Анонимное продолжение «Удачливого крестьянина»

Онлайн чтение книги Удачливый крестьянин
Анонимное продолжение «Удачливого крестьянина»

Предисловие

Вы скажете: он начинает с предисловия, значит боится отстать от моды. Что ж, это правда. Сам бы я охотно обошелся без предисловия; пустопорожние речи мне не по душе, да я и не намерен прибегать к тому умильному и льстивому слогу, каким иные авторы надеются задобрить читателя. Я хотел лишь поблагодарить его за благосклонный прием, оказанный первым пяти частям моей книги. В ней увидели простодушие и откровенность, присущие крестьянскому сословию; свойства эти всегда служили мне, смею сказать, украшением, и изменять им я не собираюсь.

Когда я прибыл в Париж, я почувствовал, что жизнь моя становится много интересней, и решил записывать все, что со мной произойдет. Так я и сделал; позднее я понял, что воспоминания эти могут быть полезны и занимательны также и для других; и вот, воспользовавшись досугом, я привел в порядок записи, относящиеся к началу моей истории. Удача сопутствовала мне: публика выразила свое одобрение, оказав моим «Мемуарам» самый лестный прием.

Мемуары могут понравиться посторонним людям лишь в том случае, если они преследуют двойную цель: забавляют ум и дают полезный урок сердцу. И если судить по тому вниманию, каким публика почтила первые части, смею полагать, что мне удалось соединить два эти преимущества: я вправе сказать без ложной скромности, что книгопродавец, не мог удовлетворить всех желающих прочесть мои воспоминания, когда я решился их опубликовать.

Быть может, я обязан столь бесспорным успехом одной лишь новизне? Но нет. Такая мысль была бы явной неблагодарностью по отношению к тем, кто удостоил меня своего одобрения, и я приложу все силы, чтобы не потерять драгоценного сочувствия публики после выхода в свет нового издания записок; в нем читатель найдет, в добавление к прежним пяти частям, которые имели счастье понравиться ему, три новые части. В них будет дополнена повесть, которая даже в прежнем, незавершенном виде не утратила своего интереса и не была забыта за прошедшие двадцать лет. Я знаю, что моя затея, возможно, не всем понравится; но, как известно, одобрение иных людей так же мало радует нас, как мало печалит их критика; стало быть, их предубеждение против моего замысла не должно 'меня беспокоить. Куда важнее снискать аплодисменты тонких и строгих ценителей: вот их мнение поистине драгоценно, и только для них я предпринимаю сей труд.

Я охотно признаю, что слишком долго заставил ждать появления этих недописанных частей, и упрек в непростительной лености вполне мною заслужен. Если чистосердечного признания вины недостаточно, чтобы великодушно помиловать виновного, то оно все же должно побудить к снисхождению. Я по натуре похож на нашу общую любимицу Марианну ;[85]Это утверждение анонимного автора последних частей романа, пожалуй, ошибочно. При всей близости исходных ситуаций в обоих романах Мариво, их главные герои не только принадлежат к различным социальным слоям общества, но и отличаются друг от друга по характеру: Марианна более пассивна и созерцательна, чем Жакоб, который, в свою очередь, более наивен и простодушен, чем она. моей рукою очень часто водит прихоть; если бы не раздались критические голоса, заранее порицавшие мою книгу, я и по сию пору не очнулся бы от своего ленивого оцепенения. С позволения моих недоброжелателей, я изложу здесь причины их недовольства, отвечу без уверток на их доводы – и пусть читатели нас рассудят.

Есть основания,  – говорил не так давно один из этих всезнаек, чьей учености хватит ровно настолько, чтобы быть оракулом в каком-нибудь кафе, [86]Характерной чертой парижской городской жизни XVIII в. были многочисленные кафе, самые прославленные из которых – «Градо», «Прокоп», «Рампоно» – существовали десятилетиями. Это были своеобразные клубы, где завсегдатаи обсуждали новости, спорили по литературным, научным, политическим вопросам. В конце века Мерсье писал, что кафе в Париже было не менее семисот, в некоторых из них «устраиваются академические салоны, где разбирают театральные пьесы, распределяют их по разрядам и оценивают их достоинства. Начинающие поэты шумят там особенно громко, так же как и все, кого свистки вынудили бросить избранную карьеру… В каждой кофейне есть свой оратор» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 181–182). – есть основания подозревать,  – говорил он,  – что человек, который ценой крайнего напряжения фантазии сумел успешно довести свой роман до пятой части, но, в полном цвете лет, не смог его продолжить – такой человек едва ли будет удачливее в преклонных годах. Он исчерпал свой предмет; с какой же натуры будет он списывать дальнейшее?

Двойная ошибка, и ошибка весьма грубая! В самом деле, разве может человек исчерпать действительный мир? Это источник неисчерпаемый; смею утверждать, что никто не видел его дна. Но если и существуют избранные, кому дано сие исчерпывающее знание, могут ли и они похвастать, что знают действительность во всех ее проявлениях? Самое ничтожное обстоятельство может полностью изменить наши представления, и это дает всякому пишущему возможность изображать то, что он видит, соответственно своему зрению и совсем не так, как он сам изобразил бы это несколько мгновений назад. Ужели я должен быть столь дерзок, чтобы воображать, будто мною исчерпаны бесчисленные формы всего сущего – и это в сочинении, занявшем каких-нибудь пятьсот страниц? Нет. Смело могу сказать: рассудительный читатель не станет ждать от меня столь небывалого подвига в тех трех частях, что я ныне присовокупляю к прежним пяти.

Скажу далее, что не требуется и кипения молодой крови, чтобы продолжить эти мемуары. Может быть, для вымысла оно и нужно; но в моих воспоминаниях я говорю только правду, а для этого ничего не нужно, кроме здравого смысла и трезвого разума. Начало этой книги писал простой человек; такой же простой человек ее и закончит. Вы познакомились е ней с простодушным крестьянином Жакобом; и в дальнейшем перед вами будет чистосердечный Ля Валле.

В сочинении моем нет ничего придуманного; я могу пренебречь правилами, по которым пишутся романы, ибо сюжет моих записок – события моей жизни, и последовательность их повинуется не моей воле, а воле провидения. И если они снискали или надеются снискать одобрение публики, то интерес к ним пробудила или пробудит только их правдивость. Искусство ни к чему там, где сияет правда. То, что я описываю, создано самой жизнью; я употребляю самые простые краски, лишь бы они верно повторяли натуру. Только в этом и состоит мой труд; он по плечу любому возрасту. А если порой я прибавляю свои краткие рассуждения,  – для забавы или в назидание – го приобретенный с годами опыт мне и делу на пользу. И я не знаю другого способа заслужить похвалу людей, мыслящих здраво. Этим я завоевал некогда расположение читателей и надеюсь сохранить их симпатии в дальнейшем.

Часть шестая

Итак, я нахожусь на сцене Комедии: если читатель удивлен, то сам я удивлен отнюдь не меньше.

Вообразите новоиспеченного господина де Ля Валле, в его подбитом шелком камзоле, совершенно потерявшегося и оробевшего, потому что ему пришлось побыть несколько минут в обществе четырех или пяти вельмож; вообразите его в кругу самых знатных или самых богатых людей славного города Парижа, рядом с графом д'Орсаном, сыном знатнейшего лица в королевстве, – причем граф называет меня своим другом и обращается как с ровней; вообразите все это, и вы не сможете не удивляться.

Не слишком ли торопится автор? – скажут мне читатели; но я уже говорил и повторяю здесь еще раз: ни одного шага я не делаю сам, события ведут меня за собой, и управляет ими одна лишь фортуна, а ей угодно было меня побаловать.

Я с удовольствием возвращаюсь к воспоминанию о театре; во мне все еще жива потребность утвердить в собственных глазах мою скромную особу – чувство, возникшее в тот миг, когда я очутился в карете и услышал, как граф приказывает кучеру везти нас в Комедию.

Вероятно, вы помните, что при одном слове – Комедия – сердце мое радостно забилось. Правда, очень скоро мне пришлось немного остыть: несколько минут, проведенных в фойе театра, жестоко меня, унизили, дав почувствовать, как чужд я этому новому для меня обществу. Граф д'Орсан был слишком занят разговором с людьми, сразу его окружившими, и не мог меня выручить или облегчить мне роль, в которой я вынужден был выступить впервые в жизни. Но все это померкло, когда я вместе с этим знатным сеньором очутился на сцене. Если тщеславная гордость порой изменяет нам, то она очень быстро находит основания, чтобы воспрянуть вновь.

Кто бы поверил и мог ли я сам предположить, что шпага, которую по моей просьбе мадемуазель Абер приобрела для меня в качестве парадного украшения к новому костюму, даст мне случай спасти жизнь могущественному человеку и введет меня в тот же день в общество ему подобных? Я убежден (что бы ни говорили мои недоброжелатели о том промедлении, с которым шестая часть следует за первыми пятью), что нужно было не меньше двадцати лет, чтобы опомниться после неожиданного случая, давшего мне возможность проявить свое мужество и добиться ошеломившей всех победы; но, пожалуй, не меньше времени потребовалось, чтобы придти в себя от оцепенения, в которое повергло меня первое посещение театра Комедии. Подумайте только, без малого за четыре года[87]В данном случае автор продолжения неточен: согласно первым пяти частям романа, Жакоб прожил в Париже не более полугода. пройти путь от деревни в Шампани до Французской Комедии, – и по каким ступеням! Скачок, что ни говори, головокружительный; так или иначе, я в театре.

Усевшись на место, я обвел взглядом все, что было вокруг, но признаюсь честно: глазам моим представилось слишком многое, и я ничего не мог разглядеть как следует; а если уж говорить всю правду, то я не увидел ровным счетом ничего. Все останавливало мое внимание: каждое лицо, каждая поза, каждый наряд; но я ни на чем в отдельности не мог сосредоточиться. Я больше не чувствовал робости, ибо не успевал думать о себе. Тысячи диковинных вещей возникали перед моим взором, и едва я их замечал, как на смену им являлись другие и отвлекали мое внимание от первых. Какой кавардак воцарился в голове бедного Ля Валле! Чья-нибудь болтовня вдруг пробуждала его от оцепенения, но если новизна этих речей заставляла его настораживать уши, то пустота их утомляла мозг.

– Здравствуй, шевалье, – говорил некий новоприбывший господин Другому, уже сидевшему в креслах. – Был ты у маркизы? Экий плутишка, к герцогине больше ни ногой! Нехорошо, нехорошо. Вот каковы наши знаменитости: их всюду принимают с распростертыми объятиями, а попробуй пойди к ним за каким-нибудь делом – сто раз проходишь впустую. Какую пьесу дают сегодня, не знаешь? Что о ней говорят? Вчера я ужинал в избранном обществе; там была графиня такая-то. А что за вино подавали! Мы изрядно выпили… Старый граф сразу захмелел. Графиня, представь себе, ничуть не рассердилась; прекрасная женщина. Сегодня ты еде ужинаешь? Боже, какая таинственность! И это в твои годы! Фи!

Все это говорилось быстро, как затверженный урок, так что собеседник едва успевал вставлять время от времени «да» или «нет» и под натиском говоруна только кивал головой. Такие речи произносились, без различия, и старцами и молодыми вертопрахами – только первым приходилось чаще переводить дух; и я подумал, что разговоры эти не столько служат для обмена любезностями, сколько для добровольного разрушения своих легких с обоюдного согласия.

Другой господин, изящно изогнувшись подле ложи бенуара, расточал избитые комплименты сидевшим в ней дамам, которые слушали их с легкой улыбкой, как бы говорившей: приличие требует не придавать вашим словам значения, но продолжайте, хотя в ваших комплиментах нет и тысячной доли того, чего я заслуживаю. Но если в глубине души они думали это, то уста их говорили совсем иное. Дама должна была показать, что не верит льстивым речам, полным преувеличений, и не обманывается насчет истинной цены любезных слов кавалера; но глаза ее, как бы невзначай, давали знать, что это приятно и что она благодарит.

Наблюдая все эти маленькие сценки, служившие прелюдией к спектаклю, я, точно в каком-то угаре, думал обо всем и ни о чем. И не удивительно: ведь я был совершенно незнаком с нравами высшего света, где слова почти никогда не бывают в согласии с мыслями. Не знал я и того, что красивой женщине не подобает пользоваться обыкновенной человеческой речью; что французский язык для нее слишком беден и невыразителен, и мода велит восполнять эти недостатки, прибегая к несуразным гиперболам,[88]Автор высмеивает светский жаргон золотой молодежи, так называемых «петиметров» часто лишенным всякого смысла, которые могут только внести путаницу в мысли и сделать самую приятную даму форменным посмешищем.

И пусть мне не говорят, что я рассуждаю слишком наивно. Конечно, есть много людей, более привычных к парижским обычаям, и они, пожалуй, не поверят, что можно быть таким простаком. Но ведь мое знакомство со светом началось только после женитьбы, причем женитьбы на особе, не знавшей иного языка, кроме того, каким проповедует Ле Турне[89] Ле Турне, Никола (1640–1686), французский церковный деятель и проповедник. Сначала был викарием в Руане, затем переехал в Париж, где быстро приобрел известность своими проповедями. Вскоре Ле Турне перебрался в Пор-Рояль и стал одним из видных деятелей янсенизма, течения в католической церкви, во многом близкого к протестантизму и открыто противопоставившего себя иезуитам. Труды Ле Турне – «Катехизис покаяния» (1676), «Принципы и правила христианской жизни» (1686) и др. – были запрещены папой Иннокентием XI за содержащийся в них янсенизм. или Сен-Сиран;[90]Жан Дювержье де Оранн, аббат де Сен-Сиран (1581–1643) был прославленным проповедником, одним из пропагандистов янсенизма. Именно благодаря деятельности Сен-Сирана это учение утвердилось в монастыре Пор-Рояль и привлекло многих сторонников. Упоминание Ле Турне и Сен-Сирана, двух видных деятелей янсенизма, заставляет предположить, что и мадемуазель Абер придерживалась этих взглядов. услышав, что говорилось в театре, она бы воскликнула: «О боже! Дитя мое, вас ждет здесь погибель!»

Так что наивность моя вполне извинительна.

Однако всему приходит конец, таков закон природы. Пришел конец и моим недоуменным вопросам. Удар смычка привел меня в чувство или лучше сказать, завладел моими чувствами и покорил мою душу. Я впервые понял, что у меня нежное сердце. Да, при звуках музыки я испытал сладостный трепет, какой знаком лишь истинно впечатлительным натурам.

Но, скажут иные, мы уже знаем вашу впечатлительную натуру. Мадемуазель Абер, госпожа де Ферваль и госпожа де Фекур дали вам возможность приоткрыть читателю вашу склонность к нежным идиллиям; значит, с того времени вы уже сами должны были знать, что обладаете чувствительным сердцем.

Не могу сказать, что эти поверхностные увлечения ничему меня не научили, не открыли мне глаза на мою истинную природу; я не совершу опрометчивости и не боюсь опровержений, если заявлю, что эти женщины мне нравились.

Всем ведомо, что в городе Париже можно каждый день одерживать новые любовные победы и в то же время иметь нежное и верное сердце; очень многие на моем месте заявили бы с гордостью, что они были влюблены. Это даже обязательно; во всяком случае, я имел право назвать любовью мои отношения с мадемуазель Абер, ведь в романах влюбленный должен быть верным, а если его верность и нарушат кое-какие увлечения, то он незамедлительно одумается, раскается, добьется прощения и станет более постоянным в своих чувствах. Но правда жизни, как я уже имел случай сказать, не подчиняется правилам.

И именно приверженность к правде обязывает меня напомнить, что если читатель правильно понял мои отношения с этими дамами, он убедился в одном: сердце мое в них почти не участвовало; все дело решали мои красивые глаза, и только они. Да, «красивый брюнет», избалованный женщинами, еще не успел заглянуть в собственное сердце и понять, способно ли оно первое загореться любовью.

Я женился на мадемуазель Абер, конечно, не потому, что был в нее влюблен. Мною руководила скорее благодарность и надежда на удачу, хотя ее и трудно было ожидать от случайной встречи на Новом мосту. Я только дал почувствовать, что любовь возможна. Мадемуазель Абер много сделала для меня, она вправе была ожидать самых пылких чувств. Но я не питал к ней истинной любви. В этом нетрудно убедиться, если вспомнить, что даже накануне свадьбы я готов был изменить своей невесте при первых же заигрываниях госпожи де Ферваль, – а ведь добрая святоша, мадемуазель Абер, еще только собираясь отдать мне свою руку, была убеждена, что душа моя принадлежит ей всецело. Припомните и то, что я невольно краснел, уверяя, что люблю свою будущую жену, и что я изменил бы ей в доме мадам Реми, если бы не явился нежданно-негаданно некий не слишком щепетильный шевалье, который кичился тем, что обратил в бегство «любезного Жакоба», но отнюдь не счел для себя зазорным занять его место.

Моя едва наметившаяся связь с госпожой де Ферваль могла бы, конечно, покоиться на более благородной почве, но тщеславие и корыстные помыслы опередили любовь. Прямота и бесцеремонность госпожи де Фекур, не постеснявшейся делать мне авансы, ее пышный бюст… Хм, ведь это дело щекотливое! Словом, знакомство с этими дамами льстило моему самолюбию, но не пробудило моего сердца; почву слишком усердно удобряли, прежде чем узнать ее истинные качества.

Итак, ничто до сих пор не обнаружило существовавшей во мне способности воспринимать прекрасное, пока музыка, коснувшись моего слуха, не захватила всю мою душу; и душа моя проснулась: ведь я впервые в жизни слышал, чувствовал и наслаждался гармонией звуков.[91]В театре «Комеди Франсез» (в XVIII в.) перед поднятием занавеса играл небольшой оркестр, состоявший из пяти скрипок и пяти других инструментов. Однако для Жакоба игра даже этого скромного оркестра была в диковинку.

Если бы сидевшие вокруг господа, которые, по всей видимости, явились в театр, чтобы не обращать никакого внимания на пьесу, взглянули бы на меня, они, безусловно, приняли бы меня за провинциала, жителя какого-нибудь глухого угла; и насмешливые улыбки, какими они вознаградили в фойе мои усиленные реверансы, снова нарушили бы мое душевное равновесие.

Я избежал унижения – или, вернее, если надо мной и посмеивались, оставался невозмутимым – только потому, что этого не замечал, и блаженство мое не было ничем омрачено.

Всякому известно, что самые оскорбительные обстоятельства можно перенести спокойно, если вы, на свое счастье, их не замечаете или достаточно тверды, чтобы ими пренебречь. Я же был сам не свой от восторга и не видел ничего, кроме игры актеров; все прочее ускользало от моего внимания, как бы не существовало для меня. Стало быть, ничто не выбивало меня из колеи, и я был счастлив.

Да, попытайся я описать мое восхищение, едва ли я нашел бы для этого должные краски. Что сделалось со мной, когда началась первая сцена! Я и позже не мог отдать себе в этом полный отчет; и ныне, хотя я уже привык сидеть на сцене Французской Комедии, вряд ли я мог бы передать все ощущения, какие волнуют меня в театре. Они так разнообразны, так живо сменяют друг друга, что если и можно многое почувствовать, то описать все это – невозможно.

Но чтобы дать вам понять мое состояние в тот достопамятный вечер, один из самых важных в моей жизни, ибо он положил начало моему нынешнему благополучию, вообразите еще раз Жакоба, который из возчика, доставлявшего в столицу вино с фермы своего отца, превратился в лакея, затем, попав в объятия влюбленной святоши, стал владельцем ренты в четыре тысячи ливров и вот, наконец, очутился на сцене Французской Комедии.

Сообразив все это, вы легко представите себе, как я сижу на своем месте, прямо, точно проглотив аршин, не смея развалиться на банкетке, как все мои соседи, и лишь осторожно повертывая голову в ту или другую сторону, чтобы внимательно оглядеть зрителей, когда им случалось пошевелиться.

Не стоит спрашивать меня, почему я так себя вел; мне пришлось бы сознаться, что я боялся окрика вроде того, какой мне довелось услышать в доме мадам Реми; я был бы совсем уничтожен и, может быть, принужден с позором бежать, если бы кто-нибудь приветствовал друга и избавителя графа д'Орсана словами «эй, любезный Жакоб».

Это опасение время от времени приходило мне на ум, но вскоре забывалось. Стоило мне бросить взгляд на окружающее, и что-нибудь отвлекало меня не только от этих мыслей, но и от самого спектакля, хотя я дал себе слово внимательно следить за ходом действия.

Внимание мое привлекла группа из пяти или шести молодых господ: не глядя на сцену и не слушая того, что там говорилось, они сначала вволю поболтали о лошадях, собаках, охоте и девицах легкого поведения, а потом собрались уходить. В глубине души я обрадовался, потому что их поведение чем-то меня задевало. Но перед уходом они решили поглядеть, что делается в театре.

В тот же миг я увидел, что откуда-то вдруг появились лорнеты и как по команде устремились на ложи, чтобы получше рассмотреть сидевших там красавиц. Позы, лица, наряды дам тут же подверглись недоброжелательному суду; приговор выносился моментально. В то же время между креслами и ложами возник обмен поклонами, улыбками, дружескими кивками; вслед за этим юные наблюдатели, вновь развалившись на своих местах, стали делиться впечатлениями, причем каждый обмен мнений заканчивался анекдотом о знакомых дамах или предположениями о возрасте незнакомых, насколько позволял судить верный или обманчивый инструмент, коим они пользовались для своих наблюдений. Хотя этот странный способ рассматривать женщин и последующая болтовня раздражали меня и мешали следить за пьесой, я все же не мог удержаться от смеха.

Честно признаюсь, я не понимал, почему всем этим господам так полюбились лорнеты. Что это, спрашивал я себя, укор природе или комплимент ей? Я присмотрелся внимательней: меня удивляло то, что самые молодые чаще всего подносили к глазам лорнетку.

Зрение, что ли, у них слабое, – вопрошал я себя, – или мужчине столь же неприлично явиться в театр без лорнетки, как даме без коклюшек?[92]Мода пользоваться лорнетом была широко распространена на протяжении всего XVIII в., перейдя затем и в XIX в. Мерсье писал по этому поводу в «Картинах Парижа»: «Париж полон безжалостных людей, которые внезапно останавливаются перед вами и уставляются на вас упорным и самоуверенным взглядом. Эта привычка уже не считается непристойной, до такой степени она стала обычной. Женщин, когда на них так смотрят в театре или на прогулке, это не оскорбляет; однако, если бы это случилось в обществе, лорнирующего сочли бы за невоспитанного и дерзкого человека» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 370). Что касается обычая вязать в театре, то он возник лишь во второй половине XVIII в., когда под влиянием пропаганды буржуазных идей светские женщины стремились казаться добропорядочными матерями семейства и без устали вязали в гостях или в театре. Но я стеснялся спросить господина д'Орсана, который мог бы разом положить конец моим сомнениям. Мне не хотелось показаться слишком уж неопытным новичком, и я предпочитал разобраться в этом самостоятельно. Но у всех этих молодых людей были красивые глаза, совершенно здоровые на вид, с ясным зрачком и блестящей роговицей – и тут я заметил, что отсутствие у меня лорнетки вызывало у них столь же сильное удивление.

Как же я заблуждался, осуждая инструмент, который вскоре оказал мне немало услуг! Прошло совсем немного времени, и я горько пожалел, что по неопытности не запасся столь полезным предметом, отправляясь в театр! Но прежде чем перейти к этому интересному пункту моего повествования, позвольте сказать еще одно словечко о странностях, замеченных мною у зрителей, сидевших на сцене, где находился и я, к великому своему смущению.

Я прислушивался к голосам актеров, но почти ничего не мог расслышать. Какой-нибудь молодой франт вставал со скамьи, поворачивался налево или направо, чтобы сообщить по секрету своему приятелю первый попавшийся вздор, причем говорил так громко, что было ясно: он ничего не имеет против, если его замечания услышат посторонние и будут передавать на ухо своим соседям, и так по всему театру. Он говорил в полный голос, давая понять каждому: «Если я выражаю доверие своему другу, сообщая ему что-либо на ухо, я вовсе не считаю и вас недостойным узнать мой тайну. Да, я говорю громко, можете слушать, но как бы по секрету – и потому меня никак нельзя обвинить в нескромности».

Поначалу я из деликатности и почтения старался зажимать уши (на нас всегда лежит печать нашего природного сословия, и стереть ее может только время); но заметив, что голоса их все крепли, я догадался, что вовсе не должен чувствовать себя лишним. И тогда я принял смелое решение: осведомиться обо всех этих порядках у графа; ибо первый акт подходил к концу, светские обязанности призывали его в фойе, и мне предстояло последовать туда за ним.

– Вы, вероятно, удивлены, сударь, – начал я, – что человек, удостоенный вашего расположения, так несведущ в театральных обычаях и становится в тупик на каждом шагу.

Пусть такие речи не покажутся читателю неожиданными в моих устах: я хорошенько обдумал свои слова и приготовился; а вы уже знаете, что речь моя мало-помалу становилась все правильней и изящней.

– Я вырос в деревне, – продолжал я, – а у нас принято, не мудрствуя лукаво, пользоваться тем, что дано от природы. Конечно, старики иной раз надевают очки, чтобы читать молитвенник в церкви или дома; но чтобы разглядеть на улице Пьера или Жака или ходить по комнате, они в искусственных глазах не нуждаются. Или в городах зрение раньше слабеет, чем в деревне, и в Париже быстрее, чем в провинции?

Господин д'Орсан, хотя и сам был молод, сохранял достаточно благоразумия, чтобы не вдаваться в смешные крайности; но и он удивился моему вопросу и моему взгляду на вещи. Однако по доброте сердечной не подал виду. Вы и сами понимаете, что я это отчасти почувствовал, хотя он почти ничем не выразил свое изумление.

– В ваших словах, дорогой мой, – ответил он, – много разумного и справедливого. Но такова мода. Хороший тон требует смотреть на предметы через стеклышко; и даже если зрение у вас хорошее и, более того, если смотреть простым глазом приятнее, обычай, да, именно обычай, не разрешает этим ограничиваться, а не считаться с обычаями значит быть смешным. Я тоже враг сего обыкновения – и может быть, такой же, как вы, – и все же вынужден подчиниться. Тысячи людей разделяют наше с вами мнение, но не смеют идти против того, что принято. И самое странное то, что чем больше человек одарен природным зрением, тем меньше он ценит этот дар и, следуя обычаю, обращается к лорнету.

– Чудно! – отозвался я. – И откуда взялась такая мода – поступать себе наперекор и сводить на нет блага, дарованные господом богом?

– Это своего рода молчаливый уговор, – ответил он. – Надо делать то-то и то-то, потому что большинство людей считает, что это хорошо, и все так поступают.

– А мне кажется, – прервал я его, – что это просто насмешка над природой.

– Над природой? – возразил он. – Да кто же заботится о природе? Она нас создала, и на этом ее дело кончено. Да и что природе до наших обычаев? Она дала нам органы тела, а как мы ими распорядимся и на что их употребим – это уж наша забота.

– А как понять эту особенную манеру сидеть, вернее лежать на банкетке? Этого тоже требует мода? И она же велит ходить в театр, чтобы не смотреть пьесу? Тогда уж лучше сидеть дома.

– Да, друг мой, – сказал он, – только провинциал или буржуа станет внимательно следить за спектаклем; хороший тон обязывает слушать актеров лишь мельком. И заметьте: я не случайно назвал только провинциалов и буржуа; ибо канцелярский чиновник или служащий имеет право и даже обязан, находясь в партере,[93] Канцелярский чиновник или служащий. в партере.  – Как и в предшествующие века, в XVIII е. в партере не было сидячих мест; в партере стояли, причем часто в страшной тесноте и духоте. Вместе с тем, публика партера была наиболее непосредственной и живой; не от лож, а именно от партера зависел успех или провал пьесы. копировать манеры знатных, сидящих на сцене. Такова мода, этого она требует, а мода – великий деспот.

Тут уж господин де Ля Валле окончательно стушевался, и вместо него явился Жакоб во всей своей красе. Вытаращив глаза и разинув рот, я слушал господина д'Орсана и имел весьма неумный вид, подтверждавший славу уроженцев моей провинции. Шампань, хоть она и была родиной многих знаменитых людей, не может, как известно, претендовать на остроту ума. Граф д'Орсан, привыкший бывать при дворе и все понимавший с полуслова, не мог не угадать того, что заметил бы всякий, куда менее проницательный человек; но он был так добр, что постарался это скрыть; он предложил вернуться на сцену. Я последовал за ним.

Не успели мы занять свои места, как глаза мои снова разбежались; я решил, что теперь буду слушать актеров лишь между делом, а лучше хорошенько рассмотрю ложи, амфитеатр и партер.

Вот я немного и обтесался: как следует модному господину, нахожусь в театре, то есть заполняю в числе прочей публики зал. Время от времени до слуха моего доносятся аплодисменты; мои соседи тоже хлопают в ладоши; я машинально хлопаю вслед за ними. Я говорю машинально, так как слова господина д'Орсана крепко мне запомнились, я решил во всем следовать моде и принялся поминутно аплодировать неизвестно чему. На самом деле я, как мне казалось, умел чувствовать прекрасное; какой-то трепет пронизывал меня в такие минуты; но как раз в этих местах публика почему-то хлопала очень слабо. Я порой оставался вполне равнодушным, а все вокруг меня шумно аплодировали; и наоборот, я часто досадовал на партер, который безмолвствовал и тем мешал мне выразить свой восторг.

Здесь было бы уместно нарисовать портреты и описать игру актеров и актрис, выступавших в тот вечер; но я был так захвачен всем окружающим, что решительно не мог вникнуть в это настолько, чтобы удовлетворить любопытство читателей. Правда, впоследствии я имел случай познакомиться ближе с их игрой и мог бы восполнить пробелы своего внимания и памяти, но в писании моих мемуаров наступил перерыв, а за это время другие авторы опередили меня.[94]Действительно, театральные нравы эпохи были описаны в целом ряде художественных произведений, в частности в романе Жака де Ла Морльера (1719–1795) «Ангола» (1746), в котором под покровом ориентализма (роман имел подзаголовок: «Индийская история») давались сатирические зарисовки литературной и светской жизни Парижа. Роман Ла Морльера был довольно популярен, в 1785 г. он был переведен на русский язык Василием Вороблевским. Кроме того, я следую правилу: рассказывать обо всем последовательно, а в то время, которое здесь описывается, я был еще недостаточно осведомлен, чтобы вынести свое суждение.

Одно могу здесь сказать: героиня пьесы, Монима, приковала к себе мое внимание, как я ни старался, следуя моде, напускать на себя рассеянность. Я тогда еще ничего не знал о театральных героинях, но очаровательная актриса, исполнявшая эту роль, так воспламенила мою душу, что я обо всем позабыл. Ничто внешнее не могло отвлечь меня; стоило ей заговорить, как я оказывался в ее власти; я жадно ловил каждое ее слово, я испытывал вместе с ней ее страхи, разделял ее тревоги и сочувствовал ее желаниям.

Да, надо отдать справедливость актрисе: каждое ее слово звучало так совершенно, что казалось собственной ее речью; как ни был я прост и неопытен, но и я замечал, что пленяет меня не Монима, которую играет мадемуазель Госсен, а сама мадемуазель Госсен, играющая роль Монимы. Актеры делятся на разряды соответственно качествам, каких требуют характеры персонажей. Я был бы рад исполнить обещание, данное в конце пятой части; мое молчание относительно спектакля, возможно, разочарует и актеров и читателей. В самом деле, если выдающиеся люди, в любой области, пользуются уважением современников, в котором им по справедливости нельзя отказать, то и потомство тоже предъявляет право на удовольствие знать об этих людях. Оно хочет воздать им должное. Эта заслуженная честь, которая оказывается, так сказать, поневоле, больше значит для славы великих актеров, чем плебейские предрассудки, которые тщатся ее загрязнить. И если я ничего не пишу об игре актеров, то отнюдь не из желания умалить их заслуги. Просто я был невнимателен в тот вечер и не мог хорошенько все рассмотреть и расслышать; вот и вся причина моего молчания.

«Ах, создатель! – скажут иные, – зачем так много толковать о театре!» Но я уже предупредил читателей, что это театральное представление, – само по себе весьма обычное – оказалось одним из выдающихся событий моей жизни; я не зря так долго останавливаюсь на этом вечере; поистине, фортуна решила меня побаловать, ибо положение, которое могло бы повредить всякому другому, стало причиной дальнейшего моего благополучия. Нет, я никогда не забуду тех счастливых минут. Не корите же меня, если я вновь заговариваю о них. Вы сами видите: мне до сих пор не надоело думать о том дне, и я полон решимости возвращаться к нему снова и снова.

Начиналось четвертое действие; господин д'Орсан раскланялся с двумя дамами, сидевшими в передней ложе, в глубине зрительного зала. Я уже несколько раз пристально поглядывал на эту ложу; мне казалось, что оттуда через лорнет тоже старались разглядеть того, кто бросал столь пристальные взгляды; но, впрочем, я не придавал этому особенного значения. Поклон, отвешенный господином д'Орсаном, возбудил мой интерес: я подумал, что дамы в ложе смотрели на него, но как выяснилось позже, я ошибся.

Я отметил про себя, что приветствие господина д'Орсана было весьма любезным. Его дружеский поклон, относившийся к одной из дам, говорил о близком знакомстве, другую же он приветствовал более сдержанно, что свидетельствовало скорее о светской учтивости, чем о сердечных узах. Ответные поклоны также были разными, и я сумел уловить этот оттенок. Я стал внимательно разглядывать обеих дам. Они заметили, как мой друг шепнул мне что-то на ухо, и, по-видимому, насторожились. И тут я заметил взгляд блестящих карих глаз, ответивший на мои робкие взгляды. Я смутился: она сразу отвела глаза, и мне показалось, что она рассердилась на мою нескромность, но тут же с воодушевлением заговорила о чем-то со своей подругой, начавшей тоже разглядывать меня; дама как бы говорила мне: «можете продолжать, но знайте, что я взглянула на вас по чистой случайности». Я осмелел и смотрел на нее, не отрывая взгляда; глаза ее, как мне показалось, оживились; кровь прихлынула к моим щекам, и господин д'Орсан, вероятно заметил это, потому что сказал:

– Дорогой мой, либо я очень ошибаюсь, либо одна из дам, сидящих в этой ложе, была бы очень рада, если бы вечером я привел вас в ее салон.

– Не могу, – ответил я, – моя жена…

– Ах, ваша жена, – прервал он меня с живостью, – так вы женаты! Тем хуже, но это ничего не меняет. Сегодня вы принадлежите мне; я обязан вам жизнью, одного дня мне мало, чтобы хорошенько узнать вас. Я с вами не расстанусь; и не спорьте.

Что мог ответить на это господин де Ля Валле? Последнее слово всегда за знатным сеньором, мне же оставалось лишь повиноваться. Я все же пытался отнекиваться, так как помнил о своей супруге и не хотел причинить ей беспокойство. Благодарность обязывает нас щадить людей, перед которыми мы в долгу. Возражения уже готовы были сорваться с моих уст, когда еще один взгляд, брошенный графом на ту ложу, решил дело.

Как различен был ответ обеих дам! Мне казалось, я прочел его в их взглядах. Та, к которой в первую очередь обращались взоры графа, ответила ему простым жестом, означавшим «Как хотите», взгляд второй дамы выражал застенчивую признательность к тому, кто угадал ее желания. Эти наблюдения, подкрепив намерения господина д'Орсана, побудили меня поклониться обеим дамам. И если мой поклон одной из них означал простую вежливость, то второй он говорил о моей благодарности за ее внимание, зажегшее огонь в моих глазах.

Я сидел неподвижно, не спуская глаз с ложи. Если моя избранница иногда и отводила от меня взгляд, то тут же, вопреки смущению, покрывавшему краской ее лицо, невольно вновь поворачивала голову в мою сторону. Выражение ее глаз выдавало радость от того, что они встречают отклик с моей стороны, мои же глаза от нее не отрывались, убеждая ее в том, что я ценю ее внимание. Как сладостны первые порывы нежности, как радостно думать, что их разделяют, или по крайней мере, что они замечены, если еще не приняты благосклонно.

Представление кончилось, пора было уходить. Господин д'Орсан еще. раз повторил, что ни в коем случае не намерен со мной расстаться – я же об этом и не помышлял. Когда мы проходили через кулисы, я стал очевидцем той свободы обращения с актрисами, которая разрешается богатым и знатным: они отпускают любезности одной, потреплют по щеке другую, пошутят с третьей, улыбнутся четвертой – словом, каждая получает свою долю; тут же иногда отпускается комплимент, часто весьма неловкий, актерам, которым не совсем безразлично поведение этих дам – их жен или невест.

Полюбовавшись на этот новый спектакль, мы подошли к ложе, где сидели дамы, с которыми мы раскланивались; после короткого обмена любезностями мы собрались уходить. Я подал руку той, которая отличила меня. Она оперлась на мою руку, бросив на меня застенчивый взгляд, как бы говоривший, что при выборе кавалера ее сердцу было бы нелегко отказаться от предложенной руки. Я же был так рад, так взволнован, что не мог с собою справиться и пылко сжал ее ручку, но тут же испугался собственной дерзости: что, если она угадает во мне деревенщину? Я смотрел на господина д'Орсана и, стараясь во всем подражать ему, больше молчал, боясь, что могу сказать что-нибудь не так. Я сознавал, что не могу чувствовать себя вполне свободно, как с госпожей де Ля Валле, и боялся, что не понравлюсь, хотя еще сам не отдавал себе отчета в том, что хочу понравиться. В сердце нашем воцаряется хаос противоречий, когда оно чувствует приближение любви. Именно таково было мое состояние. Как бы то ни было, оставаясь тем же, кем был, я старался обдумывать свои слова, и увидел, что меня охотно слушают; это придало мне бодрости. Правда, надо отдать должное господину д'Орсану: понимая, в каком я затруднении, он искусно направлял общий разговор, все время занимая дам, так что чаще всего от меня требовалось только вставлять: «да, сударыня» или «нет, сударь».

Так поступает умный человек, если хочет выставить в лучшем свете своего неопытного собеседника, не унижая его.

Пройдя сквозь строй молодых щеголей среднего разбора, толпившихся у театра, мы добрались до кареты наших дам, в которой было решено ехать всем вместе. Сначала я не понимал, для чего тут собралась целая толпа молодых вертопрахов; я обнаружил истину, услышав несколько замечаний, то одобрительных, то критических, насчет ножек дам, садящихся в карету, и должен сказать, был польщен, уловив, что дама, которая опиралась на мою руку, удостоилась самых многочисленных похвал; одобрение твоему вкусу всегда лестно, особенно когда его не приходится выпрашивать. Но вот карета тронулась, и мы поехали.

– Где мы будем ужинать, граф? – спросила госпожа де Данвиль, приятельница господина д'Орсана – может быть, поедем в мой загородный домик?[95]В XVIII в. представители аристократии снимали или покупали небольшие загородные домики, где устраивали любовные свидания или дружеские пирушки. Один из таких укромных домиков описан Шодерло де Лакло в «Опасных связях» (см., например, письмо 10 и др.). Сударь, надеюсь, вы не откажетесь составить нам компанию?

Господину де Ля Валле было чем гордиться: экипаж, в котором я ехал, многое мне разъяснил о звании его владелицы, обратившейся ко мне с таким лестным предложением.

– Сударыня, – сказала она своей подруге, – ведь вы не станете возражать, если наш спутник отужинает с нами? Знаете, граф, я не предвидела, что все так сложится и ждала вас сегодня у себя. Но теперь, благодаря вашему другу, у нас получился правильный четырехугольник. Воображаю, как будет досадовать госпожа де Нокур, когда узнает, что вы были со мной, д'Орсан, и что будет с шевалье де…, если он узнает о нашем новом знакомстве.

Я не называю здесь имени моего соперника, но если бы мои спутники видели мое лицо, они заметили бы мое волнение – это был тот самый шевалье, который застал меня у мадам Реми. Видно, ему на роду было написано становиться мне поперек дороги.

– Но один из них двоих отбыл в полк, – продолжала госпожа де Данвиль, – а другая сидит в своем поместье, так что нам нечего опасаться. Однако, судя по вашему молчанью, вы предпочитаете мой парижский салон, хотя там могут оказаться посторонние; во всяком случае двоих, самых нежеланных, не будет.

– Если бы даже шевалье и был здесь, он не имеет никакого права следить за моими поступками, – сказала дама, – такой поклонник никогда не завоюет моего сердца. Надо быть менее ветреным, чтобы мне понравиться.

Я уверен, что тут мой рассказ становится интересным и что для читателя наступила пора познакомиться получше с характерами обеих дам, из которых младшая почти все время молчала, тогда как старшая говорила без умолку, не давая никому вставить слова. Надо удовлетворить любопытство читателя, тем более что в дальнейшем мне не придется больше говорить о госпоже де Данвиль. Что касается ее подруги, то она вслед за господином д'Орсаном многое сделала для моего теперешнего благополучия.

Я буду, насколько возможно, краток, ибо дать чей-либо портрет – значит повторять то, что уже не раз говорилось. Достаточно знать человека в общих чертах; более мелкие подробности порождены природой и проявляются сами собой во всех его поступках.

Маркизе де Данвиль было двадцать восемь лет. Это была маленькая и хорошо сложенная женщина с ослепительно белой кожей и нежными глазами, привлекавшими к ней сердца.

Ум этой прелестной блондинки уступал ее красоте. В сущности, в разговоре ее единственным козырем было искусство светской болтовни, принятой в их кругу. Ее рано выдали замуж за старика, и она настолько привыкла первенствовать, что считала достойным всеобщего восхищения любое слово, слетавшее с ее уст. Разочарованная супружеством, она отнюдь не была нечувствительна к любовным утехам, но в своих изменах мужу не преступала границ приличия и никогда не имела больше одного поклонника зараз. Она никогда не порывала свои связи первая, но всегда была готова отплатить изменнику той же монетой; и – что гораздо труднее понять – она ни за что не соглашалась возобновить однажды порванные отношения. Поставив себе за правило быть верной любовнику, она требовала того же и от него; и когда ее обманывали, она бывала обманута больше, чем всякая другая на ее месте. Господин д'Орсан в то время пользовался ее благосклонностью; по этой причине он ничего не говорил о приключении, которое привело к нашему знакомству. Но когда в разговоре она дружески хлопнула его по руке, он невольно поморщился, так как удар пришелся по ране, полученный во время уличного боя.

– Как вы чувствительны, граф, – заметила она, – что с вами?

Ему пришлось рассказать об уличном столкновении; стараясь ничем не нанести ущерба моему тщеславию, он завуалировал, как мог, обстоятельства, в которых я вынужден был придти ему на помощь.

Я не мог не проникнуться уважением к госпоже де Данвиль, столько нежной тревоги было в ее расспросах. Но я забыл сказать, что мы тем временем подъехали к особняку, и эти щекотливые вопросы, приводившие графа в замешательство, она задавала, уже выходя из кареты, а он на этот раз охотно простил бы ее, если бы она проявляла меньше участия к его злоключению.

– Но почему они напали на вас? – спрашивала дама. – Где это произошло? А как там оказался ваш спаситель? Ваша рана не опасна? Зачем было ехать в Комедию? Я вас не отпущу сегодня. Одна мысль об этой драке приводит меня в ужас. Ах сударь, – обратилась она ко мне, – расскажите мне эту историю подробнее. Господин д'Орсан что-то от меня скрывает.

– Охотно выполнил бы вашу просьбу, сударыня, – начал я (при всей своей простоте я понял по взгляду господина д'Орсана, что он рассчитывает на мою сдержанность) – но я ничего не успел заметить, кроме того, что граф в опасности. Мне посчастливилось во время придти ему на помощь; вот все, что я знаю. Он показался мне человеком достойным, а по-моему ничего больше и не требуется: я рад оказать такому человеку услугу. Я выполнил свой долг и ни о чем другом не думал.

– А особа, в чей дом он потом зашел, красива? – любопытствовала дама. – Что это за люди? Долго ли он был без сознания? Можно ли как-нибудь отблагодарить этих добрых людей? Что касается вас, сударь, знайте, что отныне я ваш друг. Вы поступили благородно, очень благородно. Граф, об этом нельзя забывать. Согласитесь, сударыня, – обратилась она к своей приятельнице, – что господин де Ля Валле на редкость благородный человек.

Эти слова, идущие прямо из сердца, минуя рассудок, дадут более верное представление о душе госпожи де Данвиль, чем портрет, который я мог бы нарисовать.

Тут заговорила младшая дама, и каждое ее слово, точно огненная стрела, пронзало мне сердце – и этому не могла помешать мысль о том, что я женат. О нет, мы влюбляемся по велению природы; она увлекает нас, не спрашивая согласия, мы подчиняемся ей помимо собственной воли, и большею частью сами удивляемся, что успели так далеко зайти; итак, младшая дама сказала, обращаясь к госпоже де Данвиль:

– Лицо этого господина свидетельствует о неподкупной честности и о том же говорит его поступок. Такой человек заслуживает всяческого уважения. Ваше участие ко всему, что касается графа, симпатия, которую вызывает к себе господин де Ля Валле, и дружба, нас связывающая, велят мне разделить вашу признательность.

Само собой понятно, что за этими словами последовал взгляд, и в глазах дамы выразилось чувство, которое я не мог не понять, вернее, не постичь сердцем.

– Уверяю вас, сударыня, – сказал я, обращаясь к молодой даме, – вы переоцениваете мой поступок; всякий на моем месте сделал бы то же из простого человеколюбия. Окажись я в такой же опасности, как граф, я хотел бы, чтобы кто-нибудь пришел мне на помощь; и я действовал соответствующим образом. Я рад, что оказал графу услугу, но рад вдвойне вашему одобрению. Да, я счастлив, что этот поступок возвысил меня до некоторой степени в вашем мнении.

– Ах, граф, – сказала госпожа де Данвиль, не обратив внимания на то, что мои слова относились к госпоже де Вамбюр (так звали вторую даму) – вы не сказали, что господин де Ля Валле обладает не только мужеством, но и остроумием. Будьте осторожны, сударыня, это опасный человек; старайтесь устоять, если сможете. Да, граф, глаза вашего друга понравились ей; судите же, как ее сразит его ум. Вам предстоит нелегкое испытание, сударыня.

– Я могу поистине гордиться дружбой господина де Ля Валле, – сказал д'Орсан, – до сих пор я имел случай оценить лишь его мужество; поэтому не удивляйтесь, что я не говорил вам о его уме.

Эти лестные слова господина д'Орсана смутили меня. Узнав, что мы с графом познакомились только во время нашего уличного приключения, дамы, пожалуй, пожелают узнать, кто я такой, а мне казалось одинаково тяжело признаться в двух моих изъянах – что я родом из крестьян и что я женат. Я почел за лучшее избежать этих объяснений и сказал, что, с их согласия, должен удалиться. Госпожа де Данвиль не возражала, но на лице госпожи де Вамбюр выразилось такое огорчение, что граф настоятельно просил меня остаться. Я вынужден был уступить и даже был ему благодарен: ведь если бы они отпустили меня, я был бы наказан больше всех.

Я и в самом деле боялся причинять беспокойство госпоже де Ля Валле; но в глазах госпожи де Вамбюр я прочел не только просьбу, но и прямой приказ не упрямиться и принять приглашение, которым меня удостоили; по крайней мере, так я истолковал ее взгляд, и этого было достаточно, чтобы принять решение. Как бы то ни было, просьбы, уговоры и отказы отодвинули на второй план вопросы, которых я боялся. Однако положение мое в этом обществе по-прежнему оставалось неопределенным.

В манерах госпожи де Вамбюр не было ни дразнящей игры госпожи де Ферваль, ни открытых атак госпожи де Фекур, означавших: «я твоя, если хочешь». Тут я встретил благородную застенчивость, говорившую: «я рада вам», но с той сдержанностью, которой требуют приличия, чтобы пробудить в вас нежность, не жертвуя уважением. Мне следовало приспособиться к новой роли, которую мне предстояло сыграть. Ум не мог мне ничего подсказать, я должен был полагаться только на свое сердце. Но докучливая мысль о жене принуждала его к полному молчанию или, во всяком случае, приглушала его голос.

Пока я колебался между этими противоречивыми чувствами, госпожа де Данвиль предложила нам пройти в гостиную, где уже собралось блестящее общество. Здесь каждый старался превзойти другого изысканностью наряда, роскошными париками, мушками и помадами,[96] Мушки.  – В царствование Людовика XV у светских женщин вновь вошли в моду всевозможные помады и пудры, а также мушки, которые делались из черной жатой тафты, имели разнообразную форму и размеры. Светские дамы постоянно носили с собой специальную коробочку для мушек, т. к. они часто отлеплялись, а их требовалось много – по пять-шесть штук сразу. В зависимости от того, куда прикреплялись мушки, они имели определенные названия, например, прилепленная к щеке называлась «галантной», около губ – «кокеткой», в углах глаза – «страстной», на носу – «дерзкой» и т. д. о которых я и понятия не имел. Я же мог похвастать только природными преимуществами, которые ничем не приукрашивал и о которых вовсе не заботился. Скажу мимоходом, что такая простота часто нравится прекрасному полу не меньше, чем все ухищрения моды. Они, правда, ласкают взгляд, зато природная простота воздействует на душу.

Но вот речь зашла о картах.[97] Речь зашла о картах.  – Карточные игры были в моде в светских кругах на протяжении всего XVIII в. (как и во второй половине XVII в.). Обычно играли в пикет, тарок, экарте; особенно популярен был ландскнехт. Но он был игрой примитивной и откровенно азартной. В приличном обществе с ним соперничал в популярности ломбер, очень сложная карточная игра, возникшая, очевидно, в Испании. В ломбер играют три человека колодой в 40 карт (обычная колода, из которой вынуты восьмерки, девятки и десятки). Сдается по девять карт, остальные остаются в колоде. Один из партнеров ведет игру, он имеет право снести три карты и заменить их взятыми из колоды, он же назначает козыри. Он считается выигравшим, если возьмет пять взяток; он может взять и четыре взятки – и выиграть, если у его противников не будет на одной руке столько же взяток. В задачу противников играющего входит не дать ему взять нужное количество взяток. Невзятие четырех или пяти взяток называется ремизом. Господин д'Орсан, который уже видел меня всего, как на ладони – после моих откровенных рассказов о себе, когда мы выходили от госпожи д'Орвиль, а также после моих наивных расспросов в театре, – решил избавить меня от унизительного признания, что я не умею играть в карты. Дружба всегда подскажет способ, как выручить вас из затруднения.

Граф сказал, что немного утомлен, и направился в соседний кабинет, попросив меня следовать за ним, чтобы поговорить со мной о неких делах, касающихся нашей уличной стычки, – объяснил он госпоже де Данвиль. Та кивком головы выразила свое согласие, и на наших лицах можно было прочесть разные чувства, хотя и вызванные одной и той же причиной.

Мне пришлось отойти от госпожи де Вамбюр, которая не могла понять, зачем это понадобилось; госпожа де Данвиль лишилась случая остаться наедине с графом, чье имя закрыло бы рты самым суровым моралистам; однако надо было покориться. Ведь это делалось ради меня, отступить я не мог, а между тем от меня одного зависело изменить решение графа.

Но признаюсь откровенно: как ни грустно мне было покинуть гостиную, где оставалось побежденное мною сердце (я достаточно подробно рассказал об этом, чтобы посметь так выразиться), самолюбие было во мне сильнее нежности; я ни за что не хотел опозориться.

«И это называется быть чистосердечным простаком!» – воскликнет иной критик. Да, да, я все тот же чистосердечный простак, но светское общество, а может быть и любовь уже немного меня испортили. Чистосердечие уместно в деревне, но человеку здравомыслящему иной раз следует отказаться от простоты, если не полностью, то частично.

Итак, я был доволен тем, что мы с господином д'Орсаном уединились в кабинете. Я воспользовался случаем и первым делом написал записку госпоже де Ля Валле, чтобы она не беспокоилась из-за моего длительного отсутствия. Граф отправил записку со своим лакеем и велел передать, что задерживаюсь я по его вине, что я спас ему жизнь, и он просит разрешить ему засвидетельствовать ей свое почтение. Как! Граф д'Орсан хочет засвидетельствовать свое почтение моей жене! Стало быть, я тоже кое-что значу? – говорил я себе. И столь высокой честью я был обязан своей шпаге, а ведь это совсем не плохая опора для гордости.

– Что же, друг мой, – сказал граф, когда лакей с письмом ушел. – Вам известна причина моего столкновения с тремя негодяями, от которых меня спасла ваша храбрость. Я был откровенен с вами. Теперь ваша очередь; расскажите мне подробнее о вашем положении и денежных средствах.

Я начал было рассказывать свою историю, но он прервал меня, сказав:

– Происхождение ваше сейчас не важно, и я не намерен его касаться. Вполне достаточно и того, что вы уже успели сообщить о себе. Ваша искренность только увеличила мое уважение к вам. Но я хочу знать ваше теперешнее положение – тут я могу быть вам полезен, поэтому прошу вас обстоятельно рассказать о нем.

– Я хорошо обеспечен, сударь, как вы сами видите, – сказал я, – настолько хорошо, что совсем недавно едва ли смел бы на это надеяться. Случай свел меня с барышней не первой молодости, которая изъявила желание выйти за меня замуж. Я не стал отказываться, и мы обвенчались. У нее весьма недурное состояние, права на которое закреплены за мной. Но я молод и вижу вокруг себя людей, которые успешно прокладывают себе путь к успеху. Почему бы и мне не последовать их примеру? Я хотел бы употребить с пользой молодые годы и подняться выше. Но для этого нужны друзья. Говорят, только с помощью покровителей можно чего-нибудь достичь.

– Значит, вы пока ничего не делаете, – сказал он, – но были бы непрочь чем-нибудь заняться. Так вот, я готов стать тем другом, который вам поможет; рассчитывайте на меня. Но скажите, вы еще не пытались где-нибудь устроиться?

– Пытался, – ответил я. – Несколько дней тому я ездил в Версаль и искал протекции у господина де Фекура. Но господин этот большой оригинал. Кажется, я имел несчастье не понравиться ему; судите сами, сударь; я вам расскажу, что произошло. Он соглашался меня устроить, а именно отдавал мне место господина д'Орвиля, – того самого, в чьем доме хирург делал вам сегодня перевязку – потому что болезнь мешает этому достойному человеку исполнять свои обязанности. Я принял было его предложение, но когда увидел госпожу д'Орвиль, которая пришла умолять господина де Фекура о милосердии, а тот отказывал на том основании, что место уже отдано мне, я не счел возможным на это согласиться.

– Так вот при каких обстоятельствах вы познакомились с госпожей д'Орвиль? – заметил граф. – Эта дама заслуживает лучшей участи, и если Фекур ничего не сделает, я о ней позабочусь.

Эти слова он произнес, как мне показалось, с большой горячностью, чем подкрепил впечатление, какое оставила во мне их первая встреча.

– Что касается вас, – продолжал он, – неудивительно, что ваше поведение ему не понравилось. Великодушие не свойственно ему подобным и кажется им неприятным вызовом. Они невольно воздают ему должное; они бы и сами рады вести себя великодушней, но занятия их таковы, что унижают их природу. Не огорчайтесь, я могу вам помочь, не отягощая вашу совесть столь неприятными минутами. Впрочем, должен сказать, вы с честью вышли из этого испытания. Но объясните пожалуйста, кто направил вас к де Фекуру? Ведь он известен как человек весьма неприступный.

– Меня послала к нему его невестка, – ответил я.

– Вот как! – воскликнул граф. – Вы попали по нужному адресу! Видимо, она хотела, чтобы вы остались в Париже. У этой толстой мамаши отменный вкус, и она редко оказывает протекцию бескорыстно. Видимо, вы дали ей понять, что далеко не глупы, и сумели ей понравиться.

– Должен вам сказать, – поспешил я вставить, – что знакомством с госпожей де Фекур я обязан госпоже де Ферваль.

Граф невольно расхохотался, и я понял, что теперь ему все ясно. Я упомянул о госпоже де Ферваль только в надежде отвлечь его от догадок насчет госпожи де Фекур, ибо малейшая нескромность с его стороны могла мне повредить в глазах госпожи де Вамбюр. Но желая избежать подозрений, я возбудил их вдвойне. Словцо, которое он мимоходом вставил насчет отношений между шевалье и благочестивой госпожей де Ферваль, разъяснило мне, что он все знает, а мне лучше даже не пытаться разубедить его, ибо он уже все равно утвердился в своем мнении.

– Вы недурно начали свой путь в общество, – сказал он, – но мне не терпится тоже оказать вам покровительство. Положитесь на меня. Я ни в чем не уступлю этим вашим дамам; только мои услуги обойдутся не так дорого.

Он потребовал более подробных сведений о моей женитьбе, и я рассказал ему все без утайки; я боялся, что он и так все знает.

Лакей тем временем вернулся и передал графу ответ моей жены: она заверяла, что весьма польщена намерением графа посетить ее в ближайшее время, и просила меня вернуться домой не слишком поздно.

– Мы увидимся завтра, – сказал мне господин д'Орсан, вставая, – теперь я знаю, что вам нужно, и мы вместе подумаем, как устроить вашу карьеру. Я знаю кое-кого, кто окажет вам могущественную поддержку и притом с искренним удовольствием. А теперь пойдемте.

Мы вернулись в гостиную, где застали все общество за картами. Мне не пришлось ловить взгляд госпожи де Вамбюр. При малейшем шуме она украдкой поглядывала на дверь. Я подошел к столику, за которым она сидела. Госпожа де Данвиль, игравшая за тем же столом, шумела и суетилась. Она смешивала карты, брала и бросала их без всякой нужды, проклинала каждый неудачный ход, громко возмущалась несвоевременным пассом или гано;[98] Гано.  – Противникам играющего важно иметь как можно больше взяток на одной руке, поэтому тот, у кого сильные карты, может попросить партнера не бить его взятку, а сбросить маленькую карту той же масти (иначе надо идти козырем). Слово «гано» и означает эту просьбу. словом, была в великом волнении. Госпожа Де Вамбюр, напротив, была очень спокойна, смеялась над своими промахами, но без волнения, и сразу забывала об игре, когда ход был сделан.

Вы бы подумали, что первая в проигрыше, а вторая обогатилась за ее счет. Каково же было мое удивление, когда при окончательном расчете оказалось, что весь проигрыш пришелся на долю госпожи де Вамбюр, а выиграла госпожа де Данвиль; это не мешало ей кричать, что если бы не промахи ее партнерши, она выиграла бы втрое и даже вчетверо больше. Я не знал, чему больше дивиться: жадности одной или благодушию дугой.

Сели ужинать. За ужином не случилось ничего особенного. Несмотря на все настояния господина д'Орсана, я скромно сел в конце стола и таким образом оказался далеко от госпожи де Вамбюр. Во взгляде ее я прочел упрек в недостатке внимания, хотя вернее было бы обвинять меня в глупой робости. Я еще не научился владеть своими чувствами, и взгляд мой молил ее о прощении так открыто и красноречиво, что графу пришлось воззвать к моему рассудку, незаметно сделав знак, понятный мне одному.

Не стану рассказывать обо всем том вздоре, какой я услышал за столом. Скажу только, что если бы у меня не было лучшей приманки, чем отменные яства, ужин показался бы мне чересчур длинным. Наконец все встали из-за стола, гости начали разъезжаться. Господин д'Орсан сказал, что отвезет меня домой.

– Куда вы спешите, граф? – сразу вмешалась госпожа де Данвиль. – Неужели хотите уехать? Как жаль. Останьтесь! Да, да, вы останетесь! Для вас найдется кровать. А вы, сударь, – обратилась она ко мне, – можете воспользоваться экипажем графа. Или вот что: у госпожи де Вамбюр своя карета, и она живет в том же квартале. А если госпоже де Вамбюр неудобно, вас доставят домой мои люди.

Из всех этих предложений, на которые я отвечал поклонами, мне больше всего улыбалось поехать в карете госпожи де Вамбюр, и на этом я попросил бы госпожу де Данвиль остановиться. Но граф, который, очевидно, не хотел тут оставаться, – хотя я был бы этому очень рад, – твердо заявил, что отвезет нас обоих, меня и госпожу де Вамбюр, по домам. И мы отъехали, сопровождаемые напутствиями госпожи де Данвиль.

– Д'Орсан, берегите руку. Так завтра утром я жду от вас известий. Сударь, вы спасли ему жизнь, прошу вас беречь его. Прощайте, сударыня, двое храбрых сопровождают вас, не бойтесь ничего. Сударь, я буду рада вас видеть.

Забыл вам сказать, что я готов был возблагодарить судьбу за огромные фижмы госпожи де Вамбюр; заняв ими все заднее сиденье кареты, она предложила мне сесть напротив нее, на откидной банкетке. Если бы я увидел свободное место на заднем сиденье в глубине кареты, я счел бы своим долгом сесть именно там.

Весь путь наша беседа была далеко не оживленной, и если бы не граф, разговор каждую минуту грозил иссякнуть. Я любил, я был любим; я верил, что это так, и будущее подтвердило, что я был прав; в таких положениях рассудок наш дремлет и не подсказывает ничего. Граф говорил, мы отвечали ему односложно. Кто сам испытал такие минуты, знает, сколько в них очарования. Невольно говоришь себе, что твоя немота и смятение порождены глубоким счастьем.

Что касается меня, то скажу откровенно: ни великодушие мадемуазель Абер, ни заигрывания госпожи де Ферваль, ни прямые атаки госпожи де Фекур не вызывали во мне таких чувств, как смущение госпожи де Вамбюр. Оно пробуждало смутные надежды, осуществление которых я представлял себе совсем неясно. Уважение к этой любви исключало всякую мысль о мимолетной связи, а брак мой представлялся неодолимой преградой. Мог ли я предвидеть, что наступит день, когда мои мечты сбудутся?

Мы довезли госпожу де Вамбюр до ее дома, и граф д'Орсан получил разрешение привезти меня к ней в ближайшие дни. До моей квартиры было рукой подать. Я откланялся графу и отправился домой пешком, хотя граф был готов сопровождать меня до самых дверей.

Войдя в дом, я уже с лестницы услышал, как мадам Ален успокаивает мою жену.

– Эх, право же, сударыня, – говорила она, – и зачем вы расстраиваетесь! Он в почтенном доме. Что с ним может приключиться? Бросьте! Хороша бы я была, если бы волновалась каждый раз, как моему покойному муженьку вздумается пропасть на целую ночь. А он был далеко не такой красавец, как ваш! И ходил в кабак, да, в обыкновенный кабак. Так что же, прикажете горевать? Вот еще вздор! С какой стати! Спросите вот у Агаты. Когда мне докладывали, что он в кабаке, я говорила: «Ах, он изволит развлекаться. А я чем хуже? Его нет, значит, я приглашаю соседа, будем ждать вместе, с улыбкой на лице. Полночь, моего благоверного все нет. До свидания, куманек; дочка, идем спать. Захочет – придет». Вот как надо поступать. А вы что же, хотите, чтобы муж сидел, как пришитый к вашей юбке? Так, соседушка, не бывает. Он у вас молодой, ему охота повеселиться. Так что терпите. Мне и двадцати не было, когда мой забулдыга взял привычку оставлять меня одну, а вам уже за сорок. Пустяки все это! Надо чем-нибудь развлечься. Время придет и его приведет.

– Мой возраст, о котором вы упоминаете через каждые два слова, – ответила жена сердито, – только усиливает мое беспокойство.

При этих словах я вошел в комнату, и еще не остыв от сладостных воспоминаний о госпоже де Вамбюр, нежно обнял жену, принес тысячу извинений за то, что пришел поздно, горячо поблагодарил ее за заботы обо мне, рассказал вкратце о моем уличном приключении и его последствиях, не упомянув, конечно, ни словом о госпоже де Вамбюр; ее имя я не смел даже произнести вслух. Сердце мое жаждало говорить о ней, но я заставлял себя хранить на этот счет молчание.

– О боже! – воскликнула жена. – Вы подняли оружие против своего ближнего? Может быть, и ранили кого-нибудь или сами ранены?

– Нет, дорогая, – ответил я, – зато я спас жизнь одному из первых царедворцев.

– Велик господь, – воскликнула она, – это он послал вас, |Чтобы спасти погибающего человека; да будет он благословен во веки веков; вы никогда не держали в руках шпагу, и в первый же день так удачно употребили ее. Вижу в этом промысел божий!

– Ну, вот и он! Цел и невредим, чего же еще! – вставила госпожа д'Ален. – Кого бог хранит, с тем ничего худого не случится. Прощайте, голубушка, беспокоиться больше нечего. Она, бедняжка, уже вас оплакивала. (Это говорилось мне.) Ничего, жизнь научит терпению. И я такая же была, как выходила замуж; потом-то уж попривыкла. Да, всему свое время. Выдам вот замуж дочку, и с ней будет то же самое. Такова жизнь. Ну вот, вы теперь вместе, конец тревогам, и спокойной ночи. Он у вас молодой, так уж верно частенько будет пропадать до полуночи; дай бог, чтобы каждый раз он мог найти такое хорошее оправдание.

Спускаясь с лестницы, она все повторяла: «Ничего, ничего, жизнь всему научит». Я остался со своей женой. Только теперь она смогла объяснить, как ее встревожило мое приключение. Не переставая говорить о пережитых волнениях, она торопила кухарку, чтобы поскорее убирала со стола, а сама тем временем расстегивала крючки на своем платье. Не успел я разогнать ее страхи, как она уже улеглась в постель.

– Иди сюда, милый, – сказала она мне, – остальное доскажешь лежа, рядышком со мной. Слава создателю за то, что уберег тебя от опасности.

Пока она говорила это, я кончил раздеваться, а женушка моя, позабыв про подстерегавшие меня опасности и про уберегший меня от них божий промысел, жаждала одного – убедиться в том, что я действительно жив и здоров. И я рассеял все ее сомнения на этот счет. Воображаю, как она в душе своей благодарила всевышнего, вырвавшего меня из рук трех гнусных убийц! Признаюсь, если бы она проникла в мое сердце, то убедилась бы, что не только господь, но в равной степени и госпожа де Вамбюр заслуживала ее благодарности.

Не успел я утром проснуться, как мне подали записку от госпожи де Фекур с приглашением явиться к ней не позже одиннадцати часов по важному делу. Госпожа де Ля Валле непременно хотела сама прочесть записку, хотя я пересказал ей, что в ней было написано, и долго не позволяла мне встать и отправиться на свидание, объясняя, как будет беспокоиться, пока я не вернусь. Я обещал не задерживаться. Сколько нежных поцелуев я получил, пока заверял мою супругу, что вернусь как можно скорее! Что ни говори, а я убедился на собственном опыте, что набожные дамы одарены такой способностью разжигать нежные чувства, какой не обладают обыкновенные женщины. Да, стоило мне побыть часок наедине со своей супругой, как я забывал все на свете. Пусть я был очарован госпожей де Вамбюр, пусть питал к ней глубокое чувство, признаюсь, я изменял ей в нежных объятиях моей жены.

Но человеческое сердце непостижимо! Едва я покинул супружеское ложе, как образ госпожи де Ля Валле снова поблек и уступил место образу возлюбленной. Я опять стал другим! Мне захотелось сейчас же увидеть госпожу де Вамбюр; но можно ли это сделать? – спрашивал я себя. Ведь граф просил разрешения привести меня к ней в дом; значит, я не должен являться туда без него. Я уступил доводам рассудка, проклиная в душе городские церемонии. То ли дело деревня! – думал я. Вот Пьеро полюбил Колетту, и не нужно никаких посредников, ежели Колетта согласна. Однако, я ведь женат (как видите, голос разума брал верх). Это не имеет значения – возражало сердце. Ведь пойдешь же ты к госпоже де Фекур, несмотря на то, что женат. Правда, идешь ты к ней ради корысти, но и любовный интерес тут не совсем в стороне. Когда страсть овладевает человеком, он всегда находит оправдание для своих планов или действий.

Поразмыслив обо всех этих материях, я решил отправиться к госпоже де Фекур и отправиться при шпаге. Признаться, взяв ее в руки, я с удовлетворением подумал: с некоторых пор это не просто украшение у меня на поясе. Я уже выходил, когда госпожа де Ля Валле еще раз попросила меня вернуться поскорее, тем более, что она себя плохо чувствует. Мне и в голову не приходило, что ее головная боль, которую я приписывал бессоннице, вскоре доставит мне немало хлопот, а в дальнейшем откроет дорогу к новым успехам.

Я не видел ничего опасного в недомогании моей жены и потому отправился к госпоже де Фекур, у которой застал и ее брата. Этот господин не стал дожидаться, когда я поздороваюсь с ним (ибо время у финансистов стоит дорого, каждая минута, не отданная подсчетам, кажется им потерянной; думаю, даже удовольствия они ценят лишь постольку, поскольку в них входит расчет. Не потому ли дельцы обычно берут своих любовниц на содержание? Они заботятся об их хозяйстве, подсчитывают расходы, заказывают одежду и прочее, и тем самым господа эти получают двойное удовлетворение, так как расчеты служат прелюдией к иным удовольствиям, которые от этого только возрастают).

Таковы все банкиры; что касается господина де Фекура, то он, наморщив брови и не дав мне времени поклониться, буркнул своей кузине:

– Да, это он самый. Что же мне с ним делать? Я нашел отличный случай его пристроить, а он, видите ли, разыграл рыцаря. Выбирайте тщательнее своих подопечных, дорогая моя, или учите их уму-разуму прежде чем посылать ко мне. Ну-с, друг мой, – продолжал он, кладя руку мне на плечо, – ты поразмыслил? Одумался?

Этот фамильярный жест, который еще два дня назад совсем не показался бы обидным господину де Ля Валле, уже не мог понравиться другу графа д'Орсана; если бы не боязнь рассердить госпожу де Фекур, я бы просто ушел; но она могла еще пригодиться, да и деверь ее тоже; поэтому я ограничился тем, что ответил довольно строптиво:

– Нет, сударь, хотя мой поступок кажется вам глупым, он был продиктован чувством справедливости. Я недостаточно образован, чтобы судить, что хорошо, а что дурно, но когда сердце мне подсказывает: «делай так», я следую велению сердца и до сих пор ни разу не пожалел об этом. Я познакомился с господином д'Орвилем, он достоин сострадания, и было бы жестоко и несправедливо лишить его последних средств к существованию. Я же молод, здоров, живу безбедно, словом, могу и подождать. А он всецело зависит от вашей доброты, к тому же болен и, может быть, смертельно. Не помочь ему – нельзя. Спросите госпожу де Фекур.

– Прекрасная речь, вы слышали, кузина? Он изволил вторично прочесть мне проповедь! Вы сами видите, ничего не поделаешь. Я не могу быть ему полезен.

– Знаете, – сказала тогда госпожа де Фекур, ибо по натуре не была злой (и до тех пор не сказала ни слова); – по-моему этот черноволосый мальчик прав. Я, правда, совсем не знаю д'Орвиля; но зачем его увольнять? Кто он такой?

– Это нищий дворянин, – ответил ей деверь, – он женился по любви на красивом личике и с этим рассчитывает прожить на свете. Вполне в духе этих мелкопоместных аристократов! Они обратились ко мне, я взял его на службу, он постоянно болеет, жена корчит недотрогу, он мне не нужен, я его увольняю. Разве я неправ? Держи я у себя пять-шесть таких служащих, хороша была бы моя контора, очень хороша!

– Не его вина, что он заболел, – сказал я. – Ведь раньше вы были им довольны?

– Стал бы я его иначе держать, – с нетерпением возразил финансист, – но прекратим этот разговор. Д'Орвиль остается на своем месте, кузина, я так решил; но вакансий у меня нет, и пусть молодой человек подождет. Продолжай в том же духе, юнец, далеко пойдешь! Придется тебе поотвыкнуть от твоего глупого состраданья. Коли будешь жалеть всех несчастных, так больше ни на что времени не хватит. С таким образом мыслей непременно останешься в дураках, так и знай. Окажись ты на моем месте, и ты разорился бы на том, на чем другие разбогатели.

– Может быть и так, сударь, – согласился я, стараясь не раздражать человека, который сделал над собой немалое усилие, чтобы сохранить за д’Орвилем его место, – думаю, что недолго вам заботиться о д'Орвиле, а его вдова…

– Он так плох? – сказал финансист. – Тогда дело другое; его жена красивая женщина, мы потом о ней позаботимся, когда ее муж умрет… Она премиленькая; посмотрим, что можно будет для нее сделать… Передайте ей то, что я сейчас сказал, и извещайте меня обо всем… Я хочу знать, в каком состоянии больной и что вам ответит его вдова; услуга за услугу; вы меня обяжете. Прощайте, я найду для вас какую-нибудь подходящую должность; но не будьте дурачком, пропадете! Кузина, я приведу к вам своего врача. Прощайте, дружок. У вас внешность человека с будущим. Окажите мне услугу, и я вас не забуду.

Так рассуждает большинство людей; они думают, что вы готовы для них решительно на все, если сами ждете от них какой-нибудь услуги. Им остается только приказывать. Если вы согласны, то вы им друг; а если они требуют от вас пособничества в неблаговидных делишках, то вы имеете случай вполне войти к ним в милость. Я не придавал значения любезностям Фекура, зато последняя его фраза, которую он обронил уже в дверях, меня не на шутку задела: «Замолвите за меня словечко госпоже д'Орвиль, и я вам тоже помогу». Судя по этим словам, он отводил мне роль не совсем для меня ясную, но весьма неприятную. Я собирался попросить у него разъяснений, но он уже исчез. Полный недоумения, я продолжал сидеть на своем месте.

– Подойди, дитя мое, – подозвала меня госпожа де Фекур, – знаешь, ведь ты ужасно рассердил Фекура; он о тебе и слышать не хотел; в лучшем случае он услал бы тебя в провинцию.

– Что ж делать, – ответил я, – мне отдавали кусок, отнятый у несчастного человека, за которого просила его прелестная жена. Мог ли я спорить с красивой женщиной за этот кусок? Мог ли бы я отнять, например, у вас что-нибудь такое, что вам дорого? Конечно, нет; я не способен на такую жестокость, и если это для меня единственный способ разбогатеть, то я никогда не буду богатым.

– Так она очень хороша, эта д'Орвиль? – перебила меня больная; – Я вижу, она тебе понравилась. Признайся честно, ты немного увлекся? Сколько ей лет?

– Двадцать, – ответил я.

– Ах ты, плутишка, – сказала она, приподнявшись на кровати, – теперь я понимаю твое великодушие. Пусть Фекур считает его неуместным; что касается меня, я нахожу ему оправдание в красивых глазах и молодости этой дамы, а причину – в твоем сердце. А что скажет мадемуазель Абер? Бедная женщина! Вот как, вот как. А знаешь ли ты, что моя жизнь все еще в опасности?

– Меня это просто убивает, сударыня, – сказал я, – от всего сердца желаю вам скорее поправиться.

– Так ты меня все же немножко любишь? – сказала она. – Вчера я исповедалась; неизвестно, не станет ли мне хуже. Что делать, надо смириться. Господь милосерд, я уповаю на его милость. А ты мне нравишься. Где ты пропадал эти два дня? Нехорошо быть таким ветреным и забывать своих друзей.

Я с восторгом ухватился за этот предлог еще раз похвастать своим приключением. Я думал, что подробный рассказ о стычке с тремя негодяями возвысит меня в ее глазах и говорил с напускной скромностью, в которой была большая доля тщеславия; но я плохо знал госпожу де Фекур: немного больше, немного меньше мужества – ей это было безразлично. Ее заинтересовал только мой якобы случайный визит в дом господина д'Орвиля.

– Повезло тебе, – заметила она. – Но, я вижу, ты ни о ком не можешь думать, кроме этой женщины!

– О нет, ничто не заслонит в моем сердце благодарности к вам за все то, что вы для меня сделали…

– Ах, ты научился говорить комплименты, – возразила госпожа де Фекур. – Это совсем ни к чему. Ты мне нравишься, мой черноволосый мальчик, и я рада оказать тебе услугу; лишь бы мне выздороветь: уж я бы заставила моего деверя помочь тебе. Подойти поближе (я стоял несколько поодаль от ее кровати). Ты все еще робеешь. Неужели я так изменилась? – продолжала она, поправляя прическу.

При этом приоткрылись ее плечи и грудь.

– Садись сюда, – добавила она, указав на кресло, стоявшее у кровати, – чувствуй себя свободнее, я ведь сказала, что ты мне нравишься.

Говоря так, она то и дело поглядывала на свою грудь, а потом на меня, довольная тем, что мой вспыхнувший взгляд был прикован к ее прелестям.

– Знаешь, ведь ты опасный человек, – сказала она. – Но если я умру… Ах, господь милостив.

– Сударыня, гоните от себя черные мысли, мне больно это слышать, – запротестовал я с жаром.

– Славный мальчик, он жалеет меня.

При этих словах она протянула ко мне руки, я немного подался вперед и вдруг прильнул губами к ее пышной груди, не в силах от нее оторваться; но тут в дверях раздался какой-то шум, и я отпрянул назад.

Мой порыв нельзя, конечно, приписать любви. Но меня растрогали ее слова о смерти: ведь я был ей многим обязан, а она благодарила меня за сочувствие – вот и вся причина того, что произошло. Есть такие разновидности любви, которые возникают как бы самопроизвольно, под впечатлением благодарности или других чувств, в которых сердце вовсе не участвует.

Я поспешно выпрямился, и хорошо сделал: в комнату входил господин де Фекур в сопровождении врача, которого он обещал привести как можно скорее.

Госпожа де Фекур наспех рассказала этому ученому господину о своей болезни, и в тоне ее голоса слышалось: «Вы шарлатан; кончайте скорее и уходите». Для меня же ее слова звучали иначе: «Как некстати он явился! Только мне улыбнулась надежда на жизнь, как пришел этот убийца, чтобы ее отнять!»

Взгляды, которые дама то и дело бросала на меня, нехотя отвечая на расспросы эскулапа, открыли ему причину ее раздражения не менее ясно, чем ее лихорадочный пульс.

Не знаю, чем бы это кончилось, если бы господин де Фекур не отошел в проем балконной двери и не сделал мне знак приблизиться.

– Я очень рад, молодой человек, что вы еще здесь. Успели вы хорошенько обдумать мое предложение?

– Какое предложение? – спросил я с притворным удивлением. Должен, однако, признаться, что я сразу понял, куда он клонит, но старался увильнуть от ответа, который ему бы конечно не понравился, а меня лишил бы его благоволения.

Желания богачей легко превращаются в неодолимую прихоть; они полагают, что стоит им только чего-нибудь пожелать и сказать об этом, как они уже имеют право получить желаемое. Они привыкли преклоняться перед золотом и не верят, что на эту приманку можно не клюнуть. Людям свойственно судить по себе. Поэтому банкир не сомневается в успехе, когда подкрепляет свои предложения словами: «вы получите награду». Эта формула, надо сказать, кажется им тем неотразимей, чем реже они к ней прибегают. Им и в голову не приходит, что люди могут думать не так, как они.

Весь в плену подобных мыслей, господин де Фекур обратился ко мне со следующими словами:

– Эта госпожа д'Орвиль хороша собой; муж ее, как видно, недолго протянет, его сальдо подведено. Она молода, ей понадобится помощь; скажите ей, что она сможет обратиться ко мне.

– Это предложение, сударь, будет иметь куда больше силы, – сказал я, – если вы сделаете его сами. Я мало знаком с госпожей д'Орвиль: вы покровительствовали ее мужу, вы оставили за ним место, и было бы вполне естественно, если бы вы сами уведомили ее о ваших намерениях. В посредники я, право же, не гожусь.

– Ну, ты, как видно, просто глуп! – ответил финансист. – Я говорю, что ты должен с ней поговорить; я слишком занят, чтобы заниматься ухаживаньем. Объясни ей, что я влюблен, что я не только сохраняю место за ее мужем (пусть она знает, что это делается ради нее), но возьму на себя и все заботы о ней. Вместо всякой благодарности я прошу ее только зайти ко мне послезавтра, и мы обо всем договоримся. Сделай все, но добейся успеха. Ума тебе не занимать, а если окажешь мне эту услугу, то тебе не понадобятся рекомендации ни от моей невестки, ни от кого бы то ни было.

– Должен сознаться, господин де Фекур, – сказал я, задетый за живое, – не пойму, чего вы от меня требуете; неужели я должен говорить о любви с дамой, которой я совсем не знаю, и при этом не от себя, а от вас! Мое сердце противится этому! По-моему, когда человек любит, он сам должен об этом сказать, и если он пользуется взаимностью, возлюбленная тоже ответит ему сама. Но как понять роль постороннего, которому предлагают вести переговоры о покупке сердца, точно на аукционе: кто больше даст! Не обессудьте, сударь, но я не смогу быть вам полезен.

– В таком случае, – сказал он, – я тебе не нужен. Ты составишь себе состояние при помощи возвышенных чувств. Повинуйся им и увидишь, что с ними можно далеко пойти. Я же найду других, желающих заслужить у меня награду, угождая моим прихотям. Ты никогда ничего не достигнешь, уж поверь мне. Невестка говорит, что ты умен, а по-моему ты обыкновенный остолоп.

Он окинул меня презрительным взглядом, насмешливо улыбнулся и отошел. Я ответил только поклоном, об изяществе которого не берусь судить. Как ни печальны для меня были выводы де Фекура, внутренний голос говорил мне: ты поступил правильно, Ля Валле; твоя молодость, красивые глаза и приятное лицо пригодятся тебе самому в отношениях с женщинами; ты не из такого теста, чтобы быть ходатаем по сердечным делам у Фекура.

Должен, однако, сознаться, что если бы господин д'Орсан не обещал мне своей поддержки, я, быть может, не держался бы так гордо с Фекуром; но обещания моего могущественного друга поддерживали во мне благородные чувства.

Полный таких мыслей, я вслед за Фекуром подошел к постели больной. От неприятного разговора с господином де Фекуром в лицо мне бросилась краска – это случается не только от удовольствия, но и от стыда.

– Как он хорош! – сказала, не церемонясь, больная.

– Да, – важно заметил врач, – у него приятное лицо.

– Но толку из него никогда не выйдет, – довольно грубо вставил финансист, и сразу же обратился к врачу: – Как вы находите мою невестку?

– Лечение, которое ей прописали, вполне правильно; надо его продолжать; но главное, больной нужен покой; я нахожу у нее чрезмерную пульсацию крови.

При этом он так на меня взглянул, что всякому было ясно без слов: он сделал логический вывод, сопоставив состояние своей пациентки и физиономию «черноглазого мальчика».

И в самом деле: разве мог бы иначе лекарь, никогда раньше не видавший больного, так сразу понять его природное сложение и определить, что ему требуется? Ничто не ускользает от внимания господ эскулапов. Один быстрый взгляд, два-три слова – и он все заметил и уже знает куда больше, чем может сказать пульс, который он щупает с таким вниманием.

Если бы больная посмела, она бы тут же отвергла мнение врача и выдала бы себя; но можно ли так беспардонно посягать на величие Науки?[99] Величие Науки.  – Хотя медицина сделала в XVIII в. известные успехи, на ее поприще продолжало подвизаться изрядное число шарлатанов. Поэтому в художественной литературе и изобразительном искусстве было немало сатирических портретов докторов и их доверчивых пациентов. Мерсье в «Картинах Парижа» отмечает появление особого типа светского доктора, своеобразного «петиметра от медицины», заботящегося о своем костюме и связях в обществе, но только не о здоровье больных. Правда, госпожа де Фекур стесняться не привыкла и, пожалуй, отважилась бы и на это, но ее деверь опередил ее и решительно предложил всем нам покинуть спальню больной. Приглашение это, безусловно, относилось прежде всего ко мне; и если он попросил удалиться всех, то не из вежливости, а из тщеславного желания показать свою власть над многими.

Я откланялся. Госпожа де Фекур еще раз попыталась просить за меня, но банкир, даже не повернувшись в мою сторону, бросил:

– Он знает, что ему делать. Если он исполнит приказание, я возьму на себя заботу о его дальнейшей судьбе; но если он не желает, то не мое дело его принуждать; всего наилучшего!

И он ушел, глядя прямо перед собой, хотя я вежливо отступил, чтобы его пропустить.

Пришлось и мне выйти вслед за ним. Я сразу отправился к госпоже д'Орвиль, – не для того, чтобы исполнить поручение де Фекура, а чтобы сообщить ей радостную весть: ее мужа пока не увольняют. Ее не оказалось дома, а господин д'Орвиль, по словам слуги, был очень плох и никого не мог принять. Я вернулся домой.

В дверях стояла Агата.

– Сегодня вы ведете себя примерно, господин де Ля Валле, – сказала она, – вы вернулись рано.

Я боялся, что поступлю невежливо, если не отвечу на ее приглашение зайти к ним. Я немного поболтал с этой юной вострушкой, но беседа наша была настолько незначительна, что ее не стоит здесь приводить. Скажу только, что разговор у барышни был ие такой бойкий, как у ее мамаши, потому что она жеманилась.

– Ах, сударь, если бы вы знали, как ваша жена вчера беспокоилась, когда вас долго не было, – сказала она, – вы поняли бы, какую власть имеете над ее сердцем.

– Моя жена ангел доброты, мадемуазель Агата, – ответил я, – я вам бесконечно признателен: ведь вы стараетесь еще усилить во мне чувство благодарности, а это свидетельствует о добром сердце.

– Так оно и есть, – продолжала барышня, – но часть благодарности вы должны уделить нам, потому что мы с матушкой тоже переволновались. Да, мы ужасно тревожились! Не знали, что и думать, и все ждали беды. Я-то ничего не говорила, но мне тоже приходили в голову всякие ужасы.

– Я умею быть благодарным, – ответил я, – и прошу верить, что до глубины души тронут вашим участием и заботой о моем благополучии.

Я поднес к губам ее руку, и она это позволила, хотя в первую минуту сделала вид, будто хочет ее отнять у меня. Целуя ее ручку, я имел в виду лишь выразить свою благодарность, но глазки ее так заблестели, что мне стало ясно: юная кокетка воображает, что одержала победу над моим сердцем. Как раз в этот миг вошла моя жена в сопровождении госпожи д'Ален, которая поддерживала ее под руку.

– Так я была права, когда говорила, что слышу ваши шаги, – сказала мне жена. – Красиво, нечего сказать, мадемуазель! От вас я не ожидала такого поступка, Ля Валле! Вас тянет к молоденьким? Вот мило!

Я поспешно выпустил руку Агаты и повернулся к жене, еще сам не зная, что ей скажу; с виду я сохранял полное хладнокровие, хотя на сердце у меня было неспокойно.

– Мадемуазель рассказывала, как вы тревожились за меня вчера вечером, – начал я, – меня растрогала ваша доброта, и я хотел выразить мадемуазель свою благодарность за участие и добрые намерения; она еще раз напомнила мне, сколь многим я вам обязан. Право, в этом нет ничего, на что можно сердиться.

– Полно, милочка, – вмешалась мадам Ален, – что тут плохого? Девочка любит вас, она принимает близко к сердцу ваши огорчения, трогательно рассказывает о них; ей выражают благодарность, да это же все пустяки! Полно, полно, нашли к кому ревновать! Она молодая, так она ж не виновата, что вы постарше. И она в свое время будет в вашем возрасте. На десять лет больше, на десять меньше, о чем тут говорить! Пойдемте, господин де Ля Валле, пойдем, Агата; бедная малютка не думала ни о чем дурном. Войдемте же в комнаты. Вас ждут более важные дела: наверху ваш брат, господин де Ля Валле; брат вас ожидает!

Мы стали подниматься всей гурьбой по лестнице. Я подал руку моей жене, сказал ей по дороге несколько слов и успел совершенно ее успокоить. Она объяснила, что ей очень нездоровится, и если бы не визит моего брата, она бы осталась в постели.

Впереди шла мадам Ален, громко причитая:

– Бедный мальчик, у него просто мягкое сердце, а ему за это все время попадает! А ваш братец, ах он бедняга! Вот кого жаль! Не могу смотреть на него без слез, а ведь я ему никто. Нет, не могу я видеть несчастных! Я так боюсь нищеты, что не в силах смотреть на тех, кто обнищал. Вот он, полюбуйтесь, Ля Валле!

Брат ждал нас на верху лестницы, потому что моя супруга, вероятно из благочестивых побуждений, не пригласила его войти в комнату. Она уже забыла, что ее Жакоб имел бы куда менее презентабельный вид на Новом мосту, если бы барыня по своей доброте не подарила ему на прощанье ту одежду, в которой он прислуживал барчонку. Она видела во мне только своего супруга, а супруг ее держался настоящим парижским буржуа и был одет прилично; поэтому она полагала, что плохо одетый человек никак не может быть моим родственником, а скорее всего просто мошенник и хочет у нас чем-нибудь поживиться, пользуясь моим именем. Его одежда не свидетельствовала в его пользу, а ведь этого достаточно, чтобы внушить недоверие. Впрочем, можно извинить госпожу де Ля Валле тем, что она знала моего брата только по рассказам. Я ей говорил, что он владелец почтенного заведения в Париже, а внешность стоявшего перед ней человека плохо вязалась с моими словами.

Надо признаться, громкое имя и даже знатное происхождение редко имеют в наших глазах такую же цену, какую мы волей-неволей придаем роскошному наряду.

Вы можете носить славное имя или быть образцом высочайших добродетелей, но если одежда ваша бедна, на вас никто и не взглянет, в то время, как грязь и глупость, прикрытые позументом и кружевами, у всякого найдут самый радушный прием. Дружба с высокопоставленным ничтожеством возвышает нас, а знакомство с добродетелью в рубище роняет в общем мнении, и мы спешим отречься от этого знакомства.

Что до меня, то я еще не усвоил новых обычаев, тем более что и в дальнейшем глубоко их презирал и никогда им не следовал, и потому я бросился своему брату на шею. Я ничем не показал удивления оттого, что внешний вид его отнюдь не соответствовал надеждам, которые вся наша семья возлагала на его брак; я просто был рад, что счастливый случай привел его ко мне.

– Но как ты меня разыскал? – спрашивал я, не выпуская его из объятий. – Входи же, входи! Как я рад тебя видеть!

– Нашел тебя по счастливой случайности, – отвечал он. – Я знал, что ты женился, но адрес твой был мне неизвестен. И вот вчера я услышал о происшествии с графом д'Орсаном: будто какой-то Ля Валле спас этого знатного сеньора от верной смерти. (Я еще раз порадовался, что весь Париж толкует о моей храбрости!). Это имя поразило меня. Я побежал сегодня же утром в особняк графа, ибо его камердинер бывает в моем трактире. Граф благоволит к этому слуге, и я упросил его набраться смелости и разузнать, каким именем крещен этот Ля Валле, которого граф повсюду так расхваливает, откуда родом и где проживает. Через минуту я получил ответ на все вопросы. Оказывается, спаситель графа родом из Шампани, женат и живет там-то. И вот я здесь и спешу обнять моего Дорогого Жакоба и засвидетельствовать почтение его супруге.

Он снова бросился мне на шею, и мы постояли некоторое время обнявшись. Затем я представил его моей жене; он приветствовал ее робким и почтительным поклоном. Я заметил, что мадемуазель Абер ограничилась легким реверансом, после чего села, отняв у моего брата всякую возможность подойти и поцеловать ее. Я попросил их обменяться родственным поцелуем. Моя супруга не могла отказать мне в этой просьбе и выполнила ее, причем весьма любезно (тем более, что недомогание и слабость вполне ее оправдывали); что касается брата, то слезы, увлажнившие его лицо, показались мне плохим предзнаменованием; я видел, что с ним происходит что-то неладное.

Сознаюсь, поначалу я приписал слезы брата унижению, которое он испытал от сухого обращения с ним моей жены; но я ошибся. Сердце мое ныло, неуверенность мучила меня, и я решил узнать всю правду.

– Что с тобой, дорогой брат? – спросил я его. – Что омрачает радость нашего свидания? Ты же сам видишь, как я рад, что мы встретились. Если бы не важные причины, я не скрыл бы от тебя мою свадьбу. Я обожаю свою жену, она меня любит, у нас приличное состояние, хорошие виды на будущее; полагаю, ты тоже доволен своей жизнью, а потому причиной твоих слез может быть только избыток радости при виде нашего счастья; боюсь и подумать, что они вызваны чем-нибудь печальным.

Заметьте, что я говорил о «нашем», а не о моем счастье. Возвысившись благодаря многим счастливым случайностям, я полагал, что мадемуазель Абер так же счастлива, как я.

Ответом мне было подавленное молчание и горестный взгляд. Я и раньше догадывался, что с братом стряслась беда. Теперь я понял, что он хочет поделиться со мною каким-то глубоким горем, не допускающим постороннего слуха, и попросил всех удалиться и оставить нас наедине.

– Правильно, правильно, – сказала госпожа д'Ален, поднимаясь с места, – у близких людей есть о чем поговорить, и соседи тут ни к чему. Что бы это было, если бы каждый совал нос в чужие дела. Правда, меня-то нечего опасаться. Я нема, как рыба, когда меня просят сохранять тайну, и ни за что не проболтаюсь. Разве я кому-нибудь когда сказала, что у нашего соседа бакалейщика, старосты прихода, сестра служит в прислугах? Он живет в Марэ, она в Сен-Жерменском предместье,[100] Марэ было одним из старых районов Парижа. Оно расположилось на правом берегу Сены, напротив островов Ситэ и Сен-Луи. Здесь когда-то было большое болото (откуда и название), осушенное уже в XIII в. и занятое под огороды. В 1605 г. Генрих IV решил построить здесь городской квартал с «площадью Франции» в центре. Проект этот не был осуществлен, но район стал интенсивно застраиваться, в течение века здесь появились многочисленные особняки знати (в том числе знаменитые отели Роган-Субиз, Генего, Сюлли, Ламуаньон, Карнавале и др.). К району Марэ примыкает с запада квартал Сен-Жерве. Кроме аристократии в Марэ жило много интеллигенции, а также лавочников и торговцев (ибо рядом был центральный парижский рынок). Сен-Жерменское предместье известно уже с ранних времен (тогда здесь находился одноименный монастырь). Уже при Генрихе IV предместье Сен-Жермен становится самым аристократическим районом столицы; для Марии Медичи отстраивается Люксембургский дворец, возводятся особняки Фалькони, Лианкур, Монтемар и др. Особенно интенсивное строительство велось здесь в первой половине XVIII в., когда на этой территории, лежащей к западу от Латинского квартала, архитектор Жермен Боффран (1667–1754) возвел большое число особняков для разбогатевших откупщиков и финансистов. Судя по топографии «Удачливого крестьянина», Жакоб первоначально жил именно в этом районе. да кому до этого дело? Зачем болтать? Да и нет тут ничего интересного. Не всем же быть богачами; на то воля божия. Ну, до свиданья, сосед, прощайте, сударыня; а вы не тужите, господин де Ля Валле (это относилось к моему брату). Агата, за мной!

Она ушла, и долго на лестнице печалилась о несчастиях моего брата и громогласно заверяла, что никому ничего не расскажет.

Когда голос ее стих, я попросил брата открыться мне без утайки.

– Да, милый Александр, – сказал я ему, – сердце мне подсказывает, что тебя гложет какая-то жестокая печаль; не скрывай от меня ничего, будь уверен, что я во всем тебе помогу.

Моя жена, к которой после ухода соседок вернулась ее естественная доброта (есть люди, по существу отзывчивые, которые скрывают свое мягкосердечие от посторонних, чтобы избежать их осуждения), сразу почувствовала себя свободнее, перестала хмуриться и от всего сердца подтвердила, что разделяет мои намерения в отношении брата.

Ободренный благожелательными речами моей супруги, брат начал свой рассказ:

– Ты ведь знаешь, дорогой Жакоб, что около четырех или пяти лет тому назад я женился и обосновался в Париже. Я получил в приданое за женой хороший трактир, но хотя я сын крестьянина среднего достатка, не могу похвалиться таким приобретением.

Моя жена очень мила лицом; она к тому же не глупа, и может быть, в этом вся беда. Ей едва исполнилось двадцать четыре года, когда умер ее первый муж, оставив ей отличное заведение; через год я на ней женился. Должен сказать, дело было поставлено так хорошо, что оставалось только поддерживать установленный порядок, чтобы торговля наша процветала. Первые три-четыре месяца все шло прекрасно: жена сидела за кассой, вставала рано, следила за порядком в доме, всюду поспевала, и мы благоденствовали; но во время моей отлучки (я ездил в Бургундию за новым запасом вина) все переменилось.

Когда я вернулся, то увидел, что в погребе хозяйничает приказчик Пикар, за конторкой сидит служанка, а мадам (отныне так должны величать ее все, не исключая и меня) встает с кровати не раньше двенадцати или часа пополудни, а позавтракав внизу, снова удаляется в свои апартаменты (как теперь назывались ее комнаты) и занимается там пустяками вплоть до пяти часов, когда у нее собираются благочестивые знакомые – дамы и господа. Они все вместе отправляются в Комедию или играют в карты, ужинают то в одном, то в другом месте… Я очень удивился, но сердиться не стал: ты же знаешь, я человек покладистый.

Я было подумал, что это просто так, легкомыслие, и надеялся, что когда со всей мягкостью выскажу ей свое мнение, она образумится, а пока решил терпеливо ждать ее пробуждения. Назавтра, в одиннадцать утра, я вдруг услышал звонок, подумал, что это покупатели, и сказал слуге:

– Шампенуа, поди узнай, за каким товаром там пришли.

Но слуга лучше знал, какие у нас завелись порядки за время моей отлучки, и ответил:

– Нет, хозяин, вы ошибаетесь; это не покупатели, а хозяйка: проснулась и требует к себе служанку с чашкой бульона.

Это показалось мне смешной причудой, и я решил воспользоваться случаем и дать моей женушке небольшой урок. Взяв чашку из рук служанки, я сам поднялся в комнату, или как теперь ее следовало называть, в «апартаменты» мадам. Она была еще в постели, я подал ей чашку с бульоном.

– Как, вы сами? – воскликнула она, – а что же моя горничная?

Я объяснил ей, что мне приятно было самому подать ей бульон.

– Да, но вам следует стоять за прилавком, – сказала она сухо.

– Не могу, дорогая, – ответил я, – уезжая, я взял на себя кое-какие поручения и теперь должен в них отчитаться. Я ожидал только, когда вы проснетесь, чтобы уйти. А вам пора встать и занять свое место за конторкой. После обеда, надеюсь, мы вместе подсчитаем, сколько вы продали и сколько выручили, пока я ходил по делам.

– Меня дела не касаются, – сказала она; – за погреб отвечает Пикар, а за кассу – Бабетта.

Заметьте: Бабетта – девочка четырнадцати или пятнадцати лет, племянница моей жены. Я открыл было рот, чтобы объяснить ей, что это никуда не годится – отдавать все дела в чужие руки и поручать кассу глупенькой девчонке, но жена, угадав мое намерение, поспешила сказать, что просит оставить ее в покое: она больна!

Жена хорошо знала мое слабое место. Я встревожился и хотел ей помочь, но чем больше я распинался, тем ей делалось хуже. Наконец, не скрывая гнева, она приказала мне уйти и прислать служанку.

Бог мой! Что со мной? Какая непостижимая перемена! Но я уговаривал себя, что моя кротость победит. Послав к ней служанку, я спустился в погреб, чтобы проверить наличность и сопоставить с отчетом приказчика. Увы, счета никак не сходились. Я вызвал Пикара, которого всегда считал честным малым; он мне объяснил, что недостача произошла оттого, что часть товара отпущена бесплатно по распоряжению хозяйки. Я велел ему молчать, а сам кинулся проверять кассу. Там я нашел клочки бумаги, на которых были нацарапаны какие-то цифры – так Бабетта записывала суммы, выданные хозяйке. На бумажках этих не было указано, на что израсходованы деньги. Можешь представить себе, дорогой Жакоб, в какое я пришел отчаяние. Я понял, что разорен или, во всяком случае, на пороге разорения; и это была правда.

Я вернулся к себе, сел на стул и так сидел целый час, не в силах вымолвить ни слова. Очнулся я, когда вошли с поручением от моей жены: чтобы я послал за ее врачом. У нас до сих пор не было постоянного врача ни для нее, ни для Других домочадцев. Я поспешил в спальню моей супруги и, увидев, что она здоровехонька, попробовал ее урезонить. Но она подняла невообразимый крик; я, видите ли, желаю ее смерти, коли отказываю во врачебной помощи. Пришлось подчиниться; она сказала, какого лекаря ей надобно, и я послал за ним человека. Врач явился и прописал не знаю уж какое лекарство, ибо мне не дозволено было взглянуть на рецепт.

Я попытался в промежутке поговорить с женой о делах и, главное, о векселе, который она допустила к протесту, хотя, уезжая, я оставил ей необходимую для погашения сумму. Но я не добился от нее ни единого слова. С посторонними людьми она болтала, не умолкая, но как только очередь доходила до меня и наших дел, ее болезнь сразу обострялась.

Лекарь был у жены несколько раз и наконец, видимо, по ее наущению, заявил, что ей немедленно надо ехать на воды в Пасси,[101] Пасси был западным пригородом Парижа, находясь между городом и Булонским лесом. Долгие годы он служил местом отдыха и загородных прогулок. В 1657 г. здесь были открыты целебные источники, но популярностью они стали пользоваться лишь с начала XVIII в. Светские врачи охотно посылали больных на этот модный лечебный курорт; здесь лечились Ж.-Ж. Руссо, Франклин и др. a мне он приказал не утомлять ее разговорами о делах, если жизнь ее мне дорога. Я покорился, хотя и против воли; но ничего нельзя было поделать; она грозила мне разделом имущества, а ты ведь знаешь, что все наше состояние принадлежит ей. Уж таковы обычаи в Париже. Они жестоки для мужей, ибо на другой же день после свадьбы муж становится должником своей жены.

Она уехала на воды. В ее отсутствие я был вынужден сохранять прежние порядки. Надеясь заполнить брешь, образовавшуюся за время ее хозяйничанья, я взялся за комиссионные дела, исполняя поручения тех коммерсантов, которые знали меня за честного человека и доверяли мне без колебаний. Среди них одним из первых был господин Ютэн; он прислал мне на продажу партию дорогих вин; я должен был представлять отчет о проданных бутылках в конце каждой недели.

Однажды мне пришла в голову фантазия немного развлечься в Пасси и повидать жену, которая снимала там меблированную комнату. Я надеялся, что сей знак любви вернет мне ее расположение. Отправился я туда без предупреждения, захватив с собой корзину с провизией; но предусмотрительность моя оказалась напрасной: я застал мою супругу за богато сервированным столом, в обществе двух священников, которые с благочестивой миной уплетали самые изысканные деликатесы парижской гастрономии. Вино лилось рекой.[102]Этот эпизод во многом повторяет рассказ одного из спутников Жакоба на пути в Версаль в четвертой части романа.

Появление мое, по-видимому, ничуть не смутило гостей; жена преспокойно предложила мне сесть за стол. Но сама, во избежание какой-нибудь неожиданности с моей стороны, удалилась: ей, видите ли, пора пойти к источнику выпить стакан целебной воды; и больше ее не видели.

Я остался один со славными священниками; они мне простодушно объяснили, что один из них – духовный наставник моей супруги; узнав, что он довольно часто ездит в Версаль в сопровождении одного священника из провинции, моя жена пригласила их обоих обедать у нее на обратном пути. Судите сами, как я был удивлен.

Надо отдать справедливость этому доброму священнослужителю, он говорил всю правду и, сколько я мог судить, выпил большую часть пропавшего у меня вина без всякого злого умысла. Но он считался крупнейшей фигурой в среде ригористов,[103]Т. е. ясенистов. и моя жена, совсем не отличавшаяся набожностью, из чистого тщеславия задумала стать самой любимой из его духовных дочерей.

Я проводил обоих священнослужителей до их портшеза, а сам пошел искать жену у источника. Не успел я заговорить о ее новом знакомстве, как она мне заявила: этот священник настоящий ангел, она хотела оказать ему подобающий прием, а я не понес никаких расходов. «И оставьте меня в покое», – добавила она в заключение.

Я похолодел, услышав такие речи, но мой спокойный характер выдержал и это испытание. Я уехал, не предвидя других бед и полагая, что мне будут благодарны за кротость. Но не тут-то было!

Я уже упомянул, что господин Ютэн дал мне партию вина на продажу, а я каждую неделю представлял отчет о том, сколько еще осталось в погребе. Вести подсчеты я поручил Пикару, ибо сам должен был часто отлучаться для переговоров с покупателями. Вернувшись в Париж, я зашел к господину Ютэну и сообщил ему итоги за последнюю неделю.

Каково было мое удивление, когда на следующий день господин Ютэн явился ко мне собственной персоной и попросил разрешения спуститься в погреб, чтобы проверить счет, представленный ему накануне. Я не возражал, в полной уверенности, что у меня все в порядке. Число бочек соответствовало моему отчету, но Ютэн, видимо, лучше меня осведомленный о делах, творившихся в моем погребе, доказал мне, что шесть бочек, считавшихся нетронутыми, пусты и только зря занимают место на складе. Господин Ютэн назвал меня мошенником и пригрозил судебным преследованием.

Я позвал Пикара, которому было строго-настрого запрещено отпускать вино кому бы то ни было без моего приказа. Когда я начал угрожать Пикару тем же, чем только что угрожал мне Ютэн, я заметил, как эти двое с улыбкой переглянулись. Этот заговор возмутил меня, и гнев мой был так страшен, что перепуганный Пикар бросился передо мной на колени и признался, что со времени отъезда хозяйки он ежедневно по ее запискам отправлял вино из этих бочек либо к ней в Пасси, либо на дом к ее духовному наставнику; и не далее как полчаса назад он отправил ему шесть бутылок.

– Детские сказки! – отрезал господин Ютэн. – Я подумаю, что мне следует предпринять. – И он ушел.

Я прогнал Пикара и вне себя от гнева отправился тут же к духовному наставнику.

Священник заверил меня, что жена моя насильно навязывала ему подношения, а под конец сказал даже, что она не в своем уме.

– Вот смотрите, она прислала мне летнюю скуфейку фиолетового цвета. Но мыслимое ли дело, чтобы человек моего сана носил головной убор с серебряным шитьем и бахромой впридачу? Я дважды отсылал эту скуфейку обратно, и все напрасно. Но я все равно носить ее не буду, так, пожалуйста, заберите ее вы.

Он добавил, что ссылаясь на многочисленные обязанности, просил мою жену выбрать себе другого наставника, ибо не может отдавать достаточно времени на духовное руководство ее совестью и душой.

Священник говорил так откровенно, что обезоружил меня, и я даже не спросил его насчет шести бутылок, полученных им сегодня; он о них не упомянул – вероятно, забыл.

Я немедля сел в карету и отправился в Пасси. У жены моей я застал и господина Ютэна. Я сразу догадался, что он приехал рассказать, как он поступил, получив от нее сведения о положении дел в нашем погребе. Едва я раскрыл рот, чтобы уведомить об угрожающей нам беде, как она запальчиво воскликнула:

– Он же еще и жалуется! Я сделала вам столько добра, а вы меня разоряете! Если бы не я, господин Ютэн отдал бы вас под суд и сгноил бы в тюрьме. Но я умолила его дать вам отсрочку, и он обещал не разглашать вашу мошенническую проделку и даже не лишать вас доверия. А вы еще являетесь сюда скандалить. Как вы смели прогнать Пикара? Верните его немедленно, ведь правда, мсье Ютэн? Приказчик мне по душе – этого достаточно, чтобы его выгнали! Вы ведете себя отвратительно. Так вот, решайте: либо вы постараетесь быть достойным доброты господина Ютэна, либо я перестану за вас просить, и пусть вас преследуют по закону.

Терпенью моему, признаться, пришел конец, и я готов был сказать ей все, что думаю, но господин Ютэн принудил меня к молчанию, заявив, что если я попробую спорить, он опорочит навеки мое доброе имя. Что было делать? Оставалось только втайне роптать и хранить молчание.

В полном отчаянии я отправился домой. По дороге я услышал толки о происшествии, случившемся с графом д'Орсаном. У моих домашних тоже только и было разговору, что об этом. Упоминали твое имя. Все это крайне заинтересовало меня. Я тебя разыскал, и вот я здесь и счастлив, что вижу тебя.

Я не мог слушать рассказ брата без содрогания и поневоле сравнивал свою судьбу с его участью. Насколько я был счастливее! Мадемуазель Абер пролила несколько слезинок, и я был тронут и бесконечно благодарен ей за это. Я оставил брата обедать и, не тратя лишних слов на соболезнование (занятие бесплодное, которое больше тешит наше самолюбие, чем выражает истинные чувства), я обещал посетить его, просил почаще приходить ко мне и всегда помнить, что я ему не чужой.

– Мое благополучие, милый брат, дорого для меня лишь тем, что Дает мне возможность придти тебе на помощь – таковы были мои слова.

Я тут же испросил согласия госпожи де Ля Валле взять к нам в дом обоих сыновей моего брата, ибо он не мог дать им надлежащего воспитания.

Моя жена охотно согласилась и готова была сейчас же ехать за ними, если бы не слабость; но после обеда ей пришлось лечь в постель. Только она легла, а брат откланялся, как к нам вошел граф д'Орсан.

Граф выразил сочувствие госпоже де Ля Валле по поводу ее недомогания и сказал ей много лестного о том, сколь многим мне обязан; затем он попросил меня проводить его к господину д'Орвилю, ибо обязан поблагодарить его и госпожу д'Орвиль за помощь и извиниться за причиненное им беспокойство.

– Я и сам собирался поехать туда, сударь, – сказал я.

– Очень рад, – ответил он, – значит мои планы совпадают с вашими и не отвлекут вас от намеченных дел; карета моя внизу, поедемте вместе.

Он поклонился госпоже де Ля Валле; я поцеловал ее и увидел по ее взгляду, что ей грустно со мной расставаться. Но так распорядился господин д'Орсан, и удерживать меня она не могла. Мы уехали.

Конец шестой части

Часть седьмая

Как только мы сели в карету, я почел долгом намекнуть графу д'Орсану, что состояние здоровья д'Орвиля внушает мне большие опасения.

– Мы едем в дом, – сказал я, – в котором, возможно, произошло несчастье.

– Какое несчастье? – с живостью спросил граф.

– Как вам сказать, – ответил я. – Видите ли, сегодня утром после разговора с де Фекуром я заехал к господину д'Орвилю, и служанка сообщила мне, что больной очень плох и даже не может меня принять.

– Мне тоже показалось, когда мы уходили в прошлый раз, что состояние его весьма тяжелое, – заметил граф. – И очень жаль, если оно еще ухудшилось. Я мало знаю его, но многим обязан его супруге. Да и сам он, – добавил граф после короткого молчания, – был очень любезен с нами и заслуживает благодарности.

Признаюсь, такие речи заставили меня призадуматься. Различие, которое делал граф между благодарностью к супруге д'Орвиля и к нему самому, показалось мне недостаточно глубоким, чтобы стоило так его подчеркивать. Я даже приписал такие мысли капризам зарождающейся любви, когда граф, словно желая избавить меня от лишних размышлений, сам сказал:

– Откровенно говоря, друг мой, как ни велика моя признательность господину д'Орвилю, она ничтожна по сравнению с чувствами, какие пробудила в моем сердце госпожа д'Орвиль.

Господин д'Орсан думал, что я буду поражен неожиданностью, и удивился, услышав в ответ: «А! так я и думал». Мое восклицание так озадачило его, что он некоторое время молчал.

Правда, молчание его могло иметь также другую причину, что и подтвердилось в дальнейшем. Так часто бывает; признание неудержимо ищет себе выхода, но как только заветные слова произнесены – сердце уже не в силах продолжать.

Некоторое время каждый из нас был занят своими мыслями. Не спрашивайте, почему я молчал, мне было бы очень трудно объяснить это. Мой единственный довод – что граф, видимо, был погружен в такие приятные мечтания, что мне было просто совестно возвращать его к действительности.

Я и сам невольно задумался. Я вспомнил первую встречу госпожи д'Орвиль с господином д'Орсаном, вспомнил, что тогда же заметил взволновавшее их обоих чувство и, как видно, не ошибся. Но потом я подумал о том, сколько трудов мне стоило довести до конца мой брак с мадемуазель Абер, и огорчился за графа и за госпожу д'Орвиль.

Я говорил себе: «Ведь расстояние, отделявшее Жакоба от мадемуазель Абер, было куда меньше дистанции между госпожей д'Орвиль и господином д'Орсаном. Я родом крестьянин, как и та, на которой я женился. Разница была лишь в том, что ее родители за несколько лет до того вышли из крестьянского сословия, а мои продолжают оставаться крестьянами. Конечно, госпожа д'Орвиль дочь дворянина, но граф д'Орсан – сын министра. Я вновь мысленно пережил все мытарства, перенесенные мною, и представил себе госпожу д'Орвиль в таком же положении. И я опечалился; но тут господин д'Орсан вдруг вышел из задумчивости, в которую погрузил и меня, и воскликнул, вполне раскрыв свои намерения:

– Да, я могу надеяться, что буду счастлив! Судьба милостива ко мне!

– Госпожа д'Орвиль действительно обладает всеми совершенствами и могла бы составить ваше счастье, это верно. Но когда ее супруг умрет, она останется вдовой без средств и без положения, – заметил я.

– Что ж, – воскликнул он с живостью, – у меня хватит и того и другого на нас обоих.

– В том-то и беда, – ответил я. – Ведь ваши родные, вероятно, рассчитывают на блестящий брак для вас; не станут ли они чинить препятствия вашему счастью?

– Ах, дорогой Ля Валле, – сказал он, заключив меня в объятия и как бы желая остановить мои речи, – не отравляйте моей радости.

Я предвижу больше огорчений, чем вы можете себе вообразить, но они меня не страшат. Если возникнут препятствия, я их преодолею. Я уже поздравлял себя с победой, когда вы высказали эти опасения. Не подрывайте мои силы, лучше поддержите меня в моем заблуждении, если это заблуждение; оно слишком полно очарования. Как жаль, что вы не испытали этого сами, когда женились на мадемуазель Абер. Вы были бы снисходительнее ко мне. Это сопоставление не должно вас обижать. Мы идем к сходной цели, хотя нас толкают к ней различные побуждения. Расчет руководил вами в большей мере, чем любовь, мною же владеет только любовь. Но оставим этот разговор, лучше расскажите мне, что вы знаете о госпоже д'Орвиль и ее муже.

Я не мог не отметить этот странный способ оставить разговор: продолжать его, еще больше углубившись в ту же тему!

– В сущности, я знаю немногим больше, чем вы, – ответил я. – Мне известно только, что д'Орвиль дворянин, родом из-под Орлеана, а супруга его тоже дочь именитых дворян, из тех же мест.

– Значит, она благородного происхождения! – радостно воскликнул граф, – и замужем тоже за дворянином. Этого достаточно. Но как вы это узнали?

– Слышал от самой госпожи д'Орвиль, – ответил я. – Она рассказала свою историю одному господину, которого мы встретили в Версале у де Фекура; он был возмущен жестокостью этого дельца, желавшего во что бы то ни стало уволить господина д'Орвиля, и изъявил желание помочь госпоже д'Орвиль.

– И кто же этот благожелатель? – нахмурившись, спросил граф. Лицо его выразило беспокойство.

Я приписал это ревности и не ошибся, а потому счел своим долгом рассеять мысли, которые могли нанести ущерб госпоже д'Орвиль во мнении графа.

Однако, как много странностей в сердце влюбленного человека! Стоит нам полюбить, – и все приводит нас в трепет; собственная тень наводит на нас страх. Можно ли считать любовь чувством, порожденным душой, если это чувство отнимает у души равновесие и поселяет в ней тревогу? Так я размышляю теперь, держа перо в руке; а тогда я заботился только о честном имени дамы и потому поспешил сказать, без долгих размышлений:

– Человек этот, возмущенный поведением господина де Фекура, – некий господин Боно.

При этом имени лицо графа сразу прояснилось.

– Этот Боно, – продолжал я, – обещал помочь госпоже д'Орвиль и мне, если де Фекур не смягчится. Мы имели короткую беседу с господином Боно, и как я заметил, добродетель госпожи д'Орвиль произвела на него более сильное впечатление, чем ее красота.

– О, я знаю Боно! – воскликнул граф, совсем воспрянув духом; – и если он что-нибудь может, постараюсь еще больше расположить его в вашу пользу. Но надо немного подождать. Дорогой Ля Валле, хотя я твердо намерен заняться вашей карьерой, но забота о здоровье д'Орвиля, если он еще жив, кажется мне более неотложным делом. Я не сомневаюсь в благородстве ваших побуждений; свидетельство тому – ваш великодушный поступок в Версале; и потому не скрою, что на первом месте для меня сейчас наш больной. Не буду от вас таиться, вы сами знаете, чем полно мое сердце; я люблю госпожу д'Орвиль и хочу быть полезным ее мужу, если еще не поздно. Я должен сегодня же все знать.

Я нисколько не досадовал на то, что граф ставит на первое место интересы своей любви, а не мои. Я готов был благодарить его за то, что он принимает близко к сердцу несчастья семьи, столь достойной его внимания.

Не удивляйтесь моему великодушию. Превосходные люди попали в беду, я это понимал, и хотя самолюбие и алчность уже свили себе гнездо в моем сердце, они еще далеко не стали его хозяевами. Эти страсти, надо сознаться, сильны, но голос моей природной доброты громко звучал, и я мог подавить их без труда.

Конечно, не следует забывать, что я уже был обладателем ренты в четыре тысячи ливров, и есть все основания думать, что Жакоб вполне доволен и может считать себя счастливцем. Сколько крестьян, добившись такой удачи, предались бы покою и довольству! Но, если вдуматься, опыт показывает, что еще больше нашлось бы таких, которые на моем месте требовали бы от судьбы новых даров и, возможно, обиделись бы на графа д'Орсана за то, что он жертвует дружбой ради любви. Однако я не был столь несправедлив и выразил ему свое согласие и удовольствие. Но вот граф остановил карету: мы находились у подъезда д'Орвилей.

Во всем их доме царила тишина и, как нам показалось, глубокая печаль. Лицо графа омрачилось, тревога овладела и моим сердцем. В глазах госпожи д'Орвиль и ее матери мы прочли подтверждение нашей догадки.

Напрасно обе дамы при виде графа хотели скрыть слезы, которые снова и снова навертывались им на глаза, несмотря на все старания сдержать их. Обычно, когда женщина плачет, это вредит ее красоте, но слезы только подчеркивали очарование госпожи д'Орвиль. Легкая краска проступила на бледном от печали лице прелестной вдовы, этот румянец говорил о душевном смятении, и я приписал его не чему иному, как присутствию графа д'Орсана.

Вероятно вы помните, что я и раньше не мог равнодушно смотреть на госпожу д'Орвиль; нежность к ней, хотя и поверхностная, помогла мне сразу разгадать смысл принужденности, робости, мимолетных взглядов, которыми обменивались граф д'Орсан и госпожа д'Орвиль при первой их встрече. Теперь я убедился в том, что госпожа д'Орвиль вполне разделяла чувства моего друга, о которых он мне поведал.

– Я пришел, сударыня, вместе с господином де Ля Валле, – сказал д’Орсан застенчиво и робко, – чтобы принести извинения за причиненное вам вчера беспокойство и поблагодарить за участливую помощь, какой вы меня почтили.

При других обстоятельствах госпожа д'Орвиль не оставила бы без ответа приветливую речь графа; но теперь она была не в силах вымолвить ни слова; вся во власти своего горя, она только заплакала; может быть, взволнованная присутствием моего друга, она уже упрекала себя за допущенную ее сердцем измену памяти мужа.

Нам молча предложили стулья. Все это подтвердило наши опасения. Господин д'Орсан взглядом дал мне понять, что в подобных обстоятельствах он не может заговорить первым о господине д'Орвиле, которого, возможно, уже нет в живых; и он был прав. Я вполне понял его, и во имя дружбы счел себя обязанным заговорить вместо него.

– Сударыня, – сказал я вдове, – я давеча заходил к вам, чтобы уведомить о решении де Фекура сохранить за вашим мужем…

– Ах, сударь, – сказала она, – этот добрый поступок, увы, бесполезен: моего мужа не стало…

Сказав эти несколько слов, она смолкла; видимо, горе ее было слишком сильно. К моему удивлению, слезы вдруг высохли у нее на глазах; она запрокинула голову и почти четверть часа молча сидела в кресле, совершенно неподвижно, с остановившимся взглядом и безвольно опущенными руками.

Я ничего не понимал; на мгновение мне даже пришло в голову, что это свидетельствует о бесчувствии. Как мало я знал человеческое сердце! Я не понимал тогда, что сильные потрясения парализуют все чувства и ввергают в окаменелость. Только опыт научил меня, что крики и причитания – чаще всего лишь маскировка, к которой прибегают те, кто хочет скрыть свою душевную черствость, тогда как истинно и глубоко раненное сердце погружается в мрачную неподвижность и не сознает уже ничего.

Граф д'Орсан, более проницательный чем я, сразу понял состояние бедной вдовы; он не жалел самых нежных увещаний, на какие только способен наш разум, когда ищет, чем бы успокоить чужое страдание. Мне сначала казалось, что усилия графа ни к чему не приводят: на все его добрые речи она лишь иногда отвечала, коротко и односложно, после чего вновь впадала в оцепенение. Вообразите себе, в каком положении оказались эти двое: они любили друг друга, они обрели свободу, но при каких обстоятельствах! И вы перестанете удивляться.

Несмотря на искреннее сочувствие графа к горю госпожи д'Орвиль, мне казалось, что он испытывает какое-то тайное удовлетворение – ведь теперь, жалея бедную женщину, он мог выражать свои чувства, а кроме того, роль утешителя допускала некоторые невинные вольности, ничем ее не смущавшие.

И правда, господин д’Орсан, стараясь говорить как можно убедительнее, часто брал ее руку, сжимал в ладонях и даже отваживался подносить к своим губам. Он не удивлялся ее слезам, считал, что они вполне естественны, но в то же время старался, по возможности, убедить ее в том, что она давно должна была ждать печальной развязки, что смерть была для ее супруга знаком высшего милосердия, ибо болезнь делала его жизнь тяжкой и невыносимой. Как ни был я неискушен во всех этих делах, как ни одобрял его доводы, но все же один из них показался мне неуместным, и я подумал, что он немного торопится. По моему мнению, графу не следовало говорить, что при ее красоте и молодости она может легко возместить понесенную ею утрату, и не может быть, чтобы она не привлекла к себе любви и преданности какого-нибудь человека, готового быть ее защитником и утешителем. Куда только не заведет любовь, если мы отдаемся в ее власть! Если первые ее шаги незаметны, она только ждет момента, чтобы показать все свое могущество.

Я тогда еще не знал, что такое любовь, и поведение графа меня удивило; может быть, по той же причине поразил меня и ответ прекрасной вдовы. Она бросила на графа один только взгляд, но во взгляде этом было стремление проникнуть в истинный смысл его слов; глаза ее выражали печаль, но сквозило в них и затаенное удовлетворение. Однако мне некогда было поразмыслить над этим.

Граф догадывался, что госпоже д'Орвиль могли грозить денежные затруднения, и сказал:

– Вероятно, у вас есть друзья, сударыня, сейчас вам нужна дружеская помощь. Я буду счастлив, если несмотря на наше столь недолгое знакомство, вы примете меня в их число и удостоите ваших приказаний. Благодарность, которой я вам обязан, удвоит мое усердие.

Не успел граф договорить, а госпожа д'Орвиль ответить ему, как в комнату вошли несколько посетителей, которые явились, чтобы разделить с вдовой ее горе.

Они подходили молча, потом произносили несколько слов сочувствия и не затягивали визита. Каждый сразу же удалялся с опечаленным видом, но равнодушным сердцем. Тем временем мы с графом подошли к матери госпожи д'Орвиль, чтобы узнать получше о денежных обстоятельствах ее дочери.

Но вскоре я заметил, что граф д'Орсан почти не принимает участия в этом разговоре. Дело в том, что его внимание привлек вошедший в комнату высокий и худощавый господин; граф так им занялся, что с трудом заставлял себя подавать реплики. Предмет его нового беспокойства был, судя по нарядной одежде, человеком значительным. Несколько доверительных слов, с которыми обратилась к нему госпожа д'Орвиль, прося его посидеть подольше, наводили на мысль, что это близкий друг семьи. А друг любимой женщины в глазах влюбленного всегда соперник. Мне же показалось, что госпожа д'Орвиль говорила с ним о положении, в каком теперь очутилась, и о связанных с этим денежных затруднениях. Я собрался было поделиться с графом этими соображениями, как тот господин поднялся и сказал вдове следующее:

– Я всегда был преданным слугой и верным другом вашего мужа. Я был бы весьма рад придти вам на помощь, ибо память покойного мне дорога; но, к сожалению, я нахожусь теперь в очень стесненных обстоятельствах; я вынужден думать о себе. Постарайтесь сами найти выход из своих затруднений. Вы можете обратиться к вашим знакомым: кто-нибудь из них окажется счастливее, чем я.

– Но с вами, – ответила госпожа д'Орвиль, – я могу быть откровеннее, чем с другими; мне кажется, я имею основание питать к вам больше доверия.

– Вы оказываете мне слишком много чести, – возразил он, направляясь к выходу, – очень жаль, но я ничем не могу ответить на ваше доверие; приходится думать о себе.

С этими словами он вышел.

Господин д'Орсан, которому слова незнакомца многое открыли, обратился к старшей из дам с просьбой разъяснить смысл последней фразы, хотя и сам уже о нем догадывался. Он спросил также, каково звание и положение этого господина. Та ответила уклончиво: она не знает, о чем этот посетитель говорил с ее дочерью; это дворянин из той же провинции, что ее покойный зять, человек небогатый; в свое время он обратился к господину д'Орвилю за какой-то услугой.

– Зятю моему удалось устроить его на должность, в которой тот преуспел, и с тех пор он стал близким другом покойного и всей нашей семьи, – заключила старушка.

Графу было достаточно и этого: он все понял и принял решение; могу сказать, что он выполнил свой замысел с тактом, какой придает благодеянию особую ценность.

Он откланялся, и его поклон обеим дамам показался мне довольно сдержанным; видимо, он чувствовал себя менее свободно после всего происшедшего; прощаясь, он попросил разрешения придти к ним еще раз, чтобы разделить с ними скорбь, после чего мы ушли.

Я рассказал графу, что обещал господину Боно нанести ему визит. Граф тут же предложил отвезти меня туда, но я упросил его не беспокоиться, так как прежде мне необходимо заехать домой.

– ^Моя жена, – объяснил я ему, – не совсем здорова; уезжая, я обещал ей вернуться домой как можно скорее. Если я запоздаю, то причиню ей беспокойство и не прощу себе, если состояние ее из-за этого ухудшится.

Несмотря на все мои возражения, граф решил, что сам доставит меня домой, чтобы лично справиться о здоровье моей супруги. Им несомненно руководила любезность и дружеское чувство ко мне, но прежде всего, я полагаю, ему хотелось еще немного поговорить о предмете его любви. И действительно, как только карета тронулась, он сказал, обняв меня:

– Ах, дорогой Ля Валле, как она очаровательна. Я никогда не думал, что женщина может приобрести надо мной такую власть! Да, я обожаю ее, и ничто не может изменить мои чувства.

– Я уже давно догадался о вашей любви; вы только подтверждаете мои догадки, – ответил я, – но опасаюсь, что чем сильнее будут ваши чувства, тем труднее вам будет преодолеть препятствия, которые неизбежно встанут на вашем пути.

– Как! – воскликнул он с волнением. – Кто-нибудь уже занял мое место в ее сердце? Это было бы ужасно! Но будь что будет… Если вы мне друг, ничего не скрывайте от меня, прошу вас.

– Я недостаточно знаком с этой дамой, – ответил я, – чтобы знать, занято ли ее сердце; но если верить моему простому разумению, взгляды, которые она бросает на вас, столь же благосклонны к вам, сколь ваши взгляды лестны для нее.

– Как ты обрадовал меня, милый друг, – сказал он, – я счастлив, у меня есть надежда. Могу ли я довериться ей? Ты говоришь «да», я тебе верю. Ты вселяешь в меня надежду, и это удваивает мою дружбу к тебе. Да, она для меня дороже жизни, которую ты мне спас. В самом деле, чего стоит жизнь, – добавил он горячо, – если нет счастья? Если бы не эта надежда, то я должен был бы не благодарить тебя за спасение, а упрекать за продление жизни, в которой нет того единственного, что мне дорого и что придает ей цену.

Напрасно я пытался умерить его порыв, напрасно уговаривал не предаваться своим чувствам так безоглядно; все мои доводы были тщетны. Если он порой и прислушивался к моим словам, то через минуту снова принимался за свое с удвоенной силой. Мать его горячо любит, он и сам располагает значительным состоянием; за происхождение госпожи д'Орвиль краснеть не приходится. Словом, он ее любит – это главное. И этого было достаточно: все мои доводы были бессильны его поколебать, все его возражения были неотразимы.

Я и сам повиновался одному лишь голосу природы и потому не умел сказать ему ничего такого, чего бы он с легкостью не опровергнул. Что бы он ни говорил, он мог не сомневаться, что я с ним в душе согласен; споря с ним, я опирался на горький житейский опыт, а не на естественное чувство.

Беседуя так, мы очутились у моего дома. Господин д'Орсан пожелал засвидетельствовать свое почтение моей жене. Она чувствовала себя по-прежнему весьма слабой. Не успели мы сесть, как мне доложили, что пришел посыльный с запиской от госпожи д'Орвиль. Господин д'Орсан, который лучше меня знал, в чем тут дело, сказал, чтобы того попросили войти. Я повиновался, и мне вручили записку от этой дамы. Я отнюдь не собирался делать из нее тайну, а граф, как видно, очень интересовался ее содержанием. Записка гласила:

«После вашего ухода я нашла на туалетном столике кошелек. Не принадлежит ли он вам, сударь? Или его позабыл граф? Прошу вас сообщить, кому из вас двоих я должна отослать его?

д'Орвиль»

Я с улыбкой взглянул на графа; он спокойно выдержал мой взгляд, сохраняя при этом невозмутимое выражение лица. С самым невинным видом, который вполне мог бы обмануть кого-нибудь менее осведомленного, он сунул руку в карман и заверил меня, что его кошелек при нем. Ничуть не заблуждаясь насчет истины, я решил подыграть ему: тоже пошарил в кармане. Конечно, мой кошелек также оказался на месте. Я не сомневался, что великодушный поступок исходил от графа, и уже собирался ответить по своему разумению, когда граф попросил у меня позволения написать ответ от моего имени, ибо госпожа д'Орвиль все равно еще не знает моего почерка. Любовь изобретательна! Она умеет использовать малейшую возможность. А может быть, граф опасался какой-нибудь неловкости с моей стороны. Как бы то ни было, вот что он написал:

«Сударыня, найденный вами кошелек не принадлежит мне. Граф находится сейчас у меня, он присутствовал при чтении вашей записки и уверяет, что и он ничего не терял. Вероятно кошелек принадлежит вам или оставлен каким-нибудь лицом, лучше осведомленным о ваших делах.

Полагаю, что вы можете со спокойной совестью оставить его себе. Я даже убежден, что вам будут за это признательны. Тот, кто действовал столь таинственным образом, хочет, очевидно, остаться неизвестным; вам не удастся его найти. Его единственное желание – быть вам полезным. Таково мое мнение.

Всегда готовый к услугам, искренне преданный,

Ля Валле»,

Если письмо это кажется немного слишком длинным, то не следует забывать, что писал его влюбленный, писал в период первых восторгов, ухватившись за предлог послать записку своей возлюбленной. Сообразив все это, вы согласитесь, что его послание надо еще считать весьма лаконичным; ведь влюбленные вечно боятся, что не все успели сказать.

Несмотря на все усилия графа скрыть, что кошелек оставлен им, я заподозрил истину. «Действительно, – думал я, – само его хладнокровие свидетельствует об этом. Когда госпожа д'Орвиль разговаривала с высоким худым господином, я видел, что граф ревновал, а теперь, когда ей сделан щедрый подарок, который с еще большим основанием может быть поводом для ревности, граф совершенно спокоен; значит, он знает, кто сделал этот великодушный дар и чье благородное сердце его продиктовало».

Как это верно подмечено, что у человека всегда есть слабое место! Он невольно выдает себя, особенно тем, кто способен его понять или сознательно за ним наблюдает. Что касается меня, я делал лишь первые шаги в свете и потому присматривался ко всякому, кто встречался на моем пути, столь пристально, что ничто не ускользало от моего внимания. Вы могли уже заметить это при чтении моих мемуаров. Наблюдательность, несомненно, была лучшим моим учителем в искусстве вести себя в обществе.

Рассудив так, я уже больше не сомневался, что кошелек оставил не кто иной, как граф д'Орсан; и вдруг перед уходом он сказал, что хочет поговорить со мной наедине. Моя жена, лежавшая в постели, ничуть нам не мешала, мы отошли в отдаленный угол комнаты и могли свободно поговорить.

– Не скрою от вас, дорогой друг, – сказал граф, – что причиной беспокойства госпожи д’Орвиль являюсь я. Чего бы я не сделал для этой милой женщины! Но ее записка ставит меня в весьма щекотливое положение. Я боюсь ее щепетильности и хочу предотвратить поспешные шаги с ее стороны. Она не должна знать, что кошелек оставил я; но если она не будет знать, что деньги ей подарены, то постесняется ими воспользоваться. С другой стороны, если она узнает, что это мой подарок, сделанный из любви к ней, то я рискую получить отказ…

Он умолк, погрузившись в раздумье, а я спросил, как, по его мнению, надо действовать, чтобы избежать отказа, и вместе с тем дать почувствовать молодой вдове что она может вполне свободно располагать деньгами, которые нашла у себя в доме?

– Я просто теряюсь, – ответил он, – положение затруднительное… но… постойте… Да, кажется, я вижу выход. Вам следует пойти к ней, выведать, что она думает, успокоить ее сомнения, по возможности рассеять их совсем; убедите госпожу д'Орвиль, что она Должна воспользоваться подарком, не вникая в его происхождение. Пусть думает, что хочет; но она не должна ни в коем случае заподозрить, что вам известно лицо, имевшее счастье придти ей на помощь.

– Такое поручение очень нелегко выполнить, – заметил я.

– Ах, дорогой Ля Валле, – воскликнул граф, – я рассчитываю на вас!

И не дожидаясь ответа, он изложил мне все доводы, которые я должен был привести, чтобы победить щепетильность его возлюбленной.

Благодарность не позволяла мне ослушаться, ведь граф своими приказаниями оказывал мне честь. Я обещал завтра же исполнить его просьбу и сообщить ему ответ госпожи д'Орвиль. Граф ушел, еще раз заверив меня, что употребит все свое влияние, чтобы устроить мое будущее.

– Займитесь этим делом, а я повидаю Боно и извинюсь за вас. Он славный человек, и нездоровье вашей жены вполне оправдает вас в его глазах.

Граф мог бы добавить, что мои извинения, услышанные из его уст, не допускали никаких возражений со стороны Боно; но он не хотел унизить меня и ничего подобного не сказал.

Как только я остался один с женой, я решил подробнее расспросить ее, как она себя чувствует. Ей, по-видимому, стало немного лучше. Я сказал, что собираюсь пойти завтра за племянниками; она надеялась, что сможет сопровождать меня, и я охотно согласился. Но этому не суждено было сбыться.

Она провела очень скверную ночь, ее мучили боли во всем теле, острые, но быстро проходившие. Я вызвал лекаря, который, по правде говоря, совершенно ничего не понял в этой странной болезни, но прописал кровопускание и несколько микстур, – по-моему, только для того, чтобы оправдать свой визит, а не в надежде, что это поможет.

Кровопускание сделали, но никаких более определенных симптомов не обнаружилось. Жена моя жаловалась только на крайнюю слабость, и я решил, что могу отлучиться и пойти к брату. Она не только не воспротивилась, а, наоборот, выразила сожаление, что не может меня сопровождать, и просила передать брату, что с удовольствием расцелует своих племянников. Все это было сказано задушевным тоном, растрогавшим меня до слез.

Я вышел из дому и направился прежде всего к госпоже д'Орвиль. Она снова заговорила о беспокоившей ее истории с кошельком. Я спросил, где именно она его нашла и почему так тревожится насчет его владельца. Она ответила, что после нашего ухода ее матушка нашла кошелек на туалетном столике.

– В таком случае, – сказал я, – вы можете не сомневаться, что владелец кошелька положил его туда именно потому, что хотел оказать вам помощь, оставаясь неизвестным. Не трудитесь разыскивать это лицо, вы ничего не узнаете; на вашем месте и в ваших обстоятельствах, я не колеблясь принял бы дар, преподнесенный столь деликатным образом. Так сделать мог только друг, который опасался отказа.

Хотя мои доводы убедили ее быстрее, чем я надеялся накануне, она все же продолжала сомневаться и согласилась со мной только тогда, когда я заверил ее, что если кто-нибудь спросит о забытом кошельке, то я приду ей на помощь по первому ее зову.

Довольный успешным ходом своего посредничества, я немедленно отправился к господину д'Орсану и обрадовал его несказанно. Он не находил слов, чтобы отблагодарить меня. Я еще раз его спас! Счастье в любви, как видно, значило для него больше, чем сама жизнь.

– Не можете ли вы мне более подробно рассказать о делах д'Орвилей? Я знаю теперь, как зовут ее и ее мужа, но каким образом люди их звания впали в такую нищету?

– Я знаю только, – ответил я, – что эту семью разорил судебный процесс. У них была тяжба за права на владение поместьями, которые кто-то у них оспаривал. У противника были деньги, и золото одержало верх над справедливостью; проиграв процесс, д'Орвиль вынужден был уехать в Париж и искать места, чтобы прокормить себя и свою жену.

– Нет ли, – продолжал граф, – еще каких-нибудь сведений об этом процессе? Надо найти способ вернуть семье д'Орвилей утраченные права!

– Нет, сударь, – ответил я. – Я даже не знаю, как называется это поместье.

– Я все это узнаю, – заключил граф, – и если есть хоть малейшие возможности, постараюсь добиться в суде справедливого решения в пользу очаровательной вдовы.

После этого краткого разговора я расстался с графом д'Орсаном и отправился к своему брату. Он был дома и встретил меня со слезами на глазах, то ли от радости, что увидел меня, то ли от печали, что вынужден принимать меня в такой запущенной и неуютной комнате. Думаю, что его слезы были вызваны и тем и другим. Не успел я сесть, как брат сказал, что жена его уже приехала из Пасси. Я попросил представить меня. Брат послал слугу уведомить ее о моем визите, тот сейчас же вернулся и передал, что она просит меня подняться в ее «апартаменты».

Брат пошел со мной; я говорю «пошел со мной», ибо полагаю, что без меня ему не разрешили бы к ней войти. Признаюсь, запущенный вид нижней комнаты не так поразил меня, как богатство и даже роскошь маленькой передней и будуара хозяйки дома.

Я не мог понять, почему в нижнем этаже совершенно пусто, а наверху трудно было пройти, не наткнувшись на мебель; в углу, один на другом, громоздились сложенные ковры.

Моя невестка принимала визиты, лежа в кровати,[104] Принимала визиты, лежа в кровати.  – Мода на такие приемы относится еще к XVII в. Например, знаменитая Мария Манчини (1640–1715), возлюбленная Людовика XIV, принимала гостей, лежа в постели, сделанной в виде гигантской раковины, покоившейся на вырезанных из дерева четырех сиренах, сама же хозяйка была одета Венерой. В XVIII в. приемы в постели были обычным явлением в светском обществе; ревнители же буржуазной морали такую манеру принимать гостей страстно осуждали. точно знатная дама. Я ожидал увидеть красавицу, но она оказалась мещаночкой с весьма заурядным лицом, а речь ее скорее выдавала самомнение, чем ум.

– Я счастлив, дорогая сестра, – сказал я, – что могу вас увидеть и обнять. Знакомство с вами делает для меня встречу с братом вдвойне радостной.

Хотя ответ ее был лаконичен, в нем не содержалось ничего нелюбезного; единственное, чем он отличался от моего сердечного тона, были слова «господин» и «госпожа» по отношению ко мне и моей жене.

Такого тона она держалась все время, пока в комнате присутствовал мой брат, и то и дело бросала на него недоуменный взгляд, как бы спрашивая: «А вы что тут делаете?» Меня не обманули все эти штуки. Я отлично понимал, что она со мной вежлива только потому, что я прилично одет, а отнюдь не потому, что я брат ее мужа.

Так как моя невестка, по-видимому, не решалась дать волю своему дурному настроению, пока брат был здесь, чтобы не вызвать с его стороны каких-либо упреков, которые поставили бы меня в положение судьи между ними, она чрезвычайно нежным тоном попросила его спуститься вниз. Он так поспешно выполнил ее просьбу, что я сразу увидел, как велика ее власть над мужем; это еще больше восстановило меня против нее.

Как только брат ушел, невестка моя нахмурилась и сказала полу-развязным, полу-ханжеским тоном – тем самым тоном, который говорит, что при малейшем возражении вы получите отпор:

– Я очень несчастна! Ваш брат разоряет меня. В делах у него полный беспорядок; еще немного, и придется закрывать дело. Меня лично это мало коснется, но в интересах мужа я бы хотела, чтобы заведение наше могло существовать.

Я дал ей понять, что меня весьма огорчает такая перспектива и, как бы обращаясь к воображаемому третьему лицу, я сказал, что каждый из супругов должен в равной мере прилагать усилия ради процветания торговли, составляющей основу их общего состояния.

– Вы правы, – сказала она, – я делала все, что в моих силах; но теперь мое решение принято. Я больше не могу жить с вашим братом.

Обратите внимание на это словечко: «ваш брат»! Во все время разговора они ни разу не назвала его «мужем», – вероятно, боялась, что покраснеет от стыда.

– Я уеду к матери, – продолжала она, – если он не согласится на раздел имущества.

Я не совсем ясно себе представлял, что это означает, и осторожно задал несколько вопросов, стараясь не обнаружить свою неосведомленность. Из ее ответов я кое-что уразумел, так как она упомянула о каких-то надеждах, от которых еще не отказалась.

Слова эти сильно огорчили меня; но я понял, что она не изменит своих намерений, раз держится за них с таким упорством. Я не стал ей возражать, тем более, что она как будто предоставляла решение этого вопроса своему мужу, а я не думал, что тот согласится.

– Но какова же будет участь моего брата? – вот все, что я сказал.

– Он может остаться со мной, если пойдет на раздел имущества, – ответила она. – Я обеспечу его всем необходимым, но он уже не будет хозяином надо мной.

Это было сказано с убежденностью, которая и предопределила мой ответ:

– Вы правы, – сказал я, – в счастливом браке ни один из супругов не должен властвовать над другим и давать чувствовать, большая или малая часть имущества ему принадлежит.

– Я только этого и хочу, дорогой брат, – перебила она меня, не уловив истинного смысла моих слов и потому почувствовав ко мне расположение. – Мне нужна свобода,· – продолжала она, – я не злоупотребляю ею. Я слушаю проповеди, иногда невинно развлекаюсь. Если я не встаю рано утром, значит, не могу. Ваш брат знает меня, разве он не должен считаться с моими привычками?

И она перечислила все причины своего недовольства мужем. Все это были пустые претензии, явно свидетельствовавшие против нее. Я ограничился тем, что выразил сожаление, не решаясь пока осудить ее ни одним словом. Не был забыт, понятно, и случай с господином Ютэном. Она даже не покраснела, рассказывая, что мой брат возненавидел ее ангела (так она назвала своего духовного наставника). Напоминаю об этом читателю, так как и сам не понял бы, о ком идет речь, если бы не рассказ моего брата.

– Кстати, – добавила она, – я скоро встану и пойду на проповедь, которую он произнесет сегодня в церкви святого Иоанна;[105] Церковь святого Иоанна.  – Наиболее известной церковью с таким названием была в Париже церковь на маленькой улочке, прилегающей к Собору Парижской Богоматери. На ступени этой церкви обычно клали незаконнорожденных младенцев, откуда их препровождали в приют. Сюда в 1717 г. приятельница Мариво госпожа де Тансен положила своего новорожденного сына, в будущем – прославленного философа Даламбера. лучше мне лишиться всего, что я имею, лишь бы не упустить случай послушать его. Сейчас у нас с ним, правда, небольшая размолвка: он не хочет больше быть моим духовным наставником, – добавила она с досадой. – И я вам сейчас расскажу, из-за чего произошла эта ссора.

Мне совсем не улыбалось слушать теперь всякий вздор, но я хотел завоевать ее расположение, чтобы легче склонить ее к разлуке с детьми и в надежде, что позже мне удастся помирить ее с моим братом. Я не знал, что второй вопрос был уже решен окончательно, а первый не встретит с ее стороны никаких возражений. Я только знал, что святоши любят тех, кто согласен выслушивать их рассказы о духовниках – как кокетки любят наперсниц, которым рассказывают о своих любовниках.

– Этот святой человек, – начала она, – раньше принадлежал к числу ригористов и пользовался среди них огромным влиянием. Его исповедальня была всегда окружена толпой женщин, стремившихся получить отпущение грехов, и он не мог удовлетворить всех желающих пользоваться его наставлениями. Я была тогда одной из преданнейших и самых любимых его духовных дочерей. Но несколько времени тому назад он поддался ужасному соблазну и изменил своим убеждениям; так как он совершил этот шаг лишь с целью угодить епископу, то не изменил ничего в своих отношениях с преданными ему дамами. Мы были по-прежнему довольны его наставлениями и вздыхали о его кажущемся отречении. Каково же было наше изумление, когда он вдруг взялся за перевоспитание наших душ. Поскольку я считалась любимейшей из его духовных дочерей, он меня первую и попытался совратить в ересь. Однажды он заговорил со мной о законности своих новых верований; я не могла его слушать без содрогания, просила прекратить крамольные речи; но он продолжал, я вышла из себя и стала опровергать его взгляды с ожесточением, которого он не ожидал.

– О, дочь моя, – воскликнул он, – где же ваша кротость, о которой вы столько говорили? Где обещанное послушание? Придите ко мне еще раз, мы побеседуем наедине, и я надеюсь снова обрести ваше доверие, на которое вправе рассчитывать.

– Нет, сударь, – сказала я, – не надейтесь меня сломить. Если вы оказались настолько слабы, что поддались искушению, то я сумею устоять.

– В таком случае, – сказал он удрученно, – выберите себе другого наставника, более достойного вашего доверия.

Он печально взглянул на меня, говоря так, и я поймала его на слове.

Вернувшись домой, я написала ему уничтожающее письмо, в котором упрекала его за измену святой вере и за попытки совратить и меня. Я устроила так, что это письмо было передано ему прямо в руки, но ответа не получила; однако вскоре я почувствовала, что разлука с ним создала в душе моей пустоту. Я еще раз написала ему, прося снова стать моим наставником, но все было напрасно, и мне остается лишь горькая радость следовать за ним повсюду, где он произносит проповеди, и втайне вздыхать о том, что я лишилась счастья быть его духовной дочерью. Но все равно, он всегда будет моим ангелом.

Признаюсь, если бы не намерение понравиться невестке, я не удержался бы от смеха при вести о таком странном благочестии, которое более относится к проповеднику, чем к его учению.[106] Проповеднику, чем к его учению.  – Искусство церковной проповеди, стоявшее во Франции на протяжении XVII в. столь высоко (здесь достаточно назвать имена Массийона, Бурдалу, Боссюэ, Фенелона), в следующем столетии приходит в упадок. Между тем мода на проповедников растет, и предприимчивые аббаты пользуются этим, более заботясь о собственном обогащении и славе, чем о наставлении верующих. Мариво не раз с негодованием отмечал, что религиозные ханжи более привязаны к личности проповедника, чем к его учению (см., например, «Французский зритель», л. 17; автор продолжения почти наверняка воспользовался этим произведением писателя). Я понял, как мне повезло, что господин Дусен был не таким незаменимым ангелом-хранителем у мадемуазель Абер-младшей. Я не в силах был долее выслушивать этот вздор и, сославшись на болезнь жены, стал прощаться, не дожидаясь конца ее рассказа. Я попросил свою невестку доверить мне воспитание моих племянников, на что она согласилась, не долго думая, что отнюдь не расположило меня в ее пользу. Я ушел.

Спустившись вниз, я увидел брата и постарался скрыть от него тягостное впечатление, какое произвела на меня его жена. Он со слезами на глазах обнял своих детей и только спросил, охотно ли согласилась мать на их переезд ко мне. Я ему сказал со всей деликатностью, на какую только был способен, что она, как мне кажется, не возражает против их отъезда и не сожалеет о нем, поскольку дети будут на моем попечении; мы расстались, оба сильно опечаленные.

На пути домой я много думал о том, что увидел и услышал. Я задавал себе вопрос: что в наше время стало с религией во французском королевстве? Она превратилась в маску, под которой каждый может прятать самые дикие причуды. Если верить моей невестке, ее наставник изменил своим убеждениям из корысти, а сердце его, несмотря на наружную перемену, осталось прежним; однако лишь на время, необходимое для того чтобы незаметно приучить к этим переменам паству, привыкшую слушать его прежние проповеди. С течением времени духовные его дочери привыкнут и к новому образу мыслей. Кто знает, быть может, и это продиктовано корыстными соображениями?

Моя невестка, – продолжал я размышлять, – обожает своего ангела-хранителя, но все же пытается его урезонить, когда он отступает от своих убеждений. Я не знал, что и думать; в голову мне пришла мысль, что причина всех этих недоразумений – сам так называемый «ангел».

Религия во Франции, – продолжал я свою мысль, – покоится на принципе слепого послушания.[107]Эти мысли автора продолжения заставляют предположить, что он был французским протестантом, бежавшим от преследований в Голландию. Моя невестка была воспитана в этих верованиях. Она была послушна, пока повиновалась слепо; но желая открыть ее уму правильность благочестивых чувств, наставник дал некоторую свободу ее разуму и тем самым научил ее быть послушной с некоторыми ограничениями. И вот этот похвальный принцип пустил в ее душе более глубокие корни, чем можно было ожидать; наставник дал ей оружие, которое она впоследствии обратила против него самого.

Так я размышлял по пути к дому. Эти мысли не были порождены глубоким проникновением в суть дела; я судил по первому впечатлению. Я был еще слишком прост, чтобы пойти дальше этого. Конечно, теперь я рассудил бы иначе. Но не будем забегать вперед. Мне и самому эти мысли тогда казались слишком вольными, я находился во власти предрассудков, а привычку к послушанию всосал с молоком матери.

Внутренний спор, происходивший в моей душе, я время от времени прерывал ласковыми словами, которые говорил племянникам, отданным на мое попечение. Прибыв домой, я подвел детей к кровати моей жены. Несмотря на сильное нездоровье, она приняла их очень ласково, как я и ожидал: ведь жена моя искренно любила меня.

Ввиду их крайне юного возраста, она посоветовала отдать их пока в пансион,[108] Отдать их в пансион.  – Появление пансионов было примечательной чертой французской общественной жизни XVIII в. Это было попыткой ввести светское начало в младшую школу. Мерсье писал об этих учебных заведениях: «Итак, теперь существуют в Париже новые пансионы, в которых обучение ведется по вполне разумному плану. Там допущены все науки, там каждый ученик выбирает себе ту отрасль знания, которой будет отведено господствующее место в избираемой им карьере. Этого рода заведения обязаны своим возникновением умственному прогрессу и часто повторяющимся, вполне обоснованным жалобам писателей на прискобную рутину, царящую у нас в университете» (Л.-С. Мерсье. Картины Парижа, т. I, стр. 393–394). Но были и совершенно ретроградные пансионы, особенно при Сорбонне; в них преподавание велось по-старинке, основываясь на муштре и зубрежке. В середине и второй половине века в новые пансионы стали все более охотно отдавать своих детей дворяне и представители крупной буржуазии. что я и сделал на следующий же день.

Освободивишсь от всех неотложных забот и полагаясь на обещания графа д'Орсана, я решил, что могу побыть дома у постели жены; никакой определенной болезни у нее не было, но она чахла на глазах.

Граф д’Орсан, которому я дал знать о причине моего уединения, часто навещал нас. От него я узнал, что госпожа де Фекур безнадежна и никого не принимает. Два раза он возил меня к госпоже де Вамбюр, но мы не заставали ее дома. Нам каждый раз говорили, что она в своем загородном имении, однако стоило ей вернуться в Париж, как дела вновь призывали ее немедленно ехать в деревню. Я с трудом переносил столь долгую разлуку, хотя здравый смысл говорил мне, что в ней есть свои хорошие стороны. Благодаря отсутствию дамы откладывались и разоблачения, которые были бы слишком унизительны для меня. В самом деле, что смог сказать женатый человек женщине, которую он по воле провидения любит и почитает?

Дела графа, видимо, тоже шли не блестяще; каждый день он приходил ко мне, задумчивый и озабоченный, и я не решался его расспрашивать, потому что догадывался и сам. Разумеется, главной темой наших бесед была госпожа д'Орвиль. Он часто бывал у нее и уходил каждый раз все более очарованный. Он рассказал мне, к каким ухищрениям прибегал, чтобы получить точные сведения о состоянии ее дел; единственной причиной его любопытства было желание помочь ей. Незаметно для нее самой он выяснил все обстоятельства процесса, который был проигран ее покойным мужем, и наметил план действий, хотя мне ничего не говорил. Однажды вечером он предупредил меня, что важные дела помешают ему бывать в моем доме, в ближайшее время; и потому я не удивлялся, что он не приходил несколько дней. Я заходил в его особняк, но не заставал его дома. Итак, я решил терпеливо ждать его прихода, и в один прекрасный день, в семь часов утра, моя кухарка доложила, что граф хочет немедленно говорить со мной. Я велел передать, что сию минуту оденусь, но он тотчас прислал лакея с просьбой позволить пройти ко мне в спальню; или пусть я приму его в халате; я встал и вышел к нему.

Мог ли я не гордиться собой? Еще недавно я был счастлив, что обзавелся домашним халатом, и, оставшись один, не уставал любоваться на себя в зеркале. А теперь мне уже позволяется выходить в халате к людям. И к каким людям! Ля Валле в домашнем халате появляется на глазах у вельможи! Смел ли я мечтать о чем-нибудь подобном, когда надевал его в первый раз?

– Мне кажется, дорогой Ля Валле, – обратился ко мне граф, – что удача нам улыбнулась. Я только что получил для вас должность контролера по сбору налогов в вашей провинции.[109] Контролер по сбору налогов…  – Откупщики по сбору налогов в провинциях (так называемые «генеральные фермеры») появились во Франции при Людовике XIV по инициативе его министра Кольбера (1681). До этого иногда давался на откуп сбор какого-нибудь одного налога. Генеральные фермеры обычно посылали вместо себя специальных чиновников, так называемых «генеральных контролеров», которые проверяли во время инспекционных поездок поступление налогов и деятельность местных сборщиков. Добился я этого не без труда, потому что у вас нет никакого опыта в фискальных делах; если бы не госпожа Вамбюр, которая неустанно хлопотала за вас, я не смог бы ничего сделать, несмотря на все мое влияние.

– Чем мне отблагодарить вас, сударь, – воскликнул я. – С какой сердечностью вы мне сообщаете об успехе! Поверьте, это мне в тысячу раз дороже, чем значительное состояние, на которое я теперь могу надеяться.

Скажу одно: если благодеяние само по себе имеет неоспоримое право на нашу благодарность, то степень этой благодарности зависит от того каким способом оказано нам благодеяние. Часто благодетель не умеет одаривать, и благодеяние его очень много теряет. Вот человек, который находится в крайности; ему нужна помощь; и есть благодетель, готовый помочь; но если просителя унижают, если ему приходится несколько раз напоминать о себе, если его мучают нескончаемыми отсрочками, то помощь эта не дает облегчения, а удручает. Должен ли он чувствовать благодарность за такую помощь? Да, если он благороден душой: ведь всякая услуга имеет право на благодарность; но может ли тот, кто оказал помощь требовать благодарности за нее? Конечно, нет То, что дарится ценой таких мучений, нельзя назвать подарком; благодеяние это оплачено, оно куплено, а не получено в дар. Такие мысли пришли мне в голову, когда я думал о поступках графа д'Орсана. Мне скажут, что мысли это не новы; но можно ли их не повторять, коли им так редко следуют?

– Если бы вы знали, дорогой мой, – сказал далее граф д'Орсан, – с какой готовностью, с каким усердием госпожа Вамбюр старалась услужить вам, лишь только я заикнулся о должности! Вы так же мало сомневались бы в ее чувствах, как я сомневаюсь в ваших. Она не знает, что вы женаты; и поверьте, лучше это пока скрыть; она добродетельна и, не будучи ханжой, все же может устыдиться чувств, которые, по всей видимости, питает к вам.

Последние слова моего великодушного благодетеля так обрадовали меня, что я совсем потерял голову от охватившего меня восторга. Возможность быстрого обогащения уже не казалась столь важной. Меня любит госпожа де Вамбюр, она хлопочет за меня! Счастью моему не было предела, но я тут же свалился с облаков, вспомнив, что я женат. Будь я неблагодарным от природы, я бы наверно упрекнул мадемуазель Абер за ее доброту ко мне. Но если бы не она, у меня не было бы шпаги, я не оказал бы услуги графу д'Орсану и не имел бы случая познакомиться с госпожей де Вамбюр. Все эти мысли разом нахлынули на меня, и все же я ни единым помыслом, даже в тайниках души, не попрекнул мою супругу. Но радость моя мгновенно сменилась безмерной печалью.

Однако я обещал господину д'Орсану, что последую его совету.

– Да, сударь, – сказал я, – я скрою от этой дамы обстоятельство, которое могло бы заставить ее покраснеть. Так вы полагаете, она настолько добра, что…

– Да, она вас любит, – договорил за меня господин д'Орсан, – поверьте моему опыту. Зачем мне не дано такое счастье? А вернее, оба мы одинаково несчастливы. Ваш брак – неодолимое препятствие на пути тайных желаний, питаемых, как я полагаю, госпожей де Вамбюр. Я сужу об этом по тому впечатлению, которое вы произвели на нее; у меня тоже все обстоятельства словно в заговоре против моего счастья. Увы! Я родился в таком звании, где голос сердца должен подчиняться суровым законам, налагаемым интересами рода!

– Да, граф; не буду от вас таиться; ваша искренность требует от меня того же. Вы угадали мои чувства. Да, я люблю госпожу де Вамбюр; если то, что я испытываю – не любовь, то я почти смею утверждать, что на свете вообще нет любви! А ежели вы говорите, что эта дама благосклонна ко мне и даже отвечает на мои чувства, то могу ли я не чувствовать себя несчастным? Но вы, дорогой мой покровитель, – совсем другое дело. Происхождение и богатство ставят вас выше всяких препятствий. Как же вы можете считать себя несчастным? Я этого не понимаю.

– Оба мы одинаково несчастны и по сходной причине, – отвечал граф. – И вы и я – мы оба страдаем от любви. Правда, я свободен; я еще не связал себя узами, какие лишают вас свободы. Но я не могу вступить в брак без согласия моей матери, она же вынуждена считаться с законами королевского двора. Мое сердце уже сделало выбор; одобрят ли они его? Не смею на это надеяться.

– Но разве ваше сердце, – возразил я, – сделало недостойный выбор, и все эти лица, от которых вы зависите, так уж непременно должны его отвергнуть?

Читатели, кстати, могут судить по этим моим словам о том, до какой степени ослепила меня любовь: я совсем позабыл о чувствах, которые на моих глазах зародились в сердце графа в тот день, когда мне выпало счастье спасти его от гибели. Я пришел в себя лишь после того, как он сказал:

– Мой выбор, конечно, нельзя считать недостойным. Вы достаточно знаете госпожу д'Орвиль и сами поймете, мог ли я устоять перед ее чарами. Нет, я никогда не буду счастлив, если мне не позволят разделить с ней имя и состояние. Мне посчастливилось вернуть ей достаток, не вызвав краски на ее лице. Помните, вы говорили о крупном процессе, который выиграла у них противная сторона. Дело это слушалось только в первой инстанции; не имея средств, господин д'Орвиль не мог продолжать тяжбу. Я разыскал их адвоката и просил его пойти к этой даме, как бы по собственному почину, и посоветовать ей продолжить процесс, ибо весь риск он возьмет на себя; она, пусть нехотя, но все же согласилась дать свою подпись. Так вот, госпожа д'Орвиль выиграла процесс, и сейчас находится в своем поместье, не зная даже, как все это получилось. Ей сообщили только, что тяжба успешно завершена. Новое положение госпожи д'Орвиль дает мне некоторую надежду на успех. Но эта надежда все же не избавляет меня от ужасных опасений!

Должен сказать, что благородное поведение графа и собственный мой разум, не ослепленный кастовыми предрассудками, говорили мне, что мой друг поступает правильно. Он слушался голоса сердца, а это единственный голос, к которому следует прислушиваться при заключении столь важного союза. Рассчитывать доходы и разбирать родословные возможно лишь когда ты спокоен; с любовью же это несовместимо.

В этих мыслях я укрепился на основании собственного опыта. Я женился на мадемуазель Абер ради денег; я вел с нею приятную жизнь, но сердце мое, как мог убедиться читатель, не получило полного удовлетворения. Чувственность на короткое время могла заглушить требования души; но если бы я все это время таил в своем сердце ту нежность, какая пробудилась в нем от уверенности в любви ко мне госпожи де Вамбюр, я был бы, конечно, несчастнейшим человеком.

А посему нетрудно понять, какой совет я дал графу д'Орсану. Я прямо сказал ему, что на его месте поступил бы так же, как решил, очевидно, поступить и он. В нашей деревне люди всегда счастливы в браке, потому что руководствуются чувствами и ничем более. Там дети никогда не рискуют ошибиться, называя своего отца отцом, тогда как здесь, в силу городских и придворных обычаев, во всех семьях полно дочерей и сыновей, не имеющих, по существу, никаких прав на наследство, кроме чисто юридических.

– Как я рад, – воскликнул граф, обнимая меня, – что вы рассуждаете таким образом! Сейчас мне пора идти, но я заеду за вами между двенадцатью и часом, и мы отправимся к госпоже де Вамбюр: она вместе со мной должна познакомить вас с лицами, которые нашли вам должность.

Я проводил его до кареты, еще раз заверив в своей признательности. Как только он уехал, я поднялся к моей жене. Охваченный радостным оживлением, я рассказал ей, зачем приезжал граф д'Орсан. Она не приняла это известие с такой радостью, как я. Конечно, упоминал я только о графе, приписав ему всю заслугу этой огромной удачи, столь неожиданной для меня; если бы я заикнулся о госпоже де Вамбюр, я дал бы повод для ревности, которая, как я уже дважды имел случай убедиться, быстро и легко разгоралась в сердце моей супруги.

– Что с вами, дорогая? – сказал я. – Ведь вы как будто желали, чтобы я выдвинулся на каком-нибудь поприще? Теперь представляется редкий случай, а вы словно недовольны.

– Я очень довольна предложенной вам должностью, – сказала она, – но вам придется часто отлучаться, а я в это время буду одна, вдали от вас. Правда, я опасаюсь, что мне уже недолго осталось радоваться вашим успехам.

Предчувствие близкой разлуки, высказанное моей женой, заставило и меня пролить слезы; они смешались со слезами, хлынувшими из ее глаз при этих словах. Я постарался рассеять ее тяжелые предчувствия, ибо не видел для них никаких оснований. Когда она немного успокоилась, я поцеловал ее и ушел, чтобы подготовиться к приезду графа д'Орсана; он явился за мной в назначенное время.

Жена просила передать ему извинения за то, что она не может лично поблагодарить его за протекцию, которой он меня почтил. При этом она ссылалась на свое нездоровье, но я понимал, что истинной причиной была охватившая ее странная печаль.

Приехав к госпоже де Вамбюр, я старался вести себя так, как подсказывал разум, чтобы укрепить ее в добрых чувствах ко мне. Вероятно, старания эти делали меня смешным и неловким. Как показал мне в дальнейшем жизненный опыт, в таковых случаях нужно полагаться на природу И держать себя как можно естественней; действительно, лишь искреннее расположение дамы ко мне побудило ее не замечать моего натянутого вида, не покидавшего меня во все время этого визита.

Делая поклон, я в то же время следил глазами за положением своих ног. Когда мне хотелось произнести комплимент, подходящие слова ускользали от меня, ибо я силился найти другие, более благородные, и теряясь в хаосе синонимов, выбирал самый неподходящий. Таков был мой первый визит к госпоже де Вамбюр. Хотя моя неловкость не ускользнула от ее внимания, я мог быть доволен оказанным мне приемом. Я сам потом заметил, что был смешон, но этим открытием я обязан лишь своим собственным мыслям, потому что, заглядывая в глаза госпожи де Вамбюр, я каждый раз читал в них расположение к моей скромной особе. Граф д'Орсан, госпожа де Вамбюр и я должны были втроем сделать несколько деловых визитов. И что же? Первыми лицами, к которым мы приехали с изъявлениями благодарности, оказались господин де Фекур и господин Боно! Велико было наше общее удивление… Де Фекур принял меня весьма холодно, чем крайне озадачил всех, так как именно он, по просьбе госпожи де Вамбюр, от которой зависел, первый подписал назначение.

Боно, напротив, выказал полное удовлетворение тем, что выбор пал на меня.

– Я очень рад, – сказал он моим покровителям, – что вы приняли участие в этом молодом человеке. Он далеко пойдет; наконец-то нога его в стремени, теперь дело за ним; но он должен немедленно ехать по делам службы. Я сдержу свое обещание, сударыня, – обратился он к госпоже де Вамбюр, – и дам ему провожатого, который вместе с ним будет ездить по всем указанным местам и поможет наладить дело. И даже даст кое-какие советы на первых порах; ведь нашему протеже надо немного разобраться в своих обязанностях. Но пусть заплатит ему за труды из собственных средств, мы не можем брать на себя столь значительные расходы.

– Ах, не беспокойтесь, – сказала ему госпожа де Вамбюр; – мы прибыли сюда, чтобы поблагодарить вас, а не быть для вас обузой.

– Обузой! Мне! Что вы, ей-богу, нет, – возразил Боно. – Нам и так надо было занять кем-нибудь эти вакансии. Не все ли равно, кто получит место? Я очень рад, что угодил вам. Но вот что удивительно: человек, нигде не работавший и ничего не знающий, вдруг займет такую должность! (Я уже в четвертой части говорил, что господин Боно обладал добрым сердцем, но грубым языком.) Но Фекур, – продолжал он, – пресек все наши возражения: он предсказывает, что новый контролер недолго засидится на этой должности, для него это скорее звание ad honores[110]Бесплатно, ради чести; здесь: почетное (лат.) и значит жаловаться нам не придется. Я со своей стороны сделал все, что мог: ведь тот, кто будет его спутником и провожатым, сам должен был занять это место, если бы за молодого человека не просили вы, сударыня.

Господин д'Орсан заверил его, что все будет сделано как следует и что он берет на себя полную ответственность. Он произнес эти слова так высокомерно, что господину Боно оставалось только отвесить низкий поклон, сопроводив его следующими многообещающими словами:

– Пользуясь вашим покровительством, сударь, он быстро сделает карьеру.

Мы уже собирались уходить, когда Боно без всяких церемоний заявил, что был бы очень польщен, если бы мы все оказали ему честь отобедать у него. Гордись, дорогой мой Ля Валле, ты оказал бы ему честь! Тот, кто совсем недавно считал за счастье улещивать мадам Катрин, чтобы иметь честь пообедать с ней на кухне, обедает сейчас на равных с сильными мира сего. Приглашают графа, маркизу и его, не делая никаких различий. И кто приглашает? Финансист. Предложение было принято, и мы немедля сели за стол.

Общество собралось многочисленное и весьма пестрое, люди всех рангов и сословий. Хозяину часто приходилось спрашивать у гостя его имя, когда надо было с ним заговорить.

Господин Боно, сидевший между графом д'Орсаном и госпожей де Вамбюр, по правую руку которой усадили меня, занимал их беседой; остальных же гостей, на которых не хватало внимания хозяина, развлекал вертлявый юноша, которого, судя по оживленной жестикуляции, можно было принять за клоуна.

Стол был сервирован роскошно, одни яства сменялись другими, много было такого, чего нигде не найдешь в зимнее время. Я впервые познакомился с нововведением, какое подарило миру чревоугодие денежных тузов: всякое блюдо подавалось по два раза, так что глаза разбегались, и я не знал, на чем остановить свой выбор.

Еще не успели разлить шампанское, как тот молодой человек предложил прочитать вслух стихи, сочиненные в честь хозяина дома. Гости зааплодировали, а господин Боно кивком головы поблагодарил его за эту прекрасную мысль, а гостей за изъявленное ими удовольствие; когда Боно поднялся со стула, он, как мне показалось, раздулся от самодовольства раза в полтора. Чтение стихов сопровождалось кликами одобрения всех присутствующих. Все поздравляли сочинителя за прекрасную мысль. Вначале он скромно отклонял поздравления; однако после долгих настояний и оваций вынужден был сказать:

– Право, господа, мои стихи вовсе не заслуживают похвал; вы заставляете меня краснеть.

И прикрывшись этими скромными словами, он стал объяснять гостям красоты своего творения.

Признаюсь, я не разделял общего восторга и приписывал это своему невежеству. Но взглянув на графа, увидел, что и тот пожимает плечами. У госпожи де Вамбюр был страдальческий вид, но она ничего не говорила, потому что госпожа Боно, сидевшая напротив мужа, громко восторгалась этим чудом поэзии.

Автор, видимо, заметил нашу сдержанность, и потому, обратившись к господину д'Орсану, сказал с подчеркнутым оживлением:

– Сударь, вы не слышали сельскую эпиталаму, написанную по случаю бракосочетания госпожи де Ферваль с шевалье де Бриссоном?

Мы переглянулись, и я, не смущаясь тем, что граф не успел ответить, обратился к поэту:

– Как же так, сударь, – сказал я, – я полагал, что шевалье находится в своем полку.

– Все так думали, – ответил он, – но это была хитрость. Госпожа де Ферваль влюбилась в него после одной весьма неожиданной встречи, случившейся при необычных обстоятельствах. Она отбыла в одно из своих поместий, а через несколько дней за ней последовал шевалье, которому она вскоре отдала и свою руку и состояние. Эта прелестная дама, шутившая с любовью под личиной святоши, сама попалась в расставленные сети – и поделом. Шевалье – молодой вертопрах, который, не имея собственного состояния, искал только случая, чтобы изловить дичь и тут же ощипать добычу. Когда представилась возможность, он не оплошал, прикарманил ее состояние, и вполне прав; так ей и надо. Все свои насмешки сельский поэт, сочинивший «эпиталаму», обрушил на госпожу де Ферваль.

Пока сочинитель бережно разворачивал рукопись, госпожа де Вамбюр бросила на меня выразительный взляд, в котором я прочел: «Теперь вы знаете, что собой представляет тот, кого вы могли счесть своим соперником; как видите, его бояться нечего!» Я отлично ее понял, но сделал вид, что боюсь выдать себя и ее перед посторонними и только с улыбкой опустил глаза: на деле я опасался, как бы она по моему смущенному виду не догадалась, что и с моей стороны у нее есть соперница, и гораздо более опасная. Однако я сам почувствовал, что на лице моем выразилось замешательство, и постарался как можно скорее взять себя в руки; видимо, мне это удалось, ибо по улыбке госпожи де Вамбюр было ясно, что она ни о чем не догадывается; иначе она не слушала бы «эпиталаму» с таким удовольствием.

Стихи эти были хорошо написаны, но я ограничусь лишь несколькими словами об их содержании. Все проделки госпожи де Ферваль, все ее уловки, чтобы умножать и разнообразить свои удовольствия, были описаны с величайшей прямотой и сарказмом и без всякой заботы о репутации дамы. Чем больше нравились эти стихи, тем больше презрения они вызывали к их героине. Некто Жакоб тоже там фигурировал, причем выступал далеко не в такой завидной роли, как при спасении господина д'Орсана; но весь эпизод был описан так сочно, что если бы не имя, которое резало мне слух, я бы сам от души аплодировал. Поэма эта имела большой успех, но чтец не захотел признаться в своем авторстве, ссылаясь на то, что в стихах есть несколько простонародных выражений, которые мог допустить только деревенский поэт. Наконец все поднялись из-за стола и стали постепенно расходиться. Мы тоже откланялись.

– Когда он намерен выехать? – спросил Боно.

– Через несколько дней, – ответил господин д'Орсан.

– Чем раньше, тем лучше, – заметил Боно.

Затем он проводил нас до кареты, и когда кучер уже поднял кнут, господин Боно спросил у меня:

– Кстати, что стало с той молоденькой женщиной, которая была тогда с вами в Версале? Как бишь ее?…

Господин д'Орсан был задет бесцеремонным тоном Боно.

– Вероятно, речь идет о госпоже д'Орвиль? – поспешно обратился он ко мне.

– Да, да, верно, именно так, д'Орвиль. Так что она? – подхватил Боно. – Ко мне она так и не пришла. Как поживает ее муж?

– Господин д'Орвиль умер, – ответил я.

– Да, – прибавил возмущенный граф д'Орсан, – господин д'Орвиль умер, госпожа д'Орвиль стала вдовой, и следовательно, ей нет нужды хлопотать о должности для мужа.

– Жаль! – сказал Боно, прощаясь с нами, и удалился.

Как понять это словечко: «Жаль»? – подумал я. Наверно, Боно и сам не мог бы этого объяснить, так же как не заметил, по-видимому, что вызвал гнев господина д'Орсана. Боно был по натуре добрый человек, но он принадлежал к тому типу людей, у которых простота обращения доходит порой до грубости.

– Какая горячность! – заметила госпожа де Вамбюр, обращаясь к графу; – я вижу, вы очень интересуетесь этой дамой?

– Да, сударыня, – ответил граф, не колеблясь, – и горжусь этим. Ничтожные людишки, поднявшись из низов благодаря деньгам, воображают, что могут безнаказанно третировать обедневших дворян. Я не настолько ослеплен своим именем, чтобы думать, будто знатность сама по себе достойна почета и уважения; но если дворянин, несмотря на бедность, умеет сохранить достоинство, он, я считаю, имеет еще больше прав на наше уважение.

– Вполне с вами согласна, – заметила дама, – благородное происхождение случайный и незаслуженный дар; но если знатность сопровождается добродетелью, то она заслуживает искреннего уважения. Однако признайтесь, граф: если бы не ваше особое отношение к госпоже д'Орвиль, вы не обратили бы внимания на неловкие выражения господина Боно, который вовсе не хотел сказать ничего обидного.

– Прошу вас, – обратился граф к госпоже де Вамбюр, – гоните от себя всякие подозрения, оскорбительные для этой дамы. Я еще больше восхищаюсь ее добродетелью, чем красотой, совершенно меня покорившей. Не сомневаюсь в вашем умении хранить чужие тайны, и потому открою вам без колебаний свою душу. Да, если бы я имел власть над сердцем госпожи д'Орвиль, я не медля, на коленях, просил бы ее руки.

– А она знает о вашем расположении к ней? – спросил я.

– Если знает, – сейчас же заметила госпожа де Вамбюр, – то не может оставаться безразличной. Кто в силах отклонить такие лестные чувства? А если мысли этой дамы столь же возвышенны, как ваши, граф, то я не могу вас порицать.

– К сожалению, я мало успел насладиться ее обществом, – ответил граф. – Она только что овдовела, и существуют правила приличия, с которыми я, как это ни трудно, вынужден считаться. А теперь она уехала к себе в деревню, у нее там дела. Не скрою от вас, однако, что она знает мои мысли. Скажу больше, я имею основание думать, что чувства мои ей дороги, но ее вдовство и положение моей семьи заставляли ее до сего времени хранить полное молчание. Все это стало мне ясно во время моего последнего визита к ней перед отъездом в деревню. У нее хватило силы духа советовать мне побороть мою любовь; я упрекал ее за это; я изнывал от горя, но вдруг слезы, брызнувшие из ее глаз, дали мне понять, что стараясь разрушить мою любовь, она борется со своим собственным сердцем.

– Ах, граф, – воскликнула госпожа де Вамбюр, – столь благородные чувства вполне заменяют и знатность рода, и красоту, и богатство. Мне от души вас жаль, вам придется преодолеть множество препятствий, но я буду восхищена, если вы сохраните твердость. Ничто не должно казаться слишком ценным, всем надо поступиться и все принести в жертву ради такой возвышенной любви.

– О, как вы меня обрадовали, – воскликнул граф. – Если бы вы знали ту, что я боготворю, вы сами полюбили бы ее. Господин де Ля Валле видел ее, он подтвердит, что я не преувеличиваю.

Я заметил, что госпожа де Вамбюр внимательно посмотрела мне в глаза, чтобы проверить, какое впечатление произвел на меня этот разговор.

– Как? Вы совершенно равнодушны? – спросила она, убедившись, что этот взгляд замечен.

– Нет, сударыня, но ваше участливое отношение к чувствам графа наводит меня на другие мысли: как был бы счастлив тот, кого вы удостоите подобных же чувств! Вас не заботило бы происхождение возлюбленного, а только его любовь – и это меня восхищает.

– Вы правильно поняли мой образ мыслей, – сказала она; – да, я отдала бы свою руку, только повинуясь велению сердца, и была бы счастлива, если бы мне отвечали тем же.

– Можно ли, – вскричал я с горячностью, какой сам от себя не ожидал, – можно ли знать вас и не питать к вам тех возвышенных чувств, каких вы вправе требовать! Еще не перевелись на свете сердца, способные оценить совершенство, а в вас соединилось все, что покоряет такие сердца.

Госпожа де Вамбюр, видя, что разговор со мной перешел границы сдержанности и главной его темой стала она сама, спросила д'Орсана, беря его под руку:

– О чем вы задумались, граф?

– О том, как добиться счастья, – ответил он, – и я его добьюсь.

Услышав это и опасаясь, что разговор снова коснется ее и примет слишком серьезный оборот, госпожа де Вамбюр завела речь о моих делах. Господин д'Орсан объяснил ей, что все устроено, и что я, если захочу, могу уехать хоть завтра: он обо всем позаботился, и как только я приму решение, он пришлет мне свою дорожную коляску и двух слуг.

– А есть ли у него деньги? – снова спросила госпожа де Вамбюр, – ведь путешествие будет долгое.

– Все устроено, – повторил граф д'Орсан, – как я уже имел честь вам сообщить. Не беспокойтесь ни о чем.

– Но, граф, ведь будущее этого молодого человека – наше общее дело, – возразила щедрая дама, – я тоже хочу помочь ему, наравне с вами!

При этих словах я взял ее руку и покрыл ее бесчисленными поцелуями, а граф сказал:

– Это уже не касается господина де Ля Валле; наши с вами дела мы уладим без него.

Тут госпожа де Вамбюр попросила остановить карету, так как мы уже подъехали к дому, где она должна была провести вечер. Я вышел первым и имел честь подать ей руку, причем воспользовался случаем еще раз поблагодарить ее; в моих словах, вероятно, было больше признательности к ней за любовь, чем за щедрость.

Признаюсь, мне самому было бы трудно разобраться, почему так получилось. Я вовсе не хотел обманывать госпожу де Вамбюр; но я уже не мог управлять своими чувствами. Дайте страсти несколько дней, она зайдет много дальше, чем мы сами могли бы предполагать. А если эта страсть именуется любовью, то она устремляется по естественным руслам чувств столь бурно, что ее и вовсе не удержишь. Да и кто может поставить ей преграды? Напротив, все в самой природе нашей способствует ей. Нет ничего удивительного, что несмотря на мой брак и на высокую добродетель госпожи де Вамбюр, которую хвалил граф, я при всяком удобном случае выказывал ей свою нежность. Стоило мне увидеть ее, как я забывал и долг и уважение к принципам этой дамы. И то и другое я попирал всяким своим словом и шагом.

Когда мы расстались с госпожей де Вамбюр, граф отвез меня домой. Жену свою я застал в том же состоянии. Мы вместе решили, что я уеду через три дня. За это время я побывал у моего несчастного брата; жена продолжала терзать его с прежним остервенением; я повел его в пансион, куда поместил обоих его сыновей, и нам сказали, что они подают большие надежды. Все свободное от этих забот время я посвящал госпоже де Ля Валле, уговаривая ее не беспокоиться обо мне. Здоровье ее с каждым днем ухудшалось.

На второй день вечером граф д'Орсан (к которому я посылал и узнал, что его нет в Париже), пришел ко мне сам и сообщил с невыразимой радостью:

– Дорогой друг, я любим, в этом нет больше сомнения. Сама госпожа д'Орвиль подтвердила мне свои чувства; теперь ничто не мешает нам соединиться, кроме химер сословной спеси. Но я буду бороться и одержу победу; я знаю, что ее сердце принадлежит мне, я уверен в успехе.

Я радовался вместе с ним, как того требовала дружба, коей он меня почтил, но должен сознаться, я при этом с горечью думал, что мне-то никак нельзя питать подобные же надежды. Все же я предложил ему вместе посетить госпожу де Вамбюр.

Как ни странно, я еще ни разу не побывал у нее; но вы перестанете удивляться, если вспомните, что я был врагом всякого притворства и потому боялся остаться наедине с этой дамой. После нашего последнего разговора, который не мог оставить у нее никаких сомнений насчет моих чувств и дал мне основание надеяться, что они не совсем безответны, я обязан был при первом же свидании с ней объясниться в любви по всей форме. Такое объяснение имело бы целью либо обмануть ее (ибо я был женат, и это препятствовало моим желаниям), либо нанесло бы ей оскорбление, которого она, возможно, никогда не простила бы мне. Тяжкие сомнения одолевали меня, и я решил ничего не предпринимать до возвращения господина д'Орсана; увидев же его снова, я прежде всего попросил его помочь мне выполнить долг вежливости и благодарности; но, как выяснилось, в тот же вечер, когда мы расстались с госпожей де Вамбюр, она уехала к себе в деревню.

Не странно ли, что оба мы, казалось, избегали друг друга? А между тем, последний наш разговор требовал безотлагательной встречи. Я пришел к заключению, что госпожа де Вамбюр по деликатности не хотела объяснений накануне моего отъезда, боясь, что разлука станет слишком тяжелой для нее; ведь она не знала, что ее опасения напрасны и никакого объяснения не может быть, потому что я женат.

Граф д'Орсан разрешил мне не делать ему прощального визита. Я должен был уехать рано утром на следующий день. Уходя от меня, граф вручил мне по поручению госпожи де Вамбюр кошелек. Я хотел посмотреть, что в нем содержится, но граф не разрешил мне сделать это при нем. Он быстро удалился, попросив меня почаще писать ему и пообещав моей жене навещать ее, чтобы скрасить дни разлуки со мной.

Только он ушел, жена моя безутешно расплакалась, твердя, что она больше меня не увидит. Что до меня, я уже не разделял ее печали; если бы она была не так ослеплена любовью, она вероятно почувствовала бы, что простился я с ней довольно холодно.

На другой день я выехал с утра в дорожной коляске графа и вскоре прибыл в Реймс, где меня ждал помощник. Он разъяснил мне мои обязанности, и могу сказать без хвастовства, что за короткое время я усвоил все самое главное из того, что мне следовало знать.

По прошествии примерно месяца после приезда в Реймс, я получил от господина д'Орсана письмо, удивившее меня своим слогом. Я с каждой почтой получал от него письма, полные веселых шуток. Это же письмо резко отличалось от предыдущих своим неестественным, принужденным тоном. В конце же его граф сообщал, что жене моей очень плохо, но что пока нет оснований опасаться печального исхода и потому он советовал мне не покидать мой пост без специального разрешения; в конце он умолял меня не очень беспокоиться и положиться во всем на него.

Это письмо ошеломило меня. Настойчивая просьба остаться в провинции и наряду с этим сообщение о тяжелом состоянии жены… Все это открыло мне глаза. Я больше не сомневался в том, что ее уже нет в живых. Холод пронизал меня; я снова и снова брал письмо в руки и откладывал его, не читая. Я сидел у себя потрясенный и растерянный, когда один из лакеев, приставленных ко мне графом, доложил, что главный викарий епархии,[111] Главный викарий был помощником епископа, он ассистировал ему во время торжественных богослужений, исполнял его обязанности, когда епископ отсутствовал, и вообще вел его дела. приходившийся родственником графу, желает меня видеть. Я вышел к нему.

Задав мне несколько вопросов относительно различных статей моего брачного контракта с мадемуазель Абер, он сообщил, что она скончалась, хотя врачи не замечали у нее никаких признаков болезни, кроме крайней слабости, на которую она жаловалась все последнее время. Я не мог удержаться от слез при этом известии и смело скажу, что слезы мои были искренними.

– Сударь, – прибавил викарий, – господин д'Орсан до последней минуты делал все, чтобы избавить вас от неурочного возвращения домой. Но теперь вам надо вернуться и как можно скорее: мадемуазель Абер-старшая опечатала ваш дом, вот вам разрешение прервать на время вашу поездку по провинции.

Я уехал, не теряя времени, этой же ночью; прибыв домой, я облачился в траур и с помощью графа д'Орсана уладил все деловые вопросы.

Не успел я вернуться, как ко мне пожаловал господин Дусен, достопочтенный духовный наставник мадемуазель Абер.

– Мы с вами, думается мне, знакомы, – сказал он, входя. – Я пришел к вам по поручению мадемуазель Абер-старшей. Эта благочестивая особа ожидает, что вы по справедливости вернете ей состояние покойной сестры. Думаю, вы слишком порядочный человек, чтобы присвоить себе наследство, принадлежащее ей по праву кровного родства.

– Если вам думается, что мы знакомы, – ответил я, – то признаюсь, я удивлен, что вы посмели явиться ко мне. Невестка моя никоим образом не может претендовать на наследство моей жены. А чувство справедливости и сан, которым вы облечены, должны были бы подсказать вам, что надо вразумить мадемуазель Абер-старшую, чтобы она не затевала тяжбы, которая ни к чему не приведет.

Он долго разглагольствовал елейным тоном, пытаясь сломить мое упорство, но убедившись в моей непреклонности и заключив по моим ответам, что нет никакой надежды на успех, сказал на прощанье:

– Посмотрим, кто возьмет верх: вы или я.

Я не мог без смеха думать о сердечной привязанности пастыря к его духовной дочери: он считал ее интересы своими собственными. Отец Дусен ушел взбешенный, а я даже не проводил его до двери.

Я был столь невежлив не со злости, а из-за смущения, в какое повергли меня его угрозы; ведь я был совершенным профаном во всех правовых вопросах.

В тот же день я описал графу свою беседу с преподобным Дусеном. Граф повез меня к своему адвокату; тот сказал, что мне нечего беспокоиться и что он возьмет на себя ведение этого дела, а я могу больше о нем не думать.

Тем не менее я еще целый месяц жил в Париже и все это время ежедневно подвергался атакам госпожи д’Ален, которая задумала пристроить за меня свою дочь Агату. Чтобы отвязаться, мне пришлось обойтись с этой милейшей дамой довольно нелюбезно.

Я уже собирался вернуться в Шампань, когда господин д'Орсан сообщил мне, что госпожа де Вамбюр в Париже и я должен посетить ее, не откладывая. Я, не колеблясь, последовал его совету. Я уже не так боялся встречи с ней, хотя траурное одеяние было наглядным свидетельством моей неполной откровенности.

– Какой мрачный наряд! – воскликнула она, увидев меня. – Я думала, вы в отъезде.

– Я приехал в Париж, сударыня, – сказал я, – по приказанию графа д'Орсана, чтобы привести в порядок свои дела. Смерть моей жены…

– Как! Вашей жены! – воскликнула она. – Что это значит? Д'Орсан никогда не говорил, что вы были женаты:

Она умолкла и задумалась. Я упал перед ней на колени.

– Простите графа д'Орсана, сударыня, – сказал я. – Ради меня он пожелал скрыть от вас мой брак. Он опасался.

– Чего же он опасался? – прервала она. – Неужели он думал, что из-за этого я откажусь вам помогать? Или он полагал, – продолжала она в волнении, – что у меня были какие-то виды, которым мог помешать ваш брак?

– О нет, сударыня, – ответил я, – господин д'Орсан хорошо знает, кто вы и кто я. Он никак не мог подумать, что вы способны снизойти до меня, и я не настолько дерзок, чтобы обратить к вам мои взоры.

– Ах, встаньте, пожалуйста! – воскликнула она. – Я уже говорила, что разница в происхождении не может влиять на мой выбор, и если я выйду когда-нибудь замуж, то только по велению сердца; и того же буду ждать от моего избранника.

– Ах, сударыня, – сказал я с неудержимым порывом, – если ваше сердце ищет того, кто вас любит, кто вас обожает, не может ли оно сделать свой выбор сейчас?

– Что вы хотите этим сказать? – сказала она в смятении. – Вы с ума сошли! Едва успев похоронить свою жену, вы решаетесь говорить мне о любви! Вы плохо беретесь за дело; такая поспешность отнюдь не завоюет мое сердце, она может лишь уменьшить мое уважение к вам.

– Не торопитесь осудить, не выслушав! Узнайте сначала историю моего первого брака, узнайте, как завязался этот узел, и вы поймете, что женился я по причинам, не имеющим ничего общего с любовью. Да будет мне позволено сказать, не оскорбляя вас – вы первая, кого избрало мое сердце.

– Я буду очень рада услышать все это, – сказала она, – так как я твердо решила устроить ваше благополучие, и мне очень важно знать о вас все.

Как изобретательна истинная нежность, когда она ищет доводы, чтобы поддержать пламя любви, даже сознавая, что его лучше погасить! Чем сильнее любовь, тем легче она находит себе пищу.

Не стоит приводить здесь то, что я рассказал госпоже де Вамбюр; это было повторение чистосердечной повести, уже известной читателю моих записок.

– Вы сами видите, сударыня, – добавил я, – много ли места занимала любовь в моем союзе с мадемуазель Абер. И если продолжить признания, то скажу одно: вы первая женщина, чья красота пробудила мое сердце, и оно страдает жестоко, потому что мне не позволено питать никакой надежды.

– Я рада, что узнала обо всем, – ласково ответила дама, – и вижу, что могу вернуть вам свое уважение. Ваша скрытность встревожила меня, но теперь я успокоилась; самое главное – позаботиться о вашей карьере.

– Ах, что мне карьера, если я лишился вашего благоволения, – сказал я с горечью.

– Довольствуйтесь тем, Ля Валле, – сказала она, – что я питаю к вам дружбу; больше пока ничего не могу сказать. Вы знаете мой образ мыслей, и этого достаточно.

Мягкий взгляд, прояснившийся после моей исповеди, сказал в тысячу раз больше, чем ее уста.

Охваченный радостью, я снова бросился к ее ногам, надеясь вырвать у нее более ясное признание, но в прихожей раздался шум, и она жестом остановила меня. Вошел граф д'Орсан.

– Вот я здесь и жду (ваших распоряжений, – сказал он госпоже де Вамбюр. – Но, кажется, я помешал? – он сказал это с улыбкой, лукаво поглядев на Меня. – Меня привело сюда наше общее дело; надеюсь, на меня не будут сердиться.

– Нет, граф, вы нисколько не помешали, – тотчас отозвалась госпожа де Вамбюр, – я как раз хотела с вами поговорить. Мне нужна ваша помощь, ваше влияние, чтобы поскорее помочь господину де Ля Валле занять подобающее место. Вчера я видела Боно, и он дал мне дельный совет. Славный человек этот Боно!

– Согласен с вами, сударыня, – сказал граф. – Он принимает большое участие в судьбе господина де Ля Валле, и этим очень мне симпатичен. Вы можете рассчитывать на меня. Но должен вам признаться, – добавил он шутливо, – что если бы я не видел моего друга в этом траурном одеянии, я был бы больше удивлен вашей горячностью; чувствую, что вы оставили меня позади. Я никогда не пытаюсь проникнуть в тайные намерения моих друзей, – продолжал он тем же тоном, – но желаю, чтобы наш друг Ля Валле скорее занял подобающее положение, более достойное внимания, какое вы ему оказываете.

– Богатством меня не прельстишь, – с улыбкой отвечала госпожа де Вамбюр, – господину де Ля Валле не нужна будет моя помощь, когда карьера его будет сделана. По вашей просьбе я охотно взялась помочь ему, чем могла. Но полагаю, что теперь, если ничто больше не удерживает его в Париже, ему следует продолжать свою поездку.

– Но мне грозит тяжба, затеянная моей свояченицей, – заметил я.

– Об этом не тревожьтесь, – сказал господин д'Орсан. – Я говорил с Дусеном и полагаю, что он утихомирит свою духовную дочь; но если ему не удастся выполнить обещание, все равно вы можете пренебречь его угрозами.

Тут граф заметил по глазам госпожи де Вамбюр и по моим взглядам, что мы еще не все сказали друг другу и, напевая что-то вполголоса, отошел к окну, выходившему на площадь.

– Господину д'Орсану, – сказал я госпоже де Вамбюр, как только граф отвернулся, – легко советовать мне не тревожиться! Но у сердца моего есть тревоги поважнее, чем карьера. Вы велите мне разлучиться с вами…

Я умолк, не в силах побороть охватившую меня печаль.

– Не горюйте, – ласково сказала госпожа де Вамбюр, – помните, что это мой приказ; я хочу, чтобы вы мне повиновались.

– Если бы вы разрешили мне хотя бы писать вам время от времени! – воскликнул я.

– А разве я вам запрещаю? – отвечала она. – Напротив! И мне самой придется отвечать на ваши письма, чтобы ставить вас в известность о шагах, предпринятых нами здесь в ваших интересах.

Господин д'Орсан снова подошел к нам и назначил мне срок отъезда. Я попрощался с госпожей де Вамбюр, чей взгляд еще раз приказал мне не тревожиться. Быть может, желая подсказать мне правильный путь, граф, прощаясь, взял руку госпожи де Вамбюр и поднес ее к губам; я с трепетом решился на подобную же вольность и должен признаться, что этот знак преданности был принят с явным благоволением.

Описанная выше сцена многих удивит. В самом деле, редко бывает, чтобы вдовец в первые же дни траура так далеко зашел на пути к новому браку. Впрочем, ведь вся моя история нарушает общепринятые законы; вообразите любого на моем месте, и вы перестанете удивляться.

В самом деле, я женился без любви, овдовел, когда во мне только пробудилась любовь к той, с которой я по долгу благодарности должен был иногда встречаться – и думаю, что никто не упустил бы открывшейся передо мной возможности и не поступил бы иначе. Если этих резонов мало, ничего не поделаешь. Мое дело написать правду, а вы читайте.

Выйдя от госпожи де Вамбюр, я отправился к брату и застал его в отчаянном положении. Жена покинула его несколько дней назад, заявив, что вернется в свой дом только тогда, когда его уже там не будет. Брат хотел было прибегнуть к правосудию, чтобы по закону добиться своего права, но я ему отсоветовал судиться; а чтобы лучше его убедить, попросил его подыскать мне небольшой домик в Марэ, перевезти туда за время моего отсутствия мебель и из дружбы ко мне поселиться там и ждать, когда я вернусь в Париж. Я рассчитывал на то, что в дальнейшем мы с ним больше не расстанемся.

Затем я привел в порядок свои денежные дела с мадам Ален, которая стала менее вежливой, когда узнала, что у меня хотят отобрать наследство, и, наконец, отправился к месту службы, с тем чтобы продолжить объезд Шампани.

Мне следовало изучить до тонкости свое дело, и я прожил в провинции гораздо дольше, чем предполагал. В течение этих полутора лет я поддерживал аккуратную переписку с госпожей де Вамбюр. В одном из писем она просила меня от имени графа д'Орсана заехать в одно из его имений, расположенных на границе вверенной мне провинции.

Каково же было мое удивление, когда приехав в поместье графа, я увидел там госпожу д'Орвиль. Граф д'Орсан сказал, что счастье его не будет полным, если я не буду свидетелем его бракосочетания с прелестной вдовой. Церемония состоялась на следующий день. Мать господина д'Орсана, которая уступила мольбам сына, с радостью согласилась принять участие в торжестве; через несколько дней после свадьбы мы все отправились в Париж.

– Знаете ли, дорогой мой, – сказал мне по дороге господин д'Орсан, – госпоже де Вамбюр удалось устроить вас в Париже. Король недавно выдал лицензию на основание новой компании,[112]Речь идет об одной из торговых компаний, создававшихся для экономических связей с заморскими странами; такие компании возникали на протяжении всего XVIII в. Одной из них была Миссисипская компания, основанная в 1716 г. Антуаном Кроза (1655–1738) для морского сообщения и торговли с Северной Америкой. и маркиза определила вас туда. Не сомневаюсь, что средства уже отпущены.

Такая доброта со стороны той, к которой я стремился всем моим существом, настолько меня поразила, что я лишился дара речи. Должен сказать, граф скрыл от меня свое участие в этом новом благодеянии, желая, чтобы я всем был обязан моей дорогой возлюбленной. Я говорю это не для того, чтобы уменьшить заслугу любви, но чтобы воздать должное дружбе. Должен сказать, что если любовь тут терпит некоторый ущерб, то только благодаря прямоте госпожи де Вамбюр, которая делает ей честь: от нее самой я и узнал, сколь многим обязан графу, чье великодушие заслуживает глубочайшей благодарности.

Можно ли найти и существует ли на свете кто-нибудь, кто мог бы похвалиться таким счастьем? Дружба и любовь соперничали, осыпая меня благодеяниями, – и вот, не в силах одолеть друг друга, они объединились для моего блага!

Оказавшись в Париже, я немедленно побежал к госпоже де Вамбюр. Она была дома, одна; любовь и благодарность бросили меня к ее ногам. Я не могу припомнить, что я говорил: скрытое пламя, пожиравшее мое сердце, подсказывало мне слова; я был в таком волнении, что не запомнил ничего из своих речей. Должен признаться к своему стыду, что восторг мой несколько ослабел, когда госпожа де Вамбюр, поднимая меня с колен, постаралась незаметно спрятать от меня какие-то бумаги, лежавшие на столе.

Это неприятно поразило меня. Почему? Может быть, то была ревность? Не думаю. Я любил и был почти уверен, что любим. Не довольно ли этого, чтобы оградить меня от подозрений? Если вы скажете «нет», то я готов признаться, что тут была отчасти ревность; иные скажут, что ревность могла возникнуть лишь как мимолетный порыв, не вызванный никаким определенным подозрением, но оставляющий в душе легкую тень, причину и суть которой трудно объяснить – и они тоже будут правы. Я не успел еще сам разобраться в своих чувствах, как эта легкая тень рассеялась: я заметил, что почерк на бумагах напоминает мой собственный; я понял, что госпожа де Вамбюр перечитывала мои письма.

Я только собрался с облегчением и радостью заговорить об этом, как госпожа де Вамбюр, угадав, что происходит в моей душе, сказала:

– Я собиралась писать вам, чтобы ускорить ваше возвращение в Париж. Д'Орсан нашел для вас должность, которая требует вашего присутствия здесь.

– Если есть причина, чтобы мне находиться здесь, зачем она порождена вашим великодушием, а не сердцем? – воскликнул я.

– Не будем говорить о моем сердце, – остановила меня дама.

– Ах, это единственное, чем мне хотелось бы обладать. Неужели ваши уста не хотят подтвердить счастье, какое обещали мне ваши письма!

– Может быть, и так, – сказал она, опустив глаза.

Я воспрял духом.

– А если так, сударыня, – воскликнул я с живостью, – то, быть может, положение, которое благодаря вам я займу в обществе, позволит мне питать надежду?

Она молчала, глубоко задумавшись.

– Не откажите мне в этой милости, сударыня, – продолжал я, – откройте свое сердце тому, кто вас обожает. Вы всегда были ко мне добры; вы равнодушны к званиям, титулам и даже к происхождению, – не дает ли мне это основания надеяться, что вы простите мою дерзость? Я вас люблю, я свободен; мое имя вас не отпугивает. Смею ли просить вас…

– Остановитесь, друг мой, – сказала она, – мы сейчас говорили только об устройстве вашего будущего; нам есть над чем потрудиться. Когда это будет сделано, вы получите позволение касаться других вещей; а до тех пор прошу вас о них не упоминать.

Она проговорила эти слова застенчиво, почти робко; тон ее смутил бы меня, если бы не успокоили ее глаза. Напрасно я напрягал свой ум, мне пришлось уйти, так и не найдя повода продолжить этот увлекательный разговор.

Я очутился в совершенно новом для себя положении; хорошо, что мой светский опыт, пусть еще очень незначительный, проливал некоторый свет на то, с чем я столкнулся. До этих пор женщины сами оказывали мне внимание, без всяких усилий с моей стороны; теперь же я должен был искать путь к сердцу возлюбленной и не всегда встречал отклик. Я говорил о своих чувствах открыто и ясно, а в ответ получал вздох, жест, одно слово, скорее вырванное, чем сказанное добровольно.

Не думайте, однако, что я остановился на полпути. Сердце мое было по-настоящему затронуто, оно было единственным моим советчиком, и этого мне было достаточно. Я очень скоро сумел дать понять госпоже де Вамбюр, как сильна страсть, которую она во мне пробудила. Она не могла не увидеть всю силу моей любви и благодарности. Благодарностью дышало каждое мое слово, но и любовь не уступала ей своих прав, с лихвой вознаграждая себя за отданное благодарности место. Все это не ускользало от внимания моей возлюбленной, как она впоследствии сама мне призналась.

Я обещал вам нарисовать ее портрет, и здесь он придется кстати. Госпожа де Вамбюр была высокого роста и хорошо сложена. Ее каштановые волосы совершенно естественно, как бы сами собой, укладывались в прическу и открывали высокий лоб, строгость которого скрадывали глаза, очень яркие, но приветливые; они говорили о живости ума, и действительно, склад ума у госпожи де Вамбюр был очаровательный. Я согласен, что ее лицо было немного чересчур удлиненное, но этот недостаток искупался прелестным цветом кожи. Все в ней было прелестно: маленький, изящно очерченный рот с чудесными зубами, нежная ручка и белоснежная грудь.

О ее уме не буду говорить, а чистосердечно признаюсь, что вскоре оценил ее проницательность и верность ее суждений, и с тех пор во всех своих поступках руководствовался ее советами. Характером она была великодушна и в то же время скромна, что помогало ей приноравливаться к любым обстоятельствам; я старался следовать ее примеру и тем предохранил себя в жизни от многих оплошностей. Таков ее портрет, который я давно вам обещал. Если он и не закончен, то читатель простит мне упущения: ведь трудно описывать с беспристрастием совершенства, которые составляют счастье твоей жизни; они и сейчас передо мной, когда я пишу эти строки. Да простит мне читатель это отступление. Итак, я продолжаю.

Я приступил к исполнению своих новых обязанностей. Значительный вклад, внесенный мною в фонды компании, и могучее покровительство, которым я пользовался, придали мне немалый вес. Скоро мне пришлось, по совету господина д'Орсана, снять приличный дом и завести свой выезд. И вот я стал настоящим барином, даже не заметив этого превращения.

– Как меняется человек! – думал я порой. – Когда я женился на мадемуазель Абер, я радовался тому, что приобрел домашний халат. А теперь я один занимаю целую карету. Скромная квартира казалась мне дворцом, а теперь мне принадлежит красивый особняк, и это нисколько меня не удивляет. Я, помнится, призывал к себе кухарку только для того, чтобы удостовериться, что у меня есть своя кухарка, а теперь слуги сами появляются, когда надо, и делают все, что положено, не ожидая моих приказаний. Какая огромная разница между королевским откупщиком де Ля Валле и Жакобом, только что покинувшим свою деревню! Но вот что интересно: в скромную квартиру я попал сразу по приезде, а в собственный дом добирался долго, постепенно, переставляя ногу со ступеньки на ступеньку.

Я хотел основательно познакомиться с моими новыми обязанностями, но скоро убедился, что главное – умело расставлять служащих, выбирая таких, которым можно доверять; а за собой надо сохранить только удовольствие пользоваться плодами их трудов. Такой порядок показался мне приятным и удобным, а опыт показал, что научиться этому совсем не трудно.

Я ежедневно встречался с госпожей де Вамбюр и, конечно, не упускал случая заговорить о своей любви и надеждах. Она не скупилась на нежные слова, но решительно отклоняла всякую мою попытку завести речь о моем желании жениться на ней.

Однажды, предавшись грустным размышлениям о своей несчастной любви, я гулял по улицам дольше обычного и когда вернулся домой, удрученный печалью, мне доложили, что меня ждет какой-то господин, желающий со мной переговорить.

Я дал распоряжение проводить посетителя в мой кабинет; и каково же было мое удивление, когда посетителем этим оказался господин д'Орсан, который, по моим сведениям, находился в своем поместье.

– Вы удивлены, дорогой друг? – сказал он. – Но я приехал в Париж, представьте, по вашим делам. Вы молоды, у вас нет детей; вам следует жениться, и у меня есть для вас подходящая партия.

– Не говорите мне о женитьбе, сударь, – сказал я ему печально; – лишь одна женщина могла бы составить мое счастье. Но я ясно вижу, что надеяться не на что.

– Прежде чем услышать от вас отказ или силой вырвать ваше согласие, – сказал он, – я попрошу вас об услуге: примите к себе на службу одного молодого человека; я увидел его у вас в передней: по-моему, он заслуживает внимания. Его история растрогала меня. Он всецело зависел от своего дяди, а тот умер, оставив его без всяких средств.

– Приказывайте, – отвечал я, направляясь к дверям, – и если позволите, я приведу его сюда: пусть он убедится в том, что я сделаю для него все возможное; он может рассчитывать на меня, раз вы его рекомендуете.

Молодой человек вошел; он отвесил почтительный и в то же время изящный поклон, так что я не сразу его разглядел. Если бы он себя не назвал, я, может быть, и не узнал бы его; но услышав фамилию своего первого хозяина, я понял, что передо мной его племянник – тот самый мальчик, к которому я был приставлен для услуг.

Я не мог сдержать слезы при мысли о там, как изменились его и мои обстоятельства. Я обнял и расцеловал молодого человека и просил его не сомневаться в помощи и поддержке того, кто обязан своими первыми успехами его семье. Велико было удивление господина д'Орсана! Но эта сцена нисколько не унизила меня в его глазах; смею сказать, напротив, его уважение ко мне только возросло. Я пригласил моего бывшего молодого господина почаще меня навещать и мне посчастливилось: через несколько дней я устроил его отлично; он, надо полагать, не раскаялся в том, что обратился за покровительством к своему любимому Жакобу.

Когда молодой человек вышел, господин д'Орсан прямо сказал мне, что он приехал в Париж специально чтобы поговорить с госпожой де Вамбюр и узнать, каковы ее намерения относительно меня.

– Я был у нее, – сказал граф, – на мой вопрос она без обиняков ответила, что питает к вам глубокое чувство; она готова уступить вашим желаниям, о которых вы не раз говорили ей, и сочетаться с вами браком.

Граф сообщил мне также, что хотя ее покойный муж носил титул маркиза, но сама она дочь финансиста, и потому, желая избежать злостных толков, решила подождать, пока я займу прочное положение, и уж после этого отдать мне свою руку.

– Прочное положение вами достигнуто; итак, спешите к ней, и скорее завершите дело вашего счастья, а я вам искренне желаю полного успеха, – закончил он.

Я просил господина д'Орсана не оставлять меня своими советами, позабыв даже поблагодарить его за все его заботы. Он сказал, чтобы я завтра же отправился к госпоже де Вамбюр, а он сообщит ей о нашем разговоре.

Не буду рассказывать, в каком радостном и нетерпеливом волнении провел я эту ночь. Заветный час наступил, а я так и не успел разобраться в обуревавших меня чувствах. Я не сомневался в том, что господин д'Орсан сказал правду; любовь госпожи де Вамбюр тоже не была для меня тайной, но я боялся каких-нибудь неожиданностей. Каких – я и сам не знал. В общем, могу сказать: я боялся, потому что любил.

Итак, я поехал к предмету моей страсти. Я был принят с радостью, какой раньше мне не приходилось видеть; наши сердца были в полном согласии, мы испытывали друг к другу взаимную сердечную склонность, и брак наш был решен. Вот когда я, наконец, почувствовал, какая мне выпала огромная удача. Моя новая супруга отнеслась весьма приветливо к моему брату, распространив на него доброе чувство, какое питала ко мне; она взяла к себе моих племянников и решила, что они будут воспитываться в нашем доме Отец же их, несмотря на все мои настояния, не захотел изменить свой скромный образ жизни. Он был доволен уже тем, что более не терпит нужды, и просил позволить ему уехать в деревню. Я согласился, хотя и скрепя сердце, и в скором времени мы все вместе выехали из Парижа; брат рассчитывал во время этой поездки избрать для себя постоянное место жительства.

Супруга моя очень хотела, чтобы я прибавил к своему имени название какого-нибудь из ее владений, но я просил ее не настаивать на этом. Она легко согласилась, и мы втроем с братом отправились знакомиться с поместьями госпожи де Вамбюр. Господин д'Орсан с супругой пожелали присоединиться к нам, и удивлению нашему не было предела, когда мы застали графа и графиню на первой же почтовой станции: они нас там поджидали. Лестная для меня встреча и высокая честь!

Коней, седьмой части

Часть восьмая

Наше путешествие было долгим, но весьма приятным: тщеславие, этот сладкоречивый тиран, чья власть над моим сердцем возрастала с каждым днем, хоть и не поработило его до конца, доставляло мне ни с чем не сравнимые радости – до того счастливого мига, когда я удалился от житейских бурь и треволнений. Должен признать, что в жизни моей, если угодно, было много счастливых обстоятельств, но ведь счастье наше зависит целиком от состояния души; только тогда, когда все наши желания исполняются, не успев зародиться, можно говорить о полноте блаженства. Если мне было приятно сознавать, что я вышел из ничтожества и стал богатым, то еще приятнее было, что все вокруг наперебой доказывали мне вновь и вновь, какие великие преимущества выпали мне на долю, и вот это, думается мне, можно назвать вершиной благополучия.

Да, куда бы мы ни прибыли, вся округа встречала нас с почетом и уважением. Эти знаки дружбы и восхищения, конечно, были чисто внешними, но меня и это вполне удовлетворяло. Я еще не знал тогда, что страсти бушуют повсюду. Я не подозревал, что провинциальные дворяне, сидя в четырех стенах своего замка, делают свою провинцию ареной тех же грехов, какие в столице тщеславие выставляет напоказ. Париж дает для этого больше поводов, зато в деревне, где таких поводов меньше, за них хватаются еще более рьяно. Мои иллюзии поддерживались еще и тем, что мы весьма быстро проезжали все эти места и я не успевал узнать людей, которые спешили приветствовать нас или которым мы сами отдавали визиты. Поместья моей молодой супруги, госпожи де Вамбюр, содержались в порядке и не требовали от меня больших забот. Оставалось только желать, чтобы такой же порядок сохранялся и в дальнейшем. Все угодья были отданы в умелые руки, и фермеры, работая на благо своей госпожи, не забывали и себя,[113] Фермеры, работая на благо своей госпожи, не забывали и себя.  – Эта картина счастливой сельской жизни, которую рисует автор продолжения, является типичной буржуазной утопией и ни в коей мере не соответствует реальному положению французского крестьянства в XVIII в. Даже при очень рациональном ведении хозяйства и в самые удачные по урожаю годы французские арендаторы едва сводили концы с концами: дробность и чересполосица крестьянских наделов, обилие всевозможных налогов, затрудненность сбыта из-за разнообразных заградительных пошлин – все это обрекало французское крестьянство на полунищее существование. Известно сделанное Лабрюйером описание французского народа, потрясшее Пушкина: «Порою на полях мы видим каких-то диких животных мужского и женского пола: грязные, землисто-бледные, иссушенные солнцем, они склоняются над землей, копая и перекапывая ее с несокрушимым упорством; они наделены, однако, членораздельной речью и, выпрямляясь, являют нашим глазам человеческий облик; это и в самом деле люди. На ночь они прячутся в логова, где утоляют голод ржаным хлебом, водой и кореньями. Они избавляют других людей от необходимости пахать, сеять и снимать урожай и заслуживают этим право не остаться без хлеба, который посеяли» (Лабрюйер. Характеры, стр. 263). К середине XVIII в. в этом отношении мало что изменилось. пользуясь тем, что никто их не стеснял. Так что все шло хорошо, и большего не приходилось требовать.

На каждом шагу меня ждали новые удовольствия. Присутствие молодой жены, горячо любимой мною и нежно любившей меня, общество господина д'Орсана и очаровательной д'Орвиль, – все, казалось, соединилось, чтобы придать блеск моей триумфальной поездке по местам, сеньором которых я стал: несмотря на всю уверенность в себе, порожденную самолюбием, я понимал, что при этом вельможе, который всем рекомендовался как мой друг, соседи поневоле держались в границах, которые они в других обстоятельствах непременно бы перешли. Эта мысль скоро подтвердилась.

Спустя некоторое время граф покинул нас, так как мы проезжали поблизости от одного из его поместий, где требовалось его присутствие. Я сразу же заметил, как мне его не хватает и насколько труднее мне стало добиваться от моих соседей тех знаков уважения, которые так мне льстили со дня нашего отъезда из Парижа.

Итак, я пока знал провинцию лишь с приятной стороны. Но вот жена моя как-то упомянула название одной деревни, которую приобрела незадолго до нашей свадьбы; прежняя владелица ее, некая вдова, умерла в монастыре.

Как я был поражен, услышав название деревни, куда я скоро приеду и где буду хозяином и господином! Ведь жители ее еще помнили, как я ушел оттуда с кнутом в руке! Должен сознаться, мое самолюбие вдруг воспротивилось этому; мне было неловко, сомнения меня одолели. Я хотел их побороть, но тщетно, и решил открыть жене смущавшие меня мысли.

– Я не утаил от вас, – сказал я ей, – ни сословия, в котором я родился, ни кто мои отец и мать. Вы знаете, что я родом из той деревни, которую вы купили. Я не боюсь появиться в тех местах, где мои родители жили в честной безвестности; но не возмутится ли ваша гордость, когда дядюшка Люк и тетушка Жанна кинутся меня обнимать, а вас назовут невесткой?

– Напрасно вы тревожитесь, – ответила моя жена. – Ваши родители занимают в моем сердце то же место, которое отдано вам. Вы увидите, что я снова стану ласковой и приветливой, хотя сочла нужным держаться иначе во время нашего путешествия.

– Должен сознаться, – сказал я, – я заметил эту перемену и именно поэтому не совсем спокоен. В Париже вы были всегда ровны, добры, просты в обхождении, словом, очаровательны; а в ваших владениях вы держитесь гордо, чтобы не сказать – надменно. Вы словно считаете каждый свой шаг, взвешиваете каждый поступок; мне показалось даже, что вы порой остерегаетесь ответить излишне любезно на любезность и что вам даже неприятно, когда я со всеми учтив, видя в том свой долг.

– Вы правы, – прервала она меня, – этому научил меня опыт. Я хорошо знаю, каковы сельские дворяне; они и раньше не могли примириться с тем, что оказались моими вассалами; звание вашей супруги не может возвысить меня в их глазах; они знают ваше происхождение, не сомневайтесь (ибо любопытство – в характере сельских дворян); появилось новое лицо в провинции, надо выведать, какого оно ранга, каково его звание, какова его родословная и соответственно определить свое поведение; они знают все про нас обоих и поэтому, не сомневайтесь, одна лишь вежливость заставляет их отдавать нам почести, которых тщеславие ни за что бы не допустило. Я уже изучила нравы наших соседей, и в этом вся причина. Если бы я не боялась нечаянно обидеть вас, я посоветовала бы вам последовать моему примеру; но тогда мне пришлось бы упомянуть о вашем происхождении, что могло быть вам неприятно. Зато с вашими родителями мне не придется себя принуждать: они любят вас. Если они будут нам рады, я первая отвечу им лаской и вниманием.

Это рассуждение показалось мне разумным. И правда, – думал я (быть может, судя по себе), – вот перед нами некий человек; если он сознает какое-либо преимущество перед своим соседом, он будет его скрывать лишь с величайшим сожалением и все-таки время от времени постарается дать его почувствовать. С людьми надо быть постоянно настороже, ибо они тем крепче держатся за свои привилегии, чем меньше имеют на них права. Дворянин, похоронивший себя в деревне, чванится своими старинными титулами, которые заслужены не им; он тщится не уронить свое звание, прибегая к средствам, которые тоже не в его возможностях. Главное дело – предки. Тщеславие подсказывает, что надо разузнать, у кого какие предки, а мне похвастать нечем. Жена моя в этом отношении недалеко ушла от меня. Вот почему она держала себя так высокомерно; она строго соблюдала правила вежливости, но и только.

Если кого-нибудь все это удивляет, то я, зная сердце этой женщины до самых его сокровенных глубин, могу сказать, что иначе поступать она не могла.

– В самом деле, – говорила она иногда, – наша манера держать себя в городе или в деревне не может быть одинаковой. В городе люди привыкли думать, там вежливость завоевывает сердца, а чванство отталкивает их; в деревне же человек находится во власти своей дворянской спеси; он не хочет мириться с тем, что судьба загнала его в какую-то дыру; душа его бунтует, ибо не может проложить дорогу тщеславию и цепляется за всякий повод, чтобы дать ему выход. Деревенский дворянин думает, что таким способом он борется с несправедливым пренебрежением общества. Малейшее проявление любезности в других он считает признаком слабости и подтверждением своего превосходства над ними; и он пользуется этим, чтобы возвысить себя и унизить вас.

Я счел это рассуждение совершенно правильным и решил в дальнейшем поступать согласно ему. При встрече с надменными людьми я напускал на себя важность, но кто держал себя смиренно, мог быть уверен, что я протяну руку, чтобы помочь ему подняться. Не знаю, все ли мои читатели одобрят такое поведение, но время показало, что оно, во всяком случае, было предусмотрительным.

Итак, вскоре мы прибыли в деревню, где я еще недавно опасался показаться. Конечно, я волновался; но каково было мое удивление, когда я увидел, что все жители деревни, вероятно, по приказу моей дорогой супруги, явились в полном параде встречать своего нового сеньора!

Вот как бывает! Мои прежние товарищи, которые некогда считали бы, что для меня довольно чести воскликнуть при встрече: «Здорово, Жакоб, как дела?» – теперь встречали меня восторженными кликами и знаками почтения. Все на меня смотрели, но никто как будто не узнавал. Вероятно, им трудно было поверить в совершившуюся перемену – вот в чем коренилась причина этого ослепления. Лицо моего брата им, по-видимому, запомнилось лучше: многие поклонились ему с нескрываемым удивлением. Не странно ли? Это предпочтение даже немного задело меня. Я думал про себя: он уехал из деревни раньше, чем я, а его еще помнят; значит, он завоевал место в их сердце, а меня они только уважают. Эта мысль несколько омрачила мою радость.

Тем временем мы подъехали к воротам замка, где я увидел своего отца; годы нисколько его не согнули, хотя голова у него была совсем седая. Спокойная деревенская жизнь, как видно, охранила его от разрушительного действия времени. Слезы выступили у меня на глазах. Я остановил экипаж, поспешно выпрыгнул из него и бросился на шею моему отцу.

Увидев меня, он от наплыва чувств совсем ослаб и едва удержался на ногах. Отец знал о событиях, приведших меня к богатству; моя вторая женитьба тоже не была для него тайной, но он не ожидал, что я стану сеньором! Обнимая меня, он в то же время думал, заглядывая в карету, что увидит в ней своего нового господина. Глаза его были широко раскрыты, он не мог поверить, вопреки очевидности, что его сын – то самое лицо, в честь которого он же и устроил столь торжественную встречу.

Моя супруга, видя, в каком я положении и догадавшись о волновавших меня чувствах, поняла по этой умилительной сцене, что происходит. Не считаясь с житейскими условностями, она вышла из кареты, обняла старика и попросила его следовать за нами в замок.

То была счастливая для меня минута! Не знаю, что для меня было дороже – любовь отца или благородство жены!

У моего отца не хватало ни голоса, ни слов; он не спускал с меня глаз и не мог удержаться от слез. Так мы прошли через весь замковый двор. Госпожа де Вамбюр ласковыми и почтительными словами старалась ободрить старика и вернуть ему дар речи, но все ее старания были напрасны.

Скоро мой приезд перестал быть тайной в деревне. С каждым шагом следовавшая за нами толпа народа увеличивалась.

– Пойдем, поглядим на Жакоба, – говорил сосед соседу. – Вот так штука! Теперь он наш сеньор. Недаром говорят, кому какое счастье на роду написано. Кто бы сказал, что он станет таким важным господином? В Париже можно всего достичь.

Услышав такое приглашение, каждый старался протолкаться вперед, чтобы лучше меня разглядеть. Кое-кто из слуг, сердясь на столь непозволительную фамильярность по отношению к их господину, пытался оттеснить самых назойливых, но моя супруга, предвидя, что из этого может выйти, умерила грубость лакеев, сказав им:

– Пусть эти добрые люди подойдут поближе. Я хочу, чтобы ворота замка были открыты для всех жителей деревни; пусть каждый может не только видеть нас, но и войти в замок, если пожелает.

Я же шел рядом с отцом, который только твердил:

– Ах, дорогой мой Жакоб! Не сон ли это? Как, ты стал моим сеньором!

– Нет, дорогой отец, – отвечал я, – я сеньор этих мест, но вам я не сеньор. Вы будете приказывать везде, где я господин; и если я стал владельцем этого замка, то хозяином в нем будете вы.

Старик никак не мог поверить, что все это происходит на самом деле, и только удивление кюре, ожидавшего нас в зале, убедило его наконец, что это не сон. Местный пастырь, по-видимому, приготовил приветственную речь, но так изумился при виде меня, что не мог сказать ни слова, и это избавило нас от скучной обязанности слушать его разглагольствования. Но я его обнял и заговорил с ним первый, чтобы быстрее привести в чувство и подтвердить, что я действительно его сеньор.

Как только мы уселись, мой отец и почтенный церковнослужитель потребовали подробного рассказа обо всех моих приключениях и о неизреченной милости свыше, даровавшей мне высокое положение, которое я ныне занимаю. Я, разумеется, охотно исполнил их желание. Это должно было лишь возвысить меня в их глазах, ибо все принижавшее меня было им и без того известно. Мои первые галантные приключения немного опечалили священника; казалось, он мысленно взывал к господу о прощении грешника; отца же они необыкновенно развеселили. Ему, видимо, казалось забавным, что его сын, едва выйдя из-под родительского крыла, так быстро научился подражать парижским обольстителям. Но читатель, надеюсь, не станет удивляться, если заглянет в собственное сердце: он согласится, что все мужчины склонны к любовным похождениям; достаточно их только пальцем поманить, и они готовы на все.

Но я не давал времени обоим моим слушателям слишком вникать во все эти маленькие победы. Меня тревожило одно обстоятельство: я до сих пор не видел своей сестры и не знал, чему это приписать? Я спросил про нее отца. Он сам удивился, что ее нет. Совсем позабыв, что он мне отец, и видя во мне только своего сеньора, старик хотел было побежать за ней, но я поцеловал его, напомнив тем, что я всего лишь его сын, и сказал, что пойду сам и устрою ей сюрприз.

Итак, я бегу на ферму отца; меня все узнали; под шум возгласов и криков я вошел в комнату сестры, обнял ее, расцеловал и нежно упрекнул за то, что она не торопилась выйти и лишила меня удовольствия видеть ее среди встречавших.

Читатель наверно полюбопытствует, что могло ее задержать? Если он знает повадки прекрасного пола, то сам все поймет, не дожидаясь моих объяснений. Она примеряла свой самый красивый наряд, чтобы не посрамить новое звание: сестры здешнего сеньора. Она уже успела надеть и снять три или четыре юбки и столько же лент. По всей комнате были разбросаны чепчики, которые сначала примерялись, а потом отвергались. Я невольно рассмеялся при мысли, что парижское кокетство отличается от деревенского одною лишь пышностью.

Мое появление в комнате, где она одевалась, смутило ее: сеньор заслонял брата. Она покраснела, видя что такой важный барин хочет ей помочь – не то от стыда, не то от удовольствия. Я полагаю, тут было и то и другое.

Во всяком случае, сестрица моя старалась надеть то, что мне больше нравилось. Напрасно я пытался отговорить ее от воскресного наряда: ведь она скоро окажется рядом со своей блистательной невесткой! Нельзя же, чтобы между ними была слишком большая разница! Нет, нет! Главная черта в женщине – никогда не уступать первенства добровольно. Я повел свою сестру в замок; жена моя приняла ее очень ласково и была так добра, что выразила свое удивление и удовольствие оттого, что встретила в деревне такую красавицу. И правда, если деревенская девушка хоть сколько-нибудь красива, то ее безыскусные манеры и простая одежда (хотя в нее вкладывается немало ухищрений) придают ее чертам такую привлекательность, какой не добиться самым искусным парикмахерам со всеми их румянами и белилами.

Жена моя начала слегка поддразнивать сестрицу, намекая на опустошения, какие она, вероятно, сеет в сердцах своих кавалеров. Она отшучивалась так мило и так умно, что завоевала сердце моей супруги, и с тех пор они стали неразлучны на все время нашего пребывания в этих местах. Я боялся, что сестра уже связала себя тут с кем-нибудь сердечными узами, что помешало бы моим намерениям устроить ее будущее как можно лучше. Но планы мои, можно сказать, очень быстро осуществились; впрочем, об этом речь впереди.

Остаток дня прошел в разговорах с многочисленными гостями, родными и земляками, приходившими в замок, чтобы повидать и обнять меня. Каждое такое посещение являло собой умилительную сцену, и искренность чувств составляла главное ее достоинство.

Я не мог налюбоваться на свою жену, которая с первого же дня повела себя с этими людьми так, словно знала их всю жизнь. Беседуя с ними, она снисходила к ним и часто перенимала их выражения, чтобы им не было стыдно называть себя ее родственниками.

Моя жена объявила, что на следующий день будет прием. Мою семью она пригласила отобедать в замке, а всех остальных – в деревне. Не ограничившись приказанием, она сама взялась за устройство праздника и почтила его своим присутствием.

Пока я занимал разговором моих родных, она велела проводить себя в деревню и там сама обошла все столы, которые велела накрыть к празднику. Заметив ее отсутствие и не зная его причины, я пошел за ней в деревню вместе с гостями, приглашенными в замок.

Я был восхищен тем, как ласково и любезно держалась моя жена, и вполне доволен знаками благодарности и уважения, какие расточали ей мои односельчане; не смею еще называть их «моими крестьянами».

Всем известно: деревенские люди всегда следуют велению сердца, а не разума. Я в этом убедился в тот же день. Они всячески старались показать, как глубоко их трогает честь, оказанная им моей женой, и как они ценят мое дружелюбие. Но средства, которые они употребили для этого, были таковы, что чуть не привели к совсем неожиданному и плачевному исходу.

Вот что случилось: когда мы всей семьей сели за стол, жители деревни явились к замку. Они хотели видеть нас, и моя жена велела открыть все окна. Она приказала вынести им вина, сколько кто пожелает. Эта щедрость не замедлила привести их в веселое возбуждение. Молодежь побежала домой за ружьями и пищалями, и каждый тост сопровождался пальбой в воздух.

Один старик, чтобы не отстать от молодых, притащил из дома свое старое заржавевшее ружье. Он зарядил его, выстрелил (а может и не выстрелил) и выпил; затем снова побежал в буфет за вином и снова начал палить. Когда он в третий раз пришел за вином, жена поднесла ему стакан со своего стола и просила выпить за ее здоровье.

Эта честь привела старика в восторг, отличие всегда и всюду лестно; на радостях он забил в свое ружье двойной заряд пороха, последовал громоподобный выстрел, несколько стекол разлетелось вдребезги – я обернулся и увидел, что жена моя лежит в кресле; старик во дворе тоже упал. Я бросился к моей жене и пришел в ужас, увидя несколько капелек крови. Я не понимал, что случилось, другие тоже старались привести ее в чувство; я обнаружил лишь небольшую царапину на руке моей супруги, и стал ее промывать, покрывая эту руку бесчисленными поцелуями. Оказалось, что рану нанес осколок разбитого стекла. Царапина скоро зажила, но происшествие это навсегда отвратило меня от подобных празднеств.

Супруга моя хотела выяснить, не случилось ли несчастья. Чтобы успокоить ее, я вышел во двор и узнал, что старик целехонек и даже не испугался. Дуло ружья, не выдержав большого заряда, треснуло у него в руках, но не причинило повреждений. Упал же старик от сильной отдачи. Я велел уложить его в кровать, а пальбу прекратить. Но чтобы распоряжение мое было выполнено скорее, я призвал деревенских музыкантов; новое развлечение, которого так нетерпеливо ожидали крестьянки, отвлекло мужчин от стрельбы быстрее, чем всякие увещания: женщина повсюду задает тон.

Эта небольшая тревога кончилась так быстро, что лишь на короткое мгновение нарушила наше веселье, и жена моя была по-прежнему очаровательна до конца обеда.

На следующий день она сказала мне:

– Мы здесь уже два дня, а еще не видели шевалье де Венсака.

Этот шевалье владел поместьем, находившимся в ленной зависимости[114]Феодальное владение, так называемый феод (fief), могло находиться в зависимости от другого феода. Очень часто в дореволюционной Франции эта зависимость была чисто номинальной: владелец «младшего» феода никак не зависел экономически от владельца феода «старшего», но обязан был оказывать ему определенные знаки уважения – признавать за ним право на лучшее место в церкви или за пиршественным столом, первым наносить визит и т. д. Все эти обычаи являлись пережитками глубокой старины. от наших земель, и жил в той же деревне.

– Я полагаю, что его нет в поселке, – возразил я.

– А я уверена, что он здесь, – отвечала она, – и ждет вашего визита. Надо сегодня же к нему пойти.

Только мы условились сделать этот визит, как к нам пожаловал приходский священник и сказал, что этот дворянин был только что у него и потребовал, чтобы церковные почести были оказаны сперва ему, а уж после нам.

– На мои возражения, – продолжал священник, – он с высокомерным видом объявил, что требует выполнения его приказа без возражений.

Я толком не знал, в чем заключаются эти церковные почести. Я помнил только, что бывают такие церковные церемонии, при которых следовало отличать дворянина от простолюдина; но я всегда считал, что это не обязательное постановление, а добровольный знак вежливости.

Священник объяснил мне, как умел, происхождение этого дворянского права; но когда он пытался разъяснить его значение, я не понял, и жена, видя мое замешательство, сказала:

– Хорошо, вы отслужите для нас мессу в замковой часовне, а в церкви мы появимся только через неделю.

Госпожа де Вамбюр, чей ум восхищал меня не меньше, чем доброта, решила, что мы должны нанести визит этому дворянину сегодня же; мой отец повел нас к нему.

Хотя он не ожидал этого знака вежливости и поначалу смутился, но очень быстро обрел свою обычную заносчивость. Следуя советам жены, я сказал ему:

– Я счастлив, что вы наш сосед, и уверен, мы будем жить в Добром согласии. Надеюсь, что как только…

– Буду очень рад, – прервал он меня, – но это зависит от вас.

– Что касается меня, то я приложу к тому все усилия, – отвечал я. – Если между нами возникнут какие-нибудь недоразумения, прошу вас сразу уведомить меня, прежде чем дело дойдет до конфликта; я считаю, что все споры надо передавать в третейский суд[115] Третейский суд в вопросах дворянской чести и вообще во взаимоотношениях рыцарей был типичным феодальным установлением. Несмотря на его анахронистичность, к нему еще продолжали прибегать в XVIII в. и, со своей стороны, обязуюсь выполнять его решения.

– Я очень рад, что вы преисполнены добрых намерений, – сказал он, – и если вы будете продолжать в том же духе, то мы станем друзьями; но я должен вас испытать на таком деле, в котором третейский суд не поможет. Господа, у которых вы купили усадьбу, в свое время противозаконно присвоили себе права моих предков. Я требую восстановления справедливости.

– Расскажите подробнее, – сказал я, – в чем заключалось нарушение прав ваших предков. Если зло действительно содеяно, его можно исправить; я охотно это сделаю.

Мое притворное смирение дало ему в руки оружие, и он не замедлил им воспользоваться в полной мере.

– Вы родом из этих мест, – сказал он, – мое имя вам известно, а мне известно ваше. Так вот, я заявляю притязания на почетные церковные права и надеюсь, вы не будете их оспаривать.

– Упомянутые вами права, – кротко заметила моя жена, – сопряжены с землями, которые я приобрела, и господин де Ля Валле обязан эти права поддерживать. Если вы полагаете, что имеете основание их оспаривать, то укажите точно, какие это основания и докажите свою правоту; тогда мы с удовольствием уступим. По вашему собственному признанию, те, кто продали нам землю, пользовались этими правами; я купила землю со всеми ее угодьями. Стало быть, и естественный порядок вещей и справедливость требуют, чтобы я их сохранила для своей семьи или для тех, кому я передам эти владения.

– Значит, таково ваше решение? – сказал он, усмехаясь. – Отлично, посмотрим, кто возьмет верх. Будем судиться, сударыня, будем судиться и посмотрим, что может Ля Валле против Венсака.

Разумеется, вторую фамилию он произнес весьма торжественно, чтобы подчеркнуть, как убого звучит рядом с ней первая. Я уловил этот оттенок, меня задело высокомерие дворянчика. Я решил промолчать чтобы не выдать свой гнев.

Напрасно моя супруга, прекрасно знавшая все свои права на землю и умевшая не только владеть собой, но и говорить свободно и убедительно пыталась вразумить этого господина и показать несостоятельность его притязаний. Он твердил одно и то же:

– Посмотрим, посмотрим. Ведь это просто смешно: Ля Валле спорит за почетные права с Венсаком!

Этот припев вывел меня из терпения и я уже открыл было рот, но мой отец, устав слушать чванные речи, счел нужным вмешаться.

Надо сказать, что из любви ко мне он стал даже более рьяным защитником моих интересов, чем я сам; к тому же он так долго жил в деревне, что знал всю подноготную здешних обитателей; будучи господским управляющим, он изучил досконально права своих сеньоров.

– Эх! – сказал он, обращаясь к шевалье, – Из чего, ей-богу, крик подняли? Уж кто-кто, а я-то помню вашего батюшку, господин де Венсак; родитель ваш, Жан, не так зазнавался, как вы. Вы строите из себя знатного сеньора, а вот он держался по-простецки. Встретишь его, бывало, так он честь-честью: «Здорово, брат, как поживаешь?», и я с ним тоже без церемоний. Он был очень даже непрочь, чтобы я женился на его сестре, господин де Венсак, и был бы Жакоб вам кузеном. Только дудки! И у меня есть нюх. Чуял я, что вы на добро мое заритесь, а до меня вам и дела нет. Ну и прикинулся глухим. Да чего нам с вами считаться, господин де Венсак? Вы и я – разница невелика, вот так-то. А ваш дедушка Кола был такой же крестьянин, как и я.

Эта небольшая речь моего отца подействовала лучше, чем все красноречие госпожи де Вамбюр. Старик отомстил за меня, унизив моего противника. Мы прекратили спор и расстались добрыми друзьями. Я жил еще неделю в этих местах и имел все основания быть довольным, ибо Венсак стал свидетелем моего триумфа. Мы уже совсем собирались возвращаться в Париж, когда мой брат попросил разрешения остаться в замке, так как решил поселиться в родной деревне.

Я согласился на его просьбу, но не сразу; мне не хотелось, чтобы он приписывал мое согласие желанию расстаться с ним.

Прежде чем пуститься в дорогу, я попытался уговорить отца бросить ферму и тоже переселиться в замок, где будет жить мой брат; но усилия мои не увенчались успехом.

– Нет, нет, Жакоб, – сказал он, – мы, деревенские, привыкли жить по-своему, и ничего не надо менять. Я помру, коли меня заставят жить по-другому; пока ноги держат, буду работать.

Сколько очарования и прелести в благородной простоте, не омраченной никакими тщеславными помыслами! Хотя удача всегда благоприятствовала мне и словно спешила угадать всякое мое желание, я рано понял, что есть и другое благо на свете. Я человек и по собственному опыту знаю, что мы всегда требуем того, чего у нас нет, и всегда предъявляем фортуне свои права. Да, всякому ясно, что я могу быть доволен своей судьбой, что Жакоб, вознесшийся на небывалую высоту в тех самых местах, где он родился, должен быть счастлив. Так нет же, я не был счастлив! Я уже вкусил сладость богатства и сие благо, разжигая во мне новые желания, отнимало душевный покой и довольство.

Я сказал, что Жакоб, достигший таких почетных высот в родных местах, должен бы быть доволен. А между тем некоторые думают, что простолюдин, поднявшийся из грязи, должен бежать из своих мест, чтобы не подвергаться ежедневным унизительным напоминаниям о былом ничтожестве; но я на основании собственного опыта утверждаю, что унижение это не может идти ни в какое сравнение с тем блаженством, какое испытываешь, когда перед тобой склоняются в почтительном поклоне люди, которые совсем недавно были тебе равны, и даже те, кто раньше едва удостаивал тебя кивком головы. Что, к примеру, могло сильнее польстить моему самолюбию, чем поведение Венсака? Еще вчера он надменно оспаривал мои почетные права в приходе, а сегодня пришел ко мне изъявить свое почтение. Никто его к этому не принуждал; но каждый его реверанс, каждый подскок ясно говорил о том, что я заставил его склониться перед моим могуществом раз и навсегда. Итак, отныне я был важнее и влиятельнее его. Я отвергаю мнения иных людей и смею утверждать, что нет ничего приятнее на свете, чем появиться в ореоле величия там, где еще недавно тебя третировали с пренебрежением. Да простят мне это небольшое отступление, опровергающее распространенные в свете предрассудки, ибо я испытал все это на собственном опыте, а опыт по-моему, – самый убедительный довод.

Я уже готовился к отъезду, когда ко мне вдруг пожаловал господин де Венсак с просьбой: согласиться на его брак с моей сестрой; это предложение и удивило и обрадовало меня. Я не сумел скрыть ни радости, ни удивления.

– Сударь, – сказал я ему, – вы оказываете большую честь фамилии Ле Валле своей готовностью соединить ее с фамилией де Венсак…

– А вы, оказывается, злопамятны, – ответил он, – вы решили напомнить мне необдуманные слова, в которых я уже и сам раскаялся. Союз этот, если вы его одобрите, будет залогом моей неизменной дружбы.

– Я весьма польщен, – сказал я, – и сейчас же сообщу о вашем предложении отцу и сестре. Вы, конечно, согласитесь, что брак этот должен прежде всего быть приятен девушке и одобрен ее отцом.

– Об этом не беспокойтесь, – ответил он, – я уже давно поддался чарам вашей сестры, и чувства мои ей не противны. Ваш батюшка, с которым я только что говорил, согласен на этот брак, но посоветовал мне обратиться к вам; он не скажет окончательного слова без вашего одобрения.

– Ваше имя решает дело, – сказал я ему, – и если отец и сестра согласны, то я не уеду отсюда раньше, чем мы сыграем свадьбу.

Мы отправились к отцу, господин де Венсак вновь повторил свое предложение в присутствии почтенного старца, чьи глаза увлажнились слезами радости.

– Дорогой мой Жакоб, – сказал старик, – счастье повсюду следует за тобой. Вот и сестра твоя выходит замуж; я теперь желаю лишь одного: увидеть твоих детей. Тогда умру спокойно.

Мы исполнили все необходимые формальности, и господин де Венсак стал шурином господина де Ля Валле. Могу сказать, что потомство этой счастливой четы составило радость и утеху моей старости.

Несколько дней спустя мы вместе с новобрачными отбыли в Париж. Мы хотели, чтобы молодая госпожа де Венсак приобрела некоторый светский лоск, которого ей недоставало; но благодаря ее природному стремлению быть всегда красивой, она преуспела гораздо быстрее, чем можно было ожидать.

Брат мой остался в деревне; вскоре мы узнали, что он овдовел. Господин де Венсак купил должность на королевской службе. Все в моей семье благоденствовали, с каждым днем возрастало мое богатство и влияние. И смею сказать, я взирал на это, не ощущая чрезмерного восторга. Привыкнув к тому, что мои желания исполняются, я уже не торопился ставить перед собой новые цели, и вот тогда-то я почувствовал истинное удовольствие от того, что богат. Я наслаждался безмятежным покоем, как вдруг спокойствие мое было нарушено честолюбивыми устремлениями моей супруги. Эти стремления были вполне законны у дамы ее звания и достоинства, но мне они причинили немало огорчений.

Как известно читателю, жена моя была дочерью богатого банкира, который вышел, как и я, из низов. За нее посватался маркиз де Вамбюр, так как деньги искупали недостаток титулов, и этот брак открыл молодой женщине доступ к королевскому двору. Благодаря всему этому она усвоила манеры и тон великосветской дамы и ни за что не желала с ними расстаться. Она любила меня, но любила бы больше, если бы к моей внешности и характеру прибавилось громкое имя и знатные предки. Что до меня, то я успел свыкнуться с уединением, в котором жила мадемуазель Абер, не завел никаких знакомств, и светская суета не затуманила мой разум; я был вполне доволен и своей судьбой и доставшимся мне от родителей именем.

Итак, мы смотрели на жизнь по-разному. Жена, случалось, заводила речь о своих честолюбивых замыслах, но не находила у меня отклика; однако трудно устоять перед натиском близкого человека, тем паче жены, когда она пользуется любым поводом, чтобы заявлять о своих желаниях. Однажды мы вдвоем с женой обсуждали свои денежные дела; она была очень довольна, что наше богатство радует меня; но вдруг, ни с того ни с сего, она умолкла и надолго задумалась; я ласково и даже с беспокойством спросил, что с ней.

– Вы сами видите, дорогой мой, – сказал она, – что у нас большое состояние. Его трудно увеличить, и многие знатные люди могли бы нам позавидовать. У вас оказались большие способности к делам, большое усердие в работе; эти качества, без сомнения, дадут вам возможность еще увеличить наше состояние, но богатство – не все в жизни.

– А что нам еще нужно? – спросил я.

– Нужно имя, которое мы передадим нашим будущим детям, – ответила она. – Ведь у нас могут родиться дети и надо, чтобы к состоянию, которое они получат, присоединилось положение в свете, более достойное их богатства, чем то, что занимаете вы. Деньги помогли вам занять определенное место в обществе, не спорю; но дворянский титул, пусть и не наследственный, придал бы особый блеск и значительность нашим богатствам. Вот что вы можете передать в наследие вашему потомству и о чем я вас прошу.

Это рассуждение показалось мне немного странным. Кто я такой, – говорил я себе, – чтобы по собственной воле облагородить свое имя? Я смотрел на свою жену и думал, что она немного свихнулась. Я и сам был честолюбив, но не до ослепления.

Читатель, вероятно, помнит, что, заключая новый брак, я не соглашался даже переменить имя, а тут моя жена, которую я считал не способной на обман, предлагала мне переменить уже не имя, а самую мою природу, заставить, чтобы в моих жилах текла другая кровь. Кровь моя была плебейская, и только ее я мог передать своим потомкам, ибо ее получил от предков. А мне предлагают очистить воду в ручье, берущем начало в грязной луже.

Моя жена понимала, что в душе моей кипит борьба и, по-видимому, не сомневалась, что, если я хорошенько поразмыслю, то непременно с ней соглашусь, а потому не торопила меня и приготовилась молча следить за ходом моих мыслей, но я заговорил первый.

– Должен признаться, – сказал я, – что никак не пойму этой затеи. Ваши желания для меня закон, но в таком деле я не вижу никакой надежды на успех и потому вынужден ослушаться. Я родился в крестьянской семье, и с этим уже ничего не поделаешь. Могу ли я сделать так, чтобы Александр Ля Валле, фермер из Шампани, не был моим отцом и, следовательно, дедом моих детей? А раз это так, раз я сын и внук простолюдина, то и дети мои будут принадлежать к тому же сословию.

– Это заблуждение, друг мой, – сказала она. – Вы, конечно, не можете изменить то, что есть. Но вы можете сделать так, что ваши дети станут отпрысками нового дворянского рода, который пойдет от Жакоба Ля Валле, получившего дворянство.

– Но каким путем, какими средствами? – воскликнул я, уязвленный в своем самолюбии не только тем, что не видел способа привести в исполнение подобный замысел, но и странностью этого разговора, встревожившего меня не на шутку.

– При помощи денег, – ответила она.

– Как это, при помощи денег? – воскликнул я. – Разве дворянство можно купить, как лошадь на базаре? До сей поры я думал, что дворяне получили свои титулы по какому-то старинному установлению, разумность и справедливость коего мне, впрочем, кажется сомнительной; ведь все мы по рождению равны, и никто не мог бы, без тиранического насилия, установить такие различия, какие существуют теперь между людьми.

– Вы правы, – сказала она, – но подумав, вы легко согласитесь, что тот же закон естества, по которому все рождаются на свет равными, привел впоследствии к установлению различий, которые так вас удивляют. Некоторые из этих равных когда-то заслужили отличия и передали их своему потомству, а потомки, следуя по стопам предков, сохранили за собой полученные ими привилегии. Но сколько между нами имеется таких, – я говорю не о простых дворянах, а даже о королевских сановниках, – которые получили свои титулы по ошибке, по капризу короля, посредством денег, не говоря о еще более низких способах! Знаете герцога такого-то? Если бы один из его предков не отличался ловкостью рук, он не имел бы блестящего имени, которое носит с гордостью. Некий известный вам маркиз переселил на одну из своих ферм сеньора, у которого, точно так же, как вы, откупил его владения. Что говорить? Один в минуту крайности ссужает королю миллионы и получает графский титул; другой покупает должность при дворе и, зачеркнув этим свое простое происхождение, передает детям дворянское звание. Чтобы найти настоящий старинный род, надо покинуть королевский дворец, уехать из Парижа подальше в провинцию и созвать все тамошнее дворянство, да и его хорошенько перебрать. Что ж, о вас будут сплетничать, как сплетничали о других. Сначала все удивятся, но потом удивление пройдет, и ваших детей будут называть «барон» или «шевалье» с таким же почтением, как говорят сегодня «герцог» или «маркиз» детям тех, кто приобрел дворянство таким же путем, какой я предлагаю вам.

С этого времени я перестал с прежним упорством сопротивляться намерениям жены.

– Этот способ, – сказал я ей, – кажется мне каким-то странным. Я полагал, что дворянства удостаивают за подвиги или за труды; но раз вы говорите, что я заблуждаюсь, то я готов вам поверить. Значит, дворянство можно купить. Допустим, я куплю дворянство. (Я хочу, чтобы вы поняли, почему я все еще питаю отвращение к этой мысли). Да, конечно, ваше предложение заманчиво, но если я еще колеблюсь, то вот почему: ведь мне придется по сто раз на дню напоминать самому себе: эти господа, которые воспитываются в моем доме – дети Жакоба, развозчика вина, лакея, ставшего дворянином.

– Хотя в ваших рассуждениях есть доля истины, – возразила жена, – я прошу вас исполнить мою просьбу. Надеюсь, вы так и сделаете.

На это нечего было возразить, и я только сказал:

– Поступайте, как находите нужным; я согласен на все.

Пусть моя уступчивость не удивляет вас; причина ей – не избыток тщеславия, и об этом я уже предуведомлял читателя. Не честолюбие, а любовь к жене вырвала у меня согласие. А если кто-нибудь и увидит в моем согласии толику честолюбия, то следует ли мне защищаться от этого обвинения? Слава льстит самолюбию, нападает врасплох и даже лишает разума: все это, может быть, со мной и случилось. Как бы то ни было, стараниями моей жены, которая при всей любви ко мне с трудом переносила фамилию Ля Валле, для меня нашли придворную должность,[116] Все придворные должности, которые могли быть проданы буржуа, стоили очень дорого. Чаще всего шли в продажу должности королевского секретаря (когда-то этот пост занимали талантливые выходцы из буржуазии, способные правоведы, так называемые «легисты»), принося дворянство купившему эту должность, а королевской казне – изрядную прибыль. я вступил в переговоры, получил искомое звание, отсчитал деньги и приобрел таким образом право написать перед своим именем: «Конюший[117]Первоначально конюшие (écuyers) были просто оруженосцами при рыцаре. Затем так стали называться дворяне самого низшего ранга. Наконец, это стало придворной должностью, причем королевские конюшие совершенно не обязательно должны были смотреть за конюшнями государя или участвовать в его выездах. Его Величества, сьер[118] Сьер – в феодальной Франции – обращение к дворянину. Это словечко ставилось обычно перед фамилией того лица, которое, будучи дворянином, не обладало никаким титулом (графа, маркиза, шевалье и т. д.). де…»

Несколько месяцев спустя после этой метаморфозы жена родила нашего первого ребенка, и в пылу восторга я уступил новой ее просьбе: присоединить к нашей фамилии название последнего купленного ею поместья. Вскоре, благодаря тайным усилиям жены, все так привыкли к этому новому титулу, что даже у нас дома меня уже иначе и не называли.[119] Все так привыкли к… новому титулу, что даже… дома меня уже иначе не называли.  – Типичный. случай появления дворянской фамилии. Между прочим, сам Мариво, отказавшись от фамилии Карле, которую носили его предки-буржуа, одно время подумывал взять в качестве фамилии название крошечного феодального владения (Шамблен), которое когда-то принадлежало одному из его дальних родственников.

Читатель наверно заметил, что, увлекшись подробным повествованием о своей жизни (которое я намерен закончить в этой части), я совсем не упоминаю о моих любезных племянниках. Между тем я все это время усердно заботился об их воспитании, и они, могу сказать, были достойны усилий, затраченных учителями на их образование.

Я имел полное основание быть довольным своей жизнью во всех отношениях. За пятнадцать или шестнадцать лет жизни в Париже, заполненной деловыми заботами, в семье моей появились два сына и дочь. Моя жена позаботилась дать им воспитание, соответствующее тому рангу, которое им предстояло занять в обществе благодаря их состоянию. Ничто не омрачало моего счастья: наши мальчики делали большие успехи, а в дочери мы каждый день открывали все новые очаровательные черты.

Счастливый отец, я был также счастлив и в дружбе. Молодой человек по фамилии Боссон, тот самый, которому я когда-то услуживал по приезде в Париж и за которого потом просил господин д'Орсан, проявлял большие способности, удачно умел их применять и тем облегчал мне заботу о его карьере.

Он часто бывал у меня, и я принимал его с удовольствием. Добрый, легкий и веселый характер привлекал к нему все сердца. У него была приятная внешность и, могу сказать, он был достоин владеть тем состоянием, которое промотали его родители, а я помог восстановить. Этот милый юноша участвовал во всех наших праздниках, и мы смотрели на него как на члена семьи.

Когда я решил, что воспитание моих племянников закончено и что наступила пора устроить их на хорошие места, я посоветовал им подружиться с господином Боссоном. Привлекательный характер этого молодого человека скоро завоевал ему симпатию моих племянников, и я был этому очень рад, ибо знал, что часто дальнейшие успехи детей в жизни и почти всегда их характер зависят от первых дружеских связей.

Так как отец их был разорен безрассудным расточительством матери, они не могли рассчитывать на приличное положение в обществе, если сами о себе не позаботятся. Надеяться на мое наследство племянникам тоже не приходилось, – ведь у меня были свои дети. Поэтому я решил от младых ногтей приучить их к труду. Я предложил им работать в моих конторах под руководством господина де Боссона. Старший охотно согласился и скоро обнаружил большие деловые способности. Младший же племянник, напротив, к большому моему огорчению, высокомерно отверг этот разумный план.

– Чем же вы хотите заняться? – спросил я его.

– Я желаю быть военным, – ответил он, – у меня нет никакого желания протирать штаны в конторе.

Я подумал, что это просто мальчишеская блажь и что я легко сумею его образумить: у мальчика была располагающая внешность, говорившая о кротком характере, я замечал в нем также природную рассудительность и потому надеялся, что смогу его разубедить.

– Я отнюдь не осуждаю, – сказал я, – благородную горячность сердца, повелевающую вам избрать военную карьеру; но все обстоятельства против вас, дорогой племянник. Вы по рождению простолюдин; отличия, которыми я старался облагородить мое имя, ненамного возвысили меня, а на вас тем более не распространяются.

– Я знаю, – ответил он, – и потому должен собственными силами добиться того, в чем мне отказала судьба.

– Сказано неплохо! – ответил я. – Но имейте в виду, что в нашей стране военная служба – это излюбленная дорога дворян; вам на этом поприще придется ежедневно сталкиваться с тысячью обид. Если надо будет выбирать между двумя одинаково отличившимися молодцами, предпочтение всегда будет отдано дворянину. Вы заподозрите несправедливость там, где всего-навсего соблюдается обычный порядок; у вас горячая голова, вы можете вспылить, наделать глупостей; вы будете вынуждены покинуть родину и погубите себя окончательно. Даже военные заслуги, если вам посчастливится заслужить награду, будут расцениваться гораздо ниже из-за вашего происхождения, и продвижение ваше по службе будет чрезвычайно медленным, в то время как другие будут двигаться вперед семимильными шагами только потому, что они могут предъявить полуистлевшие пергаменты, доставшиеся им от предков.

– Ну что ж, значит, мне самому придется не зевать и использовать любой подходящий случай, – не сдавался племянник.

Эти слова, произнесенные с излишним задором, еще раз обнаружили истинный характер молодого человека. Под кроткой внешностью скрывалось упрямство, которое мне нелегко будет сломить. Я все же попытался вразумить его при помощи доводов, проверенных на моем личном опыте и столь же убедительных, сколь верных.

– Во Франции военная служба годится только для людей двух сортов: для богатых простолюдинов и для бедных дворян.[120]При Людовике XV все еще можно было купить должность командира воинской части, но продвижение по службе было облегчено представителям наследственного дворянства. Королевский указ 1781 г. совсем закрыл простолюдинам путь к офицерскому званию. У последних нет других источников дохода, но зато имя предков способствует их продвижению по службе; богачи же добиваются милостей лишь тем, что не жалеют денег. Вы не принадлежите ни к тем, ни к другим; что же вы намерены делать?

– Я намерен итти по тому пути, который меня влечет, – ответил он. Наш спор зашел в тупик, и я уже хотел было прибегнуть к власти, которой располагал как опекун и благодетель, когда в комнату вошел господин д'Орсан. Мы обменялись обычными приветствиями, а затем я рассказал ему о наших с племянником разногласиях. Я не сомневался, что граф станет на мою сторону: ведь он, сам будучи офицером, мог лучше других оценить справедливость моих доводов. Судите же, как я был удивлен, услышав его ответ.

– Желание вашего племянника похвально, – сказал он; – надо помочь молодому человеку, и я берусь это сделать: борясь с врожденными наклонностями, мы лишь усиливаем их и делаем неодолимыми, – продолжал он. – Однако я вовсе не хочу сказать, что можно потворствовать любым желаниям молодежи. Надо показать юноше и хорошую и дурную сторону всякого поприща, и если он не испугается, то пусть сам решает свою судьбу. Простая прихоть неизбежно потерпит крушение при первом же препятствии; зато подлинное влечение не победишь ни нотациями, ни упреками, ни наказаниями.

– Что вы говорите, сударь? – сказал я. – Подумайте сами, что ждет на службе молодого человека, не имеющего ни денег, ни имени?

– А почему, – возразил граф, – он не может преуспеть, как тысячи других? Усердие и храбрость заставят забыть недостаток родовитости; на военной службе можно достичь высот, как и на любой другой. Конечно, разбогатеть военному человеку трудно; служба наша долгая; это все верно; но ваш племянник молод, умен, он может питать известные надежды В моем полку нет вакансий, но если вы дадите ему денег на жизнь в гарнизоне, то я возьму его в кадеты[121]Первоначально кадетами назывались младшие отпрыски дворянских семей. По феодальному праву они не могли рассчитывать на наследство, поэтому если они к тому же были небогаты и не имели средств, чтобы занять офицерский пост, они вынуждены были начинать службу простыми солдатами (правда, в привилегированных частях). Позднее кадетами стали называть воспитанников средних военных учебных заведений, которые появились уже в конце XVII в. и при первой же возможности устрою ему повышение.

Советы этого сеньора, оказавшего мне столько благодеяний, я считал для себя приказом и потому не стал больше спорить с племянником. Мне оставалось только выразить нашему благодетелю столь заслуженную благодарность.

Я уже отпустил племянника, когда вошла моя жена. Так как первый ее муж был заслуженным офицером, она поддержала графа д'Орсана и, не скрывая радости, благодарила его.

– Друг мой, – обратилась она затем ко мне, – молодой человек достоин вашего уважения и наших забот. Было бы странно, если бы вы воспротивились его намерениям. Он сумеет пробить себе дорогу, мы достаточно богаты, чтобы помочь ему, а я обещаю, что буду заранее согласна со всем, что вы сделаете для него.

– Я обязался позаботиться о его карьере, – сказал господин д'Орсан, – разрешите мне, сударыня, разделить с вами эту почетную обязанность.

– А если нас вдруг не станет? – спросил я господина д'Орсана. – Кто о нем позаботится? Ведь на родительское состояние он рассчитывать не может.

– Трудно вообразить, что нас всех разом не станет, – сказал д'Орсан, – к тому же на протяжении моей службы я часто видел, что люди без особых средств преуспевали там, где богатые терпели неудачу. Это не значит, однако, что в полк можно принимать кого угодно без всякого разбора. Надо стараться, чтобы его однополчанам не пришлось краснеть за нового товарища. Ваш племянник либо совсем никому не известен, либо известен через вас, а в таком случае ваше состояние ручается за него, и этого достаточно. Он может смело появиться в полку. Одним словом, я его устрою и беру под свое покровительство, если он настаивает на военной службе.

Итак, дело было решено. Мой племянник принял это решение с восторгом, которого я не мог видеть без некоторой досады; пришлось согласиться на его отъезд. Дальнейшая жизнь его протекала довольно ровно До самой женитьбы, о которой я расскажу в свое время. Пока же я только сообщу, что господин д'Орсан взял его в свой полк и не имел повода пожалеть об этом.

Второй мой племянник всецело посвятил себя финансам, пользуясь руководством молодого де Боссона, чьи хвалебные отзывы о подопечном преисполняли меня радостью.

Дети мои подрастали, и я ничего не жалел, чтобы дать им самое лучшее воспитание. Хотя в Париже было много знаменитых школ,[122]См. прим. 4 и 108. где молодые люди знакомились со всяческими науками, но я последовал совету благоразумных людей и предпочел пригласить для своих мальчиков домашних учителей. Соревнование, говорили мне, полезно для молодых сердец; но отцовский глаз и заботы учителя, чье внимание не рассеивается между многими учениками, дают лучшие успехи в науках.

Не знаю, все ли согласятся с этими суждениями, но опыт доказал, что я был прав. Действительно, мои сыновья делали успехи не по возрасту; когда им исполнилось шестнадцать лет, я решил, что пора внести разнообразие в их серьезные занятия и позволить им кое-какие развлечения.

Я определил их в академию.[123]Военных школ (или академий) было основано во Франции в XVIII в. несколько. Наиболее известную организовал в 1751 г. военный министр Людовика XV Мари-Пьер д'Аржансон (1696–1764). Поступившие в нее молодые дворяне за умеренную плату обучались владению оружием, верховой езде, начаткам фортификации, а также танцам и иностранным языкам. Узнав об этом, мой старший сын затрепетал от радости, младший же остался, по-видимому, равнодушным. Характеры у них были совершенно разные. Старший был живой, впечатлительный мальчик, с острым умом; любые трудности в учении лишь подзадоривали его, и он быстро их преодолевал. Младший был менее одаренным ребенком, но познания его были основательнее; он нередко погружался в размышления, отчего казался несколько угрюмым и молчаливым, хотя при случае был таким же веселым и живым, как его старший брат.

При такой разнице характеров я с нетерпением ожидал наступления того возраста, когда оба юноши станут выбирать себе дальнейший путь; не могут же столь различные натуры иметь одинаковые наклонности.

Я был доволен и тем, что горячая дружба связывала их обоих с Боссоном. Дочь моя была завидной партией; при редкостной красоте, при уме живом и тонком, девочка была, на мой взгляд, несколько холодна и равнодушна ко всему, и это меня очень тревожило. Красота привлекала к ней многих поклонников, но ее холодность вскоре отпугивала их, и я не мог понять причину такого поведения.

Господин де Боссон был нашим постоянным гостем и виделся с моей дочерью очень часто; я заметил, что он был единственным, кого моя дочь отличала, и объяснял это себе естественной привязанностью девушки к молодому человеку, который лелеял и баловал ее с самого раннего детства. Сам же он, судя по всему, питал лишь благодарность ко мне и всячески старался выразить признательность и мне и моим домашним.

Я не мог разобраться, что творится в этих двух сердцах, но вот в один прекрасный день жена сказала мне, что, по ее наблюдениям, наша дочка часто бывает задумчива и рассеяна и это плохо вяжется с ее обычно веселым нравом.

Я вначале не обратил на это особенного внимания: девочка только начинала поправляться после перенесенной болезни, и невеселое настроение могло объясняться слабостью; но слыша ежедневные разговоры жены об одном и том же и заразившись ее опасениями, я решил расспросить дочку обо всем и приказал прислать ее ко мне.

– Что с тобой происходит, дитя мое? – сказал я ей. – Ты нас беспокоишь. Может быть, ты еще не оправилась после болезни? Или есть какая-то скрытая причина твоего подавленного настроения и рассеянного вида? Мы с матерью тревожимся за тебя.

– Я вполне здорова, – ответила она; – но после болезни чувствую еще какую-то слабость. Я сама недовольна этим, но ничего не могу с собой поделать. Впрочем, это пройдет, не беспокойтесь, батюшка.

– Человек всегда может себя переломить, – возразил я. – Размышления и задумчивость не идут девушкам твоего возраста. Кроме того, я привык, что ты у меня шалунья, сумасбродка, – добавил я, смеясь, – и не могу спокойно видеть такую перемену. Твоя мать тоже заметила и тревожится; не скрывай от нас причину твоей печали. Ты ведь знаешь, что мы желаем тебе только добра.

Вы, вероятно, помните мой давнишний разговор с председателем суда? Я с давних пор усвоил правило: внимательно вглядываться в глаза и наблюдать за выражением лица того, с кем я говорю; на сей раз я употребил все мое искусство, но должен признаться, что кроме легкого румянца, не ускользнувшего от моего внимания, она ничем себя не выдала; правда, в первый момент разжала губы, словно хотела рассказать все откровенно, но тем дело и кончилось. Ответила она так:

– А что должно идти девушкам моего возраста? Я хочу во всем повиноваться вам и никаких других намерений не питаю. А перемену в себе я и сама чувствую. Она вас огорчает? Мне это очень грустно; но мое состояние объясняется, наверно, слабостью; надеюсь, со временем…

Я собирался что-нибудь сказать, довольный тем, что заставил ее нарушить молчание; теперь она знала, что ей не обмануть меня своими увертками, – но тут мне доложили, что пришел господин де Боссон. Я просил его войти, а дочь моя удалилась. Однако при этой неожиданной встрече на их лицах отразилось смущение, вызванное, как оказалось, разными причинами. Я мог бы что-нибудь заподозрить, но Боссон сразу сам заговорил; и сказал он следующее:

– Я очень расстроен тем, что ваша дочь оказалась здесь, когда я вошел. Дело в том, что у меня к вам есть секретный разговор. Речь идет о вашем племяннике, и я бы предпочел, чтобы никто не знал о моем приходе.

– Дочь умеет хранить тайну, если попросить ее не болтать. Но что случилось?

– Доверие, которое вы мне оказываете, и ваша доброта обязывают меня ничего от вас не скрывать. Ваш племянник перестал работать; вот уже два месяца, как он погружен в какую-то странную меланхолию, из которой ничто не может его вывести. «При дяде я притворяюсь, что все в порядке, – сказал он мне, – но когда его нет, силы оставляют меня».

– Вот как! – подумал я про себя. – Дочь меня боится, племянник боится! Меня это удручает.

Господина же де Боссона я спросил, не знает ли он, что происходит с его подопечным.

– Мне кажется, я по чистой случайности разгадал его тайну, – ответил де Боссон (вид у него был подавленный и озабоченный), – возможно, вам пригодится моя догадка, если вы сочтете нужным воспротивиться намерениям молодого человека. Сегодня утром, разыскивая нужный мне документ, я увидел на его столе портрет, забытый там, вероятно, по рассеянности. Я знал, что племянник ваш влюблен, но не подозревал, кто именно окажется предметом его воздыханий. Больше я не смею вам сказать ни слова.

Холодная дрожь пронизала меня насквозь. Слишком много сходного было в поведении племянника и дочери, и это меня ужаснуло. Я боялся дальнейших разъяснений, но все же необходимость узнать правду превозмогла страх; запинаясь, я попросил господина де Боссона назвать мне имя той, которая внушила племяннику столь сильную любовь, если только это имя ему известно.

– О да, сударь, – сказал он, тяжело вздохнув.

– Но что это? – спросил я, немного овладев собой, – отчего вы вздыхаете? У моего племянника есть и разум и честь; или эта особа недостойна его любви? Если его сердце сделало выбор, он смело может рассчитывать на мое согласие. Он не богат, но если у барышни есть приданое, он пойдет по моим стопам, и этот портрет окажется счастливым предзнаменованием.

– Ах, если бы вы знали, – с горячностью сказал он, – кто эта очаровательная особа, вы не говорили бы легко о деле, которое так глубоко затрагивает… (он на мгновение умолк, чтобы увидеть, угадал ли я его мысль, но я в это время не смотрел на него, и он продолжал). Забота о вашем покое не позволяет мне назвать ее.

– Имя, прошу вас; ее имя! – сказал я с тревогой.

– Вы приказываете, – сказал он, – и я должен повиноваться. Это ваша дочь.

– Моя дочь! – воскликнул я, и некоторое время сидел в кресле, не шевелясь.

– Да, ваша дочь, – подтвердил он, – теперь вы понимаете, почему я не желал увидеть ее здесь.

– Мой племянник влюблен в мою дочь, – повторил я. – Увы! Какой странный выбор! Ведь они почти не встречались! Но нет ли у вас Других доказательств? Успел ли он уже объясниться с предметом своей страсти?

– Я больше ничего не могу вам сказать, – ответил он, – и портрет – единственная улика.

Я вспомнил тогда, что у меня была миниатюра с портретом моей дочери. Я поискал и нашел ее на месте. Улика стала неоспоримой; ведь он мог получить портрет моей дочери только с ее согласия: ей нужно было позировать художнику. Значит, они в сговоре. Вот почему она боится открыть причину своей меланхолии. Несчастный я человек!

Господин де Боссон, удрученный этими словами и не допускавший ни малейшего подозрения, оскорбительного для той, к кому он сам питал тайные чувства, тщетно пытался внушить мне, что племянник мог раздобыть портрет хитростью; ничто не могло меня успокоить.

Я с ужасом думал о подобном союзе, а пока попросил моего друга ничего не говорить племяннику, но привести его днем к обеду. Я твердо решил поговорить с ним и выведать его тайные намерения.

Господин де Боссон ушел, а я еще долго сидел у себя, угнетенный и подавленный. Тот, кого фортуна балует, тяжелее переносит ее немилость. Я сидел один, так безраздельно предавшись печальным размышлениям, что даже не услышал шагов моей жены, когда она вошла в кабинет. Лишь через несколько мгновений, увидя ее, я сказал:

– Кто бы поверил, моя дорогая…

– А что такое? – спросила она.

– Наша дочь… – сказал я и умолк, ожидая, что она скажет. Я был совершенно убит своим открытием, и мне казалось, что все в доме, кроме меня, давно знают о нем.

– Ничего не понимаю, – сказала она, – отчего вы так подавлены? Случилась какая-нибудь неприятность? Или Боссон…

– Не в Боссоне дело, – нетерпеливо воскликнул я. – Дочь… Мой племянник! О боже!

– Что вы хотите сказать? – воскликнула жена, начиная догадываться о причине моего смятения. – Не может быть! Договаривайте, прошу вас…

Я рассказал ей все, что мне пришлось узнать, и поделился с нею своими намерениями. Она одобрила мой план и обещала помочь мне, хорошенько расспросив нашу дочь. Зная вспыльчивый нрав племянника, она советовала быть с ним поосторожнее. Если он узнает, что друг выдал его, то способен выйти из себя и наделать бед. Я обещал следовать ее совету, а она взялась помогать мне во всем и подсказывать, как я должен вести себя; но от горя у меня мутился разум, и я не сумел воспользоваться в полной мере ее советами.

Племянник пришел, и после обеда я увел его к себе в кабинет. Я спросил его притворно непринужденным тоном, доволен ли он своей жизнью. Он ответил холодно, что весьма ею удовлетворен.

– Почему же, – спросил я его, – ты не бываешь на наших вечерах, а если бываешь, то сидишь с таким отчужденным видом? В деревне ты приходишь только к столу, а в Париже выбираешь для прогулок самые уединенные места.

– Я затрудняюсь точно объяснить свое поведение; оно, действительно, должно казаться вам странным в моем возрасте, – ответил он. – По-моему, это делается само собой, без обдуманного намерения.

– Ты не хочешь говорить со мной откровенно: куда же девалось твое доверие? Я люблю тебя не меньше, чем моих собственных детей. Будь со мной пр. ост и откровенен, ибо доверие детей составляет счастье отца, и на доверие вправе рассчитывать друг. Да, милый племянник, я понимаю; у тебя, может быть, зародилось сердечное чувство…

– Неужели вы думаете, – воскликнул он, – простите, что я вас перебиваю; но неужели вы допускаете мысль, что человек, не имеющий ни состояния, ни надежд, тоже может позволить себе влюбиться?

– Отчего же? – сказал я. – Не вижу в этом греха. Мой собственный пример может утвердить тебя в этих мыслях; и скажу больше: дорога, по которой я шел, кажется мне пригодной и для моих детей и для моих племянников.

Он обрадовался, услышав, что я, хотя и в общей форме, одобряю увлечение, в которое он мог впасть. Радость вспыхнула на его лице, но тотчас же уступила место сомнению. Видимо, он заподозрил в моей благожелательности ловушку. Он впился в меня глазами, стараясь угадать, что происходит в моей душе. Я делал вид, что совершенно спокоен. Он, вероятно, почувствовал облегчение, ибо вдруг вскричал с порывом, даже удивившим меня:

– Значит, я могу без стыда признаться вам в чувствах, которые заронила в мое сердце ваша прелестная дочь! Да! Я ее боготворю, и ничто не заставит меня изменить этим чувствам.

Его смелость ошеломила меня; хотя я должен был ожидать подобного признания, но оно пронзило меня болью. Я онемел, я был не в силах отвечать. Скрывать ему больше было нечего; полагая, что наступил подходящий момент, он бросился передо мной на колени, заливаясь слезами, и сказал, что его участь и сама жизнь зависят от счастливого завершения этой любви.

Хотя жена советовала мне щадить племянника, я почувствовал, что не в силах следовать его советам. Я позволил молодому человеку зайти слишком далеко; несомненно, я не обладал достаточным воспитанием и тактом, чтобы уметь влиять на таких, как мой племянник, и с честью выходить из подобных положений. Лучше бы моя супруга присутствовала при этом разговоре; мне не хватало ее предусмотрительности, чтобы, щадя самолюбие молодого человека, выведать его тайну, но не допускать полного и откровенного признания. Однако ошибка была совершена, ее надо было исправлять.

Поразмыслив несколько мгновений о том, какой опасности подвергает себя человек, переоценивающий свои возможности, я решил, что мне уже терять нечего. Приняв удивленный вид, я твердо заявил молодому человеку, который ждал моего решения, – бледный, расстроенный и потрясенный:

– Так вот как ты отблагодарил меня за мои заботы? Не совестно ли тебе отдаваться безрассудной страсти, которая тебя не только порабощает, но и бесчестит? Как! Ты хочешь стать возлюбленным моей дочери? Да ведь она по рождению твоя двоюродная сестра! Неужели ты мог подумать, что я соглашусь? И не надейся. Я не буду противиться любому другому твоему увлечению; наоборот, я готов даже способствовать нежным чувствам – но только в том случае, если они не возмущают добродетель. От тебя и от меня зависит довершить все остальное. Ты можешь свободно сделать выбор, я не буду противиться. Мое состояние и должность, которую я занимаю, всегда позволят мне обеспечить тебе полное благополучие. Но если хочешь заслужить мои заботы, выкинь из головы свою неуместную любовь, ибо ничто на свете не заставит меня дать" согласие. Я пощажу твое самолюбие и ничего не расскажу ни жене, ни дочери о чувствах, которые вызовут у них обеих лишь негодование и погубят тебя в их мнении.

– Ах, кузина знает о моей любви, – сказал он, – и мысли ее, на мою беду, совпадают с вашими. Да, все против меня, несчастье мое непоправимо.

– Вот и хорошо, – сказал я, – и поступай так, чтобы не навлекать на себя ее презрение и мой гнев.

Племянник ушел, убитый горем. Я призвал господина де Боссона, описал ему во всех подробностях наш разговор и попросил его бежать вслед за молодым человеком и не оставлять его одного в такую тяжелую минуту. Он немедля кинулся вслед за своим подопечным.

Я остался один, в крайнем смятении. Все подозрения насчет увлечения моей дочери я связывал теперь с племянником. Мне казалось, что только он со своим необузданным нравом мог пробудить в юном сердце ответное пламя, столь ненавистное мне. Молодой человек, открывшись в сжигавшей его преступной страсти, пролил, к моему ужасу, свет на причину тоски моей дочери. Чтобы рассеять тревогу, я пошел в комнаты жены. Я хотел рассказать ей обо всем происшедшем и узнать, что стало известно ей.

Она справедливо порицала меня за то, что я так неосмотрительно дал этому дерзкому претенденту повод заявить о своей страсти.

– Он перестанет стесняться, – сказала она, – он вхож к нам по праву родства, отказать от дома вы ему не можете, а он, при своем безрассудстве, истолкует это как молчаливое согласие на его дальнейшие домогательства. И когда вы захотите положить этому предел, будет уже поздно о ответ на все ваши доводы он сошлется на тысячу примеров, свидетельствующих не о соблюдении закона, а о его нарушении. Что вы ему тогда скажете?

Я признал справедливость ее укоров, но, прежде чем на что-нибудь решиться, надо было узнать, что происходит в сердце моей дочери.

– Вашей дочери, – сказала жена, – меньше повезло со мной, чем племяннику с вами. Она пыталась меня перехитрить и воображает, что это ей удалось; но я выяснила два обстоятельства, из которых одно очень важно для вашего спокойствия, а второе потребует большого такта, ибо иначе трудно установить окончательную истину. Во-первых, наша дочь не чувствует никакой склонности к вашему племяннику. Ответы ее звучали так искренне, что я не побоялась спросить, каким образом у молодого человека оказался ее портрет. Эта новость и удивила, и рассердила ее. «Наверно он взял портрет у батюшки или самовольно снял копию», – сказала она. Это должно нас успокоить. Девочка не могла меня обмануть.

– Ваше мнение, – ответил я жене, – согласуется с тем, что говорил мне сам племянник. Но если я правильно вас понял, вы считаете, что наша дочь не знает о его любви; а между тем племянник утверждал, что ей известны его чувства.

– Это меня тоже беспокоит, – сказала моя супруга, – но, может быть, ваш племянник на этот счет ошибается или обмолвился. Я сейчас повторю подробно весь мой разговор с дочерью, и вы сможете судить сами… Мне действительно кажется, что наша дочь влюблена, – добавила она, – но в кого? Этого мне не удалось узнать. Ее вздохи красноречивее, чем слова. Она призналась, что один молодой человек ей приятнее, чем другие, но сама она не уверена, что это предпочтение можно считать любовью. Тогда я спросила, отвечают ли ей взаимностью. Она ответила, что не знает, но что однажды она нашла у себя на столе очень нежное письмо и подозревает, что оно написано тем молодым человеком.

Жена показала мне это письмо, но я тоже не распознал почерка.

– Конечно, дочка меня слушается, и я дозналась бы у нее об имени ее поклонника, – продолжала жена, – но в это время пришел господин д'Орсан. Он знал, что вы заняты делами, и потому не стал вас тревожить, а передал мне письмо от вашего младшего племянника, где тот испрашивает нашего согласия на весьма удачный брак: он нашел себе невесту в том городе, где стоит их полк.

Мы с женой стали мысленно перебирать всех молодых людей, бывавших в нашем доме. Признаюсь, чаще всего мне приходил на ум господин де Боссон, но я тотчас и отбрасывал эту мысль, ибо он был всегда предупредителен с мадемуазель де Ля Валле, но не более того. Наконец, я попросил жену еще раз поговорить с дочерью.

– Нет, сударь, – возразила она, – это было бы неразумно. Первый шаг сделан. Теперь она собирается с мыслями, обдумывает каждое мое слово и свои ответы и постарается на следующий раз быть непроницаемой. Можете мне поверить: если я буду теперь молчать, она подумает, что мое любопытство вполне удовлетворено, успокоится и забудет осторожность; надеюсь, она сама себя выдаст. Нам же будет легче, наблюдая за ней, за выражением ее глаз, узнать, кто ее избранник. Должна признаться, мои подозрения падают на господина де Боссона. Впрочем, мы ведь скоро едем в деревню; надеюсь, там все разъяснится.

И вот через несколько дней наш отъезд был решен. Жена моя пожелала, чтобы Боссон ехал с нами, и сообщила дочери, что он будет нас сопровождать. Дочь приняла эту новость с полным равнодушием, чем поставила было нас втупик, но в самую минуту отъезда она выдала себя: при виде Боссона личико ее озарилось радостью.

Мы прибыли в наше поместье. По моим наблюдениям, Боссона, старавшегося держаться с обычной веселостью, терзало какое-то скрытое беспокойство. Я заметил, что каждое утро он куда-то уходил гулять и возвращался лишь к тому времени, когда моя дочь выходила из своей комнаты. Я решил как-нибудь последовать за ним, чтобы узнать тайну этих прогулок; но вскоре влюбленные сами дали мне случай выяснить всю правду.

На другое же утро я увидел, что дочка моя идет гулять в рощицу, примыкавшую к саду, и решил последовать за ней. Когда я ее догнал, она сидела на скамейке, погрузясь в глубокое раздумье. В это время из ближней беседки вышел Боссон; вид у него был удрученный. Я заподозрил, что у них назначено свидание. Но, как оказалось, обвиняя его в дерзости, а ее в ветрености, я был неправ. Эта встреча в роще была непреднамеренной или, лучше сказать, их бессознательно привело сюда взаимное влечение.

Боссон, выйдя из беседки, уже собирался свернуть в боковую аллею, но услышав легкий шорох платья, когда моя дочь вынимала из кармана книгу, он оглянулся. Увидев свою возлюбленную, он поспешил к ней, с радостью и смущением.

– Какое счастье, мадемуазель, что я встретил вас. Вы не сочтете нескромностью, если я спрошу, почему вы уединились?

– Хотела подышать свежим воздухом и побыть наедине с собой, – отвечала она, вставая со скамьи.

– Но почему? – воскликнул он. – Что-нибудь вас печалит? Боже, у вас слезы на глазах?

– Вы ошибаетесь, – отвечала она, опустив глаза, и добавила уже более веселым, но все-таки принужденным тоном: – Мне здесь нравится.

– Какая же вы счастливая! – продолжал он. – Но не подумайте, что я завидую вам. Я был бы рад подарить вам впридачу и свою радость, но увы, нет мне счастья, и я не имею права надеяться. Чем же мне пожертвовать ради вас?

– Не понимаю, о чем вы говорите, – ответила моя дочь.

– Я осмелился бы объяснить вам это, – отвечал Боссон, – но боюсь, вы рассердитесь; и все же…

– Я не могу рассердиться на вас, – возразила она, – и то, что для вас важно, не может оставить меня равнодушной.

– Ах, прелестная Ля Валле, – воскликнул он, задыхаясь от волнения, – смею ли я верить вашим словам? Ведь есть на свете человек, более достойный вашего участия, ибо он вам ближе…

Моя дочь покраснела от гнева, поняв, что Боссон знает о любви к ней кузена, и поспешно прервала его:

– Что вы хотите сказать, сударь? Соблаговолите, по крайней мере, уважать меня и не думать, будто я сочувствую этой преступной любви; она стала мне ненавистна, как только я узнала о ней.

– Прошу вас, простите мне это заблуждение, – ответил он, – ведь вся вина моя в том, что я питаю чувства, которые окажутся, вероятно, столь же несчастливыми.

Предвидя, к чему клонит Боссон, и сознавая свою слабость, моя дочь встала со скамьи и направилась к дому. Молодой человек, видимо, боясь упустить столь редкий случай, вдруг упал перед ней на колени и взял ее за руку.

– Да, я обожаю вас, прекрасная Ля Валле, – сказал он, – но я знал, какие чувства питает к вам ваш кузен, я видел у него ваш портрет и думал, что вы сами подарили ему этот залог любви, – все это принуждало меня к молчанию. Я бы и сейчас не посмел заговорить, если бы вы с такой невинной прямотой не рассеяли мои сомнения. Любовь – причина моего тяжкого проступка, пусть она же заслужит и ваше прощение. Я знаю, что бедность не позволяет мне сейчас просить о счастье назвать вас моей, но в будущем…

– У меня есть родители, – сказала она, поднимая его с колен, – пусть они решат мою судьбу. Если бы я зависела от себя, то не смотрела бы ни на внешность, ни на богатство, а только на душу и характер того, кто искал бы моей руки.

И больше он не мог добиться от нее ничего, хотя пустил в ход все, что могло бы тронуть юное сердце. Но женщины умеют владеть собой. Моя дочь действительно любила Боссона; поэтому она находила удовольствие в том, чтобы не отнимать у него надежды, но она не соглашалась пренебречь долгом девичьей скромности, как ни добивался от нее признаний этот преданный вздыхатель.

Боссон, отчаявшись, собирался уже откланяться, когда девушка сказала, чтобы его успокоить:

– Я не могу ответить вам более определенно. Ваш пол имеет право говорить, мы же должны молчать, ибо зависим от родителей. Я не запрещаю вам говорить с ними. Если этот союз будет им угоден, мое послушание будет ответом на ваши чувства; оно скажет больше, чем любые слова.

Сцена эта растрогала меня, и я, сам еще не зная, что скажу, незаметно подошел к ним. Преисполненный нежности, Боссон, прощаясь, взял ее за руку, она не противилась, а я в это время подошел и положил на их руки свою.

Как удивился Боссон, и как смутилась моя дочь! Оба стояли не шевелясь И молчали. Их взгляды как бы вопрошали друг друга: что нам сказать?

Одно короткое мгновение я с нескрываемым удовольствием любовался их растерянностью; затем, уступив нежности, которую я питал к своей дочери, и дружбе к Боссону, я сказал:

– Не смущайтесь, дети мои; я знаю ваши чувства, Боссон, и, кажется, не ошибаюсь насчет тебя, дочка; желаю вам счастья от всего сердца, не сомневайтесь в этом; но с тобой, дочка, я хочу поговорить откровенно, а потому попрошу господина де Боссона на минуту оставить нас одних.

Признаюсь, я тогда не сознавал, насколько эта предосторожность была обидной для влюбленного. Ведь моя дочь не сказала ему открыто, что он дорог ее сердцу, а я, удалив его, как бы показал, что и я в этом сомневаюсь. Однако он повиновался. Тогда, взяв мою дочь за руку, я сказал ей:

– Не думай, что я считаю проступком твое свидание с Боссоном; я понимаю, что вы встретились тут случайно. Я уважаю господина де Боссона; ты знаешь, что семья его мне известна; его личные достоинства сделали его моим другом, так что можешь говорить со мной вполне откровенно. Он любит тебя, в этом нет сомнения, и я одобряю его намерения; но любишь ли его ты? Вот что мне нужно знать. Доверие прежде всего; ты знаешь, как я отношусь к тебе; забудь на минуту, что я твой отец, и отвечай мне, как другу.

– Не скрою от вас, – сказала моя дочь, – что мне пришлось бороться с собой, чтобы не высказать Боссону ни единым намеком, какие чувства он во мне вызывает. Да, батюшка, я люблю его; этим и объясняется мое уныние, моя тяга к уединению и все то, что причинило вам с матушкой беспокойство. Ведь мне приходилось таить в себе волновавшие меня чувства. Я не знала, что его любовь опередила мою. Мне даже казалось, что он вовсе обо мне не думает. Меня убивала его холодность при встречах со мной. Я стыдилась открыться вам и постоянно принуждала себя к притворству – вот и вся причина. Теперь вы знаете мою слабость, от вас зависит сделать меня счастливой или обречь на горе и отчаяние, которое кончится лишь вместе с жизнью. Но как бы вы ни решили мою судьбу, я буду вам покорна.

Окончив эту маленькую речь, которую у меня не хватало духа прервать, дочка бросила на меня взгляд, в котором выражались и ожидание и страх.

Я уже сказал, дочь моя, – ответил я, целуя ее, – что одобряю твою любовь к де Боссону и очень рад, что он любит тебя. Я согласен на ваш союз. Не сомневайся в моей искренности. Но я не могу сразу уступить твоим и моим собственным желаниям. Ведь ты затронула еще одно сердце, которое следует щадить. Мысль о твоем кузене велит мне отсрочить вашу свадьбу с Боссоном.

Мы вместе отправились в покои моей жены, и я рассказал ей обо всем происшедшем; она была этим весьма довольна, но не одобрила моего решения щадить чувства племянника.

– Чего вы боитесь? – сказала она, – И на что рассчитываете! Или вы желаете, чтобы ваш племянник сохранил надежды? Раз вы уверены, что страсть его преступна, то не должны давать ему никаких поблажек. Напротив, надо ускорить развязку. Отняв у него всякую надежду, вы скорее вернете его на стезю разума; пламя, лишенное пищи, скоро гаснет, даже если перед концом даст несколько бурных вспышек.

Я признал справедливость этих доводов и твердо решил ускорить свадьбу дочери с Боссоном. Я просил немедленно прислать ко мне Боссона, имея в виду уведомить его о нашем решении; но, как оказалось, жена, не зная, что Боссон будет так нужен нам здесь, просила молодого человека съездить в Париж, чтобы встретить моего брата: тот сегодня должен был приехать.

Меня огорчил этот поспешный отъезд: ведь моя долгая беседа с дочерью не могла не поселить в сердце влюбленного тревогу. Я решил, что успокою его при первой же встрече, ибо и сам собирался ехать в Париж; но оказалось, что Боссону пришлось куда-то отлучиться по собственным делам, и это надолго отложило наше объяснение.

Несколько часов спустя мы всей семьей уехали в Париж. Наши сыновья возвращались вместе с нами. Старший веселил меня всю дорогу. Право, мне не приходилось видеть другого такого живого и всем довольного молодого человека. Надо сказать, что он бывал особенно весел, когда я посылал нарочного в Париж и когда тот возвращался из города с почтой, – и я не сомневался что у юноши завелись какие-то сердечные тайны, которые постоянно поддерживали в нем радостное настроение. Я даже не раз любопытствовал на этот счет, но сын обычно отшучивался: если его радость не причиняет мне горя, то незачем торопиться с объяснениями.

– Скоро наступит время, – сказал он мне в день нашего отъезда, – когда и мне придется открыть вам свое сердце.

Я пока не видел в его поведении ничего предосудительного и оставил его в покое; как выяснилось впоследствии, я правильно сделал: действительно, он любил и был любим, и любовь его не заслуживала ничего, кроме одобрения. Но видно, так уж было записано в книге судеб, что, несмотря на все мои старания завоевать доверие сыновей и племянников, я всегда узнавал об их сердечных делах от посторонних людей. Вернувшись в Париж, я застал там своего брата: он приехал потолковать о делах своего сына-офицера. Молодой человек оказался достоин забот, которые я ему уделял. Если не считать невыносимой заносчивости, он обладал многими прекрасными качествами, которые частенько терпели ущерб от этого недостатка.

Вместе с братом я отправился к господину д'Орсану, чтобы получить у этого сеньора некоторые сведения, касающиеся женитьбы моего племянника. Граф сказал, что знает девицу, о которой шла речь; ее звали мадемуазель де Селенвиль, она была богата и хороша собой. Мы послали племяннику наше согласие, которое граф, собираясь в полк, вызвался лично передать, добавив, что его присутствие отнюдь не повредит молодому человеку в такую ответственную минуту. Мы просили графа привезти молодую чету с собой в Париж, на что он охотно согласился.

Покончив с этим делом, я стал думать, как бы поскорее сообщить Боссону об ответе моей дочери и о нашем с женой согласии, но к сожалению узнал, что личные дела вынудили его уехать в провинцию и что он вернется лишь через несколько дней.

Все это время племянник не появлялся, причем даже в те дни, когда у нас гостил его отец; это крайне удивляло меня; ведь брат мой, нежно любивший своих детей, был глубоко уязвлен тем, что с самого его приезда сын едва уделил ему четверть часа. Огорчение брата не оставило меня равнодушным, но были и другие, более веские основания беспокоиться о молодом человеке. С отъездом Боссона мне не с кем было поделиться своими опасениями. Я решил сам поговорить с племянником, и потому однажды велел разбудить меня пораньше, чтобы застать его еще в постели. Сказано – сделано.

– Как понять твое поведение? – сказал я ему. – Ни я, ни твой отец совсем тебя не видим. Или ты все еще упорствуешь в своих чувствах и стыд мешает тебе явиться нам на глаза?

– Нет, дядюшка, – отвечал он. – Не упрекайте меня за то, что прелести моей кузины затуманили на время мой рассудок. Ваши советы не прошли даром, хотя я вначале никак не верил, что смогу им последовать. Я отдаю должное вашей дочери, но я ей изменил.

– Как это, изменил! – воскликнул я, – Неужели благоразумие можно назвать изменой? Но если я верно тебя понял, ты избрал себе новый предмет страсти; а она любит тебя?

– О да, дядюшка, – ответил он, – и ваш старший сын тоже нашел счастье в этой семье.

– Кто же эти девицы, – спросил я, – которые пленили сразу вас обоих? Скажи мне это, и ты увидишь, как охотно я помогу твоему счастью; лишь самые важные, самые серьезные причины могли меня заставить противиться твоим желаниям.

– Наши избранницы – две сестры, барышни де Фекур; это они завоевали наши сердца, – ответил он. – После смерти тетушки им досталось огромное наследство. Мой кузен смело может рассчитывать на успех, а вот я… на что я могу надеяться? Вы ведь знаете Фекура! А у меня нет ни денег, ни самостоятельного положения.

– Успокойся, – сказал я, – я ничего не пожалею, чтобы ты был доволен. Но у тебя остался портрет моей дочери. Отдай его мне, я вручу его Боссону, который скоро станет ее мужем.

Он без колебаний отдал мне портрет и пояснил, что это копия того, что находится у меня в кабинете, и что вещица эта случайно попала ему в руки. Племянник признался также, что письмо, которое было найдено на столе дочери, написал тоже он, но, боясь рассердить мою дочь и не желая, чтобы это дошло до меня, он попросил чужого человека переписать это письмо.

Вы легко поймете, как мне был приятен весь этот разговор. Я снова обрел своего племянника, и мне от души хотелось устроить его счастье. Я ушел, заверив его, что постараюсь воздействовать на Фекура.

Затем я послал за сыном, и он без уверток признался в своей страсти. Он добавил, что и господин и мадемуазель де Фекур уже выразили свое согласие. Я упрекнул его за неуместную скрытность и обещал, что приложу все силы, чтобы увенчать успехом его законные желания.

Пока мы с сыном обсуждали шаги, которые необходимо было предпринять для устройства его семейной жизни, мне доложили о приходе де Боссона. Оказалось, что хлопоты по важному судебному процессу помешали ему наведаться к нам сразу по приезде.

– Я выиграл дело, – добавил он, – но теперь мне придется ехать в провинцию, чтобы, согласно решению суда, вступить во владение частью имущества покойного дядюшки. Это состояние мне ценно лишь потому, что я смогу положить его к ногам вашей дочери. Вы разрешили мне надеяться, благоволите подтвердить ваше решение.

Я без колебаний заверил влюбленного молодого человека в полном нашем согласии. Мне было приятно, когда мой сын бросился его обнимать, назвав «зятем». Ведь это значило, что у сына добрая душа и он рад счастью своего друга.

Господин де Боссон просил разрешить ему выразить почтение моей жене и дочери. Я проводил его на половину госпожи де Ля Валле и послал за мадемуазель де Ля Валле.

– Господин де Ля Валле, – сказал он моей жене, – благоволил поощрить мою любовь, столь искреннюю, что я не боюсь показать вам всю ее силу. Я люблю вашу дочь. Пока я думал, что у меня есть соперник, с которым я должен считаться из чувства благодарности к вам, я молчал. Это была ошибка, я тревожился напрасно, и теперь прежде всего решаюсь умолять вас простить мою дерзость и одобрить мои надежды.

– Счастье дочери в браке, – отвечала моя жена, – единственное непременное мое условие. Я знаю, что ее сердце принадлежит вам. Стало быть, решение мое предуказано. Я не сомневаюсь в постоянстве ее чувств, и это дает вам право надеяться на исполнение всех ваших желаний, чему я буду весьма рада.

Естественно, что такая речь послужила вступлением к беседе между моей дочерью и ее возлюбленным; все, что только способна придумать нежность, украсило разговор, какой могут вести два молодых, остроумных, веселых и свободных существа. Боссон был в отчаянии оттого, что ему приходилось уехать, но отменить эту поездку было невозможно. Когда влюбленные уже прощались, я подошел к дочери и отдал ей портрет, возвращенный мне племянником.

– Вот, отдаю его по принадлежности, – сказал я дочери; – можешь им распорядиться по своему желанию.

Она сразу поняла намек, и портрет тут же перешел в руки счастливого Боссона. Он всех нас расцеловал и ушел готовиться к отъезду, пообещав вернуться как можно скорее. Я заверил его, со своей стороны, что как только все формальности будут выполнены, мы назначим день свадьбы.

Я сообщил своей жене о чувствах нашего сына и племянника к девицам де Фекур, мы вдвоем обсудили это новое обстоятельство, и с обоюдного согласия я на следующий день отправился к де Фекуру с визитом. Вопрос о браке моего сына с его дочерью уладился без труда; женитьба же племянника оказалась делом более щекотливым. После длительных переговоров мы условились, что я передаю сыну свою долю в откупных делах[124]Точнее, должность «генерального фермера» или «генерального контролера» (см. прим. 109). при заключении его брака; то же самое сделает Фекур в пользу своей дочери, выходящей замуж за моего племянника.

Заключив этот встречный договор, мы занялись приготовлениями к двойному свадебному торжеству. Мой сын пока жил у меня, а племянник снял дом и пригласил своего младшего брата с супругой, которая своим приданым и личным очарованием много способствовала тому блеску, который был так необходим ее мужу, чтобы достойным образом носить звание офицера.

Радость моя была безоблачной, но роковая приверженность племянников к тщеславию и гордыне испортила эти счастливые дни. Как только младший племянник приехал, оба они пожаловали ко мне с визитом. Нежный отец, не дождавшись, пока они поднимутся к нему, сам спустился в мои комнаты, чтобы обнять своих детей. Он вошел и радостно бросился к ним, но они едва ответили на его приветствие. Видимо, ослепленные достигнутым благосостоянием, они сравнивали свой расшитый золотом наряд с простой одеждой моего брата, а их отца, и оказались настолько дерзкими, что готовы были притвориться, будто не узнают его.

Не буду описывать эту возмутительную сцену; я уже вскользь упомянул о ней в первой части моих записок: этот из ряда вон выходящий случай заставил меня рассказать о нем раньше времени. Скажу в свое оправдание, что мне в то время пришлось немало повоевать с чванливыми гордецами, и этого, думаю, достаточно, чтобы вы простили мне такую поспешность.

Скажу только, что в ту минуту я отозвался на заблуждения молодых людей лишь язвительными шутками, считая, что это наилучший способ бороться с высокомерием, этой язвой нашего века.

Опыт научил меня, что легче осадить гордеца насмешкой, чем откровенным негодованием. Мои племянники нарушили долг, который я считаю священным, и я не мог не осудить их поведение; но при их горячем и гордом нраве прямой упрек вызвал бы только вспышку гнева, тогда как холодная ирония отрезвила их, не оскорбив. Но, увы, ненадолго. Не успели они немного опериться, как переменили фамилию и попрали естественные узы, созданные природой. Простая внешность их отца уязвляла их самолюбие, ибо не вязалась с их пышным нарядом; моего общества они тоже избегали, так как самый мой вид напоминал им, что они мне многим обязаны. Говорю это между прочим и больше возвращаться к этой теме не буду.

Я написал Боссону о новом счастливом событии, увенчавшем предыдущие мои удачи, и выразил надежду, что он приедет в Париж, чтобы принять участие в предстоящем празднике; но, как я узнал, в самый день торжества Боссон тяжко занемог.

Хотя это известие очень меня опечалило, мы с женой решили не откладывать свадьбу сына и племянника и даже скрыть от дочери болезнь ее жениха. Но, охваченная неясным предчувствием, неотделимым от истинной любви, она во все время этого двойного празднества была рассеяна и печальна. Несмотря на все принятые нами меры, она догадывалась, что именно я от нее скрываю. Опасаясь, что от этого ее тревога еще больше возрастет, я счел нужным рассказать ей о состоянии больного. Она попросила меня послать к нему нарочного, и я наказал моему племяннику-офицеру, возвращавшемуся вместе с отцом в Шампань, не отходить от больного.

– Передайте ему, – сказал я на прощанье, – что как только дела позволят мне отлучиться из Парижа, я сам к нему приеду и привезу его невесту, если он не успеет к тому времени вернуться.

Брат и племянник написали мне по приезде, что застали молодого человека в почти безнадежном состоянии; однако весть о том, что моя дочь ему верна и что я по-прежнему полон добрых чувств, возымела волшебное действие; он стал быстро поправляться, и никто не сомневался более в его полном выздоровлении.

Некоторое время спустя, мы отправились в наше поместье, расположенное поблизости от усадьбы Боссона. В день нашего приезда он поспешил к нам в замок, и мы тут же сыграли свадьбу. На родине меня любили, Боссона тоже почитали, и свадьба была великолепная, насколько это возможно в тамошних местах.

Кто внимательно следил за моей жизнью, мог убедиться, что я смотрел на дары судьбы как на нечто должное, как бы они мне ни доставались – легко или с усилиями. Я не затруднял себя мыслию о том, чья рука распределяла эти дары и достойны ли они удивления. Удача следовала за удачей, и это ослепляло мой разум. У меня просто не было времени, чтобы задуматься над такими вещами. Только необычайное происшествие могло встряхнуть меня. Не встречая на своем пути никаких затруднений, я был слишком опьянен радостями жизни и не мог трезво взглянуть на себя. Нужен был какой-то толчок, чтобы у меня раскрылись глаза. Вскоре я испытал такой целительный удар, и с тех пор берет начало истинное мое счастье.

Мне оставалось устроить только младшего сына, которому шел шестнадцатый год. Он не мог похвалиться большими дарованиями, но мне нравились в нем ясный ум, здравые суждения, твердый характер и умение сосредоточиться. Насчет него у меня было множество планов. Женив старшего сына и выдав замуж дочь, я счел, что пора поделиться с мальчиком своими мыслями о его будущем, чтобы понять его склонности и принять их во внимание.

– Сын мой, – сказал я ему однажды. – Теперь только ты один нуждаешься в моих заботах. Я оставлю тебе столько денег, что, даже ведя праздную жизнь, ты не будешь ни в чем терпеть недостатка. Но чего стоит праздный человек? Это бесполезный гражданин своего отечества, это обуза для страны, обуза для себя самого и для других. Так должны думать о человеке, который проводит свою молодость в безделии. В твоем возрасте такие мысли не приходят в голову. Я не был предназначен судьбой, как ты, для высокого положения. Меня не готовили к нему с юных лет. Нелегко мне было в те годы, когда воспитание должно быть закончено, начинать все с азов! Наученный горьким опытом, я хочу направить тебя по лучшему пути. Выбери занятие, которое тебя больше привлекает: финансы, суд, военное дело – мне это безразлично, но я хочу знать, к чему у тебя больше лежит сердце.

– Я рад бы следовать вашим советам, но, к сожалению, не могу их принять. Только уважение к вам вынуждало меня молчать; а матушка знала мои желания, но считала, что я должен скрывать их от вас. Я понимаю, что могу надеяться на блестящее будущее, но мирские дела не привлекают меня. Любовь тоже не имеет власти над моим сердцем. Уединение и безбрачие – вот что меня прельщает.[125]Уместно заметить, что в 1746 г. приняла пострижение дочь Мариво Коломба-Проспера (родилась в 1719, год смерти неизвестен). Писатель тяжело переживал это решение дочери (см. след. прим.) и часто навещал ее в монастыре Дю Трезор, где она, очевидно, воспитывалась (была пансионеркой), а затем была послушницей.

– Что ты говоришь! – вскричал я. – Как, моя жена сочувствует подобным замыслам? А ты-то!.. Да знаешь ли ты, что значит всецело отдать свою жизнь служению, посвятить себя другим, – а оставаясь наедине с собой, вести беспощадную борьбу с собственными желаниями? Монах может добиться победы, лишь постоянно противодействуя самому себе; а если он не устоит, то становится несчастным на всю жизнь. На каждом шагу перед тобой будут возникать все новые и новые опасности. Целая армия добродетелей не поможет тебе спастись, а всякий мелкий промах способен погубить. Словом, монастырь это особый малый мир, тем более опасный, что это мир замкнутый. Житейские треволнения, страсти и заботы, от которых ты хочешь укрыться под сводами монастыря, все равно настигнут тебя там и поразят с еще большей силой, ибо для них нет никакой отдушины. В монастырях, как и при дворе, под личиной дружбы прячется зависть; честолюбие прикрывается смирением. Та же фальшь, то же коварство, как и в миру. Конечно, иным удается избежать крайностей; может быть, тебе повезет и ты убережешься от них, но можно ли полагаться на то, что тебя не коснется все это зло?[126]Это осуждение монашеской жизни могло быть внушено автору продолжения девятой частью романа Мариво «Жизнь Марианны». Героиня этой части мадемуазель де Тервир решает уйти в монастырь, но повстречавшаяся ей монахиня страстно отговаривает ее от этого шага: «Вам кажется, – говорит она девушке, – что все здесь – благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь – и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У каждого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту… К концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение… Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполняла все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии – и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом» (Mapиво. Жизнь Марианны, стр. 404–405). Человек везде человек – вот что тебе надо запомнить, а человек слаб. Недостатки, которых ты в себе даже не замечаешь, могут вызвать в людях вражду, последствия которой будут для тебя весьма чувствительны. Взвесь все это, милый сын; мною руководит только любовь к тебе. И не думай, что я хочу препятствовать твоим склонностям. Посоветуйся с матерью, проверь себя хорошенько, и я соглашусь на все, что даст тебе счастье, ибо ничего иного не желаю.

Не раз еще, вопреки этому обещанию, я пытался– отвратить сына от пути, одна мысль о котором приводила меня в содрогание; ничто не могло поколебать его решение. Я был принужден его отпустить, и несколько времени спустя началось его послушничество. Ради него я прожил весь этот год в деревне, часто навещал сына в его монастыре и предостерегал от опасностей, ожидавших его на поприще, которое, как мне казалось, он выбрал из одного упрямства. Правда, знакомство с монахами, спасавшимися в этой обители, несколько изменило мое мнение. Именно их я должен благодарить за то, что задумался над жизнью, какую вел в годы юности. Однако я по-прежнему делал все, чтобы отвлечь сына от его пагубных намерений; между тем он продолжал свой искус со смирением, удивлявшим и восхищавшим братию.

Я созвал всю семью, чтобы присутствовать на церемонии пострижения[127] Церемония пострижения.  – Человек, желающий уйти в монастырь, принимался туда вначале послушником (novice), во время искуса он еще не был полноправным членом братства, не произносил монашеского обета, исполнял лишь мелкие церковные обязанности и не порывал окончательно с миром. Обряд пострижения (так называемое «последование в одеянии рясы и камилавки») символизировал его полное отречение от мирской жизни; крестообразное обрезание волос означало разрыв с миром и принятие его под особое божеское покровительство. В католических странах обряд пострижения обставлялся особенно пышно и торжественно и совершался обычно в присутствии родственников постригаемого. сына в монахи; господин д'Орсан, по своей доброте, присоединился к нам вместе со своими детьми. Хотя новопосвященный был так молод и красив, что на него невозможно было смотреть без слез, однако его твердость скоро заставила осушить их. Только после церемонии, перед самым нашим отъездом, он дал волю своим чувствам.

Я вернулся в свое поместье и много размышлял об этих последних событиях. Меня самого теперь удивляло безразличие, с каким я до сей поры относился к будущему своей души. Я понял, как все это важно, пример сына открыл мне глаза. Я хотел бы отныне жить поближе к любимейшему из моих детей, ибо понял, что общение с ним будет мне полезно; я чувствовал, что его присутствие стало для меня даже необходимостью, но не решался предложить жене похоронить себя в провинции.

Мы вернулись в Париж, и там я закончил все хлопоты, связанные с будущим моих детей. Все они занимали прекрасное положение, сам я владел значительным состоянием и забыл о том, что такое нужда. Я все еще кружился в водовороте забот, но мысль об уходе на покой посещала меня чаще и чаще. Все наводило меня на мысль, что пора мне удалиться от дел; единственным серьезным препятствием, как мне казалось, были устремления моей жены. Я боялся, что эта женщина, привыкшая к блеску светской жизни, сочтет мое желание безумной затеей, достойной одного лишь презрения. Но, видимо, по воле неба, любовь и везение соперничали между собой, чтобы угадывать и предупреждать малейшее мое желание.

Я не решался открыть ей свои тайные мысли, но моя добрая жена, заметив мою глубокую задумчивость, пожелала узнать ее причину. Я колебался, она расспрашивала все настойчивее и наконец даже заплакала; я сдался и открыл ей, что было у меня на душе.

– Дорогая моя супруга, – сказал я – сжальтесь надо мной; не принуждайте меня говорить. То, что вы узнаете, причинит вам огорчение. Вы по-прежнему дороги мне, я все так же горячо люблю вас.

– К чему это длинное предисловие? – спросила она, – И чего мне следует ждать? Или вы усумнились в моей любви? Или я должна усумниться в вашей? Почему вы вдруг лишили меня своего доверия?

– Мое доверие к вам нисколько не поколеблено, – ответил я, – если бы я мог дать новые доказательства моей преданности, я не задумываясь сделал бы это. Но сказать ли вам всю правду? Именно преданность вам стала теперь для меня источником волнений. Вы привыкли к большому свету и едва ли пожелаете его оставить, а я уже ощущаю прелесть уединения. Я размышляю о том, как быстро и как щедро фортуна осыпала меня своими дарами. Она меня ошеломила и ослепила, и я платил ей ответную дань! До последнего времени все мои устремления и вся признательность были обращены к ней и дальше не шли. Я не возносил свои помыслы выше. Отречение нашего сына от мира открыло мне глаза. Оно поселило в моем сердце тревогу, которой я не предвижу конца. Мне кажется, что я уразумел предначертания высшей воли, и я хотел бы последовать им. Шум и сутолока большого города кажутся мне теперь менее подходящими к моему новому строю мыслей, чем мирный сельский покой. Но меня останавливает мысль о том, что жизнь в провинции была бы для вас тягостна.

– Нет, дорогой мой супруг, – ответила моя любимая жена, – ваши стремления мне ничуть не противны. Где бы мы ни были вместе – везде я буду счастлива.

Я убеждал ее не насиловать свои вкусы ради человека, для которого нет иного счастья, как то, которое она разделит с ним; но жена сказала в ответ, что городская жизнь никогда ее особенно не прельщала, и во все время своего вдовства она почти постоянно жила в провинции (и это действительно было так, из-за чего я слишком часто был лишен удовольствия видеть ее, до того как мы обвенчались).

Итак, мы пришли к полному согласию; уступив старшему сыну свой дом, так же как и должность, я перебрался в родные места, где мы с женой уже более двадцати лет ведем спокойную и счастливую жизнь.

Из года в год семья моя растет и преуспевает. Граф д'Орсан, создатель моего благополучия, часто навещает меня. Очаровательная д'Орвиль подружилась с моей женой, и в этом приятном обществе мы наслаждаемся тихим счастьем, недостижимым среди суеты большого света.

Здесь я начал свои Мемуары; здесь я их и продолжаю, столь же правдиво. Если бы я желал отклониться от истины, я постарался бы скрыть от читателей неблагодарность моих племянников, которые презрели законы природы и чести, отказываются признавать своего отца и забыли о благодеяниях родного дяди.

Сие испытание, хотя и горькое, не нарушает моего покоя. Мне больно за них, но сам я не страдаю.

Скажу одно: никого фортуна не баловала, как меня. Но кем я был в годы, отданные житейской суете? Человеком, чье сердце постоянно терзали новые желанья, а сам он не чувствовал своего несчастья лишь потому, что не задумывался о душе. Теперь же я избавился от желаний, и я счастлив, ибо понял, в чем истинное счастье. А это, думается мне, единственное подлинное благополучие, какого может желать разумный человек.

Конец


Читать далее

Анонимное продолжение «Удачливого крестьянина»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть