Разговор о Толстом

Онлайн чтение книги Товарищи
Разговор о Толстом

Ночью он черной глыбой вздымается из воды. Но он первый же и дает знать о наступлении нового дня.

Еще все объято сном, небо лишь едва зазеленело сквозь ветви островного леса, как начинаются там шевеление, трепетание, гомон. И не успело солнце высунуться из-за леса, как грачи уже стаями и вразброд потянулись наискось через старый рукав Дона и хуторские сады, через правобережные бугры, в степь на кормежку.

Остров же, пронизываемый солнцем, все ярче светится Над водой, как большая зеленовато-розовая лампа. И все шире отбрасываемый ею круг, все больше раздвигается темнота, открывая взору то, что до этого было скрыто. А другая такая же лампа опрокинулась в глубине Дона.

Вот так же, думаю я, глядя на эту разгорающуюся над Доном лампу, и в круг впечатлений моей памяти от встреч и бесед с Шолоховым в разные годы жизни все больше и больше попадает то, что, казалось бы, навсегда уже кануло, не записанное вовремя по нерадению ли, а скорее, по решительной невозможности сделать это под его удивленным взглядом, а теперь вдруг как будто вынырнуло и вырисовалось, да так четко, как если бы оно было только вчера. У памяти, оказывается, есть это свойство: вдруг извлечь из своих залежей именно то, что ни в коем случае не должно быть забыто. Особенно если это может быть важно не только для тебя, но и для других.

Но не только извлечь, а как бы выстроить и озарить в целостном сцеплении в круге света.

И тогда вдруг может опять прозвучать с достоверной дословностью и услышанное в номере ростовской гостиницы от него не меньше, чем четверть века назад: «Фурманова я знал не только по книгам. Он и в жизни был такой же светлый…» И примерно тогда же вместе с наказом прочесть привезенный им из Парижа сборник рассказов Бунина «Темные аллеи»— «Мастер». И, как бы в закрепление этого, но уже совсем недавно, три года назад, на террасе дома в станице Вешенской, когда, поднявшись к себе наверх, он вернулся с двумя бунинскими томами «Литературного наследства»: «Советую прочесть. Вот, говорят, легко читать. А что стоит за этим „легко“…» Но и здесь же — о романе Юрия Бондарева «Горячий снег»: «Вот как нужно писать о войне: и знает, и читателя ведет». Или в следующий твой приезд — со скупой отцовской лаской: «Вася Белов — мужик крепкий». А не далее как год назад в ответ на вопрос об отношении к творчеству Твардовского: «Хороший поэт. Очень хороший. Был и остается. По-настоящему большой».

Так, чем больше разгорается эта зеленовато-розовая лампа, тем все больше выясняется, что и терраса его дома, вздыбившегося на вешенском обрыве над Доном, занимает, оказывается, в круге призрачного света особое место. С нею чаще всего связаны все наиболее важные встречи и разговоры. Как, скажем, и тот разговор о Толстом 30 августа 1973 года, о котором по «Известиям» уже знает читатель.

Но, может быть, не менее важно будет теперь для него узнать, как и по воле какого случая вдруг воспламенился тогда на вешенской террасе, залитой августовским солнцем, этот разговор и из эпически спокойного русла сразу взметнулся на острый гребень.

Конечно же он не мог не состояться накануне толстовского стопятидесятилетия, когда не только в нашей стране, но и за рубежом все с особенным вниманием стали прислушиваться к тому, что, по всеобщему убеждению, обязательно должно было прозвучать с родины «Тихого Дона». Но все-таки и без этой засветившейся на сверхранней заре сквозь ветви островного леса лампы не обошлось. Вдруг так и обожгла при ее зеленовато-розовом свете мысль, что на этот раз люди попросту не смогут обойтись без шолоховского слова о Толстом. Не может, конечно, быть, чтобы кто-нибудь из оказавшихся в эти дни на вешенской террасе не догадался тут же и записать это его слово, — ну а если все-таки нет? Мало ли из того, что должно было бы стать достоянием миллионов людей, так безвозвратно, и отзвучало на ней по нашей расточительной ленности, ушло в песок. Нет, мы бываем сверхлюбознательными, когда речь идет об истории бракоразводного процесса какой-нибудь зарубежной кинозвезды или о похищенном у нее ожерелье, а здесь… Мысль об этом была так нестерпима, что даже и эта утренняя лампа над Доном на миг померкла…

И вот уже через четыре часа безостановочной езды по искрящейся росой степи так и ахаешь на подъезде к понтонному мосту из Базков в Вешенскую, когда, сторонясь твоей машины, оглядывается смуглый мотоциклист в комбинезоне комбайнера: «Мишатка Мелехов, да и только!»

А через полчаса уже и сам Михаил Александрович заразительно хохочет, рассказывая на террасе:

— От нашего водителя Сергея Калмыкова его престарелая родственница в Базках потребовала, чтобы он ее вывез на машине в степь для серьезного разговора. «Говори, бабушка, здесь». — «Нет, я глухая и привыкла кричать, а соседи могут услышать». И когда он вывез ее за Базки, она прокричала на всю степь: «Это ко мне, когда я была молодая, Харлампий Ермаков по-соседски командировался через перелаз. И потом я возила ему в тюрьму харчи, но стража не взяла. Раньше я боялась признаваться, что это я Аксинья и есть, а теперь скажи Шолохову, пусть он поможет моему племяннику машину достать». — «Какую, бабушка, машину?» — «Какую-то, сказал, ползущую».

И Михаил Александрович, погасив смех, задумывается: «Вот и догадывайся теперь, что это за ползущая машина». Но тут же опять вспыхивает смехом.

Радуешься, отмечая, как он загорел и окреп с той предшествующей встречи, когда вручали ему премию «Лотос». Вскоре узнаешь и о том, что опять зачастил на озеро Меженое с удочками. С улыбкой поясняет: «По-аксаковски». А потом и секретарь Вешенского райкома Н. А. Булавин рассказал, как с Михаилом Александровичем они за один день объехали на машине Вешенский и Боковский районы, даже прихватили и Кашарский.

Но и курит все так же сигарету за сигаретой, не жалея себя…

На террасе, кроме Марии Петровны и сына Александра, приехавшего в отпуск, — сын бывшего вешенского «районщика» тридцатых годов, а теперь сам секретарь Миллеровского горкома партии В. Т. Логачев и старый казахстанский друг Михаила Александровича по совместным охотничьим «засидкам» Петр Петрович Гавриленко. Как всегда в доме у Шолоховых, в первую очередь о хлебе вдет разговор. Михаил Александрович вспоминает, что в тридцатые годы он с секретарем Вешенского райкома П. К. Луговым обращались в крайком партии с письмом об увеличении озимого клина. «Ну и как же, Михаил Александрович, в крайкоме согласились?» — «Но все-таки кое за что на Лугового и рассердились. Уже совсем было представили его к ордену Ленина, давно заслужил, а вдруг получил „Знак Почета“». Михаил Александрович смеется при воспоминании о том, как позвонил ему тогда Луговой: «Конечно, — говорит, — это не орден Ленина, но все-таки не медаль…»

…Да, но как же наконец-то заговорить с ним о том, что и подняло и послало к нему в дорогу в сверхранний час? С чего начать? Да вот так прямо и начать, не таясь:

— Михаил Александрович, весь мир в эти дни будет ждать вашего слова о Толстом.

Шолохов долго молчит, и взгляд его уходит куда-то далеко, в Задонье. Недоступным становится лицо с набухающей темной веточкой на огромном лбу. Но не монументальной недоступностью, а какой-то застенчиво-печальной.

— Трудно о Толстом говорить… Больно большой.

Каждому, кто хоть однажды встречался с Шолоховым, дано было заметить, что у него не бывает лишних слов. Но вот когда особенно можно почувствовать, как отбираются им и как бы взвешиваются слова одно к одному:

— И что не начинаешь перечитывать, все близко. Ведь его перечитываешь в юности, в зрелом возрасте и в старости. И все он является в новом каком-то видении. Это так уж… Но самое первое чувство остается.

Взять те же «Казаки». Дядя Ерошка хорош. До чего ядреный. Вообще там все хорошо. Помню, еще в ранней юности, читая, кожей ощущал мастерство, объемность повествования, не говоря уже о предельной правдивости. Все эти слагаемые и создавали влечение к нему уже тогда.

…Здесь-то, помню, и вмешался в этот разговор на вешенской террасе тот случай, который из спокойного эпического русла сразу взметнул его на крутой гребень и как будто вложил в него пружину.

Простосердечно вмешался в неторопливую речь Шолохова тот самый его друг, с которым они в молодые годы не один час просидели вместе у рыбацкого костра и прокоротали в «засидках» на охотничьей тропе:

— А помните, Михаил Александрович, письмо того читателя «Тихого Дона», который писал, что, если бы из романа Льва Толстого «Война и мир» вычеркнуть все его философские рассуждения, авторские отступления, он стал бы еще лучше?

Шолохов так и встрепенулся, глаза у него блеснули совсем по-ястребиному и все-все как-то затвердело в лице. Я еще не видел у него такого лица.

— Ну, в охотниках выбрасывать и теперь недостатка нет. Дескать, кому эти философские отступления нужны? — Шолохов коротким жестом подчеркивает — Нужны! Как же можно их выбрасывать?! Это же ключ к пониманию Толстого… Нет, ничего там выбрасывать нельзя. Другое дело, соглашаться с ним или не соглашаться, но не выбрасывать. Это все равно что отрезать левую руку.

Он замолкает и, отстранив палку, к которой иногда еще заставляет его прибегать перенесенная болезнь, твердо и прямо ступая, идет наискось через террасу в дом.

Но в послеобеденный час того же дня, когда на террасе никого уже больше нет, он сам же и возвращает этот разговор в первоначальное русло, завершая его:

— Но чем меньше о нем скажешь, тем лучше будет. Когда любишь, то коротко говоришь: «Люблю». Собственно, старику всем обязаны мы. До сих пор он украшает жизнь. Что было бы с литературой, с русской литературой, без этого имени. Их мало таких, как пальцев на руке.

И больше уже — ни слова. Но уже и не нужно было никаких других слов. Были и будут еще сказаны и написаны другие слова о Толстом, но этого признания в любви, услышанного на родине «Тихого Дона», который читающее человечество поставило на свою книжную полку рядом с «Войной и миром», не забыть.

Смотришь на него, замолкшего, с глазами, устремленными в Задонье, и вдруг раздвигающимся кругом памяти прихватывает другой такой же солнечный день, но не здесь, на вешенском обрыве, а в Подмосковье, в Барвихе, у Сергея Бондарчука, который изумленным глуховатым голосом рассказывает, как в дни съемок кинофильма по роману «Они сражались за Родину» он с Василием Шукшиным и другими актерами, засидевшись у Шолохова, буквально взмокли под его взглядом. Как будто не за столом, не за дружеской беседой сидели они, а все время ворочали тяжелые камни. Ни одного слова, которое нельзя было бы потрогать на ощупь. После этой-то вешенской встречи и воскликнул потрясенный Василий Шукшин: «Летописец!»

И вдруг при воспоминании об этом Сергей Бондарчук бросается к раскрытому на столе тому «Тихого Дона», с которым он не расстается с тех пор, как «заболел» своим замыслом новой экранизации романа Шолохова. Но не читая, а влажно просияв глазами, произносит наизусть:

«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу… Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, нержавеющей кровью политая степь!»

Кстати, когда уже совсем недавно, в начале августа минувшего года, я все на той же террасе в станице Вешенской спросил у Шолохова, а как он все-таки относится к вопросу о новой экранизации «Тихого Дона», Михаил Александрович коротко, как о бесповоротно решенном, ответил:

— Дело за Бондарчуком.

А может быть, и не только Бондарчуку надо вслушаться в эти слова с пониманием того, что за время, прошедшее с дней предшествующей экранизации «Тихого Дона», и народ успел обогатиться множеством новых оттенков и граней художественного и философского прочтения романа Шолохова, и само кинопроизводство в своих технических и иных возможностях ушло так далеко вперед, что эти возможности, помноженные на заветную мечту такого кинорежиссера, как Сергей Бондарчук, не могут не предвещать того проникновения в глубины стремени великого творения нашего века, которое вчера еще было недоступно.

Между тем в зеленовато-розовом круге, распространяющемся по степи, оказывается и тот другой недавний день, когда Шолохов, вглядываясь во что-то, видимое только ему с его вешенского утеса в небе над Задоньем, говорил с суровым предостережением в голосе:

— Самые матерые противники ОСВ-2 предпочитают пока оставаться в тени. Но народы разоблачат их. Народам нужен мир…

Но во что же все-таки он так настойчиво всматривается в ослепительно синем, без единого облачка небе, распростертом над донской степью?

Так и есть, еле видимый орел плавает в недосягаемой вышине над ней, круг за кругом…

Даже и орел, должно быть, никак не налюбуется степью. Иначе он не плавал бы так долго над ней, совершая круг за кругом, и не стоял бы над ней в небе почти недвижимо на своих широко раскинутых крыльях.


Читать далее

Разговор о Толстом

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть