Онлайн чтение книги Тройная медь
1 - 3


— Как он все-таки постарел,— тихо сказала Ирина Сергеевна.

— Ты об Ивлеве? — отозвался Анатолий Сергеевич как бы с сердитым удивлением.— С чего ему стареть...

—Мне так показалось.

—На свои годы выглядит, если не моложе. Конечно, седина не молодит, да она у него с детства.

—Жизнь у него непростая. И потом — болезнь и смерть матери; и это тогда, когда Алена подросла и он может наконец работать в полную силу.

С глубокого поворота шоссе оставшиеся позади редкие мигающие огни кварталов новостройки увиделись далеко, как под крылом самолета. Крупные снежинки издали пулями неслись в ветровое стекло, вблизи ластясь, припадая к нему, и дворники стирали и стирали их.

— Больше года, как Веры Константиновны нет,— сказал Анатолий Сергеевич.— Думаешь, мне легко было услышать, чем она больна, там узнать о ее смерти? Может быть, по душе она мне больше всех родной была. И виноват перед ней, и теперь уж не искупить... А он что ж — живет, как хочет... Денег не хватает? И никому их не хватает. Зато сам себе хозяин. Не это ли самая большая роскошь в наше время?

—Что ты понимаешь;— дрогнувшим голосом сказала она.— Он и сам не видит, как все у него пошло насмарку. Пишет мало, нужных людей находить и подлаживаться к ним не научился, а без этого умения в наше время прожить, трудно...

Анатолий Сергеевич махнул рукой.

—Осмыслить современность, и тем более в художественной форме,— вот что трудно. Для этого талант большой нужен...

—...И у Аленки этот вахлак!

—Что ты все драматизируешь? Нормальный парень. Не из маменькиных сынков, конечно... И в шахматы вон как играет.— Анатолий Сергеевич усмехнулся, вспомнив свое поражение, и тут же пожалел об этом.

— Шахматы, шахматы,— с отчаянием повторила

Ирина Сергеевна и, будто в шахматах найдя повод, глухо, давясь слезами, зарыдала.

Он осторожно покосился на нее. Она сидела, отвернув голову, виском прижимаясь к стеклу дверцы; тело ее, спрятанное в шубу, вздрагивало.

— Я понимаю, хорошо понимаю, просто тебе не хочется, чтобы, Алена жила у нас... Для тебя моя дочь — обуза,— говорила она, всхлипывая.

До него доходил не столько смысл произносимых ею слов, сколько звуки ее плача, от которых ком подкатил ему к горлу. Он плавно сбросил скорость и притормозил у обочины, недалеко от путепровода над железной дорогой.

И сразу машина была схвачена ветром и снегом, то с завыванием, то со злым пришептыванием давившими на стекла, ломившимися внутрь, И от необузданности стихии, от вида проползавших внизу тускло-желтых квадратиков окон какого-то поезда и этого пологого откоса, бывшего когда-то дачной местностью, а теперь превращенного в черные груды полуразрушенных домов, связанных покореженной арматурой старых садов, от бессильно опущенных плеч жены Анатолий Сергеевич ощутил приступ тоски и словно бы разрыва со всем сущим.

Это было похоже на то, что испытал он, сидя в аэропорту и читая в утренних выпусках газет, как доктор О'Двайер сотрудничал со спецслужбой, которая разыграла провокацию в отношении советского ученого Анатолия Черткова, якобы пытавшегося получить информацию об электронном оборудовании для подводных геологоразведочных работ в обход недавно объявленному эмбарго на поставки Советскому Союзу техники и технологии. С полицией сотрудничал тот самый О'Двайер, с которым они на пару ходили в аквалангах под лед, с которым иной раз по шестнадцать часов в сутки дробили молотками железо-марганцевые конкреции, добываемые с морского дна драгами, чтобы выяснить их внутреннее строение, и удивлялись и радовались, когда впервые обнаружили в одной из партий разбитых конкреций, в их ядрах, акульи зубы... О'Двайер, с которым в Москве пели песни и спорили о происхождении мира, О'Двайер, который любил рассказывать, что его отец участвовал в парашютном десанте при высадке союзников в Нормандии.

Всего двое суток назад он сидел с доктором О'Двайером в «Шато-Лорье». Они чокнулись за новое счастье в Новом году, Чертков своим бокалом с шампанским, О'Двайер — бокалом с томатным соком, который всегда пил из соображений здоровья. Они чокнулись и выпили. И Чертков принялся чертить на листке из своего блокнота, каким в принципе может быть комплекс по добыче полезных ископаемых на морском дне. Поглядывая на О'Двайера, он видел в его глазах всезнающую насмешливость взрослого над ребенком. «Все это так,— казалось, говорили его ярко-голубые глаза и усмешка на тонких губах, зажатых между парой длинных рыжих бакенбард,— все это так, но все это — не очень... Мы — серьезные люди, и к лицу ли нам подобные утопии...» И, когда он подвинул листок О'Двайеру, тот действительно спросил: «Кто же возьмется в наше сумасшедшее время финансировать такие штуки?»

«Такие штуки» О'Двайер, слегка ломая язык, сказал по-русски и стал еще что-то говорить, но Чертков уже плохо его слушал. Он заметил, как к ним одновременно поднявшись из-за столика у синего сумеречного окна, направились двое. Нарочитая небрежность их походки и улыбчивость на настороженных лицах были настолько банальны, что Анатолий Сергеевич сразу понял, кто они и что дело у них именно к нему. И О'Двайер заметил этих двоих и еще двоих, мерно шагавших от входа, но, делая вид, что не обращает на них внимания, он торопливо сунул руку в карман клубного пиджака, вынул несколько раз сложенный лист перфорированной бумаги, оборванной с ЭВМ, и, не глядя на Анатолия Сергеевича, положил перед ним этот лист, с трудом пробормотав по-русски:

«Будьте любезны, посмотрите, пожалуйста. Это то что вы просили, это есть интересно...»

Не до конца осознавая происходящее, Чертков потянулся было к бумаге, но снова бросились в глаза равномерное движение и одинаковость улыбок штатских, идущих к столику, и свекольно-красное лицо О'Двайера, и он резко встал, и тут же был схвачен за руки и ослеплен вспышками блицев…

Ночь напролет в скромной серой вилле, на второй этаж которой его провели по деревянной скрипучей лестнице, в просторной комнате, где стояла только круглая вешалка да в стороне от окна сгрудились у овального журнального столика три глубоких кожаных кресла, с ним беседовали два вежливых и упорных господина. Один пожилой с постоянно прищуренными глазами на усталом, обрюзглом лице, другой лет тридцати, черноглазый, со вкусом одетый, бойко говорящий по-русски.

Такие разные, они казались ему схожими друг с другом тем выражением удовольствия, которое нет-нет да и всплывало на их лицах, удовольствия от того, что он, советский человек, в их руках, что им дано право безнаказанно запугивать его.

Он старался сидеть перед ними в кресле как можно небрежнее и с отчаянием и с ненавистью слушал; они то убеждали его остаться на Западе, суля американское подданство и работу в лучших лабораториях США — из чего можно было сделать вывод о порте приписки этих деятелей,—то вербовали его в агенты с традиционным счетом в швейцарском банке, то пугали судьбой Ирины, намекнув, что она могла бы, в случае если они останутся, написать книгу о своем отце, и даже гарантировали рекламу. Наконец они принялись угрожать судом и многолетним заключением, перечисляя какие-то, в основном неизвестные ему фамилии и факты, выбрасывая на стол, как козыри, вперемешку с достоверными фотографиями (на которых он, Ирина и О'Двайер стоят у причудливой решетки одного из университетов, они же в клубе смотрят игру в бинго — лото, заменяющее запрещенную в некоторых странах рулетку,— они же у водопада в заповеднике) фотографии липовые: его с кинокамерой у какого-то здания с колючей проволокой, его за рулем машины с неизвестным господином рядом и даже его, одетого, как на прием, в компании пары голых девиц.

На что он, до того момента твердивший о встрече с представителями советского посольства, смахнул со столика все фотографии и сказал им: «Придумайте что-нибудь поновее, господа...»

Утром ему было предложено в двадцать четыре часа покинуть пределы страны.

И глядя в аэропорту на свое лицо на первых страницах газет, такое растерянное, что впору поверить: его и правда на чем-то поймали,— он думал о прерванной работе, и ему было досадно сознавать себя пешкой в политических кознях. Но горше всего — и от этого, верно, и возникала удушливая тоска—было чувство разъединенности людей на такой маленькой, затерянной в пространстве планете... Действительно, как О'Двайер, которого он считал если не другом, то во всяком случае единомышленником в науке, оказался причастен к банальной полицейской игре? Что двигало им, человеком ироничным ко всему на свете, кроме бога и науки, на пути к пошлому провокаторству — страх потерять возможность читать лекции в университетах США, деньги или та патологическая, ненависть ко всему советскому, русскому, с которой Анатолию Сергеевичу случалось сталкиваться за границей?

Однако, какой бы на самом деле ни являлась причина, толкнувшая О'Двайера на этот поступок, было это мелко и глупо в сравнении с тем, что необходимо делать на планете, чтобы сохранить на ней жизнь. А главное, опасно это было для верного соотношения между сердцем и разумом, которое спасало человечество от рокового безумия.

Но что он мог поделать со всеми мучительными проблемами человечества, как разрешить их мирно хотя бы в своем сознании, если рядом с ним в машине сидела женщина, любимая им много лет, и она страдала сейчас и была так далека от него, что он не знал, как подступиться, чтобы ее утешить.

—Ну, полно. Ну, будет тебе, будет...— повторял Анатолий Сергеевич, чувствуя свое бессилие.— Ты — ее мать. Она не может не любить тебя. И мне она никакая не обуза... Просто все надо по уму делать... подготовить как-то ее и Ивлева... Ну, перестань,— сказал он и ткнулся лицом в ее плечо, в холодный скользкий мех. Хотел добавить: «Бог не без милости, казак не без счастья»,— но лишь выговорил шепотом:— Прошу тебя, милая...

—Конечно, конечно,— справляясь со слезами, произнесла она торопливо.— Я ничего, я сейчас...

—Прими что-нибудь успокаивающее или снотворное,— сказал Анатолий Сергеевич.

Горе было у них в жизни. Настоящее горе. Оба любили детей, а общих детей не было. Когда-то Чертков работал с радиоактивными веществами и по молодости бравировал небрежным обращением с ними; возможно, повлияло это. Во всяком случае, так утверждали врачи. И оттого он испытывал особую вину перед женой. Как ему было забыть, что он оторвал ее от дочери, от работы, от Москвы, где она родилась и о которой за границей так тосковала временами, а дал взамен лишь будни да тревоги кочевой жизни, если и привлекательные, то, может быть, только поначалу, да обязанности домашней хозяйки и собственной секретарши.

Прежде этому было высокое оправдание — его дело: морская геология, «истинное будущее человечества в смысле сырья», как любил он говорить и в чем был убежден,— но сейчас, когда его тема, сориентированная на несколько лет сотрудничества с иностранными учеными, пошла прахом и он на некоторое время, очевидно, остался не у дел, жертвенность Ирины теряла смысл. Для него же все начинало выглядеть так, будто их прошлая жизнь была какой-то игрой; стоило выйти из нее, как правила, выработанные им еще в студенческие годы на примерах судеб великих ученых, ставшие привычными до того, что казались самой нравственностью, оборачивались простым обманом одного человека другим. Ему страшно было представить, что она станет думать так же, что он в конце концов потеряет ее.

—А сама-то Алена как? — спросил он.— Ты с ней говорила? Она согласилась?

—Поедем, родной,— сказала она, порывисто повернувшись к нему и целуя его руку, лежащую на ее плече.— Поедем. Я еще ничего не знаю».


Единственная и обожаемая дочка и внучка, Ирина Сергеевна с детства привыкла не сомневаться в правильности своих поступков. Так было после десятилетки, когда она вопреки желанию родителей музыкантов бросила серьезные занятия скрипкой и вместо консерватории поступила в педагогический и, на первой же практике познакомившись с учителем литературы, который понравился ей печальными глазами, ранней сединой и своими нигде еще не напечатанными стихами, вышла замуж за него, а не за своего давнего поклонника, ученика отца, музыканта, как говорили, с большим будущим; и через год наперекор всем увещеваниям родных и близких родила дочку...

Так было и когда через пять лет после этого, страстно влюбившись в приятеля мужа, она оставила ради него и дом и дочь и улетела с ним сперва на Таймыр, потом на Камчатку, а потом они надолго уезжали за границу.

Теперь она решила, что дочь должна быть с ней. И в ее воображении почти на равных с действительностью уже существовала будущая жизнь — заботы дочери, ставшие ее заботами, намерения, которые надо умно направлять, и это очарование юности... Кроме того, такие близкие отношения с дочерью дали бы ей дело, и в нем она могла бы быть не только необходимой кому-то, как была необходима мужу, но кто-то становился зависим от нее, привыкшей почти к полной зависимости от обстоятельств судьбы мужа и давно, не желая себе в том сознаться, тяготящейся этим.

И как всегда, мечтая о чем-то, Ирина Сергеевна рассчитывала и практическую сторону дела; она уже намечала, куда пристроить дочь получше после диплома, мысленно приглядывала в кругу своих и мужа знакомых и детей знакомых того, кто мог бы подойти Алене в мужья...

Но первое же столкновение с реальной жизнью дочери разрушило эту игру ума... Едва оставшись с ней наедине, Елена Константиновна трагическим шепотом начала жаловаться на то, что Ивлев уделяет Алене все меньше внимания... «Верно, объявилась у него какая-то... Иной раз уйдет на целый день, придет и все молчком»,— говорила Елена Константиновна. А ей уж представлялись Ивлев с какой-то молодой женщиной и обездоленная и униженная этой женщиной Алена... Потом Алена пришла с аляповато одетым, татуированным Федором... Он один чего стоил!..

Сидя в машине и перебирая эти факты, она плакала потихоньку из боязни, что не хватит сил в борьбе за дочь, за ее счастье...

«Ах, как правильно сказал сегодня Ивлев, когда Толя описывал наши злоключения,— думала она.— «Современная жизнь требует от человека, который хочет что-то совершить, особого мужества и стойкости. Гораций называл такое мужество «тройная медь» и наделил этим качеством первого мореплавателя. А нам-то в характерах этой тройной меди часто и не хватает». Да что там свершения — обыденная жизнь, и та без тройной меди не обходится: иначе человек теряет себя...»

Но езда по пустынным улицам схваченного, метелью огромного города, эта как бы побеждающая время скорость — самое приятное для нее состояние — были действием, которое успокаивало и придавало уверенности в осуществлении всего задуманного. Так же, впрочем, как и неторопливые слова мужа о том, что надо сперва убедить Ивлева, насколько для всех будет лучше, если Алена поживет у них, а когда она приедет, затеять ремонт бывшего кабинета Сергея Ивановича, но таким образом, чтобы и Алену после экзаменов втянуть в это дело... Пусть займется систематизацией его архива...

И она была благодарна мужу за его рассудительность.



Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть