Онлайн чтение книги Три солдата
IV

– Наконец-то я нашел вас!

Джон Эндрюс увидел Женевьеву на – скамейке, стоявшей в конце сада под виноградником. Ее волосы ярко горели в лучах солнца, когда она встала со скамейки. Она протянула ему обе руки.

– Как вам идет это! – воскликнула она.

Он чувствовал только, что ее руки в его руках, видел только ее светло-карие глаза и игру солнечных пятен и зеленых теней вокруг них.

– Итак, вас выпустили из тюрьмы, – говорила она, – и демобилизовали? Как это чудесно! Почему вы не писали? Я очень беспокоилась о вас. Как вы нашли меня?

– Ваша мать сказала мне, что вы здесь.

– Ну, как вам нравится мой Пуассак? – Она сделала широкий жест рукой.

С минуту они стояли молча рядом, смотря по сторонам. Перед деревом был разбит цветник из круглых, огороженных клумб, на которых беспорядочными гроздьями свешивались розы всех оттенков, от розового и пурпурного до нежного абрикосового цвета. Позади цветника ярко-изумрудная лужайка, заросшая маргаритками, спускалась к старому, серого цвета домику, на одном конце которого находилась приземистая круглая башня с крышей как у огнетушителя. За домом стояли высокие, сочно-зеленого цвета тополя, сквозь листву которых просвечивала серебристо-серая поверхность реки и желтые пятна песчаных отмелей. Откуда-то несся одуряющий запах скошенной травы.

– Как вы загорели! – снова заговорила она. – Я уже думала, что потеряла вас… Вы можете поцеловать меня, Жан.

Его руки жгли ее плечи. Пламя ее волос блеснуло в его глазах. Ветер, игравший широкими листьями винограда, производил игру света и теней вокруг них.

– Какой вы горячий от солнца! – сказала она. – Мне нравится запах вашего тела. Вы, должно быть, быстро шли, идя сюда.

– Вы помните весеннюю ночь, когда мы возвращались домой после «Пелеаса и Мелисанды»? Как мне хотелось тогда поцеловать вас, так же как сейчас.

Голос Эндрюса звучал как-то странно, хрипло, будто он говорил с большим трудом.

– Там говорится о «замке очень холодном и очень глубоком», – сказала она с легким смехом.

– И о ваших волосах. «Я ласкаю твои полосы, Мелисанда, я целую твои волосы…» Вы помните?

Они сидели рядом на каменной скамейке, не прикасаясь друг к другу.

– Это глупо! – заговорил Эндрюс возбужденно. – Мы должны иметь веру в самих себя. Мы не в состоянии передать самого маленького романтического эпизода, без того чтобы не пропустить его сквозь литературу. Мы до такой степени отравлены литературой, что не можем уже никогда переживать ее сами.

– Жан, как вы попали сюда? Вы давно демобилизовались?

– Почти всю дорогу из Парижа я прошел пешком. Видите, какой я грязный!

– Удивительно! Но теперь я буду спокойна. Вы должны рассказать мне все с того момента, как мы расстались в Шартре.

– Я расскажу вам про Шартр после, – сказал Эндрюс угрюмо. – Это была одна из самых лучших и самых содержательных недель во всей моей жизни. Целый день идешь под лучами солнца; дорога, как белая лента, бежит по холмам и вдоль речных берегов, где цветут желтые ирисы… То бредешь лесами, полными черных дроздов, пыль легким маленьким облачком клубится у ног, и все время знаешь, что с каждым шагом все ближе к вам, все ближе.

– А как подвигается «Царица Савская»?

– Не знаю. Я уже давно не думал о ней… Вы давно здесь?

– Не больше недели. Но что вы намерены делать?

– Я снял комнату с видом на реку в доме, который занимает очень толстая женщина с красным лицом и пучками волос на подбородке.

– Госпожа Бонкур.

– Именно. Вы, конечно, знаете здесь всех? Это такое маленькое местечко.

– И долго вы пробудете здесь?

– Я не уеду отсюда. Я хочу и работать, и говорить с вами. Могу я иногда пользоваться вашим пианино?

– Как это чудесно!

Женевьева Род вскочила на ноги. Она стояла и глядела на него, прислонясь к вьющимся стеблям винограда, и широкие листья обрамляли ее лицо. Белая тучка, сверкавшая как серебро, закрыла солнце, и молодые, покрытые волосками листья и колеблемая ветром трава на лужайке засверкали серебристым блеском. Две белые бабочки покружились недолго около дерева.

– Вы должны всегда так одеваться, – сказала она, помолчав немного.

Эндрюс засмеялся.

– Чуточку почище, я думаю, – сказал он. – Впрочем, большой перемены от этого не будет. У меня нет другого костюма и до смешного мало денег.

– Кто думает о деньгах! – вскричала Женевьева.

Эндрюсу показалось, что он уловил в ее голосе легкий оттенок аффектации,[78][lxxviii] Аффектация ( лат. affectus) – неестественность в жестах, манерах, чрезмерная приподнятость речи. но он сейчас же отбросил мысль об этом.

– Я думаю о том, нет ли здесь поблизости фермы, где я мог бы достать работу.

– Но вы не можете работать как батрак! – со смехом воскликнула Женевьева. – Вы испортите себе руки, вам нельзя будет играть на рояле.

– Неважно. Но это потом, совсем потом. Прежде всего я должен закончить вещь, над которой работаю. У меня сидит в голове одна тема. Она пришла мне в голову, когда я только что поступил в армию – я мыл тогда окна в бараке.

– Какой вы смешной, Жан! Как хорошо, что вы опять со мной. Но вы сегодня страшно серьезны. Может быть, потому, что я заставила вас поцеловать меня?

– Знаете, Женевьева, одного дня мало для того, чтобы у раба разогнулась спина, но с вами, в этом чудном месте… О, я никогда еще не видел такой сочной, богатой растительности! И подумайте только, целую неделю я шел… Вначале по этим серым холмам, потом от Блуа началась роскошная долина Луары… Вы знаете Вандом? Вы видите мои ноги… А какие чудесные холодные ванны принимал я на песчаных берегах Луары! Дайте срок! Ритм шагов – каждый шаг одной и той же длины, – который мне внушили на учебном плацу, и безнадежная, безысходная тоска – все это будет глубоко погребено во мне великолепием вот этого вашего мира.

Он встал и мягко мял пальцами какой-то листок.

– Вы видите – уже завязываются маленькие ягоды. Посмотрите сюда, – сказала она, откидывая в сторону листья, свесившиеся над ее головой. – Этот сорт винограда самый ранний; но я должна вам показать мои владения, моих кузин, птичий двор и вообще все.

Она взяла его за руку и вытолкала из виноградника. Они побежали, как дети, держась за руки, по огороженным дорожкам.

Я хочу сказать вам следующее, – начал он, запинаясь и следуя за ней поперек зеленой лужайки. – Если мне удастся изобразить все эти страдания в музыке, я буду в состоянии запихнуть их в самую глубь моей памяти. Тогда я смогу свободно жить своей собственной жизнью среди этого праздника лета.

Около дома она повернулась к нему.

– Вы сейчас познакомитесь с моей тетей и кузинами.

– Пожалуйста, только не сейчас, Женевьева! Я не расположен сегодня ни с кем разговаривать, кроме вас. Мне надо так много сказать вам.

– Но скоро уже пора завтракать, Жан. Мы можем поговорить после завтрака.

– Нет, я не могу сейчас ни с кем разговаривать. Я должен сначала пойти и привести себя немного в порядок.

– Как хотите… Но вы должны прийти сегодня вечером и сыграть нам. К чаю будут два или три знакомых… Это будет очень любезно с вашей стороны, если вы сыграете нам, Жан.

– Но разве вы не можете понять? Я не в состоянии сейчас видеть вас в обществе других.

– Как хотите, – сказала Женевьева.

Лицо ее покрылось румянцем; рука ее лежала на железной задвижке двери.

– Можно мне прийти к вам завтра утром? Тогда я скорее смогу встретиться с людьми, после того как основательно поговорю с вами. Видите ли, я…

Он замолчал, опустив глаза в землю. Затем начал глухим, страстным голосом:

– О, если бы я только мог выкинуть это из головы! Эти топочущие ноги, эти голоса, выкрикивающие приказания…

Его рука дрожала, когда он взял руку Женевьевы. Она спокойно смотрела ему в глаза своими широко открытыми карими глазами.

– Какой вы сегодня странный, Жан! Во всяком случае, приходите завтра утром, пораньше.

Она вошла в дом. Он обошел вокруг, прошел в ворота и широкими шагами пошел вдоль реки, обсаженной липами, по дороге, которая вела к деревне.

Мысли надоедливо кружились в его голове, как осы вокруг сгнившего плода. Итак, он наконец увидел Женевьеву, держал ее руки в своих и целовал ее. Вот и все. Его планы на будущее никогда не заходили дальше. Он не отдавал себе отчета в том, чего он ожидал, но в течение всех солнечных дней своего путешествия и во время своего пребывания тайком в Париже он ни о чем больше не думал. Он увидится с Женевьевой и расскажет ей о себе все; он развернет перед ее глазами всю свою жизнь, как свиток. Вдвоем они составят, сколотят свое будущее. Вдруг внезапный ужас овладел им. Она изменилась в отношении к нему. Прилив сомнения овладел им.

Это оттого, что он ожидал слишком многого; он ожидал, что она поймет его без всяких объяснений, инстинктивно. Он не сказал ей ничего. Он не сказал ей даже, что он дезертир. Что удержало его от того, чтобы сказать ей? В том состоянии смущения, в котором он находился, он не мог бы объяснить этого. Только в самой глубине его существа лежала ледяная, тяжелая уверенность: она ему изменила. Он был одинок. Какой дурак! Он захотел основать всю свою жизнь на случайной симпатии! Нет, ошибкой была, скорее, эта нездоровая игра словами. Он был похож на обидчивую старую деву, выдумывающую воображаемые последствия. «Принимай жизнь, как она есть», – говорил он самому себе. Как бы то ни было, они любили друг друга; не все ли равно, как любили? Кроме того, он свободен и может работать. Разве этого недостаточно?

Но как дождаться утра, когда он увидит ее и расскажет ей все, и сломает все эти глупые маленькие перегородки, которые еще стоят между ними, – так, чтобы жизнь каждого была открыта другому?

Дорога свернула в сторону от реки; по обеим сторонам ее шли обнесенные стенами сады, которыми начиналась деревня. Сквозь полуоткрытые двери Эндрюс видел старательно возделанные огороды и фруктовые сады, в которых серебристые ветви качались на фоне неба. Потом дорога перешла в узкую мощеную улицу с белыми и палевыми домиками по бокам, с зелеными ставнями и красными черепичными кровлями, В конце деревни серая церковная башня, покрытая золотистыми нитями лишайника, поднимала к небу свои колокола под широкими остроконечными арками. Против церкви Эндрюс свернул в узенький переулок и вышел снова к реке, на набережную, покрытую чахлыми кустами акации. На угловом здании – ветхом домике, крыша которого выдавалась во всех направлениях, – была вывеска: «Свидание моряков». Комната, в которую вошел Эндрюс, была такая низкая, что ему пришлось наклониться, чтобы не задеть за тяжелую темную перекладину. Позади старого бильярдного стола была дверь, за которой шла лестница, ведущая наверх. Мадам Бонкур стояла у лестницы. Это была рыхлая, пожилая женщина с круглыми глазами, круглым, очень красным лицом и улыбкой на губах.

– Не будете ли вы добры дать маленький задаточек, если можно?

– Пожалуйста, – сказал Эндрюс, доставая бумажник. – Позволите за неделю вперед?

Лицо женщины расплылось в улыбку.

– Если вам угодно… Ах, месье, жизнь теперь очень дорога. Бедные люди, как мы, с трудом могут сводить концы с концами.

– Я это прекрасно знаю, – сказал Эндрюс.

– Вы иностранец, – начала женщина вкрадчивым тоном, получив деньги.

– Да. Я только недавно демобилизовался.

– Ага, вы демобилизованы! Вы будете так любезны заполнить листочек для полиции?

Женщина протянула руку, в которой лежал узкий клочок печатной бумаги.

– Хорошо, я заполню его, – сказал Эндрюс, и сердце его учащенно забилось.

Не задумавшись над тем, что делает, он положил бумажку на край бильярда и написал: «Джон Браун, 23 года. Чикаго, Иллинойс, Соединенные Штаты. Музыкант. Паспорт № 1432286».

– Благодарю вас, месье! Будьте здоровы, месье! До свиданья, месье!

Певучий голос женщины несся ему вслед, когда он поднимался по развинченной лестнице наверх, в свою комнату. Только войдя в комнату и заперев дверь, он вспомнил, что вместо номера паспорта поставил свой воинский номер.

– И почему я назвался Джоном Брауном? – спросил он сам себя.

Джона Брауна тело уж тлеет в могиле,

А душа поднимается ввысь.

Слава, слава, аллилуйя!

А душа поднимается ввысь…

Он так ясно слышал песню, что ему с минуту казалось, как будто кто-то стоит за его спиной и поет ее. Он подошел к окну и провел рукой по волосам. За окном Луара уходила в голубую даль прихотливыми извилинами, отливавшими серебром, испещренными желтыми пятнами песчаных отмелей. Группы тополей и поля различных зеленых оттенков покрывали склоны холмов, перемешиваясь с темно-зелеными тенистыми рощами. На голой вершине самого высокого холма ветряная мельница лениво размахивала руками на фоне мраморного неба.

Постепенно Эндрюс стал проникаться настроением серебристого покоя, разлитого вокруг него. Он вынул из кармана пиджака сосиску и кусок хлеба, выпил большой глоток воды из кувшина, стоявшего на умывальнике, и уселся за стол, стоящий у окна, на котором лежала груда свернутых листов нотной бумаги. Некоторое время он медленно жевал хлеб и сосиску, потом крупным аккуратным почерком написал на верху листа: «Arbeit und Rhythmus». Потом стал смотреть в окно и не шевелясь наблюдал, как перистые облака плыли, как огромные корабли, по шиферно-голубому небу. Вдруг он зачеркнул то, что было написано, и нацарапал сверху: «Тело и душа Джона Брауна». Он встал со стула и заходил по комнате со стиснутыми руками.

– Как странно, что я написал это имя! Как странно, что я написал это имя! – сказал он вслух.

Он снова сел за стол и забыл обо всем, отдавшись во власть музыки.

На следующее утро он спозаранку вышел к реке, стараясь чем-нибудь занять себя до того времени, когда можно будет идти к Женевьеве. Воспоминание о первых днях его пребывания в армии, проведенных в мытье окон в бараках, было еще очень живо в его уме. Он снова видел себя стоящим нагишом посреди большой пустой комнаты, в то время как рекрутский сержант измерял и выстукивал его. А теперь он дезертир. Был ли во всем этом какой-нибудь смысл? Шла ли его жизнь в каком-нибудь определенном направлении, с тех пор как он был случайно захвачен колесом, или все это было случайностью? Жаба, скачущая через дорогу перед паровым катком?

Он стоял неподвижно, озираясь вокруг. Позади клеверного поля текла река, серебрясь своими излучинами и сверкая желтыми пятнами песчаных отмелей. Мальчик далеко на реке сачком ловил пескарей. Эндрюс наблюдал за его быстрыми движениями, когда он забрасывал сетку в воду. А ведь этот мальчик тоже будет солдатом: гибкое тело его будет отлито в форму, чтобы оно стало похожим на другие тела; быстрые движения будут обузданы шаблоном ружейных приемов, а живой, пытливый ум будет приведен в состояние раболепства. Ограда выстроена, ни одна из овец не убежит. А те, которые не овцы? Они становятся дезертирами; дуло каждого ружья несет им смерть; они не проживут долго. И все-таки много других кошмаров сброшено с человеческих плеч. Каждый человек, готовый мужественно умереть, ослабляет цепкую хватку кошмара.

Эндрюс медленно шел по дороге, подымая ногами пыль, как это делают школьники. На повороте он лег на траву в тени акаций. Пряный аромат их цветов и жужжание пчел, которые висели, опьяненные, на белых кистях, навевали на него сон. Проехала телега, запряженная большими белыми лошадьми; старик, сгорбленная спина которого напоминала верхушку подсолнечника, ковылял за телегой, опираясь на кнут как на палку. Эндрюс видел, что старик подозрительно оглядел его. Смутный страх шевельнулся в его душе: может быть, старик знает, что он дезертир? Телега со стариком исчезла за поворотом дороги. Эндрюс некоторое время лежал, прислушиваясь, как слабый звон сбруи замирает вдали, и снова прислушиваясь к сонному жужжанию пчел в цветах акаций.

Когда через некоторое время он поднялся и сел, то увидел, что сквозь щель забора, который тянулся позади тонких черных стволов акаций, видна возвышающаяся над деревьями крыша, как у огнетушителя, увенчивающая башню дома Женевьевы Род. Он вспомнил день, когда впервые увидел Женевьеву, и мальчишескую неловкость, с которой она разливала чай. Найдут ли когда-нибудь они с Женевьевой общую точку соприкосновения? И ему тотчас пришла в голову полная горечи мысль: может быть, ей просто нужен прирученный пианист, как украшение гостиной молодой, красивой женщины? Он вскочил на ноги и быстро зашагал по направлению к городу. Он пойдет сейчас к ней и выяснит все раз и навсегда. В деревне забили часы: чистые звуки, дрожа, пробили десять.

На обратном пути в деревню он начал думать о деньгах. Его комната стоила двадцать франков в неделю. В кошельке у него было сто двадцать четыре франка. Выудив из всех карманов серебро, он нашел еще три с половиной франка. Всего сто двадцать семь франков пятьдесят. Если он сможет жить на сорок франков в неделю, в его распоряжении останется три недели для работы над «Телом и душой Джона Брауна». Только три недели, а потом он должен найти работу. Во всяком случае, он напишет Гэнслоу, чтобы тот прислал ему денег, если у него есть; не время деликатничать; все зависит от того, будут ли у него деньги. И он поклялся самому себе, что будет работать в течение трех недель; что он воплотит на бумаге свою мысль, которая горит в нем, что бы ни случилось. Он напрягал мозг, стараясь вспомнить, нет ли у него кого-нибудь в Америке, кому он мог бы написать насчет денег. Жуткое чувство одиночества охватило его. Неужели и Женевьева не в состоянии будет понять его? Женевьева выходила из парадной двери. Она побежала навстречу ему.

– Доброе утро. Я уже хотела пойти за вами.

Она взяла его руку и крепко пожала.

– Как это мило с вашей стороны.

– Но, Жан, вы идете не из деревни?

– Я гулял.

– Рано же вы встали!

– Видите ли, солнце встает как раз против моего окна и светит прямо на мою постель. Это и заставило меня рано встать.

Она пропустила его в дверь впереди себя. Пройдя переднюю, они вошли в большую высокую комнату, в которой находились большой рояль и несколько стульев с высокими спинками, а перед итальянским окном – стол черного дерева с разбросанными в беспорядке книгами. Две высоких девушки в муслиновых платьях стояли у рояля.

– Это мои кузины… Вот он, наконец, месье Эндрюс! Моя кузина Берта и кузина Жанна! Теперь вы должны сыграть – нам до смерти надоело все то, что мы знаем сами.

– Хорошо… Но мне нужно о многом поговорить с вами потом, – сказал Эндрюс тихо.

Женевьева кивнула головой, показывая, что поняла.

– Почему бы вам не сыграть нам «Царицу Савскую», Жан?

– О, сыграйте, пожалуйста! – прощебетали девицы.

– Если вы не будете иметь ничего против, я лучше сыграю вам Баха.

– Здесь масса Баха, в этом ящике в углу! – воскликнула Женевьева. – Это смешно – все в этом доме поглощены музыкой.

Они вместе склонились над ящиком. Эндрюс чувствовал прикосновение ее волос к своей щеке, а запах их Щекотал ему ноздри. Кузины оставались у рояля.

– Я должен поскорее поговорить с вами наедине, – прошептал Эндрюс.

– Хорошо, – сказала она и покраснела, нагнувшись над ящиком.

Сверху нот лежал револьвер.

– Осторожнее, он заряжен, – сказала она, когда он взял его в руку.

Он вопросительно посмотрел на нее.

– У меня есть еще второй в комнате. Видите ли, мы с мамой часто остаемся здесь одни, а тогда хорошо иметь огнестрельное оружие. Как вы думаете?

– Я не вижу Баха, – пробормотал Эндрюс.

– Вот Бах.

– Хорошо… Послушайте, Женевьева, – решился он вдруг, – одолжите мне этот револьвер на несколько дней. Я потом скажу вам, зачем он мне понадобился.

– Конечно, но будьте осторожны, он заряжен, – проговорила она, направляясь к роялю с двумя тетрадями нот.

Эндрюс закрыл ящик и последовал за ней; он почувствовал внезапный прилив веселости и открыл тетрадь наугад.

– «Другу, чтобы отговорить его от путешествия», – прочитал он. – О, это мне знакомо.

Он начал играть, придавая бурную силу звукам. Во время пассажей, исполняемых pianissimo, он слышал, как одна кузина прошептала другой:

– Он очень интересный.

– Но суровый, правда? Вроде революционера, – ответила вторая кузина, хихикая.

Вдруг он заметил, что мадам Род улыбается, глядя на него. Он встал.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, – сказала она.

В комнату вошли два господина: один в белых фланелевых брюках и в башмаках для тенниса, а другой весь в черном, с остроконечной седой бородкой и веселыми серыми глазами. Они вошли в сопровождении дородной женщины, в шляпе с вуалью, с длинными бумажными белыми перчатками на руках. Его представили. Настроение Эндрюса стало падать. Ведь все эти люди делали более прочной преграду между ним и Женевьевой. Когда бы он ни взглянул на нее, перед ней всегда стоял в почтительной позе какой-нибудь хорошо одетый гость и говорил. В течение всего завтрака его не оставляло сумасшедшее желание вскочить на ноги и закричать: «Взгляните на меня – я дезертир! Я попал под колеса вашего строя! Если вашему строю не удалось раздавить меня, то тем легче ему будет раздавить других!» Шел разговор о демобилизации, о его музыке, о Schola Cantorum. Он чувствовал, что его «показывают» гостям. «Но они не знают, кого показывают», – говорил он самому себе с каким-то горьким злорадством.

После завтрака все перешли в виноградник; туда принесли кофе. Эндрюс сидел молча и не прислушивался к разговору, который вертелся вокруг мебели в стиле ампир и новых налогов; он смотрел вверх, на широкие, облитые солнцем виноградные листья и вспоминал игру света и тени вокруг головы Женевьевы, когда они накануне были в винограднике одни и волосы ее были красны, как пламя. Сегодня она сидела в тени, и волосы были тусклы, как ржавчина. Время тянулось страшно медленно.

Наконец Женевьева встала.

– Вы еще не видели моей лодки, – сказала она Эндрюсу. – Пойдемте покатаемся. Я буду грести.

Эндрюс с радостью вскочил с места.

– Смотрите, чтобы она была осторожной, месье Эндрюс! Она страшно неосторожна, – сказала госпожа Род.

– Вы были сегодня смертельно скучны, – сказала Женевьева, когда они вышли на дорогу.

– Нет, но мне кажется, что все эти люди возводят новые преграды между мной и вами. Видит Бог, что их и так достаточно!

Она пристально посмотрела ему в глаза, но ничего не сказала. Они медленно шли по песчаному берегу реки, пока не дошли до старой плоскодонной лодки, привязанной в камышах.

– Она может потонуть… Вы умеете плавать? – спросила девушка со смехом.

Эндрюс улыбнулся и сказал принужденным тоном:

– Я умею плавать. Благодаря этому умению я ушел из армии.

– Что вы хотите сказать?

– Когда я дезертировал.

– Когда вы дезертировали?

Женевьева наклонилась, чтобы спустить лодку. Они протащили ее по берегу, причем почти коснулись головами друг друга, а потом столкнули ее наполовину на воду.

– А если вас поймают?

– Могут расстрелять, я не знаю. Так как война кончена, возможно, что ограничатся пожизненным заключением или по меньшей мере упекут на двадцать лет.

– И вы можете так спокойно говорить об этом?

– Эта мысль для меня не нова.

– Что побудило вас это сделать?

– Я не хотел больше подчиняться каторге.

Женевьева вошла в лодку и взялась за весла.

– Теперь оттолкните ее и не упадите сами! – крикнула она.

Лодка соскользнула в воду. Женевьева начала медленно ритмически взмахивать веслами. Эндрюс глядел на нее, не говоря ни слова.

– Когда вы устанете, я буду грести, – сказал он спустя некоторое время.

Позади них деревня, с белыми и желтыми пятнами домов с бурыми и бледно-красными оштукатуренными стенами и крутыми черепичными крышами, поднималась неправильной пирамидой до самой церкви. Сквозь широкие остроконечные арки колокольни они могли видеть на фоне неба висевшие колокола. Внизу, в реке, отражался весь город, и когда ветер рябил воду, голубовато-стальная полоса затемняла отражение.

Весла ритмически скрипели.

– Помните: когда вы устанете… – снова сказал Эндрюс после продолжительной паузы.

Женевьева сказала сквозь зубы:

– Разумеется, у вас нет патриотизма.

– Так, как вы его понимаете, – нет.

Они обогнули конец песчаной отмели, где течение было сильно. Эндрюс положил руку на весла позади ее рук и стал грести вместе с ней. Нос лодки врезался в камыши, росшие под ивами.

– Мы постоим здесь, – сказала она, складывая весла.

Женевьева обняла руками колена и наклонилась к нему.

– Так вот почему вам понадобился мой револьвер… Расскажите мне все, начиная с Шартра, – сказала она глухим голосом.

– Видите ли, я был арестован в Шартре и послан в дисциплинарный батальон – это равносильно вашей военной тюрьме. Мне не дали возможности сказать хотя бы слово моему начальству по университетской команде. – Он замолчал.

Какая-то птичка распевала в ветвях ивы. Солнце скрылось за облаком, ветер играл бледно-зелеными листьями, небо было покрыто серебристыми и палевыми облаками и местами имело цвет воробьиного яйца.

Эндрюс тихо засмеялся.

– Но, Женевьева, как глупы эти слова, эти надутые слова: «рота», «батальон», «начальство», «офицер». Все это должно было случиться так или иначе. Чаша переполнилась – вот и все. Я не мог больше подчиняться дисциплине… О, эти длинные римские слова, висящие как жернова на человеческой шее! Это также было глупо – я очень охотно пошел помогать убивать немцев, с которыми я не ссорился, из любопытства или из трусости… Вы видите, мне понадобилось много времени для того, чтобы понять, как устроен мир. Не было никого, кто указал бы мне путь. – Он замолчал, как будто выжидая, что скажет она.

Птица в ветвях ивы все еще пела. Вдруг ветер отнес немного в сторону качающуюся ветку, и Эндрюс увидел ее, маленькую серую птичку – горлышко ее раздулось от натуги.

– Мне кажется, – медленно заговорил он, – что в человеческом обществе всегда было так и, может быть, будет всегда так: организации растут и подавляют индивидуумов; индивидуумы, отчаявшись, поднимают против них бунт; наконец, образуют новые общества, чтобы разрушить старые, и в свою очередь снова становятся рабами…

– Я думала, что вы социалист, – перебила Женевьева резким топом, который больно задел его, но он сам не знал почему.

– Один человек в дисциплинарном батальоне рассказывал мне, – снова начал Эндрюс, – что они мучили там его друга, заставляя его глотать зажженные папиросы. Ну так вот, каждое приказание, отданное мне, каждое новое унижение перед властями для меня было таким же страданием. Вы можете это понять? – Его голос возвысился до мольбы.

Она кивнула головой. Они сидели молча. Легкий ветер играл листьями ивы. Птичка замолкла.

– Ну, расскажите же мне о том, как вы уплыли. Это интересно.

– Мы работали по разгрузке цемента в Пасси – цемента для стадиона, который армия приносит в дар Франции и который будет выстроен руками рабов, как пирамиды.

– Пасси – это где жил Бальзак? Вы видели там его Дом?

– Со мной вместе работал юноша, его прозвали Малышом. Без него я никогда бы не сделал этого. Я был совершенно разбит… Думаю, что он утонул… Как бы то ни было, мы плыли под водой так долго, насколько это было в наших силах, и, так как было почти темно, мне удалось достигнуть барки, где меня и приютила одна любопытная анархистская семья. С тех пор я никогда не слышал о Малыше. Там я купил это платье, которое вас так забавляет, Женевьева, и вернулся обратно в Париж, главным образом чтобы разыскать вас.

– Я так много значу для вас? – прошептала Женевьева.

– Я пытался найти одного юношу, его звали Марсель и он работал на ферме около Сен-Жермена. Я познакомился с ним случайно. Я узнал, что он бросил место и ушел в море. Если бы мне не так хотелось видеть вас, я бы отправился прямо в Бордо или Марсель. Они не очень теперь разбираются, кого берут в матросы. Взяли бы и меня.

– Но ведь и в армии с вас было довольно этой ужасной жизни, когда вам приходится жить среди людей, всегда в грязи, вонючем воздухе, вам – человеку с чувствительной душой, артисту? Неудивительно, что после нескольких лет такой жизни вы едва не сошли с ума.

Женевьева говорила страстно, не сводя с него глаз.

– О, не в этом дело, – сказал Эндрюс с отчаянием в голосе. – Я скорее люблю этот народ, который вы называете простым. Во всяком случае, различия между людьми так незначительны…

Фраза у него оборвалась. Он замолчал и беспокойно завозился на скамейке, боясь разрыдаться. Вдруг взгляд его упал на твердые очертания револьвера.

– Но разве вы ничего не можете сделать? У вас должны быть друзья! – страстно заговорила Женевьева. – С вами поступили возмутительно несправедливо. Вы должны восстановить себя в правах и как следует демобилизоваться. Они увидят, что вы интеллигентный человек. Они не могут обращаться с вами, как с первым попавшимся.

– Должно быть, я, как вы говорите, немножко сумасшедший, Женевьева, – сказал Эндрюс. – Но теперь, когда я по чистой случайности сделал шаг, хотя и слабый, по пути к освобождению человека, я не могу так чувствовать… О, должно быть, я сумасшедший… Но берите меня таким, каков я есть, Женевьева.

Он сидел с опущенной на грудь головой, ухватившись руками за уключины.

Спустя долгое время Женевьева сухо проговорила:

– Ну, поедем обратно – время пить чай.

– Я буду грести, – сказал Эндрюс.

Лодку быстро несло по течению. Через несколько минут они пристали к берегу напротив дома Женевьевы.

– Пойдемте пить чай, – сказала Женевьева.

– Нет, я должен работать.

– Вы пишете что-нибудь новое?

Эндрюс кивнул головой.

– Как называется?

– «Душа и тело Джона Брауна».

– Кто это Джон Браун?

– Это был сумасшедший, желавший освободить людей. О нем сложена песня.

– Это основано на народных мотивах?

– Нет, насколько я знаю… Я только вчера задумал это. Имя Джона Брауна пришло мне в голову в силу любопытной случайности.

– Вы придете завтра?

– Если вы не будете очень заняты.

– Дайте сообразить. Буало придут к завтраку. К чаю никого не будет. Мы можем пить чай одни.

Он взял ее руку и задержал в своей, неловко, как ребенок, знакомящийся с новым товарищем.

– Хорошо, к четырем. Если никого не будет, мы займемся музыкой, – сказал он.

Она быстро выдернула у него руку, сделала формальный прощальный жест и пошла через дорогу к воротам не оглядываясь. В голове у него была одна мысль – добраться до своей комнаты, затворить дверь и броситься лицом на постель. «Не знаю, не буду ли я плакать», – подумал он.

Госпожа Бонкур сходила с лестницы, когда он поднимался. Он сошел вниз и подождал. Когда она поравнялась с ним, отдуваясь немного, то сказала ему:

– Значит, вы друг мадемуазель Род, месье?

– Как вы узнали об этом?

Две ямочки появились на ее щеках у углов губ.

– Вы понимаете, живя в деревне, обо всем узнаешь, – сказала она.

– До свиданья, – сказал он, поднимаясь по лестнице.

– Но, месье… Вы должны были сказать мне. Если бы я знала, я бы не просила вас платить вперед! О, никогда! Вы должны извинить меня, месье.

– Хорошо.

– Месье американец? Вы видите, я много кое-чего знаю. – Ее одутловатые щеки тряслись, когда она смеялась. – И месье знаком уже давно с мадам и мадемуазель Род. Старый друг! Месье музыкант?

– Да. Доброй ночи! – Эндрюс взбежал по лестнице.

– До свиданья, месье.

Ее певучий голос несся ему вслед. Он захлопнул за собой дверь и бросился на постель.

Когда Эндрюс проснулся на следующее утро, первая его мысль была о том, как долго ему придется ждать сегодня часа, когда он увидит Женевьеву. Потом он вспомнил их разговор накануне. Стоило ли вообще идти, чтобы увидеться с ней, спрашивал он самого себя. Он чувствовал, как постепенно им овладевает холодное отчаяние. Одну минуту ему казалось, что он был единственным живым существом в мире мертвых машин; жабой, пробирающейся через дорогу под носом у парового катка. Вдруг ему пришла на намять Жанна. Он вспомнил ее испорченные работой пальцы, лежащие у нее на коленях. Он представил себе, как она в одну из сред вечером ходила взад и вперед перед кафе «Роган», тщетно ожидая его. Что бы сделала Жанна на месте Женевьевы? В сущности, люди всегда одиноки; как бы они ни любили друг друга, настоящего единения быть не может. Те, которые едут в карете, никогда не будут чувствовать так, как чувствуют другие – жабы, скачущие через дорогу. Он не чувствовал злобы к Женевьеве.

Эти мысли скользили у него в голове, пока он пил кофе и ел сухой хлеб (это был весь его завтрак); а потом, бродя взад и вперед по берегу реки, он чувствовал, что его ум и тело как бы расплавляются и, изгибаясь и дрожа, склоняются перед напором музыкальных волн в нем, как тополя склоняются под ветром. Он очинил карандаш и снова поднялся в свою комнату.

Небо в этот день было безоблачно. Когда он сел за свой стол, голубой – четырехугольник в окне, и холмы, увенчанные ветряными мельницами, и серебристо-голубая поверхность реки – все это было постоянно перед его глазами. Временами он быстро записывал ноты, не чувствуя ничего, не думая ни о чем, не видя ничего; по временам он подолгу сидел, глядя на небо и на ветряные мельницы с каким-то смутным ощущением счастья, забавляясь игрой неожиданных мыслей, которые приходили и исчезали, подобно ночным бабочкам, влетающим в окно, чтобы, побившись о потолок, наконец исчезнуть не зная куда.

Когда часы пробили двенадцать, он почувствовал, что очень голоден. В течение двух дней он не ел ничего, кроме хлеба, сосисок и сыру. Найдя госпожу Бонкур внизу, за стойкой, вытирающей стаканы, он заказал ей обед. Она принесла ему сразу тушеное мясо и бутылку вина и, встав около него подбоченясь и показывая ямочки на толстых, красных щеках, наблюдала, как он ел.

– Месье ест меньше, чем все молодые люди, которых я когда-либо видела, – сказала она.

– Я усиленно работаю, – сказал Эндрюс, вспыхнув.

– Но, если вы работаете, вы должны много кушать, очень много.

– А если денег мало? – спросил Эндрюс, улыбаясь.

Что-то, мелькнувшее на минуту в ее жестоком, проницательном взгляде, испугало его.

– Здесь немного народу, месье, но вы увидите, что будет в базарный день… Месье угодно что-нибудь на десерт?

– Сыр и кофе.

– Больше ничего? Теперь сезон земляники.

– Больше ничего, благодарю вас.

Вернувшись и принеся сыр, госпожа Бонкур сказала:

– У меня раз были здесь американцы, месье. Хорошее было времечко, нечего сказать. Они были дезертиры. Они ушли, ничего не заплатив, в сопровождении жандармов. Я надеюсь, что их поймали и послали на фронт, этих бездельников.

– Всякие бывают американцы, – сказал Эндрюс глухим голосом; он злился на себя за то, что у него так сильно билось сердце. – Ну, я пойду пройтись. До свиданья!

– Месье идет погулять? Желаю много удовольствия, месье. До свиданья, мсье! – Монотонный голос госпожи Бонкур несся ему вслед.


Немного раньше четырех Эндрюс постучался к Родам. Он слышал, как внутри лаял Санто, маленький черный с каштановым терьер. Госпожа Род сама отперла ему дверь.

– А, это вы? – сказала она. – Заходите, будем пить чай. Хорошо шла сегодня работа?

– А Женевьева? – пробормотал Эндрюс.

– Она уехала кататься на автомобиле со знакомыми… Она оставила вам записку. Вон там, на чайном столе!

Он поддерживал разговор, задавал вопросы, отвечал, клал в рот куски кекса и делал все это в каком-то густом тумане.

«Жан! Я думала о том, каким образом помочь вам. Вы должны уехать в нейтральное государство. Почему вы не поговорили сначала со мной, прежде чем отрезать себе все пути к возвращению? Я буду дома завтра в это же время. Ваша Ж. Р.».

– Вас не побеспокоит, если я поиграю несколько минут на рояле, мадам Род? – вдруг спросил Эндрюс.

– Нет, пожалуйста. Мы придем потом и будем вас слушать.

Только выйдя из комнаты, он сообразил, что разговаривал не только с мадам Род, но и с двумя кузинами.

За роялем он забыл обо всем, и к нему снова вернулось настроение, полное какой-то смутной радости. Он нашел в кармане бумагу и карандаш и стал играть ту тему, которая пришла ему в голову, когда он мыл окна, стоя наверху складной лестницы в учебном лагере. Он аранжировал ее, формулировал, забыв обо всем, погруженный в ритмы и каденции.

Когда он кончил работать, было почти темно. Женевьева Род, с головой, окутанной вуалью, стояла у итальянского окна, выходящего в сад.

– Я слушаю вас, – сказала она. – Продолжайте!

– Я кончил. Как покатались?

– Я люблю автомобили. Нечасто выпадает случай покататься.

– Нечасто также выпадает на мою долю случай поговорить с вами наедине! – воскликнул с горечью Эндрюс.

– Вы, кажется, думаете, что имеете право собственности на меня? Я ненавижу это, никто не имеет прав на меня!

Она говорила так, как будто не первый раз повторяла про себя эту фразу.

Он встал со своего места и, подойдя к окну, облокотился на него рядом с Женевьевой.

– Разве вы изменили свое отношение ко мне, Женевьева, узнав, что я стал дезертиром?

– Нет, конечно, нет, – поспешила она ответить.

– Я думаю, что да, Женевьева. Что вы хотите, чтобы я сделал? Не думаете ли вы, что я должен сдаться? Один человек, которого я знал в Париже, сдался, но он не снимал формы. По-видимому, это меняет дело. Он был славный малый. Его звали Эл, он был из Сан-Франциско. У него были сильные нервы – он сам отрезал себе мизинец, когда его рука была раздроблена товарным вагоном.

– О нет, нет! О, это так ужасно! А вы будете великим композитором, я в этом уверена!

– В самом деле, буду? Та вещь, над которой я работаю сейчас, лучше всех тех мелочей, которые я писал до сих пор, – я это знаю.

– О да, но вам нужно будет учиться, чтобы стать известным.

– Если я смогу продержаться шесть месяцев – я спасен. Армия уйдет. Я не верю, что они будут выдавать дезертиров.

– Да, но позор этого… И эта опасность быть пойманным в течение всего этого времени…

– Я стыжусь многих поступков в своей жизни, Женевьева, но этим я скорее горжусь.

– Но разве вы не можете понять, что другие люди не разделяют ваших представлений о свободе личности?

– Мне нужно идти, Женевьева.

– Вы должны скоро прийти опять.

– На днях…

Когда он вышел на дорогу с пачкой измятой нотной бумаги в руке, были уже сумерки. Дул ветер. Небо было покрыто красными облаками, предвестниками бури; между ними были промежутки светло-красного и опалового цвета. Несколько капель дождя упали вместе с ветром, шелестевшим в широких листьях лип и поднявшим волны в полях пшеницы, как на море; река казалась совсем черной среди розоватых песчаных берегов. Начал накрапывать дождь. Эндрюс скорым шагом шел домой, чтобы не замочить свой единственный костюм. Придя к себе в комнату, он зажег четыре свечи и поставил их по углам стола. Слабый красноватый свет заката проникал еще в комнату сквозь сетку дождя, и от этого пламя свечей казалось каким-то призрачным. Потом он сел на кровать и, глядя на колеблющееся отражение света в потолке, пытался размышлять.

– Ну, ты теперь один, Джон Эндрюс, – сказал он вслух после получасового размышления и весело вскочил на ноги.

Он потянулся и зевнул. Дождь бил в окно долго и упорно.

– Сделаем маленький подсчет, – сказал он самому себе. – Я уже истратил двадцать франков на еду. Так не может продолжаться. Теперь в моем распоряжении том Виллона, книга о контрапункте в зеленом переплете, карта Франции, разорванная пополам, и средний, хорошо вооруженный знаниями, ум.

Он положил обе книги перед собой на середину стола, поверх беспорядочной груды нот и нотной бумаги. Потом продолжал нагромождать свое имущество в том порядке, в каком оно приходило ему на память. Два карандаша, автоматическое перо. Бессознательно схватился за часы, но вспомнил, что отдал их Элу, чтобы тот заложил их на случай, если он не решится отдаться в руки властей и будет нуждаться в деньгах. Зубная щетка. Прибор для бритья. Кусок мыла. Головная щетка и сломанная гребенка. Еще что? Он пощупал в сумке, висевшей в ногах кровати. Коробка спичек. Перочинный нож с недостающим лезвием и начатая папироса. Веселость все возрастала в нём с минуты на минуту, когда он созерцал всю эту кучу. Потом он вспомнил, что в комоде лежат еще чистая рубашка и две пары грязных носков. И это было все, абсолютно. Ничего, что можно было бы продать, за исключением револьвера Женевьевы. Он вынул его из кармана. Блестящая сталь сверкнула под пламенем свечи. Нет, он ему может понадобиться. Это слишком ценная вещь, чтобы ее продавать.

Он направил дуло на себя. Под подбородок, говорят, самое лучшее место. Он подумал, сможет ли нажать собачку, когда дуло будет направлено на его подбородок. Нет, когда его деньги выйдут, он продаст револьвер. Это дорогой способ лишения себя жизни для умирающего от голода человека. Он сел на край постели и засмеялся.

Потом он сделал открытие, что ему очень хочется есть. «Два обеда в один день, возмутительно!» – сказал он самому себе. Весело насвистывая, как школьник, он сошел вниз по шаткой лестнице, чтобы заказать госпоже Бонкур обед.

Со страшным испугом он заметил, что мотив, который он насвистывал, был опять тот же:

Джона Брауна тело уж тлеет в могиле,

А душа поднимается ввысь.

Липы уже были в цвету. От дерева, стоявшего за домом, в окно доносилась струя аромата, тяжелого, как фимиам. Эндрюс лежал на столе с закрытыми глазами, зарывшись лицом в кучу нотной бумаги. Он был очень утомлен. Первые такты «Души и тела Джона Брауна» были уже занесены на бумагу. Деревенские часы пробили два. Он встал на ноги и с минуту стоял, глядя в окно отсутствующим взглядом. Над рекой низко висели пухлые тучи. День был душный. Мельница на вершине холма стояла без движения. Ему казалось, что он слышал голос Женевьевы в последний раз очень давно. «Вы были бы великим композитором…» Он подошел к столу и перевернул несколько листов, не глядя на них. «Были бы…» Он пожал плечами. Значит, вы не можете быть в одно и то же время великим композитором и дезертиром. Возможно, что Женевьева права. Но он должен что-нибудь съесть.

– Но уже поздно, – недовольно сказала госпожа Бонкур, когда он попросил у нее поесть.

– Я знаю, что очень поздно. Я только что кончил третью часть своей работы, над которой сижу сейчас.

– И что же, вам хорошо заплатят, когда вы кончите? – спросила госпожа Бонкур, и ямочки снова показались на ее широких щеках.

– Когда-нибудь, возможно.

– Вы теперь будете в одиночестве, когда семейство Род уехало?

– Они уехали?

– Разве вы не знали? Разве вы не ходили к ним прощаться? Они уехали на берег моря. Но я сделаю вам маленькую яичницу.

– Благодарю вас.

Когда госпожа Бонкур вернулась с яичницей и жареной картошкой, она сказала ему таинственным тоном:

– Последние недели вы не так часто ходили к Родам.

– Нет.

Госпожа Бонкур стояла, уставившись на него, с руками сложенными на груди и покачивая головой.

Когда он снова стал подниматься по лестнице, она внезапно выкрикнула:

– А когда же вы намерены заплатить мне? Уже прошло две недели с последнего платежа.

– Но, мадам Бонкур, я же говорил вам, что у меня нет денег. Подождите день или два. Я уверен, что скоро получу по почте. Это будет не позже как дня через два.

– Я эту историю слышала уже раньше.

– Я даже пробовал искать работу на окрестных фермах.

Госпожа Бонкур откинула назад голову и захохотала, показывая черные зубы нижней челюсти.

– Слушайте, – сказала она наконец, – когда пройдет эта неделя – кончено! Вы или расплатитесь со мной, или… Имейте в виду, что я сплю очень чутко, месье! – Ее голос вдруг принял обычную монотонность.

Эндрюс выскочил из комнаты и побежал к себе наверх.

– Я должен сегодня же навострить лыжи, – сказал он самому себе.

А вдруг на следующий день прибудут деньги? Весь остаток дня он мучился в нерешительности.

В этот вечер он предпринял дальнюю прогулку. Проходя мимо дома Родов, он увидел, что ставни закрыты. Он почувствовал облегчение от сознания, что Женевьева не живет больше по соседству с ним. Его одиночество теперь стало полным.

Так почему же, задавался он вопросом, вместо того чтобы сочинять музыку, которая заслуживала бы внимания, если бы он не был дезертиром, почему он не делал раньше попытки действовать, совершить какой-нибудь, хотя бы самый слабый, акт ради освобождения других людей? Удалось же ему, отчасти благодаря случайности, освободиться самому от каторжной мельницы. Разве он не мог бы помочь другим? Если бы он мог изменить свою жизнь с самого начала! Нет, он еще не дожил до того, чтобы быть достойным носить имя Джона Брауна.

Было темно, когда он вернулся в деревню. Он решился прождать еще один день.

На следующее утро он принялся работать над второй частью. Отсутствие рояля очень затрудняло его работу, но он все же сказал себе, что должен записать то, что может, так как он не скоро еще будет снова иметь досуг.

Однажды ночью он потушил свечу и встал у окна, наблюдая, как река сверкает при свете луны. Он услышал мягкие, тяжелые шаги в прихожей. Пол затрещал, и ключ повернулся в замке. Шаги снова раздались на лестнице. Джон Эндрюс громко захохотал. Окно было на высоте всего только двадцати футов от земли, но на нем была решетка. Он лег в постель с чувством удовлетворения. Он должен спать хорошо, так как завтра ночью он выскочит в окно и направит свой путь в Бордо.

Утро следующего дня. Дул сильный ветер, играя листами бумаги, над которыми работал Эндрюс. Река переливала голубыми, серебряными и шиферными полосами. Крылья мельницы быстро вертелись на фоне громоздившихся туч. Запах лип доносился только при сильных порывах ветра. Наперекор самому себе он не мог отделаться от мотива «Тела Джона Брауна», застрявшего у него в голове. Эндрюс сидел с карандашом у самого рта, тихонько насвистывая, в то время как в глубине его как будто многочисленный хор пел:

Джона Брауна тело уж тлеет в могиле,

А душа поднимается ввысь.

Слава, слава, аллилуйя!

А душа поднимается ввысь.

«Если бы только можно было найти свободу, идя за ней», – мелькнула в голове мысль.

Вдруг тело его сразу напряглось, руки судорожно сжали край стола.

Какой-то американец прогнусавил под его окном:

– Может быть, она дурачит нас, Чарли?

У Эндрюса потемнело в глазах. Он будто упал с головокружительной высоты. Боже мой, неужели события могут повториться? Неужели все повторяется снова? Ему казалось, что он слышит голоса, шепчущие ему на ухо: «Научите-ка его, как отдавать честь!»

Он вскочил на ноги и открыл ящик стола. Он был пуст. Женщина взяла револьвер.

«Значит, все было подстроено».

– Она знала, – произнес он вслух глухим голосом.

Он сразу стал спокоен.

Человек в лодке спускался по реке. Лодка была выкрашена в ярко-зеленый цвет; человек был одет в странную куртку темно-бурого цвета и держал в руке удочку.

Эндрюс снова опустился на стул. Лодка теперь уже скрылась из глаз, но видна была мельница, которая вертелась и вертелась на фоне громоздившихся белых облаков.

На лестнице раздались шаги.

Две ласточки, щебеча, описали кривую около окна так близко, что Эндрюс мог рассмотреть узоры на их крылышках и их лапки, сложенные на бледно-серых грудках.

В дверь постучали.

– Войдите! – твердо сказал Эндрюс.

– Прошу извинить меня, – сказал солдат, держа в руке свою шляпу с красным бантом. – Вы американец?

– Да.

– Женщина внизу говорит, что ей кажется, будто ваши бумаги не в порядке, – бормотал солдат в смущении.

Глаза их встретились.

– Нет, я дезертир, – сказал Эндрюс.

Военный полицейский схватил свой свисток и сильно дунул в него. За окном раздался ответный свист.

– Соберите ваши вещи.

– У меня нет ничего.

– Хорошо, спуститесь спокойно по лестнице впереди меня.

Мельница все вертелась и вертелась на фоне громоздившихся белых облаков.

Эндрюс оглянулся. Полицейский запер за собой дверь и следом за ним стал спускаться по лестнице.

На письменном столе Эндрюса сильный ветер шелестел большими листами бумаги. Сначала один лист, потом другой полетели со стола, пока весь пол не был усыпан ими.


Читать далее

Часть первая. ОТЛИВАЕТСЯ ФОРМА 12.04.13
Часть вторая. СПЛАВ ОСТЫВАЕТ 12.04.13
Часть третья. МАШИНЫ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
Часть четвертая. РЖАВЧИНА
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
Часть пятая. ВНЕШНИЙ МИР
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
Часть шестая. ПОД КОЛЕСАМИ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
Послесловие. Романы Джона Дос Пассоса 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть