ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Онлайн чтение книги Умереть в Париже. Избранные произведения
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

В тот вечер выходила замуж дочь моего старинного друга, профессора Миямуры.

Я тоже оказался среди приглашённых. Говорили, что в связи с неблагоприятной ситуацией в стране вместо пышного свадебного торжества будет что-то вроде скромного ужина в узком семейном кругу, однако, придя в отель X., я увидел, что там собралось около ста человек, причём сплошь знаменитости. Конечно, если учесть, что невеста — старшая дочь ведущего профессора кафедры физиотерапии Медицинского университета, а жених — старший сын одного из влиятельнейших японских финансистов господина Цукисиро, то, пожалуй, свадьбу действительно можно было назвать скромной, оставалось только гадать, в качестве кого пригласили меня — то ли как старинного друга профессора Миямуры, то ли потому, что Марико — так звали невесту — была моей давней поклонницей и часто бывала у нас в доме.

Дело в том, что хотя я действительно был старинным другом профессора Миямуры, в студенческие годы наши пути разошлись — он занялся медициной, я — юриспруденцией, к тому же профессор был пятью годами меня старше, поэтому долгое время мы не общались вовсе и только спустя много лет неожиданно встретились в Париже, куда оба приехали продолжать образование, и снова сблизились, узнав, что оба окончили один и тот же лицей. Позже, когда мы вернулись в Японию, оказалось, что наши жёны были старинными приятельницами, и мы стали дружить семьями, однако спустя некоторое время я заметил, что профессор, сохраняя видимость прежнего расположения, начал относиться ко мне довольно прохладно, но не особенно удивился, у нас было слишком мало точек соприкосновения, к тому же он, возможно, боялся, что дружба с писателем — а я тогда уже начал печататься — повредит его репутации. Поэтому для меня было полной неожиданностью, что он пригласил меня на свадьбу дочери.

Так или иначе, я с удовольствием пришёл на это пышное торжество, тем более что невеста была весьма хороша собой. В свадьбах, даже самых пышных, всегда есть что-то печальное и трогательное, особенно если замуж выходит такая юная девушка.

Любуясь невестой, совершенно естественно державшейся в европейском платье — встречая гостей у входа в зал, она была в белоснежном свадебном наряде, а на банкете появилась в нежно-розовом суаре, — я невольно думал о том, как быстро прижилась в Японии западная культура, ведь нынешние японки даже с точки зрения западных стандартов могут смело соперничать с европейскими женщинами. Марико, к примеру, ни в чём не уступала многим замечательным представительницам женского пола, с которыми я познакомился в Европе и которые блистали не только красотой, но и умом, не говоря уж об исключительной тонкости чувств, являвшейся едва ли не главным их достоинством. Интересно, что сват, представляя невесту, помимо всего прочего, сказал следующее:

— Невеста, выбирая супруга, поставила своим родителям ряд условий, которым должен был удовлетворять её избранник. Прежде всего, ему полагалось быть выпускником Первого лицея и бакалавром, во-вторых, ему надлежало хорошо разбираться в искусстве, и, в-третьих, его жизнь должна быть посвящена науке. В наши дни не так-то просто найти молодого человека, который удовлетворял бы всем этим условиям, но, к счастью, такой человек нашёлся, ибо, как вам известно, наш жених — выпускник Первого лицея и бакалавр философии, он прекрасно разбирается в искусстве и готовится посвятить жизнь изучению социологии, уже сейчас являясь ассистентом профессора в университете. Казалось бы, все необходимые условия соблюдены, и тем не менее, когда речь зашла о заключении брака, наша невеста заявила, что примет решение только после того, как познакомится с женихом поближе, и вот полгода, если не больше, они поддерживали дружеские отношения, и только после этого вопрос о свадьбе был наконец решён, поэтому смело можно сказать, что брак заключён по взаимной симпатии, а моя задача свелась лишь к тому, чтобы проводить новобрачных к алтарю.

Разумеется, кое-что говорилось исключительно ради красного словца, но девушка действительно отличалась незаурядным умом. Давно зная об этом, я частенько думал, как было бы интересно проследить за её жизнью. И в тот важный для неё день я искренне желал, чтобы её женская судьба сложилась счастливо.

После окончания банкета гости вслед за новобрачными вышли в холл, и я уже собирался откланяться, но профессор Миямура задержал меня. Извинившись, он отвёл меня в сторонку и спросил, не может ли зайти ко мне как-нибудь на днях, чтобы посоветоваться по одному делу, касающемуся его дочери.

— Вы имеете в виду Марико? — удивился я.

— Да, мне хотелось бы узнать ваше мнение, прежде чем она вернётся из свадебного путешествия.

Лицо его омрачала забота, странная для счастливого отца, только что выдавшего замуж любимую дочь, поэтому, согласившись встретиться с ним в любое удобное для него время, я сказал, что буду ждать его звонка. На этом мы расстались. Но явная озабоченность профессора невольно передалась мне, и от нашего разговора у меня на душе остался какой-то неприятный осадок. Я мог только гадать, о чём именно он хотел со мной посоветоваться. К тому же меня мучили сомнения — я не считал себя настолько близким ему человеком, чтобы обсуждать с ним дела его дочери.

Когда я вернулся домой, жена тут же пристала ко мне с расспросами, стараясь выпытать все подробности свадебного торжества.

— Наверное, жена Миямуры-сан испытала немалое облегчение, сбросив наконец бремя, отягощавшее её все эти двадцать лет, — сказала она между прочим, вздохнув при этом так, будто сама сбросила это бремя. Тут-то я и вспомнил, что Марико в раннем детстве потеряла мать и воспитывалась мачехой.

Жена, видя, что я молчу, стала приводить всякие несуразные примеры, доказывающие, по её мнению, сколько мучений пришлось претерпеть её приятельнице для того, чтобы заставить Марико относиться к ней как к родной матери.

Среди всего прочего она поведала мне такую историю (якобы жена Миямуры рассказывала ей об этом со слезами на глазах). Как-то раз — Марико училась тогда во втором классе младшей школы — приятельнице жены пришлось на несколько дней уехать к родителям, в доме которых случилось несчастье, когда же поздно вечером она вернулась домой, то обнаружила под подушкой уже уснувшей падчерицы свою фотографию — где та её нашла, неизвестно. Так или иначе, в тот момент женщина почувствовала себя вознаграждённой за все старания и, глядя на личико спящей девочки, молитвенно сложила руки. А вот ещё одна история. Несколько лет назад Марико понадобились туфли, и мачеха, покопавшись в сундучке, стоявшем в углу библиотеки, извлекла оттуда две пары туфель, оставшиеся от покойной матери девочки. "Эти туфли, конечно, старомодные, такие носили лет двадцать тому назад, но, может быть, они тебе подойдут?" Марико, обрадовавшись, тут же их примерила. "Надо же, — удивилась она, — у тебя в то время был точно такой же размер, как у меня". Потом, присмотревшись внимательнее, тихо добавила: "Они французские, фирмы "Файя". Жена профессора оцепенела от ужаса, кляня себя за недомыслие. Однако девушка охотно надела туфли и стала их носить, поэтому приятельница жены успокоилась: ведь если бы Марико знала, что случилось с её родной матерью, она наверняка догадалась бы, чьи то были туфли и, уж конечно, не стала бы их надевать, а спрятала бы куда-нибудь подальше и бережно хранила…

Слушая все эти истории, я подумал, что, очевидно, Миямура хотел посоветоваться со мной о чём-то, связанном с его женой.

Профессор зашёл ко мне на следующий же день вечером, предварительно позвонив по телефону. Я чувствовал себя довольно неловко, понимая, что речь идёт о каком-то действительно неотложном деле, иначе он вряд ли пришёл бы сразу после свадьбы дочери, когда у него наверняка полно других дел. Поэтому я немедленно провёл его в кабинет, подальше от своей словоохотливой жены. Извинившись, что зашёл на ночь глядя, Миямура вытер носовым платком лоб, казавшийся излишне широким из-за глубоких залысин, развернул принесённый с собой свёрток и, положив на стол извлечённый оттуда бумажный пакет, сказал:

— Видите ли, я всегда занимался изучением человеческого тела и не считаю себя достаточно компетентным в сфере психологии и человеческих чувств… Потому-то и решил обратиться к вам. Не могли бы вы прочесть вот это и сказать мне, должен ли я передать это дочери, или лучше, чтобы она так и оставалась в неведении? Я давно уже мучаюсь, не зная, как поступить, а вчера вечером увидел вас и тут же понял, что лучше всего довериться такому человеку, как вы, привыкшему иметь дело с человеческими чувствами и досконально изучившему человеческую психологию. Признаться, я испытал большое облегчение, придя к такому выводу. К тому же моя дочь относится к вам с большим уважением, вот я и подумал, что целесообразнее всего будет положиться на ваше решение…

Выложив всё это, профессор вздохнул, я же с недоумением взял в руки большой коричневый пакет, крепко-накрепкозапечатанный красным сургучом. Внутри было что-то вроде книг.

— Можно открыть? — спросил я.

— Нет-нет, лучше подождите, пока я уйду, — испуганно остановил меня Миямура. — Я ведь не заглядывал туда целых двадцать лет…

Затем он смущённо пробормотал:

— Мне будет тяжело, если вы откроете этот пакет прямо сейчас, ведь там внутри — ошибки и заблуждения моей молодости.

Сквозь его смущение просвечивало необыкновенное мягкосердечие. Я невольно взглянул на него с уважением и симпатией, но содержание таинственного большого пакета всё больше интриговало меня. По словам профессора, пакет не открывали вот уже двадцать лет, возможно, поэтому лицевая сторона его выцвела и загрязнилась куда больше, чем оборотная; внизу виднелся какой-то диковинный знак, напоминающий корону. Приглядевшиеся заметил внутри короны выполненную мелким курсивом надпись: "Париж, Мэйё". Я догадался, что это была марка известного в Париже магазина канцелярских товаров.

— Да, — кивнул профессор, — никто не дотрагивался до этого пакета с тех пор, как его запечатали в Париже.

И с явным трудом, будто нехотя восстанавливая в памяти события далёкого прошлого, он поведал мне историю этого пакета.

— Вы, конечно, знаете, что мать Марико скончалась в Париже. Перед самой смертью она вручила мне три объёмистые тетради, которые просила передать дочери, когда та вырастет. Ещё она просила, чтобы сам я их не читал, ибо это всего лишь нечто вроде завещания, прощального напутствия дочери, я должен был отдать тетради Марико в том случае, если она станет расспрашивать меня о матери. Такова была её последняя просьба. Марико тогда едва исполнилось три года, и время, когда она сможет прочесть эти записи, казалось таким далёким… К тому же, оставшись на чужбине вдвоём с маленькой дочерью, я чувствовал себя страшно одиноким, грустные мысли и воспоминания о прошлом сделали меня сентиментальным, и, может быть, именно поэтому я не удержался и прочёл всё от начала до конца. Мною двигало не столько даже любопытство, сколько надежда, что я найду в этих тетрадях какие-нибудь полезные указания, касающиеся воспитания дочери… Разумеется, прочтя их, я нарушил последнюю волю Синко, но мне было так тоскливо, так не хватало её, вот я и ухватился за эти тетради как за соломинку, надеясь, что они создадут хотя бы иллюзию её присутствия, ведь она писала вплоть до последнего дня… Я и теперь затрудняюсь сказать, хорошо ли я поступил или нет, прочтя эти тетради, зато я совершенно точно знаю, что вряд ли обрёл бы душевное равновесие, если бы не они. Когда мне становилось грустно и одиноко, я открывал одну из тетрадей и начинал читать. Я читал медленно, стараясь не пропустить ни одного слова, читал так, будто ждал от Синко каких-то откровений… Да, я был тогда так молод…

Профессор Миямура говорил сдержанно, глядя прямо перед собой, однако, слушая его, я словно перенёсся в наше далёкое общее прошлое.

В то время мы часто встречались в Париже, но я и не подозревал, что он так несчастен. Миямура никогда не говорил со мной ни о болезни жены, ни о её смерти, я не знал, что у него есть дочь. И теперь пытался восстановить события тех лет, напрягая свою зияющую пробелами память. Институт Кюри, где работал тогда профессор, находился неподалёку от школы политического образования, в которой учился я. Часто, возвращаясь домой после лекций, я шёл по улице Ульм и доходил до только что построенного института Кюри. Кабинет Миямуры располагался на первом этаже во втором корпусе. Ступая по гравиевой дорожке, я шёл к входу, а он, услышав мои шаги, тут же выглядывал из окна чистенького белого корпуса и неизменно приветствовал меня одними и теми же словами:

— Это ты С.-кун? А я как раз собираюсь домой.

В его голосе звучала явная радость, казалось, он ждал моего прихода. Слова, которыми он меня встречал, были так же неотделимы от него, как белоснежный халат и всегда аккуратно причёсанные на пробор и смазанные помадой волосы. (В то время у него была густая чёрная шевелюра, красиво обрамлявшая лицо с тонкими изящными чертами.) Не успевал я постучать в дверь, как Миямура — он всегда был образцом пунктуальности — появлялся в коридоре с толстым портфелем в руке. Правда, иногда я заходил к нему в кабинет и ждал, пока он приберёт на столе и приведёт в порядок свои пробирки. Обычно, выйдя из института, мы шли через Люксембургский сад, затем, шагая по узким кривым старинным улочкам, мощённым камнями, выходили к универмагу Бон Марше и заходили в роскошное кафе, которое называлось "Ля Маркиз". (Профессор был большим сладкоежкой.)

Усевшись за столик рядом с элегантными парижанками, обычными посетительницами этого кафе, мы с самым невозмутимым видом заказывали всякие женские сладости. А потом, поскольку оба жили на правом берегу Сены, ехали на метро или на трамвае домой, причём я, ощущая некоторую тяжесть в желудке от съеденных в кафе сладостей, всегда предлагал зайти куда-нибудь выпить аперитива или пива, а профессор неизменно отвечал: "Как-нибудь в другой раз", но этого "другого раза" так никогда и не было.

Иногда вечером после ужина, когда я размышлял: "А не почитать ли мне что-нибудь на ночь?" — вдруг появлялся Миямура и, извиняющимся тоном пробормотав что-нибудь о красоте лунной ночи, предлагал пойти прогуляться. Он словно заранее знал, что я свободен и ничто не помешает мне составить ему компанию. Миямура жил в Пасси, мой же пансион находился в Отее, рядом был лес, где мы и гуляли. Иногда, когда шёл дождь, заходили в кафе и допоздна слушали там музыку.

Во время таких прогулок мы часто говорили о своей работе, несмотря на то что области наших исследований были совершенно различны. Иногда весьма по-дилетантски беседовали о политике, обсуждали судьбы европейской цивилизации. Вспоминали свою далёкую родину и спорили о её будущем. Для меня остаётся загадкой, почему Миямура тогда ни словечком не обмолвился о своём несчастье? Возможно, несмотря на нашу тогдашнюю близость, он всё же не до конца был уверен во мне? А может быть, пресловутая японская стойкость не позволяла ему перекладывать свои жизненные трудности на плечи других? Он никогда даже виду не подавал, что не всё ладно в его семейной жизни. Не исключено, что наша дружба была для него своеобразной отдушиной и он нарочно напускал на себя беззаботный вид.

Такие мысли кружились в моей голове, пока я вглядывался в печальное лицо профессора. Ему, должно быть, оставалось ещё несколько лет до ухода на пенсию, но за последнее время он заметно поседел и полысел, его сутулая спина, согнувшаяся под тяжестью отданных науке лет, вызывала невольное почтение.

Я вдруг вспомнил, что и в Париже видел однажды на его лице такое же безнадёжно печальное выражение.

Это было пасмурным утром в самом начале осени. Я переводил и печатал на машинке текст своей статьи, как вдруг ко мне в дверь постучали и сказали, что меня спрашивает какой-то японец. Я спустился вниз и под единственным каштаном, который рос в углу нашего крошечного дворика, увидел Миямуру. На нём были выгоревший плащ и бесформенная коричневая шляпа, он стоял устало понурившись, словно странник, измученный дальней дорогой, и у меня невольно сжалось сердце: уж не заболел ли? — но, увидев меня, он смущённо улыбнулся и предложил:

— Если ты не очень занят, может, съездим куда-нибудь за город?

Я должен был как можно быстрее закончить статью, но у Миямуры был такой подавленный вид, что я решил принять его предложение. Помню, мы пошли по набережной в сторону Сен-Клу и пообедали в каком-то тихом ресторанчике на берегу Сены. Миямура был необычно молчалив, похоже, ему просто хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом, но вдруг, вздохнув, он сказал, словно думая вслух:

— Мне всегда приходилось иметь дело с человеческим телом, и, кажется, я забыл, что у человека есть ещё и душа.

В то время я не обратил особого внимания на его слова, решив, что им овладела обычная для живущих в Париже японцев ностальгия. Но возможно, Миямура переживал тогда горе от утраты жены? Перенесясь мыслями в тот день, я посетовал, что по молодости лет ещё не умел читать в чужом сердце и не оказал другу поддержку, в которой тот, очевидно, нуждался, а потому, чтобы исправить положение, решил попросить прощения хотя бы теперь, спустя двадцать лет, и поспешно сказал:

— Мне очень стыдно, что я был столь невнимателен тогда, но я не знал о вашем горе…

— Да нет, что вы, — ответил профессор, — мы встретились с вами в Париже через несколько месяцев после того, как Синко скончалась.

Верно, и ему невольно вспомнился недолгий период нашего парижского знакомства, однако он поспешил вернуться к теме нашей нынешней беседы.

— По-видимому, когда Синко оказалась в санатории, единственным смыслом её жизни стал этот дневник. Прочтя его, я внезапно понял, что совсем не знал собственной жены. Я всегда был спокоен и уверен, что у нас нет друг от друга тайн, что, прожив вместе не один год, мы знаем друг о друге всё, и представьте себе моё удивление и мою печаль, когда я обнаружил, что, во-первых, жена многое скрывала от меня, а во-вторых, что в её глазах я был совершенно другим человеком, абсолютно непохожим на того, каким считал себя сам. Мне стало понятно, почему Синко просила меня не читать дневник, но, с другой стороны, во всём, ею написанном, не было ни слова лжи, она писала от чистого сердца, сердца, полного любви, желая передать нашей дочери, которую не могла воспитать сама, свои мысли, поделиться с ней своими надеждами, она ничего не выдумывала, а беспристрастно анализировала и оценивала свои поступки… Может быть, поэтому, прочитав дневник, я и сам невольно постарался взглянуть на себя со стороны и в результате стал другим человеком. Поэтому у меня есть основание надеяться, что она простила меня… И знаете, пока я читал и перечитывал её дневники, у меня возникла идея самому написать нечто подобное. Мне захотелось доверить бумаге всё, что накопилось в моём сердце, полном родительской любви, и я действительно сделал это, после чего почувствовал немалое облегчение.

— Ваши записки тоже в этом пакете?

— Нет, в конце концов я понял, что мой порыв был продиктован исключительно желанием оправдаться перед Синко. — И, снова неловко улыбнувшись, профессор продолжил свой рассказ: — Сургучом этот пакет был запечатан значительно позже. Когда, вернувшись в Японию, я снова решил жениться, то подумал, что, вводя в дом новую жену, должен ради неё избавиться от всего, связанного с прошлым, поэтому убрал все вещи, оставшиеся от Синко. А когда дошло до этих тетрадей, я никак не мог сообразить, что с ними делать. Хотел было даже сжечь их, но потом подумал, что нельзя так пренебрегать материнскими чувствами… В конце концов, запечатав пакет, я спрятал его в своей институтской лаборатории, подальше от глаз жены. И благополучно забыл о его существовании. И только когда Марико собралась выходить замуж и мы отправляли её вещи в дом мужа, жена вдруг сказала, что теперь её долг перед покойной матерью Марико может считаться выполненным. Тогда-то я впервые подумал о Синко… И, как ни странно, тут же вспомнил о её тетрадях и понял, что пришло время передать их Марико. Да, пожалуй, именно так всё и было. На следующий день я отправился в лабораторию, извлёк пакет из библиотеки и принёс домой. Мне пришло в голову, что неплохо было бы перечитать тетради, прежде чем отдавать их дочери, но стоило мне увидеть этот пакет, как в моей памяти всплыли, словно вырвавшись из тайников памяти, отдельные фразы из дневников жены, и мне стало страшно, я понял, что не смогу… И не только это. Я вдруг подумал, что чтение дневников может дурно повлиять на дочь и лучше вообще не отдавать их ей. Однако вот что странно, чем больше я утверждался в мысли не отдавать Марико тетради, тем чаще думал о Синко, она даже мне снилась… Ведь мы приехали в Европу, едва поженившись, оба не имели никакого жизненного опыта и слишком много страдали из-за этого… Да, скольких горьких минут можно было бы избежать, будь мы постарше… Имею ли я право лишать Марико возможности прочесть дневники матери? Имею ли право нарушить последнее желание покойной? Я совершенно измучился, думая об этом. Я пытаюсь оправдывать своё нежелание передавать дочери тетради заботой о её же благе, но это мало помогает…

Профессор говорил немного бессвязно, явно чувствуя себя неловко. Сняв очки, он протёр лоб носовым платком, словно стирая мрачные мысли, затем продолжил:

— Когда на свадебном банкете я увидел Марико в розовом вечернем платье, я просто остолбенел, мне показалось, что передо мной стоит молодая Синко. Она тоже очень любила этот цвет. Вскоре после нашего приезда в Париж нас пригласили на приём в посольство по случаю дня рождения императора — посол был старинным другом тестя… Тогда на Синко было почти такое же вечернее платье, как на Марико. Вспомнив об этом, я понял, что Синко вправе упрекать меня, ведь даже в день свадьбы нашей дочери я не выполнил её последнюю волю. Возможно, вам мои сомнения покажутся смешными. С одной стороны, я оправдывал себя тем, что все эти предосторожности необходимы для спокойствия и счастья Марико, с другой — терзался угрызениями совести, ведь в конечном счёте я веду себя как последний эгоист, думая прежде всего о том, чтобы не уронить себя в глазах дочери. Тут я увидел вас, и мне пришло в голову, что лучше всего дать прочесть эти записки вам и сделать так, как вы рассудите.

Меня тронуло это решительное признание. Не могу сказать, что я согласился выполнить его просьбу без всяких колебаний. Речь шла о тайнах частной жизни профессора, и я опасался, что, после того как прочту эти записки, у него будет ещё больше причин для терзаний. Так или иначе, я молча слушал, ни о чём не спрашивая. Я задал только один вопрос, ответ на него казался мне совершенно необходимым для того, чтобы принять решение.

— Значит, ваша дочь не знает о том, что её мать умерла?

— Знает. Ведь и её собственный брак вряд ли был бы возможен, не будь отец Синко знаком с господином Цукисиро.

"Что ж, это облегчает дело", — успокоился я, но профессор, словно прочитав мои мысли, счёл необходимым дать ещё некоторые объяснения.

— Марико ничего не рассказывала вам об этом? — улыбаясь, спросил он.

— Нет, не рассказывала. Хотя, как правило, японские девушки уже при второй встрече обязательно заводят разговор о своих личных делах и любят спрашивать совета, как им поступить в том или ином случае. Марико — исключение, она никогда не вела со мной таких разговоров, чем, признаться, приятно меня удивила. Но может быть, она просто не доверяет мне, считая, что ничего хорошего я посоветовать не могу? — добавил я, улыбнувшись, чтобы помочь профессору снять напряжение.

Он тоже улыбнулся и поведал мне, как открыл Марико правду о её настоящей матери.

— Я рассказал ей о её родной матери потому, что страшился будущего. Мне не хотелось, чтобы она услышала об этом от кого-нибудь другого, она могла превратно истолковать наше молчание, подумав, что мы умышленно скрываем от неё правду. С другой стороны, я считал, что лучше ей вообще не знать об этом или хотя бы узнать как можно позже… Но вот весной прошлого года, когда она окончила университет, я наконец отважился, позвал её к себе в кабинет и всё рассказал. Я долго готовился к этому разговору и решил, что, если она начнёт меня расспрашивать, расскажу ей всё без утайки, на случай же, если она попросит показать ей фотографию матери, заранее положил в ящик своего рабочего стола две фотографии Синко, которые раньше хранились у меня в библиотеке. Дочь сначала робела, наверное, потому, что я говорил слишком торжественно, потом, очевидно, ей стало скучно слушать, и она как бы между прочим прервала меня:

— Отец, если ты говоришь о покойной маме, то я о ней всё знаю.

А я-то боялся её слёз! Я был поражён, но моё удивление, похоже, только развеселило её.

— Я ведь и с дедушкой встречалась, — призналась она.

— Ты имеешь в виду дедушку Каидзиму?

— Да. На Новый год он приезжал в Токио и пригласил меня обедать. Только он мне не очень понравился.

Она говорила самым беззаботным тоном, но, едва я начал расспрашивать её, каким образом она познакомилась с Каидзимой, когда впервые узнала о своей настоящей матери, она вдруг замкнулась, и словно тучка набежала на её лицо.

— Знаешь, завтра у нас торжественный вечер, и я должна от имени всех выпускников произнести благодарственную речь учителям. Может быть, ты послушаешь, хорошо ли у меня получается? — И она начала поспешно произносить выученные наизусть фразы.

До боли отчётливо ощутив, что она просто пытается скрыть волнение, я, кивая, делал вид, будто внимательно слушаю её, и так, подыгрывая друг другу, мы сумели избежать столь важного для нас разговора. Но скажите, мог ли я настаивать, видя, что всякое упоминание о матери смущает её? Словом, мне так и не удалось… Знаете, иногда бывает, что люди бессознательно избегают говорить о том, что на самом деле их очень волнует.

— Может быть, Марико стоит прочесть и то, что написали вы? Разумеется, в случае, если мы решим передать ей тетради?..

— Вряд ли это возможно …

— Вы хотите сказать, что не сохранили свои записи?

— Нет, что вы, они по-прежнему лежат в моей библиотеке, просто в отличие от Синко я всё это время был рядом с дочерью, поэтому вряд ли она обнаружит там что-нибудь новое для себя.

— Тогда, может быть, вы разрешите мне взглянуть на записи после того, как я познакомлюсь с дневниками вашей жены?

— Простите, но мне бы не хотелось…

— Поймите, я прошу об этом вовсе не из досужего любопытства, чтение ваших записок помогло бы мне воссоздать более цельную картину, необходимую для того, чтобы прийти к тому или иному выводу. Ведь если я прочту только дневники вашей жены, я могу оказаться необъективным.

Беседуя, мы оба постепенно избавились от некоторой скованности и, совсем как бывало прежде, принялись дружески болтать о том о сём, перебрасываясь шутками. С годами разница в возрасте перестаёт ощущаться так обострённо, и человека на пять лет старше себя невольно начинаешь воспринимать как своего ровесника.

Профессор Миямура явно успокоился, словно сбросив с души тяжёлое бремя. Когда он собрался уходить, я, прощаясь с ним у порога, предложил проводить его до станции и, всунув ноги в гэта, вышел на улицу. Мне почему-то не хотелось с ним расставаться. Была середина ноября, прохладный воздух приятно освежал лицо, в небе висела яркая луна. Мы шли по аллее вниз по склону. Скоро впереди показались огни станции.

— Не пройтись ли нам ещё немного, — предложил профессор, — если, конечно, вы не против… В Париже мы так часто бродили вместе, а вернувшись домой, почти не встречаемся. Кажется, последний раз мы виделись двадцать лет назад. Странно, правда?

Похоже, теперь воспоминания о парижской жизни рождали в его душе нечто вроде ностальгической печали, а ведь там, в Париже, он, наоборот, всегда страдал от тоски по родине и часто говорил: "В Японии такая красивая, ясная осень, а здесь, в Париже, только и есть что лето да зима".

Как-то незаметно снова перейдя на ты, мы, совсем как бывало в молодые годы, болтали о том о сём: о годах, проведённых в Париже, о французской культуре, о нынешних французских проблемах. Когда, миновав шлагбаум, мы вышли к автобусной остановке, оказалось, что автобусы уже не ходят. Обрадовавшись, мы двинулись обратно к станции и, дойдя до неё, неохотно расстались, так и не успев наговориться.

Вернувшись домой, я поспешно поднялся в кабинет. Мне хотелось как можно скорее взглянуть на тетради. Тут же появилась сонная жена и стала приставать с расспросами, её интересовало, зачем приходил Миямура. Мне было не до неё, я почти насильно выставил её из кабинета, сказав, что профессор приходил по работе, и попросил приготовить мне чаю. Я собирался читать всю ночь напролёт.

Очень осторожно сняв с пакета сургучную печать, я обнаружил внутри три толстые голубые тетради. Мне показалось, что они попахивают каким-то лекарством, наверное, прежде чем запечатать, профессор по привычке продезинфицировал их. Тетради в глянцевых бледно-голубых обложках были мне очень хорошо знакомы, они всколыхнули в душе самые приятные воспоминания. Именно такими тетрадями с толстой, отличного качества бумагой пользовались обычно студенты парижских университетов. На тетрадях не было никаких надписей, только цифры — 1,2,3. Я открыл ту, на которой стояла цифра "1".

На первой странице по-мужски твёрдым почерком было написано: "Моей дочери. В этих тетрадях заключена моя нынешняя жизнь. Если мне повезёт и я вернусь в Японию живой, эти записи послужат мне памятью о днях моих страданий. Я готовлюсь к смерти каждый день, и как знать, может быть, за это судьба подарит мне чудесное исцеление? Но даже если чуда не произойдёт, я умру, ни о чём не сожалея, кроме разве что разлуки с моим ребёнком".

На следующей странице я обнаружил фотографию молодой женщины. Она была в вечернем платье с жемчужным ожерельем на шее. Скромное, застенчивое лицо, взгляд поражающих какой-то особой чистотой глаз устремлён куда-то вдаль. Несомненно, передо мной была мать Марико. Фотография немного выцвела, скорее всего, она была сделана в Париже, но не заметить сходства было невозможно — те же большие глаза, тот же нос…

С волнением я смотрел на портрет, представляя себе, что было на душе у этой женщины, когда она вклеивала свою фотографию в предназначенную для дочери тетрадь. Наверное, ей хотелось, чтобы та знала, как выглядела её мать, ей казалось, что одних записей будет мало, хотя она и была уверена, что сделала всё возможное, чтобы передать дочери свои мысли, свои надежды и желания — всё, что за долгие годы скопилось у неё на душе. Очевидно, она думала, что её муж вскоре снова женится и, может быть, постарается вычеркнуть образ матери из памяти дочери. И она заранее подготовилась к этому, надеялась, что дочь неожиданно обнаружит её фотографию и обрадуется. Что ж, можно считать это проявлением обычной женской слабости, хотя я склонен рассматривать подобную предусмотрительность как свидетельство страстной материнской любви. У меня было такое чувство, что Синко пристально глядит на меня с фотографии.

Я открыл тетрадь под номером 2. На первой странице тем же почерком было написано: "Как чудесна жизнь! Она чудесна хотя бы потому, что можно каждый день смотреть на это небо".

На следующей странице снова была вклеена фотография, на этот раз на ней были стоящие рядом Миямура и Синко. Приглядевшись, я заметил на заднем плане здание института Кюри. Наверное, их сфотографировал кто-нибудь из друзей. Фотография была сделана ранней весной, профессор был без пальто с хорошо знакомым мне чёрным портфелем в руке. Рядом с ним скромно стояла жена, тоже без пальто, но с белой меховой накидкой на плечах. На ней было короткое платье, какие носили после Первой мировой войны, оно, может быть, излишне обнажало ноги, но женщина была высокого роста, и платье ей очень шло. Профессор слегка улыбался, на лице его жены тоже застыло счастливое выражение. Возможно, фотографию сделали в тот день, когда Синко зашла за мужем на улицу Ульм. Глядя на эту фотографию, невозможно было удержаться от грустной улыбки — настолько явно было желание матери похвастаться перед дочерью своим счастьем.

Затем я открыл тетрадь под номером 3. На первой странице было написано всего несколько слов: "Господи, благодарю тебя, что был милостив ко мне…"

Невольно вздрогнув, я перевернул страницу. Похоже, что там раньше тоже была фотография, вырванная чьей-то безжалостной рукой. Чья это была фотография? Кто её вырвал? Сгорая от любопытства, я начал читать.


Читать далее

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть