирик никому не говорит, не подумай. Раз плохо — молчать, однако, надо. Тебе говорю; ты друг. Мужик-то твой, беда-то твоя! Валентина — тоже друг, — и Кирик растерянно вздохнул, не находя, повидимому, большой беды в том, что случилось. — Все молодцы... всех жалко. А я ничего не боится. Друг ты есть, нельзя молчать, спаси бог.

Он осторожно взял папироску из коробки, стоявшей на столе, нажал колесико дарёной зажигалки. Анна сидела неподвижно, вся выпрямясь.

— Кури, — предложил Кирик и пододвинул к ней коробку.

Она молча взяла, закурила, потом закашлялась, опустив голову на руки.

— Я никого не боится. Попал в огонь и вышел из огонь, — повторил Кирик, глядя на ровный пробор, слабо белевший в её чёрных волосах. — Дружба есть, жалко есть.

Он ушёл, так и не поняв, сумел ли растолковать, что взял подарки за своё молодечество при встрече с огнем, а вовсе не за то, что привёл Валентину к мужу Анны.

7

Анна осталась одна в серых сумерках. Теперь ей хотелось кричать от боли, но разве могла она кричать? Она должна была скрывать всё это, да и кому можно было рассказывать о таком несчастье?

Изредка в огромном здании конторы гулко раздавались чьи-то шаги, изредка гулким выстрелом хлопала дверь. Было тихо, только приглушенно ныл где-то телеграфный столб, и от этого нудного звона у Анны заломило в висках.

Придерживаясь за кресло, она поднялась, зажгла настольную лампу. Итти сейчас домой она не могла. Увидеть Андрея... Нет, это было невозможно. Надо было или лгать или сказать ему всё сразу.

Резко зазвенел телефон. Анна отшатнулась от стола, потом протянула руку и боязливо подняла трубку.

— Я слушаю, — сказала она глубоким, грудным, напряжённо прозвучавшим голосом.

— Это я, товарищ Лаврентьева.

— А-а... Илья...

— Да. Слушай, Анна Сергеевна, у меня к тебе дело.

— Что ж, заходи... Да! Да! Заходи сюда.

Анна положила трубку и задумалась, не снимая руки с аппарата. Она ждала, что позвонит Андрей, хотела этого и боялась.

Она совсем не заметила, сколько времени прошло между звонком и приходом Уварова. Она даже забыла, что ждала его, но, пожимая его большую руку, сразу почувствовала себя ещё более несчастной: ей захотелось плакать как ребёнку, когда есть кому пожалеть его.

— Куришь? — удивлённо спросил он взглянув на потухшую папиросу на столе, и укоризненно покачал головой.

Анна стояла по другую сторону стола, заложив руки за спину, в бледном лице её было что-то жалко-трогательное.

— Эх, Анна Сергеевна! — сказал Уваров с горечью.

Анна села на своё место, почти спокойно посмотрела на него. Он отвернулся. Некоторое время они сидели молча. За окнами, в темноте, раздался одинокий собачий лай. Оба прислушались.

— Соба-ака, — еле слышно проговорил Уваров.

— Да-а, — так же еле слышно, с коротким вздохом шепнула Анна. — Лает...

Уваров засопел сердито и посмотрел на неё страдальчески.

— Анна, ты это брось, — сказал он как мог вразумительнее.

— Что бросить, Илья-а?

Он кивнул на папиросу, но Анна сразу поняла, что он подразумевал не самое куренье, а то, чем оно было вызвано.

— Ни к чему это, понимаешь! Ты смотри на себя твёрдо. Ты же не одна в семье. И в какой семье! Вот было бы у меня две шкуры, я бы первый за тебя их обе спустил. Честное слово!

Анна улыбнулась одними губами:

— А зачем мне твоя шкура?

— Ну, это шутка... И плохая шутка. Прости! Не привык я всё-таки выражать нежные чувства. Но по-дружески говорю: жизни своей для тебя... если что... не пожалел бы.

— Я и своей собственной сейчас не рада, — проговорила Анна. — Никогда раньше такого не было... ты ведь знаешь меня...

«Не нравится мне это, — думал Уваров, слушая её ровный голос и громко сопя носом, что было у него признаком особой расстроенности. Он закипал медленно, но зато потом долго не мог успокоиться. — Если неладно у них там, в семье, ну хоть бы поплакала, что ли. Побранилась бы, что ли».

— А что у тебя? — неожиданно спросила Анна. — О каком деле ты говорил?

— О деле. Да, о деле... О чем же это я хотел поговорить? — Уваров крепко потер переносицу. — Ей богу, не помню, а было что-то.

Анна нервно засмеялась.

Уваров глянул на неё быстро: может быть, у неё другое что случилось?.. Но она уже перестала смеяться.

Она встала, положив руки в карманы жакета, прошлась по комнате. Еле слышно поскрипывали её туфли, еле слышно пахло от неё дорогими духами.

8

Непривычно сутулясь, Анна остановилась подле Уварова.

— Ты знаешь, Илья... — сказала она. — Ты помнишь я говорила тебе о своей вере в постоянность чувства. И ещё раньше Ветлугин говорил мне что-то такое о физиологии, и, я помню, это страшно возмутило меня. Я спорила с ним, я верила, но... верила зря... — Анна сцепила руки и так сжала их, что они хрустнули. — Зря, — повторила она глухо, — физиология, эта слепая сила, всё может разрушить...

— Анна... Ну разве можно так, Анна... — заговорил Уваров подавленный искренностью её горя.

— Можно! Ведь если он пошёл от меня к ней, значит у меня-то всё рухнуло! Я же знаю его... Десять лет прожили — царапинки не было, а тут такая рана! Значит, умерла любовь, которая нас... связывала... Значит, жизнь вместе кончена!

— Полно, Анна, — сказал Уваров, сразу поверив несомненности высказанного ею, но ещё пытаясь смягчить всё. — Может быть, здесь случайная ошибка. Может быть, он сам сожалеет об этом.

— Нет, не случайное! И потом... он же знает, что он для меня единственное, неповторимое чувство. Ты понимаешь: человек отошёл от меня и... уже не может скрыть... А мне... Что же мне-то остается!?

— У тебя ребёнок, Анна, и жизнь перед тобой богатейшая! — сказал Уваров глухо и, чуть помолчав, одолевая волнение, молвил: — Я тебе, помнишь, говорил о своей погибшей жене, о Катерине своей... Это, товарищ дорогой, тоже любовь была!..

— Ах, Илья, у тебя совсем другое! — воскликнула Анна, не сознавая эгоистичности своих слов. — У тебя горе случилось!

— Горе? — повторил Уваров, губы его вдруг задрожали жалко. — Да... того, что у тебя, у меня не было! Но и надежды никакой не осталось... А я бы лучше любую боль перенёс, чтобы только ей жизнь сохранить. Чтобы хоть изредка голос её слышать. Я, бывало, в первые-то дни после взрыва на заводе, где она работала, обниму своих мальчишек и плачу над ними навзрыд... Сам тогда сделался как ребёнок, — договорил он с трудом.

Он собирался ещё что-то сказать, но в кабинет, не постучав, открыв рывком дверь, вошёл Андрей.

— Ты что? — враз овладевая собой, спросила Анна.

— Там фельдсвязь пришла с Раздольного. Первое золото со старательской гидравлики. Я бы хотел посмотреть.

— Да... Конечно. Разведчику всегда интересно посмотреть... на своё золото. Пойдем, Илья.

Анна первая вошла в кассу управления. Молодцеватый фельдъегерь с особенной готовностью уступил ей дорогу, как будто он знал о её несчастье, так же молчаливо-сочувственно глянул другой, а кругленький, седой и румяный кассир даже замедлил со съёмкой пломб с привезенных кружек и тоже как-то соболезнующе посмотрел поверх очков на своего директора.

«Теперь начнёт лезть в голову всякая чертовщина, — подумала Анна с горечью. — Чепуха, они ещё ничего не знают. А если узнают, разве от этого изменится что-нибудь? Пусть узнают, пусть себе судачат, мне всё равно. Да, теперь мне всё равно! Ах, боже мой, как бы я хотела, чтобы было всё равно!»

Тяжко погромыхивая, сыпался металл на железный лист. Плоско осела плотная груда. Тускло-жёлтая крупа. Неровно округленные самородки. Золото!

— Оно кажется тёплым, — тихо сказала Анна и погладила расплющенный самородок.

Рука её задержалась на нём и сжала его нервным движением.

— Вы у нас прямо миллионерша, Анна Сергеевна, — торопливо заговорил Уваров и неловко улыбнулся: впервые за два года он обратился к ней на «вы». Он не узнавал её и опасался, как бы она не запустила сейчас в Андрея этим самородком.

* * *

— Куда это вы девались? И ты, и папа! Я всё жду, а вас нет и нет! — закричала Маринка, вбегая в столовую.

Она сильно охватила мать ручонками, прижималась к ней, тормошила её, целовала её платье.

— Ты с ума сошла, Маринка! — сдавленным голосом произнесла Анна и поневоле опустилась на стул. — Тебе спать давно пора.

— Нет, я буду ждать папу. Ты бы позвонила ему...

— Папе... некогда, Марина. — Анна глянула в окно: за кружевом занавесок чернела ночь. — Папа... занят, Маринка.

— Всё равно я подожду, — упрямо сказала Маринка.

Желание ребёнка видеть отца, разговор о нём сейчас (когда он, наверное, ушел к той) надрывали сердце Анны. И удивительное сходство маленькой девочки с большим, мужественным человеком — сходство, которым Анна всегда невольно гордилась, — вдруг тоже мучительно обожгло её.

— Иди-ка лучше спать, Маринка!

Анна отстранила дочь, встала, хотела выйти из комнаты, но пошатнулась и, хватаясь руками, как слепая, свалилась на пол.

— Мама! Ты что, мама? — вскрикнула перепуганная Маринка, кидаясь к ней.

— Ничего, ничего, — прошептала Анна с лицом, искривлённым от душевной боли. — Просто... ноги онемели.

9

Бледная, с синими пятнами под глазами, вышла она утром из своей рабочей комнаты, где провела всю ночь.

— Тебе нездоровится? — спросил Андрей за завтраком с оттенком неловкой затаённой виноватости. — Ты очень плохо выглядишь... Тебе нужно отдохнуть.

— Да, мне нездоровится, — тихо сказала Анна.

«Конечно, я выгляжу скверно», — продолжала она про себя, обиженная. Как жестоко с его стороны говорить ей теперь, что она подурнела!

Она вспомнила карточку молодой, красивой женщины, найденную ею однажды в его книге. Он сказал тогда, что это карточка забыта в книге кем-то из студентов. Анна поверила. Почему она всегда верила ему? Может быть, это последнее событие в его жизни совсем не ново для него?.. Может быть, он обманывал её и раньше?..

Она наливала чай ему и Маринке, переставляла на столе печенье, сахар, конфеты и всё припоминала, и многое в прошлом начинало казаться ей подозрительным.

* * *

Оставшись одна, Анна торопливо прошла в кабинет Андрея. Почему она до сих пор не посмотрела его записи в дневнике, почему она не проверила ящики его стола: может быть, там хранятся какие-нибудь письма, может быть, портрет Валентины?

Дрожа от волнения, с лихорадочными пятнами на щеках, она принялась рыться в бумагах Андрея, в его адресных книжках, в папках...

Конверты деловых писем обжигали ей пальцы, исписанные листы шуршали на весь дом, затискиваемые нетерпеливыми руками в тесные отделения портфеля. Каждый уголок, каждая книга могли служить приютом того, что она хотела вырвать, как постыдную тайну Андрея. У Анны закружилась голова: для того, чтобы перевернуть каждый лоскуток бумаги, нужно было затратить целый день, и она вдруг страшно пожалела о своей прежней беспечности. Ведь Андрея не было дома целый месяц, а она даже не подумала проверить хотя бы то, что он записывал в это лето.

Вот еще связка бумаг, — что в ней такое? От нетерпения Анна разорвала шнурок, листки блокнотов, газетные вырезки рассыпались по ее коленям, скатились на пол.

«Нет, опять не то», — подумала она с отчаянием, точно какая-нибудь любовная записка могла успокоить её.

Анна нагнулась, чтобы собрать рассыпанное, и в это время услышала шаги и голос Андрея... Она так и застыла у стола.

— Ты что это? — удивлённо спросил Андрей, но сразу всё понял и густо покраснел.

Покраснел так, будто сам совершил что-то невыносимо постыдное. Он даже не нашёлся, что сказать, и, круто повернувшись, пошёл вон из комнаты.

— Это ты, ты сам... довёл меня до этого! — крикнула Анна, но Андрей даже не оглянулся.

* * *

Она не поняла, что говорила ей появившаяся в дверях Клавдия. Но Клавдия явилась снова, и только тогда Анна разобрала, что её требуют к телефону. Она и у телефона переспрашивала несколько раз, пока трубка голосом Ветлугина не довела до её сознания, что на гидравлике разорвало обогатитель, а на руднике второй час простой из-за поломки компрессора.

— Хорошо, — безучастно ответила Анна, положила трубку, села у стола и, подперев лицо кулаками, проговорила тихонько: — Как бы мне хотелось заплакать! Почему это я не умею плакать?

Что там у них поломалось?! Разве это можно сравнить с тем, что сломалось у неё? Компрессор остановился... Только-то и всего! Тысячу раз его можно починять и пустить снова. А вот как наладить её отношения с Андреем? Где найдётся такой чудесник? Уж не та ли ревность, о которой она говорила Ветлугину, которая «не должна унижать человека», которая, как и любовь должна толкать людей на большие дела.. На большое же дело толкнула она её Анну! И почему это ей, такой несчастной, ревнивой, слабой до ничтожества женщине, сообщают о каком-то разорванном обогатителе? Что она может?

Гидравлика... Золото, брошенное Анной под струю монитора, выдержало испытание, а любовь её — нет. Ох, если бы она могла заплакать! Анне вспомнилась полузабытая сказка о прекрасном мальчике, который никогда не плакал и не видел слез. Счастливый, он полюбил; вся его жизнь была золотым сном. Но однажды он увидел свою подружку на руках другого, и по лицу его потекли слёзы. Ему показалось, что это свет уходит из его глаз...

Свет уходил и из глаз Анны, но слёз не было: и она просто задыхалась под навалившейся на неё незримой тяжестью. Так задыхаются буры рудника, когда прекращена подача сжатого воздуха. Как злится, наверное, бурильщик Никанор Чернов, первым перешедший вчера на бурение сразу четырьмя молотками!

Он приехал весной вместе с Валентиной Саенко. Анна вспомнила солнечный берег, толпу, оживление, радостные лица, свою первую встречу с Валентиной. Как сразу угадала она беду! Сердцем — не умом — угадала. Ведь никогда раньше не ревновала она Андрея. И как она ждала этот пароход...

Да... на этом же пароходе приехал человек с огромной жаждой труда — Никанор Чернов. Он ходит сейчас по камере, по её просторной «десятине», и его жесткие, рабочие, жадные руки сжимаются в кулаки от досады и нетерпения.

10

Через час Анна сидела у себя в конторе. Надо было итти на шахту и на гидравлику, где лопнул обогатитель, но она медлила. Она понимала, что откровенный разговор с Андреем теперь неизбежен, и всё в ней ныло от ожидания. Но он не шёл и не звонил, и Анна с трудом заставила себя осознать, что в разгар рабочего дня некогда заниматься разговорами о своих сердечных делах.

Стараясь сосредоточиться, она нервно перебирала деловые бумаги на столе.

Потом она резко оттолкнулась от стола и с минуту сидела неподвижная, строгая, прямая, но внутренне развинченная донельзя.

«Так-то вот! А кто работать будет?»

— Надо итти на шахту, здесь сидеть сейчас невозможно, — сказала Анна вслух и подошла к окну.

Первое, что она увидела, была бочка под водостоком. За время летней жары деревянные обручи покоробились, разошлись и свалились, разошлись и клёпки, позеленевшие и тёмные от последних дождей, и вся бочка, скреплённая только в уторах, как будто скалилась, нахально усмехаясь. Анна посмотрела ещё и вспомнила, как весной в такой же бочке, но полной до краёв, блестело солнце и как радостно было тогда смотреть на этот солнечный блеск. Всё развалилось.

«Безобразие! — как-то машинально отметила Анна. — Неужели завхоз не видит? Говорим о противопожарных мерах, а бочка рассохлась, и никто не замечает!»

Анна глянула ещё в сторону конюшен и вдруг увидела Андрея.

Андрей шёл в осеннем плаще с тощим рюкзаком, перекинутым через плечо: он куда-то уезжал. Вцепившись в раму окна, Анна смотрела ему вслед. Она вспомнила, что он собирался на Звёздный. Вот почему он вернулся утром домой... Она представила его неожиданное возвращение, и её снова кинуло в жар и холод. Он уезжал, даже не позвонив ей; её поступок, повидимому, совсем оттолкнул его.

* * *

Андрей действительно уезжал на Звёздный. Поздно вечером его вызвал к телефону Чулков и сказал, что на канавах рудной разведки встречена очень интересная жила кварца, в голосе Чулкова Андрей угадал радостную тревогу и сразу заволновался. Нужно было ехать. Но как уехать, не предупредив Валентину?

В короткое время после возвращения Андрей извёлся от беспокойства и тоски. То ему хотелось быть с Валентиной и он рвался к ней, то его охватывал страх перед сближением с нею и гнетущее раскаяние в том, что уже произошло, что уже невозможно было поправить. Во всяком случае, думал он о ней непрестанно — и чем больше думал, тем больше беспокоился.

Сегодня мысль о том, что он не увидит Валентину не меньше трёх дней, привела его в отчаяние и, придя утром на работу, он сразу позвонил в больницу.

— Попросите врача Саенко, — сказал он чужим, охрипшим голосом.

— А кто спрашивает?

— Ну... значит нужно... Вам-то что?

— Как что? Это же я, Саенко.

— Ох! — вырвалось у Андрея. — Это я, Валентина... Ивановна... Уезжаю сейчас на Звёздный. Дня на три. Вы ничего не будете посылать туда? Чулков что-то говорил... Вы обещали. Да. Аптечка... Тогда вы приготовьте, а я заеду, — говорил Андрей, уже весь сияя.

Он забежал домой: нужно было переодеться, взять кое-что. И вдруг у себя в кабинете он увидел Анну. Её жалкое лицо, разбросанные и перевёрнутые в ящиках стола бумаги, рассыпанные письма — всё это ошеломило Андрея.

Но сознание собственной, ещё большей вины удержало его от столкновения с Анною. Он взял только плащ и рюкзак и, не переодеваясь, поспешил в больницу.

В приёмной врача сидела у стола ещё одна женщина в белом халате и звучно, на всю комнату, скрипела пером. Андрей сразу почувствовал неловкость присутствия лишнего человека, но увидел он сначала одну Валентину, поднявшуюся ему навстречу. Увидел и просто обомлел: так холодно посмотрела она на него. Он не представлял, сколько она выстрадала после приезда, потому что сам тосковал о ней, не зная её сомнений и ревности.

Что-то он говорил, что-то невыносимо холодно говорила она. Зачем-то оказался в его руках длинный картонный ящичек. Ещё кто-то пришёл тоже в белом, и пожимал руку Андрею и говорил с ним. А потом уже всё время в комнате толпились люди. Всё было как в нелепом сне.

«Что же это такое? — тоскливо думал он уже в дороге. — Может быть, она совсем не так любит меня, как мне показалось? Чужая... совсем чужая».

Только вид Долгой горы, медленно выраставшей на горизонте, вывел Андрея из хмурого, беспокойного раздумья. Лесистая долина ключа Звёздного стала светлее от порубок и как будто шире, и от этого вытянутый массив Долгой горы казался ещё внушительнее. Кое-где темнели крохотные бараки, срубленные из неотёсанных брёвен. Андрей не был здесь больше месяца, и всё теперь представлялось ему по-иному. Он подстегнул лошадь и поехал крупной рысью.

11

Вернувшись из поездки, Чулков решил «окопаться» по-настоящему. Может быть, его подвинуло на это долгое ненастье, размывшее земляную насыпь старой крыши, а может быть, тоска «о доме», вдруг одолевшая его там, в тайге? Разведчики перекрыли свой барак, врубили новые косяки для окон, подбили мох в пазах, настелили пол и даже вкопали возле барака длинный стол, чтобы обедать и пить чай на вольном воздухе. Но последняя затея не привилась: мешали то комары, то дождь, да и стряпка наотрез отказалась таскаться с посудой на улицу.

— Конечно, ей и так дела хватает, — говорил Чулков, хлопоча у железной печки с чайником. — Вот полоскать бельё ушла... Нагрузилась — смотреть страшно.

Он поставил на стол стаканы, ловко открыл консервы, «напахал» целую гору хлеба и, налив чаю себе и гостю, долго цедил из банки загустевшее молоко.

— Я на Светлом никому не сказал о вашем сообщении, — говорил Андрей, поразивший его своим угрюмым видом. — Зачем опять преждевременно будоражить всех? Надо найти что-нибудь более определённое, настоящее.

— И найдём! — сказал Чулков весело. — Теперь мы на верном следу. Начинает уже проклёвываться кое-где. Спасибо Виктору Павловичу: поддержал он нашу линию, когда комиссия составляла заключение, а теперь мы сами с усами. Сплошная жила пошла! Самостоятельная!

Андрей встрепенулся.

— Надо посмотреть.

— И посмотрим! Вот только чайку напьёмся. Теперь оно в наших руках, никуда не уйдёт. А насчет того, чтобы пока помалкивать, это вы верно. Подождём, чтобы заранее шуму не наделать, а потом враз и объявимся, — Чулков вытер ладонью усы, полез на полку и достал брезентовый мешочек. — Вот образцы. Да вы кушайте, кушайте.

Но видно было, что ему и самому не терпелось. Он полез за стол, однако мешок из рук выпустил не сразу, а только выпустил — он уже оказался у Андрея, и они оба с увлечением отодвинули в сторону хлеб и посуду и бережно начали разбирать кучу камней с наклейками.

— Это вы наклеивали? — спрашивал Андрей.

— Я. Как же! Чтобы все было в аккурате, чтобы не напутать чего. Теперь-то я в своём деле твёрдо себя чувствую, а вспомню, каким пришёл на разведку, — прямо смех и жалость. — Успех в работе после стольких неудач окрылил Чулкова, и его глубоко посаженные глазки так и искрились. — Пришёл зимой на шурфовую разведку. Меня спросили; «Умеешь проморозку вести?» Я думаю: чего уж проще в такой мороз. «Умею», — говорю. Ну, мне, как «опытному», дали в подмогу одного старика и отправили на дальний ключ. Смотритель показал, где шурфы зарезать, и уехал. День проходит, другой. Старик говорит: «Давай приступим». А как приступать? Место болотистое. Талики. Вода. Тут старик и оказал свою былую прыть: начал мной командовать.

Чулков насмешливо-ласково улыбнулся, вспоминая о себе таком. Ему приятно было сознавать своё теперешнее превосходство, и он продолжал прямо с удовольствием:

— Зарезали мы все шурфы, как полагается. Дали им промерзнуть хорошенько. После стали класть пожоги и вынимать «четверти». Я, перед тем как пожог класть, попробую тупиком, насколько промёрзло. Только вода цыкнет, я дырку деревянной пробкой забью. Всем тонкостям меня старик обучил, а приду спускаться, глядь, в шурфе вода. Стал я тогда мозговать. Нельзя ли, думаю, запалить пожоги во всех ямах зараз и вынимать не сразу положенные двадцать сантиметров, а понемногу. Парень я здоровый: сумею из каждого шурфа по дожке выгрести, а назавтра опять... Вот и получатся «четверти». Ведь это какую опытность надо иметь, чтобы угадать с пожогом и чик в чик оттаять эти самые двадцать сантиметров! Заготовил я ворох растопки. Старик мой как раз заболел, лежит под шубой вверх бородой. «Спи, — говорю, — завтра узнаешь, кто такой Пётр Чулков». Поближе к утру запалил я свои пожоги. Ямы-то были уже метра по два; пока всё облазил, вспотел. А главное, волнуюсь, потому как первый опыт. — Чулков взглянул на Андрея, занятого образцами, рассмеялся тихонько и продолжал: — Вот до чего заразился своей идеей! Ну, устал... Зато дым над долиной — невиданное дело. Полюбовался я и пошёл отдыхать. Только успел глаза завести — вскочил, как бешеный.

Старик даже испугался. «В уме ли ты?» — говорит. «Был», — говорю. Да на улицу. А над ямами ни дымка, ни дымочка. Подбегаю к крайней — вода. А на воде головешки плавают. И в другой то же, и в третьей.

— Неужели все шурфы затопил? — со смехом спросил тоже развеселившийся Андрей.

— Все как есть. Сейчас-то, конечно, смешно, а тогда меня слеза прошибла.

Они вышли из барака и невольно остановились: такой погожий золотой осенний день стоял над горами. Разведчики работали. Андрей и Чулков ясно слышали в осеннем безмолвии их грубые голоса, глухие удары «бабой» и стук топора, доносившийся из лесу. Оба думали о себе и о той жизни, которая благодаря их упорству закипит скоро в этой долине.

12

— Митя Мирский с Мышкиным на «Амбарчике» всё перелопатили бы, да ладно, что бур им во-время забросили, теперь будут действовать по всем правилам, — говорил разведчик Чулкова Моряк, проворно прихрамывая подле Андрея. — Я Мите говорил перед этим: надсадишься, мол, бешеное дитя. Земляная работа — она тяжёлый воз: не гони, как раз к сроку будет. Главно, — чтобы не сбить охотку, пока до золота не дорвались...

— Теперь, похоже, дорвались, — отозвался Андрей, уловив только последние слова.

— Да! Что у нас тут творилось вчера!

Чулков предостерегающе кашлянул.

— Что же? — спросил Андрей, отгоняя посторонние делу мысли.

— Всех уложило. Такая качка была, что боже мой! А всего-то по литровке на брата не вышло, — болтал Моряк, невзирая на знаки Чулкова.

— А Чулков?

— Он, как бывалый капитан, устоял на посту, но и его побрасывало. Это уж как водится.

— Экий ты, право, как баба худая! — сказал, Чулков с досадой. — Вправду говорят: с кем поведёшься, от того и наберёшься.

— Блошка у нас водится, — не унимался Моряк, — голодная скачет и от сытой покою нет.

— Надёжная жила вскрыта, — заговорил Андрей серьёзно.

— Да, можно рассчитывать, что дополнительную разведку с интересом проведём, — переходя на иноходь под гору, ответил сразу воодушевляясь Чулков. — Надо несколько шурфов заложить...

— А потом как, Андрей Никитич, крелиусом на глубину-то будем бурить? — тоже переходя на деловой тон, осведомился Моряк.

— Нет, штольню от подошвы заложим. — И Андрею ярко представилась его мечта об этой штольне ночью, у костра, возле нагорного озера.

Теперь мечта превратилась в действительность. Дорого обошлось это превращение! Но все трудности после достижения цели сразу потеряли свою остроту и делались даже приятными воспоминаниями. Зная Чулкова, Андрей не зря поверил его взволнованности: жила была нащупана настоящая.

— Теперь и деньжонок нам подбросят наверно, — мечтательно говорил Чулков. — Марку свою оправдали.

— А вдруг «она» опять выклинится! — высунулся с предположением Моряк.

— Типун тебе на язык. И что это тебя всегда так и тянет, так и тянет чем-нибудь этаким ковырнуть! — Чулков окинул сердитым взглядом Моряка и покачал головой. — Право слово! И хоть бы шеромыжник какой был, а то ведь работяга, золотые руки. И вот, скажи на милость, трепло какое!

— Скажи на милость — трепло какое уродилось! — срифмовал Моряк, искренно наслаждаясь и досадой Чулкова, и его похвалой.

— Вот, извольте любоваться! — сказал Чулков, негодуя. — Никакого соображения у человека. И ведь бывший флотский! Хоть и не военного флота, хоть и давно служил, а всё-таки с дисциплиной должен бы быть. Так нет: совсем извратился.

— Нет, он не плохой, — задумчиво возразил Андрей, глядя вслед разведчику, который уже устремился вперёд, к баракам. — У него что на уме, то и на языке.

— Одно слово — с придурью, — заключил Чулков, но уже остывая. — Мы точно выпили вчера, так случай-то какой! Тут и святой бы напился!

13

«А вдруг она и вправду выклинится?» — подумал Андрей, сидя вечером за столом у разведчиков. Его даже в дрожь бросило.

— Вот мы её парочкой шурфов вскроем, — и сразу всё, как на ладони, ясно станет, — заговорил Чулков, подсаживаясь поближе к Андрею.

Видимо, он совершенно захвачен был одной этой идеей, и толстые складки над его переносьем выражали свирепую озабоченность.

— Парочку бы шурфов, да удачно, а потом бы по всему простиранию её, а потом снизу, прямо с ключа, штоленку заложить. Ведь условия-то для этого прямо лучше не придумаешь: расположение-то в горном массиве где угодно подсечь позволит.

«Ишь, как распелся!» — подумал Андрей, уже наученный горьким опытом.

— Да, в этот раз если ошибёмся, трудно подняться будет, — сказал он вслух.

— Ну, что вы, Андрей Никитич! До каких пор она нас водить будет? Хоть она и жила, а тоже надо совесть иметь!

— Мне думается, Анне-то Сергеевне надо бы сразу сообщить, она после нас больше всех заинтересована, — добавил он. — То-то порадуется! Ведь весь будущий производственный вопрос на ниточке держится.

— Нет, лучше подождём. Вы и рабочих предупредите, чтобы помолчали пока.

Андрей встал и беспокойно прошёлся по бараку. Чулков исподлобья наблюдал за ним: он ожидал большего проявления радости. Вялая задумчивость Андрея оскорбляла лучшие чувства разведчика.

14

Кирик не успел ещё рассказать всем о своей поездке, о том, как он заезжал на выморочное стойбище, о том, как спускался с белым стариком в горячую утробу парохода.

Пока он отсутствовал, в посёлке начали строить магазин, тёплые сараи для овощей, отправили человек тридцать парней и девушек на шахты обучаться горному делу, а знакомый якут Гаврила начал пахать трактором новое поле за речкой.

Жена Кирика за это время научилась хорошо доить и совсем привыкла к своим «коровкам», но однажды, когда она выходила из хлева, корова «Ветка», мотнув головой, нечаянно подцепила ее рогом за кожаный, в светлых бляшках пояс.

Как испугались эвенки, увидев бегущую большими шагами жену Кирика рядом со скачущей коровой! В напряжённо поднятой руке жена Кирика держала ведро с молоком. Она тоже испугалась, но молоко не пролила. И Кирик, выслушав её рассказ, похвалил её за храбрость и уважение к артельной продукции.

— Каждый получит больше на трудовой день, если будет больше прибыли, — важно сказал он, припоминая свой разговор с Анной и Патрикеевым.

На этом и застал его председатель артели Патрикеев, который сообщил, что в Буягинском наслеге, на Алдане, открываются курсы медицинских сестёр и кооперативные и что со Светлого привезли бумагу об отправке на учёбу молодых эвенков. В бумаге есть особая приписка насчёт Кирика: если он пожелает, то для него по возрасту сделают исключение.

Кирик не сразу понял, что такое «исключение по возрасту», а поняв, возгордился. После этого он уже никак не мог не пожелать.

С целой оравой молодёжи он в тот же день выехал на Светлый.

— На какие ты хочешь-то: на кооперативные или медицинские? — хмуро спросил Уваров, к которому Кирик явился посоветоваться.

— Медицинские — это фершалом, что ли? — с робкой надеждой спросил Кирик: ему очень польстила мысль сделаться чем-нибудь вроде доктора.

— Больно уж скоро хочешь ты фельдшером стать, — сказал Уваров, — это же шестимесячные курсы. Медицинской сестрой будешь, хирургической. Помогать при операциях будешь.

Кирику очень хотелось бы помогать при операциях, но...

— Как же я сестрой буду? Баба я, что ли?

Этот наивный вопрос смутил и рассердил Уварова:

— Ну, братом будешь. Экий ты какой!.. Не всё ли равно, как называться! Главное, чтобы дело знать.

— Тогда уж лучше, однако, на кооперативные, — решил Кирик, подумав.

Уваров написал ему заявление, позвонил по телефону в поселковый совет.

Из поселкового совета Кирик зашёл в магазин. Вид продавцов, хлопотавших за прилавками, привёл его прямо в умиление. Он сразу представил, как сам будет заправлять разными такими делами. Теперь надо было составить письмо для жены и чтобы обязательно — поклон. Теперь иначе было нельзя. Кирик решил пойти к своему дружку Ковбе, но, выйдя из магазина, увидел Валентину Саенко.

— Здравствуй, — промолвил он с искренне радостной улыбкой.

— Кирик... Здравствуй, Кирик! — обрадовалась и Валентина: эта встреча вызвала у неё столько волнующих воспоминаний.

— Ты что, хвораешь? — спросил он, шагая рядом: при всем своём оживлении она не выглядела такой свежей и румяной, какой он запомнил её с первой встречи.

Валентина вздохнула.

— Немножко... болею.

Она сразу потащила его к себе, узнав, что ему нужно написать письмо, и они вдвоём долго обсуждали, как лучше написать.

— Пиши; едет, мол. Учёный, мол, будет. Заведующий магазином будет, — говорил Кирик, покусывая мундштук холодной трубочки: курить в такой нарядной комнате он стеснялся. — Хорошо, когда учёный, — продолжал он мечтательно. — Кругом уважение. Неучёный мужик хуже учёной бабы. Я тебя уважаю. Я Анке-то сказал, что ты да мужик её играл маленько... спал, мол, вместе.

— Ты с ума сошёл, Кирик! — сдавленным голосом произнесла Валентина, бледнея.

— Нет, с ума не сошёл. Надо сказать: друг она. Спать — это ничего. Обманывать нельзя — спаси бог.

— Что же... она сказала?

— Ничего не сказала. Она меня знает. Давай пиши ещё: приедет, мол, домой, патефон купит. Вот как у тебя. Кружков с песнями купит...

Запечатанное письмо Кирик отнёс в контору и сдал секретарю, как научила Валентина. Потом он вышел на крыльцо и сел на ступеньке.

«Хорошая баба Валентина, — сказал он себе. — Хороший доктор».

Кирик вспомнил поездку с ней по тайге и вдруг забеспокоился. Сначала научился бы на сестру... или брата, потом на фельдшера. Как бы он, фельдшер Кирик Кириков, ездил по тайге! Знал бы все болезни, как доктор Валентина. Лечил бы. Может, оспу делал бы, и все бы уважали его.

Ему показалось, что он допустил большую оплошку. Он встал тихонько и пошёл в партком.

Уваров выслушал тревожно сбивчивую речь Кирика и подумал, что, пожалуй, верно, лучше окончить Кирику медицинские курсы. В магазин и так все придут, а вот лечение, гигиена... Тут очень важно, чтобы свой человек был, чтобы язык знал.

Уваров написал новое заявление и снова долго говорил по телефону с поселковым советом. Получив исправленные документы, Кирик вспомнил о письме, отосланном жене. Будет ждать продавца, а приедет вроде как фельдшер. Нет, так нельзя: обман получится. И Кирик помчался в контору. Он получил обратно письмо, положил его в карман и, выйдя на улицу, задумался. Надо было написать новое.

15

Ковба сидел в своей комнатке, провонявшей крепким запахом дёгтя и кожи, пил чай с постным сахаром и сухариками.

— Здорово! — ещё с порога закричал сияющий Кирик. — Здравствуй, старик! Я завтра, однако, поеду учиться.

Ковба отложил ложку, которой ел размокшие сухари, вытащил из-под стола табурет.

— Давай садись, — предложил он и потянулся за второй кружкой.

Тогда Кирик тоже начал хлопотать. Он разложил свои вьюки на постели Ковбы, развязал ремни и, ухватив за примятые листья, вытащил из сумы какую-то тяжёлую овощь.

— Редька, — сказал Ковба и приятно осклабился, очень тронутый гостинцем Кирика. — Вот это хорошо. Давно я редечки не едал. Сейчас мы её нарежем да с маслом... — Он закатал рукав, вооружился ножом и спросил: — С огорода, поди-ка, спёр?

— Пошто спёр? Спаси бог! Сторож дал.

— Да ведь это турнепса, — определил Ковба с огорчением, уже сидя за столом и медленно пожёвывая. — То-то я и гляжу: красивая она больно.

Узнав, что Кирик отказался от кооперативных курсов, Ковба крепко пожалел:

— Это бы тебе верный кусок хлеба. Эх ты, голова-а! Фершалом сделаться трудно: ведь они есть которые почище докторов, а тебя ещё грамоте учить да учить! Валентина-то твоя лет пятнадцать, поди, училась, пока до дела дошла.

Вообще Ковба был не против медицины, но желание Кирика подражать Валентине Ивановне вызвало в нём досаду.

— Никакого сознания в ней нет, — проворчал он, вспоминая то, что рассказывали ему Клавдия и сам Кирик. — Никакой жалости, а ещё образованная.

С этими словами Ковба добыл с полки листок бумаги, конверт и чернила в бутылочке с деревянной пробкой. При всей своей внешней заскорузлости, Ковба был человеком «с понятиями», давно уже умудрился ликвидировать неграмотность и — хотя писать ему было некуда и некому — обзавёлся всем письменным припасом».

Письмо он писал мучительно долго, и даже Кирик, с почтением наблюдавший за движением его тяжёлой руки (она возилась по листу бумаги, как медведь на песке), терял терпение и не раз пытался разнообразить дело посторонними разговорами.

Получив, наконец, письмо, заклеенное хлебным мякишем, Кирик отнёс его к поселковому совету — контора уже не работала — и опустил в почтовый ящик. Потом он отошёл и снова затосковал, забеспокоился.

Уваров уже лёг спать, читал в постели газету, когда в дверь постучали. Он встал и впустил очень расстроенного Кирика.

— Ну, что? — спросил Уваров, идя за ним следом.

— Не могу я по-медицински, — жалобно заговорил Кирик. — Меня грамоте учить да учить...

Уваров сел на кровать, почесал в раздумье волосатую под расстёгнутой рубахой грудь.

— Ничего, научишься. Парень ты толковый.

— Какой я парень? Никакой я парень! Пятьдесят лет однако. Голова-то худой уж!

— Хм! — Уваров похрустел газетой, разглядывая присмиревшего Кирика.

Глаза эвенка блестели тревожно..

— А ты не расстраивайся, — сказал Уваров, понимая растерянность охотника. — Это, видишь ли, у тебя, попросту сказать, глаза разбежались.

— Тогда пускай пойду я в кооператив.

— Смотри, тебе виднее. Давай бумаги. Я утром пораньше всё выправлю.

Обрадованный Кирик полез по карманам.

— Ты уж не серчай, друг, — приговаривал он, виновато посматривая на Уварова.

На улице было совсем темно. Кирик пошёл было к конному двору, возле которого жил Ковба, но снова вспомнил о письме:

«Поеду на кооперативные, а написал — на медицинские».

У него заломило в висках, и он остановился посреди улицы. Одна нога хотела итти к старику, другая — за письмом. Кирик постоял в нерешительности и круто свернул к поселковому совету. Тёмные изнутри стёкла отсвечивали от ближнего фонаря, и охотник ясно увидел в них свою одинокую тень. Щель, в которую он недавно запустил письмо, оказалась совсем узкая и расстроенный Кирик сел на завалину, не зная, что делать:

«Снять ящик?.. Пожалуй, нельзя, ждать до утра — долго».

Кирику захотелось домой, в артель. Он вдруг почувствовал себя совсем беспомощным.

В домике Уварова тоже темно. Кирик долго в нерешительности ходил кругом, но всё же подошёл к двери, поцарапался легонько, потом сильнее. За дверью послушались грузные, твёрдые шаги. Крючок звякнул, дверь распахнулась. Уваров, странно большой в белом, стоял у порога.

— Что? — спросил он, вгляделся и сразу узнал Кирика. — Чего тебе не спится? Или опять передумал?

— Передумал, — топотом, виновато сказал Кирик. — Однако я лучше домой поеду.

— Ну, беда-а! — сказал Уваров и сердито рассмеялся. — Заходи в горницу. Ай-я-яй! — шумно зевнул он, включая настольную лампу.

С минуту он смотрел на эвенка тёплым, сонным взглядом, потом вытащил из-под постели запасной тюфяк, постелил его на жестком диванчике, кинул в изголовье полушубок.

— Давай ложись и спи. Понял? И никаких больше разговоров сегодня на эту тему! Ты и меня-то уж совсем закружил...

— Тогда я пойду, однако...

— Не-ет! Никуда ты, однако, не пойдёшь. Я тебе не мальчик всю ночь бегать открывать да закрывать. Я ведь тоже за день-то натопаюсь...

Уваров подождал, пока Кирик стянул торбаса и неловко улёгся на диванчике. Потом Уваров лёг сам, но, когда лёг, сказал, ясным, мягким и добрым голосом:

— Я тебя, браток, понимаю... Вопрос в жизни серьёзный. В таких случаях человек всегда сомневается. Все мы немножко чудаки: есть что-нибудь одно — берёшь и доволен, дай на выбор — и не сообразишь, за что ухватиться.

Уваров замолчал, и Кирик тут же услышал его ровное дыхание. Кирик понял, что Уваров уснул, и сам успокоился от близости этого сильного человека. Но и утишив своё волнение, Кирик ещё долго не мог отделаться от всяких трудных мыслей. Его беспокоило даже то, отчего ему так приятно лежать на высокой скамейке. Он вспоминал гладкие руки Валентины, уснувшие, как дикие голуби, на плече Андрея Подосёнова, кудри их, темные, светлые, перепутанные сном и любовью, и вспышку страшного гнева, вызванную рассказом об этом, на лице Анны. Ещё Кирик вспомнил редьку-турнепсу, подаренную им старику Ковбе, и большой хлеб, положенный в его вьюк стариком. Хлеб был круглый, тёплый, румяный, как солнце.

— На дорожку, — сказал старик Ковба.

А Кирик взял булку, прислонил к своему лицу, вдыхая теперь уже привычный запах хлеба, потом поднял её обеими руками и, любуясь ею, промолвил по-эвенкийски:

— Какое счастье, что есть на земле хлеб!

16

— Ты понимаешь, что иначе я не мог...

Валентина молчала, опустив голову, нервно теребила снятую с руки замшевую перчатку. Она и Андрей сидели в уютной прибрежной котловине, обросшей по краю кустами жимолости и шиповника.

— Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело!

Валентина ещё ниже опустила голову, пряча лицо, но Андрей увидел, привлечённый движением её рук, перчатку, которую она теребила, и то, что вспыхивало светлым блеском и тут же расплывалось пятнами на жёлтой замше: Валентина плакала.

Он был с нею... Он пошёл на всякие унизительные уловки, чтобы устроить это свиданье.

— Разве тебя не радует то, что мы вместе сейчас? Она ещё помедлила с ответом, и Андрей вдруг услышал надвигающийся шквал птичьего перелёта.

Прямо на них тянула стая гусей. Их было не меньше пятисот, и мощный плеск их крыльев прошумел, как буря, когда они взмывали все разом ввысь, заметив сидевших людей. Быстро удаляясь на фоне тускнеющего неба, стая извивалась огромной змеёй, то выравниваясь, то колыхаясь клубами. Неумолчно звучал в ядрёной свежести осеннего воздуха зовущий переклик голосов.

Андрей слушал, откинув голову, ноздри его раздувались.

Он вспомнил вдруг широкие розово-чёрные озёрные разливы, желтизну высоких болотных трав и то, как однажды, в такой же вот тускло-багровый, прохладный вечер, он нашёл у своего охотничьего шалашика Анну. Она оставила всё и прискакала к озёрам. Чувство испуганной виноватости охватило его, когда он увидел её, измученную, она сразу вся просияв, сказала: «Живой! Пороть тебя некому! Шестой день пропадаешь».

— Ты думаешь только о себе, — сказала неожиданно Валентина, поднимая заплаканное лицо; на нём было злое, ещё не знакомое Андрею выражение. — Ты думаешь только о том, что тебе тяжело. А мне легко?

— Я всё время думал о тебе, — искренне сказал Андрей, сразу весь обращённый к ней. — Я так тосковал о тебе...

— Конечно, ты приехал домой, к своему семейному очагу, — быстро продолжала Валентина, теперь уже спеша высказать то, что наболело у неё за эти дни, и пропустив мимо ушей уверение Андрея. — Я не имею никакого права упрекать тебя, но и спокойной оставаться не могу, когда ты — там, с нею!.. Это просто пытка. Я ненавидеть её начинаю.

Валентина взглянула в огорчённое лицо Андрея, и злость её исчезла. Ей стало стыдно и больно.

— Прости меня, — сказала она, порывисто обнимая его, — прости, я ничего не буду требовать. Только не забывай меня!

— Как могу я забыть? Но любишь ли ты меня по-настоящему? Я ведь тоже извёлся. Ведь я тебя целую неделю не видел.

«Что же тебе мешало притти?» — так хотелось возразить Валентине, но она только прошептала:

— Да, да, целую неделю!

Теперь ей хотелось одного: загладить то, что прорвалось поневоле, и в то же время она ощущала горький осадок оттого, что, вспылив, она лишь потеряла в его мнении.

— Я больше не стану упрекать тебя, — сказала она, снимая с куста легко отпадавшие, вялые листики и осыпая ими Андрея, лежавшего возле неё на сухо шелестящей траве. — Я постараюсь не ревновать тебя.

— Неужели ты думаешь, что я могу делить своё сердце между двумя? — спросил Андрей, облокачиваясь и положив на ладонь лицо. — Но ты пойми, насколько я связан! Я хорошо сознаю, какую ответственность несу перед тобой, но и Анну как-то... пощадить... надо.

Валентина вздохнула.

— Как хорошо было бы, если бы мы встретились лет десять назад! — задумчиво произнесла она.

Андрей промолчал. Десять лет назад он уже любил Анну. Хотел ли он вычеркнуть её из своей жизни в те годы? А пять лет назад? А в прошлом году?..

17

«Объявляться» Чулков приехал неожиданно. Даже Андрей, уже подготовленный к этому, растерялся, увидев, как ввалился в кабинет его старый приятель. Сам Чулков, хотя и старался напустить на себя небрежное спокойствие видавшего виды разведчика, не мог скрыть торжества, и скуластое лицо его так и расплывалось в улыбке.

— Вот, Андрей Никитич, — сказал он и, подмигивая, усмехаясь, покашливая, самозабвенно засуетился над привезенными им мешочками и пакетиками.

— Ну показывайте, показывайте, — говорил Андрей, тоже взбудораженный.

Вместе с Чулковым он начал высвобождать из обёрток образцы красноватого, ржаво-дымчатого и совсем белого кварца. Куски кварца были с тонким золотым накрапом, с блестками золота в изломах и сплошь спаянные золотом. А вокруг стола уже собирались сотрудники разведочного бюро, смотрели молча, только глаза и щёки у всех разгорались, точно озарял людей чистый блеск найденного ими металла. Они ведь тоже искали, эти топографы, геологи поисковых партий, геологи-разведчики, чертёжники, машинистка с бантом в белых девичьих косах. Находка, выложенная на стол, притягательная, как магнит, принадлежала им всем, она сразу подняла их над остальными работниками приискового аппарата.

Все молчали, а у крыльца конторы, у магазина, у шахтовых копров уже обсуждался вопрос о том, какую рудную фабрику будут строить на Долгой горе.

— Теперь загремим! — сказал Ковба Хунхузу, засыпая ему по такому радостному случаю добавочную порцию овса. — Ешь на здоровье. Теперь, брат, начнут нам подваливать всякого добра. А прежде всего народ к нам повалит. Это уж как водится. Он, народ-то, не станет разбираться, какое тут золото: рассыпное или рудное. Ему только бы золото!

Анна и Ветлугин узнали об открытии золота позднее всех: им сообщили по телефону.

— Да, очень богатое, — сдержанно ответил Анне голос Андрея.

— Поздравляю! — тихо сказала Анна. — Я тоже рада.

— Спасибо, — отозвался Андрей.

Потом в кабинет Анны влетел сияющий Ветлугин. Теперь и он гордился найденным золотом: разве не настоял он тогда, чтобы дать положительное заключение на весь сезон летних работ?

Только Анна осталась в стороне от общего торжества: ведь она больше всех протестовала против Долгой горы. Правда, об этом никто не напоминал ей, но она-то помнила и хотя не раскаивалась, но гордиться ей было нечем. Однако она вздохнула свободнее, огромная тяжесть свалилась с её плеч. Тупик, в котором находилось предприятие, был взорван, — только это... и только это радовало Анну.

— Пойдёмте посмотрим, — сказала она Ветлугину.

— Проходите, проходите, Анна Сергеевна! — вскричал Чулков, бросившись им навстречу.

В это время он чувствовал себя в кабинете Андрея совсем по-хозяйски.

Он осторожно раздвинул людей, толпившихся возле образцов, и, идя боком впереди Анны и Ветлугина, с таким видом подвёл их к столу, что не удивиться тому, что он хотел показать, было уже невозможно. Но Ветлугин и Анна удивились не из вежливости. Они, как и все остальные здесь, были захвачены могуществом, которое являло собой золото, блестевшее из каждого излома руды. Это было сказочное богатство. И это богатство они могли теперь от всего чистого сердца преподнести стране.

18

Красные до черноты, лежали на солнцепёке тяжёлые кисти брусники. От этих тёмных кистей-шишек лбище горы казалось кудрявым.

Анна смотрела на ягоды, раздавленные сапогами тех, кто шёл впереди, осторожно ступала по скользким листочкам, негромко говорила Чулкову:

— Сколько добра зря пропадает! Перебросьте-ка сюда на недельку человек сорок с лесозаготовок! Дайте им норму... ведра два-три.

— Три — много, Анна Сергеевна.

— На такой-то ягоде! Вооружите их совками — больше дадут. Ссыпать можно... в ящики. Зимой вывезем с обратным порожняком. — Анна помолчала, потом сказала доверчиво: — Я, когда была девчонкой, любила ягоды собирать. Меня «кабарожкой» звали на зимовьях. Знаете, коза такая есть — кабарга... Легко я по горам ходила.

Чулков стал рассказывать о своём, но Анна уже не слушала его. Она увидела себя девочкой-подростком. Платок всегда съезжал почему-то с её головы, гладко причёсанной в косу. Андрей любил дёргать её за эту косу Ох, и натрепала же она его однажды за такую грубую шутку! А потом они помирились... Он жил тогда у них только летам, пока в приисковом посёлке не открылась своя средняя школа. Каждую весну, вытянувшийся за время ученья, он вваливался к ним в барак с котомкой. В котомке были потрёпанные учебники — подарок Анне, которая одолевала их в течение года до следующей встречи, — пара белья, застиранного неловкими юношескими руками, да старое одеяло. Появление друга всякий раз казалось влюблённой девочке неожиданно прекрасным.

Анне вспомнилось далёкое осеннее утро. Деревья тонули в слоистой пелене тумана. Расплывчато рыжел над ними огнистый куст солнца, а настоящие кусты, у самой тропинки, мокрые от оседавшей мги, пламенели ярко, свежо, холодно. Мать Анны первая сняла с плеч берестяный короб, обтянутый оленьей шкурой. Они отдыхали: мать, Андрей и Анна. Они ели холодную варёную картошку с огурцами и чёрным хлебом...

Брусника была такая крупная, горы — такие синие. Деревянные пальцы совков покраснели от ягодного сока. Вольный ветер шёл по горам на юго-запад, к Байкалу, он разгонял туман, склонял траву в распадках, играл платком на плечах Анны. Они взбежали вместе с ветром на высокие скалы, Андрей и Анна.

Далеко впереди шумел Байкал, голубо-седой, мощный, дышащий пьяным разгулом.

Анна никогда не видела столько воды. Они посмотрели на шумящее море, друг на друга и поцеловались. Впервые он погладил её тяжёлую косу, Андрей.

Анна взглянула на него. Он шёл совсем близко от неё, но в его прямой спине, в уверенной походке чувствовалось отчуждение и равнодушие. Теперь и в радости он отдалялся от неё.

Анна повернулась к Чулкову, снова заговорила, стараясь отогнать тяжкие мысли:

— Мы ссыпали бруснику в кадки на зимовьях. Это в Баргузинской тайге. Кадки ведер на сорок. Зимой на санях вывозили их. Бывало, выбежишь в кладовку, стукнешь по бочке — ягода несмятая так и покатится, зашумит. Я любила принести её к чаю и облить мёрзлую мёдом... Вы любите с мёдом?

— Люблю, — сказал Чулков. — У нас на Лене тоже этак: осенью целыми артелями ездили по бруснику, с бочками, с ящиками.

Чулков сразу заметил нелады между Анной и Андреем и сам намеренно говорил много, чтобы «не бередить».

19

Около одной канавы Чулков остановился, заложил пальцы рук за узенький ремешок, лукаво подморгнул Андрею.

«Вот мы какие, знай, мол, наших!» — говорило всё его лицо.

Андрей понимающе кивнул и первым вошёл в канаву. Сухо-каменистая, просторная, с устьями шурфов, темневшими на дне её, тянулась она по горе. Именно здесь, в этой простой, свободно открытой канаве, находилось то, что объединило всех пришедших одинаковым волнением. По грубо сделанной лесенке они спустились в шурф. Оруденелая, точно ржавая кварцевая жила, прорвавшая древние граниты, была теперь вскрыта на глубину. В кварце светло блестело густо вкрапленное золото. Местами кварц пророс золотом, как жиром, прямо залился им. Рука человека разрушила породы, и в свежеразломанных кусках руды золото желтело особенно ярко, блестящее, холодное, шероховатое, с крючковатыми краями изломов. Такого золота ни Ветлугин, ни Анна, ни сами разведчики никогда не видели.

— Вот вроде этого было на Королонских приисках по Витиму, — заговорил Чулков, первым нарушая сосредоточенное молчание.

Притихший после всех радостных волнений, он почти с благоговением смотрел на «хитрую» жилу, которая так долго ускользала от него и его товарищей.

— Это ещё у старых промышленников, — продолжал он свои воспоминания. — Только там кварц был уже разрушен, выветрился, рассыпался в песок, и золото можно было просто выбирать. Самородки тараканами в щелях сидели... в скале. Старатели, когда хищничали, крючком их выгребали. Без всякого шума уносили шапками. Богатое золото было, слов нет, а до этого и тому далеко!

— Эх, что бы найти этакую жилу пораньше! — бормотал Ветлугин, рассматривая кусок руды.

Даже радость по поводу открытия не приглушила в нём неприязни и зависти к Андрею.

— Что бы вам денег-то давать нам побольше? — улыбаясь, укорил Андрей.

Как счастлив был бы он теперь, если бы над ним не тяготело предстоящее объяснение с Анной.

— Впору ведь было с подписным листом итти! — продолжал он насмешливо. — А теперь, небось, постараетесь как можно скорее выжить нас отсюда.

— Безусловно, — сказал Ветлугин, снова обозлённый этим нескрываемым торжеством. — Я рад душевно за свои денежки: не зря мы их вколачивали в эту подлую гору.

— Может, на завод развернёмся, — мечтал вслух Уваров, одобрительно блестя на Андрея своими карими, добрыми сейчас глазами: он был благодарен ему за его оправданное деловое упорство. — Как ты думаешь, Анна Сергеевна?

— Теперь можно думать, — сказала Анна. — Золото есть.

— Теперь-то уж оно есть, бессомненно, — подтвердил прямо-таки разнеженный Чулков. — Теперь-то оно от нас никуда не уйдёт. Теперь уже будем гнать да гнать и в глубину и по простиранию. Прослеживать будем. Жила что надо. Ровная, как апельсин!

— Вот уж придумал, — сказала Анна. — Апельсин же круглый...

— А пёс его знает, какой он есть. Слышал я, говорят такое.

Чулков лукавил: он отлично знал, что такое апельсин, но он любил прикинуться закоренелым таёжником, а кроме того, ему хотелось развеселить Анну. Несколько оживлённая богатым открытием, она сразу стала моложе да теперь ещё и смеялась, — значит, всё было как надо: и жила, и золото, и сами они все — хорошие люди.

— Лет через десяток вырастут здесь и апельсины, а яблоки — наверняка, — полушутя сказала ему Анна, когда они вышли из канавы. — Вот взять такой распадок на южном склоне, застеклить его сверху вроде ангара...

— Дорого обойдётся, — с сочувственной улыбкой возразил Ветлугин.

— Дорого? А что нам дорого? Люди у нас есть, золото есть, отчего же садам не быть?

— При здешних снегах никакое застекление не выдержит, а без теплиц ничего не выйдет, — сказал Уваров, с сожалением глянув на суровые хребты вокруг.

Ему тоже хотелось совершить что-нибудь особенно хорошее, радостное и значительное для всех.

— А вот у меня есть один... без всякой теплицы зимой ягодками пользуется, — сказал Чулков и, свернув с дорожки, приподнял корину, упавшую с сухостойного дерева. — Вчера я ещё заприметил, как он хлопочет....

На земле лежала кучками отборная крупная брусника, отдельно — стланниковые орехи и лесные колоски.

— Бурундук? — спросила Анна.

— Он самый, — подтвердил Чулков. — Утром это он вытаскал из норы. Немножко проветрит, просушит и обратно стаскает. Мудрый зверь! Много ли зараз за щеку возьмёт, а глядите, натаскал сколько!

— Я его ограблю немножко... для Маринки.

— Берите, берите! — обрадованно заговорил Чулков. — Орехов у него много. Я уж второй раз его высматриваю. А дочке интересно будет. Бурундук, мол, поклон послал с орехами.

20

Малоприметная дорожка, выбитая конскими копытами среди мхов и камней, вилась то по глухому лесу, то между скал, нагромождённых на открытых склонах. Далеко впереди ехал Андрей, потом Ветлугин, только Анна и Уваров ехали вместе, и всех их, двигавшихся гуськом, стало видно, когда они поднялись на голые просторы нагорья.

«Впору было с подписным листом итти», — припомнила Анна невесёлую шутку Андрея, отыскав взглядом чёрную точку, маячившую на краю каменистой пустыни. Очертаний знакомой фигуры она не различила. Неужели это Андрей один там, впереди?

В это время Хунхуз споткнулся, громко звякнув подковой. Анна натянула поводья. Она держалась в седле непринуждённо, как и три месяца назад, и, казалось, не было оснований тревожиться за неё в пути, но Уваров вдруг спрыгнул со своего коня и, забегая ей вперед, крикнул:

— Стой, Анна Сергеевна! Расковался твой разбойник!

Уваров подошёл к Хунхузу, сильной рукой захватил его ногу, поднял её и снял подкову, заломившуюся в сторону на одном гвозде.

— Может, возьмёшь на счастье? — пошутил он.

— Давай! — сказала Анна. — Я ведь и вправду суеверная. Не очень, а так чуть-чуть. Во всяком случае, все бабьи сплетни-присказки на памяти у меня... заговоры, привораживания, отгадки всякие... Слова-то, Уваров, какие подбирались! У меня бабушка слыла мастерицей зубы заговаривать, кровь останавливала, — продолжала Анна, выждав, когда Уваров сел на свою лошадь и двинулся рядом. — Помню, мне лет десять тогда было, принесли к нам из тайги охотника-медвежатника. Такой статный детина, добрый молодец, о таких только в песнях поют... А медведь поломал его страшно и кудри вместе с кожей спустил ему на лицо. Крови под носилками — целая лужа... а бабка вышла в сенки, глянула да и говорит: «Моё дело — кровь останавливать, а коли она вытекла, я над ней не властна». Он, охотник-то, тут же в сенках и умер.

— Ну? — спросил Уваров, с тревогой поглядывая на Анну.

— Ну, я, девчонка, испугалась, конечно. Ночью у меня озноб сделался и сон пропал. Этот охотник у нас бывал иногда и всегда посмеивался: «Подрастёшь, Анна, — замуж возьму». Дома дразнили меня невестой... И вот лежу я на печке с бабкой — на лавке одна спать побоялась, — сама плачу, дрожу вся. Жалко мне было охотника. Бабка меня с уголька взбрызнула, потом начала слова какие-то чудные наговаривать. И стало мне смешно, засмеялась я сквозь слёзы. А бабка говорит: «Ну, вот, теперь и его душеньке полегче. Не может душа терпеть, когда над её мертвым телом детские слёзы ночью проливаются. Слепнет она — душенька — и дорогу к райскому саду теряет». Интересная была у меня бабка, и так она верила во все эти присказки, что, слушая, не хочешь, да поверишь. Тогда же лечила она меня и от бессонницы своими, особенными словами...

— И действовало? — спросил, улыбаясь, Уваров.

— Ещё как!

— А к чему ты о бабке вспомнила?

— Да вот подкова... Хотя нет, не подкова. Не раз я бабку свою вспоминала в последнее время. Думала... не зря они, наши бабушки, выдумывали всякую всячину. Когда! душа горит... хочется её полечить чем-нибудь... словом таким, за сердце хватающим. Они и верили. Им-то нельзя было не верить. Им-то ничего больше не оставалось. А у нас... — Анна круто осадила коня и повернула его обратно. — Смотри, Илья, — сказала она.

Перед ними, как дно огромной реки, высохшей в незапамятные времена, лежала на глубине заросшая лесами долина ключа Звёздного. Горы, окружавшие долину, отлогие, если смотреть на них снизу, теперь вдруг выросли и теснили её со всех сторон, смыкаясь вдали неровными хребтинами. Стадо допотопных чудовищ, окаменевших среди вечного молчания. Ни жилья, ни дорог. Только на груде камней, на вершине гольца, сиротливо торчала вышка-тренога, поставленная геологами. Анне вспомнился рассказ Андрея о медведе, что три ночи подряд приходил, разламывал и опрокидывал эту вышку, пока её не установили крепко-накрепко.

— «Здесь будет город заложен!» — с шутливой торжественностью провозгласил Уваров, отыскивая глазами знакомый рельеф Долгой горы. — Правда твоя, Анна Сергеевна: то была присказка, а сказка только теперь начинается. Вот проведём сюда шоссе, явятся люди... тысячи людей с машинами, с цветами, с ребятишками. Недаром давеча толковали мы про сады. Будут здесь сады! Не райские, конечно, но такие, где живому человеку отдохнуть можно будет.

— Фабрику поставим! — в тон Уварову откликнулась Анна. — Миллионное строительство развернётся. Ты смотри, какое здесь сочетание природных условий: и лесу строевого непочатый край, и площадь по долине раздольная, и воды вдосталь... А на россыпи шахтовые работы... — Анна умолкла, глядя вниз.

Ей уже виделось, как поднимались из дремучих чащоб шахтовые копры, крыши домов вырастали среди островков бывшего леса, а выше всех вставали над долиной светлые корпуса фабрики. А там вон ляжет широкая лента шоссе. Мощная сеть электрических проводов опояшет горы...

«Ведь всё это Андрей!» — неожиданно подумала Анна, но тут же у неё возникла другая мысль: он уходит от неё!

— Всех переупрямил! — как будто угадав мысли Анны, сказал Уваров. — Я вот смотрю на эту дикую сторонку и думаю: какая жизнь здесь возникнет! Россыпь отработаем в два-три года, потом драги по ней пройдут — и всё, а рудник, да ещё с таким золотом — ведь это же целый переворот в тайге! Может быть, и центр приисковый сюда переведём. Целый жилой район вновь возникнет. Ещё одно белое пятно на карте исчезнет.

Уваров посмотрел на Анну и, заметив выражение беспокойства в её лице, но не совсем угадав его, сказал:

— Я ведь не скрываю, что уговаривал Андрея повременить с этим делом, и даже того не стыжусь, что в последнее время разуверился в нём. Говорить теперь другое — значит, обвинять себя в пакости. А мы просто боялись погнаться за журавлём в небе, у Андрея же в этой погоне вся цель была, весь смысл, и он, как настоящий, убеждённый в своей правоте работник, пошёл напролом и оказался прав. Честь и хвала ему за это!

— Да, конечно! — сказала Анна и отвернулась.

21

Со дня на день Анна откладывала объяснение с Андреем, хотя видела неизбежность разрыва и ненавидела себя за слабохарактерность, за надежду на какой-то лучший выход из своего мучительного положения.

«Надо объясниться! — решительно говорила она себе. — Да, да, надо объясниться. Так дальше нельзя. Это невозможно! Так я превращусь в сварливую бабу, закисну, состарюсь, начну хандрить...»

Она возвращалась с шахты, где устанавливали ленточный транспортёр. Погода стояла бешеная: солнце, жара и ветер, поднимающий вихри пыли.

Ветер забегал Анне навстречу, кружил мусор и жёлтые листики, опавшие с кустарников, перебирал и колебал, как струны, провода на столбах. Провода сдержанно гудели, и от их унылого гудения делалось совсем тоскливо.

Анна вспомнила, как в прошлом году, в это же время, они с Андреем ходили к разведчикам за ближний перевал, как отдыхали под чёрной елочкой и какое бледное небо смотрело на них сквозь нависшие шалашом еловые лапы и голые голубые ветви осинника. Теперь от этого воспоминания хотелось плакать.

Ветер отгибал полу лёгкого пальто Анны, открывал край её шерстяной юбки. Она шла, жмурилась от пыли и всё думала о себе и об Андрее. Вчера он впервые нагрубил Клавдии, и та целый день ходила с красными от слёз глазами.

«Ему тяжело теперь с нами, со мной, — думала Анна, — тяжело, но он молчит. Он хочет, чтобы я сама...»

Нервное озлобление охватило её, и, всё более озлобляясь, она вспомнила, что теперь часто, придя домой с работы, он беспокойно ходит по комнатам, не снимая кепи. Или так же, в кепи, присядет у себя на диване. Он совсем забросил работу над диссертацией, мало ест, просыпаясь по ночам, подолгу лежит без сна, тревожно вздыхая.

«О чём же ему вздыхать? Работа дала блестящие результаты, в сердечных делах счастлив. Значит, только я мешаю... моё присутствие давит его! Хорошо, я всё возьму на себя, — решила Анна с горестной гордостью. — Я отпущу его. Видно, и вправду клетка оказалась тесной».

Было совсем поздно, когда Анна, осмотрев на конном дворе лошадей, пригнанных из Якутска, возвращалась домой. Она шла тихо, опустив голову: она не спешила домой, где ей было тягостно теперь, где нужно было притворяться спокойной перед Мариной и перед теми, кто заходил к ним.

Вдруг словно кто толкнул Анну. Она прижала ладони к груди и остановилась: из переулочка вышли Андрей и Валентина. Они шли, держась за руки, касаясь друг друга плечами. Имя Кирика, произнесенное Валентиною, дошло до сознания Анны, и Анна услышала:

— Обманывать — спаси бог.

У них хватало стыда ещё и говорить об этом! Они могут вышучивать!..

Анне хотелось догнать их, наговорить им злых, горячих слов, но она продолжала стоять с полуоткрытым от удушья ртом.

«Я увижу, как они будут целоваться, — эта мысль сорвала Анну с места. — Тогда я скажу им... Я всё им выскажу!..»

Но, чтобы увидеть, надо было итти тихо, надо было прислушиваться, а кровь звенела в ушах Анны, и туман застилал ей глаза. Она не умела подсматривать. Вместо того, чтобы осторожно приблизиться к ним, она, отвернув лицо, точно стыдилась взглянуть, обогнала их.

— Какая я несчастная! Какая несчастная! — повторяла она, вся дрожа.

Всё тем же быстрым шагом, не разбирая дороги, Анна прошла мимо домов засыпающего посёлка, мимо шахтовых отвалов, где чернели повсюду провалы ям и канав, и казалось, ни один камень не ворохнулся под её ногой. Она опомнилась далеко в лесу.

Глухо шептал в чаще затаившийся ночной ветер. Сквозь высокие стволы деревьев, прямые и чёрные, зябко дрожали звёзды: по-осеннему тёмное небо прижималось к самой земле. Анна тоже легла на землю, припала лицом к траве.

Плакать бы, рыдая во весь голос! Кричать... кричать так, чтобы остановилось сердце! Кричать и плакать! Любой крик заглохнет здесь, как крик птицы, схваченной зверем. Но Анна только простонала:

— Да за что же? За что мне такое? — и, ощутив живую теплоту своей подвернувшейся руки, с ожесточением вцепилась в неё зубами.

Боль привела ее в себя...

Потом Анна услышала таинственный звон. Он вошел в её сознание, пленительно-нежный, успокаивающий, как тихая музыка. Она приподнялась, придерживая рукой развившуюся тяжёлую косу. Прислушалась. Земля баюкала её: где-то пробиралась, журчала вода.

Анне захотелось пить. Она поднялась и побрела, прислушиваясь к голосу ручья, то замирающему, то возникающему вновь в темноте ночи.

Она не сразу разглядела контур высокой горы, возникшей над каменистой поляной. Только серебрилась в густой синеве неба линия крутого края, на который щедро и бесконечно лился поток Млечного пути. И уже нельзя было понять, в небе ли, на земле ли звенело всё зовом бегущего потока.

Пройдя ещё немного, Анна опустилась на колени. В узкой щели между камнями засверкала чёрная струя воды. Анна потянулась к ней руками, зачерпнула полные пригоршни... и как будто не воду, а звёздный блеск, обжигающий холодом, подняла она на ладонях...

22

Андрей встретил её очень встревоженный, и она сразу поняла, что они с Валентиной не заметили её, когда шли вместе.

— Где ты была? Я звонил всюду...

— Ты... беспокоился?

Он ответил хмуро:

— Маринке что-то нездоровится. Я пришёл, а она... Она еще не спала.

— А где ты был? — опросила Анна, не глядя на него.

— Я был у себя... в кабинете, — сказал Андрей сухо.

Он взял с этажерки пару книг, словарь и направился было к двери.

Анна как вошла — в чёрном берете, в пальто с прилипшими иголками хвои — так и стояла у стола, не раздеваясь, не вынимая рук из карманов. Сейчас Андрей выйдет из комнаты, засядет у себя и будет до рассвета перелистывать страницы, скрипеть пером или сидеть неподвижно, изредка прерывая тишину неровными вздохами, а завтра она опять не сможет начать разговор... Снова молчать, терзаться, может быть, подсматривать. Нет! Сейчас же!

— Андрей!

Он быстро обернулся.

— Андрей, мне нужно поговорить с тобою.

Он посмотрел на неё, на свои книги и подошёл к ней, неловко улыбаясь:

— Что ты хочешь сказать?

От этих слов, от его жалкой улыбки гнев Анны остыл.

— Я не могу больше так жить, — прошептала она с кроткой растерянностью. — Я не могу так!

Андрей стоял перед ней, прямой, снова суровый, смотрел в сторону, машинально тасовал в руках тяжёлые томики книг.

— Погоди, не шурши! — сказала Анна нетерпеливо и, забывшись, положила ладонь на его горячую руку.

Одна из книг выскользнула, с шумом упала на пол. Оба вздрогнули.

— Чего ты от меня хочешь?

— Я хочу, чтобы ты сказал мне всё прямо. Всё как есть, — проговорила Анна, стараясь унять дрожь в голосе.

— Мне кажется, я ничего не скрываю, — ответил Андрей.

— Неправда! — вскричала Анна, сразу охваченная гневом. — Ты унижаешь себя и нас обоих своею... своею трусостью! Если ты любишь её больше, иди к ней! Я не держу тебя... — Анна тяжело оперлась рукой о край стола. Она боялась снова упасть, боялась вызвать жалость к себе. — Я опять чуть не стала подсматривать сегодня... — сказала она подавленно. — Это мерзко... Ты вовсе не был в кабинете. Ты ходил к ней...

— Да, я ходил к ней.

С минуту Анна молчала, потрясённая. Даже после сообщения Кирика в ней ещё жила затаённая надежда, что Кирик ошибся, что всё как-нибудь обойдётся по-хорошему. Даже, увидев Валентину и Андрея вместе, она ещё не совсем поверила в своё несчастье. Теперь всё рухнуло, и она сказала почти спокойно:

— Нам надо расстаться.

— Ну, что же... — сказал Андрей и побледнел. — Расстанемся.

— Немедленно.

— Когда захочешь.

— Когда захочешь! — повторила Анна запальчиво. — Не я, а ты этого хочешь!

Андрей наклонился, поднял книгу, спросил:

— Значит, мне надо уходить?

— Пожалуйста...

«Да неужели это уже конец?» — с ужасом подумал он и вслух проговорил растерянно:

— А как же с Маринкой? Разве нельзя жить вместе хотя бы ради неё?.. Хотя бы условно?

— К чему?! — возразила Анна холодно. — Мы ведь не обыватели, заключившие брачную сделку по расчёту. Зачем нам какие-то условности? Жить без любви, без уважения друг к другу!.. Ради чего? Существовать в роли снисходительной жены я не смогу. Терпеть или... ссориться... Только калечить детей. Маринку! — поспешно договорила она, огромным усилием подавляя желание сказать ему о своей беременности. — Полюбил другую... дал волю чувству... Ну, что же! Жестоко... Очень жестоко... Но лучше уж так... по-честному.

Андрей хотел что-то сказать и не смог, и вышел из комнаты неровным шагом.

23

Теперь уже никакой надежды не было. Теперь уже всё было ясно. Теперь полагалось переживать: побороть в себе чувства к недостойному человеку и взяться за работу. Существовал ли такой рецепт при сердечных болезнях, нет ли, но что-то вроде этого представлялось Анне.

Горькая ирония над собой, остро покалывая, точно пришпоривая, помогла ей несколько прийти в себя, снять пальто; она даже умылась, но когда вошла в свою рабочую комнату и села к письменному столу, силы вовсе покинули её.

«Что я ему сделала?! — вырвался у неё душевный крик. — За что он так безжалостно расправляется со мной? А надо выдержать... — Глаза Анны выразили тоску загнанного, смертельно измученного животного. — Пережить надо! Вот смог же пережить своё горе Уваров! Неужели я слабее? Но как глухо мне... будто навалили на меня мешки с золой... тяжко, и задыхаюсь! Ничего, Андрей Никитич, я еще встану, я еще стряхну с себя эту пыль».

Анна болезненно усмехнулась, опустила на руки отяжелевшую голову. Сколько бессонных ночей! Сухие глаза не смыкаются, в них точно песок. А по утрам упадок сил. Приходить в контору и, сцепив зубы, усаживать себя за стол, заставлять заниматься делами.

«Как у меня всё дрожит внутри! — думала Анна, прислушиваясь к себе. — Такая пустота в груди и боль такая! Гейне говорил, что при зубной боли в сердце помогает «свинцовая пломба»... «Свинцовая пломба» помогла бы и мне, несомненно. Но как бы это было дико! Мать, беременная женщина — стреляет в себя... Нехорошо. Ах, нехорошо!

Анна переменила положение рук, но взгляд её под мерцающей тенью отяжелевших ресниц остался неподвижным. Ей точно в бреду представилось, как она ходила на-днях в баню. Тяжёлые мысли её были тогда отвлечены видом молодой матери, которая мылась с ребёнком напротив. Ребёнок, мальчик, толстенький, с пухлой, вздёрнутой кверху губкой, спокойно сидел в тазу и поливал на себя из зелёного стаканчика. Приятно ему это было очень, но всё удовольствие его выражалось только в улыбчивом блеске глаз, а губкой он шевелил задумчиво, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. И ещё там была такая же чудная толстушка-девчонка, которая так же сидела в тазике, и, пока ее мать тёрла и скребла ногтями свои намыленные космы, — пока мать не видела, девчонка наклонялась, ртом пила воду из таза. Каждый раз, проделав это, она радостно всплескивала ладошками, брыкала в воде ногами и, явно довольная собой, с торжеством осматривалась. Глядя на этих детей, Анна думала тогда о своём будущем ребёнке, и ей становилось легче на душе, а сейчас она подумала что у тех детей есть отцы, что они не брошенные...

Она поднялась и начала метаться по комнате.

«Это какие-то жестокие приступы, точно родовые схватки. Но так родиться может только... ненависть. Я бы не хотела зла. Я хочу только хоть на минутку успокоиться. Вот как он истолковал мою помощь денежную... Видно, правду говорил Ветлугин: когда возникает физическое влечение, оно одевает свой предмет в самые лучшие украшения, а охладев, стараются раздеть донага, рассеять все иллюзии... Это чтобы оправдаться, чтобы не стыдно было за себя. Тогда как ни повернись — во всём плох. А я не хочу, не хочу, чтобы меня опошлили ради собственного оправдания».

Анна взяла портфель, порывисто открыла его, вытащила бумаги... Но где почерпнуть живого внимания и сообразительности ей, полумёртвой от горя? Перебирая деловые бумаги, она думала об Андрее, о себе, о Маринке... Ах, Маринка!

Анна прошла в спальню. Тяжело ей стало заходить в эту комнату! После сообщения Кирика, после того как Андрей застиг её у своего письменного стола, они не спали вместе, но Анна не могла забыть, как радостно засыпала она на руке Андрея и как счастлива бывала, когда он, просыпаясь рядом с ней, с мальчишеской сонной, блаженной улыбкой обнимал её. Какой особенной чистотой, какой любовностью были проникнуты все их отношения! И часто, даже во сне, Анне было жаль отнять свою голову с его руки. И вот всё исчезло! Совершилось то, чего с ужасом ожидала Анна все эти дни... И не было исхода и никакой надежды на облегчение.

— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.

Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головёнкой. Анна прижалась губами к её виску. Такие пушистые волосики! Детёныш был ещё совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.

«Болеет она, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребёнка. — А мы со своими делами забросили её!»

Горестный стон чуть не вырвался у Анны. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни. Она метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась на ковёр у дивана, уронила в ладони голову, сотрясаясь всем телом от сдавленно-глухих, бесслёзных рыданий.

24

Эти рыдания без слёз, не принесшие Анне облегчения, вызвали у неё такую усталость, что она уснула тут же, прислонясь к дивану плечом и затылком; одна рука её, согнутая в локте, была неловко подвёрнута, другая бессильно свисала вдоль туловища, касаясь пальцами пола. В этой позе пьяного от усталости человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом, Анна проспала часа два.

Пробуждение было мучительно. Сидя на полу, она с трудом вытянула, распрямила ноги, долго растирала онемевшую руку; в голове у неё гудело, болел затылок, даже вся кожа головы. Анна пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.

Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позёвывала проснувшаяся Клавдия.

— Что с Мариной? — спросила Анна, включая свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит её. Я вернусь домой к двенадцати. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки её полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими прямыми бёдрами. — Я не буду завтракать.

У вешалки Анна натянула суконные брюки, сапожки, надела тёплую куртку, шапочку-папаху и, заправляя её резинку под узел волос, вышла из дома. Холодный воздух освежил её открытый лоб и щёки (Анна сразу вспомнила, что забыла умыться). Но тут же по спине её потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца, на досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна сильно вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.

— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.

Внизу она замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склёпывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или сразу проехать на лесозаготовки?

В голове у неё всё мутилось, ноги подкашивались. Она хотела бы залечь в тёмном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.

Впервые Анна почувствовала всю тяжесть своих обязанностей. У неё разрывалась душа от огромного горя, а она должна была думать о том, чем заняты были окружавшие её люди.

Никто из этих людей не думал о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали её деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день её жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.

Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и осёдлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, ещё сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на яркобелые от инея былинки просыпанного ночью сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладело ею. Поёживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.

Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли её, — казалось, сквозь неё проглядывало самое небо.

— Так тебе и надо! — прошептала Анна и остановила лошадь над перевалом.

Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на всё неподвижно застывшим взглядом.

— Так тебе и надо! — громко сказал ей кто-то.

Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?

25

Анна оставила лошадь у барака и пошла по делянкам. Тонкое серебро инея уже оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, и падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки высокого лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; вздыхала, выпрямлялась, согретая, мокрая до корней трава на крутосклоне, и, как слёзы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал, томился и в мощной своей скорби томил ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.

Здесь всё было огромно: и деревья, и очищенные от коры брёвна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы — громкоголосые мужики.

Вместе с десятником Анна поднялась на вершину водораздела, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.

— На Вишере она здорово помогла нам, — оживлённо говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.

Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали прямо на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.

Лесники пили чёрный, как дёготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.

— Чать пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.

Он налил ей большую кружку, подвинул большую миску с сахаром.

Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нём. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо чёрными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.

Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:

— Тпру, ты, холера, урюк солёный!

Ковба смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде жёлтые зубы, сплошные и крупные.

Потом он встал, ушёл куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить.

— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.

Он положил сено на землю, но ещё помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.

— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и давешнее угощение — всё просто-напросто является его заискиванием перед ней.

— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.

— Знамо, нужно, — попрежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай какой был... Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело такое! Птица красивая. Помехи здесь от неё никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал... Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит. Куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идёт: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи!» мол. И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нём. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит... Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза — как угли. Про нас думать забыл. Глядим, рванулся ещё и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он всё выше и выше и пошёл отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слёз она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то какое бывает, Анна Сергеевна, — закончил Ковба и, глянув на понуренную голову Анны, добавил ещё внушительнее: — Птица, а гляди чего... Не сдаётся — да и всё тебе!

Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломания Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, чёрный как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже не чуткие пальцы.

С минуту он сидел молча, поглядывая на всех, потом сказал что-то Расейскому. Сиповатым, но задушевным и мягким голосом вывел он слова песни:

Среди долины ровные,

на гладкой высоте...

и разом подхватили её остальные, и песня взметнулась, как пламя, обжигая душу:

Растёт цветёт высокий дуб

в могучей высоте.

Высокий дуб, развесистый,

один у всех в глазах. —

тосковал Ковба, и снова, но уже сдержанно и бережно поднимали песню полтора десятка мужских голосов:

Один, один бедняжечка,

как рекрут на часах.

«Ах ты, леший косматый! — любовно думала Анна, с трудом удерживаясь от слёз. — Такое сумел разгадать!»

А глаза её всё-таки отсырели, и уж сквозь дымку видела она Ковбу, как он пел, глядя в огонь, охватив колено заскорузлыми руками:

Взойдёт ли красно солнышко,

кого принять под тень?

И мощно и горестно гремел слаженный хор:

Ударит непогодушка,

кто станет защищать?

Нет, потекли всё-таки по лицу Анны горячие слёзы, и она уже не стеснялась их. И по тому, как еще сердечнее зазвучали голоса лесных людей, по тому, как ещё теснее, неясным но единым движением сдвинулись они вокруг, Анна поняла, что они все и всё знали, как знал Ковба, и так же, как он, любили и жалели ее. И ещё она поняла, как нужна была она этим людям, как много должна была сделать для них, — и заплакала ещё сильнее, точно таяла в её груди ледяная, душевная её глыба. А песня гремела всё сильнее, и всё хорошели, разгораясь, лица певцов.

26

— Мы сказали себе: мы это выполним. И подготовительные работы на руднике были выполнены в кратчайший срок. Это сделали золотые руки и золотые сердца наших рабочих — крепильщиков, забойщиков, проходчиков передовых...

Андрей находился здесь, в большом зале клуба, переполненном по случаю производственного совещания, и с волнением слушал заключительные слова Анны. Она стояла на сцене, вся разгоревшись в своём воодушевлении, и её грудной голос, колеблемый полнотой звука, задевал самые лучшие чувства тех, что собрались в зале.

— С каких это пор сердца бывших старателей стали принимать любовное участие в работе, не манящей исканием золотого фарта? С каких это пор забойщик из старых хищников стал заглядывать к табелисту, будто бы между прочим выспрашивая о нормах выработки забойщика-комсомольца?.. С тех пор, как он почувствовал себя ответственным за участок своей шахты перед всей страной. И тогда в нём проснулась гордость за себя и стремление к творчеству. Могучая сила творчества, пробуждённая в народе, поставила на одни духовный уровень инженера Ветлугина и забойщика Никанора Чернова, нашего главного механика и слесаря товарища Ивашкина...

Андрей всмотрелся в далёкое от него лицо Анны, потом посмотрел на соседей по скамьям. Зал, набитый народом, казалось, не дышал, захваченный простыми словами женщины-директора, которая вкладывала в них горячую силу собственного убеждения. Старатели, шахтеры, забойщики, бурильщики с рудника, мастера смен и инженеры слушали её выступление как песню о своём рабочем мастерстве. И взлёты и падения свои переживали они в фактах, в цифрах, в живых цифрах, задевавших всех за живое, когда весь зал то вздыхал, то притаивался, блестя сотнями глаз.

«А Никанор Чернов, пожалуй, и выше Ветлугина», — успел подумать Андрей.

— Рабочий Никанор Чернов поверил в свои творческие способности, — продолжала, как бы отвечая ему, Анна с трибуны, — но он не останавливается на своих успехах. Он настоящий новатор: он идёт всё дальше. Он перестраивает в забое своё звено, он по-новому ставит работу с буром-перфоратором и даёт двести сорок процентов нормы, потом переходит на два станка, на три и, наконец, на четыре. Норма выработки у него доходит до тысячи процентов, заработок его выше, чем у инженеров, мы создаём ему наилучшие бытовые условия. Кажется, человек-работник сделал и получил всё, что мог. Но на-днях он вносит опять техническое предложение по устройству перфоратора, и наши специалисты должны были признать и принять его. Так растёт в работе человек!..

— Растёт, ядрёна-зелёна! — одобрительно ругнулся вполголоса, сам того не замечая, сосед Андрея — организатор крупнейшей старательской артели.

Сидел этот старатель, кинув неловкие в праздности жилистые руки на наколенники болотных сапог, и кивал Анне бритым подбородком, и притопывал каблуком, и осматривался победно по сторонам: «Вот, мол, какие мы!» Артель его шла первой из передовых по всем линиям, и как было не ликовать его только что растревоженной душе!

— И ещё мы сильны тем, что нет у нас отсиживания в своей норе, загороженной от всего белого света заботами о накоплении. У нас личное благополучие целиком зависит от общественного процветания, а отсюда рождается коллективизм — качество народа, который строит для себя будущее. Отсюда, наряду со своим трудовым вкладом и заботой о народной, общей собственности, рождается забота о товарище по труду. Чтобы не только жил он и выполнял норму, но чтобы не остался одиноким и в личной беде, чтобы и у него поскорее стала душа на место. И это делает наш рабочий коллектив несокрушимым.

Тут в голосе Анны прозвучало что-то такое, что взорвало весь зал бурей аплодисментов, а Андрея заставило не раз прокашляться от неожиданного удушья: встал поперёк его горла непослушный комок.

27

Многие, аплодируя, встали. Со всех сторон обращались к Анне оживлённые лица.

Она стояла за трибуной, укладывая в папку свои бумаги. Лёгкая испарина проступила на её висках. После усилия, которое она сделала над собой, чтобы собраться с мыслями, чтобы овладеть общим вниманием, после пережитого нервного подъёма она с трудом держалась на ногах. Она передала людям то, чем горела сама, зажгла их и теперь испытывала усталость и какое-то грустное облегчение. Сердечная боль, угнетавшая её непрерывно эти дни, отпустила её.

«Оживать начинаю, — думала она, вспоминая рассказ Ковбы о ястребе. — Может, и упал потом, может, и погиб, а вот справился всё-таки и полетел».

И в это время ещё один листок бумаги, свёрнутый угольником, прошёл через зал из рук в руки, переполохнул рампу и лёг на трибуну. Анна, уже с папкой подмышкой, рассеянно взяла его и, на ходу развёртывая, направилась за кулисы...

«Да, это здорово получается, — подумал Андрей, припоминая сказанное Анной. — Впервые за последнее полугодие перевыполнена месячная программа, и, конечно, они наверстают теперь всё упущенное. Как сразу сказалась отработка рудника широкими камерами!»

Общее приподнятое настроение захватило и его. Но почему Анна уклонилась от вопроса о разведке? Конечно, это не годовой отчёт, но кое-что она могла сказать и о разведчиках. Мысль, что Анне просто тяжело упомянуть о нём, пришла было Андрею, но ему казалось, что Анна вся погружена в дела производства и, пожалуй, больше заинтересована ими, чем своими собственными. Разве можно было предположить, когда она делала доклад, что лишь несколько дней назад она сказала самому близкому человеку: «Нам надо расстаться»?

«Неужели ей так легко расстаться со мной? Не плакала! — подумал ещё Андрей, и всё лучшее, что он пережил с нею, предстало перед ним. — Неужели она не сожалеет об этом?»

Он поднялся и начал шарить по карманам, ему захотелось курить. Все уже вышли, торопясь использовать перерыв, и Андрей, поколебавшись, направился не в переполненное фойе, а за сцену.

— Полно, Анна Сергеевна, не надо так расстраиваться. Зачем убивать себя? — услышал он совсем рядом, за кулисами, голос Ветлугина и невольно притаился в тени.

Сквозь разодранную декорацию он увидел сидевших на скамье Ветлугина и Анну.

Анна сидела, закрыв глаза, откинувшись головой на картонную стену; руки её лежавшие на коленях вверх ладонями, выражали беспомощную растерянность.

— Стоит ли обращать внимание на глупую, злую записку? — продолжал Ветлугин. — Валентина Ивановна — не авантюристка, не тёмная личность. И все это знают..

— Вы особенно, — тихо вставила Анна, и выражение слабой, тонкой и ласковой иронии оживило её черты. — Меня не то поразило, что там написал мне какой-то дуралей, и не со зла написал, а по доброму расположению. Поразило меня то, что все уже знают о нашем разрыве. Значит, это действительно совершилось. Мне сочувствуют...

Анна выпрямилась, провела рукой по волосам, влажный блик света заблестел на её гладком зачёсе, и Андрей увидел, что голова у неё мокрая и воротник блузки тоже.

— Вы уж постарались, чуть не целый ушат на меня вылили, — виновато усмехаясь, сказала Анна Ветлугину. — Я рада, что никто не видел, когда мне стало нехорошо. Это всё-таки от переутомления... Я же совсем не отдыхала это время. И то своё личное, сказалось, разумеется.

— Да, нам обоим грустно, — проговорил Ветлугин. — Но что же делать? Я много передумал за это время и понял: надо отойти! — Он облокотился на колени, сжал большими руками черноволосую голову; похоже было, что он заплакал. — Вам ещё тяжелее, — глухо заговорил он после продолжительного молчания. — У вас ребёнок. Я не говорю о материальном положении, в этом вы сильнее любого мужчины, но ребёнок... будет скучать об отце.

— Нет, для меня лучше то, что я имею ребёнка, — сказала Анна просто.

28

Анна подошла к будке землесоса, взглянула на молоденькую мотористку, румяную в своём лиловом байковом платке. Из-под платка смешно торчала короткая коса. Маленькими, по-детски пухлыми руками девушка — дочь одного из старателей — регулировала работу мотора.

Сколько таких пришло на горные работы за последнее время! И таких вот, как эта толстощёкая крепышка, и таких, румянец которых давно растаял, сбежав по морщинам. Что думает она, эта девочка? Она, наверно, радуется своей власти над умным уродом, запустившим железный хобот в кипящую грязь. Он втягивает эту грязь, пыхтя и хлопая, по тысяче кубометров в сутки, но все новая сбегает к нему от высоких обрывов забоя, обрушиваемых жемчужно-белыми струями двух мощных мониторов. Будка землесоса дрожит над водой, сотрясаемая работой мотора, но девушка привыкла к этому шуму, чудовище покорно и послушно ей, и грязные её рукавички спокойно лежат у его чугунных лап на чисто вымытом полу. Сегодня она мотористка, завтра она будет техником, потом — инженером. Она счастливее Кирика, уехавшего всё-таки на «медицинские» курсы: она раза в три моложе его.

* * *

Анна отходит от будки и по узкой дорожке, покрытой грязью, пробирается к руднику.

Она идёт и думает о том, как было бы хорошо заменить насосами тракторы на всех гидравликах управления. Один насос заменяет работу двенадцати тракторов-газогенераторов. Одна девушка заменит четырёх трактористов, и нет постоянных поломок и простоев.

— Это очень выгодно. Это нам здорово помогло.

Кто это так говорил ей? Анна вспомнила десятника-бурята, старика Ковбу, песню в лесу и свои слёзы, вызванные этой песней и неожиданно найденным сочувствием. Анна шла и пытливо смотрела на всех, кто попадался ей на пути. Она старалась проникнуть в их мысли, что бы лучше понять, чем живут и дышат все эти разные, не похожие друг на друга люди.

Мальчишка проскакал по отвалам, размахивая рогаткой. Ему хочется запустить камнем в сидящую на проводе яркорыжую сойку, но в камне светло блеснула слюда, и он замешкал, рассматривая камень. Он кладёт его в карман, он обшаривает отвал со страстью будущего геолога.

Старатель-завальщик с гидровашгерта торопится домой. Он только что сменился. Он устал. Застарелый ревматизм гонит его на отдых, но он увидел свежую газетку подмышкой встреченного инвалида-сторожа. Он расспрашивает о новостях. Сторож не спешит: его работа начинается ночью. Оба останавливаются, закуривают, и начинается разговор.

Прошёл рослый красавец-военный в простой, но опрятной шинели. Это фельдъегерь. Это он провозит по тайге золото и срочную почту. В мороз и в метель. У него бархатные брови, свежее лицо его горит молодым румянцем. Он избалован взглядами девушек и даже на Анну смотрит победительно-нежно. Но вот мальчик лет пяти идёт за матерью, прижимая к груди буханку хлеба обеими ручками. Он не может перебраться через грязную рытвину, лицо его плаксиво морщится, а руки матери заняты грудным ребёнком и корзиной. И фельдъегерь направляется к нему, пачкая грязью свои сверкающие сапоги.

— А ну, держи крепче буханку, — говорит он деловито.

Анна уже далеко, но она слышит и понимает всё, что творится за её спиной.

Это такие разные люди, но в каждом из них Анна узнавала себя. Разве это не она перенесла через грязь мальчика с булкой? Ладони её ещё ощущают теплоту и тяжесть его маленького тела. Она тоже остановила бы незнакомого человека со свежей газетой. Она тоже расспросила бы его...

Вместе с группой шахтёров Анна привычно вошла в железную клеть, но неожиданное ощущение тошноты возникло у неё сразу при стремительном падении вниз.

«Можно ли добровольно ухнуть в пропасть... вот так, совсем... — спрашивала себя она, ощущая нарастающий звон в ушах, и прижимала руки к груди, чтобы утишить, унять поднимавшуюся тошноту. — Ну разве тебе хочется, чтобы лопнул канат и клеть пошла ещё быстрее?»

По узкой щели ходка Анна почти проползла вверх в камеру, освещая путь шахтёрской лампой, и поднялась, осматриваясь. Вот она перед ней, её «десятина».

Только что была произведена отпалка, электрическая лампа не горела, и углы огромного подземелья тонули во мраке. Багровый в серой пыли свет ручного фонаря, оставленного пальщиком, не разгонял сумрака даже в центре, где угловато изломанные серые глыбы, опускаясь постепенно на всей площади камеры, образовали воронку — адский котёл. Хаос камня, мрачные тени, багровый в густой пыли свет невидимого фонаря говорили сердцу о вечности этого камня, о мгновенном сгорании маленькой человеческой жизни. И сердце сжималось тоской под низко нависшим суровым каменным потолком.

Только сделав над собой усилие, Анна вернулась к действительности. И тут же она увидела тёмные фигуры горняков, возникшие из мрака, где скрывался другой ходок.

Люди внесли с собой свет и оживление. Перерыв кончился. Начались обследование забоев и очистка отпаленной породы. И все сразу приняло другой вид и смысл: перед Анной был уже просто рабочий цех, отсюда начиналось движение золота. И какие люди, сильные, смелые, работали в этом цехе!

Оглушаемая треском перфораторов, Анна подошла к бурильщику Никанору Чернову, который опять дал вчера тысячу процентов нормы, — выбеленному, как мельник, пылью, рвущейся из-под его буров, громко заговорила с ним. И в нём она снова искала и находила свои черты.

Надтреснутая глыба висела над самой головой бурильщика. Анна взяла обушок, постучала по кровле. Звук получился глухой, надёжный. Анна не хотела обидеть сменного смотрителя своим недоверием, не хотела обрушить эту глыбу на свою голову и на голову чудесного человека Никанора Чернова, зорко следившего за своими четырьмя станками-телескопами. Просто она привыкла проверять даже то, в чём была уверена.

— Не бунит! — весело крикнул Анне Никанор Чернов, покосив глазом на трещину в потолке.

— Нет, не бунит! — крикнула Анна.

— Не обрушится!

— Нет, не обрушится!

Гул перфораторов заглушал их сильные голоса.

Анна представила могучее медленное движение каменной массы под своими ногами, представила гул моторов, грохот бегунов на фабрике, плавный шелест и шорох транспортёрных лент; звон воды, идущей по трубам гидравлик. Разве всё это не звучало как героическая симфония? Разве труд не создаёт музыку? И разве она, Анна, не познала радость такого труда? Здесь, в мрачном подземелье, рождалась песня. Она зашумела снова над головой Анны.

Но теперь эта песня-воспоминание взволновала Анну по-иному: она почувствовала себя снова гордой, снова богатой тем тяготением к жизни, к людям, каким она владела только в дни ранней молодости.

29

После доклада Анны на совещании и подслушанного нечаянно её разговора с Ветлугиным Андрей несколько дней ходил как угорелый. Смутные сожаления давили его, и он был то груб и рассеян с людьми, то как будто стыдился смотреть на окружающих.

— А я так люблю тебя, что мне никого не стыдно, — с упрёком сказала ему Валентина при очередном свидании. — Всё равно, все ведь знают. Сколько людей приехало вместе с нами! Отчего же ты не стыдился на пароходе? — И снова ревность к Анне прорывалась в ней. Она была слишком непосредственна, чтобы скрывать свои чувства.

— Анна имеет больше прав сердиться... — начал было Андрей, но не досказал того, что, имея эти права, Анна отпускает его.

— Если ты признаешь её права, то зачем же ходишь на свидания с другой женщиной? — спросила Валентина более надменно, чем зло, задетая за живое.

Она совсем забыла, что до сближения с Андреем ничего не искала, кроме его любви. Теперь он нужен был ей весь, безраздельно. Задерживаясь в больнице после работы, она занималась для виду чтением книг в комнате отдыха — ждала условного звонка. Но так она волновалась, сгорая в ожидании, что и больные и обслуживающий персонал старались не смотреть на неё, а если кто взглядывал, то не вдруг отводил глаза: такой свет чувства пронизывал всё её лицо. Иногда это лицо, после долгого ожидания, хмурилось, бледнело, гневное страдание сказывалось на нём невольно сообщаясь сочувствием тому, кто наблюдал за его выражением.

— Ты пойми, как унизительно для меня жить так! — страстно говорила она Андрею, сидя возле него в лесном шалаше под навесом еловых ветвей. — То дождь, то тебе некогда, то семья тебя задерживает, а я всё одна и одна. Вот сегодня выходной. Я всё утро промоталась в больнице, потом няня Максимовна мне говорит, грубо так: «Идите уж домой — не майтесь. Ежели позвонит, я приду скажу». — Голос Валентины задрожал. — Ведь эта женщина осуждала меня, а даже и ей жалко меня стало!

— Не торопи меня... — сказал Андрей.

Валентина вдруг рассмеялась тем светлым смехом, каким смеялась она только в лучшие свои минуты.

— Хорошо, не буду торопить, пусть тебя зима поторопит. Не поджидать же мне тебя в двухметровом снегу!

30

Рано утром Маринка нечаянно звякнула решёткой своей кровати. Проснувшись от этого звука, Анна, ещё полусонная, увидела, как деловито выбиралась её дочь из кроватки, придерживая мешавшую ей рубашонку. В полутьме Маринка казалась особенно маленькой в своей длинной рубашонке, с растрёпанными белыми вихрами.

Она подошла к постели матери, постояла в нерешительности, потом осторожно приподняла край одеяла и смешно, как котёнок, полезла под него. Она сначала пригрела бочок, затем повернулась и обвила ручонкой шею Анны. Анна всё молчала, только губы её, не видимые Маринке, морщились в улыбке.

— А меня никто не любит, — как будто ни к кому не обращаясь, тихонько сказала Маринка.

Анна опять промолчала.

— А кушать мне не дают, — пропела Маринка уже громче и, отодвигаясь на подушке, засматривая в лицо матери, добавила: — Мы вчера не ужинали, наверно.

— А что, — смеясь, спросила Анна, — вы уже кушать захотели?

— Я не помню, когда мы ужинали...

— Понятно. Ты, правда, что-то похудела и горячая... Почему ты такая горячая? Наверно, опять босиком бегала? А доктор что сказал?

— Он сказал, чтобы я показала ему язык. Я показала. Это можно, раз он сам попросил.

— Ах ты, дипломат! — сказала Анна укоризненно и тут же вспомнила слова Ветлугина и то, что Маринка уже перестала мучить её разговорами об отце.

Она как будто поняла что-то и даже стесняется шалить, когда они изредка собираются в комнате все трое. Подумав об этом, Анна впервые почувствовала тягостное недоумение от того, что Андрей ещё медлил с уходом. В самом деле, почему он медлит, когда всё уже решено?

В конторе Анну ожидала обычная деловая горячка — разговоры по телефону, срочные бумаги, посетители сразу обрушились на неё и овладели ею. И она расцвела, разговаривая, распоряжаясь, всё и всех подгоняя. Это она, Анна, давала общий тон работе, зная силу и слабость каждого отдельного участка, и сегодня этот тон поднялся на небывалую высоту.

«Да, я, кажется, удержалась, — сказала она себе, когда выдалась свободная минутка. — Вот моя рука на телефоне, какая хорошая, сильная рука! Вот радиограммы об отпуске дополнительных средств, о представлении смет и проектов на Долгую гору. Как много денег получим мы теперь — и как быстро! Прежде всего нужно распорядиться об отправке полутора тысяч рабочих на Звёздный. Какая же я умница, если мне дано решить и этот вопрос и участь этих людей! За ними потянутся семьи. Целый городок опять строить надо. Нет, всё-таки счастливая ты, Анна Лаврентьева! И дети у тебя будут такие же. Милые мои ребятишки! — и она рассмеялась. — Вот как нахваливает себя солидный директор!»

Анна подняла смеющиеся глаза на вновь вошедших людей, и даже то, что среди них был Андрей Подосёнов, не омрачило её настроения: что же, теперь и он должен чувствовать себя счастливым! Эти люди внесли в кабинет ещё большее оживление, особенно когда новый управляющий нового «Звёздного» прииска сразу поставил вопрос об организации яслей.

— Позвольте, — весело запротестовала Анна. — В первую очередь надо отправить рабочих, а семьи потом. Мы же не можем охватить всё сразу!

— И, тем не менее, придётся охватить, — сказал Уваров. — Горняк пошёл особенный, товарищ директор. Раньше в первую очередь отправлялся на новые прииски спирт, а теперь... — Уваров замялся и, смеясь, закончил: — А теперь и спирт и детские соски.

— Много женщин? — спросила Анна.

— Все механизмы будут обслуживаться женщинами. Это даст около пятисот рабочих дополнительно.

— Ну, что же, чудесно! — сказала Анна, легко вздохнув. — Начнём на новом месте, с благословения Уварова, сразу по-настоящему, с яслями и ребятишками. — Она повернулась к Андрею и, спокойно глянув в его растерянно вспыхнувшие глаза, проговорила с улыбкой: — Вы с Чулковым теперь герои дня. Придётся вам по литровке поставить, что ли... вот сообщение из главка о денежных премиях. Вот об отпуске средств на дополнительную разведку, на подготовительные работы. В конце ноября мы уже начнём разработку россыпи на Звёздном, а с нового года примемся за Долгую гору. Развернём рудничное строительство, тогда с нас могарычи! — И, довольная тем, что овладела своими чувствами, Анна опустила глаза к планам и картам разложенным перед нею.

31

«Да, мои разведчики сейчас герои дня; — думал Андрей, выходя вслед за Уваровым из кабинета Анны. — Но она-то как держится!.. Ведь не может того быть, чтобы она совсем... успокоилась. А вот улыбается... шутит».

— Теперь-то мы выберемся из тупика, — весело заговорил Уваров, уже на улице оборачиваясь к Андрею. — И впредь доводить разведки до такой крайности не позволим.

— Посмотрим, товарищ секретарь парткома.

— Можете не сомневаться, товарищ разведчик! Научены горьким опытом. В тресте этот горький опыт тоже будет учтён. — Уваров покосился на Андрея, подравниваясь к нему на ходу, и спросил с доброй насмешкой: — Ты что же невесёлый такой? Ты же теперь ещё и герой романа!..

— Нашёл чем шутить! — горько упрекнул Андрей.

Уваров нахмурился.

— Это ведь ты шутишь-то, а не я.

— Я не шучу, — заволновался Андрей. — Я к этим вещам всегда, с самой юности, относился серьёзно. Бить меня сейчас ещё — просто жестоко.

— А мы и не бьём, — сказал Уваров, настораживаясь. — Хотя за Анну Лаврентьеву следовало бы.

— Ну, что ж, поставьте вопрос на бюро! — огрызнулся Андрей.

— А ты как думаешь! — сказал Уваров сдержанно, но заметно меняясь в лице. — Семья — это дело общественное. Разумеется, любить мы не запрещаем. Не можем же мы вынести постановление: люби жену свою. А без любви ты ей не нужен: не такой она человек.

— Да, она не такая! — невольно с гордостью вырвалось у Андрея.

Уваров зорко посмотрел на него.

— Небось, плохим её не вспомнишь. Эх ты, дурной! А еще говоришь: «На бюро!» Сам ты себя на всю жизнь наказал.

Андрей промолчал, но углы его губ жалостно опустились.

«Ишь ты, какой тонкокорый стал: где ни затронь — все пищит, — подумал Уваров. — Понятно: Анна-то теперь — ох, как высоко над тобой!»

С этой радующей его мыслью об Анне Уваров распрощался с Андреем и направился в партком.

— Дяденька Уваров, иди к нам печёные картошки ись! — кричали ему мальчишки, пристроившиеся у костра, дымившего над серыми отвалами промытой породы. — У нас тут складчина по пять штук!

«Картошки как яблоки считают, — думал Уваров. — А на будущий год уродится у нас этого добра вволю. Как-то мы сами будем к тому времени?»

Сначала ему представилось, что Андрей всё-таки соберётся и переедет к Валентине или она к нему, а Анна выпросит перевод в другое место. Но такая комбинация с отъездом Анны показалась ему немыслимой. Он до сих пор ещё надеялся, что дело устроиться как-то иначе, по-хорошему.

* * *

Андрей посторонился, пропуская двух девчонок, которые несли большое ведро воды, расплескивая её на свои босые красные ноги и со смехом подбирая подолы платьев. Он в задумчивости, а они, занятые своей ношей и озорством, едва не столкнулись.

«Должно быть, сестрёнки», — подумал он останавливаясь и глядя, как они подходили к сенцам маленького барачка по чисто разметенной перед ним дорожке.

Ещё какая-то девочка постарше, вывернулась подле самых сеней, повязанная подмышки бумажным платком, и принялась возиться у окна: подтыкала мох, заклеивала стекло. У соседнего барака кто-то уже бросал между делом землю на завалину, лопата торчала в ожидании, воткнутая над ямой.

День был холодный, не пасмурный, а по-осеннему тусклый, с бледным солнцем, уже низко прикорнувшим над горами. Зима напоминала о скором своём прибытии, и люди утепляли свои гнёзда. Да, зима всех заставляла торопиться!..

«Как хорошо быть вот таким малым, чистым, беззаботным, когда над тобой не тяготеет большее, чем шлепок родной руки, когда всё ещё так цельно, так ясно!»

С этой мыслью Андрей закурил и присел на лавочке у плетня крошечного огорода. За изгородью на вырытой картофельной гряде похаживал, хрюкая, поросёнок, забуривался в рыхлую землю так, что падал на коленки, и только виден был его задок да бойко вертевшийся хвостик. Потом подошла рыжая собачонка, похожая на лису, вежливо обнюхала сапог Андрея и посмотрела на него улыбчиво. Даже у этой паршивой собачонки было хорошее настроение!

«Кажется, дошел! — сказал себе Андрей. — Да, дошел! А ведь я же счастлив должен быть! «Герой романа», — вспомнил он слова Уварова.

В это время поросёнок громко хрюкнув, бросил вырытую им яму и галопом, лихо и весело, дал круг по огороду, но уже рысцой подбежал к плетню и обнюхался с любопытной собачьей мордочкой. Затем оба, взвизгнув, бросились со всех ног в разные стороны.

Андрей подумал о том, как рассмеялась бы сейчас Валентина и как хорошо было бы открыто посидеть с ней вдвоем на этой вот лавочке.

«А кто же тебе мешает?» — спросил он себя, и снова тоска охватила его.

32

Утром Марину опять не приняли в садик, градусник очень нагрелся, и сама заведующая, покачав головой тихо сказала:

— Бедная ты, бедная девочка!

Марина совсем не считала себя бедной, но домой ей всё же пришлось вернуться. Целое утро она смирно просидела на кухне, наблюдала за суетнёй Клавдии. Здесь было так тепло. Муфта лежала рядом на ящике. Если протолкнуть туда руку, то можно нащупать несколько конфет в бумажках и кучку орехов. Это норка бурундука. Бурундуком была сама заболевшая Маринка, она всё ещё играла орехами, привезёнными Анной. Она искренне верила, что это подарок от бурундуков (она сама столько раз видела, как они воровали со стола на террасе печенье и сахар).

Клавдия сидела напротив Маринки и кургузым, обломанным ножом чистила грибы. Грибы, рыжеголовые, плотные, сине-зелёные по срезу, лежали на столе, на коленях Клавдии, в корзине, стоявшей на полу у её ног. Прямо как на войне, когда грибы подрались с каким-то царём Горохом. И ещё эта Клавдия кромсает их своим ножом! А они развалились по всей кухне... И кто знает, может быть, они встанут опять на свои крепкие ножки и пойдут на гору... в лес... Должно быть, от ожидания у Марины кружилась голова, а по спине бегали холодные мурашки.

— Пойдём в комнату, я тебя в постель уложу, — сказала Клавдия, зорко посматривая на Марину.

И вот Маринка одна в большой комнате. Можно закрыться с головой. Так теплее, но под одеялом темно и скучно. Лучше всего сделать окошечко и смотреть на открытую дверь. Вот слышно: затопал кто-то. Уж не идут ли сюда эти большеголовые грибы со своими страшными синяками?.. Маринка быстро поднялась и села. Нет, это дедушка Ковба привёз воду. Громко фыркнула водовозка. Чем-то загремели на кухне, и дед Ковба сказал совсем близко:

— Я теперь в лесу вроде завхоза: за всеми покупками меня посылают. А я мимо конюшен никак не пройду. Заходил опять в гости к Хунхузу. А заместитель-то мой попросил воды вам привезти. Известно: одному за троих отвечать трудно... при лошадях особенно. Ну, и не справляется, хоть и молодой... А мы в лесу робим подходяво. — И ещё он сказал после слов Клавдии, тихих и непонятных: — Жалко Анну Сергеевну.

А Клавдия отвечала, на этот раз ясно, тоненьким голосом, уже рассерженная:

— Чего их жалеть, когда они сами себя не жалеют? «Уходи, — говорит, — немедленно!» А нет того, чтобы в права свои взойти! Какие княгини не стеснялись руку к мужниной щеке приложить! Соперницы-то трепетали, в дом-то не лезли. А теперь все с гордостью: фырк да фырк!

— Самостоятельная женщина, уважительная, — опять, сожалея, сказал Ковба.

— Она бы лучше о своём положении подумала, — сказала Клавдия. — Один ребёнок только-только от рук отошёл, а тут другой родится. Кому она будет нужна с двумя-то!..

«Это у мамы родится», — догадалась Марина и потянула одеяло к подбородку.

— Вот как бросит он их, Андрей-то Никитич (совсем ведь оплела его врачиха)... уйдёт он к ней, а тут ребёнок спросит: кто, мол, отец-то мой? Грех да и только! И старшенькая-то всё висла на нём, на отце-то. Вконец ведь избалованная... везде со своим носом лезет!

«Это я со своим носом».

Марина сразу устала сидеть, сделала ямку в подушке, легла, повозилась и притихла, свернувшись в комочек. Муфта с подарками лежала в изголовье, одеяло сбилось на одну сторону, пижама завернулась, и на открывшейся спине так зябко, жалко встопорщились вдруг светлые щетинки... Зато голова была укрыта тепло, и Маринка не слыхала, как дед Ковба сказал укоризненно:

— Пустое, Клавдия Кузьмовна, зря ты всё это говоришь.

33

Даже теперь, когда вопрос о разведке на Долгой горе разрешился блестяще, Андрей не мог забыть той жестокой обиды, какую нанесла ему Анна своим неверием. Он до сих пор не мог спокойно думать об этом, часто говоря про себя: «Неверие в твоё дело вне дома — большая обида, а дома — в сотни раз больше! Я понимаю, что я тоже как-то оскорбил её, неосторожно подойдя к её проекту, однако я ведь не препятствовал, не вмешивался так грубо, как она».

И всё-таки его что-то удерживало.

«Анна права: нам ни к чему соблюдать какие-то условности, надо кончать... кончать, иначе с ума сойдёшь, — думал он иногда, но, когда решался выполнить это, всё в нём холодело, и он с отчаянием повторял ту фразу, которую он произнёс на пароходе: — Да, как же это я!»


Странный шорох возле дома остановил Андрея. Но шуршала густо сплетённая завеса высохшей за лето фасоли, колеблемая порывом ветра. Свет из окна, падавший на веранду, желтил мёртвые листья, и неровная, сквозная тень их трепетала на дорожке.

Андрей тихо вошёл в столовую, взглянул мимоходом на вешалку: Анна еще не приходила. Он сбросил пальто на диван и, не снимая кепи — привычка, созданная отчуждением к дому, — пошёл к себе.

В квартире было тихо, только Клавдия возилась на кухне: плескала водой, что-то переставляла.

Проходя мимо спальни, Андрей в щель между косяком и портьерой увидел Маринку. Она в измятой фланелевой пижаме, босиком, сидела на своей кровати и тихонько играла — такая забытая в этой большой квартире.

«Как же это она... одна? — подумал Андрей и невольно задержался у порога: Маринка взобралась вдруг на спинку кровати, с ловкостью мальчишки прыгнула и перекувыркнулась на постели. — Вот ещё новости! — подумал Андрей, встревоженный и восхищённый. — Так же недолго и голову сломать!»

Но смелая шалость Маринки захватила его. Ему захотелось поиграть с нею, как в прежние дни. Он опустился на четвереньки, стал подкрадываться из-за двери к дочери...

В это время она снова прыгнула, перевернулась, вскочила на ноги и увидела... И Андрей увидел... её кругленькое, страшно побледневшее лицо, глаза её, изумлённые, огромные, гневно-испуганные. Он поднялся, выпрямился, шагнул... и она повалилась ничком, молча закрывая руками голову.

— Маринка, это я, Маринка, — растерянно звал он, подбегая к кровати. — Это же я, Мариночка, — ему показалось, что у неё от испуга разорвалось сердце.

Она уже отвыкла от шуток. Она не узнала его, вползавшего в комнату на четвереньках, в кепи...

«Проклятая кепка!» Андрей сорвал её и швырнул на пол. Руки его дрожали. Он потрогал Маринку, погладил ее плечики, и она забилась вся в беспомощном, не по-детски горестном плаче, припадая лицом к постели.

Андрей вытащил её из кроватки, сел с ней прямо на пол. С трудом оттаскивая от её лица судорожно стиснутые, мокрые от слёз ладошки, он целовал её, сам готовый разрыдаться.

— Ты разлюбила меня, Маринка! — сказал он, наконец с отчаянным укором.

Но она зарыдала после этого так, что ему стало страшно: она вся дрожала почти в истерическом припадке, маленькая, жестоко оскорблённая женщина.

— Ты, сам... Ты сам разлюбил нас... с мамой! — крикнула она, задыхаясь от рыданий, — Ты уйдёшь к Валентине Ивановне, а у нас родится маленькая... у нас. родится ма-аленькая девочка!.. Кого же она будет называть папой?

— Марина, — сказал Андрей глухо и нечаянно сдавил её. — Что ты говоришь, Марина! Откуда ты знаешь?

— Я знаю... Клавдия говорила дедушке Ковбе. Я всё слышала, — проговорила Маринка сквозь слёзы, только теперь по-настоящему пугаясь отца. — Пусти меня, мне больно! — вскричала она, оборвав плач и делая гневную попытку высвободиться. — Я сама буду играть с маленькой! Я сама буду беречь её! Но мне жалко, — слёзы снова ручьями полились по щекам Маринки, — мне жалко, что у неё совсем не будет папы. Она же спросит...

Теперь Маринка уже не вырывалась, а плакала, вся распустившись, потная от слабости и усталости. Андрей молча прижимал её к себе, гладил её босые ножки. Ему сразу стали понятны и обморок Анны в клубе и многое, многое другое... Он совсем забыл о назначенном свидании с Валентиной, а когда вспомнил, то оно показалось ему немыслимым: разве мог он оставить сейчас Маринку снова одну?

Птица вдруг ударилась о стекло. Потом другая.

— Кто это, папа?! — крикнула Маринка.

— Какая же трусиха ты стала! — сказал Андрей; глаза его смотрели на окно с напряженным суровым вниманием. — Это птицы улетают на юг. Они летят сейчас днём и ночью. Их так много... Свет из окна ослепил их, и они налетели на стёкла.

— Они разбились? — всхлипывая, осипшим голосом спросила Маринка.

— Не знаю.

— Иди, посмотри.

Андрей послушно пошёл и вернулся почти бегом.

— Там никого нет, а высоко-высоко летят журавли.

Когда Маринка уснула, еще всхлипывая и вздыхая во сне, Андрей отошёл от её кроватки и стал ходить по комнатам.

Он передумал всё и, хорошо зная характер Анны, решил, что она умолчала о своей беременности из гордости. Она не хотела связывать, понуждать его, раз уже не было между ними любви и дружбы... Но разве она разлюбила его? Андрей бесконечно вспоминал её слова, сказанные в клубе Ветлугину, всё выражение её лица при этом — выражение счастливой матери: «Для меня лучше то, что есть ребёнок». Конечно, не об одной Маринке думала она тогда. Значит, она ещё любит его: какая женщина может так уверенно носить ребёнка от нелюбимого, покинувшего её человека?

«Она простит меня! — неожиданно радостно подумал Андрей (до сих пор он об этом не смел и подумать). — Она должна простить. Я сделаю всё, чтобы она забыла... чтобы она была счастлива».

До сих пор он жалел её, теперь он весь был проникнут преклонением перед нею и вместе с тем острым состраданием.

Он ходил из угла в угол по своему кабинету, курил, выбегал на крыльцо, прислушиваясь к шагам прохожих. Он ждал Анну. Но она не приходила, и Андрей снова шагал по комнате, курил, думал и, промучавшись почти до утра, не дождался — уснул на диване, усталый, но впервые почти успокоенный.

34

Когда он проснулся, то не нашёл Анны дома: работа в эти дни заменила ей всё, и она отказала себе в отдыхе. Мысль о том, что ему придётся ждать разговора с ней до вечера, испугала Андрея, и он сразу кинулся в контору. Но время было рабочее, и в кабинете Анны теснился народ. Поговорить было невозможно и всё-таки, сознавая это, Андрей вошёл к ней.

Накануне он почти уверился в том, что она не оттолкнёт его. Но эта уверенность покинула его, едва он переступил порог, за которым находилась Анна. Он боялся взглянуть на неё, но взглянул и не поверил себе: кого же он жалел, кому сострадал! Перед ним сидела женщина с таким светлым и строгим лицом, с таким ярким блеском в глазах, что он растерялся. Движения её были полны женственно-сдержанной простоты и в то же время поражали энергией. И все, с кем она разговаривала, казалось, хорошели и молодели, как бы облучённые этой её душевной энергией. Минут пять Андрей наблюдал и вышел, как прибитый, прежде чем она успела обратиться к нему, с трудом соображая, куда ему итти и что делать. Жалеть Анну, такую, он уже не мог, но и... радоваться тому, что она не нуждалась в его жалости, он тоже не мог. Предоставленная ему нравственная свобода испугала и принизила его. Он посидел у себя в кабинете и снова вернулся к Анне. У неё были уже другие люди, но и на них она действовала так же неотразимо.

Старый брюзга — инженер с рудника — докладывает о бурении «десятины». Анна откликается, внимательно глядя на него. Она делает быстрое движение рукой, повторяя цифру процента, она улыбается одобрительно, и старый инженер как-то весь выпрямляется, расцветает. Они прощаются, как два заговорщика, и Андрею завидно, что это не с ним так говорила Анна.

Молодой голенастый практикант из горного техникума подходит к её столу. Анна посылает его на какой-то трудный участок и говорит ему прямо:

— Работа там предстоит тяжёлая, не осрамитесь.

В радостном смущении парень неловко отвечает:

— Как-нибудь, потихоньку...

Все смеются, улыбается и Анна, взгляд её становится матерински мягким, лучистым, и опять Андрею завидно, что этот взгляд не для него.

— Нет, уж лучше не «потихоньку», а так, как мы с вами уговорились: по-настоящему! — говорит Анна, превращая неловкость в шутку.

* * *

Андрей застал её, наконец, одну поздно вечером. Она сидела за столом, освещенным настольной лампой, торопливо записывала что-то в блокнот. Она уже «выдохлась» за день, энергия её была израсходована, но и такая, усталая она была прекрасна.

— Сейчас, — кинула она Андрею.

Он взял стул, но не сел, а, опираясь на его спинку, пытливым взглядом всмотрелся в лицо Анны.

— Ну — спросила она, — что скажешь, Андрей Никитич?

Он молчал. Он увидел, как тяжело дышала она, увидел коричневые пятнышки, которые снова, как когда-то, оттенили её припухшие губы, увидел всё её похудевшее лицо и цветущее полнотой тело.

— Анна... Значит, это правда, Анна? — спросил он робко. — Почему ты мне не сказала об этом... о себе?

Ресницы Анны опустились. Конечно, он честный человек, сознание долга привело его теперь к ней. Но разве она могла принять его, пришедшего только по велению отцовского долга? Жестокая борьба чувств прошла по её лицу лёгкой судорогой, но она сделала над собой усилие, и взгляд её ничего не выдал Андрею: ни упрёка, ни злобы не заметил он в её глазах.

— Почему я не сказала? А что бы это могло изменить? — так же, как он, тихо, но спокойно спросила Анна. — Чтобы ты остался, а потом вечно сожалел об этом? Это была бы такая напрасная жертва!

Она метнулась от него, подобно магнитной стрелке при внезапном приближении железа, а подойти так, чтобы притянуть её совсем к себе, у Андрея вдруг нехватило решимости: нестерпимый стыд овладел им.

— Как ты можешь так... так спокойно говорить об этом? — произнёс он.

Анна закусила губу; слова его возмутили её. Она подняла голову, вызывающе улыбнулась ему в лицо и сказала звонким, неестественно высоким голосом:

— Видишь ли... мне кажется, волнение может повредить нашему... моему будущему ребёнку.

35

Стаи уток днём и ночью тянулись с севера. Летели, оглашая зовущими криками тусклое небо над пустеющей тайгой, над чёрными горами, над белесыми озёрами. Выходя поздно вечером на крыльцо конторы, или из парткома, или стоя на шахтовом копре, Анна по-особенному вслушивалась в шум птичьих перелётов. Сколько грустных дум улетело за этими птичьими стаями, а грусти не поубавилось, только мягче стала она.

— Летите, милые, до свиданья! — говорила Анна, поднимая лицо к ночному небу, затянутому осенним туманом.

Иногда свист быстро махавших крыльев раздавался совсем рядом, и тогда в молочной мути мелькали бесформенные тени и резал уши громкий, гортанный, скрипучий крик — неслись тяжёлые гагары и нырки-поганки, тянули на привал, на ближний разлив воды.

— До весны! — говорила им вслед Анна. — До свиданья, милые поганки, вы улетаете парами и возвращаетесь вместе. Как трудно вам лететь с вашими короткими крыльями в плотных пуховых шубках! Может быть, эта трудность делает вас неразлучными и в перелётах.

* * *

Холодная мгла оседала на землю. Анна, зябко поеживаясь, шла рядом с Ветлугиным. Они возвращались с рудника, куда их вызывали посмотреть, как «стронулся» и начал спускаться вместе со всей отбитой породой метровый целик, оставленный для опыта в камере, отрабатываемой по проекту Анны. Ветлугин был вызван немного позднее, и настроение его не улучшилось при виде стены-целика, прямо оторванной от кровли нажимов опускающейся породы. Эта каменная переборка в метр ширины выжималась из камеры беспощадно.

«Что-то похожее происходит и со мною, — подумал Ветлугин с горечью. — Как устоять против такой страшной силы?»

Анна ничего не сказала ему там, но, выйдя из рудника под туманное небо, звеневшее криками пролетающих птиц, она произнесла значительно:

— Убедились?

— Спасибо, — ответил он, подавленный. — Мне остается одно: уйти со сцены, так же как этот целик, совсем уйти.

— Вы с ума сошли! — с горячностью воскликнула Анна. — Что за малодушие? Разве так просто уходят сильные, ценные люди?

— Я совсем не такой сильный, как это кажется. Да и самый сильный, если на него падает удар за ударом, сломится, наконец. И не ценный я! Скажите, в чём моя сила, моя ценность здесь? Помните, было совещание, и вы в своём докладе говорили о творчестве... Я слушал и казнился, а потом, когда пришёл домой, сказал себе: ты жалкий ремесленник, а не инженер-новатор. Что ты создал за свою жизнь? Работал? Работать просто у нас теперь не проблема — все работают. Жалкий ремесленник и неудачник в личной жизни... Поймите: мне нечем жить дальше!

— Я не понимаю такого, — тихо сказала Анна, тронутая не словами, а тоном Ветлугина. — А разве весь рудник в целом не ваше детище? А шахты, а механизмы, с таким трудом завезенные? А вся эта жизнь, создаваемая на дикой земле, — разве она ничего не стоит?! В нашей стране умеют ценить и хороших ремесленников.

— Нет, Анна Сергеевна, я потерпел полное поражение в жизни. Поймите, что это не просто упадничество.

— Так разве упадничество бывает и при победе? — спросила Анна. — Тогда я совсем не понимаю, что оно означает. Тогда вы попросту сдали и захандрили. Вы помните, когда началось «это»... у меня тоже всё рушилось: и семья, и работа... И... вы знаете, я никому не говорила до сих пор, но теперь Андрей знает, значит и каждый может знать... Я беременна, Виктор Павлович. Мне и сейчас нелегко, а в тот момент, когда был нанесен удар, у меня отнимались руки, ноги. Нервное... но не настолько, чтобы я не могла передвигаться, не настолько, чтоб я не могла лишить себя жизни. Но подумайте, как это было бы безобразно! Нет, вы лучше представьте, сколько нам ещё нужно жить! — Анна подняла лицо к небу и прислушалась. — Вот опять нырки летят. Вот этот крик особенный... Вы знаете они, эти смешные и милые птицы, самые верные супруги. Я прошлый раз даже позавидовала им. А что хорошего в верности по бессмысленному инстинкту? И думается мне, что со всеми своими терзаниями я — счастливейшее существо на земле.

— Значит, вы счастливы?!

— Нет.

— Успокоились?

— Нет, конечно, нет!

— Что же тогда вас радует?

— Богатство самой жизни.

36

Вернувшись домой, Ветлугин долго ходил по своим пустым и чистым комнатам и думал о словах Анны.

«Хороший ремесленник!» Не тот мастер, что с весёлой искоркой на смекалистом лице мудрит у станка, по-новому пристраивая вещь к жизни, для пользы и красоты человеческого общежития. Тот мастер — сродни художнику: он так же знает все муки и радости творчества. Сколько же творческих сил пробуждено в народе, если нет такой отрасли труда, которая не выдвинула бы в общем подъёме мастеров-новаторов, чьи имена гремят по всей стране. Всё движется, всё растёт и второй год невиданные урожаи приносит земля от Чёрного моря до берегов Тихого океана.

Хороший ремесленник! Это тот, про кого говорят «золотые руки»: на что ни посмотрит — всё сделает. Не придумает сам нового фасона, но уж если стачает сапоги или выточит по образцу деталь, то играет, светится вещь, как игрушка, и всякий огладит её, взяв в руки. Да, уж если быть ремесленником так таким, чтобы не плестись за старыми образцами, не тащиться в хвосте событий сереньким обывателем.

«А я?» — с пристрастием пытал себя Ветлугин.

И ему представились подземные работы рудника, где он только что был с Анной. И надземные работы он вспомнил: драги и агрегаты электростанции, и фабрику рудную, и даже тот древний мотор на подвесной дороге, который он с такой весёлой яростью отремонтировал и пустил весной. Ладно шло дело и его рук!

«Вот теперь Долгую гору принимаем у разведчиков, Такое золото! — Ветлугин подумал о двух иностранных инженерах, приезжавших на-днях с работниками треста. — Как они смотрели. Ка-ак смотрели! — Ветлугин неожиданно улыбнулся. — Они бы за концессию здесь голову друг дружке оторвали».

В спальне Ветлугина, на полу, широко распласталась бурая шкура лося — подарок Валентины. Шкуру эту привёз из тайги старатель, муж Марфы, у которой Валентина принимала ребёнка. Ветлугин вспомнил, как обижался таёжник, когда Валентина отказалась принять подарок и как, наконец, с общего согласия, шкура была передана ему, Ветлугину. В его большой квартира ей нашлось место.

Это была вещь, к которой прикасались руки Валентины. Как они гладили и теребили этот густой мех!

Ветлугин постелил на него простыню, потом убрал её и взял с кровати только тёплый плед и подушку. Но прежде чем устроиться на полу, он пошёл на кухню, принёс беремя дров и затопил печурку, поставленную в углу спальни: в комнатах было по-осеннему сыро.

Он долго лежал, закинув за голову руки, глядя на пламя, игравшее в прорезах печной дверки, потом встал и, вынув из ящика письменного стола объёмистый конверт, сунул его в печку. Это было его, написанное под настроение, завещание миру...

37

Недалеко от шахтового копра, на разъезженной тракторами-тягачами дороге, Анна встретила пару влюблённых: девушку-бадейщицу и молодого забойщика. Придя задолго до начала смены, они «меряли» расстояние между навалом крепежного леса у копра и шахтовой конторкой. Он, знатный забойщик, шёл, захватив в свою ладонь и утянув в карман пиджака озябшую руку девушки. Потом он бережно взял и вторую её руку и так, точно танцовать собрался, медленно вышагивал по ухабам. Девушка шла с доверчиво запрокинутым к нему лицом, он наклонился к ней с наговорами, и можно было подивиться, как они не спотыкались, точно поддерживал их густеющий сумрак.

Они поцеловались на ходу, не замечая приближающейся Анны, и она разминулась с ними, прямо посмотрев в их счастливые лица. Эта молодая радость напомнила Анне о её собственном несчастье. Воспоминание о другой паре может быть так же бродящей в потёмках, обожгло её, как соль, брошенная на свежую кровоточащую рану.

Анна замедлила шаги и, прежде чем войти в длинный, уже утеплённый к зиме сарай над промывальным прибором — кулибиной, оглянулась на пару, которая потревожила её.

«Что же, хорошее чувство — влюблённость!» — подумала она, и снова со всей силой поднялась в ней горечь обиды и утраты...

— Не надо! — сказала она решительно, глядя в упор в лицо неизвестно откуда возникшего смотрителя.

Она уже несколько минут стояла в «тепляке» над промывальным прибором шахты и, не видя, глядела на мутную воду, мелко бурлившую перед ней по деревянным решёткам.

— Нет, надо, конечно! Можете приступить! — сказала она, спохватываясь, вспомнив о назначенной съёмке золота.

Кулибина... её ящичные желоба тянутся от шахтового копра отлогими ступенями на десятки метров. Здесь промываются пески с россыпным золотом. День и ночь заваливается на кулибину эта размельчённая естественным разрушением порода, поднятая из забоев шахты, день и ночь падают на неё потоки воды. Краснощёкие девушки в ярких косынках стоят с гребками по обеим сторонам промывальных колод, переворачивают и отбрасывают валуны, разбивают вязкие комья.

— Вот посмотрите, Анна Сергеевна! — с улыбкой торжества заговорил смотритель и поднёс на отяжелённой ладони гладко обтёртый крупноноздрястый самородок. — Сегодня девчата нашей смены сняли с валунами с решётки. Сразу заметили. Вон какой чистый да жёлтый! Так и засветил, как месяц ясный, когда отмылся.

— Килограмма три будет? — спросила Анна, машинально беря самородок и так же равнодушно взвешивая его на руке.

— Два семьсот!

Тем временем прекратилась подача воды, работницы подняли со дна желобов решётки, ворсистые коврики, и начался сполоск. Бережно смывались с плотно сбитых досок на лотки чёрный тяжёлый песок-спутник, железняковый шлих и золото, золото, золото...

Анна стояла у железного бака-зумпфа, где делалась «доводка» — шлих отмывался от металла. Рекордная съёмка была сделана, что-то нужное доказывалось этим, а что Анна вдруг забыла и стояла, как иностранка на шаманском обряде, не понимая, зачем так суетились, шумели и радовались окружавшие её люди.

«И мне бы вот так! — додумалась она, наконец. — Отмыть бы, отделить всё лишнее, зря отяжеляющее душу».

38

Два раза поднимала Валентина руку, чтобы постучать в дверь, и оба раза медленно опускала её. Что, если Андрей не один? Что она скажет ему при других и что подумают, если увидят её у него в такое позднее время?

И всё-таки она постучала и, не ожидая ответа, тщетно пытаясь ещё найти предлог для посещения, открыла дверь и вошла.

Андрей был один... Он сидел за столом вполоборота к двери и писал. Перед ним было столько бумаг...

— А-а! — только и произнёс он и улыбнулся невесело.

Валентина молча смотрела на него. Побеждая обиду, с новой силой поднималось в ней чувство любви к нему, и лицо её, пытливо обращенное к нему, всё светлело. Идя сюда, она была уверена, что она идёт только для того, чтобы объясниться и гордо заявить Андрею, что он может считать себя свободным, но теперь это казалось ей невозможным.

Андрей, смущаясь и жалея её, отложил карандаш, протянул руку вверх ладонью. Он всегда протягивал ей руку так... вверх ладонью, открыто.

Она сразу почувствовала принуждённость в его обращении, но ей и самой было неловко: между ними — стол, заваленный бумагами, а за стёклами окон мерещились в темноте любопытные взгляды.

— Почему ты не пришёл тогда, вечером? Я ждала до двенадцати часов... Я так боялась одна в лесу, — заговорила Валентина быстро. — Ты бы мог позвонить уж столько раз, — закончила она топотом.

— Работаю, — пробормотал Андрей, неловко усмехаясь; он понимал, что это — плохое оправдание, но и не пытался придумать лучшее. — Столько работы, что голова кругом идёт.

Не мог же он рассказать Валентине о сцене с Маринкой, после которой он не пришёл к ней, и о том, что Анна скрыла от него самого?! И ещё он не мог сейчас сознаться ей, что потухла в его душе живая радость чувства к ней. Он был жалок в своём неумении хитрить и эту растерянность Валентина поняла как оскорбительное пренебрежение. Оно сразу прибило её. Она даже не смогла рассердиться.

— Работа, да, работа... — произнесла она едва слышно, вытянула из сумочки тонкий платок, вытерла им увлажнившиеся вдруг глаза и молча вышла из кабинета.

Уборщица мыла в коридоре пол. За распахнутыми дверями канцелярий таращились пустые стулья. Пахло мокрым деревом и пылью. Веник из прутьев валялся под порогом; выходя, Валентина споткнулась о него. Дверь за нею стукнулась глухо: точно оборвалось что-то.

На ступеньках крыльца Валентина неожиданно столкнулась с Анной. С минуту они смотрели друг на друга и разошлись молча.

Эта встреча встряхнула Валентину: мысли её прояснились.

«Он, наверно, давно хотел развязаться со мной, — подумала она с острой жалостью к самой себе. — Ну, разве это любовь? Ну, где же тут любовь? — Валентина криво усмехнулась. — Может быть, завтра он удостоит меня своим посещением. Неужели я опять всё прощу?»

Валентина тихо шла по улице. Спешить теперь было не для чего, но когда она увидела свой дом, окна своей комнаты, то сразу заторопилась. Она взбежала по ступенькам, на ходу разыскивая в сумке ключ. Руки её тряслись, и она ещё долго возилась над замком, но только вошла, только прикрыла дверь, как сунулась на диван и начала рыдать так горестно и торопливо, точно боялась, что ей помешают выплакаться. Тайон подошёл к ней, недоуменно ткнулся мордой в её колено. Ему хотелось выйти, и он повизгивал, поглядывая то на хозяйку, то на дверь.

— Пошёл от меня! — крикнула Валентина. — Тебе только бы бегать! Ты же ничего не понимаешь, жирная, ленивая тварь!

Если бы к ней пришёл Андрей, чтобы утешить её, она так же оттолкнула бы его. Подумав об этом, Валентина заплакала ещё пуще: несмотря на всю жестокость оскорбления, она ждала и хотела прихода Андрея, и сознавать это теперь было особенно тяжело.

Наплакавшись вдоволь, она откинула с потного лба перепутанные пряди волос, выпустила собаку и в мрачной задумчивости начала ходить по комнате.

«Неужели мало ещё страданий было в моей жизни? — спрашивала она себя, уже лёжа в постели. — И он всё знает о моей трудной жизни, он сочувствовал мне, и он же добивает меня! И как это легко живут другие: сходятся, расходятся, снова сходятся — и никаких терзаний! Почему же у меня всё ложится на душу новым камнем? Счастлив тот, кто постоянен в любви, я как хотела бы я быть постоянной!»

39

«Что же случилось с ним? — гадала Валентина, на все лады перебирая одно и то же. — Отчего он не придёт и не скажет мне прямо?.. Что он? Боится, хитрит? Как это всё на него не похоже!»

Валентина несколько раз звонила Андрею по телефону после своего последнего посещения. Один раз дозвонилась, но он так сухо разговаривал с ней, что она не выдержала и первая положила трубку. Ясно: он был не один. Она ждала после этого звонка от него, нарочно задерживалась после работы в больнице, а он не звонил. Он точно забыл о их любви.

Валентина сидела в светлой комнате, смётывала клинья парашюта, прижимая материю коленом к краю стола. Рядом на столе ловкие женские руки собирали цветок из лепестков коричневой бумаги.

«Роза, — рассеянно подумала Валентина. — Что же такая грубая? Нет, не роза», — решила она через минуту, снова взглянув на работу соседки.

Валентине показалось даже, что женщина просто забылась, прибавляя всё новые и новые лепестки на проволочный стебелёк, она уже хотела вмешаться, но вспомнила, что будет лес, медведь и зайцы и, значит, розы совсем не нужны. Нужно вот это: еловые шишки, парашюты, пилотки, и ещё нужно... до боли в груди нужно увидеть Андрея.

«Может быть, он заболел?» — думала Валентина и тонкими пальцами без напёрстка, то и дело накалываясь, с ожесточением гоняла иглу сквозь яркую ткань.

Парашют голубого цвета с жёлтой каймой... Этот один большой, а ещё будет много мелких, разных цветов, которые спустятся все разом. Валентина пошарила под пёстрыми лоскутьями, разыскивая ножницы...

Ох, если бы она могла среди этого весёлого ералаша на столе увидеть маленькую, маленькую записочку! Но некому её подсунуть, а главное — некому написать: ведь если Андрей заболел, то об этом в больнице было бы известно, значит он просто не хочет... Вчера вечером в его домашнем кабинете долго-долго горел свет, и Валентине так хотелось позвонить ему, но она побоялась, что ответит Анна.

— Какие они счастливые! — сказал радостный голос в женской группе по ту сторону стола, там что-то клеили, звякая ножницами и шурша бумагой. — Вся страна сейчас знает и любит их!

Валентина тоже интересовалась судьбой якутских лётчиц, которые доставили продукты и медикаменты группе моряков Северного пути, но, возвращаясь, сами потерпели аварию. Их вместе с самолётом отыскали в тайге охотники из племени юкагиров. Это было такое радостное событие.

Валентина руководила подготовкой большого детского утренника, где будет целое авиапредставление, она помогала готовить костюмы, но все это раньше так увлекавшее её шло сейчас само собой, помимо её сознания.

«Неужели всё кончено между нами?» — подумала Валентина.

Она громко вздохнула, подняла голову и увидела Маринку, которая стояла у стола и любопытно всматривалась в то, что мастерили женщины. Валентина положила своё шитьё, ловко пробралась между стульями, заваленными накрахмаленной марлей, раскрашенными картонами, пёстрыми детскими костюмами, цветной бумагой, и остановилась перед девочкой.

— Здравствуй! — сказала она, волнуясь, как при встрече с взрослым человеком, и обеими тёплыми ладонями приподняла личико Маринки.

Снизу поглядели на неё весёлые, ясные глаза, но тут же всё лицо Марины густо покраснело, и она потупилась, перебирая свои маленькие пальцы.

— Здравствуй, — повторила Валентина и, наклонясь к девочке, поцеловала её. — Разве ты уже забыла меня? — спросила она тихонько, опускаясь перед ней на корточки, лаская её взглядом. — Нет, не забыла? Почему же ты дичишься меня? Ты что, посмотреть пришла, как мы работаем?

— Нет, — еле слышно сказала Маринка и ещё больше покраснела. — Я просто так...

Смущение ребёнка передалось женщине, она почувствовала себя неловко.

Новые, из светлых дранок корзины стояли тесно одна к другой на трёх шкафах вдоль стены. В корзинах было свежее печенье для утренника. На сдвинутых табуретках, на чьих-то розовых подушках, покрытых белыми полотенцами, лежали горячие, зарумяненные, пышные бисквиты, и толстая красивая повариха из детского сада хлопотала над ними, отставляя свои пухлые, белые, с ямочками локти. И вдруг эти круглые бисквиты начали дрожать и двоиться в глазах Валентины, и всё задрожало, поплыло: и полотенца, и голые локти поварихи, и светлые дранки корзин... Слёзы что ли, навернулись на глаза? Валентина ещё раз взглянула на опущенную голову Маринки и отошла, с трудом переводя дыхание.

«Это Анна настроила её против меня! И он... Неужели ему хотелось только встряхнуться со мною? Не слишком ли дорого приходится платить за такую прихоть? — Валентина взяла свою работу и так близко поднесла ее к лицу, точно хотела закрыться ею. — Он пожалеет об этом», — сказала она себе, машинальным движением разыскивая и вынимая иголку.

40

Через день, после утренника в детском саду, Валентина встретилась с Ветлугиным возле конторы. В последнее время они даже не здоровались, но он явился к ней по первому зову. Она не думала о том, что опять обнадёживала его своей радостно сияющей улыбкой, ей нужно было только, чтобы все видели, как ей весело с ним. Нужно было, чтобы об этом узнал Андрей. Анна, наверно, передаст ему... Пусть и ему станет больно.

— Куда мы пойдём? — спросил Ветлугин, боясь верить её оживлённому взгляду.

— Куда хотите, только не домой. Пойдёмте к реке, в лес, на гору. Мне хочется побродить сегодня. Смотрите, какой день, совсем как парашют, который мы сегодня спустили: голубой, голубой, а эти горы — жёлтая кайма... Правда, сейчас теплее, чем утром? Утром я проспала немножко и в сад бежала бегом, и мне не было жарко...

Валентина расстегнула пуговицы осеннего пальто и ласково взглянула снизу в лицо Ветлугину. Он ответил ей очень серьёзным взглядом. На мгновение она смутилась: имела ли она право играть с ним, зная его отношение к ней? Но тут же на лице её появилась заносчиво-пренебрежительная гримаска. Пусть, ему всё равно не будет больнее, чем сделали ей. Пусть это всё отольётся хотя бы на нём. Мужчины не хотят попадать в смешное положение, но сами не избегают случая поставить женщину в трагическое.

«Подумаешь, какие щекотливые создания! Чуть что, они начинают бесноваться и корчиться от каждого слова. Им можно ревновать, нам — нельзя! Нам и любить воспрещается. Ненавижу!» — судорожно вздохнув, подумала Валентина, и глаза её и улыбка заблестели ещё ярче.

Так Валентина и Ветлугин прошли по прииску, миновали сумрачные вышки — копры шахт — и пошли прямо по траве, высушенной утренними заморозками. Теперь, когда их никто не мог видеть, лицо Валентины тоже стало серьёзным. Она совсем перестала смотреть на своего спутника. С ним просто было удобно итти, опираясь на его сильную руку, глядя на носки своих закрытых туфель, осторожно приминавших сухо шелестевшую траву. Итти и думать о своём, совсем от него утаённом.

— Вот, я давно хотел передать вам, — неожиданно сказал Ветлугин, краснея и смущаясь, как девочка. — Вот это... ваша косынка.

— Моя косынка? — спросила Валентина, удивлённая. — Ах, да... я потеряла её тогда, когда мы... ездили на Звёздный. — Она схватила косынку и, рассматривая её, сказала: — Сколько же времени она пролежала там... в лесу?.. — Глаза Валентины затуманились: как хорошо всё было тогда!

Она опустила голову и долго шла молча.

— Как странно, как страшно всё меняется! — сказала она вслух в забытьи.

41

— Посмотрите, Валентина Ивановна! — сказал Ветлугин, останавливаясь.

Валентина вздрогнула и осмотрелась, но ничего не увидела, кроме того, что они стояли на берегу речонки, блестевшей внизу, в глубоко пробитом ею каменном ложе. По берегу, как и везде, покачивалась высохшая трава, рыжел мошок и краснели прутья кустарника. Валентина села, спустила ноги с обрыва. Вид омута, темневшего под крутой излучиной берега, притягивал её. Она потрогала косынку в кармане. Тогда она совсем не заметила, где потеряла её: на дороге или там, где они с Андреем пили воду. Неважно это... главное было в самой возможности этой поездки, в счастливой жизнерадостности, которая переполняла тогда её, Валентину.

— Вы знаете, — тихо заговорила Валентина, — однажды я видела в таком вот омуте большую рыбу. Это было так странно, когда она проплывала внизу, — вода казалась прозрачной и лёгкой. Дайте мне что-нибудь, я брошу туда.

— У меня нет ничего, — сказал Ветлугин, ощупывая карманы, и пошутил хмуро: — Я мог бы спрыгнуть сам, чтобы доставить вам развлечение.

— Нет, не надо, — сказала Валентина, не сомневаясь, что он и в самом деле может спрыгнуть, и отодвинулась от края. — Что вы мне показывали давеча?

Ветлугин протянул руку над береговой поляной.

— Что? — переспросила Валентина с недоумением.

— Трава, — произнес он значительно и сел рядом. — Посмотрите, что делается с травой.

Валентина совсем отвернулась от реки, напряжённо-внимательным взглядом окинула берег. Лёгкий ветер колебал перед ней целый лес сухих травяных кустов, блекло-жёлтых, серебристых, коричнево-бурых, солнце холодно, ярко освещало их до самых корней. Валентина смотрела, не понимая, почти раздосадованная, пока новая красота не открылась её рассеянному сознанию: эти сухие травы покачивали головками, венчиками, прозрачными зонтиками, метёлками, колосьями, и каждый венчик, каждая метёлка поднимали над землёй полные пригоршни созревших семян. Мудрой и прекрасной казалась каждая травинка, щедро рассевавшая их на ветру. Вся поляна, осыпанная с краю серой крупой отцветшего курослепа, справляла праздник осеннего плодородия. С лёгкой улыбкой на полуоткрытых губах Валентина взглянула на Ветлугина.

«Я поняла, — сказала ему эта улыбка. — Но, — продолжали чуть сдвинутые её брови, — меня это совсем не трогает».

— Пожалуйста... — сказала Валентина вслух, — пожалуйста, поднимемся на эту гору.

Она первая встала и сначала тихо, потом всё быстрее пошла через колеблемые в осеннем цветении травы, через молодой лиственничный лесок, пустой и светлый на жёлтой от осыпавшейся хвои земле.

— Вы испортите на камнях туфли! — крикнул Ветлугин, догоняя Валентину у каменной россыпи.

— Подумаешь, важность какая!

— Хотите: я на руках унесу вас наверх?

— Вы всюду готовы жертвовать собой, — насмешливо упрекнула Валентина.

— Вы думаете, это трудно?

— Конечно, трудно. А главное — совсем не нужно. Вот если я упаду и сломаю ногу, тогда я сама попрошусь к вам на руки.

Они поднимались по каменистому склону, поросшему редкими кустами кедрового стланца. Справа открывалась перед ними долина прииска, слева, из-за волнистого косогора, росли им навстречу вершины других, неведомых хребтов.

— Выше! Ещё выше! — звала Валентина, задыхаясь от быстрого подъёма.

Неожиданно за горой с левой стороны раздалось два выстрела. Валентина не успела ничего сказать, как пара диких коз выскочила из-за каменного развала. Серо-жёлтые, белесоватые, как осенние травы, они замерли на миг, обратив к людям узкие на высоких шеях мордочки... Блестели пугливо их чёрные яркие глаза, вздрагивали большие уши. Прыжок... полёт... Тонкие ноги, как стальные пружины, еле коснулись земли — и снова прыжок. Только замигали белые пуховки задов.

— Бежим! Посмотрим! — крикнула Валентина и рванулась туда, где прогремели выстрелы.

Ветлугин бежал чуть в стороне, боясь налететь на неё.

В зарослях багульника, в узкой, ещё зелёной лощине, стоял Андрей. В нескольких шагах от него билась подстреленная коза. Она порывалась встать, выгибая шею, вся, дрожала, взрывая землю тонкими, точёными ножками. Кровь хлестала из её раны, пятнала густую светлую шерсть и тут же скатывалась на примятую траву, и трава багровела, прижимаясь к земле от тяжести.

Немного не добежав, Валентина поскользнулась и остановилась, подхваченная Ветлугиным. Андрей обернулся, взглянул на них. Суровое лицо его ещё более посуровело. Он молча кивнул им, осторожно шагнул и наступил сапогом на запрокинутую шею козы. Тихий, почти человеческий стон замер в воздухе, напоенном терпким запахом осени.

Валентина подошла к умирающему животному. Взгляд его налитых слезами широко открытых глаз был ужасен своим осмысленным страданием.

— Как вам не стыдно?! — проговорила Валентина и с гневом, даже с отвращением поглядела на Андрея. — Как вам не жаль!

— Не подходите близко, — нахмурясь, сказал Андрей. — Она ещё может ударить и перебить вам ноги. Я выслеживал их с самого рассвета, — добавил он, обращаясь к Ветлугину.

— И вам не жаль? — повторил тот слова Валентины, страдая больше от жалости к ней самой.

— Жаль, жаль! — угрюмо буркнул Андрей, — Если бы была эта «жаль», тогда и охоты бы не было!..

— Пойдёмте, я не хочу больше смотреть на это! — крикнула Валентина Ветлугину, истолковывая по-своему ответ Андрея, резко отвернулась и, не оглядываясь, пошла прочь.

42

Треугольник света мотался над застывшей грязью улицы, падая из-под невидимого в мелкой пороше абажура.

«Какая тоска! — подумала Валентина! — Нехватает только собачьего воя!»

На углу переулка она столкнулась с Клавдией и хотела было пройти мимо. Но хитрая старуха сама остановила её.

— Вы совсем нас забыли теперь, — запела она, пытливо вглядываясь в лицо Валентины своими глазками проныры. — Что-то и не бываете, и не заходите...

— Некогда всё. Работаю, — машинально ответила Валентина, и тут же всё в ней дрогнуло больно и горячо. «Работа! Работа!» Ведь это Андрей сказал ей такие слова и так же, наверно, солгал.

— А у нас всё по-старому... — продолжала наговаривать Клавдия. — Только Анна Сергеевна полнеть начали... Как же, наверно, уж на четвёртом месяце. Прибавится семейство. — Клавдия выжидательно помолчала и сразу отметила, довольная, что Валентина стояла «камушком». — Андрею-то Никитичу сына бы надо. Уж так-то любит он с детишками возиться. Так любит! Вы уж... к нам заходите, у нас вам всегда рады, — зачастила Клавдия, видя, что Валентина собирается итти дальше.

* * *

Листья на деревьях в парке, не успевшие облететь, стеклянно звенели: они были покрыты льдом, и всё было покрыто льдом, и грузно провисли между столбами, оттянутые необычайной тяжестью, обледеневшие провода, мутно отсвечивающие от уличных фонарей. Какие-то мёрзлые кисточки задевали со лицу и плечам Валентины. Косо летевшая изморозь хлестала ей в глаза. Валентина бесцельно брела по заколдованной ледяной роще, и ей казалось, что тускло-белые, скрипевшие сучьями деревья приплясывали во мгле, как скелеты, стуча и звеня костями. Садовая скамейка тоже обледенела.

«Работа! Работа! — Валентина ударила кулаком по скамейке. — Разве он не мог сказать мне, что он просто пожалел беременную жену? Почему он не жалел её раньше, а только теперь, в эти вот дни?»

Валентина медленно вышла из парка, тяжело ступая по хрустящей дорожке, и опять пошла бродить по улицам, подталкиваемая пронизывающим ветром.

Окна, мутные во мгле непогоды, обрисовывали контуры домов, заполненных теплом и светом. Над домами текла растворённая во тьме бескрайная громада холодного воздуха. Если бы сжатое тепло со взрывчатой силой раздвинула стены, если бы свет, лишённый стремительности, тоже вырвался, тогда они сразу взлетели бы и смешались с тем, что кружилось и неслось над землёй в могучем, стихийном движении. Так Валентина ощущала свою жизнь. Жизнь, как свет, рвалась улететь, но, сгорая, она разрушала свою хрупкую оболочку, и востократ скорее разрушала она её в таком вот напряжённом до предела горении.

Одежда Валентины вся поседела от снега. Она потеряла перчатки. Спрятав руки в карманы непривычно сутулясь от холода и тяжести, она тихо шла домой... И тут встретила Ветлугина.

Он был в кожаном пальто. Пальто блестело и скрипело на нём, — оно и не могло быть иным в такую ледяную ночь.

— Вы... Вы ко мне заходили?

— Нет, я не заходил. Я просто так... Я люблю проходить мимо вашего дома. Пройти близко-близко, может быть по вашим недавним следам...

— Идёмте ко мне.. Я боюсь сейчас быть одна.

— Что с вами? — спросил Ветлугин, вглядываясь в её лицо.

— Ничего. Всё работа. Прямо голова кругом идёт... — И Валентина тише добавила, взбегая по ступенькам: Вся жизнь кругом идёт...

— Мы будем пить чай... с коньяком! — заявила она, входя в комнату. — Меня знобило вчера, и я купила бутылку коньяку. Нет, мы выпьем его просто... с лимонами. У меня есть лимоны. Да, я и забыла, что это вы принесли их мне! Вы знаете, где печенье, конфеты? Поставьте стол к дивану. Чайник сейчас, — Валентина говорила негромко, быстро, весело, пока Ветлугин снимал с неё пальто, лицо её лихорадочно горело.

— Вам бы лучше в постель, а я разожгу примус и напою вас чаем.

— Нет, нет! Я здорова, — сказала Валентина, прикалывая гребёнкой намокшую прядь волос. — Я совсем здорова.

Она была в чёрной юбке и светлой блузке и в этом простом наряде, с озябшими, красными руками, походила на девушку.

Разжигая примус на кухне, она обожгла пальцы и долго дула на них, глядя на рыжее облачко огня, дрожавшее над горелкой. Она вспомнила костёр, разведенный Анной на острове, их разговоры там. Пан-Ковба. Золотой ободок, блестевший из-под тёмного круга новорождённой луны. Как давно всё это было! Как чисто и радостно всё это было.

43

От коньяка перехватило дыхание. Валентина взяла ломтик лимона, посыпанный сахаром. Ей сразу стало тепло.

— Я хочу... напиться сегодня, — с мрачной весёлостью заявила она.

— Не надо. У вас будет болеть голова, а завтра рабочий день.

— Что? Работа? Ой, как у меня кольнуло в сердце! Нет, ничего, это нервное. Давайте выпьем, и, пожалуйста, бросьте мамины охи. Мне от них скучно делается, честное слово! «Будет болеть голова»! Ну, что за пустяки, когда душа расстаётся с телом!

Она выпила одну за другой две рюмки, и, блестя глазами, посмотрела в лицо Ветлугина. Он был очень бледен.

— Вы мой друг. Вы не станете думать обо мне дурно. Но у меня такое настроение... Такое настроение! — Валентина сжала руки, хрустнув пальцами, и, не находя слов, повторила: — Такое настроение сегодня... И я, право, не пьянею. Нисколько! Это же такой чудесный коньяк!.. Смотрите, он светится, как золото!

От широкой спины голландки тянуло теплом, и так хорошо, что рядом сидел надёжный друг. Может быть, именно в нём счастье Валентины? Может быть, это ему, вот такому сильному и покорному, надо было сказать сердечное слово? Она устала от своего постоянного одиночества. И как тяжело, что она всё отдала другому, который так жестоко поступил с нею.

Недавно он протянул ей руку, как всегда, вверх ладонью.

Но он сделал это не сразу, и какое странное выражение было на его лице! Так глядят на нищего, не имея за душой ничего, чтобы подать ему... Ну да! Что же он дал бы ей, если всё свое богатство отдал уже другой?

Валентина потянулась за бутылкой, но вдруг увидела, что Тайон подобрался к кастрюльке с молоком, которую она поставила под окном на полу. Он столкнул крышку и лакал лениво, громко.

— Ты с ума сошёл! — вскричала Валентина. — Вот ещё новости! — Она оттащила собаку в сторону, ударила ее подвернувшейся под руку мягкой туфлей. Тайон заворчал. — Ах ты, негодяй! Ещё и злится!

Валентина ударила его сильнее; тогда он, извиняясь, лёг, подполз к её ногам и замер, заискивающе помахивая хвостом. Она посмотрела на его виноватую морду, и туфля выпала из её рук.

Ветлугин улыбался, глядя на эту сцену, а Валентина стояла, вся красная, кусала губы; такое вот виноватое выражение было прошлый раз у Андрея!

«Как собака!.. Как побитая собака!»

Гневные слёзы выступили на глазах Валентины.

«Значит, ничего у него и не было. Никакой любви. И... как это он сказал в лесу: «Если бы было жаль, то и охоты бы не было». Значит, ему не жаль меня... одна охота!»

Валентина резко встряхнула головой и неожиданно засмеялась, но так, что, не видя её лица можно было подумать о подавленном рыдании и снова вернулась к столу.

Она подняла свою рюмку задумалась, вглядываясь в неё.

— Давайте выпьем за нашу встречу, — сказала она; скрытая скорбь смягчила тембр её высокого, грудного, чистого голоса, и он зазвучал подкупающе сердечно. — Вы слышите, как гудит за окном пурга? А тогда, когда мы встретились, была весна такая нежная, зелёная... Какая солнечная была нынче весна! Вы помните как мы встретились? Вы сидели в столовой у окна... Я спросила вас: «Кто вы такой?» И вы ответили: «Человек». Как хорошо помню я это! — Валентина положила руку на плечо Ветлугина. — Вы слышите, как воет на чердаке ветер? Как он шумит на крыше, будто хочет своротить её с дома!.. Тогда всё разлетится... и свет, и тепло... В такую страшную ночь немыслимо быть одинокой!

* * *

Валентина проснулась от и испуга: кто-то держал её за руку. Да, что же это такое? Она лежала, закрытая простыней и одеялом... но она была не одна... Она повернула голову, готовая вскрикнуть от испуга, — и не вскрикнула: возле её узкой кровати, на коленях, склоняясь к ней на подушку, прикорнул Виктор Ветлугин.

Серый рассвет вползал в комнату. Было ещё темно, но Валентина сразу заметила, какое счастливое лицо у Ветлугина.

От её резкого движения он открыл глаза и остановил на ней взгляд.

— Жизнь моя! — прошептал он тихо. — Радость моя!

Он был счастлив... Он был счастлив!

Валентина спрятала лицо в ладонях.

— Боже мой, что я наделала!

Отчаяние, прозвеневшее в её голосе, хлестнуло Ветлугина. На сердце у неё захолонуло. Желая успокоить её, он придвинулся, чтобы заговорить с ней, но она обеими руками оттолкнула его.

— Я вас ненавижу! Как смели вы воспользоваться моей слабостью! — вскричала она, охваченная гневом.

Она не смотрела на Ветлугина и не могла видеть, как он побледнел, как затряслись и растянулись у него губы, уродуя лицо гримасой нестерпимой боли. Она только почувствовала вдруг содрогание его большого тела, забившегося на краю кровати в припадке тяжёлого мужского плача.

— Я вас не тронул... Я не мог вас тронуть, такую... больную!.. — почти выкрикивал он сквозь глухие рыдания. — Я вас, как невесту, сберёг...

44

Очень редко вспоминала Валентина о своей неудавшейся семейной жизни. Она избегала вспоминать это унизительное для неё прошлое.

Теперь оно властно напомнило о себе, и весь день на работе и теперь, возвращаясь домой, она перебирала всё, холодно, беспристрастно, беспощадно к себе и другим.

Детство, прошедшее под двойным гнётом истерички-матери и самодовольного невежды отчима, было чутко больным местом. Не менее тяжкий след оставили в её памяти замужество и смерть ребёнка. Только первые два года в институте были светлым пятном — стремительные дни, окрылявшие силой духовного роста. Слушая какого-нибудь мастера медицинских наук, Валентина испытывала благодать откровения. Перед ней как бы открывался смысл её собственной жизни. А ощущение своей ценности и обязательной нужности!? А ощущение чистой своей молодости? А нежная признательность всему и доверчивое ожидание счастья, только счастья!

Но обернулось иначе. В девятнадцать лет она полюбила человека, обманувшего её ожидания. И потекла уныло пёстрая жизнь, точно на постоялом дворе. Тот, кто стал её мужем, оказался подобием отчима. Он не работал над собой, переживая свою короткую, в узком кружке, славу поэта, — богема затянула его. А он потянул за собой Валентину. Из эстетических соображений и житейских удобств он уговорил её сделать аборт, потом другой... Она начала болеть, занятия её в институте запускались, она захандрила, и тогда появились грубость, ссоры, одиночество. И, наконец, она, измученная, переехала опять в студенческое общежитие. После этого она прямо с яростью набросилась на учебники и конспекты. И вот она закончила институт. Ей снова стало легко дышать, она снова похорошела и расцвела. И в это время бывший её муж стал опять добиваться встреч с нею. Он очень изменился стал серьёзнее, много работал, много говорил о своей новой работе. Они снова стали жить вместе. Но время, прожитое ими раздельно, явилось поводом для мучений. Он задушил её ревностью.

«Я сама виновата в том, что, зная его, поверила ещё раз и пошла к нему, — подумала Валентина с щемящей сердце печалью. — Не во что было верить!»

Новая поэма его успеха не имела. Это озлобило его, он начал смешивать с грязью всех, кому завидовал. Он опошлял и работу Валентины. В довершение ко всему он стал играть в карты. Однажды она вошла к нему в комнату. В табачном дыму под высоким абажуром блестели сдвинутые кружком лысые головы, и среди них лысина её мужа, слегка прикрытая зачёсанными с боков волосами. Валентина вдруг ужаснулась, как он облысел за какие-нибудь три года. Она увидела его лицо — лицо ожиревшего брюзги и распутника. Щурясь, он свирепо жевал папиросу, соображал, подёргивая то одну, то другую карту. Валентина посмотрела на других, с кем он просиживал ночи. Ей стало душно. Затхлым мещанским мирком пахнуло на неё от этой компании.

А потом он пришёл к ней в постель, пьяный, довольный выигрышем, и, не замечая её отвращения, привычным движением обнял её. И она ещё продолжала жить с ним и жалеть его и прощать ему в надежде на что-то лучшее.

«А разве можно жить, когда тебя целуют мокрым, пьяным ртом, когда тебя обзывают самыми последними словами за самое честное отношение? Можно ли переносить, чтобы на глазах твоего годовалого сына, уже все понимающего, летела посуда, бросаемая в тебя его отцом?»

А так было до тех пор, пока жалость к самой себе, перешедшая в гневное возмущение, не подняла Валентину на бунт: она снова ушла, взяв с собою ребёнка.

Она постарела после этого, на лице ее появились ранние морщинки, и весёлые глаза её потемнели. Смерть ребёнка была ещё более тяжёлым ударом, чем всё, что происходило в её жизни раньше.

Пережитое ожесточило Валентину.

«Я никогда больше не выйду замуж, — говорила она себе. — Если мне понравится кто-нибудь, я сбегу на край света».

— Вот и сбежала! — сказала Валентина с горькой усмешкой.

45

Какая пурга вилась над землёй, какие седые космы! Крыши враз побелели, когда опала бешено хлеставшая завеса. Стало тихо и холодно стало. Да, тихо стало. А снег всё идёт и идёт... Пушистые хлопья движутся сплошной пеленой.

Рыжая собачонка, похожая на лису, дрожала в углу на крыльце дома. Валентина открыла дверь и позвала её. У собачонки улыбчивый взгляд подхалима, но она молча проскальзывает в распахнутую перед нею дверь и садится у кучи сырых дров. В коридоре топится печь. Собачонка греется и дрожит. Она могла бы кое-что рассказать Валентине о грусти Андрея, но она только улыбается и встряхивается всей своей шубкой, пахнущей мокрой псиной.

Валентина входит в комнату и думает:

«Все хотят любви, а она — как призрак, вечно зовущий. Проходишь, словно в тумане, и остается одно лишь чувство щемящей тоски. Было что-то прекрасное и — рассеялось».

Валентина сняла пальто, отряхнула его под порогом и, окутавшись шалью, принялась ходить из угла в угол. Ей нездоровилось; должно быть, она простудилась, когда ночью бродила по прииску. Она подошла к окну, приложилась лбом к холодному стеклу, её знобило, но голова горела.

«Вот бы когда умереть! — подумала она, и впервые ей не стало жалко себя при этой мысли. — Ну, что я таксе? Жила с одним, потом с другим — и не как-нибудь, а в семью влезла... Теперь вот ещё Ветлугин! Ох, что он подумал обо мне, когда я оставила его у себя? Нет, не подумал! Он всё понял. Так он любит и уважает меня...»

Валентина отошла от окна, потирая ладонью нахолодавший лоб. Вид у неё был глубоко сосредоточенный.

«Он лучше нас всех оказался. Как мне жалко его теперь!.. Страшно он заплакал тогда... Он, наверное, гордился собой, а я его этими словами точно по лицу ударила! Он ушёл, как оскорблённый юноша: ни одного упрёка. А плечи у него вздрагивали... он плакал, уходя. Вот и Анну мне только теперь жалко по-настоящему. Что же она-то должна была пережить по моей милости?! Как она сказала: «Я и не думала, что замужем так хорошо». У неё любовь не призраком была, а я, вместо того чтобы порадоваться её счастью, — позавидовала ей... попыталась лишить её этого счастья».

Валентина постояла, держась за спинку стула, поглядела в окно.

«Вот какой ветер, опять — всё закружилось. И снег какой-то чёрный идёт, или у меня в глазах темно... Каждый скажет теперь обо мне: дрянь такая! А разве я дрянная? — Валентина судорожно вздохнула, пристраиваясь лечь на диване. — Я чувствовала себя сильной и гордой, пока оберегала себя. Но нельзя же всю жизнь прожить в одиночестве! Но как я была слепа... как я была слепа! Почему я обижала Ветлугина? Почему я оттолкнула такую любовь от себя? Оттолкнула возможность такого, ничем не омрачённого счастья!»

Валентина закрыла глаза рукой и долго лежала, не шевелясь, точно окаменелая.

«Но ведь ещё не всё потеряно для меня, — решила она вслед. — Никто не избегает меня, не презирает, а товарищи по работе и жалеют. Даже наш милый брюзга Климентий Яковлевич сегодня сунул мне пакет яблок и прорычал, что мне надо лучше питаться, что я уже не похожа на врача... ни на врача, ни на женщину, а чорт знает на что! Да, он так и сказал: «похожа на чорт знает что». — Валентина вдруг опять притихла, и глаза её сделались огромными. — Может быть, он ухаживает за мной теперь, как за распутной... Сегодня яблоки... Завтра ещё что-нибудь! — Но тут же она представила его, миловидную жену и троих детишек, и ей стало стыдно до боли. — Вот ещё бы его оскорбить!.. Он, наверное, затопал бы ногами, закричал или так же страшно заплакал, как Ветлугин... Что же не идёт Ветлугин? Какими словами попросить теперь у него прощения?»

К ночи Валентина совсем разболелась и начала метаться то в жару, то в забытьи. И вдруг ей показалось, что около неё в темноте стоит Андрей. Она замерла. Страх нового унижения охватил её.

— Уходите, — тихо сказала она. — Теперь уже всё кончено.

И столько печальной решимости было в её голосе, что тот молча отвернулся и, сгорбясь, пошёл к выходу. Он отворил дверь, свет из коридора упал на его плечо — и Валентина узнала кожаное пальто Ветлугина.

— Виктор! — крикнула она, поднимаясь.

Он остановился... Он включил свет и подошёл к ней, похожей на тоненькое, осеннее, дрожащее под ветром деревцо. Шаль, протянувшаяся за нею по полу, походила на её тень.

— Какими словами просить мне простить... — заговорила она, поднимая к нему восковое лицо с пятнами горячечного румянца.

— Господи, да вы совсем больны! — сказал Ветлугин, со страхом вглядываясь в её черты. — Пожалуйста, не надо никаких слов!

46

Почти двое суток бушевала метель, будто зима утвердилась по-настоящему. Андрей хорошо запомнил эту метель. В эти дни он поверил, что зима уже пришла, как поверил еще раньше тому, что жизнь его, настоящая, полноценная жизнь надорвана.

В тот же метельный вечер, когда Валентина узнала о беременности Анны, Андрей решил окончательно переговорить с ней. Он всегда был очень прям и даже резок в отношениях с людьми и всегда предпочитал итти навстречу неизвестности. Как же мог он в течение стольких дней малодушно избегать всякого объяснения с женщиной, с которой не на счастье связал свою судьбу? Что его удерживало: трусость ли? Жалость ли? Анна отказалась от него. Он был волен располагать собой, а он медлил, и, уже решив, наконец, в душе, что с Валентиной будет несчастен, но ещё не выяснив толком почему, прятался от неё в свою раковину, воздвигнутую стыдом и раскаянием.

Теперь, когда Анна так далеко отошла от Андрея, он всё чаще думал о прошлом: оно было прекрасно. И с чем он пришёл бы к Валентине, что бы он мог сказать ей?

«Вот когда настоящий-то разброд! — мучительно напряжённо думал Андрей, прислушиваясь к вою ветра, кидавшего в стёкла пригоршни мёрзлого снега. — Нет, надо итти к Валентине и всё рассказать ей, что я мучаюсь раскаянием, что детей я не смогу забыть, и ничего, кроме мучения, не внесу в жизнь с нею. Надо пойти и сказать... А то она ждёт и думает разное, а тут ещё ветер, как с цепи сорвался! Пусть она осудит меня... Да нет, она не может осудить меня за увлечение, оно было серьёзно — я сам всё поставил на карту. А вот это малодушие моё — обида страшная».

Андрей торопливо оделся и, впервые не таясь, поспешил на квартиру Валентины. Ему казалось, что таиться теперь было не для чего: он шёл не к любовнице, а к обиженному им человеку. Но дверь её комнаты была на замке. Он вышел в мутную метельную мглу и направился к больнице.

— Давно бы так надо — в открытую,! — строго сказала ему дерзкая на язык сиделка Максимовна. — К той или другой, чем обеих-то мучить.

— Я не с тем пришёл, — промолвил он.

— А не с тем, так и говорить не о чем, и искать я её, зря тревожить не побегу, — сердито сказала сводница по сочувствию и, уже удаляясь, проворчала себе под нос, но так, чтобы слышал Андрей: — Ох, уж эти мужики! И везде-то наша сестра за них страдает!

* * *

Андрей замедлял шаги, проходя мимо освещенных окон: нет ли там, у людей, Валентины? Может быть, в тот момент, когда она, изнемогая от горя, стояла у обледеневшей скамьи, он прошёл улицей мимо тополей парка. Он второй раз заглянул в её дом, потрогал дверь и замок и пот и выбежал с тяжёлым чувством невольного убийцы.

Ветер точно потешался над ним: толкал его то в спину, то в грудь, рвал с него одежду, с шипеньем расползался перед ним сизой позёмкой. Но вдруг в стороне распахнулась дверь, золотой сноп света рассыпался по чёрно-белой улице и голос, молодой, звучный, радостный, сказал громко:

— Ну и погодка! Вот разгулялась — красота!

И девичий смех послышался, и пара юных, может быть, та, которая недавно растревожила Анну, играя, пробежала мимо Андрея.

Вернувшись домой, Андрей, как был, в мокром пальто лёг у себя на диване и зарылся лицом в подушку. Ночью Анна проснулась от страшного звука. Она села на постели. Ветер шумел за стеной. Она напрягла слух и услышала подавленно-глухие рыдания в соседней комнате. Рука её судорожно захватила и сжала оборку ночной рубашки. Жалость матери к несчастному сыну пробудилась в ней. Встать! Подойти! Сказать ласковое слово! Но она сидела, не шевелясь: гнев оскорблённой женщины был сильнее жалости.

47

Через несколько дней снег растаял, и снова наступило настоящее лето. Удивляя всех старожилов, оно стояло ещё не одну неделю, такое жаркое, что шоссе поседело от пыли, а по обочинам его и по взгорью из-под бурой травяной ветоши проглянула зелень. И, точно устав от этой безвременной жары, торопливо стали осыпаться последние листья с ив и тополей.

— Эксцентрическая погода! — сказала Клавдия, греясь под солнышком на завалине дома; она была в тёмном шерстяном платье и чёрном шарфике. — Климат здесь совсем ненормальный.

Несмотря на это решительное утверждение, лицо старой девушки выражало явное удовольствие. Она была чем-то очень довольна и в то же время обеспокоена. Время обеда давно прошло, а она всё не двигалась с места и только изредка вытягивала свою узкую на длинной шее головку и присматривалась, прислушивалась.

Она слышала, как Андрей входил в столовую, как выходил обратно, шумно двинув стулом.

«Ничего, подождёшь! А распорядиться сам не посмеешь», — подумала она, притаиваясь, но тут же оживлённо вскочила, увидев идущую к дому Анну.

Очень редко теперь Анна и Андрей садились за стол вместе, а Клавдии сегодня это было просто необходимо. Подавая второе, волнуясь до сипоты в голосе, она сказала:

— Виктор Павлович и Валентина Ивановна сегодня с законным браком! Сама видела, своими глазами, когда они ходили в поселковый совет.

Андрей опустил вилку и закашлялся. Анна покраснела, но оба не произнесли ни слова и не посмотрели друг на друга.

«Так она решила вытравить из сердца Андрея, — думала Анна о Валентине, возвращаясь на работу. — Да, нашла себе другого, и всю любовь вытоптала. Неужели это легче сделать, чем перестрадать одной?»

* * *

В первую минуту Андрей ощутил от слов Клавдии почти физическую боль и в то же время... невольное облегчение. Потом всё слилось в чувство грусти. Оскорблённая им Валентина сделала новый большой шаг в жизни, совсем отделивший её от Андрея: она точно спряталась за спиной Ветлугина. Думая о ней, Андрей сразу представлял выпуклые карие глаза Ветлугина, его мощные плечи, руки его, которыми он обнимал её.

Встретясь с Ветлугиным, он не смог набраться решимости, чтобы поздравить его, а сразу холодно заговорил о деле. Ветлугин же был добр, уступчив, а когда кто-то, может быть по примеру Клавдии, громко спросил его в присутствии Андрея о здоровье жены, он юношески покраснел от удовольствия.

Он был не на шутку счастлив.

«Ну и пусть! — подумал Андрей — Так мне и надо. Хорошо, что они счастливы. Он красивый, здоровый!.. — Чувство неприязни к Ветлугину шевельнулось в душе Андрея, и он нахмурился от досады на себя. — Определённо красивый, — отметил он, исподлобья посматривая на Ветлугина, — такие нравятся женщинам... Но разве это любовь была у неё, если она могла так скоро уйти к другому?Если назло мне, так это всё равно никуда не годится».

48

Андрей стряхнул снег с рукавицы, натянул поводья, Перед ним лежала болотистая марь, запушенная молодым снегом. Под белыми кочками ещё чернела сморщенная тонким ледком вода. Было тепло, и снег валил такими клочьями, что за его живой завесой едва виднелись чёрный лесок по ту сторону болота и приземистые горы за ним. В этих горах ожидал Андрея Чулков: нужно было осмотреть участки для новой разведки. Они закончили свою работу на Звёздном, и теперь там хозяйничали Ветлугин и Анна.

Андрей вспомнил приезд Чулкова с образцами найденной руды, красавицу-канаву на Долгой горе и то гордое и радостное оживление, которое было в первые дни открытия. Теперь всё понемногу улеглось. Андрей чувствовал себя уверенно, но радости уже не было.

«Сгрохают они там заводище!» — подумал он о Ветлугине и Анне и осмотрелся по сторонам.

Он проезжал здесь два раза прошлым летом, но снег, щедро лепивший свои хлопья на что ни попало, совершенно изменил вид окрестности. Андрей хорошо помнил только то, что ехать надо было прямо на черневший впереди островок, а там уже начиналась возвышенность, тоже болотистая, но поросшая крупным, редким лесом.

— Тропа где-то здесь, — пробормотал Андрей и тронул с места Хунхуза.

Следы конских ног, налитые чёрной грязью, остались не надолго на опушке, где торчали хилые берёзки, облепленные мягкими комьями снега. Анна сама предложила Андрею взять для этой дальней поездки её лошадь вместо его захромавшего Коршуна.

«Тропа где-то здесь», — вспоминал Андрей.

Он-то не совсем доверял чутью горячего Хунхуза, хотя и отдавал должное его смелости.

Торопливо выдирая ноги из чавкающей грязи, талой под снегом, Хунхуз уверенно пробирался по болоту; раздирал широкой грудью спутанные кусты, шагая по крупному «могильнику». Но он упрямо направлялся на пропотевшее от подземных ключей озерко, где ржавая вода окрасила желтизной падающий в неё снег, — и вот нервы Андрея не выдержали. Он совсем не помнил, чтобы на пути стояла такая широкая мочажина, — Правда, они были раскиданы по всей равнине, но меньше, незаметней. Конечно, левее, там, где кочки торчали чаще, должна была пролегать тропа, по которой он ездил летом.

Пустив в дело плеть, Андрей с трудом заставил толстокожего Хунхуза свернуть с облюбованного им направления.

Хунхуз, неохотно подчинившись, пошёл так же смело, но острые уши его, поставленные торчком над стриженой гривкой, стали мигать настороженнее, и в его оскаленной, с трепещущими ноздрями морде появилось волчье выражение. Широко расставляя ноги, он переступал по кочкам, которые оседали под двойной тяжестью лошади и человека и, сбросив пухлые шапки снега, снова выпрямились, косматые от жёсткой тёмнорыжей осоки.

Андрей проехал еще и оглянулся: дальний лес теперь едва виднелся в снегопаде, но чёрная полоса, обозначавшая путь лошади, ещё темнела отчётливо.

«Хорошо, что я свернул его сюда», — подумал Андрей, но вдруг странно осел книзу вместе с седлом.

Скошенный назад выпуклый чёрно-лиловый глаз Хунхуза смотрел на него.

«Ну, что теперь будет?» — просто спрашивал взгляд остановившейся лошади.

Она не поднялась на дыбы, не опрокинулась, заваливая под собой всадника, когда уже некуда было переступить с последнего зыбкого островка, а с безрассудной храбростью влезла в болото всеми четырьмя ногами. Не зря же её натравили сюда. Пока можно было, она шла...

«А дальше как?» — спрашивал её взгляд, ставший сразу кротким.

— Ну, милый, ну! — ободряюще сказал Андрей, тронутый кротостью, нашедшей на Хунхуза, и подобрал ноги выше к седлу.

«Милый» натужно вздохнул и, поверив ещё раз, рванулся вперед всем напряжённо собранным телом, рванулся и действительно пошёл, разваливая грудью чёрную грязь. Крутые мускулы его шеи сразу налились мелкой дрожью.

— Ну, ещё немножко! — просил Андрей, приподнимаясь в седле, точно это могло облегчить продвижение лошади.

Снег всё продолжал падать, и всё так же близким и далёким казался желанный ольховый лесок.

«Может быть, я не туда правлю?» — подумал Андрей тоскливо, осматриваясь и замечая, что правее выделился второй такой же колок.

Хунхуз шёл, выбиваясь из последних сил. Он сам не хотел тратить время на отдых: близкий уже лес манил его, обещая твёрдую землю под копытом.

«Нет, не туда!» — холодея, решил Андрей, видя, как с каждым шагом всё глубже заходит лошадь, хрипя от натуги, и потянул правый повод. Но Хунхуз только устало повёл ушами.

«Что же ты сразу не пустил меня туда?» — сказало Андрею это движение.

И, точно вправду осознав эту мысль, поняв неуверенность седока и безнадёжность своей попытки выбраться, лошадь остановилась. Силы сразу покинули её.

Теперь болото охватило её прочно. Андрей встал в седле и, не выпуская поводьев, прыгнул на ближнюю высокую под снегом кочку. Он попробовал тянуть за повод, но едва удержался сам на зыбкой дерновой подушке, наросшей на болотном выплавке, и лошадь не тронулась с места, оседая всё ниже, кося на человека тоскующим взглядом. Утратив опору под ногами, она всё ещё искала её, и от судорожных этих движений трясина вздрагивала и как будто вздыхала, податливо расступаясь под тяжестью животного.

Жалуясь, лошадь заржала таким, тихим, бархатным голосом, что у Андрея сразу растаял в горле тугой комок и злые слёзы потекли по лицу. Он смахнул их и огляделся: он был совершенно беспомощен. Не оборачиваясь на вытянутую, с приложенными ушами, тонконоздрую морду лошади, Андрей двинулся прочь, опираясь на ружьё, как на дубинку, скользя и проваливаясь, и тогда, испугавшись, что её покидают, лошадь заржала пронзительно громко...

Андрей полз по кочкам, хватался, выдираясь из топи за жёсткую осоку, изрезавшую в кровь его ладони, и всё время отчаянное ржанье покинутой лошади, не переставая, билось в его ушах. Но уже не жалость, а ужас вызывал в нём этот напрасный зов: он сам, как дикий зверь, боролся за свою жизнь, пока, обессиленный, не уткнулся лицом в локтевой сгиб своего грязного рукава. Руки его судорожно сжали охваченную ими травяную подушку.

— Ох, мама! — сказал он ещё и затих.

49

Он лежал, запорошенный снегом, и милые образы теснились в его стынущем, точно обнажённом мозгу. Он видел Анну... Она тоже шла по болоту, но шла стремительно. Она приблизилась к нему, подняла и понесла, как ребёнка, а вокруг волновалась уже голубая зыбь огромного озера. Солнце просвечивало воду до твёрдого дна; длинные волосы Анны колыхались в ней, как чёрные водоросли. Анна легко несла Андрея на вытянутых руках, и волны омывали его нагое тело... И вот волна поднялась, подхватила его на гребень и... кинула обратно в болото. Он лежит на снегу, но волосы его смешиваются не с жёсткой осокой, а со светлыми кудрями женщины. Он целует их, эти кудри, целует её глаза. Но не любовь смотрит из них, а смертельный ужас. Какие они чёрные, глубокие, огромные! Это глаза Анны!.. Это Анна стонет там, на болоте!..

Андрей приподнял голову и снова уронил. Но Анна стонала, звала его. Огромным усилием он стряхнул с себя оцепенение и понял, где он, что с ним, вспомнил, что Анна жива; тогда страстное желание вылезть из этого болота снова овладело им. Руки закоченели, и он стронул себя с места, двигая ими, как ластами... И вот он выбрался, выполз, как выползает из болота лось. Когда он поднялся на ноги, то обернулся. Глаза его искали место, где была лошадь. Но снег запушил даже его собственный след...

На Чулкова Андрей набрёл по запаху дыма. Таёжник уже совсем перекочевал и отсиживался в шалаше на берегу реки. Он ожидал Андрея дня на два позже и, числясь в очередном отпуску, охотился на тетеревов; Он успел подбить штук двадцать чёрных «косачей», краснобровых и белохвостых, и с дюжину скромно-рябеньких тетерок, а потом снег испортил ему всё охотничье настроение.

— Косачи сидят на берёзках, а у меня в глазах сплошное мельканье, — сердито ворчал он, развешивая и растягивая у костра выполосканную им в реке одежду Андрея. — Нагрянет братва — надолго ли этой дичины хватит! Эк его прорвало: сыплет и сыплет! В метель по тайге ходить немыслимо: она так тебе изобразит местность, своего жилья не признаешь!.. Жалко лошадку!.. Теперь старик Ковба изведётся с горя.

Андрей всё ещё не мог притти в себя, зябнул и жался к огню. Чулков говорил, явно пренебрегая собеседником, и в голосе его звучало не сожаление о лошади, а осуждение Андрею. Только взглянув на него, худого, измученного, облачённого в чужую, широкую ему одежду, Чулков смягчился и добавил:

— Спасибо, хоть сами-то выбрались. Бог уж с ней, с лошадью!

Затем он снял с огня чайник и стал раскладывать на ящике в шалаше свои продуктовые запасы. Он выпил «за компанию» стопку разведенного спирта, не закусил, а просто утёрся рукой и, выбрав парочку косачей, грузно сел у входа, начал теребить атласно-чёрные перья.

«Хорошие люди, а канитель какая у них идёт! — сердито думал Чулков. — Зачем было в трясину лезть, когда тропа существует? Мысли-то не тем заняты! Мог бы и вовсе не выбраться!»

Гладкая головка мёртвой птицы моталась по земле, подмигивала Андрею прижмуренным глазком, а сам Чулков, осыпанный птичьим пером, походил в это время на большого хищного зверя. Он ощипывал свою добычу молча, хмуро, и эта хмурь, как тень, ложилась на лицо Андрея: казалось, рвалась последняя дружба, скупая на внешние проявления, но надёжная.

Андрею вспомнились ночь на Долгой горе, и тоскливое чувство отчуждения от работы, от окружающей обстановки. Легче ли было ему теперь? Теперь он просто боялся приближения ночи.

50

Чулков хотел выйти из шалаша, но оленья шкура, прикрывавшая вход, была придавлена чем-то снаружи, потом она мягко подалась, и целая куча снегу обрушилась на голову и плечи таёжника.

— Ух! — вскрикнул он, ощутив за воротником холодное, и, что-то ворча себе под нос, принялся отбрасывать снег.

Андрей, разбуженный восклицанием Чулкова и ворвавшимся холодом, сонно смотрел, как возился в сугробе его приятель. Над тайгой во-всю гуляла метелица, но, только увидев косо летевшую позёмку, Андрей услышал тонкий посвист ветра, а затем и мощное гудение леса, раскачиваемого бурей. И тогда Андрей проснулся окончательно, и вся неприглядность его положения предстала ему. Он зажмурил глаза, потом закрылся с головой меховым одеялом. Если бы можно было закрыться ещё этим снеговым сугробом, который расшвыривал Чулков! Зарыться — и никогда не вставать!..

Но просто лежать, не двигаясь, было невыносимо. Андрей сбросил одеяло и сел. Чулков, загораживая вход своей крупной фигурой, устанавливал в шалаше железную печку.

— Этакий зверь! — рассуждал он вслух. — Сейчас огонька добудем, чайку сварим, тогда дури себе, сколько влезет. Всё закидала! — пожаловался он Андрею с тем же вчерашним брюзгливо-недовольным выражением. — Дрова еле раскопал! Вот прорвало её не во время!

Он быстро растопил печурку, поставил на неё котелок со снегом и присел возле, на куче поленьев, протягивая к теплу растопыренные пальцы, озябшие и красные.

— Теперь нам два дня здесь отсиживаться, покуда ветер не переменится, — продолжал он, не поворачивая головы, с обычной манерой словоохотливого человека, привыкшего рассуждать наедине с собой. — Вот ужо стихнет, тогда пойдём на ключ, где разведка будет. К этому времени, глядишь, и ребята наши подъедут. Жалею я: не наказал конюхам, чтобы они обратным ходом книжечек побольше захватили из библиотеки. Теперь мое дело таковское — своя жизнь конченная, так хоть на чужую поинтересоваться. Роман какой почитать, про любовь, про молодых да про хороших.

«Что он меня ковыряет?» — подумал Андрей с досадой.

А Чулков снял с печки котелок и, высунувшись из шалаша, начал тут же, у входа, добавлять в него снегу.

— Молодой, ещё не слежался, как пух, — приговаривал он. — Вот мороз двинет, — тогда другое дело. Тогда снег как сахар станет, зернистый да тяжёлый, раз черпанешь — и сразу полкотла натает.

Разведчик снова сел на своё место, но Андрей увидел, что лицо у него особенно грустное и даже унылое.

— Не люблю метель, — сказал Чулков, искоса глянув на Андрея. — И кто это придумал такое безобразие!

— Вы всю жизнь в лесу, — ответил Андрей нехотя, чтобы только поддержать разговор. — Вам всё это родное уже.

— Родное, конечно, — пробормотал Чулков и оживлённее добавил: — Вот бы живёт, к примеру, муж с женой, любит её... уважает, а она бы горячая, нервная... Чуть не по ней — и пошла рвать: бранится, истерики всякие... Так разве мужу приятно? Терпит — да и всё. Но привычка к этому делу плохая. — Чулков помолчал, потом сказал со вздохом: — Не люблю сварливых баб и когда метель не люблю. Когда вот этак вьюжит, завывает, — самому выть хочется.

Он снова умолк, а Андрею вдруг представилась Фёкла, тоненькая, хрупкая, несчастная женщина, бегущая по лесу с ременной веревкой в руках. И ещё тоньше кажется она в мглистых облаках бурана, под раскидистым суком дерева. Ветер покачивает её, треплет тугие косы, роняет, обегая её, пригоршни снега. И растёт сугроб, тянется белым языком к носочкам маленьких унтиков, и снежинки не тают на лбу Фёклы и на жестких ресницах, над тусклым блеском раскосых глаз...

— Вот я всегда любовался на вас с Анной Сергеевной, — промолвил вдруг Чулков, и Андрей весь дрогнул: так укололи его эти жестокие теперь слова. — Вот, думал, какое счастье людям выпало, и дитёнок у них... Только бы жить да радоваться, а всё наперекосяк пошло. — Чулков задумался и неожиданно с силой сказал: — И как вам не грех было такую женщину обидеть, Андрей Никитич!

Андрей открыл рот, но не смог ответить: он прямо задыхался, глядя на Чулкова большими глазами.

— Ну, чего вы встопорщились? Обидели, факт. И я, при всём моём уважении к вам, не могу о том промолчать.

— Лежачего бьёте!..

— Нет, я этого сроду не делал. Хотя за Анну Сергеевну побил бы. Ведь в самую трудную минуту она нам деньжонок подбросила... А вы? Да за такое сочувствие!..

— Сочувствие! — перебил Андрей, загораясь злым оживлением. — Кинуть в окно кусок нищему — это сочувствие?

— Не кусок, а пятьдесят тысяч, да не государственных, а своих. Вот так выложила из кармана и сказала: возьмите, товарищи дорогие, — не унимался Чулков, тоже обозлённый, по-медвежьи наседая на Андрея. — И не шумите, всё равно тут, кроме меня, никто не услышит: шалаш, лес да снег кругом.

— Сочувствие! — уже кричал Андрей. Всё напряжение последних месяцев прорвалось у него бешеной вспышкой. Так больно, так за живое задел его Чулков. Да разве только он, Андрей, виноват в том, что случилось?! А она... — «Не верю в тебя!.. Не верю в твои поиски! Грош цена твоему труду. Ага, ты ещё кипятишься! Ты ещё ходишь, привязываешься ко всем, как сумасшедший, как маньяк, как нищий. Ну, на тебе! и отвяжись!» А ты... а вы: «Сочувствие!» Эти деньги — самое страшное оскорбление в моей жизни. А надо было стерпеть, принять их надо было, потому что иного выхода не предвиделось. Я в работу на Долгой горе всю душу свою вложил... — Голос Андрея прервался на выкрике.

Охваченному гневом тесно в шалаше. Стукнувшись раза два о жерди наката, Андрей опомнился, но, присев на вьюк, так и застыл с опущенными руками.

Чулков смутился: слишком близко и понятно было ему чувство, оскорблённое в Андрее.

— Да разве она так относилась? Не верю я что-то!.. Не из таких она, Анна-то Сергеевна!

Андрей не ответил, потом, глядя в дверь шалаша на волю, заговорил в тяжёлой задумчивости.

— Труд — это моя жизнь. Он вот где у меня: в груди, в сердце, — в нём всё моё значение человеческое, и плевать на него я никому не позволю. Это — лучшее, что я нашёл в себе и вырастил. А если я, кроме плевка, не заслужил ничего, — значит, я пузырь надутый, пустышка! Значит, в обществе мне, такому, делать нечего! Ведь это же смерти подобно!

Чулков слушал... а разве он сам не так же мыслит и чувствует? Вот если бы его сняли с разведки, не доверяя ему это дело, и заставили бы выполнять что-нибудь другое, ведь и в нём поднялся бы такой же гневный протест! Неужели могла Анна Сергеевна так оскорбить Андрея? И не напрасно ли он, Чулков, взбудоражил его сейчас? Не лучше ли было промолчать об этом, как молчал он в последнее время, уже зная обо всём? Но ведь она, Анна Сергеевна!.. И Чулкову снова захотелось обрушиться на Андрея.

«Зря ты это, Андрей Никитич, себе и другим голову морочишь. Думаешь, мы сами рассуждать не умеем!» — так хотел было он сказать, но тут же снова почувствовал, что Андрей прав, Прав, что обиделся, когда его не признали на Долгой горе, прав, что защитил своё кровное дело и довёл его до победы; и, однако, подумав, Чулков добавил:

— Вот был у нас случай на разведке... Один разведчик порубил себе руку топором. Парень здоровенный. Сами мы доктора и знахари. Да надоумил его кто-то, что может быть заражение крови. Он и ударился на приисковый стан. Покуда добирался тайгой, не день, не два прошли. Явился в больницу без ума и ещё с порога кричит: «Доктор, зараженье крови у меня!»

Доктор, конечно, нашу повязочку снял, посмотрел. Какое же, говорит, заражение? Рана-то уж зажила. Слов нет, говорит, глубокая рана была, да затянулась. — Чулков искоса посмотрел на Андрея. — Вот и вы так же, как тот парень перед доктором. А рана-то уж затянулась. — И уже сурово Чулков кинул: — Не любите, видно, вы её, Анну Сергеевну. Вот и подводите балансы, кто кому да насколько нанёс обиды. Была бы настоящая любовь, она разве так рассуждала бы?!

Это был новый удар, нанесенный Чулковым. Как будто он, Чулков, кружил вокруг Андрея и выбирал, куда вернее ударить. Так вот кружит с ломом у ледяного бугра, наплывшего над подземным источником, какой-нибудь зимовщик-таёжник. Раз ударил — железо, сухо крякнув, с треском проламывает пустой, вымерзший пузырём лед. Ещё раз ударил в другом месте — взлетают голубые осколки над глыбой, до звона скованной морозом. Ещё разок — и вдруг брызжет прозрачная струя воды и заливает всё живым серебром, — так вот раскрылось что-то в груди Андрея. То, о чём он даже про себя боялся подумать, было произнесено полным голосом и точно лопнула кора, сковывавшая его чувства. Ясноглазая, с тяжёлой косой, перекинутой через плечо, Анна предстала перед ним и он, как прежде, нет, ещё сильнее потянулся к ней. Он встал и начал торопливо одеваться.

— Куда это вы, Андрей Никитич? — спросил встревоженный Чулков.

— Домой.

— Домо-ой? Этакую-то даль, да пешком... В такую-то непогоду? Что это вам втемяшилось? Угодите в прорву, к Сивке на поминки! Слышите, что на воле-то делается?

— Всё равно домой, — сказал Андрей, захлёстываясь шарфом.

Лицо Чулкова просияло.

— Давно бы так! — обнадёживающе промолвил он, молодо блеснув глазами. — Только обождём до утра. Котомочку собрать надо. Вместе пойдём. Одного я вас и за порог не выпущу!

51

За окном, над посёлком, над белыми краями гор, бледно голубел вечер. Высоко вставали, курились желтоватые дымки с труб. Казалось, весь посёлок со своими нежно опушенными крышами медленно поднимался к небу. Ворон толстый, чёрный, прогуливался по крыше соседнего дома. Он спускался по самому краю крутого ската, вязнул в снегу, вынося вперёд ногу, выпячивал грудь и живот. Голову он держал прямо, опустив на грудь тяжёлый клюв. Плотно прижатые его крылья походили на руки, заложенные за спину, а вся птица напоминала очень старого, очень солидного зубного врача.

— Он гуляет, — заметила Анна, и ей самой захотелось побродить по свежей пороше.

Она надела кожаное с меховым воротником пальто, каракулевую шапочку-кубанку и вышла из кабинета. В коридоре она замедлила: впереди шли к выходу Валентина и Ветлугин. Он бережно-любовно поддерживал её под локоть и, слегка нагнувшись к ней, приглушенным, но радостным голосом говорил что-то. Валентина смеялась. Её смех удивил Анну. Она сама отвыкла смеяться за последнее время, ей показалось странным, как это может быть весело Валентине. Она остановилась, разглядывая плакат на стене, подождала, пока они выйдут. Старатель в шапке-ушанке, туго подпоясанный кушаком, и его такая же румяная подруга улыбались одинаковыми улыбками среди штабелей ситцев и обуви.

Анна усмехнулась, тихо прошла по коридору и открыла дверь. Валентина и Ветлугин стояли на крыльце, держась за руки. Валентина быстро оглянулась, быстрым движением опустила лицо в пушистый мех воротника. Воротник был чёрно-буро-серебристый, тот самый, который когда-то так понравился Маринке и Клавдии. На тут же Валентина нерешительно взглянула на Анну.

«Я всё забыла! Забудьте и вы», — сказала она этап взглядом, печальным, но ясным и ласковым.

Анна покраснела от чувства неловкости.

— Поздравьте же нас! — просительно сказал Ветлугин. — Вы ведь до сих пор нас не поздравили...

«Вы сами знаете, почему», — чуть было не сказала Анна, но во-время спохватилась. Хотела сказать: «Всё некогда», — но вместо того кивнула на снежные сугробы.

— Снег-то какой славный...

— Славный, да не очень, — возразил Ветлугин. — Драги-то у нас теперь начнуть обмерзать.

— Да, драги... Это верно, — и Анна пристально посмотрела на него.

Он прямо-таки расцвёл за последнее время. Он знал всё об отношениях Валентины к Андрею, и это не мешало ему быть счастливым. Анна вспомнила, как он хлопотал над пуском второй драги, как однажды, усталый.. заснул у котлована на брёвнах. Он был хороший человек, и, чтобы сделать ему приятное, Анна пересилила себя, улыбнулась Валентине.

— Я рада за вас. Желаю вам всякого благополучия, — сказала она.

«В человецех мир..» — грустно, издеваясь над собой, подумала она, сходя с крылечка.

52

Она почувствовала себя старой и усталой. Снег поскрипывал под её ногами, где-то повизгивала пила, и так тоскливо было итти неизвестно куда по недавно промятой дорожке. Анна шла, склонив голову, всматривалась в следы на снегу. Не разгадать уже, не счесть, сколько ног ступало по этому снегу.

«Так вот и в жизни, — горько рассуждала про себя Анна, представляя полоску чётких птичьих следов там: на крыше. — Прошёл Андрей по моей жизни и каждый следок видать, а пройдёт другой, и пятый, и десятый, и тогда уже ничего не поймёшь. Тогда, наверно, и горя такого нет: ушёл один — другой будет, и снова весело. Вот Андрей... Изменил, а даже и скрыть не сумел. Всё-таки он хороший, Андрей. Как ему тяжело сейчас. Всё отдал той... всё разрушил для неё и остался ни с чем».

То, что Валентина так неожиданно ушла к Ветлугину, вызывало у Анны болезненное чувство, близкое к ревности за Андрея. Как можно сменять его на кого бы то ни было?! Это ещё раз оскорбляло прежнее чувство Анны: взяли у неё самое дорогое, и... затоптали. Каприз или месть — всё равно было больно, оскорбительно, тяжело.

За прииском дорожка свернула к лесу, на перевал, за которым работали лесозаготовщики. Это они, громкоголосые мужики, проторили здесь дорожку по целине. Анна вспомнила, как уехала от них в прошлый раз. Может быть, именно с того дня началось её выздоровление. Ей снова вспомнилась песня, спетая для неё Ковбой и, его товарищами:

«Простая песня, простые слова, а вот поди ж ты!..» — подумала Анна и повернула к прииску.

На белой улице, у избушек и палисадников, где каждая тычина поднимала пухлый кулачок снега, возилась детвора. Стайками шли светлоглазые подростки, помахивая тяжело набитыми портфеликами: занятия в десятилетке проводились в две смены, — и звонкий девичий смех разливался по переулочкам. Над переулочками, над крышами домов таращились верхушки ёлок, но главное, конечно, было не в ёлках, а в этих вот портфеликах и палисадниках. Кончилась тайга одиноких хищников. В тайге сажали цветы, и детский смех звенел под ёлками. Всё было просто и удивительно хорошо, даже то, как тяжело рюхали и чесались в хлевушках у бараков молодые приисковые свиньи.

Возле парткома Анну окликнул Уваров. Он был в меховой дошке, в унтах, в длинноухой беличьей шапке.

— Ты всё толстеешь, — с ласковой укоризной сказала Анна и задержалась взглядом на его мягких, в белую полоску, меховых сапогах. — Унты у тебя прямо замечательные.

— Вот ездил нынче в район, там и купил. А толстею... это от сердца, Аннушка, — сказал Уваров и пошёл рядом с ней. — С сердцем у меня что-то неладно.

— Влюбился, что ли? — пошутила Анна.

Уваров помолчал, задумавшись.

— А что, Анна, если бы нашёлся человек... — заговорил он чуть погодя с выражением не обидного, располагающегося участия. — Ну, другой человек... который любил бы тебя, оберегал. Могла бы ты... привыкнуть к нему.

— Я не хочу привыкать, Илья, — сразу погрустнев, сказала Анна своим грудным, от самого сердца идущим голосом. — Я не хочу привыкать. А полюбить мне трудно. И разлюбить трудно.

— Значит, всё простила?

Анна нахмурилась:

— Пока только... понимать начала.

— И простила?

Она невесело засмеялась.

— Бог простит.

— Увиливаешь, — сказал он жестоко, почти грубо.

— Как тебе не стыдно, Илья? — упрекнула Анна.

— Не сердись, — промолвил он, и лицо его болезненно сморщилось. — Я же люблю тебя, как самого лучшего друга. И хочется сохранить тебя в памяти такой — самой лучшей.

— Сохранить в памяти? Что так, разве ты уезжать куда собрался?

— Хочу на курорт проситься. Есть такой для сердечников у нас на Урале, на озере Кисегач. Озеро, Аннушка, как слезинка, чистое. Скалы, белый песок, сосновые леса. Приеду обратно, и ты меня не узнаешь... К мальчишкам своим съезжу! Обязательно! Давно уже я их не видел. Может, гусли из дому привезу. Ещё дед мой на них играл. Был он из нагайбаков — татар, высланных на Урал при Иване Грозном. Гусляр он был. Ни одна свадьба без него не обходилась. Это его и сгубило: пьяный в проруби утонул, а гусли... на льду оставил. Вот поеду и захвачу их. Старые уже, лет им не меньше сотни, а звон — как серебро.

— Хорошо, Илья, — сказала Анна с задумчивой лаской в глазах и голосе. — Поезжай на Урал и привези гусли.

53

Торжественно провожали Никанора Чернова. Он, уезжал для обмена опытом с горняками верховий Амура.

— Ну, вот и мы начинаем отправлять наших питомцев в свет! — сказал Уваров Анне после весёлого митинга.

— Да, завоёвываем добрую славу, — ответила Анна, вспоминая остальных своих подземных богатырей.

Бригада разрозненных ею старателей-углубщиков рассеялась по разным приискам, и каждый из них собрал вокруг себя «могучую кучку» из молодёжи. Молва о рекордах этих шахтёров, которые первыми уходят под землю, прокладывая путь остальным, дошла и до Колымы и до Алдана. А чего стоят забойщики комсомольской шахты? А чем хуже слесари механического цеха и машинисты агрегатов на электростанции?

— Растём! — закончила она вслух свои мысли. — Какие сильные люди подобрались, Уваров!

— Сибиряки вообще народ сильный, — с гордостью поддержал Уваров. — Хотя у нас в стране весь народ такой...

— Да, весь народ такой! — повторила Анна.

Они вышли последними и стояли на возвышенной площадке у клуба, перекрещённой по снегу укатанными до блеска лыжнями. День был выходной, и приисковые лыжники собирались за клубом для первого пробега по ближним горам. Весёлые, уже увозившиеся в снегу, они с шорохом проскальзывали мимо Уварова и Анны и, упруго развернувшись на повороте, исчезали за углом здания.

— Я раньше тоже любила на лыжах... — задумчиво заговорила Анна. — А теперь всё некогда. — Она посмотрела на Уварова и спросила: — Когда же ты на курорт?

— Успеется, — сказал он нехотя. — Может быть, дело и не в курорте.

— А в чём же? — спросила Анна.

— Может быть, просто зажирел, — пошутил он. — Вчера утром встал в пять часов и, пока ещё темно было, припомнил старину — дал по шоссе километров двадцать туда и обратно. Только снег пылью летит. Какое уж тут сердце! Мне бы при моей комплекции не в парткоме сидеть, а в забое работать!

— Да, сибиряки — они народ сильный! — повторила его слова Анна, и оба рассмеялись.

— Андрей в Заболотье уехал? — спросил Уваров чуть погодя.

— Уехал, — с неохотой ответила Анна, — они с Чулковым хотели после установки новых разведочных работ, подняться на гольцы, где ещё в старое время проходила американская экспедиция.

— Не терпится ему до весны... — сказал Уваров.

* * *

Проходя мимо поселкового совета, Анна взглянула на единственное окно крошечной пристройки. За светлым на солнце стеклом двигались со спицами и носком на них немолодые, с жилочками и морщинками, женские руки. Вся остальная фигура вязальщицы была не видна. Носок красный, с синими полосками. Должно быть, пожилая сторожиха-уборщица довязывала между делом обнову внучку. Как он будет весной мелькать по этой улице красными, как гусиные лапки, ногами!

А вот из этой двери вышла недавно Валентина Ветлугина...

«Даже фамилию сменила!» — подумала Анна о ней, как об умершей. Будет она ещё долго жить на свете, может быть, и в её руках зашевелятся когда-нибудь спицы с обновкой для внука, но для Анны она, прежняя, уже умерла.

«Всё как будто перегорело!» — подумала Анна, осторожно спускаясь с пригорка.

Только спицы в женских руках ещё занимали её воображение. Тёплые носки с нарядными полосочками на детские ножки. Сколько любви в этом! И всё в мире Анны движется трудом и любовью.

Она идёт и не насмотрится на людей, живущих вместе с нею в этом мире. Она думает о своем будущем ребёнке. Узнает ли он ласку отцовских рук? Брови Анны сдвигаются опять. Морщинки уже отметили привычность, этого движения.

«Что за лихорадка такая?» — изумляется она, предчувствуя очередной приступ душевной боли.

Ей представляется угол тайги. Над гущей заснеженных лесов прорываются серые на белесом небе голые горы. И Андрей. Жмурясь от ветра, он карабкается по холодным скалам, чтобы взглянуть на следы и знаки старой поисковой партии. Да, ему не терпится до весны! Беспокойство разведчика толкает его вперёд. Ему всюду надо влезть со своим любопытным носом. Анна вспоминает его дерзкий профиль, всю его прекрасную голову и улыбается печальной улыбкой матери. Она снова видит его с Валентиной. Она вдруг понимает его одиночество в работе в то время, когда на пути его встала Валентина. Наверное, она сумела пригреть его сочувствием постороннего делу человека. Ей это было нетрудно.

Приступ проходит, потрясая душу Анны, но рождается не ненависть, а огромная грусть и сожаление о прошлом. Во всём вспоминается ей чистота, честность и страстность Андрея. И снова ей думается, что, со всеми её страданиями, она счастливейшая женщина на земле.

54

На взгорье, возле своего дома, Анна остановилась к посмотрела на игравших внизу детей.

Маринка в белом башлыке поверх капора, толстая в плюшевой шубке, катала на салазках карапуза лет трёх. Она бежала по дорожке рысью, притопывая, как заправская лошадь, пока её седок не свалился в снег. Почувствовав лёгкость, Маринка обернулась. Тепло укутанный мальчик лежал молча, широко растопырив руки, подтянутые большим платком. Маринка посмотрела на него, подняла санки и, так неся их обеими руками, вернулась обратно.

— Ну, ты, жирный-пассажирный, — сказала она и заботливо подставила к нему санки.

Она помогла ему подняться, заботливо обмела его рукавичкой, заботливо усадила на санки, взялась было за веревочку, но тут же передумала и положила своего «жирного-пассажирного» вниз животом. Теперь она могла везти его быстро. Теперь-то он уже не мог упасть.

Анна вошла в дом. Ей хотелось поскорее сесть за письменный стол, раскрыть свои тетради, смахнуть пыль с книг, пересмотреть Маринкино бельё, маленькие её платья... В душе её робко шевельнулась прежняя радость жизни, бледная ещё, как росток в наклюнувшемся зерне. Ей казалось, что она вернулась после долгого, тяжёлого путешествия.

— Да, я счастлива, — сказала она вслух, и тонкие морщинки, навсегда положенные скорбью в уголках её рта и между бровями, отметились ещё резче, придав её лицу выражение важного раздумья. — Я счастлива, что сумела выстоять в беде, так неожиданно обрушившейся, на меня. Я живу и чувствую, что не опустилась, не обеднела душой, а стала ещё богаче.

В этом приподнятом настроении Анна оставалась весь вечер, играла с Маринкой, укладывала её спать. Ей было так хорошо и покойно, что она задумалась. Она подумала об Андрее. Как он там, в тайге? Ей, Анне, тяжело, но ей, по крайней мере, не в чем раскаиваться. Она опустила книгу, откинулась от стола:

«Что испытывает в эту самую минуту Андрей, такой одинокий? А что, если он... уже ничего не испытывает?»

При мысли о возможной гибели Андрея Анна похолодела.

Она уже не могла сидеть у стола. Она встала, прошлась по комнатам. Дом показался ей огромным, пустым, неуютным. В тёмном кабинете Андрея тускло белели просветы окон. Анна забилась в угол дивана, но даже этот угол, последний в доме, где задержался на время дорогой жилец, утратил тепло его присутствия.

За окнами горели звёздные россыпи: жёлтые, тепло-лучистые внизу и холодно-голубые вверху, над неясными очертаниями гор. Анна посмотрела на холодные звёзды и закрыла глаза. На душе у неё было темно и смутно — болезнь осложнялась.

* * *

Под утро на кухне постучали в окно. Отворилась и снова прикрылась дверь. Анна ничего этого не слыхала. Измученная ночным раздумьем, она спала на не постеленной кровати, сняв только сапожки, укрытая большим пуховым платком. Она не слышала приближения Андрея. Он подошёл, бережно ступая, с трудом переводя дыхание, и жадно и робко всмотрелся в её лицо. Она спала тихо, со своей обычной манерой — подняв кверху нос и подбородок. Эта манера, которую так любил и над которой всегда подтрунивал Андрей, придавала лицу спавшей такое милое, детское, доверчивое выражение. Слабо освещенное низкой, под абажуром, лампой лицо Анны было совсем как в дни юности.

— Анна, — позвал он тихо, боясь испугать её.

Ещё сонная, она взглянула на него, не понимая, но и не пугаясь. Чего же она могла испугаться, если он стоял перед ней — живой, невредимый? Она приподнялась на локте и вдруг в самом деле испугалась.

Только глаза его над острыми скулами видела Анна. Ни грязной одежды, ни ввалившихся щёк Андрея она не заметила. Одни глаза его светились, полные страдания и любви, и она вся замерла, не смея поверить...

Тогда темноволосая, кудлатая голова его поникла, бледное лицо мелькнуло перед Анной и зарылось в подушки, на которые всё ещё опиралась её рука. Анна услышала глухие рыдания. Что-то больно перевернулось в её душе, и она тоже заплакала.


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть