«Когда я был в Сингапуре!..»

Онлайн чтение книги Тропою архаров
«Когда я был в Сингапуре!..»


Поезд дернулся раз, дернулся два и, наконец, пошел. А я растерянно стоял в проходе: сесть было решительно некуда. Этот единственный классный вагон во всем поезде, состоящем в остальном из теплушек, был набит до предела. На нижних полках сидело не менее чем по четыре, на средних- по два, по три человека, а с верхних, багажный, свешивалось огромное количество ног. Из-под нижней лавки, между корзинами, также высовывались чьи-то штиблеты.

Стоял я, стоял в проходе, а потом, несмотря на недружелюбные взгляды окружающих, явно ждущих, чтобы я куда-либо убрался, поставил на пол чемодан и сел на него. Сел и усидел, как меня ни ругали со всех сторон. Отвечать было бесполезно, и я некоторое время молча сидел, остро раздражая окружающих и сам злясь на всех, а каждый проходящий толкал и еще ругал меня при этом.

Но, как всегда, скоро ко мне привыкли, кто-то предложил мне кусок рыбы, сказав при этом, что в прошлом году у них на практике были студенты, которые и змей ели, а я кого-то угостил папиросами. Скоро я был настолько свой в этом купе, что сам много содействовал вытеснению какого-то нового пассажира, вошедшего в вагон уже в сумерках, в соседнее купе. Там он, подобно мне, уселся в проходе на чемодане, из чего я заключил, что он безусловный нахал. Этот новый пассажир был мне чем-то неприятен, может быть тем, что он вел себя так же, как я. Однако на сыпавшиеся на него замечания он отвечал весьма энергично. Кроме того, он, волею судеб, оказался в том отделении, где, как я успел заметить, сидела девушка с глазами не то ангела, не то русалки. Один взгляд этих глаз мог пригвоздить к месту любого пассажира или, наоборот, заставить его броситься сломя голову за кипятком на станцию, где поезд стоит всего минуту.

Новый пассажир был одет в брезентовые сапоги, брезентовый не то плащ, не то пыльник и инженерскую фуражку с молоточками. Держал он себя достаточно самоуверенно и имел прекрасные усики. Уселся же он на довольно большом деревянном ящике-футляре, в котором явно был теодолит.

Смеркалось, страшная среднеазиатская жара спала, в открытые настежь овна чуть повеяло прохладой, проводница вставила в фонарь свечу.

И тогда произошло то, что нередко случалось в 1931 году с этими первыми поездами на Турксибе: поезд затормозил ни с того ни с сего где-то среди пустыни и стал. Вот в это время относительной тишины из соседнего купе донесся мурлыкающий баритон, несомненно, принадлежащий человеку с усиками. Этот вибрирующий бархатный голос не громко, но так, что слышали все, произнес: «Когда я был в Сингапуре!..» Все притихли. И он начал свой рассказ. Да, здесь было что послушать!

Тут было все: и малайские пираты, безлунной ночью сотнями карабкающиеся на борт судна с ножами в зубах, и прекрасная жена раджи, и ночное бегство на слонах по тропическим лесам, и нападение полосатого ужаса джунглей – кровавого тигра.

Здесь был и таинственный клад, закопанный в пещере разрушенного города, и туги-душители, стерегущие клад, и опять прекрасная женщина, опять влюбленная в человека с усиками, и гнев взбешенного отца, и исчезновение прекрасной девушки, и таинственное сообщение кровного брата – водителя слонов, и…

Да, это был рассказ! В нем были и шепоты, и паузы, и многозначительные умалчивания, и порывистые восклицания: «Да, черт-возьми! Это было славное времечко!».

С огромным вниманием я слушал этот рассказ, да что я? Его слушали решительно все, даже проводники протиснулись и слушали, стоя в проходе. Я верил и не верил, восхищался и завидовал. Но, когда в неясном свете коптящей свечи в далеком конце купе я увидел, как смотрит на него девушка с чудесными глазами,- я возненавидел его.

Наступила ночь, и, хотя я уже сидел, удобно прислонившись, заснуть долго не мог. Нет, мне не мешал ни густой махорочный угар, настоенный на запахе добрых портянок и пеленок, ни храп, ни постоянные толчки поезда. Мне мешали всю ночь тихие, ласковые переливы баритона и негромкий грудной девичий смех.

Васька разбудил меня уже когда было совсем светло и по-дневному жарко. Он сел ко мне в вагон еще вчера вечером, когда звучало рычание тигров и слон бежал через молчаливые джунгли. Рассказ он, правда, выслушал до конца, но потом сразу заснул.

Мы взяли свои вещи и вышли. Уходя, я бросил взгляд в соседнее купе. Девушка спала, сидя на скамейке рядом с человеком, бывшим в Сингапуре, ее чудесные глаза были закрыты, а головка доверчиво покоилась на плече у соседа.

Боже мой, как я его ненавидел!

Мы вышли на станции Чу и сразу отправились получать багаж. Багаж мы получили и сложили в зале ожидания. Его было до черта, он лежал горой; здесь были и седла, и вьючные ящики, и гербарная бумага, и фонари, и кастрюли – в общем, все снаряжение нашей довольно большой экспедиции. А мы, двое практикантов, сидели под этой горой, решительно не зная, что нам делать.

Уговор был такой: весь состав экспедиции выезжает из Алма-Аты вперед налегке до станции Чу и здесь организует базу, достает лошадей и все остальное. А мы с Васькой можем ехать, только если своими глазами увидим, что все наше снаряжение погружено в вагон и поехало. Этого момента, когда от нас примут и погрузят снаряжение, мы ждали несколько дней. И вот, наконец, мы выгрузились на станции Чу, но нас никто не встретил.

Мы подумали, поговорили и решили, что Вася пойдет искать наших в райцентр за несколько километров, а я останусь караулить вещи.

Еще в Алма-Ате я был болен, но не знал об этом. Мне просто стало плохо жить на свете; то, что всегда наполняло мою жизнь, делало ее приятной и интересной, почему-то исчезло, а осталось только неприятное, тяжелое и нудное. Новые виды утомляли, люди раздражали, а работа была в тягость.

Среди дня мне становилось томительно жарко и душно, я пил много воды, ходил весь мокрый от пота и был слаб, как муха.

Я не понимал, что со мной, а я был болен, у меня в крови метались малярийные плазмодии, но они еще не были в состоянии побороть меня.

Но тут, на станции Чу, малярия, наконец, пересилила меня и повалила на горячую вокзальную скамейку.

Был день – душный, томительный, жаркий. Под высоким стеклянным потолком станции гулко отдавались голоса, шаги, звон посуды, хлопанье дверей, и все эти шумы превращались в удары по ушам, в тяжелый гудящий грохот, который ужасно мучил меня.

Жара давила и душила. К середине дня мне стало совсем плохо. А на других скамейках тоже лежали и спали, и никому не приходило в голову, что мне так нехорошо.

Но часов в двенадцать я, бросив вещи, встал и пошел искать какую-нибудь помощь.

Амбулатория оказалась где-то очень близко от станции, но я едва добрался. Я шел шатаясь, непрерывно борясь со страшным головокружением. Несколько раз я садился и даже ложился на дорогу, когда ноги подламывались и становилось совсем темно. Я ложился прямо в пыль, и мне не было стыдно прохожих, которые принимали меня за пьяного.

В амбулатории я, вероятно, сильно напугал людей; мокрый, в пыли и грязи, я мог смутить кого угодно. Но еще больше смутил врачей градусник, вынутый у меня из-под мышки: он показывал что-то около 41°. Мне давали пить, что-то вспрыскивали, обтирали и положили на длинную лавку, покрытую, как водится, простыней. Через некоторое время мне стало легче, приступ кончился, и я, несмотря на протесты докторов, пошел на станцию. Там лежало все наше снаряжение, брошенное на присмотр случайных соседей по скамейке.

К вечеру явился Васька с большой подводой, на которую мы погрузили вещи.

Васька заявил, что он наделал занятных этюдиков, что начальство он нашел и три раза пробовал делать с него наброски, но почему-то у него всякий раз вместо женщины получалась лошадь.

– А она, ты понимаешь, когда я ей в третий раз не показал рисунка, она сказала, что все художники такие оригиналы, но что иметь в экспедиции своего художника очень приятно.

Я поздравил его и просил не забывать старых друзей после того, как он стал фаворитом. Васька обещал, что не забудет.

Весь состав нашей экспедиции квартировал в гостинице, небольшой и очень неудобной. Она напоминала положенный набок шкаф с множеством полок – стен между номерами.

На следующий день я опять был один – начальство, узнав, что я болен, сказало: «А знаете, это и кстати»,- и оставило меня опять с вещами, на этот раз уже одного, и уехало со всеми сотрудниками вперед, в поселок Благовещенку. А я остался лежать в длинном и узком номере, и мне опять было плохо. Теперь у меня болел живот. Есть было нечего, я купил какой-то колбасы и ел по кусочку, насильно, считая, что не есть ничего нельзя. Зато пил я непрерывно.

Рядом со мной на соседней койке целые дни лежал землемер Иван Иванович; он так же, как и я, ждал подводы, чтобы ехать в Благовещенку, а лежал просто так, не потому что был болен,- он, видимо, любил валяться на кровати.

Иван Иванович был очень высокий и очень большеголовый, с сумрачным лицом. Он лежал и ругался. Ругал он всех: свое начальство за то, что оно не ценит людей; мое – за то, что оно меня бросило одного больного; гостиницу за то, что в ней жарко и грязно. Он ругал здешний климат и своих родственников. О ком бы он ни говорил, он говорил плохо. За те несколько дней, что мы лежали на соседних койках, я не слышал от него ни о ком ни одного хорошего слова.

К вечеру Иван Иванович исчезал и вскоре являлся уже совсем в другом настроении. Вечерами он был весел, пел песни, притопывал и уговаривал меня выпить. Потом он опять уходил и приходил поздно.

А мне все еще было очень плохо. К врачу я по глупости не шел, так как был уверен, что живот болит у меня после приступа малярии.

Я лежал и думал – чем это кончится и почему мне так не везет. Еще я думал, что человек, который был в Сингапуре, вероятно, никогда бы не посмотрел на такую пустяковую болезнь, а уже давно был бы в Благовещенке.

Наконец, подводы пришли, и мы погрузили все вещи, сели и поехали. Нужно отдать справедливость Ивану Ивановичу – он, хотя и был отчаянным ругателем, но ничего грузить на возы мне не дал, а все погрузил сам, сам покрыл брезентом, сам завязал. Возчиков он при этом обругал и не раз, а меня отпихивал в сторону, говоря: «Не лезь, не лезь, без тебя сделают, а то у тебя какая-нибудь кишка лопнет, а мне отвечать».

Выехали мы еще до света. Широкие равнины, покрытые однообразной серой полынью, простирались и вправо и влево, а дорога была широкая, широкая, какие бывают в степях и пустынях.

Мы ехали целый день то шагом, то рысью, и чем дальше, тем мне было хуже. Сначала я смотрел, видел кобчиков, кружившихся в небе, и широкое жерло глубокого колодца, в который недавно свалился верблюд. Отверстие колодца было ничем не огорожено. Но потом мне стало настолько погано, что все окружающее перестало меня интересовать. Я лежал и был занят только тем, что удерживался от стонов.

А когда мы приехали, я вовсе закостенел, и меня сняли с воза почти негнущейся раскорякой.

Вечер был мало приятен, ночь – тоже, мне было очень больно, и Вася сидел со мной рядом. У него было довольно угрюмое выражение лица, но как только я к нему обращался, он сразу принимал самый беспечный вид.

Я заснул на рассвете, совершенно больной, когда стали видны пирамидальные тополя за окном и начали ворковать горлицы. И проснулся среди дня с ощущением радости земного бытия. Вторично вызванный доктор (так именовался здесь старик фельдшер) высказал по поводу моего выздоровления крайне бурную радость. Да и было от чего!

Оказывается, вчера вечером этот фельдшер, осмотрев меня, имел уже, как водится, за дверью разговор с Васькой:

– Ну, что?

– Плохо.

– Что плохо?

– Аппендицит, почти перитонит.

– Что же делать?

– Что делать! Оперировать надо! Да некому и негде. А везти нельзя. Он лопнет по дороге.

– Что же делать?

– Ну, подождем немного.

– А если ждать будет нельзя?

– Ну, тогда мы будем оперировать!

– То есть кто же это мы?

– Да кто же, кроме нас,- вы и я и будем оперировать.

– Я буду оперировать? Так ведь я об этом понятия не имею. А вы-то умеете?

– Да мне тоже оперировать еще не приходилось, но книга такая у меня есть, где все написано.

На радостях, фельдшера, твердо заверившего, что теперь все в порядке, Васька стал именовать профессором и тут же сбегал ему за водкой, чему тот, как ни удивительно, не был особенно рад. Но водку выпил и, дав много советов, отбыл восвояси. А Васька, забрав мелкокалиберку, отправился добывать рекомендованное мне профессором мясо горлиц для бульона. Не прошло и нескольких минут, как я услышал тихий выстрел и громкую ругань хозяйки, возле дома которой была подстрелена горлица.

Горлиц здесь чтили и не позволяли убивать. И все же в продолжение последующего часа в том же порядке раздавались: сначала выстрел, потом ругань. Но Васька, несмотря на угрозы лихих казачек, населявших Благовещенку, не угомонился, пока не набил горлиц сколько было нужно.

К вечеру явился Иван Иванович – он был хмур, обругал фельдшера, также прибывшего для вечерней консультации, меня, Ваську и климат здешних мест.

А я лежал и радовался – мне было чертовски хорошо: вечерняя тишина, и шелест тополей, и ругань Ивана Ивановича, и бульон – все доставляло мне огромное удовольствие.

Благовещенка, или, вернее, Благовещенское,- большое село, в прошлом казацкая станица. Широкие улицы, обсаженные пирамидальными тополями, сходятся к обширной четырехугольной площади, где прежде проходили учения и смотры.

Река Чу подходит к самой станице, окруженная плавнями. В этих плавнях, где тростники достигают 5-6 метров высоты, прячутся бессчетные выводки уток и гусей, здесь копают себе в мягком иле купальные лежки кабаны. Отсюда по вечерам налетают на станицу тучи комаров.

Широкие, медленно текущие арыки несут на поля Благовещенки теплую, мутноватую воду – она поит и сады, и бахчи, и поля станицы. Среди бесконечно пустынной полынной степи Благовещенка была небольшим оазисом, ярким пятном зелени. Во все стороны от широких плавней Чу уходила гладкая сухая равнина. Здесь все было пустынно, безжизненно, росла только серая полынь, колыхались редкие сизые метелки злаков. Здесь паслись стада коров и овец. Молоко от этих коров было горьковатое и пахло полынью.

В Благовещенском только что был организован животноводческий совхоз. Пастбища этого совхоза были огромны, они уходили за горизонт. Они захватывали бесконечную равнину, покрытую полынником, поднимались по склонам пологих возвышенностей, носящих название Чу-Илийских гор. Эту территорию мы и должны были обследовать, составить геоботаническую карту, выяснить запасы кормов.

В первый день, когда мы двинулись, чтобы начать полевые работы, мы ехали быстро.

Начальство ехало впереди. Это была дама, именно дама, неприлично просто сказать, что это была женщина с длинным бледным лицом и длинными зубами. На носу у нее – пенсне, а на груди – золотые часы, приколотые английской булавкой; вместо юбки на ней были короткие штанишки, застегивающиеся под коленями на пуговицы, а на ногах обычные мужские ботинки неплохого размера. Дамских ботинок начальство не носило – то ли на дам обуви таких размеров не делают, то ли делают, но с каблуками. Каблуки же ей были совершенно не нужны, она и так могла бы занять место правофлангового в любой гвардейской роте.

Кроме хорошей длины, фигура начальства особых примет не имела, и спереди и сзади она была довольно ровная.

Фамилия у начальства была немецкая и очень короткая, может быть, чтобы сделать ее подлиннее – перед ней в прежнее время стояла приставка «фон».

Чтобы дополнить сведения о начальстве, нужно сказать, что до революции она была директрисой гимназии, а после перешла на ботаническую деятельность. Потом мы много раз говорили, что сделала она это совершенно зря. Свое семейное положение она еще не устроила, то есть была девушка, а возраст ее исчислялся сорока шестью годами.

Голос у начальства был несколько скрипуч, но так как в нем обычно преобладали наставительные и презрительные интонации, общее впечатление от речи было довольно цельное.

горлицы. И проснулся среди дня с ощущением радости земного бытия. Вторично вызванный доктор (так именовался здесь старик фельдшер) высказал по поводу моего выздоровления крайне бурную радость. Да и было от чего!

Оказывается, вчера вечером этот фельдшер, осмотрев меня, имел уже, как водится, за дверью разговор с Васькой:

– Ну, что?

– Плохо.

– Что плохо?

– Аппендицит, почти перитонит.

– Что же делать?

– Что делать! Оперировать надо! Да некому и негде. А везти нельзя. Он лопнет по дороге.

– Что же делать?

– Ну, подождем немного.

– А если ждать будет нельзя?

– Ну, тогда мы будем оперировать!

– То есть кто же это мы?

– Да кто же, кроме нас,- вы и я и будем оперировать.

– Я буду оперировать? Так ведь я об этом понятия не имею. А вы-то умеете?

– Да мне тоже оперировать еще не приходилось, но книга такая у меня есть, где все написано.

На радостях, фельдшера, твердо заверившего, что теперь все в порядке, Васька стал именовать профессором и тут же сбегал ему за водкой, чему тот, как ни удивительно, не был особенно рад. Но водку выпил и, дав много советов, отбыл восвояси. А Васька, забрав мелкокалиберку, отправился добывать рекомендованное мне профессором мясо горлиц для бульона. Не прошло и нескольких минут, как я услышал тихий выстрел и громкую ругань хозяйки, возле дома которой была подстрелена горлица.

Горлиц здесь чтили и не позволяли убивать. И все же в продолжение последующего часа в том же порядке раздавались: сначала выстрел, потом ругань. Но Васька, несмотря на угрозы лихих казачек, населявших Благовещенку, не угомонился, пока не набил горлиц сколько было нужно.

К вечеру явился Иван Иванович – он был хмур, обругал фельдшера, также прибывшего для вечерней консультации, меня, Ваську и климат здешних мест.

А я лежал и радовался – мне было чертовски хорошо: вечерняя тишина, и шелест тополей, и ругань Ивана Ивановича, и бульон – все доставляло мне огромное удовольствие.

Благовещенка, или, вернее, Благовещенское,- большое село, в прошлом казацкая станица. Широкие улицы, обсаженные пирамидальными тополями, сходятся к обширной четырехугольной площади, где прежде проходили учения и смотры.

Река Чу подходит к самой станице, окруженная плавнями. В этих плавнях, где тростники достигают 5-6 метров высоты, прячутся бессчетные выводки уток и гусей, здесь копают себе в мягком иле купальные лежки кабаны. Отсюда по вечерам налетают на станицу тучи комаров.

Широкие, медленно текущие арыки несут на поля Благовещенки теплую, мутноватую воду – она поит и сады, и бахчи, и поля станицы. Среди бесконечно пустынной полынной степи Благовещенка была небольшим оазисом, ярким пятном зелени. Во все стороны от широких плавней Чу уходила гладкая сухая равнина. Здесь все было пустынно, безжизненно, росла только серая полынь, колыхались редкие сизые метелки злаков. Здесь паслись стада коров и овец. Молоко от этих коров было горьковатое и пахло полынью.

В Благовещенском только что был организован животноводческий совхоз. Пастбища этого совхоза были огромны, они уходили за горизонт. Они захватывали бесконечную равнину, покрытую полынником, поднимались по склонам пологих возвышенностей, носящих название Чу-Илийских гор. Эту территорию мы и должны были обследовать, составить геоботаническую карту, выяснить запасы кормов.

В первый день, когда мы двинулись, чтобы начать полевые работы, мы ехали быстро.

•Начальство ехало впереди. Это была дама, именно дама, неприлично просто сказать, что это была женщина с длинным бледным лицом и длинными зубами. На носу у нее – пенсне, а на груди – золотые часы, приколотые английской булавкой; вместо юбки на ней были короткие штанишки, застегивающиеся под коленями на пуговицы, а на ногах обычные мужские ботинки неплохого размера. Дамских ботинок начальство не носило – то ли на дам обуви таких размеров не делают, то ли делают, но с каблуками. Каблуки же ей были совершенно не нужны, она и так могла бы занять место правофлангового в любой гвардейской роте.

Кроме хорошей длины, фигура начальства особых примет не имела, и спереди и сзади она была довольно ровная.

Фамилия у начальства была немецкая и очень короткая, может быть, чтобы сделать ее подлиннее – перед ней в прежнее время стояла приставка «фон».

Чтобы дополнить сведения о начальстве, нужно сказать, что до революции она была директрисой гимназии, а после перешла на ботаническую деятельность. Потом мы много раз говорили, что сделала она это совершенно зря. Свое семейное положение она еще не устроила, то есть была девушка, а возраст ее исчислялся сорока шестью годами.

Голос у начальства был несколько скрипуч, но так как в нем обычно преобладали наставительные и презрительные интонации, общее впечатление от речи было довольно цельное.

Выехали мы из Благовещенского уже к вечеру. Радостное ощущение начинающихся странствий, здоровья просто переполняло меня. День был прекрасный, жара спадала, сухой и горячий ветер, пропитанный горечью полыни, веял в лицо, застоявшиеся лошади, пригнанные из табуна, рвались вперед.

Мы ехали широкой кавалькадой, окружая две пароконные брички, весело катившиеся по степной дороге. До самого горизонта все было ровно-ровно и серо. Под ногами проскакивали стремительные ящерицы, в горячем воздухе плыли, не шевеля крыльями, ястреба. Бесконечная, ровная, покрытая серыми кустиками полыни равнина шла до самого горизонта. Полынь, полынь, сизые кустики типчака и под ними сухая горячая, растрескавшаяся почва.

В этот день я тоже ехал верхом, хотя еще вчера лежал пластом. И хотя в этом и не признавался никому, но ехал верхом впервые в жизни.

Это только так говорится, что ехал верхом,- на самом деле я сидел на лошади, но шла она туда, куда ей хотелось, решительно не обращая на меня внимания. Вероятно, лошадь терпела только потому, что чувствовала мою крайнюю неустойчивость: избавиться от меня в любую минуту ей не представляло никакого труда.

Мне было известно, что на рыси необходимо приподниматься, а делать этого я не умел. Вначале я приподнимался, упираясь ногами в стремена, а когда устал, то уперся и руками в луку седла. Вероятно, зрелище было весьма занятное. Кончилась эта верховая езда довольно глупо. Я разогнался, стал поворачивать, и в этот момент седло свернулось лошади под брюхо, а я шлепнулся врастяжку на дорогу. В момент падения я еще успел сообразить, что падаю и что это стыдно. Поэтому последним усилием воли я вызвал на лицо непринужденную улыбку. Затем брякнулся и на какое-то небольшое время потерял соображение.

Товарищи, поспешившие на помощь, увидели меня, поверженного в дорожную пыль, но приятно улыбающегося и поэтому сами стали веселиться. Но заметив через короткое время, что эта улыбка носит несколько застывший характер, начали трясти и поднимать меня, после чего улыбка перешла в болезненную гримасу. От начальства я, не успев стряхнуть пыль, тотчас получил выговор:

– Неужели вам не известно,- сказала она,- что обгонять начальника в экспедиции не полагается. Какой вы невоспитанный!

Уже в сумерках мы прокатили через казахский аул. Вечерними дымками курились костры, и воздух был наполнен запахом горящей полыни и кизяка. Разноголосо блеяли и мычали укладывавшиеся на ночь стада, а целая свора мохнатых и достаточно энергичных овчарок с солидным количеством репьев в шерсти прилагала все усилия, чтобы вцепиться нам в ноги, которые мы подтягивали как можно выше на седла.

Хотя нас приглашали, мы не остановились ночевать в ауле. Мы отъехали с километр и стали в некотором отдалении. Но казахское гостеприимство последовало за нами и сюда – не успели мы остановиться, как три всадника сбросили с седел вязанки полыни и мешок кизяку. Много раз – и тогда и потом – я восхищался гостеприимством кочевников, оно было молчаливым, спокойным и самоотверженным. Приезжая в аул, вы становились гостем и могли оставаться сколько захотите. Вы на время становились как бы членом семьи. Когда все шли есть – звали и вас, когда все ложились спать – укладывали и вас. Вы могли гостить так день, неделю, месяц, и никто никогда, не намекал вам, что пора бы и честь знать. Люди гордились, делясь с вами последним.

Мы согрели чай, кое-как поели и тотчас завалились спать.

Проснулся я рано и начал будить Ваську. Васька поднимался с великим трудом. Мы разожгли костер и стали варить суп. Он еще не был готов, когда солнышко поднялось достаточно высоко и из своей отдельной палатки выглянуло начальство. Оно выпило чаю, но от супа отказалось, сказав, что не привыкло есть по утрам; одновременно и словами и жестами показывало крайнее нетерпение по поводу задержки выхода экспедиции на работу из-за нашего чревоугодия. Но мы кое-как все-таки похлебали супа и поспешно тронулись.

Началась работа. В продолжение этого и всех последующих дней мы непрерывно шли. Останавливались, копали почвенную яму, брали образцы почв, делали описание растительности и двигались дальше. Таких остановок в день было сначала три, потом четыре, а затем и пять.

Нельзя сказать, чтобы мне повезло с начальством в этой первой моей большой экспедиции. Я горел желанием чему-то научиться, что-то узнать. Но начальство вело себя как-то странно, оно обычно не отвечало на задаваемые вопросы или отвечало до того уклончиво, что я ничего не понимал.

Утром в палатке оно из своих запасов, хранившихся в сундуке, ело потихоньку, видимо, стараясь не чавкать, чтобы мы не услышали, а затем вылезало и устраивало нам сцены – почему мы еще не готовы к выходу.

Она требовала, чтобы ее никто не обгонял, когда экспедиция двигалась, потому что она начальник; чтобы ей еду приносили в палатку – потому что она начальник.

Я много проработал в разных экспедициях, но подобного начальства никогда больше не встречал.

Правда, работать оно не ленилось и с нас работу спрашивало.

Вскоре у нас в экспедиции с продуктами стало неважно. Попросту нечего стало жевать. Мы безжалостно и бессовестно пользовались гостеприимством аулов. Но их было мало, и встречались они не каждый день.

Начальство теперь уже не гнушалось принимать участие в общих утренних трапезах, видимо запасы в сундуке истощились. Никаких разговоров о том, что мы чревоугодники и задерживаем экспедицию, больше не было. В одном поселке в наше отсутствие оно купило и скушало, не поделившись ни с кем, целого петуха. В момент моего неожиданного возвращения оно так поспешно стало уплетать последнюю из конечностей этого петуха, что даже подавилось.

– Очень жаль,- неловко хихикая, сказало оно,- что вы немножко опоздали, я хотела угостить вас кусочком курочки.

Я ничего не сказал; я боялся, что если начну говорить, то не сдержусь и ляпну что-нибудь непотребное.

В эту ночь мы, чтобы избежать дневной жары, задолго до рассвета двинулись дальше. И тут нам повезло. Широкая степная дорога шла по едва заметно всхолмленной местности. Когда мы с Васькой довольно далеко опередили брички и легли, поджидая их, прямо на дороге, то на фоне чуть светлевшего горизонта неожиданно увидели силуэты чернопузов, бегущих впереди нас.

Так, не сходя с места, мы открыли огонь, целясь в эти силуэты. Через минуту мы подобрали на дороге полдюжины увесистых чернопузов. Не знаю, как называется эта птица, она побольше куропатки, поменьше тетерева, живет в степях, и живот у нее действительно черный.

Вечером, когда все было уложено и сделано,- все дневные сборы приведены в порядок, гербарий разобран, образцы почв упакованы, мы, усталые и голодные, уселись вокруг костра. В казане доваривались наши чернопузы. Из палатки к костру пожаловало и начальство. Оно хихикнуло и уселось в наш кружок.

– Ну,- сказало оно,- сегодня мы с мясом.

Мы молчали, мы ничего не отвечали.

И когда чернопузы сварились, мы вытащили каждый по птице и жадно стали их пожирать. Мы не предложили оставшегося в котле чернопуза начальству. А оно сидело, похмыкивая, затем помялось-помялось, а все же вытащило оставшегося чернопуза и унесло к себе в палатку. Мы переглянулись и громко, не стесняясь быть услышанными, захохотали. Громче всех хохотал Васька, он был главный фрондер против начальства.

Состав экспедиции был у нас довольно пестрый. Так, например, мой приятель Васька был практикант, вообще студент-художник. В экспедиции он был человек случайный, ему хотелось в основном написать побольше этюдов, поездить, посмотреть. Если ему говорили, чтобы он что-нибудь чертил или где-нибудь копал,- он чертил и копал. Но когда ему ничего не поручали делать, он немедленно вынимал альбом. Рисовать он мог часами и всегда хотел нарисовать такие вещи, которые, по-моему, нарисовать невозможно. Он все пытался выразить на бумаге не то, что видел, а то, что чувствовал.

Препаратор Зина тоже, хотя и была добросовестным работником, но в бой не рвалась. Это было комнатное, домашнее существо. Во всяком случае учиться дальше и продолжать экспедиционную работу она не собиралась.

Последний наш спутник – Екатерина Михайловна была, несмотря на свой скромный возраст (22 года), человеком солидным и крайне принципиальным. Она была вся какая-то округлая: лицо имела круглое, фигуру шаровидную, глаза круглые и на глазах круглое пенсне.

Екатерина Михайловна была, да и осталась на всю жизнь, немыслимым энтузиастом. Она дольше всех засиживалась в палатке, выправляя свои записи, с жадностью бросалась на каждое новое растение. Сотни раз слезала в день с седла, чтобы разглядеть какую-то прежде не встреченную травку, несмотря на то что влезать на лошадь при ее малом росте и большом весе всегда представляло для нее великую трудность. Она любила спорить, всегда горячилась и вечно обижалась. Побывав уже в трех экспедициях, она претендовала на звание старого, закоренелого экспедиционного волка, но в общем была довольно беспомощна.

Мы с Васькой сначала не умели ездить верхом. Екатерина Михайловна держалась на лошади лучше нас, то есть именно держалась, не падала. К концу экспедиции мы выучились и ездить, и сидеть, и седлать, и смотреть за лошадьми, но Екатерина Михайловна как подпрыгивала мячиком, когда села в седло в первый день, так подпрыгивала и в последний; как не слушались ее лошади вначале, так не слушались и в конце. Нередко мы слышали отчаянный крик и спешили к ней на помощь, потому что вдруг лошадь увозила ее прочь от всей экспедиции. И мы скакали за ней, и лупили ее лошадь, и вместе с Екатериной Михайловной подгоняли назад.

Лошади сразу чувствуют, кто как с ними обращается и кто для них хозяин, а кто нет. Удивительное дело – когда я стегал лошадь Екатерины Михайловны, лошадь не пыталась меня укусить, а лязгала зубами на нее.

Таков был состав нашей экспедиции.

Мы шли от Чу к горам несколько дней; наконец, начался постепенный подъем – вместо серой однообразной пустынной полыни появились степи, появилась какая-то жизнь, в каменистых, небольших щелях среди камней бегали, перекликаясь, горные куропатки-кеклики. Они бегали среди камней и клохтали, и стрелять их было легко и неприятно.

Довольно долго наш лагерь стоял у утеса Уй-тас. Здесь была вода, был корм для лошадей. Возле ручья росло несколько деревьев, все ветви и сучья которых облепили гнезда розовых скворцов. Жили скворцы недружно, и нередко можно было видеть, как они дерутся в воздухе, иногда даже на землю падают в азарте драки. Но против внешних врагов, против ворон, ястребов выступали единодушно сомкнутой массой, навязывая бой в воздухе, окружали, били со всех сторон и всегда отгоняли их от своих гнезд и птенцов.

Обратный путь от Уй-таса мы проделали по долине реки Тарлагана. Было и странно и приятно видеть среди пустынь и сухих степей зеленую цветущую узкую щель. Между обрывистых, крутых склонов струилась небольшая речка, вдоль нее колыхалась стена тростника, а рядом, по берегам, росли деревья и кустарники. Дорожка по Тарлагану то шла по склону над рекой, то спускалась к самой воде, ныряя в гущу тростника, и он шуршащей зеленой стеной окружал нас. Он был удивительно хорош, этот тростник, переплетенный вьюнками. Зеленый, шелестящий, он сводом смыкался над узкой тропинкой. После слепящего света и жестокого зноя прохлада и полутень охватывали все тело, хотелось так и стоять здесь, слушая журчание реки, невидимо струящейся где-то рядом, всей кожей впитывать прохладу, бездумно любоваться непрерывной игрой светотени, слушать легкий шелест тростника.

В эту ночь наш лагерь стоял недалеко от Тарлагана. Вечером, когда я лежал под небольшим тентом и переписывал дневник, ко мне пожаловал гость. На раскрытую страницу дневника выскочил огромный розовато-желтый паук. На высоких членистых волосатых ногах было подвешено небольшое желтоватое тело. Бессмысленно уставившись на огонь, паук застыл у меня на бумаге.

Это был очень крупный паук, его нельзя было бы покрыть стаканом, он бы не поместился там. Вот пиалой его можно было накрыть целиком. Неожиданно другой, пробежав по мне от каблуков до шеи, спрыгнул с плеча к фонарю «летучая мышь». Третий выскочил из-под высоко приподнятого края тента и остановился рядом с первым. Большие, волосатые, они были чем-то неприятны. Сначала я с интересом наблюдал за ними, но потом они мне надоели, и я стал выбрасывать их. Через некоторое время их стало так много, что перед палаткой, там, куда доставал свет «летучей мыши», шевелилась почти вся земля. Мне стало противно, я поймал двух таких пауков и посадил их в стеклянную банку, а затем потушил свет и лег спать. В темноте несколько пауков еще пробежали по мне, но я спокойно заснул.

На следующий день к нам приехали землемеры, и от них я узнал, что эти здоровенные пауки – фаланги, укус которых очень болезнен, а иногда смертелен.

В эту ночь, хотя возле палатки никаких фаланг не собиралось, так как я огня не зажигал, я долго не мог заснуть, и малейший шорох в траве заставлял меня вскакивать.

Простояв несколько дней у Тарлагана, мы пошли по направлению к Чу, а затем вниз по ней вплоть до селения Гуляевка, где начинаются бесконечные Чуйские плавни.

Два дня провели мы, погрузившись в это море тростника, и даже ночевали среди плавней на каком-то небольшом островке.

Впоследствии я работал на Дальнем Востоке и на Севере, где комаров и гнуса достаточно, но такого обилия этой кровососущей нечисти, как на Чу, я никогда не видывал ни до, ни после этого.

Вечером, по команде проводника, мы отпустили лошадей, и они залезли по самые ноздри в воду, а мы сами всю ночь то задыхались, покрываясь с головой одеялами, то с остервенением били себя по лицу и рукам. Спать не пришлось. Утреннее солнце осветило наши распухшие, искусанные физиономии. Когда я отправился умываться, на меня глянула из воды такая отвратительная рожа, что не удивительно, почему лошади долго не подпускали нас к себе.

Через несколько дней мы опять были в Благовещенке. Здесь мы отъедались и отдыхали. Начальство переоделось в очень миленькое шелковое платьице, нацепило на обе руки золотые браслеты и гуляло по улице. Нас оно заставило ходить за собой. Впереди шло начальство, а мы с Васькой несколько сзади. Мы с Васькой разговаривали, а начальство молча со снисхождением взирало на местных жителей через пенсне. С некоторым удивлением наблюдали чайханщики, погонщики ослов и местные старожилы это прогуливающееся общество. Мы прошлись с Васькой раз, а затем удрали, прибежали во двор, где остановилась экспедиция, легли и долго смеялись.

Начальство вечером выразило нам неудовольствие, что мы оставили ее одну, и заявило, что мы на редкость невоспитанные молодые люди. Мы не возражали,- это было правильно.

Вечером мы с Васькой отправились в местное земельное управление за картой совхозных земель для дальнейшей работы.

Нас встретил мой старый знакомый Иван Иванович.

– Подождите,- сказал он и ушел в дом.

Затем в доме был слышен голос Ивана Ивановича, распекавшего кого-то, до нас довольно ясно доносились такие слова, как «лодырь», «выгоню лоботряса» и т. д. Ему тихо и вкрадчиво отвечал другой голос, судя по интонации, дававший клятвенные заверения. Голос этот мне чем-то смутно был знаком.

Иван Иванович опять вышел на крыльцо и, извинившись, обещал, что карта будет готова завтра.

Мы пошли по засыпающему поселку и постояли на окраине. В небе начали зажигаться звезды, тихий теплый ветер, переполненный полынной горечью, веял нам в лицо. Над головой неясно шелестели листья тополей. Было тихо и очень хорошо.

Васька сел на дорогу и задумался. Я стоял; мне казалось в эту минуту, что нет ничего лучше, как остаться тут навсегда и вот так каждый вечер выходить сюда, смотреть на засыпающую степь и слушать шорох листвы.

– Знаешь,- тихо-тихо сказал Васька,- мне бы ужасно хотелось нарисовать вот это – засыпающую степь и просыпающиеся звезды. Но, пожалуй, это нельзя. Нельзя. Не получится. Я не смогу написать так, чтобы был и теплый ветер, и шелест листвы над головой. А ведь есть, есть такие мастера, ведь когда смотришь на картины Верещагина, тебе в лицо дышит жаром пустыня. А у меня все как-то чушь и мелочь, не то, что хочу, не то, что чувствую.

Мы помолчали и пошли назад в тот двор, где была наша база.

Горел костер, и ужин был готов. Мы поужинали втроем с Екатериной Михайловной. Начальство уже убралось в свою палатку.

Васька все пытался при свете костра что-то нарисовать в своем альбоме очень черным и очень мягким карандашом. Он портил лист за листом своими набросками, хмурился, вскакивал и опять садился.

Мы молчали. В тишине послышался приближающийся говор. Говорили двое, они остановились у ворот и не вошли. Один из голосов явно принадлежал Зине. Но кто был второй?

Мы переглянулись с Васькой и улыбнулись друг другу с полным пониманием.

– Кого же это наша Зинуша подцепила? – тихо, продолжая прислушиваться, сказал Васька.- Сильна!

И тут…

И тут до невероятия знакомый баритон произнес:

– Когда я был в Сингапуре!..

И опять в затихающих джунглях раздался грозный рык «полосатого убийцы» – тигра, опять шелестела сухая трава и «молчаливая смерть» – черная двухметровая кобра вползала в палатку истомленных путников, опять с диким криком лезли на борт, цепляясь за такелаж, малайские пираты. Горело золото кладов, алмазы величиной с куриные яйца сыпались из мешков, как картошка, прекрасная баядера закалывалась отравленным ятаганом.

А мы с Васькой сидели и молчали.

– Послушай,- неожиданно сказал Васька,- а тебе не кажется, что ведь он точка в точку повторяет то же, что и тогда в вагоне?

– Похоже что так,- должен был согласиться я.

Послушали мы, послушали, переглянулись, потянулись и

стали расстилать свои спальные мешки.

– Слушай,- через некоторое время сказал я Ваське, ты не думаешь, что к нашей Зинке подползает двухметровая кобра?

– Ничего,- спокойно сказал Васька,- я думаю – ничего. Я думаю, она спасется и без помощи кровного брата, водителя слонов. Она девка самостоятельная. Она же псковская, а нашим пскобарям никакие пираты не страшны.

Мы уже засыпали, когда я вдруг очнулся от какого-то резкого звука, точно кто-то близко, рядом хлопнул в ладошки. Я приподнялся. Васька тоже сидел в своем спальном мешке. И тогда из-за ворот ясно и громко донеслось: «Нахал!» Это был голос Зины. Затем мы услышали шаги Зины, входившей в ворота.

Мы легли и притаились.

Зина нашла свой мешок и долго устраивалась, а когда она уже перестала вертеться и шуршать, Васька громко, отчетливо и с богатой вибрацией в голосе произнес:

– Когда я был в Сингапуре!..

Мне кажется, Васька тут же пожалел о своем непродуманном выступлении. Зина ведь разулась и тяжелые ботинки были у нее под рукой. Она кинула их с завидной меткостью, несмотря на темноту.

А потом мы начали хохотать.

Утром мы пришли к Ивану Ивановичу и получили карту,- он сам ее кончал при нас и, как выяснилось, просидел над ней всю ночь. По этому случаю ругался он даже больше, чем обычно.

А когда мы вышли с картой, то у крыльца увидели человека с усиками, который грузил свои вещи на подводу; уезжал ли он совсем или выезжал в поле на работу – мы не знали. Спросить его было неудобно, держался он очень независимо и посвистывал, но в нашу сторону не глядел.

Приближалась осень, но работы было еще много. И тогда начальство выделило нас с Васькой в отдельный отряд. Я был назначен начальником, а Васька помощником, других штатных и внештатных должностей в отряде не было. Поэтому мы вдвоем привязали к седлам одеяла, рюкзаки, гербарные сетки и тронулись в путь.

Теперь уже только вдвоем с Васькой мы двигались от рассвета до заката, останавливались, собирали и описывали растительность, копали яму, описывали почву и брали ее образцы. Мы были бодры с Васькой, но лошадям, которые не получали ни ячменя, ни овса и питались только травой, было туго. Травы было мало – стоял конец лета, и почти все выгорело.

Последний маршрут был особенно тяжелым. Мы шли к Чу, нам и в голову не пришло, что на этот маршрут надо запасать воду, а дни стояли томительно знойные.

Мы целый день шли через безводную пустыню и когда, наконец, подошли к стене камыша, то пить хотели изрядно.

Но оказалось, что воды нет. Тростники стояли стеной, а воды не было, она была где-то глубоко. Иногда под ногами начинала чавкать жижа – желтая и солоноватая, вся кишевшая бесчисленными рачками и крошечными личинками. Я попробовал ее, но она была отвратительна, и меня вырвало.

Я едва не заблудился, блуждая в этом тростниковом лесу, где мгновенно теряешь направление. Мы попробовали выкопать яму, чтобы добраться до воды, но так и не добрались – земля была сырая, но воды не было. Уже в полной темноте, после очередной неудачи Васька швырнул лопату и заявил, что, «пускай будет что будет, а мы сейчас должны ложиться спать, а не то сдохнем». Добывать воду решили утром.

Спали мы скверно, просыпались от жажды, но воды все равно не было, так что мы опять засыпали.

Утром поиски воды не привели ни к чему. Кое-где в камышах нашли жижу, но пить ее было нельзя. Мы посидели и решили, что рыть колодец не стоит, мы потерпим немного и попьем среди дня.

От Чу мы должны были бы идти обратно через пустыню к горам вдоль русла реки, вытекавшей в шестидесяти километрах от нас из гор. На карте, которую мы получили от землемеров, была показана река. Нет, не прерывистой пунктирной линией, как показывают пересыхающие летом реки, а сплошной синей чертой была вычерчена она на карте. Эта река, судя по карте, только чуть-чуть не доходила до Чу.

И мы поверили этой голубой черте и двинулись в пустыню, рассчитывая часа через два, ну три встретить воду и, наконец, напиться. К счастью, лошади попили вонючей чуйской воды, так что мы могли двигаться свободно.

И мы пошли. Через два часа мы до воды не дошли, но через силу выкопали почвенную яму и сделали описание растительности.

Мы шли еще час, еще два – русло реки было однообразно сухо. Ни в ямах под берегом, где, очевидно, вода должна бы сохраниться дольше всего, ни в промоинах воды не было – песок и почва были совершенно сухи.

Мы шли и шли. Начали трескаться губы, язык распухал, на руках кожа сморщилась и стала сухой и какой-то шелестящей. По временам кружилась голова.

– Знаешь что,- сказал Васька,- ямы копать мы не в состоянии, но растительность ты все-таки описывай, а я буду собирать гербарий. Ведь все равно это нужно сделать.

Последнее описание мы сделали уже в шесть часов вечера. И долго в изнеможении сидели в тени от лошадей.

– Пошли,- сказал я.

– Да, конечно, пошли,- не поднимаясь, сказал Васька, надо идти.

На этой остановке мы нашли в русле уже влажный песок. Но он был только влажный, а воды, как мы ни копали, не было. И мы пошли опять. Я боялся, очень боялся – ведь я был впервые в жизни начальником, и я отвечал. Я чувствовал, что нельзя было уходить от Чу, не достав воды, а я сделал эту глупость. Васька не упрекал меня, он только все смотрел вперед, вверх по руслу.

Мы еще раз тщательнейшим образом рассмотрели карту вечером, пока еще было светло. И тут Васька сделал страшное открытие.

– Знаешь что,- сказал он,- а ведь эта карта вычерчена двумя разными людьми. Вот видишь, эту часть чертил Иван Иванович, а этот край делал кто-то другой, он вычерчен гораздо небрежнее. И скотина, что делала этот район, где мы теперь, явно вместо пунктирной линии, какой обозначают пересыхающие реки, для скорости взяла и прочертила все одной цельной линией.

Мы посмотрели друг на друга.

– Он?

– Ну ясно он-ленивая сингапурская скотина!

Еще до света мы поднялись и пошли по руслу. Когда рассвело, вправо от отрогов гор, километров за пять, мы увидели юрты аула. Долго мы шли до него. Долго… Васька все спотыкался и даже падал. Потом мы поднимались и опять шли.

Из аула сначала смотрели на нас с удивлением, а потом пошли навстречу, но мы и сами уже подходили близко. Нас взяли под руки и повели.

Мы подошли к аулу, в середине которого, среди юрт, бил маленький ключик, он был обложен дерном и камнями. Мы сели на край, и какой-то мальчишка сейчас же подал Ваське пиалу. Васька передал ее мне, но я не взял.

– Ну, ладно, давай, пей,- сказал я. и голос у меня был какой-то чужой и хриплый.

И мы начали пить: сначала он выпил пиалу, потом я, потом опять он, потом я.

Как это ни удивительно, я начал считать. Можете мне не верить – тут, сидя на камнях ключика, я выпил одну за другой семнадцать пиалок воды.

Потом мы вошли в юрту, и нам дали молока. Мы выпили и молоко.

– Знаешь что,- сказал мне Васька засыпая,- как ты думаешь, можно это нарисовать, как нам хотелось пить, как мы мучились? Как бы ты это нарисовал? Что именно нарисовать, чтобы показать жажду?

Но я ничего не мог придумать, потому что быстро заснул.

Этим маршрутом, собственно, и заканчивалась наша экспедиция. Карта пастбищ была сделана.

Мы вернулись в Благовещенку, уложились и стали прощаться со всеми. Надо было ехать в Алма-Ату.

Перед самым выездом пришел к нам прощаться Иван Иванович, он прощался и страшно извинялся. На него просто жалко было смотреть, так он был смущен этой историей с картой. Васька был прав -этот кусок карты, который подвел нас, чертил человек с усиками. Но Иван Иванович не мог себе простить, что он не проверил его работу.

– Ну, я еще рассчитаюсь с этим артистом! – говорил он в великой запальчивости.- Как только он у меня вернется с поля, я ему такую баню устрою, что ему небо с овчинку покажется. А меня, старого дурака, простите, ребята!

– Иван Иванович! Дорогой! – говорил я.- Честное слово, никаких претензий к вам не имеем, вы ни в чем не виноваты. Но этому с усиками из Сингапура скажите, что если он нас встретит, то лучше пусть сразу на другую сторону улицы переходит. А то, мало ли что, мы можем не сдержаться.

И мы расцеловались с Иваном Ивановичем, сели на брички и уехали.

В Алма-Ате мы кончали обработку материалов, писали предварительный отчет и шлифовали карту.

Вот тут, перед самым концом работ, Васька начал куда-то пропадать.

Как-то раз, уже часов в шесть вечера, после обеда произошло нечто необычное. Васька стал мыть руки с мылом. Я обошел несколько раз вокруг него, потом принес ему полотенце, он его принял и руки вытер. Лицо его было серьезно. Я спросил, знает ли он, который час, может быть, он спутал и моет руки по ошибке, думая, что сейчас утро. Он сказал, что я дурак. Тогда я поинтересовался – здоров ли он, но он пихнул меня и сказал, что я осел. Тогда я принес ему зубную щетку, которая валялась у нас в рюкзаке без употребления с весны. Но чистить зубы он не стал, а сказал, что я идиот.

Дело было явно безнадежно, потому что я вдруг увидел на стуле его ковбойку – чистую и выглаженную. Ну, что мне было делать?

Я поскорее побежал вперед, взял ковбойку и помог ему надеть ее. Мы помолчали, посмотрели друг на друга, и он ушел на улицу, молчаливый и серьезный.

Минуты через три он вернулся, лицо у него было красное, он стал хватать с земли арбузные корки и бросать в меня, пока я не убежал. Тогда он стянул с себя ковбойку и принялся счищать с ее спины очень крупное изображение сердца, пронзенного стрелой, которое я так хорошо сделал мелом. Затем он надел ее и опять вымыл руки. Так как чистыми руками он в меня арбузные корки бросать не мог, я уже безбоязненно вошел и сказал, что прощаю его и согласен быть посаженным отцом, – он брыкнул меня ногой, заржал и убежал.

А я остался один, и мне совершенно нечего было делать. Я обошел всю базу, но она была пуста. Наших никого не было. Я стоял-стоял на улице у ворот, глядел вправо и влево, но ничего интересного не увидел. И я побрел в неопределенном направлении, одинокий и грустный.

Спускался вечер, зажигались фонари. Я шел через город, пока не добрался до городского сада.

Было тихо и прохладно. Народу мало.

Задумавшись и поглядывая по сторонам, медленно шел я по аллее, когда на меня с размаху налетел какой-то человек. Налетевший извинился и хотел бежать дальше, но он оказался Васькой и сразу остановился.

– Тьфу, черт! – сказал он,- я еще извиняюсь, а это ты! Слушай, ради бога, деньги есть?

– Деньги? Да нет, как будто денег я не брал с собой!

– Нет!? Ну, брат ты мой, тогда катастрофа!

– Да в чем дело?

– Да ты понимаешь, сговорился я со своей девушкой пойти в кино. Явилась же она не одна, а с подружкой. Потом оказалось, что они еще не обедали, я сам, дурак, уговорил их обедать. Тут дернул меня черт еще их мороженым угощать. А сейчас, когда нужно билеты покупать, у меня ни пиастра.

– Интересно! Куда же ты бежишь?

– Да, знаешь, я совсем растерялся. Думал на базу сбегать.

– На базу? Удачная мысль! До базы километра четыре и обратно столько же. Так что ты быстренько, часа в полтора бы и управился. Так ты дуй!

– Не смейся! Правда, что делать?

– Ладно, ты лучше скажи, на что похожа подружка твоей девы? Как она – ничего, не очень страшная?

– Что ты! Что ты! Очень хорошая девушка. А что?

– А то. Тогда пошли, у меня в кармане случайно завалялись кой-какие дензнаки, так что идем, пока девушек не украли.

И мы быстро пошли туда, откуда только что прибежал Васька и где призывно маячил красный берет девушки, так быстро присвоившей главный орган кровообращения моего Васьки.

Мои слова, как ни удивительно, оказались почти пророческими. Действительно, у нас с Васькой чуть-чуть не украли девушек.

Когда мы подошли к той скамейке, на которую указывал Васька, у меня буквально дыхание остановилось.

На скамейке в ряд сидели: во-первых, миловидная девушка в красном берете (явно Васькина девушка),, во-вторых, девушка с русалочьими глазами (та самая, которая ехала по Турксибу в соседнем купе) и, в-третьих… рядом с ней – человек из Сингапура. Он, видимо, распинался перед русалочьей девушкой, но как раз в это время заметил наши застывшие фигуры.

– Ну, Васька! – сказал я, поворачиваясь к нему и вынимая руки из карманов.- Ты как хочешь, а мне нужно с ним поговорить.

Но поговорить нам не удалось. Когда мы после минутного замешательства подошли к девушкам, они были одни. Оказалось, что человек из Сингапура пошел за папиросами, но сейчас вернется.

Мы его ждали, ждали так долго, что даже не понадобились деньги на кино. Но ждали мы его напрасно.

Он так и не пришел.

На этом, собственно, и нужно закончить рассказ об этой экспедиции, ведь то, что произошло дальше, не имеет прямого отношения ни к геоботанике, ни к изысканию пастбищ для скотоводческих совхозов.



Читать далее

«Когда я был в Сингапуре!..»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть