Возраст первый. Далекие огни Иносы

Онлайн чтение книги Три возраста Окини-сан
Возраст первый. Далекие огни Иносы

Вдвоем или своим путем,

И как зовут, и что потом,

Мы не спросили ни о чем,

И не клянемся, что до гроба…

Мы любим.

Просто любим оба.

Ёсано Акико

Это случилось недавно – всего лишь сто лет назад.

Крепкий ветер кружил над застывшими гаванями… Владивосток, небольшой флотский поселок, отстраивался неряшливо и без плана, а каждый гвоздь или кирпич, необходимый для создания города, прежде совершал кругосветное плавание. Флот связывал окраину со страной по широкой дуге океанов, корабли дважды пересекали экватор. Экипажи, готовые миновать не один климатический пояс, запасались тулупчиками от морозов и пробковыми шлемами от солнечных ожогов в тропиках. Европа прощалась с ними в тавернах Кадикса – теплым amontilado в бокалах и танцами испанок под гитару.

Оторванность от метрополии была невыносимо тягостна. Город еще не имел связи с центральной Россией, во тьме океанской пучины он выстелил лишь два телеграфных кабеля – до Шанхая и Нагасаки. Обыватель Владивостока, страдающий зубной болью, не надеялся достичь Иркутска – он покупал билет на пароход «Ниппон-Мару» и через 60 часов оглушительной качки имел удовольствие оказаться в удобном кресле любезного дантиста. Наши прекрасные дамы излечивались от тоски на минеральных водах Арима, где их, словно гейш, разносили к источникам неутомимые дженерикши.

Восточный фасад великой империи имел заманчивое будущее, но его оформление было нелегким. Дороговизна царила тут страшная. Книжонка, стоившая в Москве полтину, дорожала в дороге столь быстро, что попадала во Владивосток ценою уже в пять рублей. Тигры еще забегали из тайги в город, выедали из будок сторожевых собачек, по ночам кидались на часовых у складов, до костей обгладывали носильщиков-кули. Нищие обычно говорят: «Что бог даст»; во Владивостоке говорили: «Что флот даст». Флот давал все – даже кочерги и печные вьюшки, лопаты и колеса для телег; матросы лудили бабкам кастрюли, боцмана, кляня все на свете, паяли дырявые самовары. Здесь, на краю России, было неуютно людям и неудобно кораблям. Сибирская флотилия (эта одичалая и отверженная мать будущего Тихоокеанского флота) имела тогда в Японии постоянные «станции», где корабли привыкли зимовать, как в раю, и ремонтироваться, как у себя дома.

Дальний Восток приманивал моряков не только первобытной романтикой: тут платили повышенное жалованье, возникало больше надежд на скорую карьеру. Правда, не хватало женщин, и любая невеста во Владивостоке, на которую в Сызрани никто бы и не посмотрел, здесь становилась капризна, отлично разбираясь в числе шевронов на рукавах матросов, в количестве звезд на офицерских эполетах.

Один за другим плыли и плыли корабли – океанами!..

А великое постоянство пассатов сокращало пути-дороги.

Пора заглянуть в календарь: была весна 1880 года…

К тому времени Владивосток уже обзавелся собственным гербом: уссурийский тигр держал в лапах два золотых якоря.

* * *

Подхваченный ликованием весенних пассатов, парусно-винтовой клипер «Наездник» пересек Атлантику по диагонали, спускаясь к устью Ла-Платы, откуда мощный океанский сквозняк потянул его дальше – к мысу Доброй Надежды. В паузах неизбежных штилей офицеры допили казенную мадеру, команда прикончила последнюю бочку солонины. В запасе оставались жирный, никогда не унывающий поросенок и две даровые газели, закупленные у португальцев на островах Зеленого Мыса.

Пустить их в общий котел команда отказалась.

– Помилуйте, вашбродь, – доказывали матросы, – они же с нами играются, как детки малые, а мы их жрать будем?

– Но тогда вам предстоит сидеть на одной чечевице. Без мяса, – пригрозил командир, – до самого Кейптауна.

– Премного благодарны, вашбродь. А ежели разочек в неделю макаронцами угостите, так нам боле ничего и не надобно…

Макароны тогда считались «господской» пищей. Офицеры доедали жесткие мясные консервы, которые мичман Леня Эйлер (потомок великого математика) прозвал «мощами бригадира, геройски павшего от почечуйной болезни». Русский консул в Кейптауне оказался большим растяпой: почту для «Джигита» передал на «Всадника», а почту для «Всадника» вручил экипажу «Наездника». Старший офицер клипера Петр Иванович Чайковский флегматично рассуждал за ужином в кают-компании:

– Не бить же нам его, глупенького! Очевидно, консулу никак не освоить разницы между всадником, джигитом и наездником… Господа, – напомнил он, – прошу избегать закоулков по «изучению древних языков» мира. Обойдетесь и без этого! Лучше мы посетим обсерваторию Капштадта, где установлен величайший телескоп. Созерцание южных созвездий доставит вам удовольствие большее, нежели бы вы глазели на танец живота местной чертовки. Молодежь флота обязана проводить время плавания с практической пользой.

При этом Чайковский (педант!) выразительно посмотрел на мичмана Владимира Коковцева, которому лишь недавно было дозволено нести ночную вахту под парусами. Совсем молоденький мичман, конечно, не удержался от вопроса – правда ли, что в Японии можно завести временную жену, никак не отвечая за последствия этого странного конкубината?

– Все так и делают… Но я не сказал еще главного, – продолжил старший офицер клипера, раздвоив пальцами бороду. – Консул передал распоряжение из-под «шпица» не полагаться на одни лишь ветры, а помогать парусам машиною. На смену восточному кризису в делах Памира, из которого нам, русским, лаптей не сплести, явился кризис дальневосточный, и тут запахло гашишем. Лондон все-таки убедил пекинских мудрецов, чтобы собрали свои армии у Кульджи для нападения на Россию! Потому будем поторапливаться в Нагасаки, где «дядька Степан» собирает эскадру в двадцать два боевых вымпела…

Время было неспокойное: Англия, этот искусный машинист международных интриг, наслаивала один кризис на другой, держа мир в постоянном напряжении; «викторианцы» окружали Россию своими базами, угольными складами и гарнизонами, нарочно запутывали политику, и без того уже запутанную дипломатами. Со дня на день русские люди ожидали войны.

Минный офицер, лейтенант Атрыганьев, в свои тридцать пять лет казался мичманам уже стариком. Коллекционер в душе, он бдительно суммировал плутни коварного Альбиона, любовно наблюдал за нравами женщин всего мира и был неплохим знатоком японского фарфора… Сейчас лейтенант сказал:

– Господа! Вам не кажется трагичным положение нашего российского флота? Ведь мы крутимся вокруг «шарика» с протянутой дланью, словно нищие. Пока что англичане торгуют углем и бананами, но представьте, что однажды они заявят открыто: stopping!.. Интересно, куда мы денемся?..

Кейптаун был переполнен британскими солдатами в красных мундирах, спекулянтами и аферистами, шулерами и куртизанками: солдаты понаехали, чтобы размозжить пушками восстание зулусов, другие – нажиться на «алмазной лихорадке», уже сотрясавшей разгневанную Африку; внутри черного континента империализм свивал мерзкое гнездо, в котором пригрелся Сэсиль Родс, основатель будущей Родезии… Скромно и трезво экипаж «Наездника» встретил здесь пасху – пудингами вместо куличей и аляповато раскрашенными яйцами страусов; веселья не было! Потом, законопатив рассохшиеся в тропиках палубы и обтянув такелаж, ослабленный в штормах, клипер стремглав вырвался в Индийский океан; на южных широтах Антарктида дохнула такими метелями, что каждому невольно вспомнилась русская зима-зимушка. И было даже странно, повернув к северу, ощущать нарастающее тепло. А скоро матросы стали шляться по палубам босиком, как в родимой деревне. Из распахнутых люков кают-компании доносилось бренчание рояля, Ленечка Эйлер музицировал, а юные офицеры горестно ему подпевали:

В переулке за дачною станцией,

Когда пели вокруг соловьи,

Гимназисточка в белых акациях

Мне призналась в безумной любви.

О, неверная! Где же вы, где же вы?

И какой карнавал вас кружит?

Вспоминаю вас в платьице бежевом.

Вспоминаю, а сердце дрожит…

Эйлер с громким стуком захлопнул крышку рояля:

– Самое печальное, что у меня ведь так и было: тишайший дачный полустанок за Лугою, белая акация и… Однако легко же нам прокладывать курсы на картах и как трудно понимать сердцем, что все былое осталось далеко от тебя.

Атрыганьев с затаенной усмешкою раскуривал сигару:

– Вовочка, теперь мы ждем признания от тебя.

Коковцев стыдился говорить о своих чувствах. Он сказал, что отец его Оленьки служит по министерству финансов. Уже статский советник. А вход со швейцаром в богатой ливрее.

– Что еще? – задумался он. – Кажется, триста десятин на Полтавщине. Она очень хороша, господа… даже очень!

– Догадываюсь и сам, – захохотал Атрыганьев. – Где же ей быть очень плохой, если она с ног до головы обляпана жирным полтавским черноземом и украшена ливреей швейцара.

– Простите, но это гафф!  – обиделся Коковцев.

К «гаффам» флот причислял все неуместные остроты, плоские шутки или бестактные неловкости. Атрыганьев сказал:

– С тех пор как нам в последний раз мигнул маяк Кадикса, «дядька Степан» в Нагасаки ожидает нас с нетерпением, а в Питере стали понемножку забывать. Но я так и не понял, была ли у тебя акация с полустанком, как у Ленечки Эйлера?

– Акация уже отцвела, но зато распускался жасмин.

– Вовочка, тебе повезло, – ответил Атрыганьев и крикнул в буфет, чтобы «чистяки» подали ему чаю…

Было переходное для флота время, когда машина усиленно побеждала парус, но машину считали лишь ненадежным помощником паруса. Корабельные офицеры жили замкнутой корпорацией, отгородясь от непосвященных в их тайны множеством старомодных традиций; между флотом и берегом был выстроен барьер мало кому понятной морской терминологии, которую офицеры осложнили еще и бытовым жаргоном. «Кронштадт» у них – жиденький чаек с сахаром, «адвокат» – чай крепкий с лимоном, «чистяки» – вестовые, «чернослив» – уголь, Петербургское Адмиралтейство – «шпиц», земля с океанами – просто «шарик», «хомяк» – офицер, избегающий женщин. Наконец, адмирал Лесовский был просто «дядькой Степаном».

Разобраться трудно, но при желании всегда можно…

Шли Зондским проливом, оставив по траверзу вулкан Кракатау (сорок тысяч жителей голландской Батавии, привычные к его содроганиям, еще не ведали, что им осталось жить всего два года). «Всадник» и «Джигит» прошли на Дальний Восток раньше «Наездника», но в Маниле стало известно, что недавно брал воду клипер «Разбойник» под командой Карла Деливрона, и это возбудило в экипаже спортивную ревность:

– Хорошо бы нам догнать разбойников и перегнать!

Чайковский остудил горячие головы юных мичманов.

– Ничего не получится, – сказал он. – Шарло Деливрон подобрал отчаянный экипаж. Даже в сильный ветер не убирают верхних брамселей, катят с большим креном, черпая воду бортами. Что вы, господа? Разве за Шарло кто угонится?..

На Филиппинах повстречали и земляков. Серая толпа крестьян, парившихся в нагольных тулупах и валенках, бабы в суровых платках тянулись на кладбище Манилы – хоронить умерших на чужбине. Коковцев окликнул похоронную процессию:

– Земляки! Вы бы хоть валенки скинули…

Это были переселенцы из оскудевшей России, которых ожидала Россия дальневосточная. В дебрях амуро-уссурийской тайги народ брался поднять целину, бросить в нее сытное зерно.

– Да нам чиновники сказывали, бытто далече от Рассеи холода ишо пуще! Вот и тащим на себе от самой Одесты…

Коковцев был так ошеломлен этой встречей, что безо всякой церемонности позволил мужикам лобызать себя; крестьянки, радуясь русскому человеку, целовали мичмана тоже.

– Родненький ты наш, – причитали они. – Скажи, долго ль плыть ишо? Измаялись в экой духотище. Сколь уж стариков да деточек по заграницам на погостах оставили. Погниют кресты на могилках наших – никто и не поправит небось…

Юность щедра: она транжирит время и расстояния, она не жалеет денег, и мичман Коковцев, раскрыв бумажник, одарил земляков деньгами, велел накупить фруктов для детворы.

– А отсюда до России, – объяснил он, – совсем уж близко: Гонконг, Формоза, Шанхай, Нагасаки и… вы дома! Потерпите. Нет ли средь вас псковских кого? Сам-то я Порховского уезда, маменька у меня там в именьице… скучает, бедная!

«Наездник» снова распустил паруса. Чего только не передумается юноше в океане с ноль нуля до ноль четырех. «Ах, маменька, маменька, отчего вы такая глупенькая?» Вспомнилось, как недавно навестил родительницу в ее захудалом порховском затишье. Счастливая, она возила Вовочку по сородичам и соседям – обязательно при шпаге, при треуголке и аксельбанте гардемарина. Напрасно он доказывал, что в будние дни к мундиру полагается кортик, маменька распалилась: «Уважь мою гордость – не ножиком, а саблей!» И весь отпуск Коковцев стыдливо ежился под обжадавелыми взорами уездных барышень, с тоскою озиравших морское чудо-юдо… Накануне отплытия в Японию Коковцев сдал экзамен на чин мичмана, а невесту отыскал, как это ни странно, в лягушатнике Парголовского парка. Хорошенькая девушка, спасая на глубине щенка-спаниеля, сама начала тонуть, но бравый мичман вытянул на берег обоих – девицу за прическу, а щенка за ухо. После этого купания, заранее влюбленный, Коковцев появился в богатом доме на Кронверкском проспекте, где события развивались строго по плану: спаниель при виде своего спасителя от счастья напустил в прихожей большую лужу, а Оленька дала на прощание поцеловать руку и обещала ждать – хоть всю жизнь… Эта волшебная сказка вдруг покрылась мутной водой, и мичман, абсолютно голый, но при сабле и эполетах, оказался на шканцах незнакомого корабля, наступив босыми ногами в центр медного круга с надписью: «Here Nelson fell» (Здесь пал Нельсон)!

– Вы спите? – пробудил его голос старшего офицера. – Между тем здесь следует опасаться клиперов из Кантона, которые носятся по морю, как настеганные, с дрыхнущими командами, а ветер задувает им бортовые и мачтовые огни.

– Извините, Петр Иванович, – очнулся от дремы Коковцев. – Я не сплю, просто кое-что вспомнилось.

На русских кораблях обращение в чинах презиралось, офицеры величали друг друга по имени-отчеству. Порывистый ветер завернул бороду Чайковского на его плечо, он сердито указал обтянуть нижние грот-марсели и пробурчал:

– О чем вспоминать мичману, стоящему вахту?

– Да так… сущую ерунду.

– Эта ерунда, конечно, не удержалась: дала вам клятву?

– Да, Петр Иванович, я тоже не удержался… дал!

Крепко обругав извержения копоти из трубы, изгадившей белизну парусной романтики флота, Чайковский сказал:

– Кажется, что Синоп стал лебединою песней парусов. Пассаты с муссонами еще шумят над нами, но погибать будем в шуме машин, освещенные ярким электрическим сиянием…

Он отправился в каюту – досыпать. В четыре часа ночи на мостик поднялся Атрыганьев, но Коковцев, сдав ему вахту, не спешил прильнуть к подушке. Минный офицер рассуждал:

– Хотелось бы жениться на англичанке из колоний, дабы иметь возможность высказывать ей в лицо все, что я думаю о викторианской породе. Иногда полезно разложить карту мира: все каналы и проливы, выступы суши и бухты с отличным грунтом украшены британскими флагами. А мы, несчастные, плаваем от Кронштадта до Камчатки, не имея даже угольных станций. И лишь в самом конце пути, когда до родины остается рукой подать, Япония открывает перед нами свои уютные гавани, не жалея для нас пресной воды, удобства доков, хорошего угля, сладкой хурмы и улыбок обаятельных женщин… Мне скучно в Европе, Вовочка, я давно стал неисправимым поклонником Востока!

Звездное небо быстро пролетало над гудящими от напряжения мачтами: «Наездник» лихо поглощал пространство. Загадочная страна таилась за горизонтом, и слабые контуры неведомой жизни, как бы вырастающей из глубоких недр пробуждавшейся Азии, казалось, уже заколебались над многовековой бездной…

Высокий маяк Нагасаки, окруженный лесом утонченных линий, послал в океан короткий, тревожащий душу проблеск.

Япония вступала в тринадцатый год «эпохи Мэйдзи». Она уже восприняла от Европы железные дороги и оспопрививание, организацию почты и фотографирование преступников в фас и профиль, она одела военных в европейские мундиры.

* * *

Нагасаки таился в глубине живописной бухты, заставленной кораблями. Над городом нависала гора, заросшая камфорными дубами и старыми камелиями, в их зелени виднелся храм Осува, во дворе которого японцы хранили бронзового коня Будды…

«Разбойник» был уже здесь. Деливрон окликнул:

– Наездники! Сколько шли от Кронштадта?

– Двести сорок три дня, – отвечали с клипера.

– Без аварий?

– Как по маслу…

– Так вот она, эта непостижимая Япония: розовые кущи миндаля и белый цвет мандариновых рощиц.

– Чем пахнет? – спросил Чайковский.

– Керосином, – сразу принюхался Эйлер.

– Да! Вон разгружается пароход из Одессы, привезший японцам бочки от нашего Нобеля… Салют нации – огонь!

Носовые пушки клипера провозгласили громкую здравицу японскому народу. Комендоры выбили из стволов звонкие стаканы, зарядили орудия снова – адмирал Лесовский, этот буйный «Дядька Степан», уже выжидал с «Европы» своей порции уважения, как заядлый пьяница ждет в гостях рюмочку водки.

– Флагу адмирала… салют! – Затем Чайковский спокойно снял перчатки. – Поздравляю, господа: мы в Японии… Эй, на баке: стопора наложить. Эй, в плутонгах: от пушек отойти!.. Бог уж с ним, с этим вонючим керосином, – заключил он. – Но вы, молодежь, все-таки дышите глубже. Япония имеет особый аромат, и, кстати, волосы японских женщин таят в себе невыразимое благоухание этой удивительной страны…

…Четверть тысячелетия Японией управлял клан могучих сегунов из самурайского рода Токугава, а сам микадо, потомок солнечной богини Аматерасу, наслаждался бессильным величием в вычурных садах Киото. Самоизоляция страны напоминала одиночное пожизненное заключение: одно поколение сменяло другое, а сёгунат не допускал общения с иностранцами. Японцам же, побывавшим в чужих краях, грозила смертная казнь по возвращении на родину. Островитяне были уверены, что все европейцы – варвары. Но морские бури не раз выносили японских рыбаков на чужие берега. Россия японцев крестила, они полностью растворялись в нашей бедовой, разгульной жизни. Какова же была растерянность в сёгунате XVIII века, когда стало известно, что в Сибири существует школа, в которой сами же японцы преподают русским свой язык…

А сейчас с рейда «Наезднику» салютовали корабли многих стран, и лейтенант Атрыганьев обратил внимание мичманов на забавное космополитическое соседство вымпелов – как результат политики открытых дверей:

– В газетах пишут, что капитализм нуждается в новых рынках сбыта. Как это понять – не знаю. Наверное, когда товар сильно подмочен и покрылся плесенью, королева Виктория дремлет, уже вполглаза, обеспокоенная – кому бы продать свое барахло подороже? А тут открылась веселая лавочка в Японии…

Открывшись перед миром, японцы поначалу давали очень мало – зонтики и гравюры, веревки и циновки, изящные веера и легенды о преданных гейшах, умеющих любить с изощренной тонкостью. Но зато брали японцы у своих нахальных «открывателей» чересчур много – секреты закалки бессемеровской стали и котлы системы Бельвилля, локомотивы фирмы Борзига и оптические линзы Цейса. С каждым годом Япония смелее вторгалась в международную жизнь, алчно перенимая все подряд, что попадалось на глаза, будь то пушечные затворы, изобретенные на заводах Армстронга, или исполнение капельмейстером Эккертом «Марша Бисмарка» на духовых инструментах. Казалось, островитяне действовали по принципу заядлых барахольщиков: вали все в одну кучу, потом разберемся…

С высоты марсов, закрепив паруса, матросы уже сбегали по вантам на палубу, как ловкие акробаты сыплются на манеж из-под купола цирка. Стало тихо. Коковцев расслышал стрекотание цикад на берегу, далекую музыку. Леня Эйлер спросил его:

– Тебе не кажется, что на этом берегу нас ожидает нечто странное? Такое, что никогда больше не повторится.

– Меня пленяет эта музыка, – ответил Коковцев.

– Играют японки, – пояснил Чайковский. – Очевидно, офицеры с наших крейсеров мотают последние деньги на иносских красавиц. Вы, – сказал он Коковцеву, – не туда смотрите: огни Иносы светят нам по левому борту. Когда-то была деревенька, а теперь стала пригородом Нагасаки….

В темнеющей зелени садов разгорались бумажные фонарики. Атрыганьев спрыгнул на мостик с ходового «банкета»:

– Вы не поверите! Когда я был в Нагасаки четыре года назад, нас окружили лодки – фунэ, с которых японцы торговали дочерьми, словно дешевой редиской. Теперь по указу микадо девиц разрешено продавать только на фабрики. Временное житейское счастье обретается в Японии по контракту. Этот обычай здесь никого не смущает, и вы, хомяки, не смущайтесь…

Офицеры покинули мостик, а Коковцев еще долго впитывал в себя запахи чужой, незнакомой земли. Большая, противная крыса, волоча по палубе облысевший от старости хвост, протащила в люк сухарь, украденный у зазевавшегося матроса.

Мичман нехотя спустился в кают-компанию. На столе валялись огрызки ананасов, початые коробки манильских сигар. Между абажурами, раскачивая их, прыгали резвые обезьяны.

– О чем разговор, господа?

– Обсуждаем, какой завтра будет нагоняй от адмирала…

«Наездник» провинился, и даже очень. По-флотскому положению, входя на рейд, клипер обязан «обрезать» корму флагмана, впритирку пройдя под его балконом, чтобы этим рискованным маневром засвидетельствовать особое почтение. Чем ближе пройдет, тем больше чести оказано адмиралу!

– Ладно, – поднялся Чайковский с дивана. – Утро вечера мудренее. Как-нибудь отбояримся. Пошли спать, господа. Клипер устал. Я устал. Мачты устали. Все мы устали…

Россия не открывала японских «дверей» пушками, ее отношение с заморской соседкой складывались иначе. Петербург не навязывал Токио унизительных трактатов, русские не глумились над чуждыми им обычаями. Попав же в общество вежливых людей, они вели себя вежливо. Было примечено, что русский матрос, вчерашний крепостной, с японцами сходится гораздо легче, нежели с французами или немцами. Иностранцы, презирая «желтых», издевались над японскими нравами, не признавая законов этой страны. Американец или англичанин обычно садились в вагон железной дороги без билета, требуя при этом особого к себе почтения. Русские такого хамства никогда не допускали, и наблюдательные японцы всегда выделяли россиян среди прочих иностранцев… Раненько утром клипер окружили фунэ с торговцами безделушками, владельцами гостиниц и хозяйками ресторанов, но Чайковский, весело здороваясь со знакомыми японцами, просил их подгрести к «Наезднику» чуть попозже:

– У нас играют большой сбор – ждем своего адмирала…

Экипаж выстроился на шканцах, горнисты исполнили сигнал «захождения», когда с вельбота на клипер поднялся эскадренный флагман – «дядька Степан», издавший первое рычание:

– Вы почему вчера не обрезали мне корму?

Ему объяснили: флагманская «Европа» зажалась между крейсерами «Азия» и «Африка», и кого-либо из трех они могли бы при маневре задеть шпироном или бушпритом.

– А нам не хотелось позорить себя перед англичанами!

– Верно, – одобрил их Лесовский…

Передовые идеи Чернышевского и Ушинского, пропагандируемые «Морским сборником», оказали влияние даже на этот грозный реликт былой розго-палочной эпохи, и «дядька Степан» уже не калечит матросов, допуская отныне лишь ловкие удары по носу пуговицей обшлага своего мундира. Оцарапав таким образом несколько носов в экипаже «Наездника», старец разматерил плохо обтянутые штаги и спустился в кают-компанию.

– Надо полагать, – сообщил он, – наши войска, чтобы не раздражать пекинских оболтусов, оставят Илийскую долину, а уйгуры просятся в наше подданство, ибо маньчжуры вырезают под Кульджей все живое, вплоть до кошек. Боевая готовность эскадры остается в силе: кризис не миновал, и надо ожидать от Лондона новых каверз. Стационироваться будете в Нагасаки, а во Владивосток я посылаю клипер «Джигит»…

После адмирала кают-компанию заполнили японцы и японки, громко шелестя шелками своих одежд, они разложили свои товары, при виде которых глаза разбегались, и все хотелось купить немедленно: костяные веера, расписные ширмочки, пепельницы с плачущими лягушками.

Атрыганьев брезгливо говорил:

– Все это дрова ! Прошу не тратить деньги на пустяки, паче того, в Иокогаме вещи большей подлинности стоят намного дешевле. А фарфор без меня вообще не покупайте…

Первое впечатление от Нагасаки таково, будто все японцы давно ждали мичмана Коковцева, наконец-то он прибыл, и теперь толпа, расточавшая улыбки, безмерно счастлива его видеть. Японцы, казалось, несли в себе заряд легкой бодрости, женщины двигались быстрыми шажками, в руках мужчин энергично взлетали сложенные зонтики, дети не отставали от взрослых. Второе впечатление от города – чистота и аккуратность, ровные мостовые, обилие цветов на клумбах и овощей на прилавках, всюду дымили жаровни, возле которых наспех закусывали прохожие. Третье впечатление – множество русских вывесок, рикши подвозили офицеров к ресторанам «Петербург» и «Владивосток», а для матросов круглосуточно работал дешевый «Кронштадт», в дверях которого дежурил опытный зазывала:

– Русика матросика, выпей во́дичка, закусай едишка…

Было странно, что в уличной сумятице японцы умудрялись двигаться, никого не толкая, все улыбчиво-вежливые, а если где и слышался грубый окрик, то он принадлежал обязательно европейцу или американцу.

Включившись в ритм движения японской толпы, Коковцев жадно поглощал в себя яркие краски незнакомой жизни, а молодой желудок, уставший от «консервятины», уже потребовал сытного обеда. Но мичман побаивался первой встречи с японской кулинарией, потому и навестил ресторан «Россия», где, соответственно названию, все было на русский лад, а хозяин в жилетке сразу же подошел к Коковцеву:

– Осмелюсь услужить вашему высокородию?..

Назвался он Гордеем Ивановичем Пахомовым; со знанием дела расспросил, долго ли пришлось штилевать, не погиб ли кто в море, как здоровье минера Атрыганьева. В карточке меню блюда и вина были расписаны в семи колонках на семи языках (вплоть до испанского), а в первом ряду, подле японских иероглифов, заманчиво перечислялись аппетитные кулебяки с визигой, солянка с грибами, щи кислые со сметаной.

– У нас товар самый свежий, получаем из Одессы с пароходов… Газетку английскую не угодно ли посмотреть? Тоже свеженькая – из Гонконга. Панихиду изволили служить в Петербурге по сочинителю Достоевскому. – Справившись о фамилии мичмана, Пахомов был крайне удивлен. – Вот те на! А капитан второго ранга Павел Семенович Коковцев кем вам доводится?

– Мой дядя. Недавно скончался в Ревеле.

– Добрый человек был, царствие ему небесное.

– Вы разве знали моего дядю Пашу?

– С него-то все и началось… Агашка! – кликнул Пахомов; явилась дородная бабища, завернутая в пестрое кимоно, но голова ее была по-русски повязана платком. – Агашка, ты в ноги кланяйся: вот племяшек благодетеля нашего… – Затем он скромненько присел подле юного офицера. – А ведь я из порховских, как и вы, сударь! Урожден был в крепостных вашего дядюшки. Состоял при нем камердинером. Когда поплыл он в Японию, и меня прихватил ради услужения. На ту пору как раз выпала реформа для нас. Для невольных, значица. Это в шестьдесят первом годочке от Рождества Христова… Помните?

– Да где же! Мне тогда три года исполнилось.

– Ну вот! А мы в Хакодате плавали, там и присмотрел я кухарку у консула нашего… Агашку! Ее самую. – Пахомов указал на обширное чрево супруги. – Пришел к Павлу Семенычу и – в ноги ему: невеста, мол, на примете имеется, держать меня в прежнем положенье не можете, так и отпускайте.

– А что дядя? – спросил Коковцев.

– Дурак ты, говорит, пропадешь здеся, и никто не узнает. А я, как видите, не пропал. Любой скобарь мне позавидует!

Владимир Коковцев вынул тяжелые (и неудобные для кошелька) мексиканские доллары, которыми платили жалованье офицерам в эскадре адмирала Лесовского. Сложил их горушкой, как оладьи на тарелке. Гордей Иванович искренно оскорбился:

– Э, нет! С вас, сударь, не возьму… Павел Семеныч, вечная ему память, в разлуку вечную двести рублев мне преподнес. На, сказал, дуралей, на первое обзаведение. С его денежек и рестораном обзавелся. Не обижайте…

Он вышел проводить мичмана на улицу. Коковцев спросил его о гейшах – хотелось бы посмотреть их танцы.

– На што оне? – фыркнул Пахомов. – Гейши вам никак не понравятся. Скучно с ними, да и кормежка плохая. С ихнего-то чаю без сахара не набесишься. Вижу, вас иное тревожит. Девки для того есть, называются – мусумэ, и по-русски кумекают. Вам и надо такую, чтобы разговоры вести по-нашему…

Ночевать Коковцев вернулся на клипер.

– Ног не чую под собой, так набегался.

Чайковский раскладывал пасьянс:

– Набегались? На что же тогда существуют рикши?

– Стыдно мне, человеку, ездить на человеке.

– А этот несчастный рикша благодаря вашей щепетильности сегодня, может быть, остался без ужина.

– Об этом я как-то не думал, – сознался Коковцев.

– А вы подумайте… Между прочим, внешним видом японцев не обольщайтесь. Здесь вы не встретите людей в нищенских отрепьях, как это бывает в России, но Япония – классическая страна бедняков! Кстати, вы еще не побывали в Иносе? Так побывайте… Там есть такая Оя-сан, дама очень ловкая, и вам ее конторы не избежать. Оя-сан содержит в Иносе резерв японских девиц. Ей наверняка уже известны списки молодых офицеров клипера, дабы обеспечить своих «мусумушек» верным заработком.

Коковцев пылко протестовал, говоря, что не может любить по контракту. Чайковский в ответ хмыкнул:

– А вы, чудак такой, сначала подпишите контракт, потом можете и не любить. Кто вас просит об этом? Никто… Но будьте уж так любезны обеспечить бедную девушку верным доходом. А иначе – с чего ей жить? Вспомните того же рикшу, от услуг которого вы необдуманно отказались…

Кают-компания была заставлена магнолиями, камелиями и розами – их прислали на клипер добрые женщины Иносы. С берега вернулся и мичман Эйлер:

– Здесь столько соблазнов, а среди японок множество красивых женщин. Но все они такие маленькие – как куклы!

Коковцев по-юношески стеснялся думать о женщинах откровенно. Чайковский, кажется, умышленно оберегал его всю дорогу до самой Японии, чтобы здесь, на виду Иносы, сдать прямо на руки маститой Оя-сан… Далее не его забота.

* * *

Устремляясь в будущее, Япония поспешно осваивала достижения Европы, но при этом японцы никогда и ничем не поступились в своих традициях. Иноса же вообще осталась частицей былой эпохи, а соседство великолепных доков, в которых чеканщики клепали обшивку крейсеров, лишь усиливало поразительный контраст между двумя Япониями – старой (Эдо) и новой (Мэйдзи)… Набережные купались в кущах глициний; между доков и мастерских фирмы «Мицубиси» виднелось здание русского военного госпиталя. Англичане в своих лоциях предупреждали, что Иноса вроде русского сеттльмента, куда им, англичанам, лучше не заглядывать: они встретят тут холодный прием… После грозного тайфуна 1858 года, который разломал русский фрегат «Аскольд», шестьсот человек экипажа, выброшенные на берег близ Нагасаки, нашли радушный прием при кумирне Госиндзи, и жители деревни Иносы стали лучшими друзьями моряков. В этом-то и сокрыт загадочный парадокс: сёгунат Токугава затворял «двери» Японии, а простые люди Японии сами открывали свои сердца. Жители Иносы поразительно скоро освоили русскую речь[1]Среди них был и тринадцатилетний мальчик Тикатомо Сига (или, иначе, Синхо; 1845–1914), освоивший русскую речь в общении с командой фрегата «Аскольд»; впоследствии известный в Японии писатель, дипломат и переводчик с русского языка, большой друг России, дважды посещавший ее., приноровились к русской кухне, переняли наши обычаи, а матросы усвоили что-то от японских привычек. Началась сердечная трогательная дружба, очень далекая от политики. С той поры осталось в Иносе кладбище моряков, с годами оно разрасталось все шире, японцы рачительно ухаживали за русскими могилами, как будто в них покоились их близкие родичи. Может быть, на улицах других городов улыбки на лицах японцев и были искусственными, явно фальшивыми, но в Иносе каждого русского человека жители довольствовали самой искренней улыбкой…

Эйлер ожидал у трапа дежурный вельбот. В статском костюме и при котелке, пухленький розовощекий мичман выглядел иначе, становясь похожим на преуспевающего в жизни биржевого маклера. Он забавно покрутил в руке камышовую тросточку:

– Вова! Я все-таки навещу эту злодейку Оя-сан. Пятнадцать мексиканских долларов в месяц – не деньги, все равно расшвыряются, а тут… такая свобода нравов!

Старший офицер клипера подошел к Коковцеву:

– Вы чем-то озабочены, Владимир Васильевич?

«Наездник» только вчера получил почту из России.

– Маменька жалуется. Осталось восемь десятинок земли – курям на смех! – сказал мичман. – А вокруг осели деловые мужики, у которых даже огороды шире. Пишет маменька, что еще год-два, и растащут наше гнездо, а портреты моих предков подложат под ведерные самовары. Связей в обществе у меня никаких, в лучшем случае годам к сорока вытяну до кавторанга… Ну, вытяну! А что дальше?

– Дальше… Я бы на вашем месте вспомнил старика Державина: «Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою и вместе с чистою душою благослови судеб удар». Поняли?..

Коковцев понял. Близость Иносы, зажигавшей по вечерам разноцветные фонари, дразнила и соблазняла, как присутствие незнакомой женщины за стенкой, теплокровной и не твоей, но она живет рядом с тобою, она двигается, поет и дышит, смеется и танцует. Кому в такие мгновения не кажется, что эта женщина ожидает тебя, нарочно тебя волнуя?.. В один из дней Коковцев сбежал на днище вельбота, сам взялся за румпель.

– Навались, ребята! – скомандовал. – В Иносу…

* * *

В ухоженной роще росли сосны и пальмы, шевелился бамбук и зрели бананы. В этой благодати расположились домики, их передние стенки были раздвинуты – душно. В растворенных на улицу комнатах, облаченные в халаты, посиживали на циновках босоногие офицеры русской эскадры, лениво обмахиваясь веерами. Возле них хлопотали японские «мусумушки», и пусть жены были временными, как временна и стоянка в Нагасаки, но иллюзия подлинной семейственности не покидала этих забавных жилищ, распахнутых настежь для всеобщего обозрения…

– Вовочка! Уж не ищешь ли ты дом со швейцаром в ливрее?

Это окликнул мичмана лейтенант Атрыганьев; его миниатюрная Мицу-Мицу встретила Коковцева чаркой водки завода г-жи Поповой, придвинула гостю тарелочку с ломтиками сырой кеты и, отступив, опустилась на колени в углу комнаты.

– Садись, – сказал Атрыганьев.

– Куда?

– На пол! Оя-сан на тебя обижена… слышал?

– На меня? За что? – обомлел Коковцев.

– Невежливо с твоей стороны не визитировать эту даму, если даже «дядька Степан» целует ей ручки.

Мичман ответил, что в счастье по контракту не верит.

– Ты у нас умница! – похвалил его Атрыганьев. – Но я тебя умнее. Скажи, разве венчание в церкви не есть ли то же подписание контракта, только не временного? Не все ли тебе равно, где соваться в петлю – в конторе Оя-сан или у нашего попа в церкви? В любом случае жених с невестой вступают в сделку! Только здесь, в Нагасаки, ты отдашь пятнадцать долларов – и все. А там, в России, платить будешь всю жизнь…

Атрыганьев переговорил с Мицу-Мицу по-японски, и она вынесла бутыль абрикотина московских заводов Н. Л. Шустова.

– Как поют наши матросы, «со смехом, братцы, я родился, наверно, с хохотом помру…». Давай выпьем за любовь! Оя-сан приберегает для тебя, хомяка, одинокую мусумэ из Нагойи.

– Нагойя… что это значит? – не понял мичман.

– Только то, что самые красивые японки родом из Нагойи. Чувствую, – добавил Атрыганьев, – что застрянем в Нагасаки надолго, так не будь каютным хомяком – срочно женись!

– А зачем мне это нужно? – отвечал Коковцев.

– Послушай, – заговорил минер далее. – Я ведь плавал достаточно. Видел и фрески в спальнях Помпеи, бывал даже в банях Каракаллы, но, поверь, там нет ничего такого, что было бы неизвестно японкам, владеющим секретом тридцати четырех способов любви. – Нежинским огурчиком, продетым на вилку, Атрыганьев указал на сидевшую в углу Мицу-Мицу. – Ты глянь на эту скромнейшую японскую богиню… Какова?

Коковцев глянул (японка улыбнулась ему).

– Так вот, – заключил Атрыганьев, с хрустом поедая огурчик, – все эти гордые и пресыщенные патрицианки Древнего Рима перед моей Мицу-Мицу выглядят жалкими недоучками. А ты еще осмеливаешься пренебрегать женщиной из Нагойи!

Коковцев безо всякого аппетита дожевал кету:

– Но в Петербурге я же поклялся Оленьке…

– Все поклялись, – сказав Атрыганьев, морщась. – Но каждой невесте, даже обляпанной полтавским черноземом, известен в любви только один способ, а тут… Стоит ли долго раздумывать? Кстати, эта Оленька живет на… На какой улице?

– На Кронверкском, – ответил мичман.

Атрыганьев, хохоча, покатился по циновкам.

– Извини. Но я бывал там. Каюсь… Этот статский, что мечтает о чине тайного, считал меня женихом своей дочери.

– Не может быть! – оторопел Коковцев.

– Пожалуйста, не переживай. Все женщины таковы…

Г-жа Попова и г-н Шустов, эти знаменитые спирто-водочные фирмы, разом ополчились на невинность мичмана.

– Если так, я… Я сейчас же иду к Оя-сан!

Атрыганьев горячо одобрил его решение:

– Кстати, мне в ноль четыре принимать вахту у тебя. Будь другом, выручи: если я малость задержусь, ты склянки две-три отбудь за меня на мостике.

– Конечно, – согласился Коковцев.

– Вот и спасибо. Потом, в море, расквитаемся! Ступай!

* * *

Все было похоже на скромную гостиницу: пустоватая простота в комнатах, лакированные полы были покрыты мягкими татами из камыша. Коковцев уселся перед низеньким столиком и долго не знал, куда девать ноги, затекающие от неудобства позы. Его окружили восемь юных японок, напоминавших едва окрепших девочек-подростков. Чрезвычайное обилие косметики скрадывало их подлинные черты. Это были мусумэ из «резерва» конторы Оя-сан, под надзором которой они и жили. Коковцев часто благодарил, пока они расставляли перед ним крохотные чашечки с угощениями. Тут была рыба в тесте, приправленная соей, водоросли-тамоширага, мхи и корни, огурчики-киури, крылышко утки, чуть присыпанное анисом, желе из овощей с яйцами и непроницаемый черный сосус с подогретым сакэ. Угощая гостя, мусумэ наперебой щебетали, успев наговорить Коковцеву всяческих комплиментов – ах, какой красивый, ах, какой умный, ах, как хорошо, что навестил их сегодня, а то ведь они уже собирались сами искать с ним встречи. При этом девушки подливали ему сакэ, и теплая рисовая водка приводила мичмана в содрогание от небывалого вкусового отвращения. После чего, усевшись рядком напротив, девушки сыграли для Коковцева что-то очень печальное на своих сямисенах, похожих на мандолины, и тихонько удалились. Пустота. Никого…

Но тут бодро вошла миловидная японка лет сорока – сама Оя-сан; кимоно женщины украшала брошь с бриллиантом из алмазного фонда царствующей династии Романовых. Семь лет назад великий князь Алексей (сын царя Александра II) плавал до Владивостока на фрегате «Светлана»; навестив Нагасаки, он задержался в объятиях Оя-сан, с чего и началась карьера этой мусумэ, богатеющей теперь на эксплуатации себе подобных. Дама держалась по-европейски свободно, широким жестом, перенятым ею от русских офицеров, она чокнулась с Коковцевым чашечкой сакэ, и бедного мичмана снова как следует передернуло. Потом женщина деловито спросила – какая из всех мусумэ понравилась ему больше.

– Они все хороши, – ответил мичман, – но я слышал, что у вас имеется девушка из Нагойи.

Оя-сан со вкусом выговаривала русские слова:

– Если ты задумался об Окини-сан, голубчик, она полюбит тебя… вместе с домом! Но задаток немалый – двести долларов, голубчик. – О том, сколько из этой суммы она заберет для себя, об этом Оя-сан, конечно же, умолчала.

В планы мичмана никак не входило становиться домовладельцем в Японии, но русская водка, разбавленная японским сакэ, и горькая обида на Ольгу сделали его смельчаком. Он готов хоть сейчас платить за все в мексиканской валюте.

– Но сначала покажите мне красавицу из Нагойи!

Оя-сан легонько хлопнула в ладоши, и Коковцев услышал за спиной неприятное шипение. Он обернулся: перед ним возникло костлявое чудовище с громадными оттопыренными ушами.

– Это нотариус, – объяснила Оя-сан. – Он принес контракт на Окини, заранее составленный… Подписывайте его!

Глаза нотариуса были добрыми, но шипел он так замечательно, что ему позавидовала бы любая гадюка.

– У нас в России, – сказал Коковцев, поднимаясь с татами, – никто и никогда не покупает кота в мешке…

Оя-сан сердито крикнула что-то по-японски. С громким треском раздвинулись бамбуковые ширмы – и Окини-сан опустилась на колени, застыв в глубоком поклоне, а за нею вразнобой качались сухие бамбуковые палки: так-так, так-так, так-так.

– Гомэн кудасай, – были первые слова женщины.

Она просила у них извинения за то, что явилась.

Окини-сан кланялась очень долго, и Коковцев сначала видел только пышный бант-оби, завязанный высоко на спине, потом разглядел удивительно сложную прическу, в которой волосы были унизаны черепаховым гребнем и булавками из красных кораллов. Коковцев кинулся поднимать женщину с пола.

– Голубчик, – четко выговорила Окини-сан русское слово (которое в заведении Оя-сан, очевидно, заучивалось всеми мусумэ в числе самых необходимых слов).

Теперь мичман видел нежное матовое лицо с узкими блестящими глазами, а губы девушки, чтобы не казались большими, были подрисованы кармином только посередине. Окини-сан была так хороша, что раздумывать далее не приходилось:

– Давайте контракт… Подпишу!

Бамбуковые палки перестали стучать, шипение прекратилось. Нотариус из-под халата извлек чернильницу, протянул Коковцеву европейское перо, а не кисточку. Мичмана ознакомили с условиями контракта: подданная микадо, отзывающаяся на имя Окини, поступает в его жены с содержанием в 15 долларов за один месяц, а Кокоцу-сан обязуется предоставить ей помещение, стол, одежду и наемную прислугу с рикшей. Отсчитав серебро, мичман еще раз оглядел красавицу из Нагойи:

– Но почему на месяц? Мой клипер еще никуда не уходит.

Нотариус отвечал ему на хорошем английском языке:

– К чему загадывать вперед? Мы, живущие вдали от вас, европейцев, не привыкли верить ни женщинам, ни пьяницам, ни морякам: женщина склонна обманывать, пьяница ничего не помнит, а моряк рано или поздно все равно потонет. Через один месяц с удовольствием продолжу контракт.

– All right, – согласился Коковцев.

* * *

Обитель семейного счастья оказалась вполне прилична: через мизерный ручеек был перекинут карликовый мостик, с которого мичман чуть не упал, в миниатюрном садике имелся маленький прудик, в нем крохотные золотые рыбки виляли золотыми хвостиками. Коковцев и Окини-сан остались одни. Мичман извинился, что ему предстоит еще ночная вахта:

– А я чертовски много выпил и, прости, должен выспаться. Нет ли в этом домике чего-либо похожего на кровать?

Окини-сан придвинула к нему коротенькое бревнышко с валиком, ласково уговаривая положить на него свою голову.

– Забавно! А как зовется такая подушка?

– Макура, голубчик, это макура.

– Звучит вполне по-русски… макура… макура…

Окини-сан уселась напротив него и, скрестив под собой ноги, всецело погрузилась в отсчет времени, сокращавшего их первое свидание. За четверть часа до полуночи, отрывая от макуры наболевший затылок, Коковцев уже не мог вспомнить, как это бревно называется. Он быстро собрался на вахту.

– Конечно, – благодарил он, – если бы не ты, я бы наверняка все проспал. А завтра пришлю вестового – пусть привезет подушки и одеяло. Однако где я сейчас достану фунэ, чтобы поспеть к вахте на свой клипер?

Оказывается, Окини-сан, пока он спал, уже наняла лодочника на весь месяц их контракта. Мало того, женщина проводила его до пристани и не покинула мичмана, пока фунэ не подгребла к корабельному трапу. Только сейчас она попрощалась с ним, и с палубы корабля мичман застенчиво пронаблюдал, как в темноте рейда медленно растворяется белое пятно ее одежд. Издалека донесло певучий голос молодой женщины:

– Сайанара, голубчик! До-си-да-ня…

Чайковский с «Манилой» в зубах гулял по шканцам.

– Теперь, – сказал он, – за все время стоянки в Нагасаки за вас я спокоен: еще не было случая, чтобы молодой офицер, взявший в жены японку, опоздал на вахту! Да и вам лучше, милейший: меньше будете шляться по ресторанам…

После четырех часов вахты Коковцев с нетерпением отсчитывал склянки: корабли эскадры синхронно отбили первую, вторую, третью. Атрыганьев соизволил явиться с берега на рассвете.

– Ладно, – отмахнулся он от упреков. – Уж ты прости, Вовочка: не был я на Кронверкском, никакой Оленьки и в глаза не видывал. Все выдумал нарочно, чтобы твои эполеты, чуть-чуть забрызганные морем, потеряли блеск наивной гардемаринской святости. Вахту принял. Сейчас отходит вельбот…

Вестовой помимо подушек прихватил из офицерского буфета ложки, ножи и вилки. Качнув серьгой в ухе, он сказал:

– Вашбродь, а чем шамать будете… палками? Уж я ими ковырял, ковырял – все мимо рта просыпалось. Извиняйте нас!

День обещал быть жарким. Стенка дома была заранее раздвинута, в глубине комнаты, будто вписанная в тонкую рамочку, Окини-сан показалась мичману лучезарным идолом любви.

– Я тебя так жду… голубчик! – произнесла она.

Из широких рукавов кимоно выплеснуло две руки.

И нечаянно сложилась ласковая семейная жизнь.

* * *

Коковцев принадлежал к поколению, юность которого овеяли победы русского оружия под громы Шипки и в блеске молний Плевны, когда Россия несла свободу родственному народу Болгарии. Но зато юность омрачил Берлинский конгресс, унизивший достоинство России; по этой причине молодежь тех годов страдала за любое ущемление прав своего народа, национальную гордость которого сознательно оскорбляли юркий лорд Биконсфильд и плут Бисмарк… Германия еще только прилаживалась к завоеванию колоний, зато Англия имела их столько, что они в девяносто раз превышали размеры ее метрополии; во владениях королевы Виктории могли бы свободно разместиться три Российские империи. Викторианцы были ненасытны! Британские канонерки шли по следам фанатиков-миссионеров: если аборигены не внимали гласу божьему с должным трепетом, пушки Армстронга приводили их в английское подданство. Затем, приучив инакомыслящих надевать по утрам штаны и открывать бутылки с пивом, викторианцы делали вид, будто ими сотворено на благо цивилизации нечто великое. Лондон постоянно был озабочен: где только можно и любыми способами ослаблять могущество России, которая не боялась противостоять великобританской экспансии, ставшей уже глобальной… Переживаемый конфликт с Пекином тоже имел английскую подкладку: политики Уайтхолла натравливали китайцев на войну с Россией, на эскадре Лесовского уже поговаривали, что, очевидно, скоро предстоит плавание в Чифу, дабы забрать из Китая русского посланника и все посольство с его архивами.

– Бес их там разберет! – судачили в кают-компании «Наездника». – Ну, с моря-то, положим, мы на своих калибрах всех мандаринов раскатаем. А что, если они вломятся в наши пределы от Кульджи, где мы даже гарнизонов не держим?

Атрыганьев закрутил усы и расправил бакенбарды.

– Я, – начал он, – терпеть не могу английских газет и посему читаю их внимательно. «Таймс» обрадован: Пекин обзавелся «китайским Бисмарком», правда, не железным, а ватным – Ли Хунчжаном, а теперь якобы обнаружился «китайский Наполеон» по прозванию Цзо Цзуньтань… Было бы жестоко с моей стороны требовать, господа, чтобы вы запомнили эти имена, но все-таки я осмелюсь выделить их из нашей истории…

Атрыганьев не помянул еще императрицу Цыси, которую европейцы прозвали китайской Клеопатрой. В этот момент попугай, сидя на абажуре, расправил крылья и сделал что надо, а в дверях показался сияющий мичман Эйлер.

– Чистяки! – гаркнул Атрыганьев вестовым. – Сменить скатерть… Ленечка, а что вы там принесли с берега?

Эйлер радостно показал приобретенную вазу:

– Мне ее продали как редчайший фарфор «амори».

– Вы у нас молодцом! Если родственники просили вас купить у японцев макитру пошире, чтобы варить в ней вассер-суп на все знатное семейство фон Эйлеров, так я от души вас и поздравляю. Хотя вам продали фарфор из Кагасима, а он – лишь слабое подражание сатцумскому… Итак, господа, Цзо Цзуньтань, известный любимец английской публики, уже в пути! Но, двигая армию, он ведь больше похож на муравья, толкающего перед собой полудохлого навозного жука… Я хотел бы спросить англичан: где они видели этого Наполеона? Ленечка, – мягко обратился минер к Эйлеру, – не стоит впадать в отчаяние. Поставьте свое помойное ведро на рояль, и будем считать, что у нас, слава богу, имеется и «амори»…

Согласно давней традиции флота, командир корабля не имел права посещать кают-компанию, чтобы, упаси бог, не вмешиваться в дела и разговоры подчиненных, иногда жестоко его критикующих, – здесь владычил старший офицер, а командир прозябал в одиночестве салона, всегда благодарный, если офицеры, сжалившись над ним, приглашали к своему столу. Однажды его позвали, и он строго предупредил:

– Господа, возможен такой вариант обстановки, что скоро эта уютная Иноса останется далеко за кормою… Наберитесь мужества покончить со своими делами на берегу, чтобы за нашим клипером потом никаких хвостов не тащилось. Ежели у кого неоплаченные счета в японских ресторанах, расплатитесь заранее. Есть ли у нас белье в стирке на берегу?

– Есть, и очень много, – ответил Чайковский.

– Поторопите прачек, чтобы стирали быстрее…

После таких разговоров Коковцев спешил на свидание с Окини-сан, и женщина, внешне ненавязчивая в любви, чутко откликалась на каждую его ласку. Эти незабываемые ночи Иносы, пронизанные шумами теплых ливней, казалось, пропитались словами любви, всегда ненасытной в молодости. Не было случая, чтобы японка не проводила Коковцева до корабельного трапа, а вернувшись с клипера, мичман всегда заставал ее ожидающей встречи. Иногда казалось, что Окини-сан живет исключительно ради любви к нему.

– Я не знаю, как это тебе удается, – сказал однажды Коковцев, – но ты, сама того не замечая, сделала все-все, чтобы я уже не мог обходиться без тебя. Это правда!

Она молча взяла его руки и окунула в них свое прекрасное лицо. А когда освободила ладони, оно было мокрым от слез.

– Я люблю, голубчик, – сказала она…

В одну из летних ночей, когда мичман ночевал на клипере, его сорвала с койки резкая качка. Коковцев выбрался из каюты, под ногами кружило холодную пену открытого моря. «Наездник», постукивая машиной, нес на себе даже триселя над брамселями, отчего его мачты потрескивали от напряжения.

На мостике ходовую вахту «заступил» Атрыганьев.

– Что стряслось, Геннадий Петрович? Или… война?

Атрыганьев дернул шнур звонка в кают-компанию.

– Пока нет! Просто «дядька Степан», чтобы запутать англичан, перетасовывает эскадру, будто карты в колоде. Игра идет крупная: «Пластун» ушел к Дажелету, «Стрелок» помчался в Чифу, крейсера «Азия» и «Европа» в Иокогаму, а мы… Мы, кажется, во Владивосток, чтобы сменить там «Джигита».

На мостик в белом фартуке взбежал вестовой:

– Звонили, вашбродь? Что прикажете?

– «Адвоката» мне. Покрепче! С ромом.

– Есть! Я мигом, вашбродь…

Сочный ветер путал мокрые фалы в руках сигнальщиков. Снова начиналась походная жизнь, в которой, согласно моряцкой поговорке, вольготно живется одним попам, котам и докторам (остальные расписаны по вахтам, загружены работами).

Коковцев придержал на трапе Чайковского:

– Когда же будем во Владивостоке?

– При таком-то ветре… скоро придем.

– А когда вернемся в Нагасаки?

– Отвыкайте задавать наивные вопросы…

Иноса разом и безнадежно отодвинулась за горизонт, меркнущий в отдалении, а море, казалось, без следа растворяло в себе Окини-сан, застывшую в молчаливом ожидании. Снова возникли привычные картины суровой жизни: возле мачт, где меньше качало, группами собирались матросы, озверело разгрызали сухари, обсыпанные крупной солью, а на мостиках мотало фигуры вахтенных в дождевиках и зюйдвестках. «Наездник» легко перегнал громаду транспорта «Россия», с которого просигналили, что везут из Одессы тысячу солдат для основания пограничных гарнизонов на Амуре.

В зыбком тумане, словно размыло старинную акварель, едва проступили очертания скал Дажелета, сразу похолодало, а штурман вспомнил стишки:

Вплоть до острова Цусимы

Видишь летнюю картину.

Коль попался Дажелет,

Торопись надеть жилет.

Офицеры поспешили в шкиперскую, за тужурками. Рано утром открылись берега; зеленые массивы нетронутых чащоб, острые зубцы нелюдимых сопок, а где-то страшно далеко струился к небу тончайший дымок охотничьего костра.

–  Россия!  – воскликнул Коковцев.

– Вы угадали, – отозвался Чайковский. – Правда, отсюда до нее очень далеко, но вы правы: это тоже Россия…

Убрав паруса и подрабатывая винтом, втянулись в Золотой Рог; издали панорама Владивостока даже впечатляла: красный кирпич казарм, ряды причалов, угольные склады Маковского, разноцветные хибары обывателей и козьи выпасы среди огородов; возвышались здание гимназии, штаба командира порта, особняк Морского собрания и магазин фирмы Кунста и Альбертса. Все это – на фоне беспечального синего неба… Посланец Балтийского флота звончайше салютовал кораблям Сибирской флотилии.

Коковцев взял бинокль. В окулярах его возникли пустынная улица, по ней шла расфуфыренная дама под зонтиком, за нею маршировал бугай-матрос, неся под локтем корзину с бельем. С берега громко и радостно крикнул петух. Чайковский снял фуражку и, подавая пример молодежи, истово перекрестился:

– Поздравляю вас, господа: вот мы и дома…

Атрыганьев, первым побывав на берегу, ругался:

– Что за город такой! Отличный цейлонский ананас – две копейки. Соленый огурец – гривенник. Дохлая индейка стоит пятнадцать рублей, а сотню жирных таежных фазанов умоляют взять даром… Кто в таких ценах что-либо понимает?

После чистеньких японских улиц здесь даже главная (Светланская) выглядела проселочной дорогой, покрытой кочками, ухабами и лужами. С трудным бытом Владивостока мичман Коковцев соприкоснулся сразу же, когда командир послал его раздобыть пресной воды для клипера. Следовало набрать четыре полных баркаса (для доставки воды шлюпку заранее как следует обмыли изнутри с песком и с мылом). А где взять? Прохожие обыватели советовали просить воду у знакомых.

– Но мои знакомые остались в Петербурге.

– Поспрашивайте тех, у кого колодцы имеются.

А владельцы колодцев руками на мичмана махали:

– Знаем, как кораблям воду давать! Опустят в колодец трубу и выкачают насосом до дна, вместе с лягушками. А мы как? Совсем без воды сидеть? У нас же дети малые. Пеленки стирать надо? Надо. А чайку попить? Или к соседям бегать?..

На берегу копошились гарнизонные солдаты в белых рубахах, возводя бруствер для установки пушек. Коковцев спросил:

– Никак, ребята, вы мандаринов ждете?

– Плевать мы на них хотели, – отвечали солдаты. – У нас на базаре своих мандаринов не знаем куды девать. Но сказывали, будто англичанка-стерва на энти края позарилась. Вот и стараемся: пусть тока сунется, все бельма повышибаем!

Командир встретил мичмана вопросом: где вода? Коковцев пытался объяснить положение в городе, но получил ответ:

– Меня это не касается. Вода должна быть…

Принарядившись, офицеры клипера беззаботной гурьбой отправились во владивостокское Морское собрание. На Светланской им встретились черные дроги: горожане хоронили инженера-самоубийцу. Провожавшие покойника объясняли:

– Здесь это бывает частенько! Не все выдерживают. Что вы хотите? Иногда ведь газеты четыре месяца не приходят…

В гардеробе, стоя перед зеркалом и уточняя на белобрысой голове прямоту идеального пробора, Эйлер сказал:

– Ты, Вовочка, не внимай Атрыганьеву с особым решпектом. Атрыганьев мало того что барин – он еще и циник.

После него стал причесываться Коковцев:

– Отчасти – да, я согласен, Леня. Но минер похож на рыцаря старинного и могучего ордена, вроде Мальтийского.

–  Каста!  – ответил Эйлер (проницательный). – Атрыганьев не понимает, как близка гибель его и ему подобных.

– Так ли это, Леня, а?

– Ты просто не слышал минера достаточно пьяным. А в пьяном состоянии он произносит страшные тосты…

По широкой лестнице поднялись в общий зал. Атрыганьев сразу обосновался в буфете. По стульям сидели дамы и невесты, быстро оценивая входящих офицеров с «Наездника». Коковцев краем уха слышал, как одна девица шепнула подруге:

– Мичман! Всего-то пятьдесят семь рублей в месяц. А еще надбавка за суровость климата и дальность плавания.

Это задело Коковцева, и через плечо он ответил:

– Шли бы вы домой… задачки решать по алгебре!

В собрании мичман повстречал немало однокашников по Морскому корпусу, почти все они были с молоденькими женами.

– Что ты удивляешься? – говорили они. – Здесь нам разрешено вступать в брак, даже не справляясь о нашем реверсе[2]Реверс – возможность молодого офицера содержать жену в приличном достатке, иначе брак ему возбранялся. В дальнейшем встретится слово «реверс» в ином значении – способность корабля переключать свои машины и движение винта с переднего хода на задний и наоборот..

Их жены выглядели счастливыми, одеты они были по последней парижской моде, и мало кто из офицеров раскаивался, что променял Балтику или Севастополь на эти дикие, но величавые края с грандиозным будущим.

– Дальний Восток, – посмеивались они, – это ведь фикция, придуманная еще дельцами Ост-Индской компании. Нам отсюда Дальним Востоком кажется уже Сан-Франциско или Патагония, а Ближний Восток становится для нас Дальним Западом. Здесь полная свобода слова, зато нет свободы печати из-за отсутствия самой печати… Кстати, можешь всех нас поздравить.

– С чем, друзья?

– Скоро на улицах Владивостока загорятся полтораста керосиновых фонарей, и, поверь, Вовочка, мы радуемся этому, как парижане недавно радовались электрическим «свечам» Яблочкова на Елисейских полях. Всякая жизнь познается в сравнении… Ну, расскажи, какова погода в Нагасаки?

Сибирская флотилия ремонтироваться ходила в Японию, сибиряки все там знали, все видели своими глазами, но отношение к этой стране у них было несколько иное, более жесткое, нежели у стационирующихся в Нагасаки.

– У нас немало японцев, – говорили они. – Мы охотно пользуемся их услугами. А японки изумительные няни. Но… нам отсюда виднее! Совсем недавно японцам отданы Курильские острова, чтобы отвадить их от Сахалина, на котором наши дуралеи устроили каторгу вроде французской Кайенны. Японцы присвоили острова Рюкю, где одна только Окинава – прекрасная морская база! Наконец, они пытались забрать и Формозу, покрикивают на корейцев… Подумай сам, Вовочка: едва успев открыть свои «двери» перед Европой, самураи уже расшибают «двери» корейские, а Корея вассальна от Пекина, и отвратная Цыси, конечно, вступится за свои владения. Не случится ли так, что японцы разрушат равновесие Дальнего Востока, и без того шаткое?

Коковцев воспринимал Японию в образе Окини-сан, а раскрытые веера улыбчивых японок укрывали многие тайны.

– Не слишком ли вы подозрительны к любезным японцам?

– Только не к няням! Мы их любим, как любят все русские дети, зовущие их «тетя Този» или «тетя Саго». Но мы подозрительны к самураям. Своими претензиями они вынудят вас вступиться за Корею, а это уже рядышком с нами… Владивосток – не санитарный барак, который можно перетаскивать с места на место. Его поставили здесь – и он должен стоять вечно!

Коковцева отыскал мичман Эйлер:

– Атрыганьев уже затоплен коньяком до ватерлинии и сейчас произносит в буфете тосты… Хочешь послушать?

– В другой раз, – ответил Коковцев.

Гарнизонный оркестр заиграл вальс «Невозвратное время», и мичман с нарочитой холодностью миновал девиц, трепетно ожидавших приглашения к танцу. Коковцев вызвал на вальс даму в летах, но еще красивую – жену командира порта мадам Ванду Щетинскую. Вступая с нею в круг, он спросил:

– Разве же вам никогда не бывает здесь скучно?

Женщина ответила, что здесь гораздо веселее, чем в Ковно, где она провела юность в монастыре урсулинок.

– Наверное, для полноты счастья нужен и… колодец?

Щетинская ослепила мичмана белым рядом зубов:

– Я-то, грешная, думала, вы позвали меня к вальсу ради взаимной симпатии, а вам, оказывается, нужна вода для котлов и для камбуза… Сколько вам ее надо? – спросила она.

– Четыре полных баркаса, мадам.

– До вас на рейде стоял клипер «Джигит», на котором мичмана были решительнее и водою быстро наполнились.

– Подскажите, каким же образом?

– Четыре мичмана при полном параде сделали предложение четырем дурочкам, в домах которых были колодцы. Вычерпав всю воду, они сразу же снялись с якоря.

– Но каково чувствовали себя невесты?

– Прекрасно! Зареванные до обморока, они долго бегали по берегу, как угорелые кошки. Их сердца были разбиты, а колодцы вычерпаны…

Оркестр умолк. Коковцев проводил даму к ее мужу.

– Завтра, – указал он, – идите на веслах в бухту Диомид и там накачивайтесь водой до самого планшира…

Спасибо за совет! Коковцев на следующий день наполнил у Диомида баркас водою, а гребцы, предварительно раздевшись догола, орудовали веслами, сидючи в воде по самые шеи. Таким способом пригнали к «Наезднику» пять баркасов хрустальной водички, но команда клипера разматерила их:

– Вы, пока гребли, паскуды, – говорили матросы, – ведь этой же самой водой все хвосты свои грязные выполоскали…

Командир выразил Коковцеву свое удовольствие:

– Убедились? Офицер русского флота, подобно библейскому Моисею, способен источить воду даже из твердого камня…

Было жаль покидать Владивосток. В последний раз посетив берег, Коковцев встретил на пристани старенького учителя.

– А где вы, сударь, такую тужурку купили?

Коковцев тужурке своей не придавал значения.

– Да это, знаете, еще в Копенгагене, в лавке морских товаров… неподалеку от музея скульптора Торвальдсена.

– Живут же люди! – отозвался учитель, сгорбясь. – А я и позабыл о таком скульпторе… Очень трудно в наши края забраться, но сил не хватит отсюда выкарабкаться.

Коковцев долго пребывал под впечатлением этой грустной беседы. Он понимал, что изнанка жизни во Владивостоке очень сложная, и не скоро еще люди заживут в этих краях полнокровной радостью бытия. «Наездник» держал три котла под парами, легко набирая узлы. Миновав скалу Дажелета, сдали тужурки в шкиперскую. Коковцеву опять выпала ночная вахта. Сверясь со штурманской прокладкой, он сказал, что, очевидно, ровно в два часа ночи клипер выйдет на траверз Цусимы:

– Вас не будить, Петр Иванович?

– Остров как остров, – зевнул Чайковский. – Ничего примечательного. Глубины приличные. Зачем меня дергать?..

Цусима – без единого огонька, будто вымерла! – сонным призраком исчезла за кормою клипера. Коковцев еще не забыл лекций в Морском корпусе: ведь недавно местный феодал Цу Шима уступил остров для размещения базы русского флота, но вмешались, как всегда, пронырливые англичане, и микадо прибрал остров в свое подданство. Но там остались наши дороги, наши грядки с капустой, наши мастерские и даже баня из бревен, пахнущих русским смолистым лесом. Ночная вода, отяжелев, нехотя расступалась перед таранным «шпироном» боевого клипера. И никто ведь не подозревал, что имя этого острова – Цусима! – острое, как сабля самурая, болезненно вопьется в сердце каждого русского человека…

«Окини-сан, ждешь ли? О чем думаешь, нежная?»

* * *

Никто не сомневался, что уже завтра они окунутся в разморенную влажностью духоту нагасакской бухты. Но проливом Броутона, оставляя Корею по правому борту, вошли в бурное Желтое море, и только здесь известились от командира, что «Наездник» следует в порт Чифу, сохраняя полную боевую готовность.

– Очевидно, будем снимать с берега наше посольство.

– А как же Окини-сан? – вырвалось у Коковцева…

В штурманской рубке страдал на диване жестоко укачавшийся Леня Эйлер. Коковцев быстро листал календарь.

– Что ты? Или прохлопал день своего ангела?

– Ангела, – подавленно ответил Коковцев. – Подумай, завтра кончается срок моего контракта, и Окини-сан уже не моя!

Эйлера мучительно и долго выворачивало в ведро.

– Море не любит меня, – сказал он, брезгливо вытирая рот. – Извини… Но я крестил свою Ибуки-сан в православную веру, и теперь ее опекает наш епископ Николай, а не эта пройдоха Оя-сан с брошкой вроде чайного блюдечка.

Страшный крен отбросил Коковцева к переборке, почти расплющив о стенку, рядом качался, как роковой маятник, медный футляр ртутного барометра, показывавшего: «Ясно».

– Все пропало! – отчаялся мичман.

– Погоди, – утешал его Эйлер со стоном. – Если доверяешься женщине, так и не думай о ней скверно… Так ли уж хорошо знаем мы этих «мусумушек», как они изучили нас, русских?

Коковцев, цепляясь за поручни, выбрался на «банкет» мостика. В сизом угаре вечера скользила, прижатая к воде, тень британского крейсера, и, указывая на него биноклем, Атрыганьев хохотал словно заправский опереточный злодей:

– Вот уж правда, что мир принадлежит одним джентльменам! Виктория ограбила полмира, но старой жабе все еще мало…

Перед заходом в Чифу решили отстояться в Порт-Артуре, хотя китайцы могли «салютовать» клиперу прямой наводкой. На всякий случай, вне видимости берегов, опробовали работу плутонгов и действия комендоров. Китаю поставлял орудия германский Крупп, однако Чайковский сказал, что любая пушка, побывав в руках китайцев один только год, превращается в ржавый скелет. Бросили якоря на внешнем рейде, подальше от батарей, на клотик фок-мачты «Наездника» сразу уселась ворона.

– Не к добру, – решил суеверный командир клипера.

Коковцев робко постучался в каюту Чайковского:

– Петр Иванович, у меня тошно на душе: месяц контракта кончился, а как удержать Окини – не придумаю. Оя-сан не станет держать ее даром и наверняка заставит переписать контракт. Тем более в Нагасаки вернулся холостой «Джигит»!

– Скорее всего так и будет.

– Что же мне делать? – приуныл мичман, чуть не плача.

Чайковский обнял его, как отец родного сына:

– Милый вы мой! Никак серьезно влюбились?

– Я уже не могу… не могу жить без нее!

– А не вы ли осуждали любовь по контракту? Ладно, – сообразил Чайковский, – в Чифу наш консул, поговорите с ним. А что там ворона? Еще сидит, падаль, на клотике?

– Сидит и каркает. Лучше бы пристрелить…

Ворона сорвалась с мачты, когда клипер развернулся в море. Чифу, оттиснутый в море мрачными скалами, показался гаже всего на свете. Коту все равно где спать, священнику тоже, но доктор просил не пускать матросов на берег. В первую же ночь стоянки «Наездник» был ослеплен ярким блеском фонарей английского крейсера, положившего якоря на грунт Чифу невдалеке от клипера. Дул сильный ветер, по рейду гуляла тяжелая зыбь, на камбузе из котлов выплеснуло матросское варево. Для офицеров были открыты консервы «Pate de lie».

– От души поздравляю, господа! Уж если нельзя верить газетам, то как же можно верить тому, что писано на этикетках? Американцы давно передушили всех кошек в Чикаго и Нью-Йорке, понаделали из них паштетов и теперь продают их в консервах наивным французам. – Посещать берег он дружески отсоветовал: – В Чифу ничего любопытного.

Коковцев все же побывал в городе, дабы повидать консула, и тот, человек дела, сразу подсказал верное решение.

– Назовите фамилию дамы своего сердца, мы срочно переведем необходимую ей сумму для продления контракта.

Увы, Коковцев фамилии Окини-сан не ведал.

– Так-так, – поразмыслил консул. – А кого вы знаете в Нагасаки, помимо этой несчастной куртизанки?

– Гордея Ивановича Пахомова, у него там ресторан.

– Отлично! Вот пусть он вам и поможет…

На радостях Коковцев перевел в Нагасаки деньги за полгода вперед. Он вернулся на клипер, рассказывая, что в Чифу много винограду и черешен, а еще больше гробов, выставленных на продажу, – таких красивых, что глаз не оторвать.

– Упаси нас бог! – суетился доктор. – Тут, что ни год, всякие эпидемии. Стоит ли рисковать ради свежих фруктов? Вы лучше скажите – что говорил вам консул о войне?

– Он сказал, что все зависит от того, чье давление в Пекине пересилит – или давление Уайтхолла, тогда война, или давление нашего Певческого моста[3]Певческиймост – обиходное название министерства иностранных дел, размещавшегося тогда возле Певческого моста в Петербурге., тогда войны не будет…

По ночам британский крейсер бесцеремонно освещал клипер, словно проверяя – здесь ли русские, не снимают ли с берега свое посольство? Потом с моря подползли две низкие, как сковородки, расплывшиеся на воде «черепахи» китайских канонерок. На их мостиках, похожих на этажерки, согревались ханшой и чаем важные и толстые мандарины императрицы Цыси. Нервы у русских моряков были крепкие, но все же неприятно видеть, когда враг пошевеливает пушками, словно хирург пальцами, стараясь нащупать твое сердце. В этот день Чайковский позволил открыть шампанское.

Офицеры «Наездника» рассуждали о судьбах Китая:

– Нищие сидят на улицах с открытыми ртами, внутри ртов черным-черно от набившихся туда мух, и ни один не догадается рот закрыть… Что это – лень или тупость?

Атрыганьев органически не выносил китайцев за их «особое» отношение к чистоте, но сейчас (будучи человеком справедливым) он яростно вступился именно за китайцев, доказывая, что весь этот ужас – результат наследия опиума:

– За упадок своих сил пусть они благодарят англичан. Лет сорок назад богдыхан отправил письмо королеве Виктории, чтобы она перестала отравлять Китай наркотиками, но эта респектабельная ведьма, любящая ростбифы с кровью, даже не ответила… А на что рассчитывает теперь Пекин, задевая Россию?

Эйлер завел речь о чиновном сословии Китая:

– Мандарины ради получения должности обязаны пройти конкурс по написанию литературного сочинения, в котором выше всего ценится красота слога. На мой взгляд, как бы ни относиться к писателям, но… Представьте, господа, если я вам составлю из них правительственный кабинет… Невозможно вообразить тот несусветный кавардак, который бы они устроили из нашей бедной России…

Заглушая разговоры, последовал доклад боцмана:

– «Разбойник» прется на рейд! Парусов не убрал, машинкой тарахтит – и прямо на нас, ажно глядеть-то страшно…

«Разбойник» всегда славился флотским шиком, потому все офицеры поспешили наверх. Карл Карлович Деливрон уже нацелился пройти своим бортом впритирку к борту «Наездника». На британском крейсере и на китайских канонерках повысыпали на палубы толпы матросов, пораженных небывалым зрелищем. Сближение двух кораблей грозило катастрофой! Уже были видны улыбки на лицах разбойников, а ветер свирепо раздувал бакенбарды на довольной физиономии Деливрона. Командир «Наездника» в ужасе схватился за голову, крича:

– Шарло! Право руля… реверсируй машиной!

– Ученых не учат, – раздался ответ Деливрона. Казалось, еще минута, и громадный лес его рангоута станет сокрушать рангоут «Наездника», калеча матросов, сверху рухнут обломки дерева, людей опутают узлы рваного такелажа. Чайковский, поставив ногу на ступень трапа, покуривал сигару. Его опытный глаз чутко реагировал на дистанцию.

– Красиво идет Шарло – можно позавидовать! – Два клипера сошлись уже так близко, что не надо было кричать, и Петр Иванович, не повышая голоса, спокойно передал Деливрону: – Эй, если тебе так хочется, так целуй нас поскорее…

Расчет Деливрона был ювелирным: блок на ноке грота-рея «Разбойника» звонко ударился в блок фока-рея «Наездника», будто два приятеля, радуясь встрече, чокнулись бокалами. Мимо пронесло громаду клипера, с которого крикнули:

– Never mind, Captain, all right!

– Благодарю, – отвечал Атрыганьев. – Вы были столь деликатны, что у нас не проснулись ни кот, ни поп, ни доктор. Но с вас бутылку шампанского за разбитый блок… слышите?

* * *

Адмирал Лесовский нарочно перегнал лихого «Разбойника» в Чифу, чтобы поддержать «Наездника» в его одиночестве, и китайские канонерки убрались в Вэйхайвэй. Англичане были явно шокированы высоким маневренным мастерством русских, командир крейсера нанес офицерам клиперов краткие вежливые визиты. Однако международной дружбы кораблей, какая обычно завязывается на пустынных рейдах, не возникло. Да и откуда ей быть?..

Капитан второго ранга Деливрон появился в кают-компании «Наездника», широким жестом выставил шампанское:

– Если вы такие бедные, так вот вам за разбитый блок…

Его спрашивали – какие новости на эскадре?

– «Дядька Степан» ногу сломал. Во время шторма. Разлетелся, как всегда, по палубе и ногой под вантину – крак! Теперь флагманская «Европа» заляпана гипсом, словно больница. Но старик счастлив: его Клавдия Алексеевна облачилась в балахон Красного Креста, что дает ей право быть подле мужа на корабле. Очень милая и симпатичная особа…

Пребывание на рейде Чифу было столь тягостно, что впору запить, посему офицеры клиперов договорились вообще не пить ничего, кроме чая. Оттого и разговоры были серьезные, без присущего морякам «трепачества». Молодежь с «Наездника» не могла налюбоваться на кавторанга Деливрона – это был человек смелый и дерзкий! Потомок французских аристократов, которые спасались от гильотины в России, он наперекор истории выписывал чересчур сложную циркуляцию. Внук роялистов, кавторанг превратился в ярого демократа, высказывая порой страшные вещи о неизбежности революции в России, но, как истый француз, перестрадавший катастрофу под Седаном, он не забывал лягнуть и Германию:

– Немцы утверждают, будто мы, скифы, владея мощью армии и флота, помогаем кайзеру душить стремление немцев к революции, и она бы непременно случилась в Германии, если бы не мы, русские вандалы, со своими гармошками и блинами, с балалайками и самоварами. Но помилуйте! – восклицал Деливрон. – Россия давит на свободу в Германии, она сдерживает всю эту сволочь во главе с Бисмарком и его генералами. Мы еще посмотрим, – угрожал Шарло, – кто после моей Франции начнет революцию раньше – отсталая Россия или передовая Германия?..

Больше месяца «Наездник» с «Разбойником» томились в Чифу, выжидая разрыва дипломатических отношений. Наконец, пощадив их, Лесовский пригнал «Забияку» на смену одному из клиперов – по жребию! На нейтральной палубе «Забияки» бросали жребий: «Наезднику» выпало счастье покинуть опостылевший рейд. Забрав от посольства в Пекине обширную почту для «дядьки Степана», клипер уже снялся с якоря, когда вдруг вспомнили, что на берегу оставили белье в стирке – у китайских прачек. И хотя жаль было терять почти все исподнее и постельное, но желание убраться из Чифу оказалось сильнее:

– Черт с ними, с этими тряпками, наживем другие…

После быстрого бега по волнам перед ними открылась прекрасная панорама Нагасаки. «Наездник», словно гарцуя в манеже, четко обрезал корму флагманской «Европы» и подлетел к «Джигиту», сверкая покрашенными бортами:

– Эй, джигиты! Как дела в Нагасаки?

– Эскадра уходит в Иокогаму.

– А зачем – знаете?

– Нас желает видеть японский микадо Муцухито…

Разгадав нетерпение Коковцева, старший офицер сразу же отпустил его на берег, но мичман скоро вернулся на клипер, и по его лицу Эйлер догадался, что случилась беда.

– Окини-сан пропала… ее нигде нет.

Да, опустела Иноса, золотые рыбки в пруду перестали вилять золотыми хвостиками. А ресторатор Пахомов сам ничего не знал и вернул мичману деньги, полученные из Чифу:

– Поставьте крест на ней и не мучайтесь, уж чего-чего, а этого-то добра в Японии хватает…

Ленечка Эйлер не стал утешать Коковцева:

– Скажи чистякам, чтобы привели в порядок твой парад. Муцухито будем представляться в треуголках, при саблях…

Коковцев, убежав в каюту, захлопнул иллюминатор, чтобы не видеть огней Иносы, когда-то манящих своим теплом, почти человеческим… «Все пропало! Все, все…»

* * *

Тронулись! Через Симоносекский пролив корабли проникли в Средиземное (внутрияпонское) море, прикрытое с океана обширным островом Сикоку; слева осталась неприметная уютная Хиросима, справа колебались на воде огни Мацуямы; ночью двигались осторожно – в карнавальной пестроте фонарей джонок слышались тягучие рыбацкие песни.

Давно уже не доводилось видеть таких чудесных ландшафтов. Покрытые хвойными лесами, высились конусы погасших вулканов, в долинах росли пальмовые и бамбуковые рощи. Русских очень удивляло множество деревень и преизбыток людского населения. Всюду купались голопузые японские ребятишки, а молоденькие японки, не стыдясь наготы, подплывали к бортам кораблей, протягивая зажатых в руках плещущих серебром рыбин:

– Тай, тай, русики! – кричали они с воды.

Это не было искаженное: «дай, дай», – японки дружелюбно предлагали русским кету (тай), только что выловленную их мужьями. Растрогавшись, лейтенант Атрыганьев сказал:

– Уж сколько я плаваю на Дальнем Востоке, а лучше Японии ничего нету. И как это замечательно, господа, что нас здесь любят, а страна эта близка нашей России…

Перед выходом в Тихий океан ненадолго зашли в Кобе, где восхищались водопадами, в шуме которых, на зеленых лужайках, ютились чайные домики с приветливыми веселыми гейшами. Атрыганьев не удержался и, взлягивая длинными ногами, показал, как пляшет канкан мадмуазель Жужу из сада-буфф «Аркадия», чем очень позабавил японок. Отсюда, от Кобе, начинались провинции, славящиеся красотой женщин. Было очень жарко. Над мостиками натянули белые прохладные тенты. Чайковский сказал, что скоро будет видна Фудзияма, а минер Атрыганьев пытался развеять печаль мичмана Коковцева:

– Золотая иголка в стоге душистого сена… забудь ее!

– Разве могу я забыть Окини-сан?

– Но забыл же ты Ольгу в Петербурге!

– Мне уже не верится, – ответил мичман, – что в Петербург вернемся. Порою кажется, здесь и останемся навсегда…

Иокогама открылась к ночи видом Фудзиямы и большим пожаром (какие в японских городах, строенных из дерева, бамбука и бумаги, случались часто). Командир стал волноваться:

– Жаль бедных японцев… чем бы помочь им?

Срочно собрали «палубную команду», приученную к схваткам с водой и огнем. Коковцев возглавил эту деловую ватагу, до зубов вооруженную топорами, переносными помпами и рукавами шлангов с «пипками». Появление русских на пожаре японцы встретили радостными возгласами. Забивая пламя водой из соседних прудов, матросы кулаками расшибали пылающие домишки, похожие на шкатулки, не давали огню перекинуться далее. Чумазые и довольные, вернулись на клипер глубокой ночью. Коковцев совсем не выспался, но его рано разбудило бренчанье посуды, перемываемой вестовыми в офицерском буфете.

– Ехать так ехать, – сказая мичман, зевая…

Поезда из Иокогамы в Токио отрывались от перрона каждые сорок минут, а шли они со свирепой скоростью, что даже удивляло. Всю дорогу офицеры простояли возле окон. Квадраты рисовых полей были оживлены фигурами согбенных крестьян, стоящих по колено в воде; над их тяжкою трудовой юдолью кружились журавлиные стаи. Русских удивляло отсутствие домашнего скота и сельской техники – японцы все делали своими руками, а широкие шляпы из соломы спасали их от прямых лучей солнца. Экспресс с гулом, наращивая скорость, проносился вдоль каналов, застроенных дачами столичных богачей и сановников императора.

Токийский вокзал, на вид неказистый, встретил гостей суматохой, свойственной всем столицам мира, только здесь было больше порядка и никто не зарился получить чаевые. В этом году открылась обширная ярмарка в парке Уэно, офицеры отдали дань почтения бронзовым Буддам в деревянных храмах, покрытых нетленным лаком, надышались разных благовоний в кумирнях, закончив утомительный день на торговой Гинзе, где за гроши скупали всякую дребедень, посмеиваясь:

– Для подарков знакомым в России сойдут любые «дровишки». Нашим что ни дай японское – за все скажут спасибо…

На следующий день состоялся парад. Офицеры с эскадрой Лесовского заняли на плацу отведенное им место, выстроившись позади русского посла К. В. Струве и чиновников его посольства. Регулярные войска Японии они подвергли суровой критике за небрежный вид, за плохое оружие. Англичане, конечно же, не удержались и продали японцам свои палаши времен Ватерлоо, которые малорослые японцы таскали по земле. Наконец показалась карета в сопровождении уланов, неловко сидящих на лошадях, впереди с развернутым штандартом проскакал адъютант микадо… Струве обернулся к офицерам:

– Господа, вы же не дети – перестаньте шушукаться!

Принц Арисугава, взмахнув саблей, скомандовал оркестру играть гимн, в мелодии которого Ленечка Эйлер сразу уловил большое влияние парижских кафешантанов, о чем он тут же и сообщил офицерам…

Струве сердито прошипел ему:

– Наконец, вы, господа, ведете себя как мальчишки…

Молоденькая микадесса Харухо лишь выглянула из кареты, моментально спрятавшись обратно, как испуганный зверек, а сам Муцухито вышел на плац – маленький подвижный человек с внимательными глазами на оливковом лице. Пересев на лошадь, накрытую травяным вальтрапом и золотыми пышными хризантемами, он неторопливо объехал войска, после чего солдаты, топоча вразброд, продефилировали перед ним в церемониальном марше. Офицеры опять подвергли критике все увиденное ими:

– Во, сено-солома… Разве же так русские солдаты ходят? Коли идут, так земля трещит! Далеко японцам до нас…

Микадо, не сказав никому ни слова, уже садился в карету, его адъютант подошел к офицерам с русских кораблей.

– Императорское величество, – сказал он, – интересуется, – кто из вас, господа, помогал тушить пожар в Иокогаме.

– Это был я, – отозвался Коковцев, заробев.

Японец укрепил на его груди орден Восходящего солнца. Мичмана поздравили вице-адмирал Кавамура и военный министр Янамото, а посол Струве приподнял над головою цилиндр. Затем было объявлено, что Муцухито, выражая морякам России особое благоволение, разрешает им осмотреть военные базы в Овари и гавань Тобо, закрытые для других иностранцев…

«Наездник» снова окунулся в сверкание моря. Доверие, оказанное японцами, приятно щекотало русское самолюбие, а Чайковский по-стариковски брюзжал, что самураи ничего путного не покажут. Высадились в бухте Миа, возле города Нагойя; влияние Европы здесь сказывалось гораздо меньше, нежели в Токио или в Нагасаки, но гостиница все же называлась «Отель дю Прогрэ» (хотя весь прогресс ограничивался наличием стульев, ножей и вилок). Спать пришлось, опять-таки упираясь затылками в жесткие макуры. Утром офицеров навестили губернатор Намура и генерал Ибисан, оба в европейских фраках и при цилиндрах; оставившие свою обувь при входе самураи нелепо выглядели в белых носках-таби. Обещая ничего не скрывать от русских, они, напротив, не столько показывали им запретное, сколько утаивали его.

Недоверчивый Чайковский бубнил:

– Я так и думал… что с них взять-то?

Зато Нагойя была чудесна! Город издревле соперничал с Киото в искусстве гейш, воспитанных на манерах «сирабуёси», истоки которых терялись в «эпохе Тоба» XII века, и русские офицеры охотно посетили уроки танцев девочек-майко, будущих куртизанок. Педагогический институт и гимназия поразили умопомрачительной чистотой. Студенты и гимназисты с особым почтением кланялись Восходящему солнцу на груди мичмана Коковцева. Это дало повод Атрыганьеву заметить, что Вовочка, при всей его бедности, может здорово разбогатеть, ежели станет показываться на Нижегородской ярмарке купцам за деньги.

–  Гафф!  – оскорбился мичман…

Вечером губернатор Намура устроил для русских ужин. Прислуживали японки удивительной красоты, которых портила, как всегда, густая косметика.

Во время еды, усиленно помогая русскому пищеварению, восемь почтенных стариков в белых киримонэ непрерывно стучали палками по восьми барабанам. Когда они ушли, Атрыганьев сказал:

– Наверное, сейчас нам покажут что-либо секретное, чего никто из европейцев не видел. Недаром же приказал сам микадо!

Японцы не подвели: одна из бумажных стен зала вдруг стала наполняться густым малиновым заревом и непонятным подозрительным шумом. Это явление развеселило шутников:

– Кажется, горим… не пожар ли?

Но мичману Коковцеву снова выпал случай отличиться перед японским микадо…

Присутствие в городе, из которого явилась Окини-сан, действовало на Коковцева угнетающе, он не был расположен к юмору и с мрачным видом послал шутников ко всем чертям. Стенка, за которой бушевал мнимый пожар, неожиданно исчезла. В глубокой галерее, освещенной красными фонариками, возникла волшебная пантомима. Колыша веера, гейши не столько танцевали, сколько переходили с места на место – мягкими кошачьими шажками, будто подкрадывались к добыче. А каждый их жест или поворот тела таил в себе богатую символику никому не понятных признаний и откровений.

Когда офицеры возвращались в «Отель дю Прогрэ», Чайковский сказал, что самураи ничего не показали.

– Позвольте! – хохотал Атрыганьев. – Но гейш-то они полностью разоблачили перед вами, а вам все еще мало?

– Ну их, – отвечал Чайковский. – Все они почти бестелесны, будто их вырезали ножницами из красивой бумаги. Зато вот, помню, в Алжире… Геннадий Петрович, были в Алжире?

– А как же! – отозвался Атрыганьев. – Только там я и понял, как царице Савской удалось соблазнить царя Соломона, после чего старик и впал в библейскую мудрость…

Через день, заманивая русских подальше от доков и арсеналов, японцы отвезли их на образцовую бумагопрядильную мануфактуру, губернатор Нагойи с упоением хвастал, что Япония уже обогнала несколько ткацких фабрик в Англии:

– Мы ничего от вас не скрываем! Вы сейчас и сами убедитесь, что мы работаем быстрее, лучше, дешевле…

В грохоте ткацких станков, снующих локтями деревянных сочленений, в мути едкой удушливой пыли, ряд за рядом сгибались сотни японских женщин, все как одна обнаженные до поясов, их почти детские тела маслянисто блестели от мелкого пота. Они, казалось, не видели ничего, кроме бегущего вдаль движения ниточной паутины… Офицерам флота, избалованным всякой экзотикой, было совсем нелюбопытно посещение этой сатанинской кухни; они вяло переговаривались между собою:

– Если и правда, что японки из Нагойи самые красивые, то их красоту и грацию японцы используют не совсем удачно.

– Да, эти Пенелопы быстро превратятся в старые мочалки, никакой Улисс не сыщет в них следов былой красоты.

Именно в этот момент Коковцев увидел Окини-сан… Но она-то, конечно, не видела ничего, поглощенная бегом нескончаемой нити – длиной в целую жизнь. «Как быть?..»

Коковцев подошел к ней из-за спины, сказав:

– Это я! Вечером постарайся быть в «Отеле дю Прогрэ», я дам тебе билет на пароход в Нагасаки…

Только по тому, как вздрогнули ее плечи, мичман догадался, что Окини-сан плачет. Но мичман тут же заметил, что одинаково с нею содрогаются плечи и всех других работниц, безжалостно потрясаемые чудовищным ритмом новой Японии – Японии «эпохи Мэйдзи», в которой Страна восходящего солнца не будет иметь пощады – ни к самим себе, ученикам, ни к тем, кто был их учителями… И ничего больше самураи русским не показали! А когда эскадра Лесовского вернулась в Нагасаки, берега Японии долго трясло в затяжном шторме, с домов рвало крыши, и ходили слухи, что море поглотило пять пассажирских пароходов. Коковцев не верил, что море будет безжалостно к нему и к его любви… Буря, буря! Страшная буря…

* * *

С тех пор как в 1588 году пират Дрейк, встречая на борту корабля английскую королеву Елизавету (известную своим безобразием), сделал вид, что ослеплен ее красотой, а потому вынужден заслонить глаза ладонью, – с тех самых пор воинское приветствие стало традицией. Правда, на флоте «козырянием» не баловались – в тесноте отсеков или на мостике людям не до этого! Но зато возле наружного трапа, при встрече начальства, офицеры надолго застывали с рукою у козырька…

Адмирал Лесовский указал клиперу «Наездник» принять вице-адмирала Кавамуру с дочерью-фрейлиной О-Мунэ-сан и посла Струве с женою; если японец пожелает видеть взрыв мины – не отказывайте ему! Прибытие высоких гостей совпало с вахтой Коковцева, и он очень долго не отрывал руки от фуражки, пока по трапу не втащили толстую Марью Николаевну, госпожу посланницу, которую не слишком-то деликатно подпихивали в «корму» фалрепные матросы, одетые в белые голландки с обрезанными рукавами. В кают-компании клипера Кавамура вел себя скромно и сердечно, удостаивая улыбкой даже «чистяков», сервировавших стол для завтрака. Он не скрывал, что раньше был сторонником сёгуната Токугава.

– Я самый настоящий японский самурай и таковым останусь, – произнес он без тени аффектации, как иные люди говорят о себе, что они блондины и перекрашиваться нет смысла…

Еще недавно самурай, покупая клинок, обретал право «мамэсигири» – отрубить голову первому встречному, испытывая на его шее остроту меча. Теперь, деклассированные «эпохой Мэйдзи», самураи кинулись к новым видам оружия – офицерами в казармы и в рубки кораблей, чиновниками в банки, заправилами на заводы, дипломатами в посольства.

После сильного шторма море еще не могло успокоиться: плоско, но тяжело гуляла океанская зыбь, которая иногда бывает хуже бури. «Наездник» бежал по волнам, красивую дочь Кавамуры укачало, и она ушла наверх. Вцепившись в снасти, фрейлина застыла над бочкой с водой, служившей матросам для бросания в нее окурков. Струве просил вахтенного офицера пригласить ее в общество к моменту произнесения тоста за дружбу двух императоров – русского и японского. Не так-то легко было оторвать красавицу от бочки! Коковцев верно рассудил, что фрейлине сейчас не до политики. Он подхватил японку на руки и, балансируя на шаткой палубе, удачно спустился по трапу в жилые отсеки. Странное дело! От волос О-Мунэ-сан исходил привычный запах, напомнивший ему Окини-сан… Словно догадываясь, как ему сейчас трудно, фрейлина крепко обняла его за шею. Бросаемый со своей ношей от борта к борту, Коковцев шел вдоль длинного офицерского коридора, из своей каюты его страдальчески окликнул пластом лежавший фон Эйлер:

– Вовочка, что за красивый мешок у тебя?

– Это не мешок – фрейлина.

– Куда ж ты ее тащишь?

– На диван. И поставлю ей тазик…

Потом мичман вернулся в кают-компанию и сказал Кавамуре, что его дочь в адмиральском салоне, где ей обеспечен приличный комфорт. Этим он заслужил одобрительный оскал зубов старого самурая… «Наездник» сильно вздрогнул, вибрируя корпусом. Струве постучал лезвием ножа по пустому месту, ибо тарелка уехала от него подальше – на другой конец стола.

– Я хотел бы отразить следующий этап в истории наших симпатичных отношений с Японией, – разливался Кирилл Васильевич (которому с большим любопытством внимала его жена), а тарелка, повинуясь законам качки, сама по себе вернулась к послу России, и Струве с большим опозданием постучал по ней ножиком.

Промокший до нитки, явился сверху лейтенант Атрыганьев:

– Честь имею доложить – мина к взрыву готова!

Кавамура поднялся из-за стола, и офицеры с уважением отметили, что боевой самурай отлично держится на палубе.

– Взрыв мины – это очень интересно для моей дочери! Завтра же она расскажет об этом случае микадессе Харухо…

Чайковский на этот намек отреагировал мгновенно:

– Вахтенный офицер, прошу вас – распорядитесь…

Коковцев отделял фрейлину от дивана с таким же рвением, с каким недавно отрывал ее от бочки с окурками. Не надеясь, что она сведуща в языке английском (а сам беспомощный в японском), мичман бестолково решил объясняться по-русски:

– Я бы вас не тревожил, но ваш отец сказал, что вы любите взрывы. Я согласен ждать, но мина ждать не станет…

Миною с «Наездника» была взорвана прибрежная скала, но фрейлина, измученная качкой, даже не дрогнула, зато ее папаша был крайне внимателен ко всем действиям русских минеров. Струве желал высадиться в ближайшей бухточке, дабы устроить пикник, но Кавамура сказал:

– Для моей дочери виденного вполне достаточно!

На прощание О-Мунэ-сан слабо пожала руку Коковцеву, после чего сказала ему на хорошем французском языке:

– Я вам так обязана, господин мичман! Если будете в Петербурге, возможно, мы с вами еще не раз встретимся. Впрочем, – добавила она, потупив глаза, – я живу на даче в Тогицу, это всего лишь десять верст от Нагасаки… Ждать ли мне вас?

К мичману, растерянному от такого внимания фрейлины, вдруг подошел вице-адмирал Кавамура со свертком в руке:

– Вы встречали меня у трапа и ухаживали за моей дочерью. Я желаю выразить вам свою признательность. – Он развернул сверток, в нем оказался самурайский меч с рукоятью, обернутой в шкуру акулы (шершавой, как наждак). – Такой меч уже никогда не вырвется из руки! Он способен одинаково хорошо рассекать пополам стальные гвозди и даже тончайший женский волос, плавающий на водной поверхности.

Коковцев отдал честь, как бы заслоняя глаза от яркого солнца. Ничто еще не было решено, да и решится все не так, как он думал. В кают-компании после отбытия гостей царил настоящий погром. Чайковский велел «чистякам» поскорее убрать осколки посуды, разбитой во время качки. Коковцев заглянул в лоцию: Тогицу лежала на берегу залива Омуру, откуда вытекала речка, бегущая прямо к Иносе.

– О-Мунэ-сан прелесть, – искушал его Атрыганьев. – Даже очень хороша… На твоем месте я бы поехал в Тогицу!

Минер пригляделся и снял что-то с плеча мичмана:

– Откуда у тебя такой длинный женский волос?

Наверное, его оставила на плече О-Мунэ-сан, когда мичман нес ее с палубы до салона. Коковцев протянул руку:

– Давай! Сейчас я этот волос разрублю пополам…

Меч оказался бритвенной остроты.

* * *

Потрепанный штормом пароход пришел в Нагасаки с большим опозданием, и снова зажглись фонари на террасах в иносском саду Окини-сан.

Окини-сан с нетерпением ожидала конца августа:

– Скоро будет праздник дзюгоя, и мы проведем его вместе. В этот день, голубчик, нам будет особенно хорошо…

О случившемся с нею известились офицеры эскадры, единодушно признавая, что женщина поступила благородно: «Дай-то, бог, всем нашим женам сохранить такую же верность, как эта „мусумушка“…» Все удивлялись! Но сама Окини-сан ни разу не выразила удивления тому, что Коковцев случайно отыскал ее: случайность для всех – для японки была неведомым законом постоянства любви. Коковцев лишь смутно догадывался, что у этой женщины свой необозримый мир, никак не схожий с его мироощущением. Только теперь, после долгой разлуки, Окини-сан сделалась откровеннее. Она рассказала, что ее предки три столетия подряд были заняты одним постоянным делом: они жарили угрей на продажу подобно тому, как в других семьях веками ковали мечи, плели татами или убирали мусор на улицах. Округлив свои глаза, обычно узкие, Окини-сан шептала мичману, как сложно иметь дело с коварными угрями:

– Множество злых духов сторожат их от беды, а мои предки, прежде чем жарить угрей, произносили массу заклинаний, оберегая себя и свои противни от всяческого зла…

Вскоре стало ясно: пока в Петербурге дипломаты не договорились с Пекином, клиперу с Дальнего Востока не уйти – он превратился в «стационар». Отчасти эта задержка выпала кстати: возникло немало поломок в корпусе, потекли холодильники и зашлаковались котлы, а ремонтная база в Нагасаки была отличной, и теперь японские мастера, работая на совесть, с утра до ночи ковырялись в утробе клипера. Но затянувшаяся стоянка расслабила офицеров: отстояв вахту, они спешили к своим «мусумушкам», многие из которых были уже беременны. Это никого в Иносе не тревожило, тем более что офицеры зачастую брали японок с чужими детьми, неизменно уделяя им долю и своего «отцовского» участия.

Японцы никогда не отличались рыцарским отношением к женщине. Сделать себе харакири в момент неудачи или сложить голову во славу микадо – это они умели, но… женщина?

Понятно, что русские офицеры, воспитанные совершенно иначе (традициями, литературой и понятием чести), оказывали «мусумушкам» неподдельное внимание, стараясь по-рыцарски услужить им, ибо они… женщины, и этим все сказано! В сложном быту Иносы соблюдалась удивительная, неподкупная простота. Временность стоянки лишь подстегивала чувства, а денежный вопрос здесь никого не оскорблял – его попросту не касались. По заведенному в Иносе порядку, мусумэ домашнего хозяйства не заводили, обеды заказывались в ресторанах. Жили широко и даже бездумно, в Японии тогда все стоило баснословно дешево.

Близился японский праздник дзюгоя. Ничего не зная о сути праздника, Коковцев ожидал чего-то необыкновенного, но Атрыганьев поспешил разрушить очарование мичмана:

– Дзюгоя – обычное календарное полнолуние, но японцы в эту ночь стихийно превращаются в лунатиков. Сам увидишь!

Японская женщина не имела права вмешиваться в разговоры мужчин. Но в русских компаниях, зараженные европейской общностью, японки становились веселыми, хохотливыми, иногда даже язвительными на язычок, ловко подмечая мужские слабости. Беспечные разговоры затягивались до глубокой ночи, пока кто-либо не поднимался с татами, щелкнув крышкой часов:

– Мне на вахту, господа. Ну, пока… сайанара!

В одну из таких ночей, когда гости покинули их, Коковцев спросил Окини-сан, почему она не вышла замуж, как и все порядочные женщины. Лучше бы он и не спрашивал ее об этом.

– Обещай, что не прогонишь меня, если я расскажу тебе все… Я родилась в году Тора, который повторяется каждые двенадцать лет. И все женщины моего года обречены на одиночество и презрение. Мужчины избегают нас, не желая с нами общаться. А если бы и нашелся муж, я бы доедала после него объедки, на улице я бежала бы за ним только сзади, в гостях или в доме родителей мужа, пока он там пирует, я должна бы стоять под окнами и ждать его, как собака… хуже собаки!

– Отчего такая жестокость? – поразился Коковцев.

– Потому что мы приносим мужчинам несчастья, и я боюсь, что и тебе, голубчик, доставлю горе… Зато наш сын, если он родится в год Тора, это будет для него счастьем: мужчины Тора самые смелые, их все очень любят, и что они ни скажут – все становится законом для других…

Старая токугавская Япония еще держала Окини-сан в себе, и женщина, как заметил Коковцев, радовалась тому, что его не радовало, и огорчалась тому, чего он не понимал. В пятнадцатую ночь августа все огни в Нагасаки погасли – луна вступила в свои права. Окини-сан отворила дом для лунного света.

– Разве ты не видишь, как хорошо? – спросила она. – Я угощу тебя сладким моти, мы будем есть прекрасное дзони…

На низенькой подставке женщина с большим вкусом создала великолепный натюрморт из цветов и фруктов, она обсыпала его зернами риса. А фоном для этой картины служило небо, и женщина просила сесть лицом к лунному свету, отчего Коковцев испытал очень странное волнение: женщина – ночь – луна – затишье – вечность…

Ему снова подумалось, что душевный мир японки гораздо богаче, нежели его мир. Тихо, почти шепотом, она спросила:

– Нас никто не слышит?

– Нет.

– А мы с тобой вместе?

– Да.

– И ты меня любишь?

– Да…

Удивительный праздник еще не закончился!

* * *

Желая подтянуть своих разболтавшихся офицеров, Лесовский выгнал эскадру в море на практические стрельбы. Коковцев по боевому расписанию руководил носовым плутонгом. Там возле пушек стояли кранцы (ящики), в которых береглись снаряды «первой подачи», заранее франтовато начищенные – на случай начальственных смотров. Дула орудий, чтобы в них не попала морская вода, были заткнуты особыми пробками. Хотя всем ясно, что перед стрельбой пробку надобно из дула вынуть, но в практике русского флота бывали прискорбные случаи, когда, торопясь с открытием огня, вынуть ее забывали.

– Вы об этом помните, – предупредил Чайковский.

– Есть! – обещал Коковцев…

Корабли расстреливали в море пирамиды артиллерийских щитов. «Наездник» тоже нащупал цель. Огонь! И с первого же выстрела, опережая в полете снаряд, с грохотом и дымом вылетела эта дурацкая пробка. Лесовский с флагмана запрашивал: «Чем стреляли?» Пришлось честно сознаться: «Пробкою». «Дядька Степан» распорядился оставить командира носового плутонга на всю неделю без берега. Чайковский бранил Коковцева:

– Вы еще смеете извиняться! Лучше скажите мне спасибо, что к дверям вашей каюты я не поставлю часового с ружьем, иначе даже в гальюн будете бегать под конвоем…

Эйлер сообщил Коковцеву, что «Наездник», кажется, оставят в Сибирской флотилии с базированием на Владивосток:

– Тогда я сразу же подаю в отставку. Я давно мечтаю учиться в парижской «Ecole Polytechnique», а здесь что?

Коковцев сказал, что останется на клипере:

– Тем более сибиряки ходят на докование в Нагасаки.

– А! Вот ты о чем. Но, послушай, – доказывал ему Эйлер, – нельзя же строить планы жизни, учитывая и эту японку. В конце концов, все мы небезгрешны. Но, вернувшись на Балтику, самой жизнью и наличием эполет мы осуждены создавать семейное счастье по общепринятым образцам. Разве не так?

– Может, и так, – пожал плечами Коковцев…

В кают-компании клипера иногда возникали разговоры о Японии: друг она или затаенный враг? Мир уже испытал первые уколы японской агрессивности, но политики Европы, кажется, восприняли их как некую «пробу пера», сделанную самураями на лишней бумажке, которую впору выкинуть. Эйлер говорил:

– Пока японцы лишь удачно копируют окружающий мир. Но что станется с Японией, если она, как разогнавшийся паровоз, слетит со стандартных рельсов и помчится своим путем? Если Японии надо бояться, то… когда начинать бояться?

Петр Иванович Чайковский неожиданно заговорил, что если Япония и правда затаила в себе будущую угрозу России, то эту угрозу надо учитывать без промедления.

– Вот с этого дня, и не позже! – сказал старший офицер. – Кавамура еще способен воевать с китайцами и корейцами, но те адмиралы, с которыми нам, очевидно, придется еще сражаться на океанской волне, служат пока гардемаринами и мичманами… Вы, молодые люди, не верите мне? Жаль. Тонуть-то вам, а не мне. Я буду уже на пенсии, играя по вечерам в кегельбан на Пятой линии Васильевского острова… Вот там можете и навестить меня тогда – на костылях!

Никто не пожелал развивать эту тему дальше, а Окини-сан была восхитительна, как никогда. Коковцев еще ни разу не застал ее врасплох, неряшливо одетой или непричесанной. Как она умудрялась постоянно быть в форме – непонятно, но, даже проснувшись средь ночи, мичман видел ее с аккуратней прической, лицо женщины казалось только что умытым, а глаза излучали радость. И не было еще случая, чтобы Окини-сан хоть единожды вызвала его недовольство. Но даже когда он сам бывал виноват, японка сохраняла нерушимое спокойствие, ничем не выразив своей обиды… А осень была томительно жаркой, на ночь раздвигали стенки дома прямо на рейд, и, лежа подле Окини-сан, мичман видел вспыхивающие клотики кораблей, огни Нагасаки, с неба струились отсветы дальних звезд…

– Ты не спишь, голубчик?

– Не спится.

– Хочешь, я расскажу тебе сказку?

– Да.

– Но она очень смешная.

– Тем лучше.

Возле своих глаз он увидел ее блестящие глаза:

– Далеко на севере жил-был тануки…

– Кто жил? – не понял Коковцев.

– Тануки. Тануки жил очень хорошо. Он любил музыку, а животик у него был толстенький… как у меня! Когда наступали зимние вечера, тануки стучал себя лапкой по животику, будто в барабанчик, и ты смотри, как у него это получалось. – Распахнув на себе кимоно, Окини-сан выбила дробь на своем животе. – Разве тебе не смешно? – спросила она.

– Очень. А что дальше?

Пальчиком она провела по его губам:

– А сейчас ты начнешь смеяться, голубчик…

И он действительно смеялся над проделками японского зверька тануки, делового и хитрого. Но сюжет этой сказки Коковцев помнил со слов деревенской няни, только ее героиней была хитрая русская лисичка с пышным хвостом. С этим он и заснул, преисполненный удивления. На его плече спала Окини-сан, которая в любой позе сохраняла сложную прическу «итагаэси». Отверженная, она ведь знала, что много будет в ее жизни разных причесок. Но никогда не собрать ей волосы в купол «марумагэ», как это делают замужние женщины. Ей доступно лишь то счастье, которое она дарит другим…

Утром в Нагасаки ворвался клипер «Разбойник»!

* * *

Амбушюр переговорной трубы, опущенный с мостика в кают-компанию, хрипло выговорил, что «Разбойник» собирается резать корму адмиральской «Европы». Чайковский поленился идти наверх, уверенный, что Шарло Деливрон проделает этот маневр идеально. Коковцев видел бурун под носом клипера, когда он первый раз обрезал корму флагмана. Но «дядька Степан» велел обрезать корму еще круче. «Разбойник» разошелся с крейсером уже в одной сажени. «Ближе!» – потребовал Лесовский, после чего раздался скрипучий треск дерева и звон стекол…

– Все в порядке? – спросил Чайковский офицеров, гурьбой спешивших по трапу с палубы обратно в кают-компанию.

– Теперь порядок: «Разбойник» без носа, а на «Европе» все стекла вылетели. На эскадре сразу два инвалида!

Чайковский со вздохом отложил загасающую «манлу»:

– Вот уже второй раз Шарло гробит свою карьеру – с треском! Сейчас по лихости, а на Балтике, когда плавал старшим офицером на придворной «Александрии», по забывчивости…

– Но! – предупредил Атрыганьев. – Не станем наивно полагать, что у Шарло не было расчета и сейчас, когда он разворотил свой форштевень о балкон адмирала. Теперь, когда нос клипера всмятку, «дядька Степан» уже не пошлет «Разбойника» торчать на чифунском рейде…

Старший офицер сделал минеру строгое внушение:

– Геннадий Петрович, при всем моем уважении к вам, должен, однако, заметить, что нравы нашей эскадры не дают вам никаких оснований думать о нашем коллеге столь нехорошо.

– Извините, – покаялся Атрыганьев. – Я уважаю капитана второго ранга Карла Карловича Деливрона, но мне показалось странным, что он, способный «чокнуться» с нами нока-блоками, вдруг не сумел развернуть клипер в обрезании кормы.

– Его подвел глазомер, – заключил беседу Чайковский…

Ближе к зиме в Нагасаки усилилась влажность воздуха, отчего начал разлагаться порох в корабельных крюйт-камерах. А зима, по словам Чайковского, выпала очень суровой – по ночам термометры отмечали −1°. Однажды выпал и снег, русским было непривычно видеть под снегом хурму и хризантемы. Но японцев это не заботило: раскрыв над собой бумажные промасленные зонтики, они спешили по своим делам, на спинах курток дженерикш, ожидающих седоков, снег засыпал большие номера (какие носили и кучера в русских городах).

Христианское Рождество не волновало безбожную Окини-сан, поклонявшуюся, как язычница, травам и воде, цветам и камням, зато новый, 1881 год она мечтала встретить с Коковцевым.

– Если клипер оставят на рейде, – обещал ей мичман.

Чайковский что-то долго подсчитывал на бумажке:

– Господа! На рейде двадцать восемь иностранных килей под военными вымпелами. Каждому кораблю наш клипер обязан принести поздравления с Рождеством. Следовательно, каждый из офицеров выпьет двадцать восемь бокалов с шампанским – при условии, если над каждым килем выпивать по одному бокалу.

Атрыганьев сказал, что двадцать восемь бокалов даже для него многовато, тем более в кают-компании клипера немало молодежи, которая пить еще совсем не умеет. Лейтенант добавил:

– Конечно, я охотно провел бы с мичманами тренировку, но до рождения Христа осталось мало времени, боюсь, что после третьей бутылки мичман фон Эйлер уже не услышит, когда на крейсере «Оклахома» американцы, танцуя джигу, станут орать ему в самое ухо: «Янки дудль дэнди»!

– Я пас, – не стал возражать Эйлер.

– Я тоже, – сознался Коковцев.

– Все ясно, – рассудил Чайковский. – Поздравления будем делать в две очереди. Когда первая партия вольет в себя дозу шампанского, эстафету от нее примет вторая группа офицеров, еще свежая и бодрая, как спешащие на урок гимназисты.

С такой же разумностью поступили на кораблях всей русской эскадры, а иностранцы, не разгадав их секрета, были удивлены похвальной трезвостью офицеров российского флота…

Новогоднюю ночь Коковцев провел с Окини-сан.

Плавным жестом руки женщина потянулась к сямисэну:

У любимого дома –

бамбук и сосна.

Это значит –

у нас Новый год.

Нам все это знакомо,

как и снег у окна.

Но глаза мои плачут,

зато сердце поет.

Ах, никак не пойму,

как возникла беда

в этом слове моем –

никому,

никогда…

– Если это новогодняя песня, то почему такая грустная?

– Наверное, потому, что грустная я! Близится год Тора, в котором я снова буду несчастна, делая несчастными других. Зато как счастлив будет мальчик, если он родится под знаком Тора – тигра… Ты ни о чем не догадался, голубчик?

– Прости. Нет.

– А разве ты виноват?

Она распахнула на себе кимоно и, обнажив живот, снова отбарабанила веселую музыку, как смышленый японский зверек тануки.

Ранней весной клипер «Наездник» ушел в Шанхай.

* * *

Китай пребывал в политическом оцепенении. Весь в прошлом, он имел лишь жалкое подобие министерства иностранных дел (цзунлиямынь), зато обладал министерством китайских церемоний, министерством пыток и наказаний. Мандарины до сих пор верили, что Поднебесная империя – пуп Земли, им нечему учиться у европейцев, которых они искренно считали своими вассалами[4]«Китай очень высоко оценивал свои собственные достижения и ни во что не ставил другие государства… поэтому он не умеет заимствовать лучшее у других, чтобы восполнить свои недостатки» (См.: Ятсен Сунь. Избранное. – М., 1964. – С. 250–251).. Они продолжали верить, что народы всего мира – лишь подданные богдыханов, случайно вышедшие из рабского повиновения. Мандарины не совсем-то понимали, почему эти «вассалы», вроде Франции или России, не сносят к воротам Пекина обильную дань? И уж совсем не могли объяснить народу, с какой это стати вместо принесения даров европейцы грабят Китай через таможни, укладывают, где хотят, рельсы и грозятся переставить в Китае все вверх тормашками огнем своих канонерок…

В открытом море Чайковский объявил офицерам:

– Господа! Кульджинский кризис близится к концу. Россия принимает бегущих от резни уйгуров и дунган, отводя для их расселения наше плодородное Семиречье. Из цзунлиямыня обещали нашему государю не отрубать голов послам, которые вели переговоры в начале кризиса… Теперь, – заявил Чайковский, – назревает новый кризис, Англия не даст нам спать спокойно…

Но теперь следовало ожидать нападения англичан на Владивосток и Камчатку, совсем не защищенную. «А наш солдат, – рассуждали офицеры, – топает из Москвы до этих краев пешком два-три года. В любом случае британские крейсера опередят его… Пока нет железной дороги до Золотого Рога, наш Дальний Восток всегда будет лежать на краю стола, как отрезанный от каравая ломоть». Дальневосточную Россию англичане держали в неусыпной морской блокаде, фиксируя любое перемещение кораблей под андреевским стягом. Чайковский указал штурману клипера менять курс на траверзе Окинавы. Постепенно зеленоватая вода сделалась грязно-желтой от мощного выноса речных вод Янцзы. Эйлер полюбопытствовал:

– Простите, но зачем мы суемся в Шанхай?

– Для отвода глаз… Зашвартуемся. Возьмем для приличия уголь и воду. Пообедаем в ресторане. Матросам дадим разгул, чтобы не настораживались англичане. Но если вас, офицеров, станут спрашивать о целях захода в Шанхай, отвечайте, что пришли за почтой для Струве от местных консулов…

Шанхай имел славу китайского Сан-Франциско. Британские крейсера уже торчали здесь, прилипнув бортами к набережной своего сеттльмента. Едва с клипера успели подать швартовы, как послышался цокот копыт. По набережной, обсаженной платанами, ехала кавалькада амазонок – все красивые, рыжие, длинноногие, хохочущие. Вульгарно подбоченясь, они гарцевали перед русским клипером, с вызовом поглядывая на господ офицеров; экзотические ливреи с эполетами, аксельбантами и золотыми пуговицами непристойно облегали их тела.

Атрыганьев был уже знаком с местными нравами:

– Американки. Берут страшно. Но, поднакопив на этом деле долларов в Шанхае, уплывают к себе за океан, где каждая делает себе блестящую партию, а потом эту лейб-гвардию (Атрыганьев выразился грубее!) можно встретить на раутах в Белом доме у президента. С этими суками лучше не связываться… По себе знаю – хлещут виски, пока не свалятся…

Офицеры договаривались – где провести вечер? Матросы собирались в дешевый «Космополитэн», и Чайковский, задержав их на шканцах, строго велел, чтобы до еды руки мыли обязательно с мылом, чтобы следили за чистотой посуды.

– На вас станут кидаться размалеванные шлюхи, но вы голов не теряйте. О водке, братцы, забудьте! Пить разрешаю только ликеры и хересы. Полицию не задевать – в Шанхае полисменами индусы-сикхи, вы узнаете их по красным тюрбанам, и все они очень хорошо относятся к нам, россиянам…

На берегу рикши хватали офицеров за рукава мундиров, крича по-русски: «Ехал-ехал!» Было два Шанхая в одном Шанхае – европейский и китайский. Офицеры, наняв рикш, лишь краем глаза заглянули в китайскую жизнь. Многие сидели вдоль стен на корточках, бездумно глядя перед собой, а чаще лежали посреди мостовых – целыми семьями с детьми (у этих людей никогда не было даже крыши над головой). Зато была и другая крайность: если китаец не умирал от голода и наркотиков, он лопался от жира, и такого уже несли в паланкине, нарочито замедленно, чтобы все остальные могли рассмотреть, какой он важный, какие непомерно длинные отрастил он себе ногти на пальцах. Косы этих гнусных паразитов тащились за ними в уличной пыли, донельзя похожие на крысиные хвосты… Атрыганьев вспомнил знаменитое изречение Наполеона: «Китай спит. Пусть он спит и дальше. Не дай нам бог, если Китай проснется…»

– Уйдем отсюда, господа! – взмолился Коковцев.

Зато европейский Шанхай – гладкий асфальт тротуаров, комфортабельные отели, кафешантаны с раздеванием женщин, прекрасные универсальные магазины, в которых дешевые «скороделки» бисмарковской Германии соперничали с добротными викторианскими товарами. В тенистых парках чинно прогуливалась публика, беспечное веселье царило возле клубов и баров, работали лошадиные скачки и театры, с заезжими из Европы кумирами, англичане посвящали вечерний досуг лаун-теннису, а немцы со своими увесистыми супругами совершали по дорожкам парков моцион на велосипедах. Русские офицеры навестили ресторан с вышколенной китайской прислугой в голубых фраках.

Коковцева удивило здесь европейское меню:

– Стоило плавать в Шанхай, чтобы сжевать подошву британского бекона и запить его баварским «мюншенером».

Атрыганьев сказал, что китайцы могут подать ему окорок из жирного веселого щенка:

– Еще дадут рюмку фиолетового вина из печени гадюки, после которого мужчина начинает валить на землю телеграфные столбы, принимая их в темноте за женщин. Но учти, Вовочка, что экзотика в британском сеттльменте стоит очень дорого.

Коковцев и Эйлер все-таки заказали для себя самое дешевое китайское блюдо – пельмени из енота с кунжутным маслом. Рядышком пировали офицеры английского монитора, плававшие по Янцзы, словно по родимой Темзе. Поглядывая на русских, мониторщики о чем-то переговорили, затем рыжий коммандэр с очень короткими рукавами мундира, из-под которых торчали манжеты с хрустальными запонками, встал и подошел к русским.

Четкий кивок головой, резкий щелк каблуков.

– Мы рады видеть вас в шанхайском обществе. Но почему ваш доблестный клипер не обрасопил реи крест-накрест и почему вы явились без траурного крепа на кокардах, а веселитесь, ничем не выражая скорби верноподданных?

Коммандэр оставил на столе газету «Shanghai Courier», перелистав которую мичман Эйлер ужасно огорчился.

– Какая потеря! – горевал он. – Вот, внизу петитом напечатано, что в Петербурге скончался композитор Мусоргский.

Все выразили недоумение: почему в знак траура по музыканту надо брасопить реи и закрывать императорские кокарды крепом? Атрыганьев забрал газету у Эйлера, вникая в заголовки.

– Итак, господа, первого марта сего года в Санкт-Петербурге бомбою революционеров разорван император Александр II, на престол Российской империи заступил его сын Александр III, о котором Европе известно, что он смолоду страдает врожденным алкоголизмом. Ничего не выдумал: читаю, что написано!

– Так, – задумался Эйлер. – Неужели пророчества Шарло Деливрона начинают сбываться?..

Чайковский встретил офицеров словами:

– Я все уже знаю. Это известие дает нашему клиперу отличный повод быстро убраться из Шанхая. А незаметное исчезновение корабля из гавани есть признак высокой морской культуры. Запомните мой афоризм, господа! Но прежде нам следует дождаться возвращения команды.

К полуночи по набережной английского сеттльмента закачало белую волну рубах и брюк. Послышалась песня:

Что ты задаешься, Тонька из Кронштату?

Я тебя не даром же зову.

Я красивше стану в новеньком бушлату.

Мы в пивной назначим рандеву.

– Кажется, – заметил Чайковский издалека, – идут сами. Тащить никого не надобно, и на том спасибо великое…

Я такую кралю бусами украшу.

Будешь мармелад один жевать.

Обобьем батистом всю квартиру нашу.

Станем в коридоре танцевать…

Командир клипера желал обрасопить реи, но старший офицер отказался посылать матросов по марсам и салингам:

– Ведь свалятся к чертям собачьим!

Экипаж очухался от угара шанхайского «Космополитэна» в открытом море. За один-то часок разгула – месяцы и годы каторжной житухи. Что делать? Человек не всегда выбирает судьбу сам – иногда судьба схватит тебя за глотку и тащит в самый темный угол жизни. В темный и жуткий, как матросский кубрик, где, прыгая с койки, обязательно наступишь босой ногою в визжащую от ужаса поганую крысу:

– А, зараза! Или тебе стрихнину мало?

Вылетали за борт чуть надкусанные бананы, матросы швырялись ананасами – душа изнывала в тоске по кислой капусте.

* * *

Атрыганьев отвел от своего лица длинный хвост обезьяны, дремавшей на качавшемся абажуре кают-компании:

– Цезарь не брал с народа деньги за хлеб. В третьем веке римляне не платили государству за хлеб и вино, за соль и мясо, за орехи и масло. Викторианская Англия до такого барства еще не дошла. Но четыреста миллионов людей (вдумайтесь в эту цифру, господа!) уродуют себе позвоночники в колониях, чтобы гордый сэр, излечивающий сплин за партией бриджа, или нежная костлявая мисс, озабоченная вопросами феминизма, никогда не заботились о хлебе насущном. У нас в России – да! – было крепостное право. Но мы, русские, никогда не имели колоний. И вот теперь я, русский дворянин, думаю…

– Вы закончили? – перебил минера Чайковский.

– Нет. Но я всегда готов выслушать вас.

– Благодарю. У меня краткое сообщение… Адмирал Лесовский указал нашим клиперам провести секретную экспедицию[5]Секретная экспедиция русских клиперов (1881 г.) проходила в районе нынешнего государства Индонезии; описание ее оставили два адмирала, тогда еще мичманы – Г. Ф. Цивинский и В. Ф. Руднев (в будущем командир легендарного крейсера «Варяг»).. Будем искать необитаемый остров или бухту для базирования кораблей, плывущих из России на Дальний Восток. Чем безлюднее место, найденное нами, тем лучше для нас и дипломатов. Мы не собираемся никого колонизировать и даже вступать в сношения с туземцами – нам бы только завести склад угля, поставить сарайчик для слесарной мастерской. А русский консул в Сингапуре уже закупил уголь для нашего клипера…

Тридцать лет назад писатель Гончаров, плывший на «Палладе», застал в Сингапуре болотные джунгли, населенные тиграми. Теперь с берега посвечивали жерла британских батарей, а сами колонизаторы азартно играли в футбол (уже начинавший входить в моду). Атрыганьев, все на Востоке изведавший, говорил, что Сингапур городишко паршивенький, вроде азиатского Миргорода.

– И все дорого! Дешевы лишь ананасы в консервах. Но брать не советую: такие же ананасы у Елисеева на Невском двадцать копеек за банку, и не надо для этого мотаться в Сингапур…

Знаменитый Ботанический сад имел при входе доску с русской надписью: «ЦВЕТОВ И ФРУКТОВ НЕ РВАТЬ». Минера взбесило, что надпись сделана только на русском языке, и в ярости он нарвал цветов, обломал ветви с дикими плодами:

– Назло викторианцам! Почему они вдруг решили, что одни только мы, русские, способны быть варварами?..

В его вандализме была своя логика. Из сада поехали в ресторан при «Teutonic Club» (Тевтонском клубе). Ужинали при свечах до глубокой ночи. Давно загасли огни британских офисов и контор французов, но еще светились окна германского банка, на что обратил внимание один подвыпивший немец:

– Пусть они спят! Мы, немцы, продолжаем работать! Германия переполнена народом. Улицы наших городов кишат детьми. Немки рожают, как крольчихи. Скоро нам будет не повернуться. А потому именно мы должны победить в этой забавной игре…

Германия опоздала на пир колониального грабежа, теперь немцы наверстывали упущенное. На следующий день из казенных сумм офицеры закупили для всего экипажа пробковые шлемы, обтянутые полотном, с клапанами вентиляции на макушках. Очевидно, англичане что-то уже пронюхали, ибо консул сказал, что тонна угля с 30 шиллингов поднялась в цене до 60 шиллингов; он советовал клиперу идти до угольных станций в Пенанге или в Малакке…

Петр Иванович Чайковский был взбешен:

– Идиот! Пенанг с Малаккой тоже принадлежат англичанам, а Сингапур связан с ними телеграфом, и от шестидесяти шиллингов за тонну нам уже нигде не отвертеться. Volens-nolens, а засыпать бункера «черносливом» предстоит здесь…

Грузить уголь в этом адовом пекле – каторга, на которую колонизаторы нанимали негров или индусов, но русский флот всегда авралил своими силенками. Перетаскать с берега на своем горбу и ссыпать в узкие лазы бункеров многие тонны угля, когда сверху тебя поливает раскаленное олово тропического солнца, – это, конечно, наказание господне. Острые зубья кусков угля, разрывая ткань мешков, жестоко истерзали матросские спины. Черная слякоть забивала раскрытые рты.

– Пакли давай! – хрипели матросы, как удавленники.

Комками пакли они забивали рты, но через пять-десять минут выплевывали за борт черный комок, и снова – ругань:

– Пакли давай, мать вашу… Побольше пакли!

Ендовы с вином стояли открыты, но к ним никто не подошел: кому охота пить в такую жару? Чайковский боялся, как бы не было смертных случаев. Но в лазарет легли только трое.

– Солнечный удар, – пояснил доктор. – Отлежатся…

Ночью тихо убрались из Сингапура. Индокитай с Филиппинами давно был разграничен между англичанами, французами, испанцами и голландцами. В штурманской рубке, раскладывая карты экзотических проливов, офицеры клипера рассуждали об английской морской политике – беспощадной! Нет, англичане никогда не боялись, что кто-то отнимет у них базы, но они всегда были обеспокоены, чтобы никто не завел себе таких же хороших баз. Потому британские крейсера дежурили на коммуникациях мира ничуть не хуже, чем полисмены на перекрестках Лондона. В этом русские моряки скоро убедились и сами: стоило «Наезднику» приткнуться к пустынному берегу и постоять на якоре хотя бы сутки, как будто из-под воды являлся покрытый свинцовыми белилами крейсер, с которого их вежливо окрикивали:

– Не нужна ли помощь флота британской короны?

Мимо Явы плыли, словно мимо райского сада; правда, с берега иногда в клипер пускали отравленные стрелы, а по ночам не раз встречали пиратские джонки. Но в самых безлюдных местах обязательно находился англичанин (чиновник, врач, плантатор), спешивший к «Наезднику» с обычным вопросом – не нужно ли что передать в Сингапур с помощью британского телеграфа?

– Спасибо, не нуждаемся, – отвечали с клипера…

Море нехотя качало за бортом желтые скользкие волны. Матросы купались в парусе, который опускали за борт, образуя закрытый бассейн, через края которого заглядывали противные морские гадины с плоскими змеиными головами. Жарища была такая, что смола, пузырясь, выступала из пазов палубы, и казалось, что кровь уже закипает в жилах. Мичман Эйлер хотел выработать свою систему акклиматизации.

– Главное, – доказывал он, – лечь и не шевелиться. Тогда пот на тебе обсыхает, и можно дышать. Любое же движение превращает организм в аккумулятор потовыделения…

В безветрии часто хлопали паруса, среди кочегаров и машинистов участились обмороки. Изнуренные до предела, люди с ласкою поминали прохладную дождливую Балтику с ее невзгодами и ледоставами. На мостик вдруг поднялся растерянный механик и доложил, что старые запасы кардифа кончились, он открыл бункер, в который засыпали уголь, купленный в Сингапуре, а там…

– Это не уголь! Нам продали бенгальский камень…

Бенгальский камень по виду ничем не отличался от хорошего кардифа. «Наездник», словно загнанный рысак, сбавлял скорость. Не мытьем, так катаньем англичане своего добились: в топках котлов угасало ревущее пламя, бенгальский камень не разгорался, забивая колосники шлаком, кочегары падали с ног от бессилия. Чайковский сказал на мостике, что это подлость.

– Диверсия! – ответил ему Атрыганьев. – Лучше всего добраться на парусах до голландцев или французов.

Брать уголь снова? Но для этого надо расчистить бункера от негодного «чернослива». Двойная работа! А вытаскивать бенгальский хлам через узкие лазы наружу – это примерно так же весело, как вязальной спицей выковыривать из бутылки пробку. В довершение всех бед разом обвисли паруса – штиль . Температура воды за бортом была близкой к сорока градусам.

В лазарете лежали уже двенадцать матросов. Чайковский велел команде построиться на шканцах.

– Ребята, – сказал он, раздвоив бороду. – Другого выхода нет и не будет: берись за дело, выбрасывай «чернослив» в море. Пока же не задул ветер, спустим баркас, пойдем на веслах… А вам, господа, – обратился он к мичманам, – несправедливо избегать общей доли. Вы еще недавно были гардемаринами, посему и прошу разделить с матросами их труды.

– Есть! – в один голос ответили юные офицеры…

Баркас на десяти веслах выгребал впереди клипера, буксируя корабль за собою на скорости не больше одного узла, а Коковцев с Эйлером, натянув на голые тела черные робы, помогали матросам освобождать бункера от бенгальского камня, проданного англичанами по 60 шиллингов за одну тонну.

– Кто его покупал? – хрипели матросы сквозь паклю. – Консул? У, сволочь! За шею бы его, гада, и – на рею!

– Чего там вешать? – возражали. – Под килем пропустить! Чтобы, пока тащим, его акулы до костей обкусали…

Один молодой матрос средь бела дня на глазах всего экипажа шлепнулся вниз головой за борт. Никаких следов не осталось – будто и не было никогда человека.

– Только бульбочка пшикнула, – говорили матросы…

Счастье, что повстречали совершенно случайно «Джигита», который обшаривал острова у берега голландской Суматры:

– Эй, наездники! Что с вами?

– Тащите нас, – отозвались гребцы с баркаса, и мокрыми лбами они разом упали на забитые свинцом вальки весел…

Кое-как дотянулись до голландской Батавии: после пережитого странно было видеть город со всеми благами цивилизации. Офицеры сразу же сняли номера в гостиницах, чтобы принять ванну, пообедать в ресторане и провести ночь на берегу. К столу им подали жареного павлина и рисовых птичек в красивых бумажных корзиночках. Все отметили удивительное радушие добрых и чутких яванцев и непомерную черствость голландских колонизаторов… Атрыганьев сказал:

– Точно такой же характер и у буров в Африке!

На ночь офицеры расположились в лонгшезах, под сенью шелестящих пальмовых листьев. Эйлер спросил Коковцева:

– Тебе не кажется, что мы вернулись с того света? Теперь я окончательно убедился, что, как бы я ни любил море, оно меня отвергает, как чужака, который забрался не куда надо. А помнишь, что говорил князь Багратион? Умные слова: каждый гусар – хвастун, но не каждый хвастун – гусар…

Коковцев не ответил: он уже спал. В городе лаяли батавские собаки, но мичману снилось, будто он в порховской деревеньке и брешут под заборами лохматые Трезоры и Шарики.

* * *

Лесовский был обескуражен, когда все клиперы вернулись в Нагасаки ни с чем, вице-адмирал не хотел даже верить:

– Неужели не нашли ни одного необитаемого острова?

– Их полно, необитаемых, но стоит положить якоря в лагунах, как являются англичане, куда ни сунешься, везде «интересы британской короны», и если нет чиновника с телеграфом, то имеются британские плантации кокосов или манго.

– Видно, не судьба! – огорчился «дядька Степан». – Вам, господа, – обратился он персонально к офицерам «Наездника», – справедливость требует дать вполне заслуженный отдых…

Возвращаясь на клипер, офицеры недоумевали:

– Что значит отдых? Или сделают «стационерами» во Владивостоке, или погонят обратно на Балтику?..

Коковцев, поникший, признался Эйлеру, что получил письмо от матушки, давно ждавшее его у консула в Нагасаки: сельские кулаки все-таки выжили нищую дворянку из ее именьишка, она устроилась по чужой милости в Смольный институт.

– Классной дамой или надзирательницей?

– Стыдно сказать – кастеляншей Я думаю, мне лучше остаться на Дальнем Востоке, – сказал Коковцев.

Он просил Чайковского дать ему две недели, свободные от вахт и службы, желая провести время с Окини-сан в тихом уединении. Петр Иванович душевно посоветовал мичману:

– Езжайте на воды в Арима-Гучи, там один день жизни – два рубля на наши деньги и, поверьте, совсем нет комаров…

Арима была наполнена журчанием ручьев. Влюбленные остановились в сельской гостинице, заросшей мальвами, кусты чайных роз заглядывали в их окна. Всюду поскрипывали колеса водяных мельниц, высокие горы шумели сосновым лесом. Коковцева приятно удивляло радушие местных крестьян, которые, казалось, искренне радуются его любви к японской женщине. Здесь, в провинциальной глуши, мичман впервые увидел нищего. Босой, повязав голову платком, он держал в руке короткую бамбучину, неся перед собой лист бумаги, на котором красною тушью был разбрызган загадочный иероглиф, похожий на окровавленного паука. Коковцев протянул бедняге доллар, но последовал удар палкой, и монета откатилась прочь. Нищий удалился…

– Почему он так невежлив со мной? – удивился Коковцев.

Окини-сан, смутившись, сказала, что это один из самураев-роннинов, каких еще немало в Японии и которые, не признавая новой эпохи, ненавидят всех иностранцев без разбора. Коковцев был поражен быстротой и силой удара палкою самурая; он пытался скорее забыть этот случай…

Пребывание в Арима было наполнено небывалой щемящей тревогой, и Коковцев любил Окини-сан с обостренной страстью, а женщина вдруг стала очень требовательна в любви, словно она тоже ощутила близкую разлуку.

В один из дней мичман смотрел, как Окини-сан шла через ручей по узкому мостику, а в руке держала ветку цветущей магнолии, и была она в этот миг необыкновенно хороша! Сначала он залюбовался ею, потом его пронзила зловещая тоска. «Боже, – невольно содрогнулся Коковцев, – как же я смогу жить без тебя?..» Утром мичман пробудился чуть свет и, оставив дремлющую Окини-сан, отправился к источнику «Тайзан». Вокруг не было ни души. Он разделся, с замиранием сердца погрузился в воду, шипящую, как лимонад. Над ним медленно уплывали в сторону России облака. Коковцев не сразу заметил, когда на краю бассейна появилась Окини-сан. Он молчал, глядя на нее. Женщина (тоже молча) развязала на спине оби, и кимоно, струясь шелком вдоль плеч и бедер, плавно опустилось к ее ногам. Перешагнув через ворох одежды, она не торопилась к нему. Зевнув своим нежним ротиком, Окини-сан сладостно потянулась солнечным стройным тельцем. Потом, тихо рассмеявшись чему-то, с размаху бросилась в теплый искрящийся омут. Радуясь этому утру и счастию бытия, женщина устроила в бассейне веселую возню, брызгаясь в Коковцева водой, как шаловливая девочка; она то поддавалась его объятиям, то ускользала из его рук…

Коковцев привлек Окини-сан к себе, и она – притихла.

– А как мне жить без тебя? – спросил он ее.

Женщина прильнула к нему выпуклым животом:

– А разве ты сможешь жить без меня? Твоя первая, я хочу быть и твоей последней… Послушай, что писал Оно-но Садаки:

Когда в столице, может быть, случайно

тебя вдруг спросят, как живу здесь я, –

ты будь спокоен:

как выси гор туманны,

туманно так же в сердце у меня…

Всегда такая чуткая к его настроениям, она сделала в этот день все, доступное женщине, чтобы развеять его мрачные мысли. А ночью на крыши Арима обрушился ливень с грозою – отголосок тайфуна, огибающего всю Японию; в краткие ослепления молнией Коковцев видел лицо Окини-сан с закрытыми в счастье глазами… Над ними, любящими, с чудовищным грохотом разверзалось черное и страшное японское небо!

Через две недели они были уже в Нагасаки.

– Рад вас видеть, – сказал Чайковский мичману. – Кажется, все складывается к лучшему: наш клипер возвращается в Кронштадт, на этот раз пойдем Суэцким каналом – через Аден…

Навестив ресторан «Россия», мичман просил Пахомова не оставить вниманием Окини-сан, выложил 500 мексиканских долларов.

– Куда так много-то? – удивился земляк.

– Боюсь, что мало. Окини, кажется, беременна.

– Плывите спокойно, – заверил его Пахомов.

– А будете в порховских краях, уж вы за меня откланяйтесь нашим коровушкам, березкам да ромашечкам. Коковцевым я по гроб жизни обязан и все исполню в ажуре, за Окини-сан пригляжу…

На клипере боцмана уже готовили «прощальный» вымпел! Этот вымпел имел длину корабля плюс еще по сотне футов за каждый год заграничного плавания, а чтобы он при безветрии не тонул в море, на конце вымпела привязывались стеклянные поплавки.

Атрыганьев, заметив отчаяние Коковцева, сказал:

– Японки очень ценят тонкость чувств и никогда не станут доводить их до грубых крайностей. Японка прощается без истерик и валерьянки, как это частенько случается с нашими образованными дамами, страдающими напоказ перед публикой по проверенным рецептам… Завтра и сам убедишься в этом!

– Завтра? – ужаснулся Коковцев.

– Да. Завтра. Кливер уже поднят… Видишь?

Поднятый на носу кливер означает, что корабль покончил с делами на берегу, все счета и долги оплачены. Остающиеся на земле, увидев кливер, вправе предъявить «Наезднику» последние свои претензии. Но какие могут быть претензии к честным людям, которые простились с честными людьми!

Все слова остались на берегу, а теперь, когда якоря, источая зловоние грунтов, стали заползать в клюзы, осталось только махать рукою… «Наездник» разворачивался в тесноте бухты, рядом с ним плыли множество фунэ с японскими женщинами, державшими над собой зажженные фонарики, и Коковцев часто терял из виду фонарь, который высоко поднимала над своей идеальной прической милая, милая, милая… Окини-сан!

Матросы рядами стояли на тонких реях, торжественно проплывая под самыми облаками, живыми гроздьями они обвисали марсы и салинги. По давней традиции, матросы швыряли в море свои бескозырки, иные сбрасывали с высоты даже бушлаты.

– Урра-а! – разносилось сверху. – Домой… в Россию!

Небо расцветилось тысячами хлопушек, которые, громко лопаясь, выбрасывали из себя струи ракет, золотых рыб и огненных драконов. Над ними струились бумажные змеи с фонариками.

Иноса прощалась с клипером «Наездник»!

– Ты видишь Окини-сан? – спросил Эйлер друга.

– Увы, я уже потерял ее в этой суматохе…

Нагасаки потонул в вечерней дымке, а на теплой воде еще долго дрожали огни Иносы, потом и они померкли навсегда.

Берега незаметно растерло в дожде и тумане.

– Ну, вот и все! – сказал Коковцев. – Господи, где же еще я буду так счастлив?..

Из рощи высоких пиний мигнул на прощание маяк Нагасаки. Клипер, подхваченный ветром, вползал на волну. Вода, как бы играючи, захлестнула палубу и легко исчезла в водостоках шпигатов. Чайковский с бородой, раздуваемой ветром, кричал:

– Кончать балаган! Пора наводить порядок… Владимир Васильевич, прописываю вам усиленные вахты, а заодно посидите со штурманом над прокладкой, это пойдет вам на пользу.

Дело есть дело. Штурман сказал, что мимо Цейлона повернуть к Адену не удастся – в это время года возле берегов Аравии задувают сильные муссоны, противные курсу, а потому клиперу надобно отклониться к южным тропикам:

– Спустимся до Кокосовых островов, к Сейшельским, потом, прижимаясь к Африке, поймаем в паруса попутный пассат, который и вытащит нас – прямо к Адену…

Кубрики матросов и каюты офицеров напоминали маленькие музеи восточных искусств, а плавание в тропиках превратило клипер в плавучий склад всяческой экзотики. Всюду прыгали обезьяны, истошно кричали попугаи; на вантах висли связки бананов, пучки ананасов, мешки с кокосами, сушились раковины и кораллы. Но сейчас мысли людей все чаще обращались к родине, уже начинавшей ждать их… Из России доходили нехорошие, саднящие душу слухи, будто в стране наступила пора глухой реакции, а новый царь Александр III «закручивает гайки».

Даже механик, обычно молчаливый, сказал за ужином:

– У меня вот вчера машинист Баранников тоже гайку на фланцах так закрутил, что резьбу сорвал… сволочь такая!

Атрыганьев сравнил Россию с кораблем, который, положив рули на борт, выписывает крутейшую циркуляцию, что всегда грозит кораблю опрокидыванием кверху килем. Внутри офицерской общины неизменно царствовала полная свобода слова, никак не допустимая в условиях пресноводного существования. Сама атмосфера кают-компаний располагала к тому, чтобы любой гардемарин мог открыто высказывать все, что думается, пренебрегая конспирацией. Понятие офицерской чести, нивелируя возрасты и ранги, служило отличной и надежной порукой тому, что из замкнутого мира ничто не вырвется наружу.

А теперь… Теперь Чайковский предупредил:

– Вернемся домой, и надо помалкивать… до получения пенсии! Кажется, настал исторический момент, когда пословицу «хлеб-соль ешь, а правду режь» приходится заменять другою: «ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами»…

Японская ваза из фальшивого «амори», купленная по ошибке Эйлером, вдруг поехала по крышке рояля при сильном крене, и Атрыганьев едва успел перехватить ее. Он сказал:

– А вдруг эти дрова еще пригодятся?..

Аден был выжжен солнцем. Казалось, что и собака тут не выживет, но англичане жили и не тужили, ибо Аден держал на викторианском замке подступы к Суэцкому каналу. Здесь Коковцев, в дополнение к банке ванили, купил для маменьки банку аравийского «Мокко». Медленно втянулись в Красное море: на зубьях рифов торчали обломки разбитых кораблей, низко стелились мертвые берега. Лишь изредка по горизонту тянулась жиденькая ниточка верблюжьего каравана. Вот и Суэцкий канал: в долинах паслись стаи пеликанов, поблизости вилась линия рельсов. Вровень с клипером бежали по берегу арабчата, горланя по-русски: «Давай, давай, давай!» Один матрос бросил им с корабля пятак, но арабчата даже не остановились.

– Робу давай… робу! – требовали они настырно.

Матросы бросали за борт свои парусиновые голландки.

Суэцким каналом плыли с опаскою: власть в Каире захватили египетские офицеры, на берегу слышалась перестрелка. Никто не понял, отчего Атрыганьева охватил приступ тоски.

– Каир, Каир, – твердил он. – Неужели пройдем мимо?

Чайковский сказал, что задержка клипера в Египте сейчас нежелательна по мотивам политическим.

Утром Коковцев проснулся от крика: «Европа, братцы! Гляди, уже и Мальта…» Первое, что увидели в Европе, опять-таки английские крейсера: шли они очень красиво, отбрасывая за корму клочья рваного дыма. Из Ла-Валетты вышел катер под флагом русского консула, с него передали пачку телеграмм, изучение которых всех озаботило:

– Нам следует спешно красить клипер для смотра на Большом рейде, а тут… таскайся на посылках, вроде извозчика!

Морское собрание Кронштадта просило закупить побольше марсалы с мадерой, Гвардейский экипаж требовал тридцать бочек хереса марки Lacrima qristi, Дворянское собрание Петербурга, не имевшее к флоту никакого отношения, слезно умоляло доставить для зимних балов испанской malaga. Кроме того, члены Адмиралтейств-совета тоже любили вино, и каждый адмирал имел свой вкус. Закупка вин по списку задержала клипер возле берегов Испании. В результате «Наездник» осел в воду на целый фут ниже ватерлинии. Но с начальством не спорят…

Было уже начало августа, когда клипер вошел в Балтийское море, и все радостно умилились: в парусах шуршал серенький дождичек; на курсе разминулись с эстонской лайбой, загруженной серебристой салакой; по правому борту выплыли из тумана и снова пропали тонкие шпили ревельских башен и кирок.

Вечером клипер затрясло в лихорадке отдачи якорей на Большом рейде Кронштадта. Жестокая вибрация корпуса пробудила корабельного священника, отца Паисия: с крестом на шее поверх рясы, из-под которой торчали штрипки ночных кальсон, он поднялся на мостик и глазам своим не поверил.

– Никак Кронштадт? Матерь ты моя, пресвятая богородица… А что вы хохочете, мичманцы? – обиделся он. – Вам раньше казалось, что тяжело, а тяжелое-то сейчас и начнется. Свои наших всегда больней лупят. Райская жизнь кончилась.

Клипер поднял свои позывные. Мачта над штабом командира порта ответила: СООБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ ЗАПРЕЩЕНО.

– Ничего интересного больше не будет, – сказал Атрыганьев и пошел прочь с мостика, на ходу злобно срывая тужурку.

* * *

Итак, интересное закончилось… На палубу клипера выбрался заспанный котище и, облизав себе хвост, долго взирал на Кронштадт – тот ли это город, где он бывал счастлив? Наверное, что-то очень родное и приятное опахнуло кота от помоек матросских казарм, а может, и вспомнились былые победы над кронштадтскими кошками! Не в силах более сносить монашеской романтики моря, он единым махом вспрыгнул на бушприт, издав в сторону города трагический вопль любовного призыва. Послушав, нет ли отклика, кот возобновил арию на усиленных тонах.

– Браво-брависсимо, – сказал Атрыганьев, выходя из душевой с полотенцем. – Я великолепно понимаю настроение кота. Но… удастся ли нам поспать в эту ночь?

Его мнение полностью совпадало с матросским.

– Во, зараза какая! – ругали они кота. – Ведь до утра глотку драть будет. За хвост бы его размотать – и за борт!

Кот невыразимо продолжил арию, усиливая ее в crescendo, и тогда из каюты вылетел разъяренный Чайковский:

– Это невыносимо, наконец! Спустить вельбот на воду, подвахтенным на весла… Срочно доставить кота в Кронштадт!

Ему отвечали, что сделать это никак нельзя:

– Сообщение с берегом нам строго запрещено.

– Так это же – нам , а коту кто запретит?..

Непредвиденный эпизод с котом заразил всех бесшабашным весельем. Чайковский тоже поддался общему настроению:

– А что, господа? Не выпить ли нам малаги?

Когда поднимали из трюма малагу, треснул бочонок мадеры. Каждый офицер понимал, что бочонок матросы разбили нарочно, но Петр Иванович (добрая душа!) решил не придираться:

– Ладно! Не одним же нам, господа, вина хочется…

Была волшебная балтийская ночь, вдали догорали огни дач Ораниенбаума и Мартышкина, где-то совсем уже рядом жили их друзья и близкие родственники, тосковали по ним невесты. Ну, откуда же знать им, что они уже на рейде Кронштадта распивают бочонок превосходной малаги из Кадикса? Ленечка Эйлер, дурачась, схватил с рояля фальшивый «амори»:

– Господа, кокнем его по случаю возвращения!

– Оставь дрова в покое, – указал ему Атрыганьев.

Доктор подсчитал на бумажке, что плавание длилось 25 месяцев и за такой долгий срок имели лишь одного покойника:

– Да и тот кинулся за борт по доброй воле… Господа, «Наездником» свершено беспримерное плавание в тропиках!

Атрыганьев все время порывался сказать тост, но его каждый раз удерживал старший офицер. Лейтенант клялся Чайковскому, что ни единого худого слова об Англии не скажет.

– Тем более – воздержитесь, – просил Чайковский…

Утром клипер напоминал винную ярмарку: подходили катера, забирали бочки с вином – кому малага, кому лакрима-кристи, кому мало, кому много, одному дешево, другому дорого. Матросы под шумок аврала разбили в трюме еще три бочки с испанским аликанте. Но пили с похвальным смирением – ни одного пьяного на корабле не было…

Чайковский потом велел:

– Прошу еще раз проверить состояние клипера, чтобы «Наездник» сверкал, как новый пятак с Монетного двора…

Дальнее плавание на Восток и обратно, приравненное к условиям боевого, сулило офицерам немалые деньги. Через день казна выплатила их прямо на рейде – аккордно, и холостяцкая молодежь сразу ощутила себя богачами. Атрыганьев, не отягощенный узами Гименея, потрясал пачкою ассигнаций:

– Господа! Приглашаю всех в «Минерашки» – смотреть мадмуазель Жужу. Я видел ее последний раз перед отплытием в Японию. Она горько рыдала, когда судебный пристав выводил ее из зала, тряся перед публикой лифчиком и панталонами – как доказательство того, что в момент танца они были отделены от тела божественной и несравненной Жужу…

Эйлер сказал Коковцеву, что «аккорд» кстати: можно ехать в Париж для экзаменов в «Ecole Polytechnique».

– А я, – ответил Коковцев, – наверное, совершил ошибку, что вернулся на Балтику, не оставшись на Востоке.

– Тебя на Кронверкском, помни, ждет Оленька.

– Не надо лепить гаффов, Ленечка…

С наружной вахты раздались свистки, катер доставил на клипер свору жандармов.

Атрыганьев прищурил глаз:

– Я же говорил, что ничего интересного уже не будет!

В кают-компании жандармы объявили, что клипер подвержен обыску – нет ли нелегальной литературы? Петр Иванович Чайковский с презрением к «бирюзовым» господам отвечал:

– Ищите! А я в чужих вещах не копался.

– Мы должны осмотреть и офицерские каюты.

– Если вам позволят господа офицеры…

– Я не позволю! – заявил Атрыганьев и врезал пощечину обезьяне, занявшей его любимое место в углу дивана. Усевшись, он расправил бакенбарды. – Видите ли, я человек холостой и привез пикантные картинки не для вашего лицезрения.

Макака, запрыгнув на абажур, громко плакала.

– Я протестую тоже, – сказал Эйлер.

– Представьтесь нам, господин мичман.

– Леон Эгбертович фон Эйлер, честь имею!

Конструкция внутренних отсеков клипера была сложной, и жандармы боялись погружаться в узкие люки, ведущие в преисподнюю, без провожатого. Чайковский велел Коковцеву:

– Владимир Васильевич, проводите… гостей!

Матросы встретили жандармов с откровенной враждебностью. Коковцев встал у трапа, не желая участвовать в обыске. Жандармы перетряхнули койки, общупали подушки. Им было явно не по себе в этом мрачном ущелье, пропитанном ароматами дорогих вин и заморских фруктов, а вся эта экзотика заглушалась вонью крысиной падали из трюмов, в которых плескалась загнившая вода. Покидая клипер, старший, жандарм откозырял офицерам:

– Вы напрасно обижаетесь на нас! Без этой формальности не может состояться императорский смотр, а следовательно, вам не видеть и берега… Всего доброго, господа!

После их отбытия над штабом порта взлетели флаги: ОБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ РАЗРЕШАЕТСЯ, но в город никто уже не кинулся.

– Коту сейчас хорошо, – мудро изрек Атрыганьев. – В худшем случае его могут только кастрировать, но обыскивать его родимую помойку вряд ли кто рискнет… Вот так!

Вдали уже показалась придворная яхта «Царевна». Первым ступил на палубу клипера император Александр III, рыжий бородатый дядька в белом мундире флотского офицера (при кортике). За ним шла императрица Мария Федоровна, узенькая в талии, вертлявая дама с очень красивыми глазами (при жемчужном ожерелье на шее). Следом их дети: наследник престола Николай, еще мальчик, и его сестра Ксения (оба в матросках). Поднялся по трапу разжиревший генерал-адмирал Алексей, и Коковцев сразу вспомнил брошку на кимоно Оя-сан в Иносе; за великим князем явился управляющий морским министерством адмирал Пещуров, а потом посыпались чины императорской свиты, статс-дамы и фрейлины… Чайковский был большой умница.

– Ваше величество, – сказал он после отдачи рапортов, – по флотскому обычаю, не откажите в высочайшей милости!

«Чистяк» держал поднос с пузатою чаркой водки.

Коковцев, стоя подле, слышал, как императрица шепнула мужу:

– Ах, Сашка! Ты обещал мне… тебе же нельзя…

– Одну-то всегда можно, – басом ответил царь.

Словно подтверждая мнение шанхайской газеты, он выпил первую чарку с большим чувством, почти проникновенно, и было видно, что не прочь выпить еще. Горнисты «пробили» сигнал к постановке парусов, что матросы исполнили с залихватской скоростью, через минуту ветер наполнил даже верхние брамсели. Все стояли внизу, задрав головы, невольно приходя в ужас при виде акробатических номеров, проделанных под куполом неба.

– Молодцы! – гаркнул царь. – Я восхищен. Даже в цирке Чинизелли я, клянусь, не видывал ничего подобного…

Обстановка сразу разрядилась, гости понемногу разбредались по кораблю, с интересом его оглядывая. Императрица выразила желание осмотреть каюты офицеров. Коковцеву было неудобно, когда Мария Федоровна с большим интересом, поднося к глазам лорнет, разглядывала фотографии Окини-сан, которые мичман оригинальным веером развесил над своим рабочим столом.

– Это моя знакомая, ваше величество, – сказал он.

Императрица в упор лорнировала смущенного мичмана:

– Я знаю, какие у вас бывают знакомые в Нагасаки…

С детьми, конечно, все было проще: наследнику престола захотелось иметь обезьяну, а его сестре понравился попугай. Атрыганьев поймал его за хвост и подарил девочке:

– Ваше высочество, отныне это «попка» вашего высочества.

Эйлер сообщил Коковцеву, что царь засел в штурманской рубке, где ему объясняют обратный маршрут с пассатами и муссонами, которые клипер удачно «поймал» парусами в океане.

– По отбытии государя следует давать салют в тридцать один выстрел… Вовочка, не забудь вынуть пробку.

– Что ты, Леня! Как можно?..

Среди разряженной публики кидался из стороны в сторону запаренный Чайковский, которого высокопоставленные гости буквально задергали – тому покажи это, второму другое, а тут еще дамы проявили желание посетить гальюн, и надо их провожать со всеми любезностями, заодно проследив, чтобы туда случайно не вломились представители сильного пола. В отсеках сделалось жарко, офицеры истомились в мундирах и треуголках, не снимая белой лайки перчаток, их парадные сабли, столь неудобные в тесноте, гремели ножнами по крутым трапам. Наконец в кают-компании появилась и Мария Федоровна, сразу воззрившись на дурацкую вазу фальшивого «амори».

– Боже, какая красота! – восхитилась она.

Атрыганьев всегда был отличным кавалером, и, подхватив вазу с рояля, он элегантно преподнес ее императрице:

– Кают-компания нашего славного клипера будет счастлива угодить вашему величеству этим дивным произведением, достойным занять место в любом европейском музее. Поверьте, я разбираюсь в японском фарфоре и сам удивлен, что нам достался этот драгоценный фарфор древнейшей марки «амори»… Прошу!

– Мне, право, неудобно грабить господ офицеров.

Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:

– Просим! Умоляем ваше величество… не обижайте нас.

Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, и Мария Федоровна забрала вазу с собой:

– Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете…

Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:

– Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.

– Петр Иванович, как можно забыть?..

Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что-то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:

– Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?

– Тринадцать, ваше императорское величество.

– А сколько имеете кампаний?

– Одних кругосветных три плавания, ваше величество.

– Почему же вы еще лейтенант?

Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:

– Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!

Царю такая откровенность пришлась по душе:

– Поздравляю! Отныне вы – капитан второго ранга.

– Рад служить вашему величеству…

Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:

– Леня… умоляю… не надо… потом…

В этот патетический момент царю явно чего-то не хватало. Александр III посмотрел на жену – невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки – выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:

– Я желаю поднять чарку за бравую команду «Наездника», который не устрашился ни бурь, ни врагов, ни…

– Чистяк, чего разинулся? – внятно сказал Чайковский.

Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:

– За ваше здоровье пью, братцы!

– Ах, Сашка… – простонала императрица.

Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавшегося в шевелюре бороды, пока царь сосал водку, матросы кричали:

– Уррра-а!.. Урррра-а-а!.. Уррра-а-а!..

Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с «дровами», наследник престола с обезьяной, Ксения с «попкой», потом и все прочие… Чайковский, смахнув со лба пот, указал:

– Носовой плутонг, по местам – к салютации!

Коковцев первым делом спросил комендоров:

– Братцы, а пробку вынули?

– Так точно, – заверили его матросы.

Стрельба должна вестись пороховыми зарядами – громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта «Царевна» отошла от клипера подальше. Этот момент наступил!

– Начать салютацию. Первая – огонь!

Пушка, присев на барбете и откатившись назад, как испуганная баба, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался… снаряд.

Это видели все. Это видели и на царской яхте. Фугасный снаряд летел точно в «Царевну», срезая верхушки волн. Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина…

На фалах царского корабля подняли флажный сигнал.

– Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? – прочел сигнальщик.

Все растерялись, не зная, что отвечать.

* * *

Все растерялись, кроме Чайковского.

– На фалах! – зарычал он, раздваивая свою бородищу.

– Есть на фалах! – отреагировали сигнальщики.

– Поднять сигнал: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.

– Вы с ума сошли, – перепугался командир клипера.

– Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду…

Спрыгнув с «банкета», Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:

– А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?

Потом – Коковцеву (бледному как смерть):

– Держать фасон! Пробку – за борт!

Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.

– Открыть кранцы, – догадался Чайковский.

В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас – выяснять уже некогда.

– В крюйт-камерах, – позвал Чайковский «низы».

– Есть крюйт-камеры, – глухо отвечали из погребов. – Фугасный на подачу.

– Есть подача… – отозвались в «низах».

Коковцева била дрожь. Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От «Царевны» уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки – следовало спешить.

Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:

– Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать…

Все делалось архимгновенно. На поданный из низов снаряд наводили «фасон» – кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов, что постоянно хранились в кранце первой подачи.

Матросы старались, работая, как черти:

– Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет…

Горнисты снова исполнили «захождение», когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулись следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.

Сначала они решили взять наездников на арапа:

– Где пробка от салютовавшей пушки?

Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):

– Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выстреле.

Пещуров не поверил, крикнув матросам:

– Раздрай кранцы первой подачи!

Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:

– Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку с вином, прежде вынимаете из нее пробку?

– Иногда вынимаем, – отвечал Коковцев.

– Иногда? – удивился Пещуров. – А почему же сейчас, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?

– Извините. Растерялся. Виноват один я!

– Вы, мичман, плавали вахтенным начальником?

– Никак нет. Только вахтенным офицером.

В этом была разница, понятная одним морякам, и весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:

– Почему неопытным мичманам доверяют плутонги?

Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:

– Есть!.. Есть!.. Есть!..

Искаженное на русский лад «иес, сэр», превратившись в простецкое «есть», уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.

– Составьте рапорт по всем правилам, – указал он…

Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:

– Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взять отлично: этот проклятый фугас кувыркался точно в борт императорской «Царевны»… Кто порол вашу милость последний раз?

Коковцев, очень мрачный, нехотя, отвечал:

– Не помню – я ведь не злопамятный.

– Но я сохранюсь в вашей памяти… Пошли!

В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.

– Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой , не забудьте, что одного фугаса в крюйт-камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где-либо в море близ берегов Японии.

– Есть! Есть! Есть! – покорно соглашался Коковцев.

Чайковский внимательно оглядел мичмана:

– Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами… Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозрительно точно!

– Нечаянно всегда бывает точнее, – ответил Коковцев. – По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь…

Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают-компанию, а кают-компания не выдаст кубриков. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник» осторожно вошел в док, а когда его обсушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгою в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: «НАЕЗДНИК».

– Ваше высокородь, – сказал матрос, – это на память вам от команды, извиняйте за скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч, что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убывала. Мы ж не звери – все понимаем. Грамотные!

Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу наездника», расцеловал матроса:

– Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо… Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцом и мимо Везувия. А какое вино пили… эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:

– Прощай, «Наездник»: уж побегали мы с тобой по свету.

Все матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: «МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ». Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло же людям… а когда нам повезет?»

– Отплавались, – надрывно вздохнул Атрыганьев.

Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:

– Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова…

Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:

– Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира…

Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с Пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие… Жить-то, конечно, надо. Но как?

* * *

Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что «Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах… Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, где он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она… кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с «Мокко» и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада…

В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвав дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос – кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещение института, помимо свидания с матерью?

– Поверьте, мадам, и быть их не может.

– Вам придется подождать здесь.

Ждать пришлось долго, пока не разогнали по дортуарам смолянок, которые не должны видеть молодых холостых мужчин, паче того, офицеров флота, о которых ходят самые ужасные легенды. Коковцев, бряцая кортиком у пояса, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.

– Здесь вы спуститесь ниже, – сказала она мичману.

Коковцев оказался в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.

– Вова… ты? – И она расплакалась.

Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.

– Как хорошо, что они тебя видели, – призналась мать. – Никто ведь не верит, что у меня сын офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если бы тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны…

Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту несвойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:

– Я не отпускал его, мама, поедем в «Квисисану»…

За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.

– Вова, – забеспокоилась мать, – как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?

– О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадикса на бочках с вином, ты бы ахнула… Жаль, что мой папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.

– У нас никого с тобой нет, – вдруг сказала мать.

Это верно. С родственниками отношения не ладились.

– Бог с ними со всеми! – сказал Коковцев. – Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя. Так даже лучше…

Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от эклера, косилась по сторонам – не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.

– На кота широко, а на собаку узко… Знаешь, у нас на флоте принято жить, совсем не задумываясь о сбережении.

Мать спросила: когда же он станет лейтенантом?

– Ценз для этого мною уже выплаван.

Маменька не совсем-то понимала, что такое «ценз», но ему лень было объяснять ей. Он сказал:

– О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом – хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку… Так и живу. А ты сыта, мама?

– Да, сынок. – Мать с жалостью оставляла недоеденные пирожные и недопитый кофе. – Ты куда сейчас, Вовочка?

– Наверное, в Кронштадт… Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.

– Так жить, – никаких денег не хватит, – сказала мать.

– Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы…

Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Фрицевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.

– Конечно, – говорила она, – германская профессура намного лучше, но, если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж – это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает где, так что до сих пор не можете опомниться.

Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.

– Вообще, я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственно. Правда, – сказала Эмма Фрицевна, – «Ecole Polytechnique» – это не Морской корпус, куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сейчас учебник в две тысячи страниц – сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!

Эйлер увлек Коковцева в свой кабинет. Через широкие окна барской квартиры вливалась прохлада Невы, по которой скользили белые речные трамваи, развозящие публику на острова, из зелени садов слышалась музыка Оффенбаха и Штрауса.

Эйлер ожесточенно всадил штопор в пробку бутыли:

– Шамбертен из запасов дедушки… Хорошо, что зашел. Я хотел с тобою поговорить. У меня пробоина в сердце. Давай пей. Я, как последний дурак, признался своей невесте, что в Иносе завел роман с «мусумушкой», и невеста, святая непорочная девушка, отвергла меня. На этом белая акация засохла, соловьи умолкли, а последний дачный поезд ушел без меня.

Эйлер пылко пробежался пальцами по клавишам:

О, неверная! Где же вы, где же вы?..

– Не бесись, Ленечка, – сказал ему Коковцев.

– На всякий случай, – ответил Эйлер, – ты будь умнее меня, и об Окини-сан афиш по заборам столицы не расклеивай.

– А я так и не был у Воротниковых.

– Это фамилия твоей Оленьки?

– Да.

Эйлер с размаху, спиною вперед, плюхнулся на диван:

– Воротниковы? Сначала наведи справку в департаменте герольдии правительствующего сената: похоже, что предок твоей пассии шил-пошивал воротники из собачьего меха.

– Наверное, – не возражал Коковцев. – Но после всего, что было в Иносе, являться на Кронверкском мне очень неловко…

Ленечка пухленькой дланью растер румяный лоб:

– Наверное, затем и плаваем в Нагасаки, чтобы в России не выдали, что мы там вытворяем. Но я бы на твоем месте не мешкал. – Эйлер щедро дополнил бокалы из богемского стекла. – Смотри сам…. Сейчас ты в самой завидной форме. Денег полные карманы. Выглядишь великолепно. Ценз выплаван! Это очень важно. К Новому году следует ожидать чинопроизводства… Это не она тебя – это ты ее осчастливишь!

– Я пока воздержусь… С моими замашками скоро будет как у Салтыкова-Щедрина: «Баланцу подвели, фитанцу выдали, в лоро и ностро увековечили, а денежки-то – тю-тю, плакали‑с!» Останется мне пятьдесят семь рублей мичманских.

– Но получишь лейтенанта!

– Сто двадцать три рубля. А молодую жену, volens-nolens, хоть раз в месяц надобно выводить на рейд светской жизни, чтобы ее все видели и чтобы она на всех поглазела…

Коковцев вернулся в Кронштадт ночным пароходом. В дороге размышлял: как легко живет по корабельному расписанию и как трудно составить для себя расписание жизни. «Что делать?»

* * *

На Финляндском вокзале он купил «Парголовский листок», напичканный дачными сплетнями; среди отдыхающих персон, внесших посильную лепту на создание купальных мостков, мичман обнаружил ценное указание: «Г-нъ В. С. ВОРОТНИКОВЪ – 30 коп.» При сановном положении мог бы и рубля не пожалеть… Коковцев задумался, правильно ли он поступает, оказавшись в этом вагоне, который уже бежал мимо зелени Шуваловского парка. Дачную публику встречал на перроне духовой оркестр Парголовской пожарной команды. Возле палисадника станции, кого-то поджидая, томился капитан первого ранга с золотым шнуром флигель-адъютантского аксельбанта; под его окладистой бородой расположилась на груди гирлянда орденов – Георгия, Анны и двух Станиславов. Коковцев почтительно приветствовал кавторанга, мучительно соображая: «Откуда я знаю этого человека?» Музыканты в сверкающих касках беспечно выдували на трубах «Невозвратное время», и мичман с тоскою припомнил вальс в Морском собрании Владивостока: «Напрасно я там не остался!»

Вот и дачная калитка, за нею склонились ветви жасмина, а спаниель умными человечьими глазами смотрел на мичмана.

– Ты разве не узнал меня, дружище? Или вырос и уже не помнишь, кто тащил тебя из пруда за длинное ухо…

Спаниель, мотая ушами, вдруг радостно взвизгнул, описывая круги вокруг Коковцева, словно «Разбойник», обрезающий корму флагмана. Проявление собачьей радости было приятно.

– Ну, если ты узнал меня, надеюсь, узнает и твоя хозяйка…

Из сада слышались голоса, сухое щелканье деревянных шаров. Оленька была не одна. Партию в крокет она разыгрывала с тремя молодыми людьми. Это были: упитанный юноша в мундире лицеиста, бледная личность в сюртуке правоведа и долговязый ротмистр в пенсне, очень гордый от сознания, что он уже ротмистр. Все они уставились на мичмана, успевшего заметить в Ольге большую перемену: она похорошела, белое летнее платье ладно облегало ее тонкую фигурку.

Девушка застыла с молотком в опущенной руке.

Пауза в таких случаях недопустима. Коковцев сказал:

– Гомен кудасай, как говорят японцы. Прошло всего два года, и ваш скиталец возвратился. Я не помешаю вам, господа?

Последний вопрос был произнесен с оттенком явного пренебрежения. Ольга растерялась, ее слова прозвучали наивно:

– Боже мой, но откуда же вы?

Крокет оставлен. Все потянулись к дому. Отец Ольги задерживался в столице, на даче Коковцева встретила мать:

– О-о, я вас и забыла… кажется, мичман?

– Но скоро лейтенант!

– Это много или мало?

– Для меня пока достаточно.

– Я в этом ничего не понимаю, – сказала дама, жеманничая. – В гражданских чинах проще: там одни советники. Коллежские, надворные, статские и, наконец, тайные с добавкою «действительные». Прожив с Виктором Сергеевичем бездну лет, я так и не выяснила: если он советник, то он советует или выслушивает советы от других… Скажите, откуда у вас такой очаровательный загар? Вы случайно не из Севастополя?

– Нет, Вера Федоровна, меня обжаривали в иных местах, куда черноморцы, запертые Босфором, никогда не плавают.

География даму не интриговала.

– Ольга, – распорядилась она, – передай Фене, чтобы накрывала к чаю на веранде… Прошу всех к столу, господа.

Минуя зеркало, Коковцев отогнул жесткие от крахмала лиселя воротничка, торчавшие возле щек, словно острые крылья ласточки. Румян, пригож, устроен, неотразим. Очень хорошо! Над столичными пригородами вечерело. Мохнатые мотыльки кружились над керосиновой лампой, из сада тянулись к веранде гроздья жасмина. Ольга, явно кокетничая, отломила три ветки. Коковцев пожелал составить для нее букет.

– Это ведь так просто! – сказал он. – Ветвь, обращенная к небу, означает стремление к возвышенному. Вторую склоняю как олицетворение земной любви. А средняя между ними – судьба человека… Так делала в Иносе одна моя знакомая японка.

Правовед стушевался сразу. Лицеист, кажется, тоже признал свое поражение. И только один кавалерист еще не сдавался.

– А вот эти гейши! – сказал он с апломбом. – В полку говорили, что, закончив танец, они делают акробатическую стойку на голове… Вы, конечно, видели этот номер-прима?

Коковцев пожал плечами.

Вера Федоровна сказала:

– Надеюсь, если они и вставали ногами кверху, то прежде перевязывали себя ниже колен, дабы не потерять пристойности.

– Мама, ну как тебе не стыдно! – вспыхнула Оленька.

– Есть вещи, о которых вообще не следует говорить.

– Не следует, – согласился Коковцев. – Но ошибочно думать, будто все японки обязательно гейши. Японские женщины имеют очень много обязанностей. Я, например, видел гейш всего лишь раза три-четыре. Очень скромные и милые женщины…

Он уловил на себе скользящий взгляд Ольги. Конечно, мичман заметно выигрывал подле правоведа, лицеиста и ротмистра.

Из глубин веранды шумно вздохнула горничная Феня:

– Мне кум сказывал, будто япошки уж больно вежливы. А у нас, как пойдешь на рынок, всю тебя растолкают.

– Да, – подтвердил Коковцев. – Я только один раз встретил японцев, ведущих себя грубо на улице. Это случилось в Кобе. Мое внимание привлекла хохочущая толпа. В середине этой толпы сжалась от стыда несчастная японская женщина.

– Что же она сделала дурного? – спросила Ольга.

– Ничего. Но ростом была чуть выше полутора метров. По японским канонам такой рост для женщины – уже безобразие…

Лишь единожды из потемок сада выступила легкая тень Окини-сан с улыбкой на застенчивых губах. Но рядом сидела Оленька – цветущая, источавшая здоровую свежесть тела, и мичман отогнал нечаянную тоску. От станции крикнул паровоз.

– Я, кажется, засиделся, – извинился Коковцев.

Вера Федоровна не пожелала отпускать мичмана, пока ее дочь не предстанет в самом лучшем свете.

– Молодые люди давно ждут, когда ты споешь им. – Мать сама открыла рояль, указав дочери даже романс: – «Не верь, дитя, не верь напрасно…» У тебя это «не верь» всегда производит на мужчин несравненное впечатление!

Назло матери, капризничая, Ольга отбарабанила вульгарного «чижика». Ее глаза вдруг встретились с глазами Коковцева.

– Хорошо, – сказала она. – Не верить, так не верить…

В отлива час не верь измене моря,

Оно к земле воротится, любя:

Не верь, мой друг, когда в избытке горя

Я говорил, что разлюбил тебя.

Рояль звучал хорошо. Мотыльки бились о стекло лампы.

Уж я тоскую, прежней страсти полный,

Мою свободу вновь тебе отдам,

И уж бегут с обратным шумом волны –

Издалека к родимым берегам…

Это была победа! Откланиваясь Вере Федоровне, мичман испытал удовольствие, когда вслед за ним поднялась и Ольга:

– Как быстро стало темнеть. Пожалуй, я провожу вас…

Они спустились с веранды в потемки сада. Между ними бежал спаниель, указывая едва заметную тропинку.

– А сколько комаров! – заметил Коковцев. – Однажды в Киото, когда я гулял в храмовом парке, они, тоже облепили меня тучей. Но японский бонза что-то вдруг крикнул, и все комары разом исчезли. – У калитки он кивнул на освещенные окна веранды: – Эти вот… три идиота! Женихи?

– Да, – призналась Ольга. – Но вас они не должны тревожить. Ради бога, не надо: ведь вы лучше их.

Этой фразой она нечаянно призналась ему в любви.

– Я их всех разгоню, – торжествовал Коковцев.

– Стоит ли? – шепотом ответила Ольга. – Они исчезнут сами по себе, как и те комары, которых испугал японский бонза.

Коковцев нагнулся и взял спаниеля за мягкую лапу:

– Я верю, что ты не мог разлюбить меня… Это правда?

– Правда, – сказала Оленька, смутившись.

Когда Коковцев обернулся, возле калитки еще белело смутное пятно ее платья. Это напомнило ему Окини-сан, кимоно которой тихо растворялось в потемках гавани Нагасаки.

– Сайанара! – крикнул он на прощание…

Трое кавалеров плелись в отдалении. До столицы ехали в одном вагоне, но Коковцев не подошел к ним. «Каста есть каста. Пошли они все к чертям… сухопутная мелюзга!»

Вспоминая вечер на даче, он мурлыкал в черное окно:

И уж бегут с обратным шумом волны –

Издалека к родимым берегам.

* * *

Флот на Балтике имел две дивизии. В дивизии – по три эскадры. В каждой эскадре – два флотских экипажа, обслуживающих корабли теплокровной силой матросских мускулов и энергией офицеров. Экипаж по значимости приравнивался к полку. Балтийский флот имел двадцать семь экипажей, Черноморский насчитывал их с № 28‑го по № 37‑й, были еще – Сибирский, Каспийский, Архангельский, а выше всех стоял гвардейский экипаж.

Коковцев был причислен к 4‑му флотскому Экипажу, расквартированному в Кронштадте. Отпуск продолжался, и, не зная, куда деть свое время, мичман пришел в Морское собрание, уплатил вступительные взносы. Служитель спросил его:

– За пользование бильярдом будете платить?

– Спасибо. Но я не умею играть.

Ему вручили месячную программу лекций и концертов, просили ознакомиться с правилами Морского собрания:

– Как и на корабле, карты изгнаны. При дамах курить не положено до отбытия оных. Появляться на балах с девицами, не имеющими к флоту никакого отношения, никак нельзя…

Каста! С душевным трепетом мичман вступил в святая святых русского флота. Удобные теплые помещения, прекрасная библиотека со всеми зарубежными новинками. Здесь, в доме графа Миниха, еще в 1786 году адмирал Грейг впервые собрал при свечах офицеров, жаждущих разумного общения; технический прогресс продлевали лампы, масляные и керосиновые, а теперь в Собрании блекло светились, чуть потрескивая, газовые горелки. Старые матросы, украшенные шевронами за множество плаваний, служили дворецкими, швейцарами, полотерами. Говорили тихо, выслушивая офицеров с достойным почтением. Морское собрание в Кронштадте было клубом серьезным. Балы допускались не чаще двух раз в месяц; в буфете хранились лучшие вина мира, но выпивки не одобрялись. Офицеры имели право являться сюда с женами, а невесты попадали в Собрание после тщательной проверки их генеалогии и нравственности. Но зато с почетом принимались вдовы и дочери моряков, погибших в боях за Отечество или утонувших при кораблекрушениях.

Коковцев проследовал к общему табльдоту. Под картинами кисти Лагорио, Айвазовского, Боголюбова и Ендогурова сидели заслуженные офицеры флота; общительные между собой, давно дружные семьями, они не замечали мичмана, как великолепные бульдоги стараются не замечать ничтожных болонок. Коковцев и сам понимал свою незначительность перед людьми, ордена которых осияли еще бомбежки Севастополя, минные атаки катеров на турецкие корабли. В этом почтенном обществе мичману лучше не чирикать. Коковцев даже постеснялся просить к обеду рюмку водки, довольствуя себя молочным супом и отварной телятиной, а мусс из клубники завершил его пиршество ценою всего в 35 копеек… За табльдотом рассуждали: нужно ли в морской войне будущего уповать на удар таранным шпироном в борт противника? Среди офицеров был и тот кавторанг, которого Коковцев повстречал на перроне Парголова, и мичман заметил, что слова этого человека выслушиваются с почтением.

– Таран опасен и для нападающего, – доказывал он. – Ибо от сильного удара в корпус неприятеля команда свалится с ног, мачты несомненно обрушатся, котлы сорвутся с фундаментов, а пушки, откатившись назад, всмятку раздавят комендоров…

«Откуда я знаю этого человека?» – думал Коковцев, а офицеры согласились, что будущее за минным оружием. Коковцеву очень хотелось послушать разговоры, но сидеть, разинув рот над пустой тарелкой, он счел для себя неудобным и удалился в библиотеку, занимавшую весь первый этаж здания.

– Читать будете? – спросил его матрос-служитель.

– Что-нибудь почитаю.

– Тады извольте гривенник по таксе за газ.

– Возьми, братец, изволь…

По соседству с ним обложился книгами бородатый контр-адмирал с умными маленькими глазами, часто мигающими. Это был Константин Павлович Пилкин, царь и бог в жутком подводном царстве мин и торпед будущего. Отвлекшись от чтения, Пилкин курил папиросу, посматривая в окно на прохожих. Он сказал:

– У вас, мичман, такой ядреный загар, что за версту видно, где вы плавали. Ну-кась, представьтесь без стеснения.

Коковцев рассказал о себе все – вплоть до маменьки с ее простынями и наволочками в Смольном институте.

– А что вы взяли для чтения, Владимир Васильевич?

– «Флот нашего времени» Гравьера и «Война на море с помощью пара» Говарда.

– Читаете свободно?

– Да, Константин Павлович.

– Какими еще языками владеете?

– Немножко немецким и… болтаю по-японски.

Над головой мичмана с треском разгорелась газовая лампа.

Пилкин похвалил выбор книг, заметив, что на смену пара уже явился новый зверь – электричество, могучий двигатель мира:

– Пока мы сидим здесь при свете газовых горелок, этот зверюга начинает вращать колеса. Природа электричества пока не выяснена никем, но человек уже приручает его ходить в своей упряжке: совсем недавно пустили по рельсам первый электрический трамвай… Зверь забегал! Именно сейчас, – убеждал его Пилкин, – с ростом техники, вам, строевым офицерам флота, следует освободиться от ложной кастовости. Будущий офицер будущего флота – инженер! Не бойтесь этого слова. Оно никак не опорочит ваши новенькие эполеты… Скажите честно, вас никак не прельщает минное дело?

– Признаюсь, с артиллерией мне не везет.

– Тогда ступайте в Минные офицерские классы. У нас подобрана лучшая столичная профессура, да и каждый офицер, если он не дурак, выходит знающим специалистом минного дела, гальванного, электрического… Подумайте, мичман!

– Благодарю, Константин Павлович, я подумаю…

В смятении чувств, понимая всю важность этого разговора, Коковцев приехал в Петербург, навестив кегельбан на Пятой линии, где вечеряли старые офицеры флота. Чайковский разыгрывал «гамбургскую» (групповую) партию, и потому мичман не стал отвлекать его. Он дождался, когда Петр Иванович послал в желоб последний шар и натянул сюртук. Выслушав мичмана, Чайковский сказал, что минное дело – заманчиво и опасно.

– С артиллерией же у вас завязались чересчур странные, я бы сказал, отношения: то вы лупите пробкой по цели, то вдруг заколачиваете целый фугас в штандарт государя-императора.

– Вижу и сам, что это – не моя стихия.

Чайковский одобрил Минные классы, но предупредил:

– Не следует, однако, отрываться от моря. Если я поговорю с приятелями на Минном отряде, чтобы дали вам миноноску?

– Как дали? Мне? – обрадовался Коковцев, не смея верить.

– Вам. Двадцать четыре тонны водоизмещения. Десяток человек команды с боцманом. Узлов тринадцать дает машиной свободно. Базируется на Гельсингфорсе и Дюнамюнде с частыми заходами в Ревель. Офицер один – вы! Берите и не раздумывайте…

Русский флот переживал трудные времена: офицеров много, а кораблей еще мало. Не имея свободных вакансий, моряки старели на берегу, выхолащиваясь душевно. От этого не было продвижения по службе, ибо для успешной карьеры требовался « ценз ». Всегда помня об этом и зная, что за него никто не похлопочет, Коковцев ухватился за первую попавшуюся корабельную вакансию: бери, что есть, пока другие не взяли. Он навестил Пилкина:

– Я решил, господин контр-адмирал! Но быть обязательным слушателем Минных офицерских классов подожду, ибо хочется продлевать ценз. Прошу зачислить меня в необязательные…

Из состава 4‑го экипажа мичман был переведен в 20‑й флотский экипаж, квартировавший в Финляндии для обслуживания миноносцев. Загруженный литературой и программами классов, он приехал в Гельсингфорс, где базировался Минный отряд, в штабе которого явно скучал капитан 2‑го ранга Атрыганьев.

– Пошли, Вовочка, – сказал он так, будто они и не расставались; в гавани, борт к борту, качались узкие тела миноносок. – Вот они, полюбуйся: никаких деревяшек с калабашками – только железо и бронза. Страшные корабли. Недавно на одной миноноске котел взорвало, трое заживо сварились. Бульон был крепкий – человечий, а в гробах лежали куски вареного мяса… Ну, как? – спросил Атрыганьев, распушив бакенбарды. – Согласен командовать такой чудесной кастрюлькой?

– С удовольствием, – ответил Коковцев…

Но из гаванской тесноты в море уже выбегал внушительный «Взрыв» – не миноноска, а миноносец! На верфях обдумывались проекты эскадренных миноносцев (эсминцев), и Россия, гордая своим минным оружием, быстро обгоняла флоты Европы… У почтенных лордов Британского адмиралтейства портилось настроение. Германия не стала ждать у моря погоды и быстро спустила на воду целую дивизию миноносок – в семьдесят боевых килей… Коковцев стал командиром миноноски «Бекас».

Незабываем был день посвящения в миноносники! Если офицеры с крейсеров носили золотые перстни с именами своих кораблей, а плававшие на броненосцах имели в ушах крохотные сережки с жемчужинами, то миноносники гордились наручными браслетами из чистого золота, украшенными славянской вязью:

МИННЫЙ ОТРЯД. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

– Боже, как мне повезло! – радовался Коковцев…

Соленые брызги, вылетавшие из-под форштевня, казались ему брызгами шампанского, откупоренного в его честь ради великого торжества жизни. Кто из флотской молодежи не завидовал тогда славе героев первых минных атак – Степану Макарову, Измаилу Зацаренному, Федору Дубасову и прочим!

Надвинулась осень, сырая и дождливая, секущая лицо ветром и снегом, а Коковцев гонял своего «Бекаса» в узостях финского побережья, обретая опыт вождения миноноски там, где другие корабли, более уважаемые и драгоценные, старались не плавать. Перед мичманом сразу же возникла дилемма: или «Бекас», или Ольга? Выбирать не приходилось: должность командира корабля, пусть даже маленького, всегда для офицера священна, а Ольга… Ольгу ему заменила бесшабашная компания офицеров-миноносников! Отчаянные ребята, ежедневно игравшие со смертью, скрипящие мокрой кожей штормовых тужурок, они ценили жизнь в копейку, а потому, вернувшись с моря, не щадили червонцев в разгулах. Излюбленным местом в Гельсингфорсе стал для них ресторан «Балканы», дрожавший от залихватского гимна 20‑го экипажа:

Нам, миноносникам, – вперед!

И что там рифы, что туманы?

Приказ в машину – полный ход,

А денег полные карманы.

Спешим на самых острых галсах

В разрывах пламени и дыма.

Поправим перед смертью галстук

И выпьем за своих любимых.

Погибнем от чего угодно,

Но только б смерть не от тоски.

Нет панихиды похоронной,

Как нет и гробовой доски:

Что лучше пламенных минут,

Чем наша гибель в этой стуже?

И только женщины взгрустнут,

Слезу пролив тайком от мужа.

Но, даже мертвые, вперед

Стремимся мы в отсеках душных,

Живым останется почет,

А мертвым орденов не нужно…

Лежим на грунте, очень тихие,

А ведь ребята – хоть куда!

И нас от Балтики до Тихого

Качает мутная вода.

Зима прервала эту бравурную жизнь. Под Новый год офицеры всегда ожидали указа о наградах и чинопроизводствах. Коковцев получил эполеты лейтенанта. Одновременно с этим в управляющие морским министерством выдвинулся адмирал Шестаков. В молодости он умудрился вдребезги разбить на камнях клипер, которым командовал, и теперь любил рассказывать об этом случае, заканчивая свою новеллу обязательным нравоучением:

– Господа, вот как надо разбивать клипера!..

Морозное солнце освещало корабли в хрустком инее. Коковцеву было радостно козырять на улицах юным мичманам, женщины улыбались красивому лейтенанту из пышного меха громадных муфт, карьера складывалась отлично, программы и учебники Минных классов были молодецки заброшены – это ли не жизнь? В феврале Коковцев ночным поездом выехал в Петербург, появясь на Кронверкском. Наверное, не его вина, что он, гордый, как петух, своим званием, сознательно облачился в парадный мундир с золотым шитьем, был при сабле и эполетах. Кажется, madame Воротниковой он в чине лейтенанта понравился гораздо больше, нежели ранее, когда был в мичманах.

– Я не служила во флоте, – сказала Вера Федоровна с ехидцей, – но, очевидно, у вас так принято – пропадать надолго…

На этот раз Коковцев осмелился явиться с подарками. Вере Федоровне он поднес сиреневую шаль из японского крепдешина, Виктору Сергеевичу подарил пепельницу из раковины, а перед Оленькой, вспыхнувшей от удовольствия, лейтенант раскрыл дивный черепаховый веер, расписанный голубыми ирисами. Наконец, тишком от родителей, он вручил ей красивое мыло, шепнув:

– Японское, оно очень долго сохраняет аромат хризантем…

Кажется, мичман Эйлер был прав; лейтенант в отличной форме, и семейство Воротниковых сразу же оценило, какое сокровище прибило к порогу их чиновной квартиры. Коковцев был подвергнут перекрестному допросу – о родстве и имущественном положении. Это отчасти задело лейтенанта, который уже выяснил, что дед Виктора Сергеевича выслужил герб при Николае I, начиная карьеру с побегушек в канцелярии графа Канкрина, после чего министерство финансов сделалось наследственной «кормушкой» в роде Воротниковых… Приосанясь, лейтенант сказал:

– Коковцевы со времен Екатерины Великой служили на флоте, мой прадед Матвей Григорьевич был в Чесменской битве, потом увлекся изучением Африки, оставив после себя труды, и в научном мире его считают первым русским африканистом. Кстати уж, мой прадед был влюбчив, у него возник роман с чернокожей красавицей, он привез ее в Петербург, где она представлялась императрице… У нас в именьице долго хранился ее портрет!

Вера Федоровна сказала, что не понимает этой любви ни с чернокожими, ни с желтокожими…

Коковцеву и в голову не приходило, что его Окини-сан «желтокожая», и за домашним столом «белолицых» Воротниковых он ощутил некоторую уязвленность души. Виктор Сергеевич угощал его бенедиктином, столь модным тогда в кругу петербургских чиновников. Ольга восторженно смотрела на лейтенанта поверх растворенного японского веера с голубыми ирисами, а ее мать повела дальновидную атаку на… Владивосток:

– Говорят, очень развратный город, и даже директрису тамошней женской прогимназии зовут «царицей ада». Вы были там?

Коковцев догадался, куда она клонит, и пояснил:

– На каждого мужчину во Владивостоке приходится лишь одна двадцать девятая часть женщины… До разврата ли тут?

Разговор был ему неприятен, и он даже обрадовался, когда Воротников стал расспрашивать о видах на карьеру:

– Есть ли на флоте перспективы для продвижения?

– Их немало. Мое долгое отсутствие у вас объясняется именно тем, что я желал выплавать ценз…

Он объяснил, что цензом называется стаж плавания. Например, в чине лейтенанта он обязан пробыть двенадцать лет, но следующего чина не получит, если пять лет из двенадцати не проведет в море. Воротниковы ловко выудили из Коковцева, что именьишко продано, мать служит ныне в Смольном институте. Виктор Сергеевич спросил:

– А простите, любезнейший, кем она служит?

Коковцев стыдился матери-кастелянши:

– Она… кажется, классною дамой.

Воротников оказался настырен, как прокурор:

– В каких классах? В младших или в старших?

Коковцеву пришлось врать и изворачиваться.

Возвращаясь от Воротниковых, он ругал не только себя: «Черт меня угораздил солгать им! Да провались вы все со своим допросом… не велики бояре! Может, и не бывать в этом доме?» Однако, прожив в столице полмесяца, он продолжал навещать Воротниковых. Наверное, его сочли за жениха, ибо он получил разрешение сидеть в комнате Ольги до семи вечера, но Коковцев осмотрительно не выражал никакой нежности.

В одно из свиданий Ольга расплакалась. Коковцев догадался о причине слез: своим появлением на даче в Парголове он вспугнул женихов, но сам-то в женихи не слишком напрашивался.

– Вы разлюбили меня, – плакала Ольга чересчур громко. – А мама права: морякам никогда нельзя верить…

Это взбодрило Коковцева для бурных объяснений. Он стал пылко убеждать Ольгу, что его отношение к ней прекрасное, он всегда рад ее видеть, что она удивительная девушка.

– Не верю, пока не поцелуете меня, – сказала Ольга.

Коковцев не замедлил исполнить ее просьбу.

Двери растворились – явилась Вера Федоровна.

– Будьте счастливы, дети мои, – прослезилась она. – Владимир Васильевич, я отдаю вам самое святое… Виктор, где же вы? – перешла она на французский. – Идите скорей сюда. Нашей Оленьке сейчас было сделано страстное предложение…

На улице трещал морозище, для обогрева прохожих полыхали костры, возле них хлопали рукавицами замерзшие извозчики и дворники. Коковцев тоже постоял у костра, размышляя. К сожалению, в кегельбане Чайковского не было, он уехал из Питера в свое имение – болеть и умирать… С кем посоветоваться?

– Дофорсился… дурак! – сказал Коковцев сам себе.

* * *

Атрыганьев отыскался в отдельном кабинете «Балкан».

– Даже пить больше не могу, – сказал он. – Эта проклятая тщедушная Европа, черт бы ее побрал… хочу на Восток! Неизбежное случилось: Англия захватила Суэцкий канал, выставив оттуда французов, и это удар для меня. Сейчас «Таймс» откровенно пишет, что безопасность Англии возможна лишь в том случае, если ей будут принадлежать Тибет и Памир… Я уже перестал понимать, где предел викторианской наглости!

Коковцеву было сейчас не до Англии и ее каверз: он честно рассказал, как его сделали женихом в одном доме.

– Я хочу взять свое слово обратно, – сообщил он.

Атрыганьев долго соображал. Потом спросил:

– Ты был при кортике и при погонах?

– Нет, при сабле и эполетах.

– Тогда надо жениться, – решил Атрыганьев. – В каждом деле существует священный ритуал. Не будь ты при параде, можно и отказаться. Но мы же – каста! А каждая каста имеет свои традиции, будь любезен им подчиняться. Офицер флота его императорского величества, застигнутый наедине с женщиной при сабле и эполетах, отвечает за все, что он там успел наболтать.

– Геннадий Петрович, а если я все-таки откажусь?

– Я первый стану говорить на Минном отряде, что лейтенант Коковцев обесчестил свой мундир и ему не место на флоте.

Вслед за этим Атрыганьев пожелал произнести тост.

– В другой раз, – отказался слушать его Коковцев…

Ближе к весне состоялась церемония обручения, потом суетная закупка нарядов в магазинах Пассажа. В канун свадьбы Ольга призналась, что до него испытала лишь одну гимназическую страсть к тенору Мельникову, а Коковцев сказал, что гардемарином бегал в цирк Чинизелли, пылая к его дочери Эмме, вольтижировавшей в манеже. Оленька тут же предала фотографию тенора жестокому аутодафе над пламенем свечи.

– Очень хорошо, что мы объяснились, – сказала она. – Но я жажду экзекуции над этой гадкой наездницей из цирка.

Коковцев обещал уничтожить цирковую афишу, на которой легкокрылая Эмма Чинизелли в газовой юбочке пролетала через горящий обруч. Впрочем, это не помешало ему спрятать фотографии Окини-сан как можно дальше. Коковцев пошел под венец, невольно вспомнив давнее напутствие: «Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою, и вместе с чистою душою благослови судеб удар…»

Вера Федоровна стала называть его Вольдемаром, а Ольга звала мужа Владей; Коковцев никому не перечил. После свадьбы лейтенант заметил, что в доме появилась новая горничная – ужасная мегера из лифляндских аккуратисток, именовавшая русский завтрак немецким «фриштыком». Он спросил:

– А куда же делась симпатичная Фенечка?

Фенечку, оказывается, уволили, ибо теща сочла неприличным держать молодую прислугу в доме, в котором появился офицер флота. Ольга сослалась на авторитет матери:

– Мама считает, что моряки опасны для женщин.

– Что за чушь! – фыркнул Коковцев. – Я никогда не был бабником, и… что мне эта Феня? Ах, как все это нехорошо…

Дом жены – полная чаша, будущее казалось праздничным, но Коковцеву отчасти было неловко ощущать себя в обстановке чиновного дома. Он даже не совсем понимал, к чему в большой зале белая мебель с позолотой, в гостиной красного дерева, в столовой дуб, в спальнях палисандр, а паркеты в доме оливковые. Тюлевые занавески для окон покупались не в Гостином дворе – их заказывали по размерам окон в самом городе Тюле. После убожества мелкопоместной порховской усадебки, после строгих дортуаров Морского корпуса многое в этом доме казалось ему излишне стесняющим свободу. Особенно – родители жены! С тестем он мог бы еще поладить, но Ольга находилась под сильным влиянием матери, учившей доченьку не всегда тому, что может нравиться мужу. Коковцев почти физически явственно ощутил, что Воротниковы желали бы приладить его к своему дому, как притирают пробку к флакону дорогих духов. Первый семейный скандал возник из-за ерунды: лейтенант всегда пользовался коляской, щедро давая кучерам «на чай», на что Вера Федоровна и обратила однажды самое серьезное внимание:

– Могли бы ездить и на конке, дорогой Вольдемар.

– Но я лейтенант флота! – вспылил Коковцев. – И по чину обязан пользоваться извозчиком, а не конкой…

Ночью долго не мог уснуть, обуреваемый злостью.

– Чиновники служат только из-за денег, – сказал он Ольге, – а офицеры ради чести. Мы снимем пансион в Доббельне на Рижском штранде, будешь жить там на всем готовом, а я иногда стану гонять «Бекаса» к тебе… Не спорь, пожалуйста!

После отмены в России крепостного права, после реформы о всеобщей воинской повинности, после появления на кораблях матросов, имевших техническую подготовку, флот начал меняться: между офицерами и матросами складывались новые отношения, отличные от прежних. Если раньше матрос пребывал лишь в роли подчиненного, то теперь он становился как бы помощником офицеру, иногда сведущим в том, чего господин офицер не знал. На корабле, оснащенном механизмами, матрос и офицер становились зубьями одной и той же шестеренки. Техника разрушала кастовость, и горе тому, кто не понимал сути этого процесса, требовавшего от офицеров жертв… Атрыганьев не пожелал жертвовать ничем.

– Я ухожу, Вовочка, – сказал он, – ибо мне претит подсчитывать лошадиные силы в обществе вчерашнего студента из голодранцев. Поверь, в этом случае даже корабельный поп, отец Паисий, с крестом на шее, и тот для меня ближе и роднее.

– Но это же глупо, – возразил Коковцев.

– Слышу гафф! – Атрыганьев, однако, не обиделся. – Я пойду на суда Добровольного флота[6]Добровольный флот – так назывался флот в России, который под торговым флагом совершал длительные рейсы между портами Европы и Дальним Востоком, имея на борту военные команды из добровольцев. Во время войны корабли Добровольного флота вооружались, становясь крейсерами рейдерского назначения.. Уж лучше перевозить солдат на Амур или таскать арестантов на Сахалин, нежели наблюдать распадение нашего ордена… Эти электрические аккумуляторы и гальваномашины до добра не доведут. Вслед за механикой из технологов в чине прапорщика, который рассядется, будто барин, на моем месте в кают-компании, в кубрики спустятся слесаря с заводов. А я не желаю ни пачкаться в извержениях машин, ни гасить на кораблях забастовки. Я ведь только офицер флота, но я не машинист и не городовой с перекрестка улиц…

Летом Минный отряд перебазировался в Дюнамюнде, рижские поезда возили публику на песчаные штранды, унизанные пансионами и курортами. Коковцев часто навещал Ольгу в Доббельне за Майоренгофом, в курзале они слушали симфоническую музыку, прогуливались вдоль променада. Коковцев небрежно наблюдал, как комната жены заполняется коробками со шляпами последних фасонов, коллекция туфель и чулок быстро увеличивалась. Но Ольга и сама не скрывала, что покупки делает на деньги родителей. За этим признанием стояло: ты меня любишь тоже, но с твоих ста двадцати трех рублей по рижским магазинам не разбегаешься. Был ли он счастлив в эти дни? Наверное… Плескалось в камнях море, шумели сосны над дюнами, кричали чайки. Дни были наполнены медовым покоем, радостью насыщения любовью молодой женщины, доверчиво льнувшей к нему.

– Ты меня любишь… скажи! – часто просила Ольга.

– Конечно, – отвечал ей Коковцев.

Среди ночи он проснулся в тревоге. Ольга сидела на постели, подобрав ноги, вспышка молнии осветила ее испуганное лицо.

– Владя, что ты говоришь? Мне страшно.

– Я? Что я мог говорить во сне?

– Кажется, по-японски.

– Глупости…

Над штрандом бушевала гроза с ливнем – такая же, как и в Арима, когда он был с Окини-сан. Ольга прилегла рядом:

– Как жаль, что я не поняла твоих слов…

После ночной бури в природе все потишало, ранним поездом Коковцев вернулся в гавань Дюнамюнде, откуда ему предстояло выйти на Виндаву – через Ирбены – на своем «Бекасе».

– У нас все в сборе? – спросил он боцмана. – Тогда можно сразу отдавать швартовы, чего тут еще раздумывать!..

Рижский залив затянуло теплым одеялом тумана, вдали от берегов сыпало мелким дождиком, но рулевой точно выдерживал курс – на Ирбены. Коковцев убедился, что все идет как надо, протиснулся в клетушку каюты, желая вздремнуть. А когда вернулся на мостик, туман сделался плотнее. Он сказал:

– Что-то мне перестало все это нравиться.

– И мне! – честно отвечал рулевой, зевая во всю ширь Тамбовской губернии. – Сколь жмем на десяти узлах, пора бы в Ирбены сунуться, а тут – прорва.

Он снова зевнул. Коковцев перенял рукояти штурвала:

– Иди-ка лучше поспи. Я постою за тебя… Однако туман такой, будто мы попали в хорошую прачечную. Иди, иди…

Рулевой шагнул вниз, но с трапа его сорвало сильным ударом в днище миноноски. «Бекас» встал на дыбы, с хрустом рвало железо корпуса. Вода шумно ринулась в его отсеки, и Коковцев (молодец!) не растерялся, крикнув в кочегарку:

– Трави пар… Из «низов» – все наверх! Быстро…

Лейтенант заткнул уши пальцами: свист выходящего в атмосферу пара казался нестерпим. Этот звук, похожий на сирену, расщепил на атомы плотность тумана, стало видно, что «Бекас» застрял носом в черных замшелых камнях, а перепуганная крестьянская девочка пасла свиней на зеленой лужайке.

– Малюточка! – позвал ее боцман. – Кудыть занесло нас?

– На Руну, – ответила девочка, в страхе убегая.

– Кажись, докатались, – сказал рулевой и, проведя ладонью по лицу, с кровью выплюнул на палубу передние зубы.

Ошибка в курсе была значительна. Коковцев зафиксировал в бортовом журнале обстоятельства катастрофы, не исправляя на карте прокладку, чтобы судейская коллегия разобралась сама. В числе судей был и кавторанг Карл Деливрон.

– В момент аварии кто стоял на руле?

– Я, – отвечал Коковцев, беря всю вину на себя…

Лейтенант был оправдан: виновата магнитная девиация! Корабельное железо столь сильно влияло на компас, что ошибка в курсе была неизбежна, а плавали еще по старинке, как на деревянных кораблях. «Бекас» был разворочен на камнях Руну основательно, о чем и доложили адмиралу Шестакову. Адмирал (по непонятной логике) решил ставить Коковцева в пример другим:

– Господа, вот как надо разбивать миноноски!

Неожиданно Коковцев сделался на флоте известен; стоило ему появиться где-либо в обществе офицеров, как он слышал за своей спиной: «А-а, это тот самый Коковцев, что здорово умеет разбивать миноноски…»

Владимир Васильевич вскоре сообразил, что повседневная рутина флотской жизни может засосать его: эти бесконечные ползания в шхерах, бессонные ночи на мостиках, мертвые дни стоянок, офицерские пирушки в ресторанах, где ума никак не прибавится, – а что же дальше? Как жить?..

Он появился в Кронштадте перед старым Пилкиным:

– Константин Павлович! Я все продумал и прошу ваше превосходительство из необязательных слушателей Минных офицерских классов перевести меня в слушатели обязательные.

Пилкин был очень доволен таким оборотом дела:

– Очень рад, что вы решили взяться за ум…

* * *

Женщины купались в юбках и чепцах, мужчины в штанах до колен и в шляпах. Коковцев заметил, что половина людей ходит купаться, другая – глазеть на купающихся. Причем женщины озирали мужчин, а мужчины бдительно следили за выходящими из воды женщинами. Иногда слышались осуждающие возгласы людей старшего поколения:

– Совсем уже совесть потеряли… У нее мокрое платье облепило все тело, а эта мерзавка даже не покраснела от стыда!

На пляже Коковцев завел разговор с женою: он решил учиться, потому ей предстоит вернуться на Кронверкский:

– Ты можешь навещать меня в Кронштадте по субботам.

Кстати, он выразил Ольге свое недоумение – почему она до сей поры не ощутила себя матерью? Ольга ему отвечала:

– Мама говорит, что в этом виноваты мужчины…

Лейтенант опять поселился на знакомой квартире мастера-клепальщика, добрейшая Глафира Ивановна снова пичкала его изделиями своей кухни. По утрам Коковцев, как примерный ученик, спешил в Минные классы. Отныне вся его жизнь озарилась новым светом – электрическим! Пар и броня уже застилали былую поэзию парусов. На флоте отживали век немало заслуженных адмиралов, видевших в машинах только источник грязи, какой в парусную эпоху флот не ведал. Но Коковцев сообразил, что цепляться за кастовость сугубо строевых офицеров – значило похоронить себя среди якорных цепей и рангоута, между малярными работами и приборками палуб. Конечно, это нужные знания, но за их пределами флот уже четко делил матросов и офицеров по специальностям… Электротоки врывались в шумы моря!

Минные офицерские классы были тогда передовой школой технического опыта, вобрав в себя все самое лучшее из русской и зарубежной науки. Коковцев не сразу вошел в курс лекций: высшая математика, физика и химия, теория корабля и… подводных лодок! Профессор А. С. Степанов подсказал ему тему для диссертации: «Вторичные свинцовые электроэлементы французского физика Plante». Коковцев подружился с Васенькой Игнациусом, плававшим на фрегате «Светлана»; молодые лейтенанты дотемна пропадали в лабораториях, ставя опыты над аккумуляторами Планте и Фора. Вскоре профессор Степанов выступил в Морском собрании Кронштадта перед офицерами Балтийского флота.

– Господа, – объявил он, – наш солидный журнал «Электричество» опубликовал статью об опытах английского физика Спенсера, но пусть нас радует, что наши юные лейтенанты, Коковцев с Игнациусом, достигли тех же результатов с аккумуляторами, но гораздо раньше известного английского физика…

Первые аплодисменты в жизни – какое это счастье!

На финской вейке, до глаз закутанная в шубу, приехала в Кронштадт и Оленька, румяная от мороза. Расцеловала мужа:

– Меня послала мама – узнать, как ты живешь?

– Опять мама! – горько усмехнулся Коковцев…

Глафира Ивановна сразу же замесила тесто для создания пышек с изюмом. Радуясь встрече с женою, Коковцев взахлеб читал отрывки из диссертации, измучив Ольгу разными непонятностями. Зато как была счастлива она, когда вечером пошли на бал в Морское собрание – только тут, под оглушительные всплески музыки, в ослеплении мундиров и эполет, в пересверке бриллиантов на титулованных адмиральшах, Ольга вдруг осознала, какой волшебный мир ожидает ее в будущем, если…

– Если ты будешь меня слушаться, – шепнула она.

Коковцева радовало оживление Ольги, ее безобидное кокетство, с каким она танцевала, наконец в ресторане Собрания к ним подсел контр-адмирал Пилкин.

– Мадам, – сказал он женщине, – я предрекаю вашему супругу скорую и блистательную карьеру. Поверьте, так оно и будет…

Когда супруги вернулись домой, на квартиру судоремонтного мастера, Ольга, даже не сняв бального платья, опрокинулась на диван, блаженно улыбаясь, и, кажется, не замечала ни ободранных тусклых обоев на стенках комнаты, ни мокрых тряпок, подложенных под текущий от изморози подоконник, – молодая и красивая женщина, она была еще там , в этом сверкающем электрическом зале Морского собрания.

С отчетливым стуком упали на пол ее бальные туфельки.

– Владечка, иди ко мне, – позвала его Ольга. – Я так счастлива сегодня… Ах, как бы я хотела быть адмиральшей!

– Ты и будешь ею, – отвечал Коковцев. – Но все-таки ответь: почему до сих пор ты не стала матерью?

– Боже мой! Ну, откуда я что знаю, Владечка? Если тебя это так тревожит, спроси у моей мамы…

Минные офицерские классы поддерживали тогда научные связи с университетом, Коковцев не раз выезжал в столицу для консультаций с профессурой. Воротниковы, кажется, не совсем-то понимали его устремления. Им было бы, наверное, приятнее видеть зятя делающим карьеру под «шпицем», а не бегающим вприпрыжку на уроки, зажимая под локтем студенческие учебники. Диссертацию его опубликовали в «Известиях Минных офицерских классов», и Коковцев не находил себе места от счастья… Ну, скажите, какая дубина не дрогнет, увидев свое имя, свой труд в печати? Лейтенант шагал по Грейговской улице Кронштадта, не в силах сдержать улыбки, и нес журнал в руке, уверенный, что все прохожие смотрят на него – вот, видите, идет сам автор! После этой научной публикации Владимир Васильевич удостоился почетного диплома члена «Русского физико-химического общества при СПб. Императорском Университете».

– Ну, вы у меня молодцом, – похвалил его Пилкин. – А теперь нам предстоит поработать напоказ. Как выяснилось, Россия не имеет специалистов по электричеству, кроме… офицеров Минных классов! Император в мае будет короноваться в Москве, а устройство пышной иллюминации поручается  нам .

С бригадою матросов-гальванеров Коковцев спешно перебрался в первопрестольную. Он уже имел опыт электроосвещения казарм в Кронштадте, но теперь предстояло нечто грандиозное. Требовалось растянуть шестьдесят верст проводки и соединить три тысячи лампочек. Иностранные фирмы просили за иллюминацию Кремля миллион золотом  – флот взялся за это дело из принципа: искусство ради искусства! В мировой практике еще не было подобных случаев, чтобы осветить такое гигантское сооружение, каковым являлся ансамбль Московского Кремля. Обычно цари при коронации баловались «шкаликами» с фитилями, которые задувал на высоте ветер, а копоть от сальных плошек неудачно гримировала придворных красавиц. Коковцев не успел еще поставить генераторы, как архитекторы набросились на него с требованием: электромонтаж никак не должен испортить контуры кремлевского силуэта. Но возникла еще одна трудность – политическая: когда гальванеры с веселым гомоном разносили шнуры, опутывая Кремль электропаутиной проводки, царская фамилия испугалась – как бы эти шустрые ребята не взорвали их по всем правилам современной науки! Коковцев заявил жандармам, что не может работать спокойно, если под ногами путаются… посторонние. Колокольня Ивана Великого была выше любой корабельной мачты, а лесов вокруг храмов архитектуры возводить не разрешали. Матросы поневоле сделались альпинистами. С земли было страшно видеть, как, обвязавшись ниточками веревок, они букашками переползают округлость храмового купола, тянут за собой арматуру. Но тысячи лампочек имели последовательное включение в сеть, отчего неисправность хоть одной ламфочки гасила сразу всю иллюминацию… Матросы спустились с Ивана Великого:

– Мы свое дело сделали. Хотите проверить – пожалуйста!

Конечно, если бы Коковцев смолоду не побегал по реям и вантам, ставя паруса в штормах, вряд ли рискнул бы он забираться до самого креста Ивана Великого! На высоте он оценил подвиг матросов: купол храма покрывал скользкий иней, его обдувало свирепым, обжигающим ветром. Подтягиваясь на руках, лишенный всякой страховки, боясь смотреть на Москву, что лежала перед ним как на ладони, Коковцев проверил работу матросов, выкинул вниз одну неисправную лампу, достал из кармана цельную и вставил в общую сеть иллюминации… Смотреть вниз – жутко! Скорее бы на землю. Наградою ему был орден Станислава 3‑й степени.

* * *

Только теперь, став российским кавалером, лейтенант не стыдился носить и японский орден Восходящего солнца. Впрочем, не раз попадал в неловкое положение. Станислава приходилось объяснять иллюминацией Ивана Великого, а Восходящее солнце тушением пожара в трущобах Иокогамы, – не слишком-то романтично все это выглядело, но что поделаешь?

Осенью 1883 года в Вене открылась Международная электротехническая выставка, куда Коковцев и выехал вместе с Ольгою (разочарованной дороговизною в магазинах), но в конце ноября телеграммой из-под «шпица» он был срочно отозван на родину. Поезд прямого сообщения «Вена – С.‑Петербург» прошел через ночную Варшаву, не останавливаясь, мимо окон стремительно пронесло сверкание вокзальных огней, потом в купе снова хлынула тьма. Рано утром были уже в пограничной Режице.

Коковцев заранее приготовил для жандармов паспорт.

– Жены моей, – сказал он. – Потише. Она еще спит.

Поезд разом окунулся в овсяные и льняные поля родины, мокнущие под заунывными дождями. Ольга открыла сонные глаза:

– Владечка, как хорошо мне с тобою… Ты заказал чаю?

Под «шпицем» решилась судьба: Коковцев был определен на должность флагманского офицера по электрогальванике и обслуживанию «самодвижущихся мин Уайтхэда» (так назывались тогда первые торпеды). Вскоре последовал номерной приказ о назначении лейтенанта на корабли Практической эскадры, стационировавшей в регионе Средиземного моря:

– Я, дорогая, телеграфирую тебе, когда ты сможешь на недельку выбраться ко мне – в Неаполь или в Афины…

Здесь, в Средиземном море, русские Практические эскадры издавна несли стационарную службу, как и в портах Дальнего Востока, наносили «визиты вежливости» дружественным странам, вели гидрографические работы, своей мощью противостояли недругам России. Политическая обстановка требовала присутствия русских в бассейне Средиземного моря: Англия обосновалась в Египте, а эвентуальные враги России (Германия, Австро-Венгрия и, возможно, Италия) объединились в могучем Тройственном союзе… Адмиралтейство умышленно послало к берегам Африки наилучший броненосец «Петр Великий», и он был действительно лучшим в мире, этот массивный великан, облаченный в панцирь путиловской брони.

А в кают-компании крейсера «Африка» часто слышались разговоры:

– Государство без флота подобно голосу певца за сценой: его выслушивают, но с ним никто не считается. Мы, офицеры кораблей, как никто другой, связаны политикой, и любое ее колебание отражается сначала на флоте, потом на армии, а затем уже газеты доносят вибрацию дипломатов до широкой публики.

– Сначала, – добавил Коковцев со смехом, – политика отражается на флоте, правда, затем сразу же на наших женах.

– Само собой разумеется, – согласились с ним…

Пробыв на Практической эскадре почти целый год, Коковцев покинул ее в Неаполе, где нищие просили сольдо «на макароны» (как в России клянчат пятак «на чаек»). Поездом он вернулся в Петербург, где стояла такая неслыханная жарища, что на булыжниках мостовых, казалось, можно печь блины, как на сковородах. Коковцев даже не заглянув на Кронверкский, сразу же поехал в Парголово. На перроне станции ему опять встретился тот самый офицер с бородой и орденами, но теперь он был в чине капитана первого ранга. Очень приветливо каперанг сказал:

– Вторично и снова на том же месте, не так ли?

– А ваше лицо мне очень знакомо.

– Очевидно, по портретам… Степан Осипович Макаров, – представился каперанг. – А вы не с Практической? Как-то там поживает командир крейсера «Африка»?

Понятно, что Макаров спрашивал о Федоре Дубасове, и Коковцев не скрывал, что с Дубасовым никто из офицеров не мог ужиться, а когда «Африку» покинул и старший офицер, Коковцев его подменял, хотя с Дубасовым они как-то сошлись.

– У меня, наверное, покладистый характер.

Макаров спросил – где Коковцев служил на Балтике?

– На Минном отряде.

– А ведь я им командовал! Вы какого экипажа?

– Был четвертого, теперь в двадцатом.

– И я одно время служил в четвертом… У вас здесь дача?

– Не моя – женина. Во втором Парголове.

– Это неподалеку от дачи Стасовых?

– Почти рядом. Из моих окон видны Юкки.

– А я селюсь в Старожиловке, возле Шуваловского парка. При случае заходите. – К нему подошла дородная, очень нарядная дама вызывающей красоты, и Макаров протянул руку Коковцеву: – Извините, лейтенант. Кучер ждет… А это равнозначно флотскому докладу с вахты: «Катер у трапа!»

Общение с народными героями всегда лестно для самолюбия, и Коковцев радовался этому знакомству. Воротниковы же с некоторой иронией сообщили, что дача у Макарова – развалюха, а жена – мотовка, каких свет не видывал. Вера Федоровна сказала, что Макарова «окрутили» на Принцевых островах, его Капочка училась в иезуитском монастыре в Бельгии.

– Но от монашенки там капли не осталось! Одевается только у Дусэ и Редфрэна, а сам Макаров – сущий мужик.

– Побольше бы нам таких… мужиков, – ответил Коковцев.

Оставшись наедине с Ольгой, он сладостно ее расцеловал. Жена ему понравилась – загорелая, стройная, ладная.

– Плавание было интересным, – говорил он, раскрывая чемоданы с подарками. – Шесть месяцев не видел берега! Законов на флоте нет, зато полно всяческих негласных традиций. Одна из них гласит непреложную истину: старший офицер не просится на берег, ожидая, когда командир сам предложит ему прогулку. Но Федька Дубасов, горлопан такой, берега ни разу не предложил… Вот и сидел в каюте, будто клоп в щели!

Ночь была душной. Ольга спросила его:

– Если не спишь, так о чем думаешь, Владечка?

– О послужном списке. Считай сама: клипером на Дальний Восток, разбил «Бекаса» на Руну, затем Минные классы, иллюминация Кремля, минером на Практической, где подменял старшего офицера на «Африке». А ведь мне нет и тридцати лет!

– Ты у меня умница. Помни, что я хочу быть адмиральшей…

Вскоре из-под «шпица» сообщили: открылась вакансия командира уже не миноноски, а миноносца «Самопал», недавно построенного на заводе «Вулкан». Перед отбытием в Гельсингфорс, случайно заглянув в туалет жены, Коковцев обнаружил набор предохранительных средств парижской выделки.

Он обозлился. И даже накричал на Ольгу:

– Школа твоей мамочки! Полагая, что я развратник, она изгнала из дома Фенечку, но подавила в себе скромность, обучив тебя этим хитростям… Сейчас же все вон – на помойку!

После этой ссоры Ольга Викторовна очутилась в положении, какое в русской литературе было принято называть «интересным». По прошествии срока, определенного природой, она родила первенца – Георгия (Воротниковы звали мальчика Гогой). Коковцев понял, что этот ребенок не станет любимцем матери…

* * *

«Самопал» ретиво вспахивал крутую балтийскую волну. Зажав в углу рта папиросу, Коковцев колдовал над курсами, напевая:

Рвутся в цепях контрафорсы –

Это ваш прощальный час.

От причалов Гельсингфорса

Провожали дамы нас…

Время было интересное… Софья Ковалевская недавно стала первой русской женщиной-профессором, великий Пастер трудился над предупреждением бешенства, автомобиль уже отфыркнул в атмосферу бензиновый чад, еще не ведая, что станет погубителем всего цветущего на планете, а воздушный шар Крэбса-Ренара совершил новое чудо – он опустился на землю в том самом месте, с которого и поднялся к небу… Победа! Опять победа. Молодой Фритьоф Нансен замышлял пересечь на лыжах ледниковое плато Гренландии, человечество уже имело два грандиозных проекта: украсить Париж высочайшим в мире сооружением – Эйфелевой башней и прокопать в теле земли Панамский канал… Неужели все это возможно? «Нет, это невозможно!» – говорили люди. Но достижения науки постоянно перемежались злокачественными лихорадками политических кризисов. Пусть читатель, мой современник, не думает, будто эти кризисы, волнующие его мирное бытие, ранее случались реже, нежели сейчас… Германия вдруг с небывалым ожесточением вломилась в Африку, колонизируя ее в Того и Камеруне, флот кайзера бросил якоря у берегов Новой Гвинеи, Франция воевала с Китаем из-за Вьетнама (Аннама), Англия деловито и торопливо прибрала к рукам Бирму.

Шел дележ мира. Точнее – грабеж  его!

Русский флот учащенно маневрировал на морях, торопливо обстреливая полигоны Транзунда и Бьёрке, чтобы иметь полную боевую готовность. Коковцев, пригнав «Самопал» в Ревель, забирал с береговых складов запасы для команды миноносца: солонины и сухарей, пшена и гороха, чечевицы и водки, на борт брали бочонок коньяку и ящик египетских папирос для офицеров. Тонкая сталь палубы мелко дрожала от перегрева машины… Теперь в роли командира Коковцев уже на самом себе испытал всю горечь салонного отчуждения. Преступив морскую традицию, он, командир, сам же и напросился обедать в кают-компании. Просто ему хотелось поговорить, и он – говорил:

– А смешно выглядит Япония, бегущая за Европой с такой завидной скоростью, что позади уже остались гэта и киримонэ, догоняющие ее по воздуху… Но самое смешное, господа, уже стало оборачиваться кровавыми слезами для бедных корейцев!

Это верно. Самураи недавно устроили в Сеуле переворот, желая устранить из политической жизни страны королеву Мин, которая ориентировалась на защиту от японцев со стороны России. Но тут поднялись сеульские горожане, а Ли Чунчжан («китайский Бисмарк») помог Корее своими войсками. В этой ситуации японцы явно проиграли. Однако их мечи не легли в ножны – их заново оттачивали в Токио… Корейская королева Мин, женщина умная и энергичная, в какой уже раз просила Петербург взять Страну утренней свежести под свой протекторат, ибо на китайцев у нее надежды были слабые. Помимо японцев, в Корею лезли и нахальные американцы, без стыда и совести позволявшие себе грабить даже могилы корейских властелинов. Певческий мост испытывал чудовищные колебания: встать на защиту Кореи опасно, ибо за каждым движением России пристально следила Англия, не снимавшая руки с политического пульса мира…

– Благодарю, господа, что накормили, – сказал Коковцев, наговорившись; в открытых иллюминаторах голубино отсвечивала сизая балтийская свежесть; юные мичмана натягивали тужурки, отчаянно скрипящие.

Коковцев занял свое место на мостике.

– Однако, – сказал он, – если верить питерским слухам, вопрос о строительстве железной дороги до Владивостока скоро решится. Именно сейчас, когда англичане укрепились в Египте и лезут в Персию, желательно, чтобы наши грузы для Дальнего Востока не зависели от прохождения через Суэцкий канал…

Было прохладное лето 1885 года – русский народ жил в тревоге: война с Англией казалась неизбежной! Наш солдат поднялся на вершины пограничной Кушки (где стоит на часах и поныне), и, конечно, политики Уайтхолла отреагировали на это моментально: британские крейсера снова замелькали на подходах к Владивостоку, их часто видели возле берегов забытой богом Камчатки.

Свежий упругий ветер летел навстречу миноносцу.

– Выходим на дистанцию залпа, – доложил минер.

– Залпируйте, – разрешил Коковцев.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Валентин Пикуль. Три возраста Окини-сан. Сентиментальный роман
Возраст первый. Далекие огни Иносы 08.12.16
Возраст первый. Далекие огни Иносы

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть