Часть вторая

Онлайн чтение книги Товарищи
Часть вторая

1

На крутом правом берегу рыли окопы, прокладывали штольни, сверлили лисьи норы, ставили стальные колпаки, отлитые в цехах сталинградских заводов и мастерских.

— Опять зарываемся, как кроты, — говорил Петр.

Андрей молча копал землю. После того как вырыт был котлован, он вырубил в земле лопатой ступеньки. Найденных ими под обрывом на берегу и подтянутых к котловану веревками шпал едва хватило на три наката кровли. В углу кровли Андрей оставил отверстие. Петр удивился:

— А это для чего? Зимовать собрался?

Андрей снова не ответил, нагребая лопатой на шпалы щебень и песок. Потом он спустился с обрыва по козьей стежке к пристани и вернулся оттуда с ведром жидкой извести. С возрастающим изумлением Петр наблюдал, как подбеливает он мочалой стены землянки.

— Ты бы тогда с собой из хутора и корову захватил.

— Молока сейчас бы не помешало попить, — только и сказал на это Андрей.

— И надолго ты собираешься тут корни пускать?

— Сколько надо будет, — скупо ответил Андрей.

— А если опять будет приказ отойти?

Андрей покачал головой:

— Такого приказа уже не будет.

Петр окончательно вышел из себя.

— Этого ты не можешь знать.

Все же он помог Андрею сколотить из досок и приладить дверь, а посредине землянки сам поставил стол на четырех столбиках.

Ночью, когда они впервые только что умостились спать на деревянных лежаках, их разбудил грохот. С кровли землянки между шпал сыпался на них песок.

Выбежав из землянки, они увидели над Волгой черное зарево. Жирный запах нефти ударил им в ноздри. Внизу, у пристани, горели баки с горючим. Один за другим сквозь дым отвесно пикировали на них немецкие самолеты. Грохот залпов зениток смешался с грохотом рвущихся фугасок.

Но и после того как Андрей с Петром уже вернулись к себе, они не сразу могли заснуть. В сплошном грохоте фугасных разрывов еще долго сотрясалась землянка. Металось синее пламя бензиновой лампы в нише, вырубленной в стене. Андрей хотел затушить лампу, но Петр не дал.

— Я с детства не привык спать в темноте.

— Если гильза упадет и бензин выльется, может быть плохо, — предупредил его Андрей.

— Не упадет. Сейчас я замурую ее…

И, выдолбив ножом в нише гнездо, он глубоко засадил в нее гильзу от снаряда, служившую им лампой. Теперь, хоть пламя ее и начинало при близких взрывах судорожно метаться из стороны в сторону, сама лампа надежно сидела в своем гнезде.


На самом раннем рассвете в дверь землянки просунулась голова Саши Волошиной в пилотке, и она весело поинтересовалась:

— Вас не засыпало здесь на новоселье?

Андрей, по обыкновению проснувшийся раньше Петра, сидя на лежаке, пришивал к гимнастерке пуговицу, а Петр, подложив под щеку ладонь, еще по-детски пузырил во сне губы. Но, услышав голос Саши Волошиной, он мгновенно сел на лежаке, по-гусиному поджимая под себя босые ноги.

Полураздетый Андрей поежился под взглядом Саши и, отворачиваясь, стал надевать гимнастерку.

— Оказывается, мы с вами теперь соседи, — переступая порог и стараясь, пока они одевались, не смотреть в их сторону, сказала Саша. Из-под густых темно-русых ресниц она окинула землянку одобрительным взглядом. — Почти как дома.

Пододвинув к ней пустой ящик из-под гранат, Петр кивнул в сторону Андрея.

— Это он все никак свою довоенную райскую жизнь не может забыть. Подождите, скоро у нас тут и петух кукарекать будет.

— А мы с Клавой и новенькой санитаркой только перед утром заснули. Ужасно страшно было. Вы, конечно, уже привыкли к бомбежке, а я никак не могу.

— Я тоже не могу привыкнуть, — вдруг краснея, признался Петр.

— Да? — Она с недоверчивым удивлением взглянула на него.

Пока они разговаривали, Андрей сходил с двумя котелками к полевой кухне за кипятком, наколол ножом сахару и разлил чай по кружкам. Мелкими глотками отхлебывая из свой кружки чай, Саша коротко поглядывала то на одного, то на другого, невольно сравнивая их: один был медлительный и спокойный, другой резкий в движениях, с суровыми глазами.

Допив чай, она поставила кружку на столик.

— Приходите и вы к нам.

И так же быстро исчезла, как появилась.


Она вернулась к себе, в соседнюю землянку, отведенную по приказанию капитана Батурина для девушек роты, и, пройдя в угол к покрытому серым одеялом топчану, стала раздеваться. После беспокойной ночи и перед предстоящим беспрерывным дежурством у телефона на КП роты она хотела поспать час другой.

Ротной санитарки Клавы на своем месте в землянке не было, а новенькая, санинструктор Ляля, еще спала, свернувшись калачиком в углу на топчане. Замполит Тиунов, который подселил Лялю к девушкам в землянку, предупредил их:

— Отвечаете за нее, как за самую младшую, лично передо мной. — И, обнажая под черными усами белое полукружье зубов, пригрозил: — Кто обидит ее — со мной будет дружбу терять.

Их землянка была — как и все другие землянки, которые вылупились за последние дни по склону балки, и все же кое что отличало ее от остальных. Хотя бы то, что на столике в землянке стояла стеклянная банка с ярко-синими сентябринами, а пол, усыпанный песком, тускло серебрился в полумгле. Но было сыро в землянке. Снимая гимнастерку и юбку, Саша вздрогнула и юркнула на топчан под одеяло, натягивая его до подбородка. Уже погружаясь в сон, услышала, как скрипнула дверь и легкие шаги, прошуршав по песчаному полу, остановились у ее топчана.

— Шурка! — услышала она хрипловатый голос Клавы. — Ты спишь?

Клава подождала немного и, притоптывая каблуками своих сапог, стала двигаться по землянке, вполголоса что-то напевая. Не открывая глаз, Саша угадывала ее движения. Вот она бросила на стол пилотку и, распустив свои черные густые волосы, расчесывает их гребешком. Они шелестят и потрескивают. Разъединив волосы на две волны и собрав их впереди валиком, она потерла кулаками щеки и, послюнив палец, приглаживает брови. Потом, опять пробежав по песчаному полу к Саше, она стала рыться под ее топчаном, как мышь.

— Шурочка, — поднимая голову и встречаясь со взглядом Саши, пристыженно сказала Клава. — Позволь мне надеть твои чулки со стрелкой.

— Возьми в чемодане, — высунув руку из-под одеяла, Саша указала под топчан.

Достав из чемодана чулки и устроившись у Саши в ногах, Клава стала снимать аккуратные сапожки, сшитые не из кирзы, а из хорошей мягкой кожи.

— Ты добрая, Шурка, — говорила она, почти до самого бедра натягивая на полную ногу длинный, абрикосового цвета чулок и подтягивая круглую резинку выше. — Добрая, — повторила она, снова надев сапожки и двумя пальцами приподнимая сзади край юбки, чтобы увидеть, как выглядит ее нога в чулке со стрелкой. Прыгнув коленями на постель к Саше, она стала щекотать губами ее шею и плечи. — За это я тебя и люблю, Шурка!

— Пусти, Клава, — выпростав из-под одеяла руки, Саша уперлась ей в грудь, однако не настолько, чтобы обидеть ее.

Подобрав под себя ноги, Клава устроилась на ее топчане.

— Завидую я тебе, Шура.

— Чему же? — с улыбкой глядя на нее, Саша слегка отодвинулась на своей постели.

— Ты со всеми ровная, и тебя никто не беспокоит, а я так не умею. — Клава подвигала под собой ногами, устраиваясь на топчане еще удобнее. — Мне развлекаться надо, Шура. В мирной жизни я как-то об этом не думала. Ну, работала в колхозе на винограднике, вечером сходишь в кино, прогуляешься с кем-нибудь в степь. Все было заранее известно — сперва побесишься в девках, а потом выйдешь замуж. А тут как подумаешь, что через минуту тебя может убить, так сразу и сделается себя так жалко, хоть кричи. — Клава поиграла светло-зелеными глазами. — И не только себя. Поглядишь на солдата: фашист в него стреляет, командиры с него требуют, а он еще совсем желторотый, еще, должно быть, и целоваться не умеет, как твой Петр.

— Почему же мой? — Саша лишь слегка сдвинула брови.

— Ну, не буду. — Клава приласкалась щекой к выступавшей под одеялом груди подруги и, не поднимая головы, блеснула на нее уголком глаза. — А может, твой?

— Глупости. — Саша медленно покачала головой на подушке.

— И Андрей тоже не твой? — недоверчиво спросила Клава.

— И он тоже. — Саша улыбнулась.

— Конечно, Петр еще бычок, — задумчиво сказала Клава. — У него и глаза, как у бодливого бычка, но Андрей… — Она опять поиграла глазами.

— Что?

Клава потянулась сладким движением.

— И ты с ними с обоими ровная?

— Да, — подтвердила Саша.

— Видишь, какая ты. — Клава вздохнула. — А я так не могу. Знаешь, зачем я твои чулки надела? — Она пошевелила под собой ногой в хромовом сапожке.

— Не знаю.

— Не могу же я на свидание со старшиной в портянках идти, — опуская глаза, Клава потеребила угол серого солдатского одеяла.

— С Крутицким? — Саша удержала движение, вспомнив, как старшина предлагал ей в степи пересесть на его подводу. — А как же…

— Сердюков?

— Да.

— Он парень хороший. — Клава вздохнула. — Но к нему во взвод надо через всю балку ходить. А этот под боком.

— Клава! — предостерегающе сказала Саша. Ей послышалось шевеленье в том углу, где спала на своем топчане новенькая санинструктор Ляля.

— Эх, Шурка, разве тебе в такой обувке ходить? — Клава потрогала у топчана кончиком своего офицерского сапожка ее кирзовый сапог. — Нам, девушкам, и так на войне несладко, а ты еще сама себе тяжести прибавляешь. Я бы с твоей наружностью…

— Клава! — указывая глазами в угол землянки, строго повторила Саша.

Клава небрежно отмахнулась.

— Да спит она.

Но Ляля уже сидела на топчане, обхватив колени руками и глядя на них круглыми, расширившимися глазами.

— Вот что ты, Клава, наделала, — шепотом сказала Саша.

— Ничего я такого не сделала, — вставая с ее топчана и потягиваясь на носках, громко возразила Клава. — Ты бы посмотрела, как она за своим политруком глазами шьет.

— Ты сто сказала? — выпрямляясь на постели в белой короткой рубашке во весь рост, угрожающе спросила Ляля.

— Да пошутила я, — примирительно ответила Клава.

— Я не могу с вами вместе зить! — выкрикнула Ляля. И, спрыгивая с топчана, стремительно надевая на себя юбку и гимнастерку, она выбежала из землянки.

— Вот ты что, Клава, наделала, — укоризненно попеняла Саша.

— Пообтешется и будет, как все. — Клава заспешила. — Мне пора, а то мой старшина, ожидаючи меня, может всю тушенку съесть. — Она побежала к двери, но с полдороги вернулась и опять присела к Саше на край топчана. — Ты не подумай, что я какая-нибудь. Думаешь, он мне очень нужен? Да ведь он же баран, у него и глаза бараньи. — Она повела глазами так похоже на Крутицкого, что Саша рассмеялась. — Мне только интересно послушать, как он будет о своей горячей любви городить. А к своему Володьке я как была в полной сохранности, так и вернусь. Я ему, Шурка, каждую ночь на фронт письма пишу и реву, как дура, но он не отвечает. Может, пока я здесь себя для него берегу, у него там уже другая краля завелась. Что ж, только бы я потом не знала про нее. — И уже вставая с топчана, чтобы окончательно уйти, она вдруг с быстрым шепотком наклонилась к Саше: — И для капитана Батурина никогда не растает твоя ледышка? — Она дотронулась ладонью до той стороны груди подруги, где было сердце. — Ну, ну, не сверкай глазами. Ох, Шурка, Шурка, такие, как ты, замороженные, и уводят чужих мужей. Я, Шурка, люблю тебя, — Клава быстро поцеловала Сашу прямо в губы и отпрянула. — Я уже совсем пошла, а то… — Она снова повращала глазами, как Крутицкий.

После ее ухода Саша долго лежала на спине с открытыми глазами, слегка поеживаясь и смутно улыбаясь. Клава всегда вносила какое-то волнение в ее душу. Как будто пробегала по ней рябь. Это ощущение беспокоило Сашу, но она не могла бы сказать, что оно было ей неприятно. Все же она постаралась поскорее вернуть себя в привычное состояние холодной ясности, как это всегда умела делать, и для этого начала вспоминать, как в танцевальном зале и университете, когда ее постоянный партнер Виктор, забываясь, прижимался к ней, она, вскидывая на него глаза, насмешливо спрашивала: «Кто кого из нас ведет?», и он немедленно укрощался.

Она попробовала думать об университете, но мысли ее терялись и обрывались. Перед глазами промелькнуло исполненное непоколебимого достоинства лицо Крутицкого, потом вдруг откуда-то всплыло и надолго остановилось перед взором седое, но еще совсем молодое и всегда будто чем-то притененное лицо капитана Батурина. Особенно тогда, когда он, доставая из кармана оплавленные яхонтовые бусы, начинал перебирать их в пальцах. И при этом воспоминании у Саши, как всегда, когда она видела это, заныло там, куда только что дотронулась рукой Клава. Глупая… Саша еще больше натянула одеяло на подбородок. Капитан Батурин, несмотря на то что уже больше года прошло, как погибли его жена и маленькая дочь, никого и ничего вокруг себя не хотел замечать.

2

Капитан Батурин разговаривал на КП роты с Крутицким. У обоих были серьезные лица. И то, о чем они говорили, было очень серьезно.

Только что из батальона позвонил майор Скворцов и сказал, что, но неуточненным пока сведениям, немецкие авангарды вышли к западной окраине города. Судя по всему, противник попытается с ходу выйти к Волге. В таком случае батальон оказался бы отрезанным от остальных частей, занимающих оборону в городе на маленьком пятачке у самой воды.

— И наша рота оказалась бы на самой окраине этого пятачка, — пояснил Крутицкому капитан Батурин. Рассыпав на столе четырехугольные яхонтовые бусы, он перебирал их пальцами. Никто не знал его личной истории, и многим, в том числе Крутицкому, непонятной и странной казалась эта привычка капитана Батурина. — Но нам приказано эти сведения уточнить. — Капитан Батурин, быстро собрав на столе бусы, сжал их в горсть. Тотчас же он разжал ладонь, оставив их свободно лежать в руке. Крутицкий поднял бровь. Она казалась у него на лице большой скобкой, нарисованной тушью. — Вот зачем я вызвал Рубцова, — сказал капитан.

— Что же, — заметил Крутицкий, но больше ничего не сказал.

— Да, — вдруг улыбнувшись, сказал капитан, — я вызвал его одного, но, уверен, придут они вдвоем. Сейчас сами увидите.

У входа в блиндаж затоптались шаги.

— Входите, — крикнул капитан.

Дверь открылась, вошел Рубцов, за ним, отстав на шаг или два, — Середа.

Капитан бросил на Крутицкого быстрый взгляд, но, увидев лицо Петра, погасил улыбку. Будто на замечая его присутствия, обратился к Андрею:

— Есть данные, что немцы уже проникли на окраину. — Капитан высыпал из ладони бусы на стол. Они защелкали, сталкиваясь друг с дружкой. По его лицу пробежала тень, на секунду он остановился. — Надо проверить и посмотреть, что там есть у них. К-кроме этого — установить связь с правым соседом. — Капитан всматривался в лицо Андрея, смутно выступавшее из тусклого освещения блиндажа. За спиной Андрея пошевелился Петр. — Ясно? — глухим голосом спросил капитан, перебирая на столе пальцами бусы.

— Так точно, товарищ капитан: всё проверить и установить связь с правым соседом, — ответил Андрей.

— С вами пойдет… — другим голосом, и уже не заикаясь, начал Батурин.

Перебивая его, из-за спины Андрея выступил Петр.

— Разрешите, товарищ капитан…

— …пойдет Чердынцев, — повышая голос, сказал Батурин.

— Товарищ капитан…

— Можете идти. — Но когда Петр повернулся вслед за Андреем уходить, капитан окликнул его: — Середа! — Петр остановился, снова поворачиваясь к нему. — Вы пойдете в другой раз.

Когда их шаги уже затихли за дверью блиндажа, Крутицкий с удивлением спросил:

— Почему вы отказали Середе?

Что-то вроде сожаления промелькнуло и тут же скрылось в глазах капитана, когда он поднял глаза на Крутицкого.

— Как вам объяснить… Здесь надо будет все посмотреть, точно сосчитать, ничего не пропустить. Вот когда надо будет… — Но так и не договорив, капитан Батурин стал ссыпать из ладони в карман бусы, склонив побледневшее лицо и слушая, как они стучат друг о дружку.


Отпустив Крутицкого, капитан Батурин достал из планшета, развернул на столе свою карту и долго рассматривал ее. Рубцов с Чердынцевым должны были вернуться из разведки к ночи, но и без этого он, по ряду признаков, уже не сомневался, что отныне город с его улицами и переулками, с площадями, парками, вокзалами, цехами заводов и с каждым в отдельности домом становится фронтом. Войска, которые стянулись к нему со всего юго-запада, оказывались в черте смертельной угрозы и, став на оборону, нуждались в каком-то внутреннем обновлении. Разумеется, со всех точек зрения правильнее всего было бы заменить их свежими формированиями, но, судя по всему, у высшего командования пока не было необходимых резервов. Между тем переправы через Волгу уже оказались под ударами немецкой авиации. Теперь должен будет прибавиться к этому артогонь.

Капитан прислушался к шуму, донесшемуся из-за двери блиндажа. Разговаривали два голоса: мужской и женский. Нахмурившись, капитан подумал, что, должно быть, опять ординарец Василий завел с кем-нибудь из девушек роты шашни. По, прислушиваясь, он определил, что мужской голос принадлежал не Василию. Со старательным и чрезмерно твердым выговором русских слов он настойчиво допытывался у кого-то за дверью блиндажа:

— Ты мне говоришь не всю правду. Почему?

— Не могу я туда вернуться, — возражал вздрагивающий женский голос.

— Какой же, Ляля, у тебя… — мужской голос за дверью помолчал… — неуживчивый характер.

— Хорошо, если вы так говорите, я вернусь! — прерываясь, выкрикнул женский голос, и легкие быстрые шаги стали удаляться от двери.

— Ляля! — крикнул вдогонку мужской голос.

Дверь в блиндаж открылась, и с рукой на перевязи вошел Тиунов. Полуоборачиваясь к двери, он покачал головой в мерлушковой шапке:

— Такая маленькая, и такое упрямство.

— Ты где это пропадал, Хачим? — спросил капитан. — Я тебя уже давно жду.

— В первом взводе Сердюков опять запил, сукин сын, — не отвечая на его вопрос, сказал Тиунов.

— Из-за Клавы? — Капитан сделал движение к телефону, но Тиунов предупредил его.

— Не спеши. Она, конечно, виновата, но какой же он джигит, если из-за женщины совсем голову потерял? Сперва она ему закружила, а теперь за старшину взялась. Пришлось Сердюкова хорошенько пристыдить. От него я на переправу пошел.

— Мало тебе раненой руки, Хачим. Сам под бомбежку лезешь.

— Не может же, капитан, рота вторую неделю на одних консервах и на перловке сидеть. Сколько на переправе овец, капитан! Со всей степи согнали. Без корма и от бомбежки они все равно будут погибать. Только прикажи, капитан, Крутицкому быстрее поворачивать свой курдюк, и чабаны с радостью сколько угодно баранов отдадут. Ба-раш-ков, капитан, — Тиунов поцокал языком.

3

После разговора с капитаном Крутицкий вернулся с КП к себе в землянку, где он жил один, не считая ординарца Степанова, топчан которого стоял за перегородкой. По мнению Крутицкого, старшине, ответственному за все хозяйство роты, обязательно надо было иметь свою отдельную землянку, где мог бы стоять и сейф со всеми документами, который Крутицкий возил с собой в повозке.

— Степанов! — позвал он ординарца.

Степанов, маленький, весь заросший мохнатой бородой, вышел из-за перегородки.

— Никто не приходил? — спросил его Крутицкий.

— Нет, — ответил Степанов. Он был молчалив и двигался совсем бесшумно.

— На, почисть, — снимая китель, подал ему Крутицкий.

Степанов вышел из землянки, плюнул на щетку и с ожесточением заелозил ею по кителю. Он считал желание старшины роты держать при себе ординарца блажью, а для себя это занятие постыдным. И в роте уже посмеивались над ним, пеняя в глаза, что он отсиживается под крылышком старшины от войны.

Думая об этом и все больше расстраиваясь, он достал из кармана кителя пачку папирос, которые курил старшина, и, взяв одну, закурил. Накурившись, вернулся в землянку, держа перед собой за концы плечиков китель.

— Опять брал папиросы? — потянув в себя воздух, спросил Крутицкий.

Не ответив, Степанов прошел за перегородку. «Нет, обязательно нужно его заменить. Заелся», — посмотрев ему вслед, подумал Крутицкий.

Обвязав шею полотенцем и сев к столу, он придвинул к себе зеркало на ножке и стал бриться. Намыливаясь щеточкой, рассматривал себя в зеркале, надувая то одну, то другую щеку. Побрившись и смочив лицо одеколоном, надел китель и написал в Арзамас жене письмо, а потом открыл сейф, достал из него бутылку, колбасу, продолговатые и круглые банки с консервами, раскладывая все это на столе. Окинув взглядом стол, подумал, что Клава, которая обещала вскоре к нему прийти, будет довольна. Она любила поесть. Вспомнив, он опять открыл сейф и достал из него лимон.

Он не сразу услышал, как легкие быстрые шаги прошелестели от порога, и обернулся, когда они уже остановились у него за спиной.

— Клавочка, вы? — Она стояла перед ним, смиренно опустив ресницы и теребя в пальцах стебелек полыни. — А я, признаться, уже грешил на вас, думая, что вы не придете.

— Глупости, — усаживаясь на ящик из-под консервов, она поправила на коленях складки юбки. — Откуда у вас такое воображение?

— Что вы будете кушать? — он придвинул к ней столик, наблюдая за тем, какое это произведет на нее впечатление.

— О! — только и сказала она и, не заставляя себя ждать, придвигаясь к столу, деловито зазвенела баночками, вилками и ножами. Ее полные руки мелькали над столом, открывая консервы, нарезывая колбасу, намазывая на хлеб масло. Крутицкий, наблюдая за нею сквозь облако табачного дыма и сбивая с папиросы ногтем пепел, говорил:

— Старшина, конечно, не командир роты, а без него тоже ни полшага. Боеприпасы подвезти — он, раненые — на его шее, кроме того, всю роту одень, обуй и три раза в день накорми.

— Да, — с полным ртом невнятно сказала Клава.

— Выпьемте, Клава, за любовь. — Крутицкий налил из бутылки в стаканы вино и поднял свой стакан: — Между прочим, это портвейн.

— За любовь? — задумчиво переспросила Клава. — За нее можно выпить.

Чуть сдвинув брови, она медленно выпила из стакана все вино и, достав платочек из рукава гимнастерки, тщательно вытерла им губы.

— Вот это по-фронтовому, — похвалил Крутицкий. Придвигаясь к ней, он положил ей руку на плечо.

— Фу, какой вы надушенный, — отодвигаясь от него, сказала Клава. — Не уважаю, когда мужчины душатся.

— Клава, — низким голосом сказал Крутицкий.

— Мне уже пора, — вставая, сказала Клава. Желтые искорки вспыхнули у нее в глазах. — Меня могут хватиться.

— Скажете, вас вызвал старшина для уточнения списка выбывших из состава роты.

— Рубцова и Середу я уже обратно в список внесла, — возразила Клава, — а здесь у нас пока, слава богу, еще никто не выбыл. Нет, я уже засиделась у вас. Как-нибудь в другой раз.


Она прибежала в свою землянку и упала на подушку, всем телом вздрагивая от разбиравшего ее смеха. Саша и Лиля, которая за время ее отсутствия уже успела вернуться в землянку, с недоумением смотрели на нее.

— Между прочим, портвейн, — поднимая от подушки голову, голосом Крутицкого сказала Клава.

— Ну, а сто было дальше? — нетерпеливо спросила Ляля.

Саша взглянула на нее и вспомнила: «Пообтешется». Лялины глазки сверкали, маленький ротик приоткрылся.

— Дальше я поела всю колбасу и тушенку и отчалила. — Клава опять упала на подушку вниз лицом. Но в ее смех вдруг вплелись слезы. Саша положила ей руку на плечо.

— Что с тобой, Клава?

— Воло-одька уже полгода молчит, — поворачивая к ней заплаканное лицо, протяжным голосом сказала Клава. — Он уже убитый или…

— Успокойся, Клава.

— Я его, подлеца, знаю… А я, дура, сохну.

— Сохнешь? — улыбаясь, переспросила Саша, обнимая ее за полные круглые плечи.

— Сохну, с ожесточением повторила Клава. — Тебе хорошо, Шурка, улыбаться, ты зашнурованная вся. Ходишь между мужиками и не обжигаешься.

Тень скользнула по лицу Саши, но она молча отошла от Клавы, взяла на столе гребешок и стала причесываться. Клава вскочила с постели и, пробежав по полу землянки, стала ласкаться к ней щекой.

— Не обижайся на меня, Шура. И не слушай ты меня, когда я бываю такая злая. Обиделась?

— Не за что мне на тебя, Клана, обижаться, — ответила Саша. Зажав в зубах шпильки, она собирала сзади волосы, перевязывая их бархатной черной тесемкой.

— Нет, я вижу…

Должно быть, из-за того, что шпильки все еще были плотно зажаты в зубах у Саши, ответ ее прозвучал совсем глухо и невнятно:

— Ничего ты, Клава, не видишь.

4

«Препровождаю вам, генерал-полковник, приказ фюрера, — писал главнокомандующий армейской группой немецких войск фельдмаршал Вейхс командующему 6-й армией генерал-полковнику Паулюсу. — От себя могу добавить, что ваши действия в главной квартире расцениваются весьма высоко, и укреплению этого мнения особенно способствовал выход ваших гренадеров к Волге. Войска нашей армии показывают в битве за Сталинград готовность к действиям, далеко превышающим обыкновенную меру, и выдающийся наступательный дух. Выражаю свою признательность и благодарность за эти чрезвычайные достижения.

Я полагаю, что после рассечения сталинградской группировки, столь успешно проведенной вами, вся ваша личная проницательность, генерал-полковник, как и действия ваших офицеров и солдат, будут направлены на изоляцию и уничтожение окруженных групп по частям.

Рекомендовал бы вам вновь довести до сведения войск секретное воззвание Сталина к своей армии и разъяснить им все более выясняющееся из новых сообщений экономическое значение Сталинграда, чтобы каждому солдату на фронте стало ясно, какое большое значение имеет для русских потеря этого пункта. Такое указание окажет подбадривающее действие на войска и разъяснит им значение того успеха, которого мы добиваемся и который нас вскоре ожидает».


Уже далеко за полночь Андрей, заставив ординарца Василия разбудить капитана Батурина и доложив ему о результатах разведки, вернулся в свою землянку. Петр лежал на своем месте вверх лицом, но не спал, поджидая его. На скрип двери он мгновенно сбросил с лежака на пол ноги:

— Ну?

— Когда запрягешь, тогда и будешь нукать, — охрипшим, чужим голосом сказал Андрей, бросая на стол пилотку, вывалянную в желтой глине и сером цементе. Но, встречаясь с устремленным на него взглядом Петра, смягчился. — Отрезали.

Вскакивая с лежака во весь рост, Петр схватил его руками за плечи, глядя ему в глаза:

— Ты что? Что ты мелешь своим языком?!

— А то, что не только наш полк отрезали от дивизии, но и наш батальон от полка, — круто выворачиваясь из его рук, почти крикнул ему в лицо Андрей.

5

В дичающих без людей садах Придонья дозревал виноград. За месяц, как бросили сады их хозяева, повырастал в междурядьях бурьян. Сорная повилика обвила лозы. Стлались по земле жирующие чубуки, сорванные со слег ветром. В устоявшейся под листвой тишине раздавалась лишь трескотня сорок, слетавшихся в сады клевать уже поспевающие гроздья.

Тимофей Тимофеевич все дни после эвакуации колхоза из хутора безвыходно сидел дома. Смотрел из окна, как хозяйничает сорочье на курчаво одетом листвой склоне. На исходе месяца разыгралась низовка. До слуха Тимофея Тимофеевича доходил сухой треск подпиравших кусты деревянных опор. Рушились опоры, разваливались на четыре стороны лозы, подвязанные к слегам. Гибли сады. Дон шумел внизу, как идущий по степи поезд. За день буря повалила на землю все окраинные, подветренные кусты старого сада и затихла. К утру улеглась вода в Дону. Тимофей Тимофеевич оделся и вышел.

В старый виноградный сад надо было проулком подниматься через весь хутор от нижних, припавших к воде дворов до верхних, теснимых сбегавшими со склона зелеными чашами. На всем этом пути только один раз чье-то лицо белым пятном прилипло к стеклу в окне дома, мимо которого проходил Тимофей Тимофеевич, мелькнули испуганные женские глаза. Ни одна собачонка не выкатилась из-под калиток под ноги. Запустением веяло из-за заборов. Разросшаяся во дворах дереза свешивалась через плетни.

Взобравшись на середину горы, Тимофей Тимофеевич оглянулся. За балкой, во дворах, стояли большие серые машины. Немецкие солдаты расселились не в верхнем, смыкавшемся с садами маленьком хуторе, а в большом, нижнем. В новом доме правления колхоза под оцинкованной крышей поместился комендант.

В задонском лесу осень уже рассеяла первые пожары. Посредине Дона ржавел Вербный остров. В это время в колхозе обычно заканчивали пахать зябь, из степи по склонам скатывался в хутор гул тракторов. Тимофей Тимофеевич всегда угадывал среди них трактор Андрея.

Еще больше ссутулился он, взбираясь к садам по склону. Из-под ног обрывались и скатывались вниз комочки сухой красной глины. Переулок, изламываясь, вползал на гору, вливаясь сразу за хутором в зеленую улицу-межу, разрезавшую надвое старый и молодой сады.

Он решил подняться сперва в молодой, посаженный на суглинистом склоне одиннадцать лет назад. С той весны разросся он. Раскинувшиеся на слегах кусты убегали в гору. Они уже смыкались вверху, затенив междурядья. Из листвы свешивались белые и черные гроздья «сибирькового», «пухляковского», «буланого» винограда.

За одиннадцать лет укрепились кусты на склоне. Многие из них Тимофей Тимофеевич высаживал сам. Осенью обрезал, прикапывал от морозов землей, а весной опять поднимал на сохи. Шагая междурядьем, он издали узнавал, где какой сорт.

С молодого сада уже шесть лет как снимали урожай, давили вино и, подержав в бочках, по воде отправляли в Ростов на завод.

Вспомнил он, как весной тридцатого года говорил ему на этом склоне самый первый председатель хуторского колхоза Павел Щербинин: «Еще будем, Тимофей Тимофеевич, с тобой пить вино с этого сада на свадьбе твоего Андрея».

Высовываясь из кустов, Тимофей Тимофеевич глянул под бугор, на опоясанные лентой Дона домики хутора, увидел расставленные по дворам меченные на бортах крестами машины и опять отступил в чащу. Заспешил, спускаясь по склону из молодого сада в старый.

На меже, рассекавшей сады, напился воды из родникового колодца. Вода, переполнявшая сруб, стекала по жестяному желобу и, звякая на камнях, катилась среди кустов к Дону. Даже теперь, осенью, зеленая трава не вяла вокруг.

Старый сад слился из бывших кулацких садов, отошедших в тридцатом году колхозу. Кусты здесь были шире, раскидистее, но озернялись уже не так густо. Было им по тридцать-сорок лет, и они уже начали дряхлеть.

Он вспомнил то утро, когда пришли забирать сад у раскулаченного Лущилина. Упал Лущилин на землю, обхватил руками куст «ладанного». «Не отдам!». Цеплялся за пашины пальцами, такими же коричневыми, искривленными, как корневища винограда.

Медленно спускаясь, Тимофей Тимофеевич проходил рядами бывшего лущилинского сада. С лета позагустел он без прорывки. Низовка много поломала сох, посрывала со слег чубуков. Гроздья лежали прямо в траве, одетые сизой дымкой.

В плетневой круглой сторожке нашел лопату и мочалу для подвязки. Лежали сбоку сторожки под навесом и припасенные для ремонта кустов сохи. Тимофей Тимофеевич сам заготавливал их на острове. С удивлением увидел, что кто-то взял из-под навеса десятка два самых хороших сошек. Кому бы они могли теперь понадобиться? И взяты были они аккуратно, высокий ворох так и остался лежать, как лежал раньше. Тимофей Тимофеевич надергал себе сошек из вороха.

Там, где ветер порушил кусты, он на месте поломанных сох стал закапывать новые. Забивал их в ямки поглубже, уминая вокруг землю ногами. Упавшие чубуки подвязывал к слегам мочалой. До полудня, спускаясь сверху вниз, заменил упавшие опоры в норном, крайнем, ряду и стал подниматься снизу вверх по второму ряду. Уже солнце вышло над островом на середину неба. Тимофею Тимофеевичу стало жарко, он опять сходил на межу к колодцу напиться. Заодно решил еще надергать из вороха сошек.

С тревожным удивлением убедился, что за это время кто-то еще раз побывал под навесом, где лежали сохи. И снова взял самые лучшие, не испортив вороха. Значит, кто-то находился в саду в одно время с ним.

И уже возвращаясь обратно, Тимофей Тимофеевич лицом к лицу столкнулся с этим человеком.

Положив на плечо опоры, Тимофей Тимофеевич спускался со склона, а тот поднимался ему навстречу от Дона. В руке у него тоже была лопата, он на нее опирался. Другой рукой волочил по земле соху.

— Все-таки сошлись наши тропки, Тимофей, а ты сулил, что никогда они больше не сойдутся, — останавливаясь и опираясь на лопату, первый заговорил он с Тимофеем Тимофеевичем дружелюбным тоном старого знакомого. Улыбался он так, что приподнималась только верхняя, поросшая сивыми усами губа, открывая белые крепкие зубы. По этой улыбке Тимофей Тимофеевич тут же безошибочно и признал, кто этот седой человек с горбатым носом, с цепкими молодыми глазами: бывший хозяин сада, Иван Савельевич Лущилин.

— Вернулся? — у Тимофея Тимофеевича сошки посыпались с плеча на землю.

Лущилин весело засмеялся, обнажив верхние зубы.

— А ты небось уже похоронил меня? Думаешь, с того света явился?

— Убег? — оправившись от первой растерянности и досадуя на себя за то, что обнаружил свою слабость перед ним, спросил Тимофей Тимофеевич.

— Зачем же? — искренне удивился Лущилин. — Я там на вольном поселении был. А началась война — и начал полегонечку оттуда подаваться. Самое время, думаю, притуляться к дому. Да и кое-какие старые счеты еще незакрытыми остались.

— Сейчас будем считаться или потом? — опираясь на лопату, спросил Тимофей Тимофеевич. Глубокое спокойствие овладело им после первой минуты растерянности. Здесь, в саду, он чувствовал себя в безопасности и мог внимательнее вглядеться в лицо стоящего перед ним Лущилина. Постарел, усы побило инеем, но еще живуч, глаза острые. Пальцы рук крепко вцепились в держак лопаты.

— Это мы завсегда успеем, — великодушно сказал Лущилин. — Походи еще. — Усы у него дрогнули, ноздри горбатого носа раздулись. — А сперва, как и полагается между хорошими знакомыми, мы еще должны с тобой поздоровкаться. Ну, целоваться не будем, а поручкаться можно. Здравствуй, Тимофей. — Он протянул руку.

— Ты же знаешь, что руки я тебе не дам, — покачал головой Тимофей Тимофеевич.

— А-а… — коротко произнес Лущилин. Глаза его блеснули. Но он сдержал себя. Только крепче сжал пальцами рукоять лопаты. — Все такой же гордый.

— Все такой же.

— Поглядим, на сколько твоей гордости хватит.

— Поглядим, — согласился Тимофей Тимофеевич.

— А за то, что мне сад сохранил, спасибо. Еще и новых кустов подсадил. За это спасибо тебе, Тимофей.

С любопытством Тимофей Тимофеевич смотрел на него.

— Ты что же, Иван, думаешь, для тебя мы тут старались?

— Это как знаешь. — Лущилин усмехнулся, поднимая губу. — А только так вышло, что твоими трудами мой сад уцелел. Я всегда говорил, что у тебя золотые руки. И получилось, поспел я в аккурат к урожаю. — Лущилин обвел взглядом кусты, все в крупных литых гроздьях.

— Опять будешь вино баркасами в город отправлять?

— Эти «буланые» кусты я сам посадил, а эти ты уже без меня, — не слушая его, продолжал Лущилин. — И колодец на старом месте остался. Я его своими руками выкопал.

— Брешешь, Иван, колодец тебе Чакан вырыл.

— Где он? — быстро спросил Лущилин.

— Далеко. У тебя с ним тоже счеты?

— Есть! — мотнул головой Лущилин. И впервые клокотавшая в нем ярость прорвалась наружу. — За то, чтоб меня раскулачили, он первый руку тянул.

— Весь хутор, Иван, против тебя тянул. Со всеми будешь считаться?

— Со всеми! — не в силах больше сдерживаться, закричал, заскреб пальцами гладкую рукоять лопаты Лущилин. — За каждый мой седой волос! За детей, которые от меня отказались.

Они стояли один против другого, каждый опираясь на свою лопату.

— До седых волос ты, Иван, дожил, сказал Тимофей Тимофеевич, — все мудровал, думал жизнь обмануть, а она теперь тебя снова обманула.

— Ну-у? — недоверчиво протянул Лущилин.

— Ты без памяти спешил сюда, к новым хозяевам, в надежде, что они уже дожидают тебя и сразу же введут в твои владения: вот твой дом, а вот, Иван Савельевич, сад…

— А чьи же?

— Держи! — Тимофей Тимофеевич оттопырил пальцами сбоку карман своей куртки. — Там на правлении они бумагу повесили. Почитай, кому теперь все поля и сады отходят.

— Кому же? — Что-то ляскнуло за ушами у Лущилина. Теперь Тимофей Тимофеевич с наслаждением всматривался в его лицо. Видел, как оно меняется.

— Государственной экономии. А нас туда в работники. Но только но-ихнему не сбудется, — добавил Тимофей Тимофеевич.

— Не сбудется? — переспросил Лущилин.

— Но и по-твоему не выйдет, Иван.

— А, значит, надеешься еще, — догадался Лущилин. — За Волгу, в пески, загнали, в Кавказские горы — и все тебе мало. — И, видя, что Тимофей Тимофеевич, поворачиваясь, уходит от него, предостерег вдогонку: — А в сад больше не ходи, тут без тебя поправят сошки. Надеяться — надейся, а в чужой сад не ходи, Тимофей…

Тимофей Тимофеевич уже не слышал ого. Скрылся в кустах, сомкнувших за ним свои лозы с густо нанизанными на них белыми а черными гроздьями.

6

В лагерь военнопленных прибыли наконец давно ожидаемые комендантом Ланге гости.

Еще с утра пленные почувствовали приближение какого-то события. Впервые их не разбудили в три часа утра топот и окрики солдат, не погнали, как обычно, на берег Дона. И утром по двору лагеря разнесся совсем не такой, как всегда запах. В дверях стояли солдаты, выдавая каждому по большому ломтю хлеба и по куску вареного мяса.

Потом на двух шкодовских машинах привезли из города парикмахеров. Испуганные люди в белых халатах — их похватали прямо в мастерских — озирались на одетых в черное солдат, на собак у будок. Пленные зигзагами построились к парикмахерам в очередь. Вспыхнули под солнцем лезвия бритв и ножниц.

Когда подошла очередь Павла, он вздрогнул, угадав в старике, который наизготовке растопырил в пальцах машинку, парикмахера из пристанционного павильона. Но старик так и не узнал в Павле своего постоянного клиента. Некоторое время он с сомнением взирал на косматую, похожую на куст степного курая голову Павла и, покосившись на охранника, решительно зажужжал машинкой. С чувством облегчения Павел заключил, что беспокоился он напрасно.

И после того как старик постриг его, он рискнул даже посмотреться в привезенное стариком круглое зеркало. Со стеклышка глянул вдруг на Павла совсем незнакомый человек. Лезвие бритвы, выскоблив все углы и впадины на его лице, сказало и всю правду о том, как он истощен, измучен.

С утра по шоссе из лагеря в город и из города в лагерь носились в клубах дыма мотоциклисты, осаживая машины у ворот, бежали в комендатуру. Сам Ланге несколько раз выходил за ворота взглянуть на булыжное шоссе, серой змеей убегавшее в город.

Но тот, кого ждут, чаще всего и сваливается как снег на голову. Выслушав в домике комендатуры успокоительный рапорт последнего мотоциклиста, Ланге бросил взгляд в окно и вдруг увидел катившуюся по шоссе к лагерю машину. По черепашьего цвета окраске и распростерто летящему над радиатором орлу он тотчас же узнал в ней машину командира 13-й танковой дивизии генерала фон де Шевелери, стоявшей в городе на ремонте. Выбегая из комендатуры, Ланге громовым голосом отдавал приказания строить во дворе пленных.

Замедляя ход, машина протяжно запела сиреной перед воротами лагеря. В ту же минуту половинки перепутанных проволокой ворот раскрылись. С невыключенной сиреной машина так и въехала в лагерь, останавливаясь посреди двора.

Тотчас же десятки рук — впереди всех руки Ланге — протянулись к ее дверцам и, раскрыв их, приняли и высадили на булыжник двора высокого старого человека в темно-сером генеральском мундире.

За первой машиной во двор вползла вторая, но поменьше и попроще. Она не так сияла никелем фар и ручек, и орел не простирал над ней своих крыльев.

Из нее вылезли, застревая в тесных дверцах, два тучных полковника в брюках с красными лампасами. Так не вязались эти лампасы со всем обликом одетых в немецкую форму полковников, что даже солдаты лагерной охраны стали обмениваться недвусмысленными замечаниями.

— Смотри, Рудольф, оперетта, — толкнул Шпуле локтем стоявшего рядом с ним товарища.

— Представление еще впереди, — медленно покачал крутолобой головой его товарищ.

Тот из полковников, который был и повыше и потучнее своего спутника, вылезал из машины дольше, появляясь, к немалому удовольствию солдат, сначала задней, а потом уже всей остальной частью тела.

— Из этой мышеловки, в случае чего, и выбраться не успеешь, — сказал он по-русски, с раздражением захлопнув дверцу машины.

— Да, — согласился его спутник, скользнув взглядом по машине.

Он вообще держался с меньшей уверенностью, чем другой полковник. Часто поглядывал в ту сторону, где виднелась в окружении черной свиты фигура генерала фон де Шевелери. В своем полковничьем темно-сером мундире выглядел скорее штатским. Выйдя из машины, стоял, озираясь и потирая руки.

— Сколько ни перебывал в лагерях, все они на один манер, — скользнув выпуклыми глазами по квадрату лагерного двора, проговорил первый полковник.

— Да, — и с этим согласился его спутник.

— В девятнадцатом году, эвакуируясь из Новороссийска, мне посчастливилось угодить в лагерь к башибузукам. Вот такие же скотские загоны, ни капли воды, и над головой лютое солнце. Вам, Одноралов, не доводилось пройти через это. Впрочем, на Кипре было еще похуже, — добавил он, задерживая взгляд на дощатых будках. — Без этих волкодавов, но с оттенком чисто британской цивилизации: голодная смерть и ни одного грубого слова, — громко продолжал он, не беспокоясь, что его могут услышать солдаты охраны.

Между тем и солдат, как видно, совсем не беспокоила опасность быть услышанными.

— Теперь, Рудольф, и нам прибавится возни, — говорил Шпуле.

Угрюмо наблюдавший за полковниками из-под крутого наката своего лба, Рудольф отозвался не сразу. Некоторое время он еще разглядывал лампасы.

— Интересно знать, где могли залежаться эти два чучела.

Полковнику Одноралову, который стоял к солдатам ближе, было слышно каждое их слово.

— Никак не могу привыкнуть к их наглости, — вполголоса сказал он спутнику.

— Вот когда сказывается, что вы все эти годы просидели в бухгалтерии под крылышком у советской власти. — На миг по отвисшим, сизым от утренней свежести щекам его спутника пробежала судорога, губы искривились. — На Монмартре, услаждая слух публики медными тарелками, я видывал и не таких хамов.

— Тише, — предупредил его Одноралов.

— Не выгонят. — Но голос его спутник понизил. — Отношения, основанные на взаимной выгоде, по-моему, прочнее всяких других. Да вот уже и зовут нас, — оборвал он, оглядываясь на генерала Шевелери. — Распинаться перед этим сбродом. Заранее можно сказать, какой здесь будет результат.

Но все-таки он не мешкая направился туда, где перед серой подковой построенных на булыжном плацу пленных рядом с комендантом лагеря Ланге стоял командир 13-й танковой дивизии генерал Шевелери.

За ним, неуверенно ступая по булыжной мостовой, как по льду, двинулся другой полковник в немецком мундире с русскими лампасами.


Тусклое солнце висело над четырехугольным загоном в осеннем небе. Ночью на толевые крыши бараков впервые выпал иней, теперь он таял. Построенные подковой пленные дрогли в своей одежде.

Чернели посредине загона мундиры гестапо, плотным кольцом окружая генерала Шевелери.

— А кто эти, с лампасами? — Никулин слегка подтолкнул Павла.

— Скоро узнаем, — ответил Павел.

Рядом с комендантом лагеря Ланге стояла среди немецких мундиров, сцепив впереди руки, Анна. Ветер загибал поля ее, кофейного цвета, шляпки.

— Вот бы кого я своими руками… — тихо сказал Никулин.

От мундиров отделился Ланге, останавливаясь перед строем пленных.

— Вам предоставляется случай, — громко сказал он по-немецки, — услышать казачьего полковника Елкина, соотечественника из числа русских патриотов… — Ланге оглянулся на Анну.

— Вам дана возможность услышать полковника из русских эмигрантов, — медленно перевела его слова Анна.

Странно и почти невыносимо Павлу было слышать в этом огороженном колючей проволокой четырехугольнике загона ее голос. Он видел, как немецкий генерал вскользь охватил ее взглядом. Анна ссутулила плечи.

— Положим, патриот и эмигрант — не одно и то же, — проворчал своему спутнику полковник Елкин. — Эта переводчица, должно быть, из фольксдойче?

— Вероятно, — неуверенно сказал Одноралов.

— Впрочем, — заметил Елкин, — эмигрант это и есть патриот… Э, да не все ли равно!

Он выступил на середину загона.

7

Давно, двадцать с лишним лет назад, у Елкина, тогда подъесаула, голос был молодой и звучный. Славился он умением произносить перед казаками речи. Впадая в азарт, мог даже преклонить колено «перед прахом предков», коснуться усами земли, «впитавшей казачью доблесть». Тогда на слушателей это действовало безотказно. Но за годы эмигрантства голос его заметно выцвел и свои навыки полкового оратора Елкин постепенно растерял. Об этом ли было думать, когда надо было зарабатывать на хлеб в эмигрантском оркестре.

Однако теперь, посреди этого четырехугольного загона, он вдруг вспомнил. Простер вперед белые руки:

— Вам вверяется судьба тихого Дона…

Судя по всему, генералу Шевелери это вступление понравилось. Он склонил голову набок. И на лица окружавших его немецких офицеров тоже сошло внимание.

Павел стоял во втором ряду. Из-за плеча Никулина ему хорошо была видна выступившая на середину двора тучная фигура полковника с казачьими лампасами. Под дебелым подбородком его кожа набегала складками, усы были зеленовато-бурого цвета, щеки обвисли.

Его спутник украдкой бросал взгляды на серых собак, сидевших, подняв уши, у ног охранников по углам загона. На Одноралове мундир морщился, хотя был он совсем новый. Всего месяц назад Одноралов получил его из цейхгауза в Дрездене. Правда, лампасы полковнику Одноралову пришлось нашивать самому. Почти двадцать три года ему не доводилось носить донских казачьих лампасов.

Солнце уже растопило весь иней на толевых крышах бараков, и вокруг лагеря заискрилась степь. Генерал Шевелери стал заглядывать себе под обшлаг на золотую решетку часов и перевел взгляд на дверь комендатуры, за которой, он знал, уже ждал его завтрак. Ланге ловил взгляды генерала и почти с ненавистью сверлил глазами тучную спину полковника Елкина, который только доходил до середины своей речи.

Почти четверть века полковник Елкин был лишен возможности блеснуть перед слушателями своим ораторским искусством. Теперь же мог говорить сколько угодно, и его обязаны были слушать. Перед ним, не шелохнувшись, стояла стена пленных. И к полковнику Елкину мало-помалу возвращался его дар. Чем дальше, тем громче раскатывался его голос по огороженному проволокой мощеному полю. Полковник Одноралов отступил за его спиной назад шага на три. Вокруг лагеря степь, оттаивая, окутывалась розовой дымкой. Елкин вытер платком потную шею. Желая найти кратчайший доступ к сердцам слушателей, выбирал слова попроще: «спокон веков», «ажник», «земля-кормилица». Вдруг сдернул с головы серую папаху и провел ею по глазам. Хорошо помнил, что двадцать три года назад так лучше всего удавалось завоевать симпатии казаков. Подействовать должно было и сейчас.

Над головами пленных вился пар. Справа от Павла стоял голубоглазый, лет двадцати, пленный с широкими костлявыми плечами. Боковым зрением Павел видел его недоуменное, с поднятыми бровями, лицо, худую, напряженно тянувшуюся из воротника рубахи шею. На губах левого соседа Павла все явственнее зарождалась усмешка. Павел знал, что до фронта он жил на Кубани, работал в колхозе комбайнером. Устремленные на русского полковника в немецком мундире глаза кубанца щурились. Исхудалые щеки западали глубже, и усмешка кривила губы. Когда Елкин стал вытирать глаза папахой, кубанец уже окончательно уверился, что этот полковник с красными лампасами, перед тем как прийти сюда, хватил лишку.

Степь, обнажившись, зарыжела вянущими травами. Генерал Шевелери полез в карман за трубкой и, не найдя ее, взглянул на своего адъютанта. Тот ринулся к машине и принес трубку, по Шевелери от него отмахнулся. Ланге метал отчаянные взгляды на дверь комендатуры: там все стыло. В ярости Ланге упирался глазами в багровую шею Елкину. Полковник вторично снял с головы папаху. Адъютант командира 13-й танковой дивизии генерала Шевелери приблизился к Одноралову, пошелкал перед его лицом по часам ногтем. Одноралов, виновато втянув голову в плечи, кашлянул за спиной Елкина.

— Велят заканчивать.

Елкин запнулся. Он и сам уже готовил венец своей речи, но внезапное вмешательство поставило ей запруду. Вспоминая, он стоял, раздвинув ноги и нагнув голову.

Но потом он все-таки сумел вознаградить себя за это минутное замешательство искусным ходом. Не напрямую, как делал в других лагерях, а в обход решил добиться желаемого результата. Во всех других лагерях под конец своих речей он призывал желающих вступить в НОА[5]НОА — так называемая национально-освободительная армия казаков выйти вперед из строя. Теперь Елкин решил прибегнуть к обратному. Размашисто кинул себе на голову папаху.

— Намерения большинства из вас не вызывают сомнений. Но если найдутся и несогласные одиночки, их никто не будет принуждать, они могут выступить вперед из строя.

Он оглянулся на генерала Шевелери.

На минуту тишина поселилась в четырехугольном загоне. Взгляд Павла бежал по лицам, вглядываясь в них. Его сосед справа стоял, слегка покачнувшись вперед, оглаживая рукой книзу рубаху. Светлоусый кубанец, сощурив глаза, наклонил голову. От лица и шей Никулина отливала землистая бледность.

Оттолкнув Павла плечом, правый сосед первый сквозь шеренгу выступил из строя. За ним сразу же шагнул Никулин. Третьим, выжидающе наклонив вперед голову, — кубанец. Вслед за ними нестройно, вразброд, остальные.

Полковник Елкин даже попятился. Генерал Шевелери, оглядываясь, чего-то искал глазами.

По знаку Ланге охранники с собаками набросились на пленных.

8

— Теперь мы уже не на пятаке, а на двугривенном, — переговаривались между собой солдаты в роте капитана Батурина.

Та невидимая, но вполне реальная линия, куда мог достигать прицельный огонь противника, давно уже проходила через землянку Андрея и Петра. Со временем они почти привыкли к ударам мин, рвавшихся позади них с пустым, лопающимся звуком, к шрапнельным налетам, осыпающим кровлю землянки, как крупным градом.

Для того чтобы сходить за обедом с котелком на кухню и вернуться в землянку, нужно было пробежать или переползти через зону огня на виду окопавшихся за балкой в развалинах здания немцев. Кухня приютилась у самого берега Волги за гребешком обрыва. Батурин приказал, чтобы за едой ходили только в предрассветные сумерки и с наступлением темноты. В остальное время должны были довольствоваться сухим пайком. Но вскоре нашлись охотники, которые научились угадывать промежутки между разрывами мин. Улучив такой момент, они переваливали через гребешок. Первому удалось это сделать Петру.

— Жируешь, — неодобрительно говорил Андрей.

— Почему я на флот не пошел? — спрашивал у него Петр. — Тут мы, как в яме, — положив руки на плечи Андрею и глядя на него сверху вниз, он почти кричал, — или в мышеловке! Молчишь?

Андрей осторожно высвобождал свои плечи из его рук. Он не спорил с Петром, но и не мог его понять. Сам Андрей все время, пока рота отступала от румынской границы, чувствовал себя неуверенно, потому что не знал, когда прекратится отступление и что будет со всеми завтра. Теперь же он, по крайней мере, почувствовал, что не только их рота, но и батальон, полк и вся дивизия не на день, как это было в других местах, окапывается на пятачке. С трех сторон был противник, позади — река. Капитан Батурин сказал, что дальше отступать некуда.

Сообразно с этим и надо было устраивать свою жизнь. Еще натаскать с берега бревен, уложить их на кровлю землянки и потолще нагрести на все волжского песка, гравия. Глубже отрыть окоп на западном склоне балки, обложив его мешками с песком. Если окоп теперь уже становится для них не временным, то и отношения к себе он заслуживает иного. Отец приучал Андрея нести в дом каждую гайку, каждый поднятый на дороге гвоздь. С восьми лет Андрей знал свои обязанности по дому — почистить коровник, убрать двор, на ночь накосить корове резаком травы целую наволочку из-под материной перины.


Горел на левобережье подоженный немецкой авиацией лес. Раздували его волной повалившие из Северного Казахстана ветры. Ночами, когда глохла перестрелка, они сквозили в желобах водосточных труб, гудели в стальной арматуре разбитых зданий, теребили лохмотья обугленной жести.

Перед рассветом сменившийся из сторожевого охранения Андрей разбудил Петра.

— На все сборы дается тебе пять минут.

— Атака? — приподняв сонную голову, спросил Петр. Спал он в гимнастерке, в брюках, как все в роте. — Чья?

— Наша.

— Да ну-у! — не поверил Петр.

Он явно оживился. Взял с собой к автомату запасные диски, пристегнул к ремню трофейный плоский штык в кожаных ножнах.

— Сними, — с сомнением оглядев его, посоветовал Андрей. — Нам до развалин надо будет все время ползти по камням. Загремит.

Выйдя из землянки, они по глубокой траншее, не пригибаясь, двинулись за другими бойцами взвода наверх. Каждый видел перед собой только чью-нибудь спину. Наверху прошелестела команда:

— Ложись!

Но все услышали ее и, припав к земле, поползли к смутно выступающей впереди груде строений. Камни мостовой были влажными от росы, под ладонями проскальзывали кустики проросшей сквозь булыжник травы.

Проползли к проволоке. Саперы уже прогрызли в ней проходы.

Громкая команда взметнула всех с земли:

— В атаку!


Утро застало роту в стенах многоэтажного дома, из которого рота выбила немцев. Еще свежи были следы скоротечного ночного боя. На брустверах окопов, на выщербленных осколками и пулями каменных ступенях дома лежали мертвые немецкие солдаты в серых куртках. Но еще не весь дом был очищен. В правом крыле, в угловой комнате пятого этажа, оставалась группа отрезанных от земли солдат. Оттуда, из окна, пулемет время от времени давал о себе знать короткими очередями, сковывая роту, мешая ей с ходу перейти в новую атаку, чтобы выбить противника из другого такого же дома, стоявшего за балкой рядом с первым.

Капитан Батурин послал было на пятый этаж по лестнице штурмовую группу из пяти бойцов, но, потеряв двух человек, она вернулась. С лестничной площадки пятого этажа держал под обстрелом лестницу другой пулемет.

— Так они нам могут всю роту перестрелять, — заглядывая Батурину в глаза, сказал Тиунов.

— Сейчас должен прийти Середа, — выглянув из окна первого этажа на верхний угол здания, ответил капитан и тут же проворно нырнул за выступ стены. Пуля щелкнула в облицовку окна, осыпав его красной пылью. На крыше соседнего дома сидел снайпер. Ствол его винтовки торчал из-за кирпичной трубы.

— Тебя не зацепило, капитан? — с беспокойством спросил Тиунов.

— Нет. — Батурин провел ладонью по щеке. Вошел Петр Середа. Капитан Батурин подвел его к окну, указывая на верхний угол дома.

— Как, по-вашему, Середа, можно будет этот пулемет снять?

— Только не с земли, — Петр покачал головой. — Пулеметчик там, как в бункере.

— Я же говорил тебе, Хачим, что они туда в ведрах на веревках не шашлык поднимают. — Капитан Батурин с яростью оглянулся на Тиунова.

Хачим виновато кашлянул.

— Но можно его пощупать гранатами, — быстро сказал Петр, — если снизу…

Капитан Батурин догадливо подхватил:

— От балкона к балкону но выступам в стене. — Но тут же он решительно заявил: — По это невозможно.

— Как я понимаю, — сверху вниз глядя на капитана суровыми глазами, сказал Петр, — этот пулемет не дает нашей роте…

— Пересечь балку и выйти и соседнему дому, — быстро досказал капитан Батурин. Да.

По лицу Петра пошли белые пятна, и он, быстро взглядывая наверх, на угол пятого этажа, и снова опуская глаза к Батурину, почти беззвучно спросил:

— Разрешите выполнять приказание?

Капитан встретился с его взглядом. Давно не стриженный русый чуб Петра уже отрос, выбиваясь из-под пилотки.

— Выполняйте, — коротко сказал капитан.


Как только Петр двинулся по асфальтовой дорожке направо, вдоль стены, из соседнего дома тотчас же застучали выстрелы. Но капитан Батурин увидел, что тут же Петр и завернул за крыло дома.

Перейдя к другому окну в своем КП на первом этаже, увидел Батурин и то, как Петр, поставив ногу на кирпичный выступ под балконом второго этажа и закинув голову, смотрит вверх. Сняв и аккуратно положив у стены стеганку, он перевесил автомат за спину. Потом коротко оглянулся и, цепляясь руками и ногами за выступы в стене, короткими сильными движении ми стал подтягиваться кверху.

Длинная фигура его в выгоревших на солнце гимнастерке и брюках распласталась на красной кирпичной стене дома.

Увидел ее и Андрей, который давно лежал у подошвы дома в ожидании сигнала к новой атаке. Она откладывалась из-за того, что огонь немецкого пулемета из бункера на пятом этаже не позволял их взводу головы поднять. С той самой минуты, как только Петр начал подтягиваться от балкона к балкону на руках, Андрей уже не сводил с него глаз.

Когда Петр уже миновал третий этаж, из окна соседнего дома ударил миномет. Хорошо видно было, как рвануло Петра в сторону, но он все-таки удержался и, не останавливаясь, еще быстрее полез по стене наверх. Он спешил вплотную приблизиться к пятому этажу, чтобы немецкие минометчики прекратили огонь из опасения поразить своих в угловой комнате.

По крыше дома за коньком от трубы к трубе переползал немецкий снайпер. Добежав до трубы, он положил дуло винтовки на ребро крыши прямо против стены, по которой лез Петр. Капитан Батурин поднял с пола на подоконник ручной пулемет и приготовился дать очередь.

Но его опередили. Всего на секунду снайпер высунул из-за конька крыши пол-лица, высматривая на стене цель, но этого оказалось достаточно, чтобы из-под стены дома, под которым лежал Андрей, вспыхнул дымок. Снайпер поднялся из-за конька во весь рост и, кособоко хватаясь руками за трубу, пошел по крыше. У края крыши он на мгновение остановился, балансируя руками, и отвесно, как с берега в воду, нырнул вниз.

Капитан Батурин видел, как Петр, поравнявшись с угловой комнатой на пятом этаже, взмахнул рукой — кинул в окно гранату. По всему дому раскатился гул. Взявшись одной рукой за выступ, а другой скользя по стене, Петр пододвигал ногу к подоконнику и, отрываясь от стены, на секунду Оставшись без всякой опоры, прыгнул на подоконник.

Вслед за новым разрывом гранаты прострочил пулемет. Внизу рота поднялась с земли и бросилась в атаку.


По разбитым ступеням лестницы Андрей взбежал на пятый этаж. Петр лежал на лестничной площадке ногами в угловую комнату пятого этажа. Гимнастерка у него на груди быстро намокала кровью.

Андрей перевернул его на спину, поднял. Голова Петра, с крепко зажмуренными глазами, с кустиком отросшего чуба, свесилась с его рук. Вслепую нащупывая ногой разбитые ступени, Андрей начал медленно спускаться по лестнице.

9

Все больше прибывало раненых. В офицерском училище капитана Батурина учили, исходя из опыта прошлого, арифметике смертей на войне. По этой арифметике пропорция раненых к убитым определялась как три к одному. Но эта война и тут сломала привычный порядок. Каждый день появлялись новые орудия истребления, сегодня действовали одни, а уже завтра вводились в бой другие. Соотношение раненых к убитым стало определяться когда как. Теперь уже а роте Ватурина на каждого убитого было ранено по пять человек.

Вскоре в подвале дома, куда сносили раненых, Ляля и другие санитарки уже не управлялись ухаживать за ними, и капитан Батурин послал к ним на помощь свою телефонистку Сашу Волошину. Под низкими сводами клубился полумрак. Мигали язычки коптилок, бросая на пол и стены текучий полусвет. Испарения от промокших кровью повязок сплетались в один удушливо сладкий запах. В сумерках подвала глаза раненых блестели горячечным блеском. Когда в верхние этажи ударял снаряд, по всему зданию проходила судорога. В такие мгновения ранеными вдруг овладевал страх быть заживо похороненными под обломками. Они начинали метаться, все сразу ползти к выходу.

— Сестрица!

— А-а-а-а-а-а…

— В окопы, братцы, придушит тут.

— Где командиры? Забыли нас!!

— Куда? — Саша Волошина заступала узкий проход. Голос ее едва пробивался сквозь гул их голосов. — Это же стальные балки. — Она дотрагивалась до железобетонных опор. — А ночью вас всех погрузят на паром и перевезут через Волгу на тот берег. Будете гам лежать в госпитале в лесу, в тишине.

Капитан Батурин, спускаясь в подвал и услышав ее голос, задержался на ступеньке лестницы. В конусе желтого света он увидел ее тонкую фигуру среди окровавленных тел, забивших проход, и почему-то она показалась ему совсем девочкой. Приподняв перебинтованные головы, раненые слушали ее, мерцая глазами. Их выступающие из полумрака лица были так доверчиво-внимательны, что капитан Батурин, боясь помешать, стал осторожно подниматься по ступенькам лестницы обратно. Уже на верхней ступеньке он прижался спиной к стене, пропуская в подвал Андрея, который нес на руках Петра. Голова его безжизненно свешивалась с рук Андрея.

Капитан Батурин увидел, как Саша Волошина, на полуслове оставив остальных раненых, бросилась снизу по лестнице навстречу Андрею.

10

Тимофею Тимофеевичу приснилось перед рассветом, что он с маленьким Андрюшкой плывет на лодке по Дону. Встав в лодке во весь рост, Тимофей Тимофеевич стреляет из ружья в пролетающую над ними дикую утку. Она тяжело шлепается в воду, и Андрюшка, перегнувшись через борт, загорелыми ручонками втаскивает ее в лодку.

Проснувшись, Тимофей Тимофеевич еще долго продолжал в мыслях видеть Андрея то совсем маленьким, когда он на толстых, кривых ножках с хворостинкой гонялся по двору за петухом, то в коротких штанишках с помочами, то уже с темным пушком на губе.

И так живо проходили перед его глазами все эти картины, что Тимофей Тимофеевич в особенном расположении духа встал с постели и подошел к окну.

Но, глянув в окно, он увидел через улицу на площади возле станичного клуба солдата с примкнутым к винтовке плоским штыком и сразу все вспомнил. И сразу же то настроение, с которым он только что проснулся, безвозвратно исчезло.

Хутор лежал за окном, с детства знакомый каждым проулком, каждым листочком на ветках росших вдоль улицы пирамидальных тополей, — и все же был он теперь каким-то чужим, непохожим на себя.

Так же медленно и тяжело ворочался внизу, под яром, Дон, а посредине его, как всегда в начале осени, костром начинал полыхать лес на острове, но жизнь неузнаваемо изменилась. А скорее, она стала похожа на странный и неправдоподобный сон. Будто крепкая и густая сетка окутала ее. Все сразу так перевернулось, что начинало казаться — и Дон однажды взбунтуется и погонит мутную волну вспять от низовьев.

В новом кирпичном здании клуба, где раньше старшеклассники по воскресеньям всегда ставили спектакли, теперь вделаны в окна решетки, и за ними сидят: учитель Болотский, у которого учился в школе Андрей, фельдшер Анисимов и совсем уже старый агроном колхоза Сухарев. Их перед расстрелом за связи с романовскими партизанами поочередно караулят в паре с немецким солдатом первый хуторской вор и беспробудный пьяница Арьков вместе со своим таким же братом. Верховодит над ними Гришка Суслов, поставленный немцами в хуторе атаманом.

Ходит Гришка Суслов в шароварах с лампасами, хотя никакой он не казак, а хожалой бабенки подзаборный сын. Носит он на ремешке на кисти руки плетку с проволокой на конце, сбивая ею по дороге листья с лопухов. Но к Тимофею Тимофеевичу он подходит пока не с плеткой.

Все знают, что на деле старшим в хуторе не Гришка Суслов, который велит называть себя господином атаманом, а обер-лейтенант Зельц, который разместился со своей комендатурой в двухэтажном каменном здании правления колхоза, а сам со своей овчаркой живет в бывшем сиротском доме. Сирот немецкие солдаты повыбрасывали из дома на улицу, и сердобольные люди разобрали их по рукам. Около комендатуры и около квартиры коменданта всегда дежурят солдаты в касках и с автоматами, а серая овчарка всегда — и в комендатуре и дома — безотлучно находится при нем.

Когда Зельц едет на тачанке по станице, овчарка тоже сидит рядом с ним на кожаных подушках, подняв волчьи уши. Люди, завидев комендантскую тачанку, бегут в калитки.

Молодых ребят и девчат из хутора отгоняют по субботам на станцию Шахты и оттуда в товарных вагонах с пломбами отправляют в Германию. Квартирующие в хуторе немецкие солдаты только и знают что шныряют по дворам, стреляют кур и режут свиней. И сказать поперек ничего нельзя, потому что у них для разговора с местными жителями есть всего три слова: «шайзе»[6]Шайзе — дерьмо., «век» и «капут». Прасковья, которая хотела не дать солдату последнюю курицу, получила от него сапогом пинок в живот. Так и ходит теперь, обхватив живот руками, не может разогнуться.

Тимофей Тимофеевич смотрел на пустынный хутор, на знакомые и неузнаваемо изменившиеся улицы и проулки хутора, и мысли все об одном и том же клубились у него в голове.

Давно уже ржавой лебедой порос весь двор. В саду, под вишнями, стояли взломанные и разграбленные солдатами ульи без пчел. Желтели, как старая кость, стволы деревьев, обглоданные привязанными к ним лошадьми.

Плетень упал, ветер разметал копну сена, валялась сорванная с петель половинка ворот. И не было никакого желания за что-нибудь взяться, исправить, починить.

Впервые вдруг почувствовал Тимофей Тимофеевич себя стариком. А ведь всего полгода назад, приезжая на мельницу, без чужой помощи подхватывал с подводы и нес на себе шестипудовый чувал с зерном.

Выйдя за ворота, он увидел шедшего по улице Гришку Суслова с плеткой, висевшей на хлястике на руке. Шел он зигзагами, навеселе, раскачиваясь на тонких ногах, обутых в немецкие сапоги с ушками, и, как обычно, сбивая концом плетки листья с придорожных лопухов.

Тимофей Тимофеевич, поворачиваясь, хотел скрыться у себя во дворе, но Гришка уже заметил его.

— Уже, Тимофей, и не здоровкаешься со своим начальством, загордел.

Тимофей Тимофеевич задержался в калитке вполоборота к нему.

— Ну как, надумал? — останавливаясь перед ним и закладывая руки в карманы шаровар с лампасами, спросил Гришка.

Тимофей Тимофеевич молчал, боясь поднять от земли глаза, чтобы они не выдали его.

— Гляди, даю до воскресенья последний срок. — Гришка помахал перед его лицом плеткой с махром и пошел дальше сбивать ею лопухи, раскачиваясь на тонких ногах.

Тимофей Тимофеевич смотрел ему в спину; и мысли, обгоняя друг дружку, быстрее прежнего заклубились у него в голове, так что он и сам уже ничего в них не понимал… Тополя все так же стоят над хутором, как в серебре, которое уже начало желтеть и осыпаться на землю. Комендант Зельц ездит в тачанке с собакой, похожей на волка… Гришка Суслов нацепил казачьи лампасы и требует от Тимофея Тимофеевича, чтобы он пошел в помощники к нему, хуторскому атаману… А под яром все так же ворочается, как большая белуга, Дон.

11

С того дня, как за Анной стала заезжать по утрам машина из лагеря, она почувствовала, как переменились к ней все в доме и но дворе. Один были с ней подчеркнуто вежливы, но, здороваясь, спешили проскользнуть мимо.

Другие смотрели на нее недоверчивыми глазами, будто не соглашаясь с тем, что это и есть та самая Анна, которую они знали еще с, той поры, когда мать впервые вынесла ее во двор в кружевном одеяльце. Третьи откровенно выражали ей свое презрение.

Проходя мимо водопроводной колонки, Анна слышала, как женщины, судачившие между собой, умолкали. Дворник Степанович остановил ее как-то в воротах.

— Что же это, Анна Петровна? (Раньше он всегда называл ее Аннушкой.) Ну, с Талки такой и спрос, а как же ты?

Он смотрел на нее укоризненным, высветленным старостью взором и задумчиво теребил спутавшуюся бородку.

Зато ж и торжествовала теперь та самая Талка, о которой он говорил, — толстая бабенка с соломенного цвета волосами и хлопьями краски на ресницах. Ее, собственно, звали Натальей, но Тала, по ее мнению, звучало более шикарно. Ее поддерживала в этом мнении мать, маленькая и черная, как галка, неизменно вступавшаяся за дочь перед женщинами. Женщины говорили ей, что Талка и раньше была беспутной, а теперь совсем потеряла совесть, на что мать отвечала, что это они из зависти. Ее Талочка — женщина красивая, она, если бы только хотела, и до войны могла стать женой генерала.

Красивой Талку нельзя было назвать, даже имелся у нее один изъян — она заметно косила. Но, может быть, это и привлекало к ней ухажеров. Ни до войны, ни теперь она не испытывала в них недостатка.

До войны долго ходил к ней аптекарь, и мать торговала на рынке лекарствами. Поело того как жена аптекаря побила в их квартире стекла, стал ходить к Талке старик армянин, официант из привокзального ресторана. Ходил он только по субботам, а в остальные дни не препятствовал Талке водить к себе других мужчин. Это были временные, они проходили через ее руки, как мелкая рыбешка сквозь редкий бредень.

Но после того как она добыла себе нехорошую болезнь и заразила ею армянина, он ходить к ней перестал и, по слухам, вскоре умер. Почти полгода Талка пробыла в вендиспансере, выписалась оттуда похудевшей, но глаз ее косил все так же зазывающе, и ухажеры снова стали появляться в ее квартире с обитой красным плюшем мебелью.

В дни, когда фронт приближался к городу, она сменила своих штатских ухажеров на военных. У них были деньги, они получали пайки, ездили на машинах и находились вдалеке от своих жен, а значит, испытывали мужской голод.

Развернулась же она, когда в город пришли немцы. Талка сразу же решила придать себе больше цены. Она уже не опускалась до того, чтобы вступать в знакомство с низшими чинами. Из того, как был узаконен в германской армии разврат, она сделала свой вывод. Чинами ниже полковничьего стала явно пренебрегать. Однажды даже поселился у нее на две недели генерал, правда цивильный, но это было неважно. Гораздо важнее было, что в это время к ней прикрепили машину, и адъютант генерала, которому Талка по возможности тоже не отказывала, завалил ее квартиру всякой снедью. По словам матери Талки, дочь ее теперь не носила ничего «нашего». При этом мать поджимала в нитку бескровные губы. Несмотря на то что покушать Талкина мать любила, она оставалась хилой и какой-то расхлябанной старушкой. Может быть, поэтому и была так мстительна. Когда пришли немцы, соседи старались поддерживать с ней хотя бы видимость хороших отношений. На деле же не было в доме человека, который не относился бы к ней и к ее дочери с отвращением. Это не была ненависть. Это было презрение к чему-то такому, на что не распространяется даже ненависть.

Еще девочкой Анна видела, как относятся к Уткиным все в доме, и постепенно тоже научилась смотреть на них глазами взрослых. Впрочем, и тогда от глаз Анны не могло укрыться, как живет эта семья: спекулирует на толчке, пьет и гуляет неизвестно на какие деньги.

Когда же она повзрослела и все поняла, ее отвращение усилилось. Жили Луговые в одном подъезде с Уткиными, и если Анне случалось встречаться с Талкой на лестнице, она спешила пробежать мимо. Однажды, сбегая вниз по ступенькам, Анна слышала, как Талка презрительно бросила ей вдогонку:

— Все вы чистенькие до первого кобеля.

И вот теперь Талка могла торжествовать. Она и раньше во дворе при встречах с людьми не опускала глаз, а теперь могла смело уставлять свой взор навстречу каждому. Не одна она в доме путалась с немецкими офицерами. Нашлась и еще, притом из тех, которые корчили из себя недотрог, а на поверку оказались ничуть не лучше ее. Даже похуже, потому что она, по крайней мере, никого из себя не корчила. Спала с чужими мужчинами и никогда этого не скрывала. Жила на их иждивении и не делала из этого секрета.

Она и раньше не верила в добропорядочность этих недотрог и теперь счастлива была убедиться в своей правоте. Теперь Талка, встречаясь на лестнице с Анной, дружески подмигивала ей своим зелено-карим глазом.

Но однажды, не выдержав, она преградила ей путь на ступеньках и, улыбаясь, спросила:

— А этот, который заезжает за тобой на машине, видно, важный гусь, а? Где ты его подцепила?

Заезжал за Анной по утрам комендант лагеря Ланге.

Слегка отстранив Талку плечом, Анна боком протиснулась между стеной и ею и проскользнула вниз. Этого Талка не могла ей простить. Оказывается, недотрога и в новом своем положении хочет выглядеть чистенькой. Значит, надо сбить с нее форс. В следующий раз Талка, заступив Анне дорогу, заговорила с ней уже с открытой фамильярностью:

— А с тем квартирантом ты тоже жила? Что же это он уехал, а новые туфли тебе так и не купил? — говорила она, наглухо загородив Анне путь своими широкими бедрами. — Или ты, дурочка, задарма с ним спала?

Пришлось Анне вернуться по лестнице в свою квартиру. С того дня взбешенная Талка стала преследовать ее с еще большей настойчивостью. Она не могла простить Анне, что та не хочет стать с ней на равную ногу. Теперь уже Талка затрагивала Анну не только на лестнице, но и во дворе, выбирая моменты, когда присутствовали при этом посторонние. Она всячески стремилась подчеркнуть, что они ягодки одного поля.

Но, к своему изумлению, она натолкнулась на сопротивление, которого не ожидала. В сущности, это нельзя было назвать сопротивлением. Анна попросту не отвечала Талке, и все ее ухищрения вывести недотрогу из равновесия пропадали впустую. Казалось, Анна совсем их не замечала. Со временем она даже научилась не краснеть, услышав брошенное ей Талкой вдогонку слово. Это-то больше всего и выводило из себя Талку. Недотрога, оказывается, обладала железным упорством. Талка была обескуражена. На месте Анны она бросилась бы в драку или пошла бы на мировую.

В конце концов ей надоело вести эту войну, которая до сих пор не принесла успеха и только отнимала у нее время. А жизнь, развернувшаяся перед Талкой, сулила ей немало. Надо было только суметь воспользоваться этим.

12

В роту нагрянуло высокое начальство, и капитан Батурин нервничал.

Вместе с таким начальством обычно приезжало большое число штабных офицеров, адъютантов и других сопровождающих лиц. Они начинали кучей ходить по рубежу, привлекая огонь противника. Для капитана Батурина было как нож острый состояние раздвоенности, когда он не знал, управлять ли ему ротой, или заботиться о безопасности гостей.

С командующим армией и его адъютантом приехали член военного совета армии, незнакомый капитану маленького роста генерал и новый комбат майор Скворцов. По ходу сообщения, извилисто прорытому в земле вдоль и наискось балки, они поднялись к подножию дома, занятого недавно ротой. Во время этого восхождения по крутизне правобережья маленький генерал с трудом поспевал за всеми на своих коротких ногах. Он снял с головы фуражку и поминутно вытирал платком бритый череп. Как только бритоголовый генерал отдышался и огляделся вокруг, он выкатил глаза и хлопнул себя ладонями по бедрам:

— Елки точеные, та самая балка! Здесь в девятнадцатом моя батарея стояла.

На его слова не обратили внимания. Лишь адъютант командующего армией из вежливости повернул к нему лицо.

— Что ж, пройдем дальше, — сказал командующий члену военного совета. Тот в знак согласия наклонил свою крупную голову с гривой седеющих волос — Только не всей свадьбой, — быстро добавил командующий, заметив движение бритоголового генерала. — Лучше разделиться.

Капитан Батурин сразу понял, что генерал был среди них случайным человеком.

По ответвлению центрального хода сообщения, прорытого вдоль стены дома, командующий направился в первый взвод.

— Нет, оставайтесь на ка-пе роты, — предупредил он капитана Батурина, который хотел сопровождать его. — Здесь вы нужнее. Пусть со мной пойдет… — Взгляд его упал на Крутицкого. — Например, ваш старшина роты. В остальном я как-нибудь сам разберусь.

Конечно, это был непорядок, чтобы командующего сопровождал всего-навсего старшина, но начальству было виднее. В конце концов, в чем в чем, а в благоразумии Крутицкого капитан Батурин был уверен. И этого благоразумия у него должно будет хватить, чтобы не повести командующего туда, где ему может угрожать опасность.

Довольный поручением, Крутицкий медленно поплыл впереди командующего по ходу сообщения в своем новом кителе. Проводив их глазами, капитан подумал, что по осанке старшина, пожалуй, на генерала больше похож.

Член военного совета с Тиуновым свернули, разговаривая, в правый отросток хода к расположению второго взвода. Белое дно мерлушковой шапки Тиунова заколыхалось в извилинах хода. Капитан Батурин ни на минуту не усомнился бы, что Хачим сделает все, как нужно.

Оставалось найти провожатого для бритоголового генерала. Но тот сам вывел капитана из затруднения.

— В наше время умели обходиться без свиты, — сказал он с явной обидой в голосе, боком втискивая свое квадратное тело в отросток хода. И пошел по отростку наискось через балку в третий взвод, то и дело обтирая влажный череп большим платком в лиловых горошках.

В последнюю минуту командующий приказал и майору Скворцову остаться вместе с капитаном Батуриным на КП роты, поддерживая по телефону связь со вторым батальоном, который готовился к штурму занятой накануне ночью противником водонапорной башни.

— Что ж, начальству всегда виднее, — доставая и протягивая капитану Батурину раскрытый портсигар, сказал майор Скворцов. — «Беломор» курите?

— Всякие курю, — взяв папиросу, ответил капитан.

— А я привык только «Беломор». — И, спрятав портсигар в карман, майор замолк, ни во что не вмешиваясь, наблюдая, как капитан разговаривает по телефону, рассылает связных, отчитывает командира артбатареи, который во время вчерашней атаки запоздал перенести огонь в глубину немецкой обороны. Лишь один раз, нарушив молчание, майор посоветовал: — А вы не нервничайте. Начальство приедет и уедет. Делайте свое дело.

На миг капитан Батурин встретился с его взглядом и подумал, что с ним, должно быть, немало придется послужить, и эта мысль не была ему неприятна.

Вскоре вернулся из третьего взвода бритоголовый генерал и, хлопая себя ладонями по бедрам, стал рассказывать, как — елки точеные! — встретил он в окопах своего односума, воевавшего в его бригаде под Царицыном в девятнадцатом году.

— Я там вместе с товарищем Сталиным… Один раз он мне такой нагоняй всыпал, — радостно отдуваясь, сказал бритоголовый генерал.

Рассеянно слушая его, капитан с тревогой думал, как бы не опростоволосился в первом взводе Сердюков. Он вспомнил слова Тиунова о пьянстве Сердюкова и уже раскаивался, что допустил пойти с командующим Крутицкому, а не пошел сам.

Но в это время прибежал связной с сообщением от командира третьего взвода, откуда только что вернулся бритоголовый генерал. Судя по всему, сказал связной, противник на их участке с минуты на минуту должен начать контратаку, и командир взвода ждет приказаний капитана Батурина.

— Какие могут быть приказания, — сердито вмешался бритоголовый генерал. — Я же сказал вашему комвзвода: огоньком их надо встретить, огоньком.

Но связной остался неподвижно стоять перед капитаном Батуриным, опустив руки.

— Чего же ты ждешь? — с недоброй ласковостью в голосе спросил генерал. — Я, кажется, ясно…

Капитан Батурин сдержанно перебил его:

— У нас, товарищ генерал-майор, все приказания передаются через командира роты.

— Гм… — побагровев, бритоголовый генерал, как судак, раза два глотнул воздух раскрытым ртом, но, ничего не сказав, стал усердно вытирать платком вспотевшее темя.

Майор Скворцов погасил в уголках губ улыбку. Этот капитан с седыми волосами и с молодым грустным лицом нравился ему все больше. Майор подумал, сказать ли ему сейчас о брате, но опять решил не говорить.

— Передайте, что вас поддержат артогнем, — сказал связному капитан Батурин.

Связной повернулся И побежал по ходу сообщения в свой взвод. Проводив его глазами, капитан опять стал думать о том, что могло сейчас происходить в первом взводе. Он уже не сомневался в том, что совершил ошибку, послав туда в сопровождающие командующего армией Крутицкого. Командующий, разумеется, не замедлит раскусить его и посмеяться над ним, а заодно и над капитаном.

13

Шагая впереди командующего по ходу сообщения, Крутицкий считал себя обязанным давать ему все те разъяснения, какие только он мог услышать от капитана Батурина. Командир первого взвода лейтенант Сердюков шел сзади них. За ним скучающе шел адъютант. Ручка маузера у него, в мелких инкрустациях черненого серебра, выглядывала из желтого деревянного футляра.

Крутицкий, своевременно предупреждая командующего пригнуть голову, когда ход становился мелким, и протискиваться боком, когда ход был чересчур узким, пояснял:

— Это — спираль Буруно.

— Ловушка для танков.

— А это окопы полного профиля.

Командующий, слушая его, подумал сперва, что старшина просто теряется в присутствии высокого начальства и никак не может попасть в нужный тон, но вскоре, присмотревшись к Крутицкому и к его новенькому кителю, стал с простодушием переспрашивать:

— Это дот?

— Нет, это дзот, а это дот, — вежливо поправлял его Крутицкий.

Лейтенант Сердюков шел за ними шаг в шаг, недоумевая. Адъютант командующего, который шел позади всех, по выработавшейся привычке пропускал разговор начальства мимо ушей.

Останавливаясь, командующий сердито посмотрел на Крутицкого.

— Когда же мы выйдем к развалинам?

— Там опасно, товарищ командующий, — осторожно сказал Крутицкий.

— Неужели? — спросил командующий и тут же свернул в правый отросток хода.


Капитан Батурин и майор Скворцов вдруг услышали на КП роты ожесточенную перестрелку в расположении первого взвода. Капитан стал звонить в первый взвод, но его успокоил дежурный связист, сказав, что это у них обычная утренняя музыка.

— Ну-ну, музыканты, — ответил капитан. — Передай Сердюкову, чтобы хозяина берег.


Должно быть, что-то заметив, немцы открыли минометный огонь. Одна мина разорвалась неподалеку от развилка траншей, где остановился командующий.

— Подтянули в развалины тяжелые минометы и головы не дают поднять, товарищ генерал, — вдруг пожаловался все время молчавший Сердюков. — По одному человеку лупят, — Он испуганно замолк, украдкой облизав языком сухие, шероховатые губы.

— Что же до сих пор не выкинете их оттуда? — сурово спросил командующий.

— Капитан Батурин приказал подождать, пока…

— Что? — прервал его командующий.

— …фугасы под стены подведут. Если штурмом брать, большие потери будут.

— Наш командир роты не из кадровых, — добавил к этим словам Крутицкий.

Командующий нахмурился. Он вспомнил седую голову Батурина, свои встречи с ним еще в Донбассе, на переправе в Ростове и совсем недавно ночью в степи и вдруг с неудовольствием подумал, что капитан мог бы в роте выбрать в сопровождающие командующего армией кого-нибудь получше этого старшины. Он не только никак не годится в сопровождающие армейского начальства, но еще и пытается за спиной своего непосредственного командира пренебрежительно отзываться о нем. Все больше впадая в раздражение и разговаривая с Сердюковым, генерал старался больше не смотреть в сторону Крутицкого.

Мина, разорвавшись рядом, осыпала их комьями земли.

— Нас, товарищ командующий, засекли, — побледнев, сказал Крутицкий.

— Возвращайтесь на ка-пе! — резко приказал ему командующий.

Настроение у него ухудшилось. В том, что капитан Батурин прикомандировал к нему этого старшину, он теперь уже склонен был усматривать не только случайность. Командующий невольно стал искать взглядом непорядки в хозяйстве роты. Адъютант, сообразивший по его лицу, что ожидается гроза, весь подобрался, бесшумно ступая по его следам.

Но гроза миновала. Командующий разговорился с двумя бойцами. Немолодой, с курчавой русой бородкой, боец саперной лопаткой углублял огневую ячейку. Генерал остановился возле него.

— Что ж, долго еще мы с тобой будем отступать?

— С горы виднее, — солдат приставил к ноге лопатку.

Генерал улыбнулся.

— А все же?

— До глубины уже дошли, товарищ генерал, — пригладив пальцем взъерошенный светлый ус, сказал солдат.

— До какой глубины?

— До корня. Думаю, хоть немец и лучше вооруженный, а вытащить этот корень ему не под силу.

— До корня? — переспросил командующий. — Это, пожалуй, верно. — Он повеселел. — Ты это правильно сказал.

— А как же, конечно, правильно, товарищ, генерал, — серьезно подтвердил русобородый.

Его молодой товарищ, тоже с саперной лопаткой, подошел к ним, прижмуриваясь.

— Разрешите и мне у вас спросить, товарищ генерал?

— Спрашивай. — Командующий повернулся к нему. У солдата было еще совсем расплывчатое, неосмысленное лицо. Но где-то в самой глубине его зрачков уже пряталась усталость.

— А как думает начальство, скоро мы будем наступать?

— Как тебе сказать…

— Иди, Иван, иди, — русобородый сердито замахнулся на него своей саперной лопаткой. — Вишь, чего захотел.

— Нет, почему же? — заступился за него командующий. — Что должны будем наступать — в этом я не сомневаюсь, а вот когда — ну, уж это зависит не только от меня. — Он развел руками.

— Да не слушайте вы его, товарищ генерал, он у нас с придурью. Кто тебя просил встревать? — закричал на товарища русобородый.

— И на том спасибо, — отходя от них, пробормотал молодой боец.


В приподнятом настроении генерал вернулся на командный пункт роты. Где-то, правда, у него еще оставалось желание вменить капитану Батурину в вину нерадение к высшему начальству. Но хорошее ощущение, оставшееся после слов русобородого бойца, не располагало к этому. К тому же командующий своими глазами смог убедиться, что хозяйство роты в порядке. У него же существовало правило никогда не вмешиваться и не придираться там, где все шло нормально.

По по лицу командующего капитан Батурин так и не мог понять, доволен ли он посещением боевых порядков роты. Лицо его показалось капитану каким-то загадочно веселым. Притом несколько раз Батурин замечал взгляды, которые командующий бросал на Крутицкого, и терялся в догадках о значении этих взглядов.

Тем временем вернулся из второго взвода член военного совета армии с Тиуновым.

— А хорошее место с обзором у вас где-нибудь есть? — спросил у Батурина командующий. — Чтобы можно было взглянуть на город.

— Есть, — капитан Батурин указал на верхний угол пятого этажа дома.

— Сходим? — оглядываясь на члена военного совета, спросил командующий.

— Комната под постоянным наблюдением их снайперов, — предупредил капитан Батурин.

— Ну что ж, их дело наблюдать, а наше… — командующий решительно тронул за локоть члена военного совета.

Бритоголовый генерал посмотрел на верхнее угловое окно дома и, вздохнув, направился вслед за ними, вытаскивая из кармана белый, в лиловых горошках, платок.

14

Из углового окна пятого этажа виден был чуть ли не весь город. В разных концах его вставал лес черных и бурых дымов. Пламя перемахивало через пролеты улиц с дома на дом, бежало по карнизам крыш, пожирая железо и превращая дерево в черную труху. В огне вздыхала кровельная жесть.

— А-а, елки точеные! — сказал маленький генерал, подставляя грудь свежему ветру, дохнувшему из окна.

— Действительно, хороший обзор, сказал командующий члену военного совета.

— Более или менее… неопределенно ответил член военного совета.

— Не понимаю нашего начальника разведки. Отсюда же можно засечь их артбатареи. Смотри: в сквере — раз, за насыпью — вторая.

— Третья у рынка.

— На километр здесь у них не меньше двадцати стволов.

— Это что! — приподнимаясь за их спинами на цыпочки, сказал бритоголовый генерал. — В девятнадцатом мы под Царицыном стягивали по сорока стволов на версту.

Член военного совета пригладил ладонью взлохмаченные ветром волосы.

— Видишь синюю полосу, генерал?

— Степь?

— Да. Представляешь, как она теперь зарастет. Ты имеешь хоть какое-нибудь представление о здешних сорняках? Донник, осот, чернобыл. А весной нам опять придется сеять.

— Я думаю, Александр Александрович, что прежде еще предстоит этот чернобыл дотла из города выжечь. Право, на этом пятачке твои слова смахивают на фантазию.

— Нет, — член военного совета серьезно покачал головой, — какие там фантазии, если мы уже второй год со всеми своими армиями и тылом на шее у сибиряков сидим. Сперва отдали Украину, теперь Дон и Кубань. Ты представляешь себе, что означают эти потери в хлебном балансе страны? Если еще на одну или две дырки затянуть ремень, то дальше уже и под вздох может взять. Во все времена хлеб был пружиной борьбы. И еще совсем недавно из-за него здесь в степи бушевал пожар. Тебе что-нибудь говорит это слово — «саботаж»?

— Слыхать слыхал…

— А я не только слыхал. В девятьсот тридцать третьем году на Кубани придешь, бывало, в станице во двор с заданием, и язык не поворачивается спросить, есть ли хлеб. Сам хозяин на лавке пухлый лежит, жена его с детьми тоже уже от голода доходит. «Нема, — говорит, — в самого вже бо зна колы крихотка у роти була». А щупом[7]Щуп — стальная палка с заостренным концом. в стенку ткнешь, и оттуда пшеница ручьем. Вот тебе и кулацкая философия наяву: сам помру, семью уморю, а никому не отдам.

Из-под крутого лба член военного совета скользнул затвердевшим взглядом по далекой синей полосе. На миг она, будто лезвием, резанула его по глазам, у него затрепетали веки.

— В конце концов немцев тоже привлек сюда наш хлеб. Конечно, в итоге они преследуют более крупную цель, но попробуй отнять у известной формулы «Хлеб — это социализм» первую часть, и все остальное повиснет в воздухе. Вот они и решили отнять. Индустрию мы передислоцировали за Уральский хребет, а хлеб…

Он пробежал пальцами по гриве седеющих волос, зло качнул головой.

— Отнять главные хлебные районы — это самый верный способ затянуть у нас на горле петлю. Если мы еще не на все сто процентов голодаем, то лишь потому, что пшеница теперь растет у нас и там, где раньше рос саксаул[8]Саксаул — «дерево пустыни», азиатский кустарник.. Но голод уже подкрадывается. Твоя голова, генерал, конечно, полна пушками, танками, ожиданием резервов. Но кто-то должен подумать и о том, чтобы уже к весне снова перебросить сюда из-за Волги и Каспия тракторы, сеялки, семена. Небось, когда запаздывают вагоны с мукой, ты сразу же хватаешься за ве-че и клянешь почем зря московских интендантов.

— Бывает и так, — с усмешкой кивнул командующий.

— Но подумать о том, откуда нам скоро придется брать эту муку, даже тебе, уважаемый товарищ генерал, не помешает.

Командующий примирительно кашлянул.

— Хорошо, ты меня убедил. Но ответь, пожалуйста, и на мой вопрос. Ты мне обещал склепать из подбитых танков если не полк, то хотя бы батальон?

— Обещал.

— Где они?

— Они уже готовы.

— Что?

— Дело за экипажами.

— Ну, спасибо, Александр Александрович. Ты даже не представляешь себе, какое дело сделал.

— Не я, генерал. Рабочие.

— Будем возвращаться?

— Да.

Первый номер противотанкового ружья, который все это время ни на секунду не оторвался от амбразуры, пробитой рядом с окном в железобетонной стене, повернул вслед им голову в каске. Член военного совета, перехватив его взгляд, быстро наклонился к нему.

— Андрей Рубцов, ты?

Взглядывая на него, Андрей, поколебавшись, ответил:

— Я.

Все уже вышли из комнаты и, гулко разговаривая в пустом здании, стали спускаться по лестнице, но член военного совета еще задержался в комнате.

— Ты меня помнишь?

— Помню, Александр Александрович. Вы ночевали у нас, а потом ездили с отцом на рыбалку.

— О нем что-нибудь знаешь?

Андрей молча покачал головой. Встречаясь с его взглядом из-под козырька стальной каски, член военного совета только коротко сжал его плечо своей рукой и, больше ничего не сказав, бросился догонять ушедших.

15

Пароходом и двумя баржами, ускользнувшими по Волге от «юнкерсов», в город на берегу Каспия привезли большую партию тяжело раненных в уличных боях в Сталинграде.

Сложенное из розового туфа здание госпиталя стояло на взгорье старой части города. На севере в безоблачные дни вырезывалась снежно-голубая линия Кавказского хребта. Южнее, кутаясь в тучи, горы сходили к туманно зеленевшим внизу долинам. На востоке вставал лес нефтяных вышек, вторгавшихся в море.

В аллеях обнесенного железной зубчатой решеткой парка бродили выздоравливающие. Тех, кто не мог двигаться самостоятельно, санитарки выкатывали в креслах на колесиках. В парке осенняя ржавчина еще только закрадывалась в листву деревьев.

Раньше выздоравливающих свободно пускали в город, но после того как они, не долечиваясь, стали поодиночке и группами убегать в действующую армию, ворота парка захлопнулись и на них повесили внушительный замок-гирю. Однако в палатах госпиталя, казалось бы отрезанного от внешнего мира, обычно знали о происходившем на фронтах и то, чего не услышать было из утренних и вечерних сводок по радио. В проходах между койками, в коридорах, в курительных комнатах сходились одетые в серые халаты артиллерия, авиация, пехота, обсуждая самые последние новости, поступавшие с новыми партиями раненых.

Если известия оказывались плохими, в палатах надолго поселялась тишина. Бурно скакали на пришпиленных к изголовьям коек листках температурные графики. Главврач начинал кричать на ординаторов и дежурных сестер так, что очки прыгали на седловине его мясистого носа.

В угловой палате, выходившей двумя окнами к горам, а третьим в парк, единственным, кто уже мог ходить и приносить новости, был старший лейтенант Жук. До этого он тоже неподвижно пролежал на спине в гипсовом корсете — четыре месяца со сквозным осколочным ранением в грудь. Его сосед по койке, капитан Луговой, часто внутренне удивлялся, как это Жук, начавший войну на самой границе и дважды раненный, не растерял еще своего запаса молодцеватости. И под угрюмым серым халатом ему удавалось соблюдать кавалерийскую выправку. Уже в госпитале завел усы, обещая сбрить их в тот день, когда снова вернется на границу на Пруте.

С Луговым они сразу же сошлись не по общности, а скорее, как это чаще всего бывает, по несходству характеров. Луговой столь же часто винил себя за излишнюю замкнутость, сколь ругал себя Жук за чрезмерную общительность, ронявшую его, как он думал, в глазах окружающих. Но главным было, что они оба служили до госпиталя в коннице. Жук — в корпусе генерала Белова на Западном фронте, а Луговой — в казачьей кавдивизии в горах под Туапсе. В бою за Волчьи Ворота его тяжело ранило в голову осколком отбитого от скалы снарядом камня. От непрерывного оглушающего звона в ушах он страдал даже больше, чем от боли.

Третьим в палате был Юсупов, командир танка, сгоревшего в последних боях под Владикавказом. Он лежал весь в гипсе и в бинтах, как большая снежная кукла, не в силах пошевелить пальцем. Лишь черные глаза мерцали из щели в марле.

Дальше лежал, обычно отвернувшись на своей койке лицом к стене, шофер из стройбата, которому ампутировали гангренозную руку. Пятая, задернутая одеялом, койка второй день пустовала, после того как ее обитатель, летчик, выкрал ночью из склада госпиталя свое обмундирование и сбежал.

Возили в госпиталь раненых с трех направлений: из-под Новороссийска и Туапсе по железнодорожной колее, висевшей на склоне горы над морем, из-за Терека на автомашинах через Крестовый перевал и волжскими санитарными транспортами, если им удавалось прорваться в Каспий сквозь бомбовые удары и артиллерийский огонь немцев.

На этот раз удалось, хотя немецкая артиллерия в нескольких местах уже выдвинулась к самой Волге. Всю ночь из порта ходили в госпиталь машины. В операционной до утра горел свет, проливаясь из щелей в затемненных окнах на листву пирамидальных тополей. По всему госпиталю раскатывался голос главного хирурга, рычавшего на своих нерасторопных ассистентов и на медсестер, подававших ему хирургические инструменты.

К утру все стихло. Жук, который всю ночь бессонно слонялся по лестницам и коридорам госпиталя, сопровождая ходивших с носилками санитаров, появился в своей палате во всеоружии самых последних новостей.

— Есть среди раненых и из Тракторного поселка, и из самого города. Уже под Астраханью их транспорт потрепала авиация. Сейчас и к нам должны одного положить…

Он не успел договорить. Из глубины коридора донесся мягкий гул. Обутые в резину колеса остановились перед дверью палаты. Жук поспешно открыл дверь. С вкатившейся в палату коляской вторглись запахи эфира, камфары и йода.

Санитары переложили новенького с коляски на свободную койку и ушли. Он не шевелился. Уже совсем рассвело, выступил в окне излом хребта, а он все еще хрипел, откинув на подушке голову с полузакрытыми остекленевшими глазами. Жук на цыпочках подходил к нему, вглядывался в его совсем еще мальчишеское лицо и, огорченный, так же, на цыпочках, отходил. Все торопливее стучали каблучки дежурной медсестры, бегавшей к новенькому из процедурной со шприцами и с кислородными подушками.

Вскоре пришел главный хирург, уже успевший вздремнуть перед утренним обходом.

— Состояние… — с беспокойством начала докладывать ему врач-ординатор с большими черными глазами на увядшем желтом лице.

— А вы как же хотели, — прервал ее главный хирург, — чтобы с такой дырой в легком он танцевал?

— Да, но после такого кровотечения…

— Вполне нормально. Взгляните на его грудную клетку. Нет, в ней болезнь долго не задержится, — и в доказательство главный хирург отвернул простыню, которой был прикрыт новенький.

К вечеру раненый пришел в себя. Наклонившийся над ним Жук встретился с его затуманенным взглядом.

— Пить? — догадливо спросил Жук.

Не ответив, новенький отвернул голову и снова прикрыл опухшие желтые веки. На этот раз его сон был чист и глубок. Грудь мерно вздымалась и опускалась под простыней. Подходившая сестра брала его безвольную руку там, где у сгиба кисти пульсировала синяя жилка, и, успокоенная, отходила.

Проснувшись утром, он из угла, где стояла его койка, долго обводил палату недоуменным взглядом, задерживаясь на глянцевитых, окрашенных в светлые тона стенах, на таких же голубовато-белых тумбочках, на широких окнах с выступавшими в них зубцами горной цепи. Складка морщила его светлые брови. Потом, закрыв глаза, он лежал, что-то вспоминая, и опять взгляд его начинал скользить по палате.

Первые два дня он больше спал и отворачивал лицо от ложки с манной кашей, которую подносила ему няня. На третье утро, проснувшись, сам отыскал глазами оставленную на тумбочке чашку. Стороживший его движения Жук с готовностью схватил чашку, но он, нахмурившись, сам дотянулся до нее рукой и, поставив себе на грудь, стал через край прихлебывать жидкую кашицу.

— Но-но, не шути, — прикрикнул на него Жук. — Если, конечно, не хочешь опять под нож. Тебя как зовут?

Раненый почти неслышно пошевелил синими губами:

— Петр.

Как и предсказывал главный хирург, болезнь не захотела надолго задерживаться в его организме. Но и собираясь уйти, она сотрясала его по ночам ознобами. Простыня и подушка под ним взмокали от изнуряющих его потов. Ночами няня то и дело меняла на нем белье.

Через неделю он уже попытался сесть на постели, и это ему удалось. Но после, сломленный усталостью, долго лежал, откинувшись навзничь. Казалось Петру, кровать куда-то плывет под ним, покачиваясь. Он судорожно хватался рукой за тумбочку.

Но, повторяя свои попытки, он все больше убеждался, что дорого только начало. С каждым разом просиживал на койке все дольше. Танкист Юсупов на своей щели в бинтах однажды долго присматривался К его большеглазому лицу, к тонкой шее, выступавшей из широкого воротника сорочки, и, не выдержав, залился журчащим смехом.

— Очень ты на молодого джейранчика похож, — оправдался он под обиженным взглядом Петра.

16

— Что ж, пришло время расставаться, Хачим. От самой границы шли, думалось, и возвращаться будем в одной роте.

Батурин отвернулся, стал смотреть вниз. Они сидели под обрывом. Над ними по кромке лепился скудный кустарник. Внизу дугой выгибалась Волга, обтекая длинное тело острова, поросшего вербами и тополями. Батурин рассеянно скользил взглядом по воде, не задерживаясь ни на чем.


Ночью ему позвонил с КП батальона майор Скворцов:

— Как дела?

— Стреляем, — ответил капитан.

— Знаю, не кашу варите. Тихо пока?

— Тихо.

— Значит, быть жаре. — Перемолчав, майор добавил: — Готовьтесь сдавать хозяйство.

— Как — сдавать? — не сразу понял капитан Батурин.

— А как это делается? Вы свое сдадите новому командиру, а я свое — вам, — весело сказал майор.

— Есть сдать хозяйство, — сказал капитан. Трубка телефона запотела у него в руке. — Кому?

— Это узнаете на месте, — уклончиво ответил майор.

На рассвете в сопровождении Тиунова капитан обошел расположение роты, попрощался с командирами и бойцами. Чем с большим числом людей он встречался и говорил, тем невероятнее казалась ему эта мысль, что он уже посторонний в роте и, быть может, через час-два кто-то другой займет его место. Правда, его назначали на должность командира того же самого батальона, в который входила рота. Но так человек, переселяясь в новый дом, который находится по соседству и, может быть, даже выстроен лучше, всегда с грустью покидает старый, где до этого была прожита им вся жизнь.

В окопах уже знали, что он уходит из роты. Солдаты провожали его долгими взглядами. Но, пожалуй, больше всех жалел о его уходе Тиунов. Он ходил с капитаном по расположению роты, и тень все больше набегала на его лицо. Полные, слегка вывернутые губы его сжались в складку. За все утро он не сказал ни слова. Несколько раз капитан ловил на себе его будто подернутый дымкой взгляд.

Тиунов никогда не выражал капитану своих чувств. Но давно уже не одними служебными узами связало их. Теперь Хачим воспринимал уход капитана, как если бы он понес невосполнимую потерю на войне, успокаивая себя только тем, что рано или поздно это все равно должно было случиться. Не век же капитану Батурину было командовать ротой.

Вдвоем они спустились к Волге, сели под обрывом. Ординарца Василия капитан предупредил, чтобы тот доложил ему, когда из батальона придет новый командир роты. Река чуть заметно шершавилась, легкий ветер гнал ее против течения. С острова тянуло запахом вянущей листвы. Капитан, щурясь, разминал в пальцах красноватый орешек глины.

— Где твоя фляга, Хачим?

Тиунов молча отстегнул от пояса флягу в кожаном чехле, отвинтил пробку и налил в нее водку. Батурин выпил.

— А ты, Хачим?

Тиунов покачал головой.

— Почему?

— У нас привыкли выпивать, когда веселая душа, — глядя на него блестящими глазами, серьезно ответил Тиунов. Отвернув лицо, он стал смотреть на летавших над Волгой бакланов.

— Ну, а я еще одну мерку, — сам наливая себе из фляги в пробку, виновато сказал капитан. Лицо его медленно покраснело, резче оттеняя пепельно-серую седину волос. Глаза подернулись светлым эмалевым блеском. Он расстегнул воротник.

— Мало для меня в этом радости, Хачим. Конечно, если бы я хотел сделать военную карьеру, как тот же Крутицкий… Но ты знаешь, что это не для меня. Думал дойти с ротой до конца, а потом уехать куда-нибудь в деревню учителем.

— Приказ, — неопределенно сказал Тиунов.

Капитан Батурин достал из кармана яхонтовые бусы и стал перебирать их в пальцах.

— Только сегодня я по-настоящему понял, что рота стала для меня чем-то вроде семьи. Кто знает, если бы мы прошли этот год по гладкой дороге, может, и мне было бы все равно… Как мне майор Скворцов сказал: один сдал, другой принял. Но эти полтора года связали всех нас, как узелком. Я тебе признаюсь, Хачим, нелегко мне теперь развязывать его.

Положив бусы в карман, капитан опять нащупал сбоку себя орешек сухой глины и, щуря глаза, бросил его в реку. Там, где канул орешек, разошлось кружево мелких кругов. Тотчас же под зеленовато-прозрачной водой метнулись к этому месту стайки мальков.

— Не о себе жалею, Хачим. В конце концов, ухожу не к чужим. Но ты сам знаешь, как мы собирали роту. Каждого человека нужно было понять. Конечно, ты здесь больше моего сделал, Хачим.

— Нет, капитан, — легкий румянец выступил у Хачима на скулах.

— И хорошо, если попадется умный, спокойный командир. А то, может, за отсутствием других подвернулся начальству под руку какой нибудь из молодых индюков. Вчера еще он в училище штаны протирал, а сегодня его уже поставили над ротой. Начнет глотку драть, людьми швыряться, думая, что раз они на войне, значит, им все равно положено умереть.

Капитан навинтил пробку на флягу и отдал ее Тиунову. Тот пошевелил губами.

— Ты что-то хотел сказать, Хачим?

— Нет.

— Ты уж извини, что такое сегодня со мной — и сам не пойму. Как будто и правда ухожу куда-то за тридевять земель. Напустил на себя блажь. Все равно же будем в одном батальоне.

Взорвавшийся посредине Волги снаряд воронкой закружил мутную желтую воду, разогнал во все стороны бугры опадающих волн. Эхо ушло в низовья. Оттуда еще долго доносился его трубный, трудно умирающий звук. Над местом падения снаряда с резкими криками вились бакланы, выхватывая из кипящей воронки оглушенных рыб.

— Кажется, спускается Василий, — сказал капитан. Из-за кустарника показалась голова ординарца.

— Ну как? — спросил его капитан.

— Ждет уже, — коротко ответил Василий.

И, повернувшись, молча полез обратно на обрыв. Он по-своему переживал уход капитана из роты. Правда, Батурин сказал ему, что заберет его с собой в батальон. Но Василию жаль было и роту покидать.


Как всегда, спустившись в полуподвальную комнату дома, где разместилось КП роты, надо было сперва привыкнуть к полумраку. После того как немецкие снайперы из соседнего дома пристреляли окно, капитан Батурин приказал заложить его кирпичами и мешками с песком. В оставленную узкую щель можно было увидеть трансформаторную будку с черепом на стальной серой дверце, обугленный высоковольтный столб, свитый в спираль и сброшенный с рельсов взрывом авиабомбы, опрокинутый набок вагон трамвая. Лишь скупая полоска света из щели падала на пол.

Вполоборота к двери сидел на стуле черноголовый лейтенант с папиросой в далеко отставленной в сторону руке. Вдруг чем-то страшно знакомым повеяло на капитана Батурина от этой его позы.

Сделав шаг от порога, капитан остановился. Лейтенант повернул к нему голову, взглядывая на него снизу вверх.

— Володя? Брат?! — вставая, спросил он.

Капитан Батурин в растерянности протянул вперед руки, спазма перехватила ему горло. Он оглянулся на Тиунова.

— Ты что же, не хочешь узнавать? — смеющимся баском спросил лейтенант.

— К-коля, — непослушными руками капитан Батурин попытался обнять его плечи. Опять оглядываясь, он поискал глазами вокруг себя. Ординарец Василий быстро придвинул ему стул.

— Экие у тебя стали нервы, — усаживая его на стул, с жалостью сказал брат.

— Откуда ты? — глухим и чужим голосом спросил капитан Батурин. «Распустился, раскис», — с брезгливостью подумал он о себе.

— Из госпиталя.

— Был ранен?

— Всего лишь контужен. Разве тебе майор Скворцов не говорил?

— Н-нет.

— Правда, целый месяц провалялся почти без памяти, разжимали зубы и кормили через трубку какой-то мерзостью.

Всматриваясь в него, капитан Батурин отчетливо вспомнил мать: те же почти синие глаза, курчавые волосы. Только нос — как у отца — широкий. Уже больше года прошло со времени последней встречи Батурина с младшим братом. Но и что-то новое выступило у него в лице. Может быть, эти складочки в уголках рта. Капитан Батурин почувствовал, как горло у него опять начинает сжиматься.

А брат тоже смотрел на него и думал: «Как же ты изменился, милый. Волосы стали у тебя совсем белые, как горелая проволока, и весь ты какой-то стал сутулый. Одни глаза не изменились».

— Черт, злой этот «Беломор», — капитан Батурин смял в пальцах папиросу. — Что же я тебя так плохо принимаю? Конечно, проголодался? Василий!

— Нет. Меня покормили на ка-пе батальона жирной бараниной. Прямо из-под «юнкерсов». Теперь целую неделю буду воду пить.

И когда ординарец Василий принес ему в котелке воды, он выпил ее до дна, собрав губой с края котелка капли.

— А говорили, что у вас тут и хорошей воды не осталось, — он провел по губам рукой, как будто выжимая их.

Так всегда делал их отец, вытирая после обеда усы. Но у брата усы только намечались.

— Матери из госпиталя писал? — успокаиваясь, спросил капитан Батурин.

— Сначала не мог, а потом решил, что не стоит. Мало ли что она начнет думать.

— Стара она стала, слепа.

— Да, стара, — грустно повторил брат.

Тиунов смотрел на них из своего угла и не находил в их чертах ничего общего. У капитана лицо было худое и бледное, с запекшимися губами. А в щеках его брата еще оставалась округлость. «Никто бы не мог сказать, что у них одна мать», — подумал Тиунов. Но когда они заговорили о матери, сходство вдруг сразу выступило у них.

Слушая их разговор, Тиунов ощутил знакомый прилив тревоги. Своей матери, которая осталась в селении Псыгансу под Эльбрусом, он теперь уже не мог написать.

— Из госпиталя, конечно, выписался до срока? — спросил капитан.

— До срока, — признался брат.

— Как и следовало ожидать, — насмешливо сказал капитан Батурин.

— Но ты сам посуди, это же смертная мука, да и какой смысл? Правда, голова еще недели две побаливала… — брат дотронулся рукой до густоволосого затылка.

— А теперь? — недоверчиво спросил капитан.

— Что ей сделается? Батурины живучие, — махнув рукой, возразил брат. Совсем как, бывало, говорил отец. Нет, он не очень изменился. — Если бы мне раньше сказали, что бывают такие совпадения, я бы никогда не поверил, — брат встряхнул головой. — Но и майор Скворцов, конечно, тут приложил руку.

— Как по наследству, Хачим, — оглядываясь на Тиунова, сказал капитан. Он как будто оправдывался, что по счастливому стечению обстоятельств сдавал теперь роту брату. Вставая, он предложил ему:

— Давай, я проведу тебя но хозяйству.

— Не стоит. Это я сам. Давай еще немного поговорим. — Брат уселся удобнее, закурив новую папиросу и неумело отставляя ее в руке. Он что-то хотел спросить, но почему-то не спросил.

Перехватив его колебания, капитан дотронулся рукой до кармана с бусами.

— А то, может быть, пройдем?

— Еще будет время, — сказал брат.

«Нет, не похожи», — окончательно заключил Тиунов.

Запел зуммер. Капитан снял с телефона трубку. Майор Скворцов спрашивал:

— Еще не нацеловались, братья? Пора принимать батальон.

— Иду, товарищ майор, — сказал капитан.

Положив трубку, он поправил надетый через плечо планшет.

— Я пошел, Николай. Потом обо всем поговорим. Все, что нужно, тебе Тиунов расскажет. — Он повернулся к ординарцу — Ты как, Василий, решил?

— Разрешите мне остаться, товарищ капитан, — бледнея сказал ординарец.

Он уже успел сделать для себя выбор. Оставаясь при новом командире, он как будто и капитану Батурину не изменял, и избегал необходимости покидать роту.

— А… — нахмурившись, сказал капитан. Он подошел к Тиунову. — До свидания, Хачим.

— До свидания, кунак, — ответил Тиунов.

Усы у него задрожали.

17

В доме Тимофея Тимофеевича остановились два немецких офицера. С того самого часа, когда первая группа солдат ворвалась во двор и стволами автоматов стала взламывать ульи, уже ни одного дня не обходилось без новых квартирантов. Каждую проходящую машину так и тянуло завернуть в голубые ворота под жестяным козырьком. Они почти не закрывались. Сперва Тимофей Тимофеевич еще пробовал запирать их на ночь, но, после того как одну створку ворот сорвали с петель, махнул рукой.

Солдаты закатывали во двор полевые кухни и сразу же принимались рубить в саду деревья, разводить огонь. Не спрашивая разрешения хозяев, шарили в курятнике и катухе, хлопали крышками закромов, лезли по лестнице на чердак.

Зажав, как клещами, сердце, Тимофей Тимофеевич вынужден был молча наблюдать, как его жена, казачка, воспитанная матерью и отцом в духе нетерпимости ко всякому баловству, должна была терпеть около себя охальство чужих мужчин. Не стесняясь, они расхаживали при ней в одних исподниках и, бесстыдно оголяясь, принимались искать у себя вшей. Спали теперь Тимофей Тимофеевич и Прасковья не в горнице, а за печью. Бывало, Прасковья, ревностно следившая за тем, чтобы в горницу не занесли со двора грязь, заставляла Тимофея Тимофеевича разуваться еще на крыльце. Теперь же грязь на полу в горнице лежала на вершок, окурки шуршали под ногами, как сухая листва.

Но двое новых квартирантов не были похожи на всех предыдущих. Серая приплюснутая машина въехала во двор, и тотчас же два денщика стали выносить из нее большие чемоданы. Пока офицеры разминали ноги во дворе, денщики успели и мусор вымести из дома, и хорошую мебель расставить, доставленную на машине лично комендантом Зельцем из бывшего колхозного клуба. Денщики внесли в горницу черные ящики, а шофер протянул по стенам проволоку и повесил над столом электрическую лампочку. Только после того, как все это было закончено, офицеры вошли в дом.

Один из них был худой и высокий, с седыми бровями, нависшими на самые глаза. Серый френч лежал на нем складками, а брюки, вправленные в широкие, с короткими голенищами, сапоги, казались из-за худобы ног внутри пустыми. На сером сукне френча поблескивали золочеными кантами узенькие серые погоны с двумя звездочками.

На втором офицере погоны были черные. Такого же цвета была на нем и фуражка, которую он, сняв, положил в горнице на тумбочку. На кокарде фуражки Тимофей Тимофеевич увидел такой же череп, какой он до этого видел на бутылках с денатуратом.

Второй офицер по виду годился первому в сыновья. Но Тимофей Тимофеевич догадался потом, что по чину он был старше. Недаром же и комендант Зельц увивался перед ним больше, чем перед высоким.

С дороги офицеры первым делом выпили и хорошо закусили колбасой и черной икрой, которую намазывали на хлеб сверху коровьего масла. После этого они долго шуршали на столе какими-то бумагами и, разговаривая вполголоса, рассматривали большую военную карту. Вечером к ним опять пришел комендант Зельц. Они о чем-то расспрашивали его, рассматривая карту.

Поужинав, потушили свет, но уснули не сразу. Разговор между ними продолжался. Лежа за печкой, Тимофей Тимофеевич слышал его через отдушину в стене. Он успел уже почти забыть немецкий язык, выученный им четверть века назад в германском плену, где он пробыл почти три года вместе с Чаканом, но кое-что из услышанного все же сумел понять. Он наверняка понял бы больше, если бы не удары за окнами ветра по разболтавшимся на петлях ставням и не другой звук, тягучий и стенящий, который Тимофей Тимофеевич последнее время слышал по ночам уже не раз. Видно, и в самом деле пропащее наступило время, если даже волки уже стали безбоязненно приходить из степи к человеческому жилью.


В горнице заскрипела пружинами кровать.

— Вы слышите, полковник?

— Слышу.

— Неужели это волки?

— Россия есть Россия.

— Черт знает что за мистика. И это в двадцатом веке?!

— Я был несколько другою мнения о ваших нервах.

— Нет, это не только нервы, по и долгая дорога по однообразной степи, обстрел из леса.

На некоторое время в горнице стало тихо.

— Курчавенький… — вдруг сказала во сне Прасковья. Тимофей Тимофеевич закрыл ей рот ладонью, и она, всхлипнув, тяжело перевернулась на другой бок. В щели ставен сочился свет месяца. В четырехугольнике трюмо он отражался, как далекое зарево.


— Вы еще не спите?

— Нет.

— А этот Зельц — препротивный субъект.

— Может быть.

— Вы обратили внимание на его внешность?

— Да, она малопривлекательна.

— Такие лица бывают у гомосексуалистов.

— Оказывается, вы наблюдательны.


И опять нить разговора прерывалась, Тимофей Тимофеевич слышал в тишине только стук ходиков. Раньше он всегда любил прислушиваться к их равномерному стуку. Как-то вносил он в душу спокойствие и уверенность в нерушимости вот такого же размеренного течения жизни. Теперь же он казался Тимофею Тимофеевичу совсем неуместным, лишним.


— Полковник!

— Слушаю вас.

— Что вы думаете о нашей миссии?

— Думаю, что она…

— Не вообще, а в широком смысле…

— То есть?

— Как там говорится в приказе фюрера?

— Сейчас уже дословно не помню. Впрочем, могу вам прочитать.

— Не беспокойтесь. Отложим до утра.

— Пустое. Я сейчас.

По застланному мягкой дорожкой полу горницы прошелестели босые шаги, и вспыхнувший там свет электрической лампочки заставил Тимофея Тимофеевича отшатнуться от отдушины, прикрыв глаза ладонью. В горнице зашуршали бумагой. Отняв ладонь от глаз, он увидел худую спину пожилого офицера в меховой безрукавке, склоненную над столом.

— Вы меня слушаете?

— Да, пожалуйста.

— Номер сорок два ноль восемь…

— Это не нужно.

— Ага, здесь… «Приготовления к зимней кампании находятся в полном разгаре. Вторая русская зима застанет нас готовыми и лучше подготовленными. Русские, силы которых значительно уменьшились в результате последних боев, не смогут уже в течение зимы сорок второго — сорок третьего года ввести в бой такие силы, как в прошлую зимнюю кампанию. Что бы ни произошло, более жестокой и трудной зимы уже не может быть».

— Всё?

— Всё.

— Как я понимаю, это означает…

— …Зимние квартиры и жесткую оборону, — быстро досказал за него худой офицер и, свернув на столе бумаги, потушив свет, вернулся на свою постель.

— А теперь скажите, полковник, как это вяжется с той схемой, которую вы мне показывали днем?

В горнице помолчали. Тимофей Тимофеевич прилип ухом к отдушине. Голос худого офицера медленно и задумчиво сказал:

— Думаю, что все это трудно увязать…


Перед рассветом Тимофей Тимофеевич вышел на крыльцо. Ветер уже утих, и месяц растаял, оставив на небе серебрящийся зыбкий след. Но высокий тягучий звук все еще трепетал над степью.

В начале октября на юго-запад от Сталинграда, под местечком Садовое, был убит немецкий офицер. При нем нашли сумку с документами и военной картой. Здесь же была и схема, показавшаяся вначале непонятной. На белом листе, извиваясь, разбегались в стороны стрелы, упираясь синими жалами в красные кружочки. Рядом с каждым кружочком стояла цифра, аккуратно выписанная черной тушью. По этим цифрам и стрелам, нарисованным на листе бумаги, выходило:

Борисоглебск — 5–10 июля.

Поворино — Сталинград — 25 июля.

Сальск — 1 августа.

Саратов — 5–10 августа.

Куйбышев — 10–15 августа.

Новороссийск — 15 августа.

Уральск — 1 сентября.

Баку — 20–25 сентября.

А на оборотной стороне листа красным, как видно, крошившимся карандашом твердая рука быстро и решительно набросала:

«1. Силы, нацеливаемые на разрыв связи в северном секторе.

2. Силы для прогрессивного окружения Москвы.

3. Максимум сил на юге.

4. Идея маневра в наступлении: занять порты Мурманск и Астрахань; Ленинград и Москва наступлением браться не будут; атака пойдет из района Орел; окружить Москву; окружить армии между Донцом и Доном. После падения Ростова атака должна пойти на Новороссийск, Кавказ, Баку».

18

После посещения лагеря генералом Шевелери в жизни военнопленных наступило новое ухудшение. Порядки стали круче, охрана злее. По приказанию Ланге порцию баланды сократили, а нормы на строительстве моста увеличили.

Правда, срок проезда фюрера но новому мосту в Баку отдалялся. Дорога на Кавказ все еще не была свободна. Но война чревата была неожиданностями. Ланге твердо надеялся на поворот к лучшему.

За это время Анне трижды удалось передать Павлу записки от Портного. Крохотные, на тончайшей бумаге, они были написаны столь мелким почерком, что Павлу стоило труда прочитать их и запомнить. После этого он должен был найти способ их уничтожить: сжечь, а в крайней случае — проглотить. Последний способ Павел нашел наиболее удобным, с усмешкой иногда думая, что когда-нибудь на воле сможет похвалиться Анне, что у него теперь во чреве скопилась целая конспиративная библиотека…

В последней записке от Портного, которую Анне передала на рынке в травяном ряду Дарья, говорилось, что настало время приступить к осуществлению основной задачи, ради которой Павла забросили в лагерь.

«Мы исходим из проверенных данных, — писал Портной, — что в ближайшем тылу, на территории Украины, Белоруссии и Крыма, они начали свертывание лагерей и отправку военнопленных в страны-сателлиты и в Германию. Нет сомнения, что это связано с теми мрачными перспективами, которые все более вырисовываются перед ними в Сталинграде. Установлено, что в глубоком тылу военнопленных после фильтра, независимо от их желания, огульно зачисляют в армию изменника Власова.

…При этом рекомендуем обратить внимание на овраг, примыкающий к лагерю. Учтите, что овраг тянется на восток вплоть до самого города. (Эти слова Портной подчеркнул). За пределами лагеря всю заботу о дальнейшей судьбе военнопленных берем на себя. Продумайте, как наилучшим способом парализовать охрану. (Здесь тоже было подчеркнуто). Сообщите заблаговременно весь план для своевременных уточнений и ваши соображения о необходимых отвлекающих мерах. До свиданья».


Кроме того, что прочитал Павел в записке Портного, он вычитал из нее и другое. И оно было неизмеримо больше того, о чем говорилось в записке. Зная сдержанность Портного, Павел не сомневался, что его фраза о мрачных перспективах для немцев в Сталинграде могла предполагать не что иное, как возможное изменение там обстановки. И не только там, а вообще всей военной обстановки на юге. Это вытекало и из слов Портного, что немцы эвакуируют военнопленных, и из других слов, которые, перед тем как уничтожить записку, запомнил Павел.

«До свидания», — беззвучно повторял он, лежа на соломе в бараке.

Гулявший по крыше барака ветер шуршал оторванным листом толя. Все в бараке спали. Спал и Никулин. Венчик его волос тускло серебрился на соломе.

Ветер, отворачивая лист толя над головой Павла, открывал квадрат темного неба с одной единственной звездой.

19

Слухи о предполагаемом проезде фюрера на Кавказ вскоре совсем заглохли, но работы на мосту не прекратились. Уже забетонировали быки, и теперь пленные наращивали настил. Над Доном сеяла изморось. Задувший с юго-востока холодный «астраханец» забирался под мокрую одежду, она примерзала к телу. Из обрезков балок и досок пленные разжигали костры. Дым пеленой стлался над водой.

Дощатая будка, в которой сидела за своим маленьким столиком Анна, прижалась боком к насыпи на самом въезде на мост. Через каждые четыре часа старшие десятков приносили Анне сведения о выработке, и она записывала их в графу, отчеркнутую красной линией в журнале. Через каждые четыре часа она должна была звонить по телефону в комендатуру, сообщая эти сведения Ланге или его помощнику Корфу.

В железной, на трех ножках, печке пылали угли. Сквозь мутное от измороси стекло она, бросая взгляды на мост, видела согбенные фигуры пленных. Где-то среди них работал и Павел.

Она никогда не оставалась в будке одна, при ней находился старший охранник. Только при нем она должна была принимать сведения от десятников. Когда они приходили в будку, она должна была записывать их сообщения в журнал. Если она и могла задать старшему десятка вопрос, то только касающийся выработки.

И с Павлом, который тоже через каждые четыре часа приносил ей сведения о выработке своего десятка, она до сих пор не смогла сказать ни слова. Видеть его в двух шагах от себя через столик — и не иметь права ничего сказать! Но, во всяком случае, через каждые четыре часа она могла слышать его голос.

И она не смела поднять на него глаз от журнала, чтобы не выдать себя. Глаза сидевшего у печки на маленьком табурете немца неотступно наблюдали за ней.

Лишь в дни дежурств светловолосого эльзасца Рудольфа она могла чувствовать себя сравнительно свободно. Он не притеснял Анну и не позволял себе по отношению к ней никаких вольностей. Конечно, и с ним надо было держаться настороже, но все-таки он вел себя по отношению к ней иначе, чем все другие.

Обычно он входил в будку и, поставив автомат в угол, спрашивал:

— Как, фрейлейн Анна, кофе сегодня будем пить или чай?

Затем он ставил на конфорку чайник, предварительно прошуровав в печке кочергой угли, и вскоре после этого наливал в две большие кружки — Анне и себе — чай или кофе. Он заваривал их брикетами из своего ранца.

Первый раз, когда он придвинул Анне кружку с кофе и она отказалась, он с удивлением посмотрел на нее из-под крутого лба своими маленькими глазками.

— А я, фрейлейн, заваривая его на двоих, израсходовал целый брикетик.

И после этого у нее не хватило решимости отодвинуть от себя кружку.

Впрочем, она вскоре убедилась, что ничего плохого в том, что она пьет с ним кофе, не было. Это ровным счетом ни к чему не обязывало ее. И у него, по-видимому, не было с этим связано никаких посторонних побуждений.

Убедилась она и в том, что в дни дежурств Рудольфа военнопленные тоже чувствовали себя на мосту заметно свободнее. Конечно, все так же стояли вокруг них охранники, сидели с поднятыми ушами серые собаки. Но солдаты не так понукали в эти дни пленных ударами прикладов ускорить работу и даже не препятствовали им греться у костров, как в дни дежурств того же Шпуле.

Выпив кофе, Рудольф обычно доставал из кармана маленькую — розовая деревяшка, обитая жестью, — губную гармонику, осведомляясь у Анны:

— Я не помешаю?

— Нет, — отвечала Анна.

Вытерев гармонику платком и продув, Рудольф прикладывал ее к губам. При этом маленькие глаза его делались еще меньше, на широкий лоб набегала складка.

Он всегда играл на губной гармонике одну и ту же мелодию, и Анна вскоре к ней привыкла. В дни, когда в будке дежурил не Рудольф, а другой, она иногда даже ловила себя на том, что начинает мысленно воспроизводить ее.

Эта немецкая мелодия была одновременно и грустной, и лукавой. Рудольф наигрывал ее чуть слышно. Прислушиваясь, Анна почему-то начинала думать, что, вероятно, мать у Рудольфа из крестьянок. Анна даже представляла ее — крупную, в чепчике, окруженную многочисленным семейством немку. Руки у нее почти такие же большие, как у ее сына. Может быть, это она и научила его еще в детстве этой полупечальной-полувеселой песенке.

Потом Анна сердито гнала от себя все эти догадки. Какое ей может быть дело до матери этого немца, который сидит здесь и наблюдает за ней своими маленькими глазками?! Он враг, и думать о нем как о человеке, у которого тоже есть мать, отец, она не имеет права.

Но вскоре она опять невольно начинала прислушиваться к его губной гармонике. Однажды, выждав, когда Рудольф умолк и стал протирать ее платком, спросила:

— Не правда ли, господин Рудольф, ваша мать из крестьянок?

Перестав протирать пазы гармоники, он посмотрел на нее с изумлением:

— Как вы могли об этом догадаться, фрейлейн?

— Чем-то ваша песенка напомнила мне колыбельные, которые у нас крестьянки тоже поют своим детям.

Губная гармоника вздрогнула в больших пальцах Рудольфа. Он положил ее на колени. Эта русская девушка со скуластым лицом и непримиримыми серыми глазами заговорила вдруг с ним о том, о чем еще никто не разговаривал с ним из русских. И она упомянула о его матери.

— Фрейлейн, вероятно, хорошо разбирается в музыке?

— Нет, но моя мать тоже была из крестьянок.

— И вам показалось…

— Нет, конечно, русские колыбельные совсем другие, но, слушая вас, я подумала, что в крестьянских песнях есть что-то общее.

Она сама не заметила, как разговорилась с ним. Его тоже заинтересовал этот разговор. От печки он подвинулся с табуретом ближе к ее столику.

— Что же именно?

— По-моему, все они несут отпечаток тяжелого труда и… как бы вам сказать… надежды на лучшее.

— Я с вами согласен. Ваш отец тоже крестьянин?

— Нет, рабочий, — ответила она значительно суше. Ее начинало беспокоить его любопытство.

— О, — Рудольф заулыбался во весь рот и еще ближе придвинулся к ее столику. — У нас с вами совпадение. Не хватает еще, чтобы он, фрейлейн, был рудокопом.

Анна покачала головой:

— Он машинист.

Она уже жалела, что затеяла этот разговор. Но, внимательнее посмотрев на лицо Рудольфа, почти успокоилась. Не похоже было, чтобы он преследовал какие-то особые цели. Его в самом деле затронул этот разговор. Даже толстые губы у него слегка приоткрылись.

— Он сейчас дома?

— Нет.

— А-а, — Рудольф догадливо усмехнулся. — Должно быть, повел своей эшелон на восток, да?

— Да, — настороженно подтвердила Анна.

— Что ж, — пожал плечами Рудольф, — каждый выполняет свой долг. Вы теперь живете вдвоем с матерью?

— Одна, — глухо сказала Анна.

— Разве она не с вами?

— Она умерла.

— Да? — переспросил он растерянно. — Давно?

— Она умерла в начале этого месяца, — ответила Анна.

Заискивая, он встретился с ее взглядом и увидел в нем одну лишь непримиримость. Он наклонил большелобую голову.

— Если сможете, простите меня, фрейлейн Анна, я теперь вижу, что не должен был спрашивать у вас об этом.

На этот раз Анна с изумлением взглянула на него. Что за странный немец? До сих пор она думала, что все они были на редкость однообразны — все были враги. Незачем было искать между ними различия. Иногда ей казалось, что все они от одной и той же матери. Оказывается, все не так просто. Перед ней сидел немец в таком же, как все они, мундире — и был он другой. В этом еще предстояло разобраться.

Она старалась не смотреть в его сторону. В будке стояла тишина. Но потом она с удивлением повернула голову. Она услышала знакомую мелодию. Ей вторил налетевший из-за Дона на насыпь ветер. Он бил крылом по кровле дощатой будки, шатал ее, швыряя в окно мерзнущие на лету капельки. Чадили у моста костры, освещая серые фигурки, копошившиеся на откосах.


Не похож был Рудольф на остальных охранников и в другом. Если он не играл на своей гармонике, то не оставался в будке. Брал из угла автомат и отлучался, не опасаясь, что за это время Анна может вступить в какие-нибудь недозволенные разговоры с приходившими в будку старшими десятков. С автоматом на груди Рудольф уходил на самый дальний край моста и не возвращался полчаса-час. Во время одной из таких отлучек ей и посчастливилось остаться наедине с Павлом.

20

Истекли обычные четыре часа, старшие начинали приносить в будку сведения о выработке. Анна сидела за столиком, записывая их в графу журнала. Из-за непогоды выработка была сегодня ужасающе низкой, и она думала о том, что вечером многим не избежать наказания. Какое изберут наказание, зависело еще и от того, кто сегодня будет решать этот вопрос: Ланге или Корф. У Ланге степень его жестокости еще зависела от его настроения, и Анна могла надеяться как-то смягчить его менее холодным, чем обычно, обращением. Но Корф был неумолим. Ничто, и менее всего женщины, не могло заставить его изменить своим правилам. Среди всех офицеров охраны не было другого столь же ревностного в исполнении своих служебных обязанностей.

Повизгивала на петлях дощатая дверь, впуская и выпуская десятников. Павел не приходил что-то очень долго. У столика Анны уже перебывало больше половины старших. Заслышав снаружи шаги, Анна каждый раз поднимала глаза к двери и тотчас же, как только она открывалась, опускала: это был не он. В сердце ее капля по капле стала просачиваться тревога. Почему он сегодня запаздывает? Обычно он всегда приходил в будку в числе первых.

Бросая взгляды в окно, она высматривала на насыпи его фигуру в черной лохматой шапке. Где-то Павел достал себе эту шапку. В ней он казался еще выше.

Вскоре после того, как уже больше половины десятников принесли сведения, Рудольф надел тулуп.

— Схожу на другой конец, — предупредил он Анну. — Если позвонят из комендатуры, пожалуйста, не снимайте трубку.

В окно Анна видела, как он вразвалку спустился по насыпи к самому Дону. Вскоре его широкоплечая фигура исчезла за серой мутью.

Но Павла все не было. Не случилось ли что-нибудь с ним? В тех условиях, в которых работали военнопленные, всего можно было ожидать. Не проходило дня, чтобы кого-нибудь из них не придавило бревном или же не свалился кто-нибудь от истощения в Дон.

Все реже открывалась и закрывалась дверь. Оставался последний, который сегодня еще не побывал у столика Анны. Это был Павел.

В эту минуту она увидела его шапку, промелькнувшую за окном. Открыв дверь, он вошел в будку и остановился в трех шагах от нее.

Их разделял только столик, за которым сидела Анна. Впервые за все время они остались одни. Изморось шуршала по стеклу.

— Как долго ты сегодня не приходил, — дрожащими губами выговорила Анна.

— Мы сегодня работаем на том берегу, — ответил Павел. — И надо было подождать, когда этот конвойный, — он имел в виду Рудольфа, — отойдет подальше.

— У тебя теперь другая шапка, — сказала Анна.

— Она теплая… — Он словно в чем-то оправдывался.

— Но я, по-моему, видела ее на ком-то другом.

— Ее носил тот осетин, которого пристрелил Шпуле.

Павел снял шапку и положил на ее столик. Анна не смогла удержать движения. Его давно не стриженные каштановые волосы густо разбавились сединой, косичками свешиваясь ему на лоб и на уши. Глядя на Павла, она не смела сказать ему об этой перемене. Но он слишком хорошо знал ее — он по ее глазам догадался — и провел рукой по волосам.

— С того дня, как нас вербовали в добровольцы, нас больше не стригли.

Он еще мог улыбаться! Она сделала усилие и сквозь пелену, застилавшую ей глаза, тоже попыталась улыбнуться.

Как много им нужно было сказать друг другу! Она давно собиралась при случае сказать ему, чтобы он получше берегся не только для дела, но и для нее, а он хотел предупредить ее, чтобы она особенно опасалась Корфа, хотя и от Ланге, по возможности, следует держаться подальше.

Вместо этого они говорили о другом.

— Как здоровье Натальи Ивановны? — спросил Павел. Он так и не знал о ее смерти. В другое время этот вопрос, без сомнения, вызвал бы у Анны слезы, но теперь она была озабочена лишь тем, чтобы пока он не знал об этом. Павел любил ее мать.

— Она просила, если я где-нибудь тебя увижу, передать привет.

Он обрадовался.

— Спасибо. Конечно, она не догадывается, что я здесь.

— Нет, — подтвердила Анна.

— Вы не голодаете? — спросил он с тревогой.

И это он у нее спрашивает?! Он, который уже второй месяц ничего не ел, кроме бурачной баланды. Глядя на его измученное лицо, горящие лихорадочным блеском глаза, она должна была совершить над собой усилие, чтобы не упасть грудью на стол и не разрыдаться.

— Теперь я получаю их паек.

— Все-таки мне не нравится твой вид, — настаивал Павел.

Руки его, с опухшими пальцами, с грязными ногтями, касались края ее столика. Не в силах больше справиться с собой, Анна перегнулась через столик, прижимаясь к ним губами.

— Он каждую минуту может вернуться, — напомнил Павел.

— Сейчас я запишу выработку, — покорно сказала она, обмакнув в чернильницу ручку и склоняясь над журналом.

— Да, да, — одобрил Павел. — Я и так уже задерживаюсь. — Он назвал цифру.

Ее рука вздрогнула. В случае невыполнения нормы десятком первым обычно наказывали для примера десятника.

Павел небрежно добавил:

— До вечера мы еще натянем. И ветер слабеет.

— Да, — согласилась Анна.

В этот момент порыв ветра, налетевшего из-за Дона, закачал будку.

— Нового от Портного ничего нет? — бросив взгляд в окно, спросил Павел.

— За исключением того, что ждут деталей побега… Он ушел в самый конец моста, — перехватывая его взгляд, успокоила Анна.

— Все детали еще не прояснились. Ясно одно, что лучше всего это осуществить во время воздушного налета, когда они бросают вышки и забиваются в щели. Тогда наиболее вероятно и захватить на одной из вышек пулемет. — Он снова взглянул в окно и перевел взгляд на дверь.

— Еще есть время, — заверила Анна.

— Не хотелось бы, чтобы он увидел нас вдвоем.

— Я скажу, что нужно было уточнить в журнале сведения за весь месяц.

— Конечно, лучше всего, — продолжал Павел, — если бы ко времени побега был приурочен специальный налет. Но это нереально, — тут же заключил он.

— Завтра передам все Портному, — сказала Анна.

— Только предварительно. Но уже сейчас можно сообщить, что с оврагом принимается. Он достаточно глубок и, самое главное, вплотную подходит к лагерю. Но кто выключит ток?

— И это передам, — всматриваясь в окно, сказала Анна.

— В крайнем случае, можно пойти на то, чтобы сделать под изгородью подкоп. Но это отнимет время. Важно также прервать телефонную связь лагеря с комендатурой.

— Портной сказал, что все за территорией лагеря будет обеспечено центром.

— Есть еще осложнение.

— Собаки?

— Да.

— Их можно уничтожить, — сказала Анна.

— Как?

— Им варят пищу в той же кухне, что и пленным?

— Но в разных котлах. Ланге считает, что овчарки не могут обходиться без мяса.

— Кто повар?

— Сероштанов. Как эта мысль не пришла мне в голову? — лицо Павла просветлело. — Только следует рассчитать, чтобы все произошло перед самым побегом. Иначе могут возникнуть подозрения.

— Все необходимое я достану через Марфу Андреевну. Она теперь работает в больнице.

— Весь план в деталях передам послезавтра.

— Он уже идет, — предупредила Анна.

Она давно заметила фигуру Рудольфа, поднимавшегося от моста по насыпи.

— А-а, — тоже взглянув в окно, с ненавистью сказал Павел.

Он быстро перегнулся через столик, взял ее голову обеими руками и, поцеловав, отпрянул к двери. Через секунду в окно промелькнула его шайка.


Вошел Рудольф в искрящемся изморосью тулупе.

— Не ветер, фрейлейн Анна, а настоящий ураган, — сказал он, плотно прикрывая за собой дверь. Иссеченное дождем и ветром его лицо горело. — Вы здесь не замерзли?

— Совсем наоборот. От печки жарко.

— Но ведь она же совсем затухла, — сказал он с удивлением. И, склоняясь над печкой, стал шуровать кочергой угли. — Ай-яй, фрейлейн Анна, вы забыли вовремя подсыпать уголь.

— Именно потому я и потушила ее, что мне стало жарко, — сказала Анна.

— Это вам могло только показаться. На самом деле в будке совсем не тепло. Придется разжечь снова. — Разгибаясь, он внимательно посмотрел на нее. — Вы не заболели? И глаза блестят. Мне кажется, у вас жар.

— Болит немного голова, но это у меня бывает.

— Вы на меня не обиделись?

— За что?

— Что я поворчал на вас из-за печки.

— Я действительно провинилась перед вами.

— Нисколько. Просто мне не хочется, чтобы вы здесь превратились в сосульку. — Он с беспокойством посмотрел на окно. — Идет зима. Трудно работать в такую погоду. — И маленькие глазки его стали суровыми.

— Да, выработка сегодня ничтожная, — сухо заметила Анна.

— Вы ужо занесли ее в журнал? — с живостью спросил Рудольф.

Она только пожала плечами. Он еще спрашивал ее об этом?

— Но ведь вы хорошо знаете, какие могут быть для них, — он кивнул в сторону моста, — последствия?!

— Что же делать, господин Рудольф? Изменить это не в моих силах.

— Дайте мне ваш журнал. — Он взял со стола журнал. С возрастающим изумлением она наблюдала за его движениями.

— Что вы делаете, господин Рудольф? — испуганно спросила она, инстинктивно протягивая руку к журналу.

— Это совсем не будет заметно. — Наморщив широкий лоб, он стал аккуратно вырывать из журнала лист. — А теперь мы вынем лист и с другой стороны. И вам снова придется записать всю выработку, фрейлейн Анна, только, конечно, доведя ее до нормы. — Он положил перед ней журнал на столик.

— По ведь это будет подлог, господин Рудольф, — сказала она строго.

— Я подпишу, — заверил он успокаивающим тоном и отошел к печке. Присев на корточки, стал сосредоточенно выгребать из нее затухшие угли.

21

Ноябрьский ветер из-за Волги, набирая силу, с каждым днем все громче гремел лохмотьями горелого железа на крышах разбитых артиллерией и авиацией зданий, гудел в обнаженной арматуре заводских корпусов и в жилах военных кабелей, переброшенных от одного дома к другому, протянутых по закоулкам чердаков, тонкоголосо заливался в струнах внутриполковой связи.

Разведчики роты сходили ночью за языком и, захватив в немецком блиндаже спящим рослого ефрейтора, спеленав его веревками, приволокли на КП роты и свалили в углу, как тюк. Новый командир роты лейтенант Батурин подошел к нему, попинал ногой и брезгливо отошел.

— Развяжите его, пусть отойдет от страха. Пока не передрожит, никакого толку от него не будет…


В роте все еще присматривались к лейтенанту, неизбежно сравнивая его с капитаном Батуриным. Однажды Тиунов услышал в первом взводе разговор командира минометного расчета, рыжеусого Степана, со своим вторым номером, молодым солдатом Иваном.

— Простой, — говорил о новом командире роты безбровый и круглолицый Иван. Сидя в окопе на корточках, он обтирал тряпкой окрашенный в серо-зеленый цвет станок миномета, тогда как Степан, навертев на стальную проволоку пыж, прочищал им ствол. — Когда идет мимо, здоровкается всегда и шутит. Капитан, тот посуховатей был.

— Ты капитана не трогай, — не подымая головы, гулко, как в самоварную трубу, предупредил рыжеусый Степан.

— Я не трогаю, а только говорю, что хоть и братья они, а будто от разных матерей.

— Ты, Иван, еще бычок, — поднимая к нему лицо, сказал Степан, и волосатые ноздри у него задрожали.

Иван рассердился на него.

— Командовать командуй, а срамить не смей. При чем здесь бычок?!

— А при том, что его под какую титьку не ткни, ту и будет смоктать.

Уже дважды за это время к новому командиру роты пристреливались немецкие снайперы. Но один раз пуля зарылась у него в полевой сумке, а в другой раз только выбила из рук бинокль. Многие видели, как при этом лейтенант, который рассматривал в бинокль из-за бруствера окопа развалины на противоположной стороне уличного перекрестка, даже не тронулся с места, только чуть побледнел, и сразу же отметили:

— Не любит кланяться нулям…

— Если он свою жизнь не бережет, то как же он… — начал на это возражать рыжеусый Степан и смолк, встретившись взглядом с Тиуновым.

Присматривался к лейтенанту Батурину и Тиунов. Он как будто бы уже успел примириться с уходом капитана из роты, и его скуластое, смуглое лицо ничего не выражало, кроме обычной сдержанности. Как-то побывал он на КП батальона.

— Как живешь, Хачим? — спросил его капитан Батурин.

— Ничего, — скупо ответил Тиунов.

— Все у тебя по-старому?

— По-старому, капитан.

— Всё, кунак?

— Всё, — подтвердил Тиунов.

Лишь в голосе его капитан уловил, быть может, чересчур твердые нотки. Он вздохнул и расспросы прекратил.

Язык, которого принесли разведчики, после того как пришел в память, разговорился. Немецкий ефрейтор боялся, что его расстреляют. Из его слов выходило, что идут приготовления к штурму пятачка с целью сбросить оборонявшихся на нем солдат в Волгу. По ночам по ту сторону улицы накапливалась в развалинах пехота и подтягивались пушки.

Еще при капитане Батурине саперы начали подводить под развалины стен фугасы. Теперь командир первого взвода Сердюков доложил лейтенанту, что последний фугас уже подведен.

— Теперь можно и подрывать, — удовлетворенно сказал присутствующий при этом Тиунов.

— Зачем такая спешка? — возразил лейтенант. — Чем больше подтянутся, тем больше мяса будет.

— Капитан боялся опоздать… — осторожно сказал Тиунов.

— Капитан Батурин, конечно, мой брат, но командую теперь ротой, как известно, я, — глядя на него, медленно ответил лейтенант. Что-то новое, жестковатое, выступило у него в лице.

— И язык подтвердил: надо штурма ожидать. — Голос у Тиунова чуть вздрогнул, но тут же выпрямился.

— Паршивый фриц хотел нас запугать, а мы ему поверили. Сейчас я с ним поговорю. Приведи его! — приказал он ординарцу.

И когда Василий привел пленного ефрейтора, лейтенант, округлив глаза, закричал на него срывающимся баском:

— А ну, подойди сюда ближе, колбаса!

Тиунов тихонько вышел: он не любил, когда при нем таким способом выражали свою ненависть к врагам.

22

Все увереннее хозяйничала осень в пригоспитальном парке в старой части нефтяного города на берегу Каспия. Рабочие сгребали с дорожек медно-красную листву. По вечерам с гор стекала прохлада. Няни стали закрывать на ночь в палатах окна.

Подошел день выписываться из госпиталя Жуку. С утра он сходил к главному хирургу на последний осмотр, получил в складе свое обмундирование.

— Все же это чучело в очках не забыл написать: «С ограничением», — жаловался потом Жук, стоя перед своим отражением в застекленной двери палаты и тщательно выскабливая бритвой смуглые щеки. — Что ему стоило вместо «к нестроевой» поставить «к строевой службе». В двух буквах дело. Ну, добраться бы до фронта. — Отступая на шаг от двери и вглядываясь в стекло, он с огорчением заключил — До своего беловского корпуса теперь мне долго добираться, сперва надо через Каспий в Среднюю Азию переплыть, а там еще ехать через всю Россию. Придется ближе причаливать. Говорит, зачем-то две донские дивизии из-под Туапсе на Терек перебросили.

И он покосился одним глазом на Лугового. Все время Луговой молча лежал вверх лицом на койке, по отчужденному взгляду можно было догадаться, что мысли его витают где-то не здесь. Но при последних словах Жука он повернул голову. Жук улыбнулся.

— Могу добавить, что и в наш госпиталь поступило предписание: всех кавалеристов из донских казаков после излечения направлять в новый пятый донской кавкорпус — Попрыскав на себя из флакона одеколоном и разглаживая расческой усы на молодом лице, Жук снова покосился на Лугового. — Похоже, подвижные части создают. Явно замышляется что-то крупное. Ты куда? — вдруг закричал он, увидев, что Луговой, встав с койки и решительно запахнув халат, направился к двери.

Но Луговой не оглянулся. Шаги его быстро удалялись за дверью по коридору.


Когда Луговой вошел к главврачу, тот сидел за столом в халате и колпаке, нахохлившись. С утра он уже выгнал из кабинета пятерых человек, просивших его о досрочном увольнении из госпиталя.

— Ну-с? — не поднимая головы, спросил он голосом, не предвещающим ничего хорошего.

Луговой стоял перед его столом молча. Тогда главврач с удивлением поднял голову. Злые огоньки загорелись у него за стеклами очков.

— Вы еще долго собираетесь стоять передо мной, как столб?

— Я, Георгий Ильич… — начал Луговой.

— Прошу зарубить, что я вам не Георгий Ильич, а полковник медицинской службы! — закричал главврач. — Вы, капитан, чем до ранения командовали, эскадроном? — спросил он тише.

— Так точно, товарищ полковник медицинской службы, — ответил Луговой.

Главврач с досадой отмахнулся.

— В таком случае скажите мне, если бы, допустим, ваши подчиненные перестали повиноваться вам, как бы вы поступили, капитан?

— Так же, как и вы, — твердо сказал Луговой.

— А-а! — Главврач засмеялся.

Но Луговой тут же и не дал ему насладиться своим торжеством.

— Все понимаю, товарищ полковник медицинской службы, но если вы не выпишите меня, я все равно убегу!

Главврач, побагровев, быстро взглянул в его глаза и мгновенно поверил: так оно и будет.

В палату Луговой вернулся с суровым и просветленным лицом.

— Значит, вместе? — догадался Жук.

— Вместе, — кратко ответил Луговой.

Юсупов и Петр, каждый со своей койки, молча наблюдали за их сборами. У Юсупова еще только начинали отставать от обожженного тела бинты, и главврач заявил, что выпишет его не раньше, чем через полгода, притом не в действующую армию, а в тыл. К Петру главврач оказался добрее: обещал выписать его через месяц-полтора. Но и этот срок представлялся Петру страшно длинным. Пожимая руки Жуку и Луговому, он помалкивал.

— Не горюй, не опоздаешь, — загадочно сказал ему Жук.

Из окна палаты Петр видел, как он с Луговым вышел из подъезда госпиталя и по аллее парка направился к воротам. Одетый в кавалерийскую форму, Жук шел, размахивая руками и что-то рассказывая Луговому, в подскакивающих шпорах его взблескивало солнце. Луговой, приотставая от него на полшага, сначала нетвердо, будто учась ходить, нащупывал носком ноги землю и потом уже опускался на каблук. Его заметно покачивало. Один раз он даже придержался рукой за ствол дерева.

Осень сразу же и заметала их следы на асфальтовой дорожке красной и желтой листвой.

23

Теперь уже по многим признакам можно было определить, что готовится эвакуация пленных из лагеря. Дважды приезжали комиссии. Сначала гестаповские офицеры ходили по территории, осматривали бараки. Потом приехала испанская комиссия во главе с генералом. В сопровождении Корфа они с особым тщанием обследовали лагерь, покачивая головами, глядели сквозь рваные крыши бараков на небо, что-то записывая в книжечки. Среди испанцев не было ни одного чином ниже полковника, но Корф держался с ними так, точно все они были рядовые. Когда испанские офицеры обращались к нему с вопросами, он отвечал им отрывисто, а иногда и вообще не отвечал. Визит испанцев завершился тем, что генерал с тонкой ниточкой усов стал кричать на Корфа срывающимся фальцетом, прыгая перед ним, как маленький петух перед большим.

После отъезда комиссии пленных из всех пяти бараков согнали в один. На другой день на грузовых машинах приехали испанские солдаты и начали ремонт освободившихся бараков. Пленные должны были подносить им на носилках песок и выполнять всю остальную тяжелую работу.

Не в пример немецким солдатам, испанские оказались более разговорчивыми. От них и узнали пленные, что на территории лагеря предполагается разместить полевой госпиталь «Голубой дивизии».

Сходив на рынок, Анна через Дарью сообщила об этом Портному, и он на другой же день передал Павлу, чтобы заканчивали подготовку к побегу. Но и без этого Павел понимал, что если оттягивать побег, он вообще может не состояться.

Кроме Павла, из всех остальных пленных в план побега были посвящены только Никулин, Сероштанов и Сердюков. Все остальные должны были узнать о побеге только накануне. Не было сомнений, что никто из них не откажется от возможности бежать из лагеря.

В невероятной скученности жил теперь в одном бараке весь лагерь. Но в конце концов это могло пойти и на пользу дела. В назначенный час легче можно будет поднять всех сразу. К тому же барак, в который вселили пленных со всего лагеря, ближе всех подходил к оврагу, примыкавшему к лагерю.

Это был скорее яр, промытый чалыми степными водами. Глиняные красные склоны его поросли черноталом. Узкой извилистой щелью яр уходил к железнодорожной насыпи и нырял там под мост.

На ночь все двери барака охранники закрывали снаружи железными засовами, и не оставалось ничего иного, как заблаговременно и незаметно пропилить лаз в бревенчатой стене, выходившей к оврагу. Мысль о том, чтобы прибегнуть к пиле, сразу же была отвергнута как неосуществимая. Через Анну Портной передал в лагерь четыре стальных бурава.

Ночью, как только барак погружался в сон, Павел с Никулиным, разгребая в углу солому, начинали буравить бревна. Через каждый час их сменяли Сердюков и Сероштанов. Прокручивая по вертикали и по горизонтали отверстия вплотную друг к другу, надо было суметь не произвести никакого шума. Портной постарался раздобыть в городе буравы из сверхпрочной стали, но и они с трудом входили в дубовые бревна. Тот, кто строил эти конюшни, хотел, чтобы они стояли долго. Витые жала буравов, раскаляясь, не столько прокручивали, сколько прожигали бревна.

За первую же ночь все четверо набили себе кровавые мозоли, но, как только началась ночь, снова взялись за бурава. Все остальные пленные спали, давно уже привыкнув к тому, что по ночам неутомимо шуршат соломой и грызут дерево крысы, безбоязненно бегая прямо по спящим людям.

Иногда кто-нибудь из четверки, сморенный мгновенным сном, падал на солому, зажав в руке бурав. Но они не могли позволить себе этого слишком часто. Надо было успеть пробурить в дубовой стене квадратный лаз — по метру в ширину и в длину, и пробурить его так, чтобы стальное жало ни разу не вылезло снаружи из-под древесной пленки. К тому же надо было надежно спрятать опилки в углу барака под соломой не только от глаз охранников, но и от глаз пленных.

Но самое трудное было впереди. Четыре сторожевые вышки стояли по углам лагеря и одна — у проходной. Днем обычно на вышках дежурили часовые с автоматами, но к вечеру их сменяли пулеметчики. Располагались пулеметы таким образом, чтобы при необходимости можно было блокировать огнем все ближние и дальние подступы к лагерю.

Нечего было и думать об успехе побега, предварительно не обезвредив пулеметы.

— Все их, конечно, не захватить, а один, по-моему, можно, — высказал Павлу свое соображение Никулин.

— Этого будет мало, — возразил Павел.

Они беззвучно шептались, лежа рядом на соломе. Только одни они в этот глухой час и не спали. Сердюков и Сероштанов перед самой зарей как мертвые свалились на солому. Отовсюду доносились храпение, всхлипывания и вскрики людей, и во сне продолжавших ту жизнь, которой они жили в лагере.

— Конечно, риск будет, — согласился Никулин. — Но и другого выхода нет. Ты же знаешь, что по сигналу воздушной тревоги они сразу бегут с вышек в щели?

— Ну?

— Если захватить пулемет у ворот, можно отрезать им обратный путь ко всем остальным вышкам.

— Но для этого нужен будет достаточно опытный пулеметчик.

— Такой есть, — сказал Никулин.

— Кто? — уловив в его голосе какие-то новые интонации, Павел повернул к нему голову. Ему пришлось подождать, прежде чем он услышал ответ.

— Я, — глуховато сказал Никулин.

— Ты? — Павел приподнялся на локте.

— Не шуми, — надавив рукой на плечо, Никулин уложил его обратно на солому. — Какой бы я был после этого летчик-истребитель?

— Но ты не можешь знать всех систем пулеметов! — Павел совсем пс ожидал такого поворота дела.

— Ну уж с теми, которые на вышках, я знаком, — небрежно сказал Никулин. — Обыкновенные «гочкисы».

— И ты не должен забывать, что пулеметчику придется уходить из лагеря последним.

— Да.

— Притом не раньше чем последний человек достигнет железнодорожной насыпи.

— Но ведь иначе побег может сорваться? — помедлив, спросил Никулин.

24

На самом сверхраннем рассвете, когда еще только начала проясняться туманная синева над Волгой, грохот потряс пятачок. Спавший на КП лейтенант Батурин, вскакивая и припадая к амбразуре в замурованном окне, увидел прямо перед собой на перекрестке орудийные вспышки. Вбежал ординарец Василий и сообщил, что немцы начали штурм и уже ворвались в первую линию окопов. Подпоясываясь на ходу, лейтенант выбежал на улицу.

Мельчайшими каплями ложилась на мостовую серая мгла. Над Волгой плыли осветительные ракеты. При их голубовато-серебряном свете вода блестела, как ртуть.

Наперерез лейтенанту вынырнули из тумана фигурки солдат роты. Согнувшись, они через перекресток отступали к балке, лишь изредка оборачиваясь и стреляя из автоматов. Некоторые оставались, распластавшись, на мостовой.

— Назад! — выскакивая на перекресток с пистолетом в руке, закричал лейтенант.

Но голос его потонул в сплошном грохоте.

— Скорее в балку, товарищ лейтенант! — пробегая мимо вдоль стены дома, крикнул ему Крутицкий.

— В балку!! — подхватили другие голоса.

Покидая окопы, вырытые вокруг отбитого недавно ротой у немцев многоэтажного дома, солдаты побежали к берегу.

— Где Тиунов? Кто видел Тиунова?! — спрашивал лейтенант.

— С саперами он остался, — не останавливаясь, ответил ему второй номер минометного расчета — Иван.

Вернувшись на КП роты, лейтенант оттолкнул плечом Сашу Волошину и бешено завертел ручку телефона. Саша видела, как, прокричав по телефону: «Отходим!», он, как обожженный, бросил трубку на подоконник и снова выскочил на улицу.

От дома отходила к балке последняя группа солдат. Отползая по мостовой и вставая для коротких перебежек, они вели разрозненный ружейно-пулеметный огонь. Лейтенант поднял с мостовой брошенный кем-то автомат и вместе с ними, отстреливаясь, стал отходить к балке.

При свете вспышек видно было, как маленькие серые тягачи на буксирах выкатывали из развалин пушки и они, разворачиваясь, тут же прямой наводкой открывали огонь. Шрапнель крупным горохом осыпала мостовую и щелкала по стенам дома. Снаряды, перелетая через балку, падали в Волгу. Выхлестываясь на противоположной стороне улицы из развалин, немецкая пехота неотступно преследовала роту. Маленький офицер в черной фуражке, оборачиваясь и махая рукой, звал за собой солдат. Когда они уже добежали до трансформаторной будки, длинная пулеметная очередь с пятого этажа дома заставила их попадать вокруг нее. Упал и офицер в черной фуражке, но не вниз лицом, а на колени, надламываясь и запрокидываясь навзничь. Ветер, подхватив его фуражку, колесом погнал ее по улице, вниз к Волге.

25

Капитан Батурин впервые за много дней решил устроить себе настоящую ночь: поспать часа три-четыре. Ординарец нагрел ему в ведре воды, капитан помылся, надел все чистое. Он не помнил уже, когда еще в жизни испытывал такое блаженство.

На КП батальона было просторно и тепло. Звуки почти не доходили сюда сквозь укрепленный тавровыми балками свод. За дощатой перегородкой дежурил у телефона связист.

Батурин лег на топчан, закрыл глаза. На другой половине запел зуммер, и тут же связист выглянул из-за перегородки.

— Откуда? — открывая глаза, спросил капитан.

— Из первой роты, — виновато проговорил связист, опять скрываясь за перегородкой.

— Иду. — Батурин сбросил ноги с топчана. Трубка телефона обожгла шипением, свистом. Капитан отстранил ее от уха. Даже по телефону приходили с другого конца провода треск автоматов, разрывы гранат. За ними почти совсем не слышно было по-комариному попискивающего голоса:

— О… хо… ди…

— Что? — переспросил капитан. — шу… по… щи… — кричал на противоположном конце провода до неузнаваемости искаженный голос брата.

«Прошу помощи», — вдруг зловеще сложились обрывки его слов в сознании капитана. Сжимавшие трубку пальцы Батурина побелели в суставах.

— Н-ни шагу! — крикнул он, бросая на аппарат трубку.

И тут же снова настойчиво зажужжал зуммер. Снимая с аппарата трубку, капитан узнал голос майора Скворцова.

— Как погода? — спросил он.

— Меняется, — ответил капитан.

— Жарко?

— Тепло.

— А что я говорил, — удовлетворенно сказал майор.

— Младший внук болен, — помолчав, сообщил капитан.

— Вижу. Тут утюжки подошли.

— Утюжки?

— Танки, — отбрасывая условность, сердито оказал майор. — С десантом. Посылаю. — Он положил трубку.

Капитан опять стал звонить в роту. Ему ответил голос Волошиной.

— Где ваш хозяин? — спросил капитан.

В шипении и свисте потерялись слова ее ответа. Голос Волошиной то исчезал, то появлялся совсем близко. Перебивая его, в трубке раскатывалась дробь пулемета.

— Хозяин где? — повторил Батурин.

— Никого нет, — вдруг в самое ухо ему сказала Волошина. На минуту в трубке стало тихо. С ясной звучностью приходило по проводам каждое се слово. — Он ушел.

— Куда? — переспросил капитан. — А Тиунов?

— Здесь только я одна, — громко ответила Волошина.

— Как одна? Во всем здании? — испуганно переспросил капитан, дотрагиваясь рукой до нагрудного кармана, где лежали бусы, но не доставая их. Они только тихо звякнули у него под пальцами. На миг он отчетливо представил себе, как она всегда расширенными глазами смотрела, когда он перебирал в пальцах бусы, и ему не хватило воздуха, он расстегнул воротник.

— Нет, Владимир Сергеевич, — впервые почему-то называя его по имени, пояснила она. — На пятом этаже остались расчеты пэтэр и пулеметчиков. Они к зданию немцев не подпускают, товарищ капитан, — восторженно добавила она. — Там Рубцов и… — дробью пулемета заглушило ее голос.

Достав папиросу, капитан Батурин стал высекать зажигалкой огонь. Фитилек не хотел загораться. Капитан Батурин бросил зажигалку на стол, прикурил у связиста и вышел из блиндажа наверх.

26

Теперь он хорошо видел все, что происходило в расположении роты. Видел, как безостановочно прямой наводкой обстреливают немецкие пушки пятачок и многоэтажный дом, занятый ротой, и все там затянулось клубами бурого дыма; как тремя волнами прошли «юнкерсы» и, сбросив бомбы, вздыбили косматую мглу; как потом выскочили из нее согнутые фигурки солдат, отбегавших к балке.

Туман, редея, поднимался кверху, над Волгой догорали немецкие ракеты, снижаясь на маленьких парашютах. Дым сплошной лавиной сползал с крутого правого берега к воде.

По орудийным вспышкам, но ожесточенности автоматно-пулеметной перестрелки и волнообразному движению атакующей немецкой пехоты капитан Батурин мог судить о направлении штурма. Теперь ужо ясно было, что захватывал он не только одну роту, а распространялся на весь батальон. Над позициями других рог тоже вставала огненно-чёрная мгла от рвущихся бомб и снарядов.

Но все же там они были заметно слабее, реже, и в атаках немцев на флангах чувствовалась какая-то обдуманная вялость. Пехота при первых же встречных пулеметных очередях и минометных выстрелах послушно залегала. Еще раз скользнув взглядом по флангам, капитан Батурин с уверенностью заключил, что только не здесь противник добивается успеха.

Он добивался его в центре пятачка, там, где была рота брата. Капитан теперь так мысленно и называл ее — рота брата. Пора было привыкать к этой перемене в жизни. Атаки на флангах были лишь отвлекающими, а все усилия немцев будут сводиться к захвату отбитого у них ротой дома, который контролировал подходы к Волге. На месте немецкого офицера, который командовал сейчас штурмом, капитан поступил бы точно так же. Это был самый короткий путь к Волге.

Судя по всему, там, в центре пятачка, у немцев теперь не было недостатка в силах. Несомненно, они постарались стянуть туда все, что имели. С неослабевающей густотой вставал над пятачком и вокруг многоэтажного дома лес артразрывов, с методичностью наращивался напор пехоты. Волна за волной выкатывалась она из развалин на противоположной стороне улицы. Весь перекресток уже усеян был серо-зелеными шинелями, а из развалин выхлестывались новые.

И это был первый большой штурм немцев, который ему приходилось встречать теперь узко в должности командира батальона. Там, в роте, он управлял сравнительно небольшим количеством людей и огневых средств и в особо острые моменты мог только надеяться на возможную помощь соседей. Теперь же он в необходимый момент мог сам привести в движение этих соседей на флангах, заставив их своевременно поддержать роту. Капитан Батурин еще пробежал в бинокль взглядом по сплошь задымленному пятачку и, спустившись в блиндаж, еще раз приказал по телефону командирам левофланговой и правофланговой рот, чтобы они до подхода танков с десантом ни в коем случае не открывали огня из своих резервных огневых точек и не поднимали бойцов в атаку.

27

В шесть часов утра Анна пришла на рынок повидаться с Дарьей. Ростовский рынок жил своей пестрой крикливой жизнью. Теперь он представлял собой смесь женских голосов, зазывающих покупателей, и хриплых выкриков немецких, итальянских, австрийских, испанских солдат и офицеров. Капитан рейхсвера стоял, развесив на руке дамские чулки: «Франс, франс!» Два немецких солдата в русских тулупах торговали со шкодовской машины мукой. Итальянский ефрейтор, повесив на грудь лоток, предлагал желающим бельгийские сигареты. Громадного роста австриец с большими усами, протягивая на ладони коробочку сахарина, то подбрасывал ее в воздухе и ловко ловил с того же самого конца, то, подняв в руке, тарахтел ею.

В двух шагах от себя Анна вдруг увидела узкую, с широкими женскими бедрами, фигуру Шпуле. Он тоже чем-то торговал, но чем — она не стала рассматривать. Она круто повернула назад и обошла его в толпе стороной. Ничего доброго не обещала ей эта встреча.

Разноязычная смесь плескалась над всем пространством рынка. Но ухо Анны не улавливало, как прежде, ни гортанных голосов грузин, торговавших в фруктовом ряду мандаринами и лимонами, ни протяжной мовы украинок и украинцев, привозивших сюда с Мариупольщины и Мелитопольщины сушеную вишню, ни отрывистой речи кабардинцев и осетин, торговавших мерлушковыми шапками, бурками и мягкими, без каблуков, сапогами, ни, наконец, перебранки казачек, которую теперь была бы рада услышать Анна.

Город лежал на перекрестке магистральных путей с севера на юг и с запада на восток, и через него постоянно, как река через шлюз, переливался поток разноплеменного люда. Другого такого города не было на юге. Чтобы убедиться в этом, достаточно было лишь час или два потолкаться с утра на рынке.

Проходя той окраиной его, которая называлась толкучкой, Анна увидела знакомую мешковатую фигуру артиста городского театра. В дни отступления он, вероятно, не успел выехать из города и теперь, стол в ряду старьевщиков, продавал свой темно-синий костюм.

Сторонясь и избегая шнырявших по рынку молодцов с нарукавниками «милиц», Анна вышла на противоположную окраину его, где торговали травами.

Здесь было меньше людей. Травянки и травницы располагались у церковной ограды. Еще только приближаясь, Анна с жадностью вдохнула в себя горько-сладкий запах. Разложенные кучками и в сумочках, на дощечках и на холстинках, сухие листья и стебли, коричневые корешки, серебристо-сизые метелки, семена и ягоды, и завянув, не растеряли запахов степи и лугов. Но все-таки над всеми другими и здесь, как в степи, властвовал запах полыни.

Дарья торговала травами рядом с глухонемым дедом. Он давно уже не слышал ни слова, но, несмотря на это, Анна с Дарьей, разговаривая, никогда не пренебрегали правилами осторожности.

— Мне от желудка, — останавливаясь возле Дарьи, сказала Анна.

Закутанная коричневым полушалком, Дарья сидела на деревянной скамейке и грызла семечки, сплевывая шелуху себе через плечо. У ног ее лежали пучки засушенных трав и кореньев, стояли баночки с ягодами и семенами.

— Смотря от какой болячки, — встречая Анну взглядом своих серых безулыбчивых глаз, ответила Дарья. — От несварения одна трава, от изжоги — другая. Обратно же, какая у вас кислота.

— От изжоги, — опускаясь перед ней на корточки и рассматривая корешки и травинки, сказала Анна. — Эвакуация лагеря назначена на послезавтра, — добавила она тише.

— Изжога, гражданочка, тоже случается от разных причин, — громко перебила ее Дарья. Скашивая взгляд, она заглянула за спину Анны. — Ждите самого. У вас, гражданка, она обыкновенно до еды или после бывает?

— Бывает до, но бывает и после, — серьезно ответила Анна. — Мне долго нельзя… Все-таки больше натощак.

— Значит, на нервной почве, — заключила Дарья. — Не оборачивайтесь, он уже здесь. Вам нужно лечиться не от изжоги, а от нервов.

— При изжоге на нервной почве я бы порекомендовал вам попробовать рашпиль, — услышала Анна за своей спиной знакомый голос. Она была предупреждена Дарьей и все-таки вздрогнула. — Не смотрите в мою сторону, — предупредил Портной.

В ту же минуту он опустился рядом с ней на корточки. Стараясь не смотреть в его сторону, Анна все же видела уголком глаза ободок его очков. Коленка его коснулась ее платья.

— Шалфей у вас есть? — спрашивал он у Дарьи, перебирая руками пучки трав и кореньев.

— Послезавтра подадут эшелон, — сказала Анна, — но если налета не будет…

— Налет будет, — тихо и твердо сказал Портной.

— Если вы, гражданин, не в курсе дела, то и не встревайте, — сварливо повысила на него голос Дарья. — Много тут вас всяких шляется.

Со своей скамейки она через голову Анны и Портного настороженно следила по сторонам рысьими глазами.

К травяному ряду никто не подходил. Две бабки заговорились, крича одна другой на ухо. Дед, справа от Дарьи, уснул, сидя на опрокинутом на бок большом мешке с травами, уткнув в грудь бороду. Мимо сновали женщины с сумками для провизии и с домашними вещами в руках. Плескался над рынком разноголосый гомон.

— Вы напрасно шумите, если бы я был не в курсе, я бы не советовал, — отвечал он Дарье. — И тут же, не глядя на Анну — Завтра в двенадцать ночи… — С укоризненной улыбкой он поднял лицо к Дарье. — Я, моя милая, сам изжогами семнадцать лет страдал, только благодаря рашпилю избавился… Не поворачивайтесь же! — шепотом прикрикнул он на Анну. — Связь и подача тока будут прерваны. Комендант и помощник где живут?

— К бабке подошел мужчина в черном пальто, — наклоняясь со скамейки и поправляя лежавшие на мешковине пучки, предупредила Дарья. — Руками не лапать! — добавила она крикливо.

— Его можно не опасаться, — сказала Анна.

— Кто это? — спросил Портной.

— Это… — она назвала фамилию артиста городского драмтеатра.

— Каждый будет подходить и лапать… — сварливым голосом говорила Дарья, рыская по сторонам глазами.

— Мне нужен шалфей, а вы суете мне полынь! — сердито повысив голос, сказал Портной.

— Комендант живет при лагере, а помощник в городе.

— Надо сделать, чтобы коменданта не менее чем до двух часов ночи на территории лагеря не было.

— Я не вижу средства, кроме…

— Убийство исключается, тут же решительно отклонил Портной. Анна вдруг услышала, как необычно смягчился его голос. Если вы сочтете возможным, мы просим вас… — Должно быть, по трепетанию ее платья, касавшегося его ноги, он понял ее состояние и, не договорив, добавил: Мужайтесь.

— Нет у меня для вас шалфея, — наотрез заявила Дарья. — Отбиваете клиентов и сам же спрашиваете шалфея… Он сюда идет. — Она показала глазами на мужчину в черном пальто, который отошел от бабок и направился в их сторону.

— Ай-ай, как нехорошо, — поднимаясь с корточек, укоризненно покачал головой Портной. — Человек зубами мучается, ночи не спит, а вы отказываете ему в помощи и еще ругаетесь. Разве так настоящие медики поступают? Настоящие медики так не поступают.

— Проваливай, проваливай! Еще и очки надел!! — крикливо говорила Дарья.

— Вот что значит невежество, — разводя руками, повернулся Портной к Анне. — А вам, гражданочка, я от души рекомендую рашпиль. По листку утром за полчаса до еды и перед ужином. От горечи можно медом заедать. Я сам изжогами семнадцать лет страдал, а теперь, как видите, избавился.

— Извините, пожалуйста, — мягко сказал за их спиной голос мужчины в черном пальто. Остановившись, он прислушивался к словам собеседника Анны. Костюм он, должно быть, уже продал, в руке у него была сумочка с мукой. — Простите, повторил он со смущением на грустном лице. — Вы говорили, что избавились от изжоги. Нельзя ли узнать, каким способом?

— Очень даже обыкновенным, — охотно подхватил Портной. — Вам в какую сторону идти?

— К центру.

— Значит, нам по пути. — Он взял его под руку и повлек за собой через толпу. — Знаете, такой колючий цветок…

— Рашпиль? — подсказал спутник.

— Да, да. Его еще называют столетник…

Проводив их глазами, Анна повернулась и пошла в противоположную сторону.

28

За Волгой горел лес. Оттуда открыли огонь дальнобойные артбатареи. Снаряды стали разрываться в развалинах, из которых выхлестывалась на пятачок немецкая пехота. Капитан Батурин взглянул на часы. Что-то не подходили обещанные Скворцовым танки.

И беспокойство за роту капля за каплей просочилось в сердце Батурина. Сколько было вложено в нее! Неужели с его уходом все это развалится, пойдет прахом? Значит, все держалось только на нем одном?

За балкой вырубленные в известняке окопы, оставленные ротой брата, ненужно змеились у подножия многоэтажного дома. Немецкая пехота, вытеснив роту из окопов и наглухо отрезав от дома, спешила теперь окончательно сбросить ее в балку, прижать к воде.

Телефонная связь с ротой прервалась. Капитан Батурин увидел, как из облака дыма, окутавшего пятачок, вынырнул боец. Согнувшись, он зигзагами бежал к балке. Его все время обстреливали. У самой балки он упал и безжизненно покатился вниз по склону.

Капитан Батурин услыхал из-за гребешка склона шорох осыпающихся камней. Боец на четвереньках вылезал по склону из балки. Батурин всмотрелся и узнал своего бывшего ординарца Василия.

— Товарищ капитан, нас отрезали! — поднимаясь с четверенек и придерживая рукой ухо, крикнул он. Сквозь пальцы у него струйками просачивалась кровь.

— Что это у тебя?

— По одному человеку картечью, сволочи, лупят. От здания нас совсем отрезали, товарищ капитан. Там Рубцов, Волошина и другие. Лейтенант просит помощи. — Василий поморщился, помотал головой.

— Как же отрезали, когда в здании наши пэтэровцы и пулемет? — сурово спросил капитан.

— Только на этой ниточке держимся.

— У меня резерва нет, — сказал капитан Батурин.

— Как же, товарищ капитан?! — Василий испугался.

— Так своему командиру роты и передай. Резерва нет. Пусть держится своими силами. — Батурин чуть побледнел. — Нет, подожди, я другого связного пошлю. Отправляйся в санчасть.

— Какая санчасть! — И, махнув рукой, Василий круто повернулся на месте. В балку он съехал на спине, а из балки на крутой склон вылез, цепляясь за кустарник. Наверху сразу же упал, но тут же поднялся и побежал дальше. Вскоре канул в окутавшем пятачок дыме.


Капитану Батурину хорошо было видно, как из углового окна пятого этажа здания пулемет строчил в бок и в спины все еще выбегавшим из развалин на перекресток улицы немецким солдатам. Пулемет умолкал, как только они залегали, и снова открывал огонь, когда они поднимались. Серо-зеленые шинели убитых и раненых немцев испятнили мостовую. Пулеметчик стрелял короткими очередями, с разбором.

Батурин спустился к телефону, чтобы узнать у Скворцова, стоит ли откладывать контратаку с флангов до подхода танков. За Скворцова ответил начштаба полка:

— Стоит не стоит, а без них вам все равно не обойтись.

— Мы рассчитывали справиться сами, — сухо ответил Батурин.

— Уже вышли, встречайте, — коротко сказал начальник штаба.

Батурин поспешил наверх.

Снизу, от Волги, донеслось громыхание. Вздымая гусеницами красную пыль, в балку втягивалась колонна танков. По телефону, который связист вынес из блиндажа, капитан Батурин приказал командирам фланговых рот переходить в контратаку и стал спускаться навстречу танкам.

Грани их тускло проблескивали сквозь пыль. Еще свежа была на отремонтированных в цехах тракторного завода танках защитная краска. Тщательно закрашенные ею стальные заплаты не обезобразили броню. Обновленные, горели на орудийных машинах звезды.

На танках сидели десантники с автоматами в руках.

Капитан подошел к сидевшему на головной машине темнолицему человеку. Прищурив глаза, тот курил трубку. Вдруг знакомым, устойчивым спокойствием повеяло на Батурина от его седеющих усов, от суховатой плечистой фигуры.

— Вы командир десанта? — спросил Батурин.

Десантник вынул изо рта трубку.

— Я.

— Захар Прокофьевич Безуглов? — с удивлением спросил капитан.

— Да, — внимательно посмотрев на Батурина, ответил Безуглов. Он тоже узнал капитана, глаза его потеплели.

Желтые на концах от табачного дыма усы у него мерно вздымались и опускались. Капитан Батурин вдруг вспомнил тихую улочку, запах полыни, устилавшей пол комнаты, грустное лицо дочери хозяина. Батурину захотелось спросить Захара Прокофьевича о ней. По, встречаясь со взглядом Безуглова, капитан почему-то удержался.

— Пора? — спросил Безуглов.

— Да, — сказал капитан.

Безуглов вынул изо рта трубку, постучал по люку танка. Из люка высунулась голова в шлеме.

— Вперед, лейтенант, — кратко сказал Безуглов. Лязгнули гусеницы. Разворачиваясь в балке и взревев, танки полезли по крутому склону наверх.


Спрыгнув с танка, Батурин вбежал в здание. В дверях он встретился с братом, увидел у него в руках автомат.

— Ты командир роты или кто? — покраснев, резко спросил Батурин.

— Володя!..

— Я тебе не Володя, — срывающимся голосом перебил его капитан.

— Товарищ капитан…

— Молчи. Где Тиунов?

— Здесь, — ответил за его спиной голос Хачима. Мерлушковая шапка и плечи его были обсыпаны землей, красной кирпичной пылью.

— Я надеялся на тебя, а ты, твою… — испуганный взгляд Саши Волошиной заставил капитана поперхнуться. — Почему не взорвали развалины?

— Он предупреждал меня, — вставил брат.

Тиунов молча отошел в сторону, снимая шапку. Курчавая голова Хачима обмотана была бинтом, намокшим кровью.

— Ты ранен? — встревоженно спросил Батурин.

— Ничего серьезного, капитан, слегка задело осколком. Вот шапку испортили, подлецы. — Тиунов с искренним огорчением поворачивал в руках мерлушковую шапку. — Весь бок срезало. Капитальный ремонт надо давать.

29

Как всегда, в четыре часа утра, распахнулись ворота лагеря, и поток полураздетых военнопленных зазмеился по шоссе в город.

Не сразу Анна сумела передать Павлу о своем разговоре с Портным. В этот день снова дежурил Рудольф. Павел подстерег, когда он отлучился, и проскольнул в будку. Правда, на этот раз Рудольф отлучался всего на десять минут, но и этого им было достаточно, чтобы сказать то, что они должны были сказать друг другу.

Голос Павла непослушно вздрогнул, когда он переспросил:

— Ровно в двенадцать часов?

— Да, — подтвердила Анна.

Она видела его радость и радовалась вместе с ним. Но как будто камень лег сверху на ее радость.

— И точно в это время начнется налет? — спрашивал Павел.

— Да, — односложно отвечала Анна.

— Ты только подумай, что это значит! Может быть, в этот момент им нужны будут самолеты где-нибудь на фронте, но ради нас они посылают их сюда.

Анна уже все рассказала ему, но Павлу хотелось еще раз услышать.

— И связь будет прервана…

— В двенадцать часов.

Все же, вероятно, он что-то необычное уловил в ее односложных ответах и посмотрел на нее внимательнее.

— У тебя что-нибудь случилось?

— Нет-нет, — поспешно ответила она.

Но именно эта поспешность и насторожила Павла.

— Ты чего-то недоговариваешь.

— Да нет же, откуда ты взял?

Она постаралась овладеть собой. Кажется, это ей удалось.

— Ты, должно быть, беспокоишься за исход, — сказал он не так недоверчиво. — И за меня, да? Но ты же знаешь, как мы всё предусмотрели. И совсем скоро мы с тобой встретимся. — Ему, видно, очень хотелось сказать какое-то слово, и, оглянувшись на дверь, он сказал его — На воле.

— Да, Павел.

— Он возвращается, Анна. До свидания.

— До свидания.

Бесконечно тянулся день. Начался он у Анны, как обычно, с того, что она выдавала в проходной наряды. После этого ей нужно было ехать на мост.

— Мне сегодня, фрейлейн Анна, совсем не нравится ваш вид, — озабоченно сказал ей в комендатуре Ланге. — То есть вы мне всегда нравитесь, но с некоторых пор и пугаете. Вы никогда не улыбнетесь. Корф говорит, что это у вас оттого, что вы ненавидите всех нас.

— По-моему, господин Корф такой человек, что ему должно быть решительно все равно, есть на моем лице улыбка или нет, — сказала Анна.

— Браво, фрейлейн Анна, вы удачно сострили. Между нами говоря, Корф — сухарь. И, как это не дико, — женоненавистник. Ему всюду мерещатся враги, он даже готов заподозрить в такой хорошенькой женщине…

— Я же просила вас не говорить мне комплиментов, — дружелюбно попеняла ему Анна.

Ланге ее тон окрылил. Он воспринял это как первый признак, что крепость начинает колебаться. Они были в комендатуре вдвоем.

— Что поделаешь, фрейлейн Анна. Вы сами в этом виноваты.

— Вот и еще один комплимент, — пожурила его Анна.

Ее миролюбие заставило Ланге совсем воспрянуть духом. Но опыт подсказывал ему, что здесь надо проявить максимум осторожности. Лед явно начинал подтаивать, и надо не дать ему снова замерзнуть.

— Э, теперь уже поздно останавливаться, — он махнул рукой с видом полнейшей безнадежности. — Я человек эмоциональный, даже; служба здесь не сделала меня иным. Во всяком случае, вы уже имели возможность убедиться, что я не Корф. — И он не упустил случая заметить в адрес своего помощника — Тупица, солдафон, жандарм. Надеюсь, вы ему не передадите, фрейлейн Анна. Впрочем, я его не боюсь. — Он обошел вокруг стола, за которым сидела она, и, придвинув стул, сел рядом, положив руку на спинку ее стула. — Напрасно вы всегда так решительно отвергаете мои искренние попытки улучшить ваше настроение.

— Я уже не помню всех наших разговоров, господин Ланге.

— Тем лучше. — Его рука, лежавшая на спинке стула, передвинулась ближе к плечу Анны. — Я понимаю это как разрешение возобновить их снова. Считаю, что вы совсем необоснованно с таким предубеждением относитесь к перспективе провести вместе со мной вечер в офицерском казино.

Анна покачала головой.

— Я по вечерам предпочитаю оставаться дома, господин Ланге.

— Попробуйте один раз нарушить ваше правило, и я обещаю, что вы не раскаетесь, — с жаром подхватил Ланге. — Вы любите музыку?

— Я уже не помню, когда ее слышала, господин Ланге.

— А в нашем казино оркестр, можно и потанцевать. Неужели вам не наскучило каждый вечер оставаться одной?

— Нет, я остаюсь с соседкой.

— Возьмите и ее с собой.

— Ей шестьдесят четыре года.

— Еще лучше! — со смехом воскликнул Ланге. — Теперь я понимаю, кто вам навевает это настроение. Нет, дальше это так оставлять нельзя. Вы губите свою красоту…

— Это уже третий комплимент, — напомнила Анна.

— Я рекомендую вам серьезно подумать над моим предложением.

— Обещаю подумать, — сказала Анна, — если вы уберете свою руку.

— Извините, фрейлейн Анна. — Он встал со стула. — Не правда ли, вы сказали, что согласны?

— Я только сказала, что подумаю, господин Ланге.

Она не раз потом с удивлением думала, как ей тогда удавалось играть свою роль и даже симулировать колебания, в то время как его предложение так совпадало с ее собственными планами.

— Прошу, не лишайте меня надежды, которую вы сами только что подали. — Ланге испуганно поднял руку. — Не откладывайте и соглашайтесь сегодня же поехать со мной в казино.

— Это вы совсем быстро, — запротестовала Анна.

Однако Ланге, вкусившему уже сладость надежды, не так-то легко было теперь от нее отказаться.

— Мы пробудем там всего три-четыре часа.

— Не больше двух, господин Ланге.

— Хорошо, хорошо, — не стал он возражать, в уверенности, что потом сумеет лучше распорядиться временем. — Я заезжаю за вами в восемь часов.

— В десять, — поправила его Анна.

— Почему же так поздно? — Ланге искренне удивился.

— Вы забываете, что застали меня врасплох. Если вас не устраивает…

— Устраивает, устраивает! — Ланге замахал обеими руками.

До вечера он несколько раз звонил ей из комендатуры на мост.

— Вы не раздумали? — Мембрана передавала его нетерпеливое дыхание.

— Нет, — коротко отвечала Анна.

Через полчаса он опять звонил.

— В десять часов я поднимусь к вам домой.

— Я выйду к воротам.

За окном будки порхал молодой снег. В отблесках костров у моста двигались фигуры пленных.

30

Она надела последнее из своих хороших платьев, которое еще не успела обменять на рынке на муку, — бордовое, с кружевной оторочкой вокруг рукавов и воротника. Она не отнесла это платье до сих пор на рынок потому, что его любил Павел. В этом платье она впервые и познакомилась с ним на вечере железнодорожников. В перерыве между торжественной частью и концертом к ее отцу подошел высокий мужчина с насмешливыми глазами. Он, оказывается, работал вместе с отцом в депо. Несмотря на то что Павел был почти вдвое старше Анны, между ними сразу же установились отношения, какие бывают только между людьми одного возраста…


Привычными движениями она натянула чулки, надела туфли. Привычно достала пудреницу, провела ваткой по щекам и подбородку. Но когда ей потребовалось красным карандашиком помады смягчить складку губ, это у нее долго не получалось. В их складке застыло какое-то неженское выражение, а по углам залегли две морщинки. Она стирала краску смоченной одеколоном ваткой и снова водила по губам помадой. Сегодня ей непременно нужно было весь вечер оставаться молодой и красивой. Она вдруг вспомнила, что Павел всегда просил ее стереть с губ краску, прежде чем… На миг ее руки бессильно упали вдоль тела, а карандашик, выпав из пальцев, закатился под стол. Но она нагнулась и нашла его.

В конце концов она овладела собой настолько, что смогла подрисовать губы так, что они даже получились у нее сердечком. В складке их был даже какой то вызов, который, она чувствовала, должен понравиться Ланге. О, этот Ланге, на которого ее внешность должна была подействовать сегодня таким образом, чтобы он весь вечер безусловно остался глухим и слепым ко всему остальному. Ей удалось добиться и того, что исчезли две морщинки в углах рта.

Поправляя кружева на воротнике и на рукавах платья, она оглянула себя всю в зеркале, вделанном в дверцу шифоньера. Она стояла в бордовом платье, сразу помолодевшая лет на десять, ее шею и высоко открытые руки охватывали кружева. Серые глаза на бледном лице с накрашенными губами ярко горели. По-женски Анна сегодня могла остаться собою довольна.

В ту самую минуту, когда она выходила из подъезда, «мерседес» Ланге поворачивал к воротам.

Он сидел рядом с шофером, по, увидев Анну, вышел из кабинки и, открыв заднюю дверцу, чтобы впустить ее, уселся рядом. Его сапог коснулся ноги Анны, но он поспешил отодвинуться.

Шофер сидел впереди них как истукан, положив на баранку руля руки. В зеркальце над стеклом Анна видела его узкое лицо. На нем не было никакого выражения. И он ни разу не сделал попытки взглянуть в сторону Анны, избегая даже в зеркальце встречаться с ее взглядом.

В армянскую часть города Нахичевань, где находилось казино, ехали через весь Ростов. Был он совсем безлюден. Поднявшись от Дона в центр, машина выехала на улицу Садовую. Ни души не увидела Анна на ее тротуарах. Там, где асфальт был разбит бомбами и снарядами, шофер, объезжая ямы, затормаживал машину. Два или три раза им встретились ночные патрули.

Улица Садовая прорезывала город с юга на север. По сторонам ее в пустых глазницах обугленных зданий стыло мутное небо. Проезжая мимо городского парка, Анна увидела, что ветви деревьев почти не колебал ветер. Погода была летная.

Она подумала, что все пленные теперь спят на соломе, ни о чем не зная. И только Павел с Никулиным напряженно прислушиваются, не появится ли в ночном небе гул самолетов. Они хорошо знают, что самолеты не прилетят раньше двенадцати часов, и все-таки прислушиваются. Анна ясно представила себе, как лежат они на соломе, подняв головы. А вокруг лагеря на вышках стоят часовые. До двенадцати часов остается два часа. Сто двадцать минут. Каждая из них теперь будет тянуться для нее, как вечность.

Но для Павла они, должно быть, тянутся еще медленнее. Он приподнимает с подстилки голову, вслушиваясь, в то время как она едет на мягком сиденье машины рядом с Ланге и сапог коменданта касается ее ноги. Ее жжет это прикосновение, но она не отодвигает ногу. Она поклялась, что Ланге сегодня будет вполне ею доволен.

— О чем вы думаете, фрейлейн Анна? — Он дотронулся рукой до ее колена. Она вздрогнула. — Я вас испугал? — спросил он обиженно.

— Нет, господин Ланге, — сказала Анна, — просто я не узнаю города.

— Да, и наши, и русские летчики поработали неплохо, — согласился Ланге.

Шофер вел машину не быстро. Уплывали назад черные развалины с просвечивающими сквозь них лоскутами неба. Впереди, в кабинке шофера, на щитке фосфорически светился круг часов, мерцали большая и маленькая стрелки. Большая двигалась очень медленно, а маленькая совсем стояла на месте. Глаза Анны впивались в зеленоватый круг. До двенадцати часов оставалось сто семнадцать минут.

Там, у Павла, нет часов. Он приподнимает голову, чтобы своевременно уловить гул в небе. Но он услышит его только через сто шестнадцать минут. И здесь Анна решительно ничем не может ему помочь.

Ланге опять прервал ее мысли.

— У вас такое лицо, фрейлен Анна, точно вы едете на похороны. — Анна уловила в его голосе обиду. Ей и правда следует быть к нему повнимательнее.

— Я сегодня устала, господин Ланге, и прошу вас совсем не принимать это на свой счет.

Между тем шофер свернул машину в тихую улицу и остановил у большого кирпичного дома. Мотор затих. Из прикрытых изнутри ставнями окон дома, возле которого остановились они, лилась приглушенная музыка.

— Мы приехали, — открывая дверцу, сообщил Ланге.

Выходя из машины, Анна в последний раз оглянулась на светящиеся стрелки. Было четырнадцать минут одиннадцатого.

Эта улица уже была знакома ей. Дом, в котором жили Портной и Дарья, стоял за глухим забором, темный, нахмуренный, с плотно закрытыми ставнями. Можно было не сомневаться, что хозяева его спят. Только пес бегает по цепи посреди двора. Когда подъехала машина, он яростно загремел цепью и хрипло, простуженно взлаял, но тут же и смолк.

31

Ее сразу же ослепило ярким светом и оглушило звуками, которые исторгал оркестр, скрывавшийся в нише в глубине зала.

В большом зале, задымленном тем особым голубовато-желтым чадом, который бывает в ночных ресторанах, сидели за столиками и кружились меж ними под звуки оркестра, прильнув друг к другу, мужчины и женщины. Все мужчины были немецкие военные, и их было значительно больше, чем женщин. Поэтому, танцуя, они то и дело передавали женщин друг другу.

Когда Ланге распахнул перед Анной дверь в казино и она остановилась на пороге в своем бордовом с белоснежными кружевами платье, ропот удивления пробежал но залу. В зале сидело и танцевало не так уж много людей — всего три или четыре десятка, и появление каждого нового человека не могло пройти незамеченным. Тем более появление женщины при явном недостатке здесь женщин! Причем женщины, очутившейся здесь впервые и случайно.

Что это так, немецкие офицеры, завсегдатаи казино, определили сразу же, как только увидели Анну.

Офицерам, завсегдатаям этого казино, достаточно было одного взгляда на Анну, чтобы понять, что она не из той полдюжины женщин, к которым они здесь уже привыкли. Когда Анна шла с Ланге по проходу между столиками, они, поворачивая головы, провожали ее глазами, и в их взглядах читалась откровенная зависть. Где он ее подцепил и как ему удалось завести ее сюда? Что ее могло заставить согласиться пойти с ним в это злачное место?

— Этим гестаповцам всегда везет, — громко сказал белокурый, громадного роста, лейтенант в летной форме. Он сидел один за столиком, сплошь заставленным бутылками с вином и шнапсом. Ланге покосился на него из-за плеча, но, встретившись с затуманенным взглядом младенчески голубых глаз летчика, отвернулся и, поддерживая Анну под локоть, повел ее в глубь зала.

— Там есть кабинеты, — пояснил Ланге.

— Нет, посидим здесь, — отказалась Анна. — Я давно уже не слышала музыки.

Ланге выбрал столик. Обежав глазами стены, она обрадовалась. На противоположной стене перед ней — стоило лишь слегка скосить зрачки — оказались часы, большие и круглые, как на вокзале. Их стрелки показывали ровно половину одиннадцатого.

Пока Ланге заказывал вино и ужин, она осматривала зал. Из всех находившихся здесь мужчин только один, черноусый и лысый, хозяин этого заведения, сидевший за стеклянной стойкой, был в штатском. Все остальные были в форме офицеров германской армии. Преобладали погоны различных интендантских ведомств, тыловых частей и мундиры гестапо.

Но не они производили тот шум, который временами заглушал даже звуки оркестра. Горланили за столами песни и отпускали недвусмысленные словечки по адресу танцующих посредине зала и между столиками женщин военные в полевой армейской форме. Одни из них стояли здесь в городе со своими частями на ремонте. Другие ехали на побывку в фатерланд и на радостях предавались разгулу. Третьи возвращались с побывки на фронт. Такие же, как летчик с младенчески голубыми глазами, проводили здесь время между боевыми операциями, парализуя вином взвинченные нервы.

По обеим сторонам зала из невысоких дверей за коричневыми портьерами время от времени появлялись пары, а другие пары вставали из-за столиков и исчезали за ними. Анна догадалась, что там, должно быть, и находились кабинеты, куда приглашал ее Ланге.

Но откуда здесь могли взяться женщины? Их было не так уж много — шесть или семь.

Внезапно она почувствовала то смутное беспокойство, которое испытывает человек от чужого взгляда. Кто-то определенно смотрел на нее из-за столика на другом конце зала упорным взглядом. Кто ее здесь мог знать? Рассеянно отвечая на какой-то вопрос Ланге и полуоборачиваясь, она встретилась с этим взглядом. На нее смотрели подрисованные, с хлопьями краски на ресницах, улыбающиеся глаза Талки. В низко вырезанном впереди зеленом платье, с открытой белой грудью, она сидела за другим столиком в компании трех пьяных офицеров и упорно смотрела на Анну. И в косоватом Талкином взоре было столько бурного торжества, что она не сделала даже попытки затронуть Анну. Она только налила вина из бутылки в стоявший перед ней бокал и, помахав им в воздухе Анне, выпила. После этого она положила руку на плечо сидевшего рядом с ней подполковника с интендантскими погонами и, широко расставляя ноги, как лошадь, которую выводят на корде, пошла с ним танцевать. Все время, пока она танцевала с подполковником, ее косой глаз дружески и миролюбиво улыбался Анне из-за плеча партнера. Затем партнер, взяв Талку под руку, повел ее к двери, задернутой коричневой портьерой. Уже скрываясь за портьерой, Талка еще раз оглянулась на Анну так, что не представляло никакого труда понять ее взгляд: «Милочка, я не сомневаюсь, что скоро и ты последуешь моему примеру».

В это время Ланге спрашивал Анну, какое она будет пить вино.

— Здесь есть довольно приличные французские и венгерские вина.

— Если есть натуральное, то совсем немножко, — согласилась Анна.

Ланге приподнял в руке бокал.

— Издавна принято считать, что тяжесть войны ложится главным образом на плечи мужчин, но я с этим не согласен. Женщины, по-моему, страдают больше. И мне хочется, фрейлейн Анна, чтобы вы благополучно пережили это время под охраной ваших друзей. Мне было бы грустно, если бы с вами случилась какая-нибудь неприятность. Но вы же совсем не выпили, — с упреком заключил он, видя, что Анна, лишь слегка пригубив из своего бокала, поставила его на столик. — Первый полагается пить до дна.

— Вы тоже хотите взвалить на меня непосильную тяжесть, — попыталась отшутиться Анна.

— О, да с вами надо держать ухо востро! — просиял Ланге. — Все-таки первый бокал за вами.

— Он для меня велик.

— Но это же все-навсего виноградное вино.

— Я, господин Ланге, потом выпью.

— Нет, фрейлейн Анна, только сейчас.

Однако, если он и дальше будет так настаивать, ей придется трудно. Маленькая стрелка на круглых часах напротив Анны только что остановилась на одиннадцати. Большая стрелка дошла до цифры «двенадцать» и, казалось, застыла. Им совсем некуда было торопиться. Они сегодня двигались с вопиющей медлительностью.

Ланге повеселел, наблюдая, как она, запрокидывая голову, пьет из своего бокала вино.

— Вот теперь и я готов поверить в ваше расположение ко мне. — Он смотрел на ее белую шею, охваченную кружевами, и, внезапно схватив бутылку, снова налил вина в свой бокал и выпил. Тут же он налил вина и в бокал Анны. — Теперь за нашу дружбу.

— За нее мы уже пили, — запротестовала Анна.

— Нет, это за ваше благополучие.

— В то время как вы пили за мое благополучие, я пила за ваше.

Ланге с недоверием посмотрел на нес.

— Правда?

— Правда, господин Ланге.

Вино заметно оказывало на него свое действие. Глаза его увлажнились, он уже без стеснения пожирал ими шею и плечи Анны.

Между тем минутная стрелка на часах напротив только подходила к четверти двенадцатого. Анна прислушалась. Может быть, самолеты прилетят раньше? Нет, на это нельзя было рассчитывать, принятый план будет выполняться точно. Еще на сорок пять минут ей нужно запастись терпением и хитростью, чтобы сдерживать Ланге. И чем дальше, тем все больше это будет приобретать характер схватки между ними. Он будет наступать, а ей, обороняясь, необходимо будет суметь удержать его в границах. Это было тем более трудно здесь, где на женщин давно уже установился определенный взгляд и даже оркестр исполнял только то, что могло способствовать упрочению этого взгляда, а в скрытые портьерами двери беспрестанно уходили все новые пары, и все присутствующие знали, зачем они туда уходят. Появлявшихся из-за портьер они встречали приветственным гулом.

32

Неожиданно к Анне пришла помощь с той стороны, с какой она меньше всего ожидала ее. Голубоглазый белокурый летчик, одиноко сидевший за столиком в обществе батареи бутылок, вдруг поднялся с места и подошел к столику, за которым сидели Ланге с Анной, спрашивая по-немецки, не желает ли русская фрейлейн пройтись с германским асом один круг.

Слегка покачиваясь и наклонив большую, со свесившимся чубом голову, он смотрел на Анну с высоты своего роста.

Ланге с ревнивыми огоньками в глазах начал было отвечать ему, что фрейлейн пришла сюда просто отдохнуть за ужином в обществе друга, но Анна вдруг встала, сама удивляясь себе:

— Но только один круг.

Ланге еще не пришел в себя, как летчик уже положил ей руку на спину и, косолапо ставя ноги, повел между столиками ближе к оркестру. Через плечо он подмигнул Ланге, который неподвижно, точно его разбило параличом, остался сидеть на своем месте. Но потом уже он быстро налил себе из бутылки в бокал вина, выпил и, откинувшись на спинку стула, приковался к ним немигающим взглядом.

Когда летчик повел Анну от столика, стрелки часов на стене показывали двадцать три минуты двенадцатого. Голубоглазого летчика и Анну сопровождал изумленный ропот, подобный тому, который пронесся по залу при ее появлении в казино. Но, поворачивая вслед им головы, офицеры и откровенно радовались тому, что этот ас увел ее от столика Ланге.

С этой минуты все глаза устремились на ее бордовое с кружевами платье и на ее ноги. Несмотря на завистливое чувство, которое питали все офицеры к асу, их настроение, когда они увидели Анну танцующей с ним, заметно повысилось. Это была но какая-нибудь потаскуха, которой все равно, с кем танцевать. Еще когда Анна только вошла в казино, они безошибочно увидели, что это была настоящая русская женщина. И теперь им льстило, что она танцевала с одним из них в этом зале. Они хотели бы видеть в этом один из признаков, что местное население начинает относиться к ним не так враждебно. Из опыта своих взаимоотношений с аборигенами в других странах они знали, что там отношение женщин к германской армии всегда было верным барометром отношения всего населения в целом.

Оркестр, тянувший до этого нить какой-то расслабленной мелодии, внезапно перешел на песню о Катюше. Неизвестно когда и почему могла полюбиться германским офицерам и солдатам эта русская песня, но это было так. Оркестр исполнял «Катюшу», беззастенчиво приспособив ее под танец. Несмотря на это, Анна вдруг почувствовала себя легче. Как если бы у нее вдруг оказалась союзница в этом зале среди враждебных ей людей, которых она ненавидела и которым теперь должна была улыбаться.

Вот когда, оказывается, ей пригодилась ее страсть, которая нагрянула на нее еще в школьную пору. Бывало, едва заслышав из парка имени Горького звуки духового оркестра, она бежала туда в освещенный фонарями танцевальный круг, и потом уже ее ноги в легких туфельках неутомимо мелькали по этому кругу вплоть до той самой минуты, когда начинал мигать свет и оркестр переходил на бравурные звуки марша. В платьице, прилипающем к лопаткам, она покидала парк с неизменным сожалением и с негодованием на тех, кто установил этот предел — заканчивать танцы в двенадцать часов ночи. Ей ничего не стоило бы танцевать до утра, ее ноги нисколько от этого не уставали. Вечером, выучив уроки, она снова спешила в парк в своих танцевальных туфельках.

Со временем она научилась танцевать так, что ее наперебой выбирали лучшие партнеры. Даже подруги перестали ей завидовать, поняв, что им за ней не угнаться.

К удивлению Анны, ей и здесь повезло с партнером. Этот немецкий ас, положив ей руку на спину, вел ее уверенно, даже с некоторой грацией. Он провел ее весь первый круг, никого не толкнув и ни разу не сбившись с такта. Анне лишь приходилось слегка отстраняться, чтобы он не дышал ей в лицо винным перегаром. Его рука уверенно покоилась у нее на спине, и движения сливались с ее движениями.

Там, в бараке, Павел, приподнявшись на соломенной подстилке, нетерпеливо ждал, когда пробьет полночь. Здесь германский ас танцевал с Анной. И все это было связано одной нитью.

Через плечо партнера Анна видела, как из-за портьеры появилась со своим подполковником Талка и тоже присоединилась к танцующим. Встречаясь в танцевальном круге с Анной, она улыбалась ей затуманенной улыбкой.

За своим столиком сидел, откинувшись на спинку стула и свесив по бокам руки, Ланге. Он больше не пил. Глаза его, неотрывно следившие за Анной, смотрели мрачно.

После первого танца Анна хотела вернуться к своему столику, но летчик ее не отпустил.

— Если же фрейлейн опасается гнева этого гестаповца, я с ним сам договорюсь, — сказал он, глядя на нее сверху вниз пьяными голубыми глазами.

По его взгляду Анна видела, что он не преминет привести свою угрозу в исполнение, а это могло привести к осложнениям, в которых она теперь меньше всего была заинтересована. Пришлось ей уступить.

Когда они протанцевали и этот тур, подошедший Ланге почти вырвал ее из рук аса, уводя к своему столику. Летчик неотступно шел за ними, уговаривая Анну.

— Еще только одно танго, фрейлейн.

— Нет, я уже устала, — отвечала Анна.

Ланге сжимал ее локоть пальцами.

— Если не сейчас, то хотя бы потом, — не отступая, настаивал летчик.

— Да, да, потом, — только чтобы отделаться, пообещала Анна.

Лишь после этого летчик отстал от нее и сел за свой столик. Ему принесли новую батарею бутылок, и он опять медленно стал потягивать вино из бокала, исподлобья поглядывая на окружающих своими младенческими голубыми глазами.

Стрелки часов вплотную подходили к полуночи. Маленькая надвинулась на жирную цифру двенадцать, а большая была от нее в пяти минутах. Впервые Анна почувствовала, как ее стремительно оставляют силы. В ушах раздавался гул, она стала бояться, что может не услышать из-за него звука самолетов.

Но она должна была еще и поддерживать разговор с Ланге, который теперь настойчиво требовал от нее удовлетворения.

— Вы обманули меня.

— В чем же? — рассеянно спрашивала у него Анна.

— Обещали посвятить вечер мне и почти на час сбежали с этим головорезом.

— Я, господин Ланге, протанцевала с ним всего два танца.

Большая стрелка показывала без двух минут двенадцать. Отвечая Ланге, Анна едва понимала его слова.

— Лучше будет нам уйти в кабинет.

— Почему?

— Там нам никто не сможет помешать.

И, положив под столом руку на ее колено, он стиснул его своими пальцами. На мгновение Анна встретилась с его взглядом и увидела, что он совсем пьян. Но тотчас же это соображение вытеснил ось в ее сознании другим, неизмеримо более важным. Осталась одна минута. Если через минуту она не услышит, значит, налет отложен.

— Вы слышите, что я говорю? — наклоняясь к ней и сжимая ее колено, спрашивал Ланге.

— Да, да… — отвечала Анна.

Он что-то говорил ей, но смысл его слов не доходил до нее.

— Так пойдемте же! — сказал он, вставая.

— Нет, нет! — инстинктивно запротестовала Анна. Она уже совсем не слышала его и не могла понять, что он от нее требует. Глаза се смотрели на стену. Большая стрелка надвинулась на маленькую. Обе они закрыли цифру «двенадцать».

В эту же минуту она услышала тупые удары. Они разорвали тишину ночи где-то там, за Доном, откуда всегда появлялись они, когда самолеты налетали на город, и медленно стали приближаться. Сперва они напоминали удары топора в лесу, но вскоре окрепли и, сливаясь, стали все ближе подкатываться к городу.

33

Стреляли зенитки. Как всегда, первыми начали стрелять те, которые располагались на батайских подступах к городу. Налет начался ровно в полночь. Если сперва из-за оркестра и многоголосого гомона в зале выстрелы услышала одна только Анна, то теперь уже их услышали и все другие. Запоздало звякнули тарелки оркестра, танцующие пары замерли на месте. Офицеры за столиками, подняв лица, прислушивались. Хозяин казино вдруг нырнул за стойку и больше уже не появлялся. Один ас, партнер Анны по танцам, оставался ко всему безучастным. Он спал, уронив на стол голову. Его наконец-то сморило вино в гремучей смеси со шнапсом. Но и во сне он никак не хотел расстаться со своим бокалом, крепко сжимая пальцами его хрустальную ножку.

Из-за портьер выбежали женщины в растрепанных платьях, с лицами, искаженными страхом. Никто не обратил на них внимания. Вслед за ними вышли из кабинетов их клиенты, торопливо застегивая свои мундиры.

Залпы зениток усилились. Вал, накатывающийся со стороны Батайска на город, прошел уже через его окраины, подступая к центру. Вдруг где-то совсем рядом ударила зенитка. Задребезжали в рамах стекла. Взвизгнув дурным голосом, бросилась к выходу Талка. За нею стали выскакивать из зала другие женщины. Офицеры, вставая из-за столиков, с озабоченными лицами покидали казино.

Встал и Ланге. Глаза его протрезвели.

— Увы, фрейлейн Анна, придется нашу встречу прервать.

— Разве вы еще не привыкли к воздушным налетам, господин Ланге? — с удивлением спросила его Анна. Только она одна еще и оставалась на своем месте. Да еще летчик, уютно положивший на столик свою белокурую голову.

— Приказ предписывает нам находиться во время воздушных налетов в расположении своих частей.

— Вас с успехом заменит Корф, — возразила Анна.

— К сожалению, он живет не на территории лагеря.

— Можно не сомневаться, что он немедленно приедет в лагерь, — сказала Анна.

Нерешительность отразилась на лице Ланге. Залпы зениток разрывали небо. Сквозь грохот издалека пробилась прерывистая дробь пулемета.

— Не кажется ли вам, что стрельба идет где-то в районе лагеря? — спросил Ланге.

— Левее, — твердо ответила Анна. — У вокзала.

— Почему же они не бомбят? — с удивлением спросил Ланге.

— Бомбят, — торжествующе сказала Анна.

Стены казино задрожали.

— Все-таки, фрейлейн Анна, я должен буду поехать в лагерь, — со вздохом сказал Ланге.

— Надеюсь, по пути вы завезете меня домой? — вставая, спросила Анна.

34

Как только на батайских подступах к городу началась стрельба, Павел с Никулиным стали разгребать в углу барака солому. Кроме них, в бараке пока еще никто не услышал залпов зениток. Сквозь решетки в окнах на лица спящих пленных падал синеватый отблеск мощных фонарей, опоясывающих лагерь.

Внезапно они погасли, стало совсем темно. Разбрасывая солому, Павел с Никулиным нащупали в бревенчатой стене барака у самого фундамента оббуравленные очертания лаза. Теперь надо было вынуть из стены подточенные буравами куски бревен. Вкручивая буравы в бруски бревен, они стали втягивать их внутрь барака. Из просвета в стене их обожгло струей морозного воздуха.

Взблески зенитных разрывов приближались к городу с юго-запада. Самолеты заходили к городу с Задонья, но гула их сквозь залповую стрельбу немецких зенитных батарей еще не было слышно.

Но вскоре они услышали и его. Сомнений не оставалось, это был тот самый налет, о котором предупредил через Анну Портной.

Но как их взоры ни притягивало к себе огнедышащее небо, теперь им в первую очередь нужно было знать, что происходит на территории лагеря.

После того как погасли фонари, колеблемая ветром колючая изгородь уже не искрилась, как обычно. Значит, и эта часть плана, которую взял на себя подпольный центр, выполнилась. Электрический ток, подаваемый в лагерь из города, был отключен.

Даже при артиллерийском зареве, которое вскоре уже забушевало над самым городом, невозможно было рассмотреть, что творится у домиков охраны. Во всяком случае звуки, которые доносились оттуда с порывами ветра, не могли принадлежать людям. Злобные хрипы и вой смешались там с жалобным визгом. И это был еще один признак, что пока не было никаких отклонений от плана. Сероштанов, в обязанности которого входило варить в котле мясную похлебку для сторожевых собак, на этот раз справился с ним даже лучше, чем обычно.

Первое время, когда разрывы зенитных снарядов только начали посверкивать на отдаленных подступах к городу, охранники еще не покидали своих вышек по углам лагеря и у ворот. Но, по мере того как зарево разрасталось и катившийся к городу гул превращался в грохот, они все заметнее стали проявлять признаки тревоги. Они передвинулись на площадках ближе к лестницам, приставленным к вышкам. Один из них, на левой угловой вышке, даже сполз до половины лестницы и, держась за перила, стоял на перекладине, всматриваясь в ту сторону, откуда приближались самолеты.

Расположенные в черте города зенитки пока молчали, но прожекторы уже вступили в действие и, протягиваясь далеко за Дон, метались по небу. Кружась и расходясь в стороны, они исчезали где-то за цепью темных степных холмов и, появляясь оттуда, опять бежали по горизонту, упираясь в небо. Мягкие, в барашковых завитках, тучи дымились.

Из всех пяти часовых на сторожевых вышках только один не выказывал признаков тревоги. Но он-то как раз и стоял на вышке, охраняющей ту часть лагеря, которая примыкала к оврагу. Установленный на ней пулемет мог поворачиваться на турели по кругу.

Иногда можно было даже услышать поскрипывание дощатых половиц на этой вышке под грузными шагами. При всплеске прожектора, обегавшего территорию лагеря, Павел узнал часового. Сегодня дежурил на этой вышке тот самый Рудольф, о котором Павел с Анной говорили при их последней встрече в будке у моста.

Присматриваясь к большой, плечистой фигуре Рудольфа и припоминая все, что о нем было известно, Павел с беспокойством думал, что, вероятно, еще немало времени должно будет пройти, прежде чем он покинет свой пост на вышке. Судя по всему, он привык исправно нести службу. Размеренно шагая но вышке вокруг пулемета и останавливаясь, он внимательно смотрел то и степь, то во двор лагеря, а затем, поворачиваясь спиной к бараку, в ту сторону, откуда подходили к городу самолеты. И уже после того как все остальные часовые спустились со своих вышек в щели, он еще долго продолжал вышагивать вокруг пулемета по дощатой площадке.


По железнодорожной насыпи от станции Нахичевань паровоз с затушеванными синей краской фарами тянул мимо оврага состав товарных вагонов. Синеватым облаком скользил впереди него по рельсам клок тусклого света. Рельсы искрились. При отблесках зенитных разрывов можно было разглядеть, что двери вагонов, прицепленных к паровозу, раздвинуты были настежь.

Порожний состав двигался совсем медленно, а поравнявшись с лагерем, и совсем остановился на кромке оврага. Синее облако на рельсах погасло, паровоз натужным голосом стал подавать те тревожные гудки, которые обычно подают паровозы при воздушных налетах. Павел с Никулиным молча переглянулись в полутьме.

Вал зенитных разрывов подкатывался уже вплотную к лагерю, а Рудольф все еще оставался на своей вышке. В то время как все другие охранники давно уже забились в щели, он, поворачивая на турели пулемет и запрокинув голову, высматривал в небе самолеты.

— Придется его снять, — сказал Никулин и стал втягивать внутрь новый брус, делая отверстие лаза еще шире.

— Подожди, — остановил его Павел.

Оставив пулемет, Рудольф перекинул за спину на ремне автомат и, взявшись за перильца лестницы, стал медленно спускаться по ней с вышки. Дощатые ступени под ним громко скрипели. Так же медленно и тяжело сходил он потом и по земляным ступеням в щель, вырытую у подножия вышки, пока не скрылся в ней. Теперь только каска его взблескивала из щели при вспышках зенитных разрывов.

— Пора! — сказал Павел.

Вдвоем с Никулиным они втащили в барак остальные брусья и, выскользнув из лаза, поползли к вышке. Их отделяли от нее тридцать-сорок метров совершенно гладкого, без выступа, мощеного двора, и ничто не спасло бы их, если бы Рудольф, заметив их из щели, открыл огонь из своего автомата. У них же не было с собой никакого оружия, за исключением тех кусачек, которые передал с воли Портной, чтобы они могли перегрызть ими проволочную изгородь между бараком и оврагом.

Но Рудольф стоял в щели к ним спиной. Разделившись, Павел с Никулиным подползали к нему с двух сторон. Обледенелая мостовая скользила у них под руками, надо было впиваться в нее пальцами, подтягивая вперед непослушное тело. Еще не достигнув щели, они посрывали с пальцев ногти.

По все же они успели подползти к ней так, что Рудольф ничего не услышал. Вблизи его круглая каска, блестевшая из щели, напоминала арбуз на бахче.

Внезапно он быстро обернулся, и прямо перед собой они увидели его искаженное, скорее, недоумением, чем страхом, лицо. В ту же секунду они свалились на него с двух сторон, опрокидывая на дно щели.

Через минуту он, оглушенный, уже лежал в щели вниз лицом и они туго стягивали ему руки за спиной его же ремнем. Шапкой Никулина они забили ему рот. Сняв с Рудольфа автомат, Никулин дулом его вывернул из мостовой большой булыжник.

Вдруг Павел увидел, как Рудольф, который, лежа вниз лицом, не мог знать, что Никулин заносит над ним булыжник, втянул голову в плечи.

— Нет, не нужно, — быстро сказал Павел.

Никулин с изумлением взглянул на него, но подчинился, отбрасывая в сторону булыжник. Сняв с Рудольфа каску, он нахлобучил ее себе на голову и взялся руками за перильца лестницы, приставленной к вышке.

Растерзанное в клочья разрывами зениток небо гремело и полыхало над ними. Из за края дымящихся туч соскальзывали самолеты и с устрашающим ревом проносились над городом.

35

В недоумении пленные столпились у лаза в стене барака.

Все время готовился Павел к этой минуте, но, когда увидел в полутьме их лица с лихорадочно светящимися зрачками, у него не нашлось слов. Он только и смог махнуть рукой.

— Това..!

Но повторять ему не пришлось. Тут же пленные стали вываливаться из лаза и, цепляясь за ветви кустарника, съезжать по обледеневшему склону на дно оврага. Там их подхватывали какие-то люди, направляя по яру к железнодорожной насыпи, где стоял паровоз с вагонами.

— Скорее! Скорее!!! — стоя у лаза, подгонял Павел. Темная извивающаяся лента скатывалась мимо него в овраг. Барак заслонял ее от прожектора, вспыхнувшего у домиков комендатуры, а вышки, с которых могли бы заметить ее часовые, теперь пустовали. Только на левой от ворот вышке можно было различить темную фигуру, прильнувшую к пулемету.

При зареве зенитных разрывов взору Никулина открывались с вышки и вся территория лагеря, и сверкающее наледью пустынное шоссе, сворачивающее от лагеря к городу. Когда ярче вспыхивало над лагерем небо, он мог различить и цепочку людей, взбиравшихся по склону оврага на гребень железнодорожной насыпи.

Охрана лагеря, отсиживаясь в щелях, пока еще не проявляла особых признаков беспокойства. Длинный барак закрывал от ее взоров все, что происходило теперь в овраге.

Никулин запахнул борта своей изорванной куртки. На вышке сильнее сквозил морозный ветер.

Взобравшись по лестнице на вышку, он сразу же проверил исправность пулемета. Он не мог опробовать его в действии, чтобы преждевременно не открыть себя охране, и ограничился тем, что опробовал его вхолостую. Осматривая площадку, он увидел ящик с коробками пулеметных лент. Рядом стоял ящик с гранатами. На нем лежала забытая часовым ракетница.

Но вскоре охранники, увидев, что самолеты, бомбившие город, обходят лагерь, начали показываться из щелей. Один из них направился к правой от ворот лагеря вышке. Сейчас он должен будет подняться на нее по лестнице, и тогда для него уже не представит никакого труда разглядеть эту переливающуюся из барака в овраг живую ленту.

Пока ей не видно было конца. Появляясь из лаза и скатываясь в овраг, пленные ящерицами ползли на противоположный крутой склон оврага.

Разворачивая пулемет, Никулин нащупал в прицельной рамке фигуру охранника в тот самый момент, когда тот уже взялся за перила лестницы, приставленной к вышке, и дал очередь. Темная фигура охранника, переламываясь надвое, повисла на перилах.

Вылезшие было из щелей другие охранники, как мыши, шарахнулись назад. Но тут же они опять высыпали из щелей и, размахивая руками, сбились у комендатуры в уверенности, что произошла ужасная ошибка. Они представляли собой отличную мишень. Разворачивая пулемет, Никулин послал продолжительную очередь.

Часть охранников попадала, другая кинулась в щели и открыла оттуда беспорядочную стрельбу. С этой минуты Никулин вступил в бой с охраной лагеря.

Сначала охранники стреляли беспорядочно, зеленые и красные трассы пучками расходились из щелей во все стороны, и это помогало Никулину нащупывать их. Но вскоре их огонь сосредоточился, светящаяся пряжа заструилась от щелей только в одном направлении — к вышке, на которой находился Никулин.

По ее дощатой обшивке защелкали пули. Никулин стал аккуратнее держаться за щитком пулемета. Ему надо было во что бы то ни стало продержаться, пока все пленные не погрузятся в эшелон и он не увезет их в степь.

Перестреливаясь с охраной, Никулин просмотрел, как из города вынырнула на булыжное шоссе легковая машина. Он увидел ее только тогда, когда она уже подъехала к воротам лагеря, и, узнав машину Корфа, запоздало дал по ней строчку. Сухопарая фигура Корфа метнулась от машины за домик комендатуры.

Теперь от охраны можно было ожидать более решительных действий. Но, бросив взгляд на барак, Никулин увидел, что из лаза больше уже никто не появлялся. И на противоположной стороне оврага уже только одинокие фигурки вползали на железнодорожную насыпь. Самолеты, бомбившие до этого только город, стали кружиться над лагерем.

С появлением в лагере Корфа поведение охраны сразу же изменилось. Теперь уже она повела более прицельный огонь.

Из-за дальности расстояния он пока не причинял Никулину вреда, но, повинуясь команде Корфа, охранники стали короткими перебежками приближаться к вышке. Они стремились пересечь площадь между комендатурой и первым бараком, чтобы, укрывшись за ним, уже с близкого расстояния обстреливать вышку.

Длинной очередью Никулин заставил их шарахнуться обратно. Приученные только к жандармской службе, они не выдерживали открытого огня. Пять или шесть трупов осталось на обледенелом плацу. Остальные охранники, как видно, не желая разделить их участь, отхлынули в щели.

Однако команда Корфа опять выгнала их оттуда. Корф и сам перебегал с ними по булыжному плацу к первому бараку, стреляя из автомата. Вскоре четверым или пятерым охранникам вместе с Корфом удалось пересечь плац. Тотчас же автоматный огонь из-за угла первого барака стал серьезно беспокоить Никулина.

На гребне насыпи вдруг вспыхнули впереди паровоза закрашенные синей краской фары и, затрепетав, двинулись по рельсам. До слуха Никулина донесся лязг вагонов. Тут же он услышал голос Павла.

— Скорей! — махая рукой, кричал он Никулину.

— Сейчас, — ответил Никулин.

Укладывая на землю вынырнувших из-за первого барака охранников, он до конца расстрелял ленту. Нагнувшись, ощупью нашел у своих ног в ящике две гранаты и, заткнув их за пояс, стал спускаться по лестнице с вышки.

И ту же секунду он почувствовал короткий толчок в спину. Вздрогнув, хотел покрепче ухватиться руками за перильца лестницы, но пальцы уже не послушались его.

36

После разговора с Гришкой Сусловым, который дал ему последний срок для ответа, Тимофей Тимофеевич больше месяца скрывался у знакомых на Романовских хуторах, но потом решил вернуться в хутор. Ему до этого никогда не приходилось подолгу жить у чужих людей, он совестился и в конце концов решил вернуться домой. В ту же ночь, как только пришел, впервые за все это время выкупался от души, съел кастрюлю борща и до самого рассвета спал, как младенец, не снимая руку с плеча Прасковьи.

От Прасковьи узнал, что дважды приходил без него Лущилин, допытывался, но потом и сам исчез из хутора.

Первые дни после возвращения Тимофей Тимофеевич выходить из дому избегал, даже у окна старался не сидеть. Но постепенно почувствовал себя смелее. Забегавшая к ним по соседски жена Чакана сказала, что Лущилина давно уже и хуторе никто не видел.

— Как под яр булькнул. Видно, тоже к верховому ветру приглушался.

С верховным ветром последнее время стали доноситься до хутора отдаленные раскаты.

По уже на третий день Тимофей Тимофеевич, не выдержав, решил сходить в виноградный сад и ужаснулся тому, что там увидел. Это еще полбеды было, что в зиму виноград ушел неприкопанным. Лозы лежали под глубоким снегом, и еще можно было надеяться, что они не вымерзнут. Хуже было, что весь сад к весне остался без опор после того, как немецкие солдаты извели сохи и слеги на топливо. Не к чему будет подвязывать паши́ны , так и останутся они лежать на земле, зарастая травой. Погибнут, если теперь же не заготовить хотя бы часть сох и слег.

На рассвете Тимофей Тимофеевич перешел по льду за Дон. В зимнем лесу прочно окопалась тишина. Разбудившие ее удары топора катились по обледенелому руслу Дона в низовья. Тимофей Тимофеевич рубил вербы и тополя не подряд, а лишь там, где пришло время их разредить. Долго никак не мог приладиться, не было в руке привычной уверенности, да и глаз ошибался. Соскальзывающее по стволу лезвие, лишь стесав кору, рвало из руки топорище.

Быстро вспотев, он сбросил ватник. Кружась вокруг деревьев с топором и примеряясь к удару, оглядывался.

С той самой минуты, как оказался он в лесу, почему-то не покидало его ощущение, что он здесь не один. Оглядываясь, не видел никого, но потом между взмахами топора опять начинал спиной ощущать чье-то присутствие. Топор, задрожав в руке, опускался на ствол дерева нетвердо, срывался.

Однажды даже почудилось ему, что за большой караич метнулась тень, но там никого не оказалось.

Успокаиваясь, приписал все это беспокойство заметно сдавшим за последнее время нервам. Работа пошла веселее. На третьем-четвертом ударе подваливал молодую вербу, обтесав сучки, переходил к другой. К тому часу, когда солнце всплыло над лесом и ветви его окутались розовым паром, нарубил уже высокий ворох хороших опор и, воткнув топор в пенек, стал отрывать от старой газеты полоску на скрутку.

Вдруг хрустнула сзади ветка. Бумажка задрожала у Тимофея Тимофеевича в пальцах, самосад просыпался на снег. Слегка повернув голову, Тимофей Тимофеевич увидел за спиной у себя человека.

Сразу же определил, что не хуторской: были на нем городское серое полупальто со смушковым воротником, вправленные в сапоги брюки. Шнурки треуха туго были завязаны под небритым подбородком. Ни в руках у него, ни вообще где-нибудь оружия не было. «Но оно может быть спрятано у него под пальто», — промелькнуло у Тимофея Тимофеевича в голове, и он взглянул на топор.

— Не узнал? — спросил его незнакомец и при этом, быстро поворачивая голову из стороны в сторону, осмотрелся.

«Таится», — заключил Тимофей Тимофеевич.

Успокаиваясь, он пристальнее вгляделся в него. Нет, ничего не сказало Тимофею Тимофеевичу его лицо, кроме того, что был он, по всей вероятности, в дороге не первый день, голоден, глаза обвело тенями, и промерз в своей не по времени легкой одежде.

— А ведь было время, когда мы, Тимофей Тимофеевич, вместе рубили сохи, — укоризненно напомнил незнакомец. С этими словами он снял шапку.

Тимофей Тимофеевич в изумлении шагнул к нему, но тут же остановился.

С Павлом Щербининым он не виделся с тридцать второго года, когда того из инженеров Романовской МТС направили начальником в какую-то другую. Мало ли что могло произойти за эти одиннадцать лет. Во всяком случае, теперь вид его к особому доверию не располагал.

— Это ты правильно делаешь, Тимофей Тимофеевич, что не спешишь меня узнавать.

37

— Думал, что и по дрова теперь никто из хутора не ходит сюда. Третий день прямо перед твоим двором караулю, — говорил Павел, после того как они уже сели друг перед другом на пеньки, закурив. С жадностью Павел затягивался самосадом, который ссудил ему из своего кисета Тимофей Тимофеевич. — А может, этот дом под этернитом уже не твой?

— Нет, мой, — Тимофей Тимофеевич всматривался в его желтовато-серое, небритое лицо. Конечно, одиннадцать лет — не год и не два, но постарел Павел Щербинин за это время на все двадцать или даже на тридцать лет.

— Я уже и вкус его забыл. Лучше «Беломора», — нахваливал он самосад Тимофея Тимофеевича.

— Свой, — польщенно отвечал Тимофей Тимофеевич.

— Не иначе какого-нибудь зелья для духовитости прибавил?

— Донника, — признался Тимофей Тимофеевич.

— Желтенькие этакие цветочки? — Павел пошевелил пальцами.

— Они.

А то, бывает, чебрецу подбавляют, — продолжал Павел, как будто весь интерес разговора с Тимофеем Тимофеевичем, с которым он встретился через одиннадцать лет, только и заключался теперь для него в этом. Глаза его, не переставая, скользили среди стволов окружающего леса и убегали в конец просеки, за Дон, к хутору. Один раз он передвинулся с места на место, заслоняясь стволом вербы. «Остерегается», — укрепился в своей догадке Тимофей Тимофеевич.

— А вербы побо́льшали за это время, — с удовлетворением сказал Павел. — Помню, совсем махонькие были. — Он показал рукой.

— Выросли, — подтвердил Тимофей Тимофеевич.

— Должно быть, много за это время и Дона утекло. — Сквозь облако дыма Павел остро посмотрел на него.

— Много, — Тимофей Тимофеевич невольно кинул взгляд на Дон, ледяной дугой огибающий хутор.

— Твой Андрей тогда все вокруг наших тракторов крутился.

— После школы он на курсы трактористов пошел, — глухо сказал Тимофей Тимофеевич.

Павел обрадовался.

— Вот видишь. Это сколько же ему теперь? — На секунду он прикрыл веки, посидел молча. Потом с присущей ему точностью, которая и раньше всегда поражала Тимофея Тимофеевича, а теперь была ему особенно приятна, уверенно сказал — Двадцать один. Бывало, по воскресеньям каждую зорьку скребется в ставню: «Дядя Павел, поедем рыбалить?» Он у тебя лет с пяти стал и чуб отпускать. Русый, будто кто его сметаной намазал. Не потемнел?

— Потемнел.

— Да ну?! — Павел искренно удивился.

— Вороной, — сказал Тимофей Тимофеевич и на молчаливый вопрос в глазах Павла повернул голову вверх по Дону. — Там он.

— А-а… — Павел отвел глаза. — Давно такого не пробовал, — снова начал он нахваливать самосад Тимофея Тимофеевича.

Чем больше присматривался Тимофей Тимофеевич к нему, тем сильнее ужасался, как он изменился. Никакого сравнения не было с тем Павлом Щербининым, которого раньше знал Тимофей Тимофеевич. Он словно бы и костью сделался мельче. Даже пальто не скрадывало его костлявых плечей, из воротника как-то жалко выглядывала обмотанная стареньким кашне худая шея. На руке, сжимавшей пальцами самокрутку, голубели жилки.

Тимофей Тимофеевич не выдержал:

— Где ты, Павел Иванович, так отощал?

Самокрутка дрогнула в пальцах у Павла. Еще раз заглотнув дыма, он бросил ее в снег. Она зашипела.

— В лагере.

— В плену? — спросил Тимофей Тимофеевич.

Искорки в глазах у Павла погасли.

— Там.

Тимофей Тимофеевич все что угодно ожидал услышать от него, только не это. Как все это можно было объяснить? Значит, не только внешне изменился за это время Павел? Или у него не было в руках оружия, если он сдался в плен? Но зачем же тогда он теперь явился к Тимофею Тимофеевичу и даже расспрашивает его об Андрее? Надеется отсидеться у него?

Павел дотронулся до его плеча:

— Успокойся, Тимофей Тимофеевич, я не сдавался в плен.

— Как же ты туда?..

Павел договорил за него:

— Попал?

— Да.

Засунув руки в карманы своего городского полупальто, Павел сидел на пеньке и внимательно смотрел, как наискось от него падавшие с ветвей большой вербы талые капли все глубже пробивали в сугробе снега скважину.

— Может быть, ты не забыл, Тимофей Тимофеевич, как мне в вашем хуторе крикнули на первой сходке из темного угла: «А кто вас сюда прислал?»

— Это Лущилин крикнул.

— В плену, Тимофей Тимофеевич, тоже наших людей нельзя бросать, — глубже засовывая руки в карманы полупальто и зябко кутаясь в него, сказал Павел.

Голодными глазами он взглянул на кисет на коленях у Тимофея Тимофеевича. Тот поспешил протянуть ему кисет.

— Бери совсем. У меня еще есть.

Кисет Павел не взял, но опять, отсыпав из него на лоскуток газетной бумаги кучку самосада, с наслаждением окутался дымом. Раскаиваясь в том, что перед этим подумал о нем, Тимофей Тимофеевич смотрел, как слабый румянец одевает его острые скулы.

— Сколько же ты там пробыл?

— Два месяца.

— И потом бежал?

Глядя на синюю скважину, пробитую каплями в снегу, Павел коротко кивнул и, вновь затягиваясь, окутался дымом. Тимофею Тимофеевичу почудилось сквозь этот дым, что глаза его влажно засветились. Нагнувшись и не отрываясь от папиросы, Павел курил долгими затяжками и, бросив окурок в сугроб, плотнее привалился к вербе. Желтизна сильнее выступила на его лице, он прикрыл веки.

— Маленько ослаб я, Тимофей Тимофеевич, пока сюда добрался. Днем в старых скирдах отлеживался, а ночами шел. — Он открыл глаза и в упор взглянул на Тимофея Тимофеевича. — Ты те ящики, которые к тебе Васильев завез, в надежном месте прячешь?

38

На другой вечер, после того как Павел проспал весь день в боковушке за горячей печкой, Тимофей Тимофеевич повел его задами хутора наверх, в степь. Подниматься по крутому обледенелому склону с грузом, который они несли в ящиках за плечами на ремнях, было нелегко. Выкопанные в саду из земли рация и тяжелые батареи заламывали назад.

Наверху их сразу же охватил морозный ветер. Прежде чем выйти в открытую степь, они залегли под склоном, осматриваясь. И не зря. По старому царицынскому тракту двигался гребнем горы вдоль Дона военный обоз.

Сначала справа донесся до них только скулящий железный звук. Заснеженный тракт в двух шагах исчезал в метельном тумане, на нем долго ничего не было видно. Но скулящий звук нарастал, это повизгивали на шейках осей колеса. Темень стояла такая, что они едва успели спрятаться за гребешком склона, когда прямо над ними вынырнули морды лошадей, впряженных в повозку.

На нее была нахлобучена круглая, как у цыган, будка. Сквозь обмерзший брезент выпирали ребра обручей. За первой влачились по дороге, растянувшись на два или три километра, десятки других таких же горбатых будок.

Сбоку от них брели заиндевелые фигуры с автоматами и без автоматов, в солдатских ушанках и в шерстяных женских шалях, в офицерских бекешах и в нагольных тулупах. Судя по всему, офицер в накинутом на плечи одеяле прошел мимо Тимофея Тимофеевича и Павла, почти коснувшись их краем шерстяной женской юбки, из-под которой виднелись щеголеватые сапоги со шпорами.

Павел подтолкнул Тимофея Тимофеевича под бок:

— Гвардия Антонеску!

— Так они далеко не уйдут, — посочувствовал Тимофей Тимофеевич.

Обоз двигался крайне медленно. Несмотря на зимнее время, повозки были обуты не в полозья, а в колеса. Заклиниваясь, они то волочились, то начинали крутиться вразброд. К этому их кручению никак не могли приноровиться лошади, понуро переступавшие по ледяным скользким кочкам. По такой стуже хозяева так и не догадались набросить попоны на их горячие потные спины.

Но, должно быть, хозяевам, шагавшим сбоку повозок, теперь и в голову не приходило, что они как-то должны побеспокоиться о своих лошадях. Ураганный ветер набрасывался на людей, срывал с них женские платки и солдатские одеяла. Поворачиваясь к ветру спиной, они брели сбоку дороги, оступаясь и падая. Повизгивали колеса.

Тимофей Тимофеевич с недоумением Посмотрел на Павла.

— Если они уже теперь в юбках, то в чем же домой придут?

Они встретились взглядами и вдруг развеселились. Неудержимый смех напал на них при виде этого, похожего на цыганский, обоза. Уткнувшись головами в сугроб, они долго никак не могли справиться с приступом нахлынувшего на них веселья.

— В чем дойдут? В чем мама родила!.. — в изнеможении катал головой по снегу Павел.

— А из-под юбки шпоры… — стонал Тимофей Тимофеевич.

Но и после того как обоз уже проследовал мимо них, помигивая фонарем, подвешенным к задней телеге, они еще не могли успокоиться, припоминая все новые подробности, пока Павел первый не поднялся с земли.

— Пошли!

Вставая, он шагнул сквозь метель.


На полевом стане все сохранилось в нетронутости — таким, каким оно запомнилось Тимофею Тимофеевичу в тот день, когда бригада эвакуировалась из хутора. Должно быть, потому, что стан лежал далеко в стороне от тракта, с самого лета так и не заглядывал никто сюда. Домик до окон замело снегом, а там, где сдуло его ветром, жирно чернела земля, политая отработанным машинным маслом. Забрызганы были вокруг маслом и метелки старой полыни.

На примыкавшем к стану току ветер хозяином разгуливал среди ворохов половы. Светился обод тракторного колеса.

Печатью заброшенности и одичания повеяло на Тимофея Тимофеевича. Павел же, наоборот, остался всем доволен:

— Кроме этого колеса, все, молодцы, эвакуировали. — Он вгляделся в пасмурное лицо Тимофея Тимофеевича. — Было бы хуже, если бы сами ушли, а технику и зерно бросили. — И найденной под стеной бригадного домика лопатой он стал отгребать от двери снег.

Из домика тоже дохнуло на них нежилой пустотой и мышами. Сильнее стал слышен ветер, громыхавший жестью крыши. Отблески заснеженной степи падали из окон на пол.

— Чем-то их надо завесить, — сказал Павел. Тимофей Тимофеевич нашел в кладовке кусок брезента, которым на бригадном току обычно укрывали бурты зерна, и, распоров его садовым ножом на три фартука, занавесил ими окна. Брезент был плотный, и в домике стало бы совсем темно, если бы Павел, надев на уши эбонитовые чашечки и склоняясь над рацией, не включил ее. Где-то в глубине рации забрезжил маленький и скупой огонек, но все же достаточный, чтобы при свете его Тимофей Тимофеевич смог увидеть перед собой на стене знакомый плакат — «Трактор СТЗ в разрезе».

— Ахтунг![9]Ахтунг! — Внимание!— вдруг заговорил Павел над ящиком рации с такой интонацией, что если бы Тимофей Тимофеевич не знал его, он вправе был бы подумать, что перед ним сидит немец.


Свет из ящика рации снизу падал на небритый подбородок Павла, оставляя в тени глаза. Медленно вращая ручку, Павел искал среди обступивших его в раковинах наушников звуков — пения флейт и скрипок, раскатов рояля под сводами какого-то зала, чьей-то возбужденной угрожающей скороговорки — необходимый ему голос.

— Ахтунг!.. — повторил он.

Внезапно глаза его блеснули, веки раскрылись шире. Ему отвечали.

Никто из шнырявших по эфиру гестаповских радиоперехватчиков, которыми, как обычно, было наводнено беспредельное пространство ночи, не смог бы ни в чем заподозрить эти два голоса, разговаривающие между собой по-немецки. Даже самый опытный контрразведчик не нашел бы ничего необычного в том, что один радист передает другому реляцию о потерях и трофеях эсэсовской дивизии в междуречье Волги и Дона. Пригнувшись к свету лампочки, Павел карандашом записывал на листке бумаги цифры, и они тут же оборачивались перед его мысленным взором в их подлинном значении.

В действительности это был один из принятых подпольным центром способов радиосвязи, которым воспользовался на этот раз командир отряда романовских партизан, передавая очередное донесение о проходивших по царицынскому тракту на восток и на запад немецких частях, которое Павел сразу же по коротковолновой цепочке должен был передать дальше. Все это было довольно просто и в то же время недосягаемо для понимания немецких контрразведчиков, привыкших уже пропускать мимо ушей тысячи подобных реляций в эфире.

Вряд ли могла навести их на подозрение и та музыка, на которую потом набрел Павел, вращая ручку рации. Вначале едва различимая, она просочилась сквозь сплошной шум других звуков. Придавливая руками к ушам эбонитовые чашечки, Павел еще больше сгорбился над рацией. Тимофей Тимофеевич, который решил, что, должно быть, услышанное Павлом по рации было чрезвычайно важно, разочаровался бы, узнав, что была это всего-навсего музыка.

Она донеслась сюда, в бригадный домик, затерянный в ночной степи, из приазовских плавней, где укрывался партизанский рыбацкий отряд, выполнявший роль организатора живой связи между подпольным центром и таганрогским подпольем. Обычно связных переправляли в город через залив Азовского моря по льду с проводниками. Было условлено, что после каждой такой переправы в партизанском передатчике прокручивается пластинка с соответствующей музыкой, которая должна будет меняться в зависимости от исхода дела.

Последний связной понес через залив в Таганрог новую директиву областного подпольного центра о переходе к активным действиям в связи с намерением немецкого командования взорвать перед отступлением из города все мало-мальски крупные предприятия. Очень важно было, чтобы директива попала в Таганрог ни на час позже.

Влипнув в наушники, Павел ждал ответа. Треух сполз у него с головы, обнажив коротко остриженный, круглый, как арбуз, затылок. Вдруг Тимофей Тимофеевич увидел, как на затылке Павла сквозь щетинку бурых волос выступают крупные капли пота.

Ни до этого, ни когда-нибудь впоследствии Павел не испытывал от музыки ничего подобного тому, что он испытал теперь на полевом стане. Исполнялась соната Бетховена. Помимо всего, что вообще могла сказать Павлу ее музыка, она на этот раз сказала ему неизмеримо больше. Связной благополучно перешел через залив Азовского моря в Таганрог. И еще она сказала Павлу, чего не могла бы теперь сказать ему никакая другая музыка: этим связным была Анна.

Звуки давно замолкли. Остался только шипящий, как бы пенящийся след волны, на которой только что работал партизанский передатчик, а Павел все еще прижимал к голове наушники, всматриваясь в огонек в ящике рации. Кружились в гулком ночном пространстве вихри, свист и роптанье множества голосов сливались в тягучий рев. С трудом отрывая взгляд от огонька, Павел снял наушники и расправил затекшую спину.

Ветер утих. Свет молодой луны, едва пробиваясь сквозь брезент в окнах, блуждал по стенам, по листу с чертежом трактора СТЗ, по лицу Тимофея Тимофеевича.

— Хочешь? — протягивая ему наушники, спросил Павел.

— Что? — не сразу понял Тимофей Тимофеевич.

— Москву послушать?

Вращая ручку, Павел ловил на его лице смену противоречивых выражений.

Сперва оно оставалось недоумевающим, затаившим в уголках рта недоверчивость. Затем легкое движение пробежало по бровям Тимофея Тимофеевича, приподняло их. И вдруг на скулах у него зажегся румянец. Павел перестал вращать ручку.

Кто-то властно взял и перенес Тимофея Тимофеевича из мира, в котором он жил все это время, в совсем другой мир. Спокойный мужской голос говорил, что минувшей осенью в Сибири, в Заволжье и в Средней Азии произошло значительное увеличение площадей, занятых озимой пшеницей, посеянной в сжатые сроки благодаря неоценимой помощи тракторных колонн, эвакуированных из западных районов страны. «Теперь важно, — продолжал голос, — организовать уход за озимыми и собственными силами закрепить достигнутые успехи весной, когда колонны должны будут вернуться в освобожденные от врагов районы».

Когда Павел пощелкал ногтем по чашечке наушников и Тимофей Тимофеевич с удивлением поднял глаза, они были у него мокрые.

Оправдываясь, Павел сказал:

— Приходится беречь батареи. Они еще нужны будут.

39

Два дня не прекращалась снежная буря, и в хуторе не стало слышно тупых пушечных ударов, на третий день ветер повернул, и опять сразу надвинулось с верховьев артиллерийское эхо.

После толкнувшихся в окна первых раскатов Тимофей Тимофеевич решил, что это ветер бубнит в подмытых водой ярах. После разливов под ними оставалось много разных промоин, нор и заворотов. В дни сильных ветров воздух клекотал в них, как в трубах.

В телогрейке и в шапке Тимофей Тимофеевич сидел на лавке у окна и крутил ручную мельничку, перемалывая кукурузу. Из жестяного желобка сыпалась в ведро не мука, а желтая сечка. В доме было холодно, в печке тлели кизяки. За печкой отсыпался после возвращения из трехдневной отлучки в задонские станицы и хутора Павел.

Мельничка громко жужжала. Из той муки-сечки, которую можно было на ней смолоть, выходили жесткие, хрустевшие на зубах пышки, а крутить мельничку было тяжело. Тимофей Тимофеевич часто отдыхал, закуривал. Все-таки ему удалось намолоть столько муки, что она уже начинала закрывать дно ведра.

В окна опять будто кто-то толкнул снаружи. Тимофей Тимофеевич перестал крутить мельничку. За перегородкой храпел Павел. Три совсем близких раската повторились один за другим. Зацепив ногой ведро, Тимофей Тимофеевич быстро встал с лавки и вышел на крыльцо.

Ветер валом катился среди донских берегов к низовьям. Но не он заставил Тимофея Тимофеевича вдруг ухватиться рукой за перильце. Подаваясь вперед и слушая, он отвернул ухо шапки.

Нет, это был не ветер. Отрываясь от перильца, Тимофей Тимофеевич кинулся в дом будить Павла.

Павел спал на спине, раскидав по бокам руки. Ночью, оглушенный вьюгой и залепленный снегом, он ввалился в дом и рухнул на лежанку. Уже во сне начал оттаивать. Широкое лицо его заливал жар темно-малинового румянца, волосы на висках свились в колечки.

— Проснись, Паша, — наклоняясь над лежанкой и впервые за все их многолетнее знакомство называя Павла этим уменьшительным именем, сказал Тимофей Тимофеевич.

— Что такое? — вдруг испуганно вскинулся на лежанке Павел с задымленными сном глазами.

— Наши пушки гукают, — плача и зачем-то становясь перед лежанкой на колени, сказал Тимофей Тимофеевич.


Вскоре и с другой стороны, из-за Дона, донесло раскаты. Ночами Тимофей Тимофеевич часто выходил во двор. В набухающем снежными тучами небе он уже ловил взором слабое багровое трепетание.

Теперь уже через хутор потянулись обозы отступающих от Волги немецких армий. За стремительно прокатившейся одетой в бутылочного цвета шинели королевской румынской гвардией спустился из степи на ночлег заблудившийся эскадрон мадьярской конницы. Снимаясь перед рассветом, мадьяры полчаса перестреливались через балку с посягнувшей на их лошадей итальянской частью. Обогревавшихся у натопленных печек итальянцев выгнали из хутора квартирьеры эсэсовской дивизии.

Тимофей Тимофеевич с Павлом еще два раза сходил ночью на полевой стан. Во второй раз Павлу сообщили по рации, что связной, который уже вернулся от приазовских партизан, сейчас выходит с новыми директивами комитета навстречу фронту. В условленном месте в степи Павел должен был его встретить.

В ту же ночь, проводив Павла за Дон и вернувшись домой, Тимофей Тимофеевич долго не мог уснуть. Пушки уже гукали с трех сторон. Когда же, наконец, он заснул, его разбудила Прасковья.

— Кто-то, Тимоша, у нас кругом дома ходит, — испуганно шептала она, толкая его в бок.

Спросонок он приподнял от подушки голову. В задонском лесу ветер путался в ветвях деревьев. Уже знакомый плотный гул артиллерии услыхал Тимофей Тимофеевич. И потом сквозь него — новый, необычный звук: хрустел снег под окнами дома, выходившими на улицу и во двор под чьими-то шагами. «К утру покрепчал мороз», — машинально подумал Тимофей Тимофеевич.

Встав и бесшумно ступая разутыми ногами по холодным доскам пола, он остановился у окна, выходившего в проулок. Резко отчеркнутый снегом, чернел на другой стороне проулка плетень, которым был огорожен двор Чакана.

На лунной белизне снега лежала тень, отбрасываемая из-за угла дома. Укороченная тень — луна стояла где-то на самой середине неба — двигалась. По ее движениям Тимофей Тимофеевич понял, что скрывающийся за углом человек замерз, согревается. Хрум… хрум… — переступал он ногами.

Тимофей Тимофеевич метнулся к другому окну, выходившему во двор. Здесь, в простенке между забором и летней кухней, стоял солдат. Луна отражалась в его каске.

Еще одного человека Тимофей Тимофеевич увидел на крыльце дома. Поставив ногу на ступеньку, он держался рукой за перильца. Вот он повернул голову. По этому вкрадчивому движению Тимофей Тимофеевич мгновенно и безошибочно признал в нем Лущилина.

40

По январскому льду Петр переезжал из Красной слободы через Волгу в город. В кузов трехтонки набились солдаты и офицеры с увольнительными из госпиталей, разыскивающие свои части, саперы с миноискателями, медсестры, сопровождавшие за Волгу раненых и теперь возвращающиеся на правый берег. Только один и затесался среди военных инженер с тракторного завода, толстый мужчина в меховой шапке, синем пальто и в валенках.

Под брезентовой крышей кузова накурили, у инженера покраснело лицо, он расстегнул пальто. Машины пробили покрывший Волгу глубокий снег до синевы. Но почти полуметровый лед не гнулся и под тяжестью танков. Текли с левого на правый берег обозы, ехали пушки, шла пехота. Навстречу, по соседней колее, бежали за боеприпасами порожние грузовики, тянулись легкораненые. Стали попадаться и колонны пленных — чаще всего без конвоя.

Лишь одна большая партия встретилась, которую конвоировал боец с автоматом. Он шел впереди далеко растянувшейся по снежной дороге колонны, не оглядываясь, в уверенности, что никуда уже не уйдут эти стадом бредущие за ним по дороге люди.

Петр и раньше слыхал, что заключенная в кольце окружения германская армия в Сталинграде давно уже съела не только все свои продовольственные запасы, но и всех лошадей и, терпя голод, дошла до полного разложения, но только сейчас увидел это своими глазами. Отвернув угол брезентового полога, он медленно провожал взглядом колонну пленных.

Сгорбись, они еле вытаскивали ноги из снега. Густым грязным мохом покрылись их лица. Из-под женских платков и нахлобученных на головы солдатских одеял сверкали глаза.

Больше всего Петра поразило это мрачное сверкание. Машина уже миновала колонну, но глазам его все еще чудились голодные огоньки, мерцающие из-под заиндевелых солдатских одеял и женских платков.

Буксуя, машина выезжала на обледенелое крутобережье. За мотором не было слышно выстрелов в городе. Но наверху, у разветвления до глянца натертых колесами дорог, шофер, повинуясь флажку краснолицей регулировщицы в полушубке, осадил машину, и сразу же надвинулись звуки боя: обвалистый грохот артиллерии, сорочья трескотня автоматов.

Спрыгнув на землю, Петр запахнул шинель. Жег ветер. У регулировщицы, чертившей по воздуху флажками красные и желтые круги, слезились глаза, она обмахивала их рукавом полушубка. К ней подошел толстый мужчина в синем пальто, спрашивая, свободна ли дорога на Тракторный.

— Вам куда именно? — заглянув в листок бумаги, осведомилась она.

— В отдел кадров, — сказал толстый мужчина.

— Значит, в дирекцию. Но фрицы еще стреляют, — с сомнением посмотрела она на его толстую фигуру.

Мужчина в синем пальто еще немного постоял около нее и потом решительно повернул направо.

— Не сбивайтесь с вешек! — вдогонку предупредила его регулировщица.

Подождав, пока она, помелькав флажком, пропустила сбившиеся на развилке машины, Петр спросил у нее:

— Как пройти к роте капитана Батурина?

— У меня записаны хозяйства покрупнее, — слезящимися глазами она заглянула в свою бумажку. — Вот какой-то подполковник Батурин есть, а капитана такого нет.

— Он седой, а лицо молодое, — пояснил Петр.

— Ну, милок, — девушка насмешливо округлила серые глаза. — У меня тут за день их тысячи проходят — и седых, и рыжих, и конопатых. Держись все время стрелок на стенах и на столбах, они дороги укажут. Если к подполковнику Батурину — к центру надо идти.

И опять замелькала красными и желтыми огоньками регулировочных флажков, стремительно поворачиваясь на месте.

Постояв около нее и посмотрев, как она безошибочно распоряжается встречными потоками машин на перекрестке, он направился к центру города, отыскивая свою стрелку. Конечно, подполковник Батурин мог всего лишь быть однофамильцем капитана Батурина, но все-таки это был след. На войне всяко может быть. В дни отступления находились капитаны и майоры, которые выводили из окружения целые полки и дивизии, а потом их так и оставляли командовать ими. И здесь, в уличных боях, ничего особенного не было бы, если бы капитан Батурин быстро получил повышение. За два месяца, которые пролежал Петр в госпитале, могли произойти большие изменения. Возможно, торопливо нарисованная на стенах и на столбах местами мелом, а местами черной краской надпись «Хозяйство Батурина» и приведет его к цели.

Но и ее лишь с большим трудом отыскивал Петр среди других стрелок и фамилий, поднимавшихся от Волги в город. Где только можно было, там и оставили их старшины подразделений или коменданты ушедших вперед частей: на стене, единственно уцелевшей от разрушенного дома, на железных дверцах ворот, стоявших посреди выжженного дотла пустыря, на стволе обглоданного артогнем дерева, а то и просто на камне. Бегло нарисованная стрелка «Хозяйство Батурина» часто терялась в путанице развалин, исковеркавших облик города. В поисках ее Петр то и дело возвращался назад, подолгу кружа вокруг одного и того же места.

Так вышел он на взлобье, овеянное резким морозным ветром. Оно показалось ему смутно знакомым. Ветер крутил над ним жесткие стружки снега, сажу. Петр отвернул уши выданной в госпитале теплой шапки. Взгляд его прояснялся: он все больше узнавал место, где оборонялась рота. Узнавал не столько по сохранившимся приметам, сколько внутренним чувством.

На месте дома, в котором немецкий офицер выстрелом из пистолета в упор ранил Петра, когда он впрыгнул в окно комнаты на пятом этаже, снегом присыпало большой курган из кирпича и щебня. Из кургана торчали рельсовые балки, ребра лестничных ступенек, вся примыкавшая к дому улица лежала в крошеве обломков.

На перепаханном снарядами и взрыхленном фугасками взлобье не оставалось ни клочка земли, где могла бы удержаться рота. Но Петр уже знал: она все-таки удержалась. Жадно всматривался он в присыпанные снегом очертания пятачка, который занимала рота. Отсюда она, должно быть, и пошла вперед.

На перекрестке разбитых улиц, у трансформаторной будки, каким-то чудом уцелевшей в огне, еще одна регулировщица, с раскрасневшимся от ветра лицом и с прядями заиндевелых волос, выбившихся из-под серой ушанки, безраздельно властвовала над потоком людей и машин. На открытом на все четыре стороны пятачке нестерпимо жег ветер, давил мороз, а она в перешитой из солдатской, в талию, шинели и в аккуратных хромовых сапожках, как заводная, круто и стремительно разворачивалась на месте, мелькая флажками так, что они сливались в сплошную желто-красную радугу. Петр подождал, внимательно глядя на нее, и, когда она на короткое время расправилась с бурным многоголосым потоком, подошел к ней:

— Клава!

Отмахнув флажком упавшую на лоб изморозную прядь, регулировщица ничуть не удивилась ему, как будто они расстались только вчера.

— Из госпиталя, Середа? — Ресницы у нее тоже были белыми и лохматыми, а из-под цигейкового меха серой шапки выглядывали пунцово красные мочки ушей, потому что она не отворачивала шапку. — А мы только вчера вспоминали тебя с… — Не докончив, она взмахнула флажками и мгновенно повернулась к Петру спиной, разряжая перекресток, который опять успели запрудить танки, автомашины, телеги, люди. Обтекая трансформаторную будку, они сходились к ней на перекрестке с четырех сторон и расходились от нее на четыре стороны. — Подожди! — становясь к Петру боком, крикнула она ему через плечо. И властным взмахом, пропустив большую машину с солдатами к центру города, опять поворачиваясь к Петру лицом, откинула флажком со лба серебряную прядь.

— С кем? — настойчиво спросил у нее Петр.

— С Шуркой. — Клава как-то вскользь взглянула на него и тут же отвела глаза, поднимая в руке флажок.

— Где она? — тщетно стараясь преодолеть шум струившегося мимо них потока, крикнул Петр.

Но перед ним уже опять была только ее спина в перешитой по талии солдатской шинели со стремительно вспыхивающими и гаснущими вокруг нее красными и желтыми кругами. На мгновение опять оказавшись к нему лицом, она только и успела ответить:

— По стрелкам держись. — И, развернувшись, как заводная, вокруг оси, крикнула уже вдогонку ему — Но она уже не Волошина, а Батурина… — шум потока поглотил ее слова.

41

Прорубленная солдатскими лопатами в мерзлой супеси и в ракушечнике траншея, петляя среди развалин, поднималась к центру города, откуда все явственнее наплывали звуки боя. Все чаще над ней проносились осколки. Отчетливо потрескивали впереди очереди автоматов.

Дальше — чаще стали ответвляться от большой траншеи другие, более узкие ходы сообщения. Но Петр держался главного ствола. В стволе и в его отростках все оживленнее становилась суетня. Обгоняя Петра, проходили быстрыми шагами бойцы и командиры подвижного резерва. Пересекали главный ход связные. Шли навстречу раненые.

Двое, останавливаясь в проходе, попросили Петра свернуть им цигарки. Пока он слепливал им козьи ножки, они смотрели на его пальцы голодными глазами. У одного, густо обсеянного крупными веснушками, рука была ранена у самого плеча. Другому — молодому, с желтыми, как выжатыми, щеками — раздробило локоть. У обоих порожние рукава шинелей были заправлены в карманы.

Петр раскурил им цигарки от своей зажигалки, и раненые похватали их, окутываясь дымом. Глаза их, затуманенные болью, просветлели.

— До хозяйства Батурина далеко? — спросил Петр.

— Смотря куда тебе, — с перерывами между затяжками ответил раненый с веснушками. — Хозяйство Батурина — целый полк. Если тебе в батальон Перепелицына — поворачивай налево. Если к Тиунову…

— К Тиунову! — обрадованно подхватил Петр.

— Еще немного пройдешь — и направо. Батальон Тиунова впереди других ушел, — сказал раненый, явно довольный тем, что ему удалось навести Петра на след его части.

Все больше суживаясь, ход сообщения вводил Петра прямо в тот самый треск автоматов и разрывы гранат, которые он слышал издали. Навстречу прошла новая группа раненых со свежеокрашенными кровью повязками. Их сопровождала девушка в ушанке и в длинной, не по росту, шинели.

Теперь, судя по всему, до роты оставались десятки метров. Однако они оказались и самыми трудными. Вскоре ход сообщения оборвался, последний отрезок пути надо было перебегать в промежутки между разрывами мин через угол пустыря до кирпичной стены, под прикрытием которой окопалась рота. Петра обогнал связной с КП батальона. Немецкие минометы засевали пустырь из окон длинного серого склада, стоявшего на другом краю пустыря. Вдруг обогнавший Петра боец поскользнулся на обледенелом пустыре и упал ничком, широко раскрыв руки, обнимая землю. Добежав до него, Петр перевернул его вверх лицом, но тому уже не потребовалась никакая помощь. Подобрав его автомат, Петр побежал дальше.

Он нашел Андрея под кирпичной стеной, единственно уцелевшей от какого-то большого здания. Стоя на коленях, Андрей выламывал ломом в стене амбразуру. Голова и плечи его запорошены были красной пылью.

Только на секунду он скосил зрачки в сторону Петра, улыбнулся и опять стал выламывать в кирпичной стене ломом амбразуру.

42

Перед рассветом на укрытых рогожей розвальнях туго скрученное телефонной проволокой окровавленное тело Тимофея Тимофеевича привезли на Дон и свалили у проруби.

Падал снег. Прильнув к склону бугра, спал хутор. Ни боли, ни всего своего тела Тимофей Тимофеевич уже не чувствовал после того, как его всю ночь и Гришка Суслов, и сам комендант Зельц били в комендатуре палками и переплетенными сталистой проволокой плетями, допытываясь, что за человек скрывался у него в доме и где он теперь. Окатывая его водой, когда он падал, они ставили его на ноги и опять били, пока он окончательно не впал в беспамятство.

Не слыхал и теперь Тимофей Тимофеевич ничего из того, о чем переговаривались у проруби хуторской полицай Степан Арьков и Лущилин.

— Пудов на шесть был, — подтягивая его за плечи к проруби, говорил Арьков.

— В двадцать седьмом, когда мы за межу сцепились, он сунул меня кулаком — и кутнего как не бывало.

До сознания Тимофея Тимофеевича дошло лишь одно слово «был», и его поразил не страшный смысл, заключавшийся в нем, а лишь несоответствие его с тем, что он еще чувствовал и сознавал, лежа у края проруби.

Лед подтаивал под его телом, а из проруби знакомо дышало на него Доном. Один глаз у Тимофея Тимофеевича вытек, а другой затянула опухоль. Все-таки ему удалось разомкнуть залипшее кровью веко. За островом только смутно начинало розоветь небо. Издали казавшиеся совсем маленькими, домики хутора сплошной грудой чернели на заснеженном склоне. Свой дом среди них Тимофей Тимофеевич так и не смог разглядеть.

Он слышал под собой движение воды в Дону и узнавал передававшиеся по льду знакомые удары.

— Близко уже, Иван Савельевич? — с беспокойством спрашивал Арьков.

— Кони справные. Махнем прямо по Дону, — отвечал Лущилин.

Шаги их подошли и остановились у головы Тимофея Тимофеевича.

— Уберем станичника, — деловито сказал Арьков.

Сделав последнее усилие, Тимофей Тимофеевич тяжело повернулся и через край проруби сам скатился в Дон.

43

Полк Батурина, довершавший с другими частями армии на берегу Волги уничтожение окруженного противника, перебрасывался на машинах в район боев, которые перемещались к низовьям Дона.

После морозов легла в степи оттепель. Взорам солдат, вырвавшихся из тесноты уличной войны, открылись взъерошенные ветром гривы лесных полос, круговины земли, мокро черневшей сквозь снег на южных склонах.

К подножиям бугров, тянувшихся по крутобережью Дона, тесно прижимались хутора и станицы. На левом, низменном берегу, как врисованный тушью в край неба, чернел лес.

Ехавший в кузове трехтонки Петр первый заметил перемену в поведении Андрея. Чем ниже спускалась их колонна машин по правобережью Дона, тем ощутимее становилась она. Андрей бросался в кузове к одному и к другому борту, вытягивая голову через кабинку шофера, забегал взглядом вперед, за перекаты дороги. Иногда он вдруг зажмуривался и прикрывал глаза рукой, как бы не веря тому, что видит. Ему казалось, что колонна тащится по дороге чересчур медленно, и он сердито говорил Петру:

— Как на быках.

Когда же колонна, растягиваясь, стала огибать излучину Дона, волнение вдруг сломило его, и он заснул, опустившись на дно кузова. Прислонился спиной к кабинке шофера, держась руками за ствол поставленного меж колен автомата, и, уткнув подбородок в грудь, спал, слегка болтая головой из стороны в сторону. Но и во сне с его лица не сходило растерянное, беспокойное выражение.

К ночи завьюжило. Ветер понес из степи снег, мгновенно заметая впереди колею. Рукава автомобильных фар слепо блуждали по задымившейся поземкой степи, упираясь в белое бездорожье. Солдаты, соскакивая с машин, лопатами разгребали снег, на руках выносили машины из сугробов.

Командир ведущего полковую колонну батальона Тиунов решил посоветоваться с командирами рот. Собрались в затишке, за кузовом «студебеккера», принимающего на себя удары ветра.

— По приказу мы к утру должны догнать дивизию, — сказал Тиунов.

— Если так будем ползти, то и к вечеру не догоним, товарищ майор. — Заметил командир второй роты Перепелицын.

— Мои люди тоже выбились из сил машины толкать, — заявил лейтенант Батурин. — Лучше заночевать в первом же населенном пункте, а там к утру и вьюга утихнет.

Подсвечивая себе ручным фонариком, Тиунов заглянул в карту-десятиверстку. В полукружье раздвинувшего метельную тьму желтого света его губы, читающие надписи на карте, шевелились.

— Все есть, а дорог нету. — Он сердито сложил карту.

— К этой карте — компас и двух колхозников, — уныло сострил Крутицкий.

Тиунов секунду смотрел на него, что-то соображая.

— Вызовите ко мне Рубцова.

Петр едва дотолкался спавшего младенческим сном Андрея. Не успел еще он окончательно проснуться и тогда, когда Тиунов уже с надеждой спрашивал у него:

— Я не ошибся, Рубцов, по-моему, ты где-то в этих местах отпрашивался из роты домой?

— Не ошиблись, товарищ майор.

Ослепленный светом ручного фонарика, Андрей часто и растерянно моргал глазами.

— Тогда садись в первую машину рядом с шофером и веди колонну, — облегченно сказал Тиунов. — Будем ночевать.


Прорубь уже подернуло пленкой тонкого льда, сквозь который синела вода. Но под свежим снегом еще не совсем замело лужицу набежавшей у проруби крови. Широкая санная колея, обогнув прорубь, убегала по зимнему Дону среди крутых яров к низовьям.

Ветер шевелил жесткие курчавые волосы Андрея. Неизвестно сколько бы он еще простоял у проруби, если бы за ним не пришла мать.

По морозному утреннему воздуху все громче разносились голоса и выстрелы выхлопных труб. Среди домиков, прижавшихся к склону бугра, началось движение. Переночевавшая в хуторе колонна выступала.


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть