Земля — Небо

Онлайн чтение книги На новой земле Unaccustomed Earth
Земля — Небо

Строго говоря, Пранаб Чакраборти не был моим младшим дядей, то есть младшим братом моего отца. Он просто был одним из бенгальцев, что возникали в жизни моих родителей в начале семидесятых, когда они снимали квартирку на Сентрал-Сквер и могли перечислить американских знакомых и друзей по пальцам одной руки. Но настоящих дядей у меня в Америке не было, и поэтому родители велели мне называть его Пранаб-каку — дядя Пранаб. Соответственно, сам Пранаб называл моего отца Шиамал-да, всегда обращаясь к нему в уважительной форме, как положено обращаться к старшему брату, а мою маму он звал буди, что в бенгальской традиции служит обращением к жене старшего брата, и никогда не обращался к ней по имени, Апарна. После того как мои родители подружились с Пранабом-каку, он признался, что в день, когда он осмелился заговорить с моей матерью, он шел за нами в течение нескольких часов. Мы с мамой в тот день бродили по улицам Кембриджа — мы частенько гуляли там после школы. Пранаб-каку шел за нами по Массачусетс-авеню, зашел даже в «Гарвард Куп» — там моя мама любила покупать на распродаже кастрюли и сковородки. Затем мы с мамой пошли в Гарвард-парк посидеть на травке, поглазеть на поток студентов и профессоров, который непрерывно втекал в ворота университетского городка и вытекал оттуда на улицу. В конце концов, когда я захотела в туалет, и мы стали подниматься по лестнице, что вела в библиотеку, он все-таки набрался смелости и легонько похлопал мою мать по плечу. Когда она удивленно обернулась, Пранаб-каку, запинаясь, спросил ее по-английски, не бенгальской ли она национальности. Вообще-то национальность моей матери перепутать было практически невозможно: на запястьях ее болтались традиционные бенгальские красно-белые браслеты, одета в тот день она была в нарядное тангельское сари, а пробор ее был густо накрашен алой краской, отличающей замужнюю женщину от девицы. К тому же ее лицо — с округлым подбородком и огромными карими глазами — также было типично бенгальским. Пранаб признался позже, что окончательно убедили его три английские булавки, прикрепленные к тонким золотым браслетам, украшающим мамины руки: эти булавки она всегда носила с собой, чтобы вовремя заменить оторвавшуюся пуговицу или быстренько вдеть лопнувшую резинку на моих трусах — привычка, которую Пранаб наблюдал у своих сестер и тетушек, оставшихся в Калькутте. Более того, Пранаб-каку слышал, как моя мама обратилась ко мне на бенгали — она сказала, что нет, мне нельзя купить очередной выпуск «Арчи», поскольку я еще не сделала уроки. Однако бедный Пранаб был настолько запуган американской действительностью, что уже не доверял ничему, даже своим собственным глазам и ушам.

К тому времени мои родители снимали квартиру на Сентрал-Сквер уже более трех лет; а до этого они жили в Германии, а еще раньше — в Индии. Я родилась в Берлине, где мой отец получил диплом в области микробиологии, прежде чем переехать в Америку и принять должность научного сотрудника в лаборатории Массачусетской клинической больницы. А поженились мама с папой еще в Индии. Они и не знали друг друга до женитьбы — по древней традиции, ее устроили родственники. Мои первые воспоминания связаны с нашей квартиркой на Сентрал-Сквер, маленькой и темной, и Пранаб-каку занимает в них немалое место. Долгое время мне казалось, что он жил там вместе с нами. Как он сам любил рассказывать, когда он дотронулся до плеча моей мамы, она бросила на него один лишь взгляд и сразу поняла, что он умирает от тоски и голода. И она взяла его за руку, привела в нашу квартиру и прежде всего напоила чаем. Потом, узнав, что он уже три месяца не пробовал настоящей бенгальской еды, она накормила его остатками вчерашнего ужина — макрелью под соусом карри и рисом — и принялась готовить новый ужин. Пранаб, подумав, решил никуда не уходить и подождать следующего приема пищи. Когда вернулся с работы мой отец, все опять сели за стол и поужинали еще раз. С тех пор Пранаб стал не просто частым гостем в нашем доме — он занял прочное место в нашей семье в самом прямом смысле этого слова.

Вообще-то Пранаб происходил из обеспеченной калькуттской семьи и до приезда в Америку не делал по дому ничего — разве что стакан воды мог себе налить. Он был совершенно не готов к жизни бедного аспиранта и за первый месяц похудел на двадцать фунтов. К тому же он приехал в Бостон в конце января как раз посреди ужасного снегопада и метели и даже не взял с собой теплой одежды, а где купить ее — тоже не знал. К концу первой недели он собрал свои вещи и поехал в аэропорт — готов был отказаться от своей заветной мечты, которую лелеял всю жизнь, но в последний момент передумал. Пранаб жил на Траубридж-стрит в доме разведенной женщины с двумя маленькими девочками, которая сдавала ему комнату.

Девочки орали и визжали дни и ночи напролет, не давая ни минуты покоя, а пользоваться кухней ему разрешалось только в определенные часы, когда никого не было дома, и после готовки тщательно протирать плиту и раковину дезинфицирующим средством. Мои родители выслушали несчастного, сочувственно прищелкивая языком, и согласились, что такая жизнь может довести человека до самоубийства. Если бы у них была свободная комната, они с удовольствием пустили бы Пранаба квартирантом, сказал отец, но в их маленькой квартирке не было места лишнему человеку. Однако хоть они и не могут взять его на полное довольствие, заверил отец, по крайней мере, он должен был почаще приходить к ним в гости, хоть на обеды, хоть просто так. Пранаб не возражал, и вскоре он стал постоянно забегать к нам в перерывах между занятиями и проводить с нами все выходные. Он постоянно оставлял после себя напоминающие о нем предметы, как будто боялся, что его забудут: то зажигалку, то початую пачку сигарет, иногда газету или конверт, который он так и не удосужился вскрыть, а иногда и свитер, небрежно повешенный на спинку стула.

Я прекрасно помню его смех — звучный, сильный — и его нескладное длинное тело. Обычно он садился верхом на стул, обвив ноги вокруг ножек, или разваливался на диване. У него было запоминающееся лицо: высокий лоб, густые темно-каштановые усы — и целая копна нечесаных волос, которые, по мнению мамы, делали его похожим на хиппи — их тогда вокруг было видимо-невидимо. Он не мог усидеть спокойно ни минуты — его ноги постоянно отстукивали какой-то ему одному слышный ритм, маленькие руки с тонкими пальцами дрожали, когда он чиркал спичкой. Он непрерывно курил, стряхивая пепел в чайную чашку, — моя мать быстро поняла, что лучше расставить чашки по периферии гостиной, иначе ковру скоро придет конец. Несмотря на то что Пранаб был ученым, в нем не было ничего от сухого педанта — он выглядел скорее диким и непредсказуемым, как лесная обезьяна. И он был всегда ужасно голодный: входил в дверь, восклицая, что у него маковой росинки не было с утра, и поглощал пищу с такой жадностью, как будто пытался наесться на всю жизнь. Он таскал у матери котлеты со сковородки и проглатывал их прежде, чем мама успевала выложить их на традиционный салат из красного лука. Родители уверяли меня, что Пранаб необыкновенно талантлив — в университете в Джадавпуре он считался звездой, а Технологический университет Бостона выделил ему полную стипендию — больше, чем другим эмигрантам. Впрочем, свою стипендию Пранаб-каку проедал за неделю, а занятия прогуливал почем зря.

— Да ну их, этих американцев, — отмахивался он от матери, когда она советовала ему не прогуливать лекции. — Они мне подсовывают уравнения, которые я решал в возрасте Уши. — Он был искренне поражен, что мне до сих пор не задавали домашних заданий и что в возрасте семи лет я не умела брать квадратные корни и не имела представления о свойствах числа пи.

Он всегда появлялся без предупреждения, просто стучал кулаком в дверь, как было принято в Калькутте, и изо всех сил кричал «Буди!», ожидая, когда моя мать откроет ему. До того как Пранаб возник в нашей жизни, когда я возвращалась из школы, мать всегда сидела на стуле в прихожей, сжавшись в комок и держа в руках сумочку, готовая в любой момент вскочить на ноги и выбежать из ненавистной квартиры, где она, как в клетке, была заперта целыми днями. Обычно я бросала рюкзак, брала ее за руку, и мы шли гулять. Но теперь я заставала ее на кухне, где она щебетала, как птичка, то раскатывая тесто для лучиз — индийских сладостей, которые обычно готовила только по воскресеньям, то вешая новые, купленные на распродаже занавески. Конечно, тогда я не предполагала, что для мамы визиты Пранаба-каку были кульминацией всего дня, именно для него она переодевалась в свежее сари и красиво причесывала волосы, для него особенно тщательно убиралась в квартире. Каждый вечер она придумывала, чем будет кормить Пранаба на следующий день, тратила по нескольку часов на изготовление закусок, которые потом с видимой небрежностью выставляла на стол. В то время мама жила лишь для того, чтобы услышать это нетерпеливое «Буди!» за дверью, и, если Пранаб по какой-то причине не приходил, настроение у нее было испорчено на целый день.

Наверное, маму радовало, что мне тоже нравились визиты Пранаба-каку. Он показывал мне карточные фокусы, делая зверское лицо, качал на коленке, очень натурально откручивал себе большой палец на руке и учил меня таблице умножения. Его подлинной страстью было фотографирование. На последние деньги он купил себе дорогой фотоаппарат, который надо было настраивать с умом, и вскоре я стала его любимой моделью. Мое круглое детское лицо, счастливая щербатая улыбка и вьющиеся кудри запечатлены на десятках снимков, и эти снимки до сих пор остаются моими любимыми воспоминаниями детства. На них я беспечно позирую, кокетничая с детской невинностью, — увы, я давно потеряла ту уверенность в себе, и теперь, когда меня фотографируют, застываю в неловком напряжении. Я помню, как Пранаб заставлял меня бегать по университетскому двору, потому что хотел научиться снимать человеческое тело в движении, или позировать на ступенях лестницы, поставив одну ногу на ступеньку выше другой, или выглядывать из-за деревьев на Массачусетс-авеню. И только на одной фотографии изображена мама — я сижу у нее на коленях, а она, смеясь, зажимает мне уши руками, как будто не хочет, чтобы я услышала какой-то секрет. На этом снимке виден и сам Пранаб-каку, точнее, его тень с поднятыми руками, как будто тянущимися к телу моей матери. В те счастливые дни мы все делали втроем — повинуясь неписаному этическому кодексу, Пранаб приходил только тогда, когда я уже возвращалась из школы: несмотря на его статус члена семьи, маме было бы неприлично принимать его в квартире одной.

Мама и Пранаб могли говорить часами, у них было так много общего: оба обожали музыку, любили обсуждать фильмы и поэзию, у них были даже одинаковые политические убеждения. К тому же они родились в одном районе Калькутты, практически на соседних улицах, и даже вспомнили, как выглядели дома друг друга. Они ходили в одни и те же магазины, ездили на одних и тех же автобусах и трамваях, покупали сахарные крендели джелаби и пряный хлеб муглай парата в одной лавочке. А мой отец родился на другой стороне Калькутты, практически в пригороде, в двадцати километрах от черты города. Мама всей душой ненавидела жизнь в эмиграции, однако она признавалась мне, что до сих пор содрогается при мысли, что отец мог бы выбрать в качестве места их обитания не Бостон, а суровый дом его родителей. После свадьбы они поехали знакомить ее со свекром и свекровью, и две недели, проведенные под их крышей, показались ей вечностью. По традиции, она должна была все время ходить закутанной в покрывало и закрывать голову краем сари, даже когда в комнате не было никого, кроме нее. Туалет в доме моего отца располагался на улице и представлял собой настил с дыркой посередине, а в комнатах не было ни единой книги, ни единой картины. Через пару недель после знакомства Пранаб-каку притащил к нам в квартиру свой катушечный магнитофон, и они с матерью могли часами слушать попурри из песен, записанных с любимых индийских фильмов их юности. Эти веселые и сентиментальные песни о любви, верности, тоске по возлюбленной приносили праздник в унылую жизнь нашей квартиры и превращали мою мать в юную веселую девушку, какой она была до замужества. Мать с Пранабом садились на диван и в мельчайших деталях вспоминали сцены из фильма, музыка к которому звучала в тот момент, спорили о том, в какие наряды были одеты актеры и какие реплики они произносили. Моя мать обожала Раджа Капура и Наргиз — ее любимой сценой была их песня под зонтиком во время дождя, а еще ей очень нравилась сцена, в которой Дев Ананд перебирает струны гитары на пляже в Гоа. Они с Пранабом часто спорили о том, кто из актеров талантливее, и в запале даже кричали друг на друга, смеясь и хмурясь одновременно, — ручаюсь, маме и в голову не пришло бы так флиртовать с моим отцом.

Поскольку официально Пранаб занял место младшего брата ее мужа, мама спокойно называла его по имени, чего никогда не позволяла себе в отношении отца. Моему отцу к тому моменту было уже тридцать семь лет, он был на девять лет старше матери. Пранабу-каку было двадцать пять. Мой отец любил одиночество и тишину. Он женился на маме, чтобы успокоить своих родителей, — они не хотели отпускать его в Америку без жены. Собственно говоря, отец был женат на своей работе, на своих научных исследованиях, он существовал в своем собственном мире, непроницаемом, как запаянная капсула, и ни мне, ни маме заходить в него не дозволялось. Для моего отца любой разговор, не связанный с работой, был настоящей пыткой, и он старался не тратить времени на пустую болтовню. Отец не любил излишеств ни в чем, он никогда не говорил о своих желаниях или нуждах и никогда не изменял спартанскому образу жизни: кукурузные хлопья и чай на завтрак, чашка чая после возвращения с работы, два овощных блюда за ужином. Он никогда не ел с таким аппетитом, как Пранаб-каку. У моего отца был менталитет самурая, а может быть, первопроходца — о таких пионерах-мореплавателях нам рассказывали в школе на уроках истории. Иногда, без видимых на то причин, отец любил с самым суровым выражением лица поведать собравшимся на ужин гостям, что при Сталине русские ели клей, который счищали с обоев и отмачивали в воде. Мне казалось, он говорил об этом с некоторой завистью… Любому другому мужу столь частые визиты молодого мужчины к его жене показались бы подозрительными, но только не отцу. Отец, наоборот, был благодарен Пранабу-каку за то, что тот берет на себя нелегкий, с его точки зрения, труд развлекать его вечно недовольную, вечно печальную жену, перед которой он невольно испытывал угрызения совести. И за дело, ведь он вырвал ее из привычного жизненного уклада и увез за многие тысячи километров, не предложив взамен практически ничего, ни любви, ни даже участия. Поэтому вид сияющих глаз матери вызывал у него чувство облегчения, а не ревности.

Тем летом Пранаб-каку купил темно-синий «фольксваген-жук», и мы втроем начали выезжать на пикники. Мы быстро проскакивали Бостон и Кембридж и вылетали на трассу, ведущую в Нью-Гэмпшир. Пранаб возил нас в индийский чайный дом в Уотертауне, а однажды проехал более двухсот километров на север, чтобы показать нам горы. Моя мать всегда заранее готовила бутерброды для пикника, брала крутые яйца, огурцы и соль. В машине Пранаб и мама, перебивая друг друга, болтали о детстве и о тех пикниках, на которые их возили родители. Особенно маме запомнился выезд в Восточную Бенгалию — они с пятьюдесятью родственниками ехали на поезде несколько часов. Пранаб с жадностью слушал рассказы матери, внимательно запоминая все подробности ее детства и юности. Ему были интересны ее рассказы, он с радостью впитывал ее слова, в отличие от моего отца, который обычно слушал мою мать, не слыша ее, а я была еще слишком мала, чтобы считаться полноценным собеседником. Когда мы приезжали на Голден-Понд — «Золотой пруд», — Пранаб вел нас через лес к озеру и, осторожно поддерживая за локоть, сводил маму вниз к кромке воды. Она распаковывала корзинку с бутербродами, садилась на землю и смотрела, как мы плаваем. Пранаб ужасно забавно выглядел: его грудь была вся покрыта густыми курчавыми волосами, а живот был совсем безволосый и какой-то дряблый, как у недавно рожавшей женщины. Ноги же у него были длинные, как у жирафа, и такие же тонкие и волосатые.

— Буди, ты так прекрасно готовишь, что скоро я стану толстый, как бочка, — жаловался он, откидываясь на стуле после особенно удачного обеда или ужина.

Пранаб и плавал смешно: голову всегда держал над водой, а руками и ногами изо всех сил бил по поверхности. Он неумел нырять и панически боялся опускать лицо вниз и дышать в воду. Глядя на эту идиллическую сцену, посторонний наблюдатель наверняка подумал бы, что мы — счастливая индийская семья.

Теперь-то мне известно, что моя мать была безумно влюблена в Пранаба. Он ухаживал за ней так красиво, как ни один мужчина, ни до, ни после него, да, собственно, из мужчин мама знала только отца. Должна заметить, что ухаживания Пранаба никогда не переходили границ дозволенного и оставались лишь проявлением невинного обожания младшего брата к своей старшей сестре. В моем представлении Пранаб был членом нашей семьи, чем-то средним между дядей и старшим братом, поскольку родители иногда опекали его точно так же, как меня. К отцу Пранаб относился с искренним уважением и всегда спрашивал его совета в отношении устройства жизни на Диком Западе: например, в каком банке ему лучше открыть счет, в какой конторе больше платят, или правда ли то, что говорят об Уотергейте. Иногда мама начинала подшучивать о том, что ему пора жениться. Она расспрашивала его о знакомых молодых индусках, которые учились вместе с ним в БТИ, показывала ему фотографии своих незамужних двоюродных сестер.

— Как она тебе? — озабоченно спрашивала мама. — Хорошенькая, да? Ты правда так считаешь?

Конечно, она знала, что Пранаб никогда не достанется ей, но ей хотелось, чтобы так или иначе он остался «в семье». Однако главная причина ее влечения состояла в том, что в первое время Пранаб зависел от нее целиком и полностью, он нуждался в ней так, как мой отец никогда не нуждался в течение всех десятилетий их совместной жизни. Пранаб сделал мою мать счастливой, своим существованием он доставлял ей такую радость, которая была несравнимо больше даже радости моего рождения. Я была простым свидетельством ее замужества, ожидаемым результатом брачных отношений, кстати также не очень интересных. А Пранаб был особенным — подарком, который, хоть и не надолго, преподнесла ей жизнь.


Осенью 1974 года в колледже Рэдклиф Пранаб встретил студентку по имени Дебора, американку, и вскоре начал приходить к нам в гости вместе с ней. Я называла Дебору по имени, так же как и мои родители, но Пранаб-каку научил Дебору называть моего отца Шиамал-да, а мать — буди. Кстати, Дебора совершенно против этого не возражала. Когда Пранаб объявил, что приведет к нам на ужин подругу, я спросила маму, которая рассеянно поправляла накидку на диване, стоит ли мне называть Дебору какима, или «тетя», так же как я называла Пранаба «дядя».

— А зачем? — спросила мать, резко поворачиваясь ко мне и вглядываясь в мое лицо слегка расширившимися глазами. — Все равно через неделю он ей надоест, и они расстанутся.

Однако почему-то Пранаб Деборе не надоедал, и вскоре они стали показываться вместе везде, даже на закрытых вечеринках, которые устраивал разраставшийся круг друзей моих родителей, где Дебора часто оказывалась единственной американкой. Дебора была высокой — выше обоих моих родителей, почти такой же высокой, как Пранаб. У нее были длинные медно-рыжие волосы с золотистыми искрами, которые она носила или распущенными, или собранными в низкий «конский хвост» на затылке. Моя мать не раз говорила мне, что неприлично не собирать волосы в косу, а выставлять их всем напоказ. Дебора изучала философию, носила круглые очки в серебряной оправе и не пользовалась косметикой. Мне она казалась прекрасной, как принцесса из сказки, но мама твердила, что у нее полно прыщей на лице и совершенно нет бедер.

Какое-то время один раз в неделю Пранаб по привычке приходил к нам домой один, но теперь все его мысли были заняты Деборой, о которой он постоянно рассказывал матери. Он пытался выставить Дебору в наилучшем свете, — по его словам, она происходила из семьи профессоров Бостонского колледжа, оба ее родителя имели ученые степени, а отец даже был довольно известным поэтом. Каждый раз после его ухода мама начинала жаловаться на необратимые изменения, которые новая подружка вызвала в ее обожаемом друге. Ей не нравилась, что Дебора приходит вместе с ним, что поэтому приходится класть меньше специй в блюда, хотя Дебора всегда говорила, что обожает острую пищу, и что теперь ей неудобно оставлять в блюде с далом жареные рыбьи головы. Пранаб-каку научил Дебору говорить кхуб бхало и дханъябад [4]Очень хорошо, спасибо (бенгали). , а также есть пальцами, а не вилкой. Когда они были у нас в гостях, к концу ужина они начинали кормить друг друга, и иногда их пальцы на несколько секунд застревали друг у друга во рту, а мои родители отворачивались, чтобы не становиться свидетелями такого непристойного поведения. А на вечеринках они даже прилюдно обнимались и целовались, так что моя мать возмущенно рассказывала подругам: «Он так сильно изменился. Не представляю, что надо было с ним сделать, чтобы превратить приличного молодого человека в свою полную противоположность. Это земля — небо, говорю я вам, земля — небо!» — заключала она, произнося придуманную ей самой метафору на английском языке.

Чем больше моя мать противилась визитам Деборы, тем больше они нравились мне. Я прямо влюбилась в Дебору, как маленькие девочки часто влюбляются в женщин, которые сильно отличаются от их матерей. Мне нравились ее спокойные серые глаза, ее цветное пончо, и длинные джинсовые юбки, и легкие сандалии, а больше всего я обожала ее медные волосы, с которыми она позволяла мне играть. Я заплетала ей косички и подвязывала смешные «крендельки», и Дебора никогда меня не останавливала. Мне нравилось, как она держит себя и как просто одевается даже на вечеринки — самой мне приходилось надевать к гостям одно из длинных, до щиколоток, бархатных платьев с ужасными кружевными воротниками, которые мама называла моими «макси-платьями», и убирать волосы в затейливую «гостевую» прическу, которую я тоже ненавидела. Во время вечеринок Дебора часто извинялась перед бенгальскими матронами и незаметно исчезала из гостиной, чтобы поиграть со мной, к большому облегчению матрон, которые теперь могли свободно обсуждать ее дурные манеры и отвратительный вкус в одежде. Я была старше остальных детей, и поэтому мне было особенно интересно с Деборой. Она знала наизусть целые куски из моих любимых книг: «Пеппи Длинныйчулок» или «Энн с зеленой крыши». Она дарила мне дорогие подарки, на которые у моих родителей не было ни денег, ни желания тратиться: подарочное издание сказок братьев Гримм с чудесными акварельными иллюстрациями, деревянных кукол с волосами, сделанными из пеньки. Дебора часто рассказывала мне о своей семье: у нее было три старших сестры и два брата, а ее младший брат по возрасту был мне ровесником. Однажды она привезла мне в подарок ее собственные детские книги — три томика детективов про девочку-сыщицу Нэнси Дрю, на титульном листе которых круглым почерком было выведено ее имя. Еще она подарила мне свой старый картонный театр — к нему прилагался целый набор бумажных актеров и три смены декораций: внутреннее помещение замка, бальная зала и осенний пейзаж. Мы с Деборой разговаривали на английском, к тому времени этот язык стал мне по-настоящему родным; бенгали, на котором я была обязана разговаривать дома, я владела хуже. Иногда Дебора спрашивала меня, что означает то или иное бенгальское слово; однажды она спросила, что значит асоббхо. Немного поколебавшись, я сказала, что мама называет меня так, когда очень сердится, и лицо Деборы помрачнело. Мне стало ее очень жалко, я понимала, как она должна была себя чувствовать — в кругу наших бенгальских друзей она оставалась чужой, наши женщины терпеть ее не могли и за спиной говорили про нее гадости.

Теперь мы ездили на пикники вчетвером — Дебора на переднем сиденье, положив свою руку на локоть Пранаба, переключая вместе с ним скорости, а мы с мамой сзади. Однако вскоре мама стала придумывать причины не ездить с нами: то у нее болела голова, то внезапно возникал насморк, — так я стала частью нового треугольника. К моему удивлению, мама не запрещала мне эти поездки, и мы втроем ходили по залам Музея изящных искусств, гуляли в городском саду, были в Аквариуме. Конечно, мама еще надеялась, что роман с Деборой скоро закончится, она ждала, когда Дебора разобьет Пранабу сердце, и он вновь появится у нее на кухне, растерянный, убитый горем и жаждущий утешения. Однако я не видела никаких признаков охлаждения ни с одной из сторон. Наоборот, Пранаб и Дебора открыто выражали свою любовь, постоянно оказывали друг другу маленькие, но трогательные знаки внимания — мне такие отношения казались романтично-идеальными. Наверное, им тоже было приятно видеть меня рядом с ними — мое присутствие давало им возможность ощутить себя полноценной семьей. И Пранаб неизменно вытаскивал свой фотоаппарат и начинал щелкать затвором — он делал бесчисленные фотографии нас с Деборой, как мы стоим обнявшись, или как я сижу у нее на коленях, или держу ее за руку, или обнимаю за шею… Мы с Деборой обменивались мимолетными улыбками, и в такие моменты мне казалось, что никто в мире не понимает меня так хорошо, как она. У Деборы были все задатки стать идеальной матерью, вот только моя мама почему-то так не считала. Мама ненавидела Дебору всеми фибрами души, и позволяла мне ездить с ними только потому, что была вновь беременна. Это была ее пятая попытка с момента моего рождения, и она так страдала от раннего токсикоза и так боялась нового выкидыша, что предпочитала вообще не вставать с постели целый день. К сожалению, никакие уловки не помогли — через десять недель она потеряла ребенка, и после этого ее гинеколог посоветовал прекратить попытки.

К лету на пальце Деборы красовалось кольцо с бриллиантом, какого у моей матери никогда не было.

Поскольку его собственная семья жила так далеко, за семью морями, Пранаб обратился за благословением к моим родителям. Как-то вечером он пришел один, сел за стол на кухне и вытащил из кармана темно-синюю бархатную коробочку.

— Вот, смотрите, что я купил. Буди, примерь, пожалуйста, — сказал он матери, вытаскивая из шелкового гнезда кольцо. — Мне хочется посмотреть, как оно будет выглядеть на пальце.

Но мать категорически отказалась, а я выставила руку вперед и почувствовала приятную тяжесть золотого ободка, висящего на безымянном пальце. Затем Пранаб высказал еще одну просьбу: он хотел, чтобы мои родители написали его родителям письмо, в котором рассказали бы о его планах и о том, что они видели Дебору и составили о ней прекрасное впечатление. Он страшно боялся, что семья не одобрит его намерения жениться на американке, и, кстати, правильно делал. Конечно, он уже все уши прожужжал своим родителям о нашей семье, так что его мать даже прислала письмо, в котором она выражала маме благодарность за то, что моя семья приняла ее «мальчика» в свой дом как родного и дала ему такой хороший «старт» в Америке.

— Не надо писать пространно, — горячо убеждал Пранаб-каку моих родителей. — Просто черкните им несколько слов, этого будет вполне достаточно. Они вам поверят скорее, чем мне.

Мой отец явно не «составил» никакого «впечатления» о Деборе, скорее всего, она его вообще не интересовала, но все же он заверил Пранаба, что к концу недели письмо с официальным одобрением его намерений уже будет на пути в Калькутту. Мать сухо кивнула, не говоря ни слова, а на следующий день я нашла любимую чашку Пранаба лежащей в мусорном ведре в виде маленьких кусочков, а правая рука матери была в нескольких местах заклеена пластырем.

Родители Пранаба-каку восприняли новость о его женитьбе на американской женщине очень тяжело — Пранаб был их единственным сыном. Через пару недель посреди ночи в спальне родителей зазвонил телефон: звонил мистер Чакраборти, чтобы сказать моему отцу, что они никогда не дадут благословения на этот брак — это было абсолютно невозможно, и, если Пранаб осмелится пойти вопреки их воле, они вообще перестанут считать его своим сыном. Затем трубку выхватила его жена и яростно напала на мою мать — в трубку полились истерические вопли и обвинения: женщина была вне себя от горя. Миссис Чакраборти поведала маме, что они уже подыскали Пранабу прекрасную невесту в Калькутте и надеялись, что после окончания учебы он вернется домой и женится на этой достойной девушке. Они уже и квартиру по соседству купили, чтобы молодые могли начать самостоятельную жизнь, и ремонт сделали — все было готово к приезду Пранаба.

— Мы думали, что можем вам доверять, — всхлипывала в трубку мать Пранаба, — а вы нас предали, так низко поступили. Вот что делает с людьми Америка!

Ошеломленная мать не спорила, только изредка вставляла робкие замечания о том, что она видела невесту, и та производит приятное впечатление, что она хорошо воспитана и из приличной семьи. Родители Пранаба настаивали, чтобы мои родители попытались отговорить Пранаба от этого брака, но отец отказался — он не желал принимать участие в чужих семейных раздорах.

— Мы не его родители, — сказал он матери. — И не имеем права вмешиваться. Скажем ему, что его родители против, а больше ничего не стоит говорить.

И мои родители ничего не рассказали Пранабу ни о том, каким унижениям их подвергли старшие Чакраборти, ни об их угрозе лишить Пранаба сыновнего статуса, лишь о том, что благословения его родители не дали. На это Пранаб лишь пожал плечами.

— Очень жаль, конечно, но ничего не поделаешь. Не все такие прогрессивные, как вы, — ответил он. — Что же, главное, что вы меня благословляете, — мне этого вполне достаточно.


После того как Пранаб и Дебора обручились, мы стали видеть их все реже и реже. Они съехались и теперь жили вместе в квартире в южном районе Бостона, который мои родители считали небезопасным. Мы тоже переехали в Натик — теперь мы жили в отдельном доме. Хотя отец купил этот дом, родители продолжали вести себя так, будто жили в съемной квартире — закрашивали царапины на стенах оставшейся с прошлого ремонта краской, не решались даже гвоздя вбить в стену. Когда закатное солнце начинало бить в окна гостиной, мать всегда опускала жалюзи, чтобы наша новая мебель не выцвела. За несколько недель до свадьбы родители пригласили Пранаба к нам домой одного, поскольку мать приготовила для него торжественный ужин, знаменующий конец его холостяцкой жизни. Этот ужин был единственным бенгальским признаком грядущей свадьбы, которую планировалось провести с традиционной американской атрибутикой: с церковной службой, свадебным тортом и невестой в белом платье и фате. С того дня сохранилась фотография, которую сделал мой отец, единственная фотография, на которой моя мать и Пранаб позируют вместе. Картинка немного смазалась, я помню, что Пранаб объяснял отцу, как правильно выставить выдержку, и в этот момент отец нажал на кнопку. Поэтому на снимке, помимо стола, уставленного затейливыми блюдами материнской кухни, приготовленными в честь предстоящей свадьбы, видно лицо Пранаба с открытым ртом и нечеткий взмах его руки в сторону снимавшего, видимо с указанием, что в тот момент надо было сделать. А мама на снимке стоит рядом с Пранабом, положив руку на его взлохмаченные волосы жестом благословения, первый и единственный раз, когда она сознательно коснулась рукой его тела.

— Она бросит его, — говорила моя мать своим друзьям на следующий день. — Он принесет свою жизнь в бессмысленную жертву.

Торжественная часть свадьбы состоялась в Ипсвичской церкви, и потом гости поехали веселиться в загородный клуб. Пранаб сказал, что церемония будет скромной, и мои родители, естественно, предположили, что вместо приличествующих случаю четырехсот гостей Пранаб пригласит лишь двести. Каково же было их удивление и разочарование, когда они увидели всего-навсего тридцать приглашенных! Это был неслыханный скандал — к тому же, кроме них, Пранаб не пригласил никого из своих бенгальских знакомых. Моя мать была в шоке от такого нарушения приличий и вовсе не гордилась тем фактом, что именно наша семья удостоилась чести быть приглашенной. Вначале мы, как и все, сидели на жестких скамьях во время церковной церемонии, а потом перешли за длинный стол, накрытый для обеда. Несмотря на то что в нашей семье Пранаб обрел чуть ли не свой новый дом, он не пригласил родителей для участия в семейном снимке, на котором присутствовали все братья и сестры Деборы, а также ее родители. Ни мать, ни отец не произнесли ни слова во время обеда и не подняли ни одного тоста за здоровье молодых. Даже тот факт, что Дебора, зная, что родители не едят говядину, заранее распорядилась приготовить для них рыбу, не смягчил материнского сердца. Мама сразу отодвинула от себя тарелку, заявив, что еда несъедобна и что она не может проглотить ни кусочка, и после этого весь вечер ворчала по-бенгальски, а отец молча опустошил свою тарелку, потом материнскую, а затем откинулся на стуле, пожаловавшись, что объелся и что у него болит живот. Поскольку он не очень хорошо владел вилкой и ножом, они царапали поверхность тарелки с противным скрежещущим звуком. Когда Дебора подошла к нам и, обняв мать за плечи и поцеловав в щеку, спросила, достаточно ли нам весело, мама приличия ради тоже попыталась выдавить из себя улыбку, но получилось у нее не очень убедительно.

Начались танцы, но мои родители продолжали сидеть за столом и, выпив чая и прослушав несколько песен, решили, что им пора отправляться домой. Мама бросала мне через комнату многозначительные взгляды, но я не желала их замечать — я-то прекрасно проводила время, танцуя в компании других детей вокруг жениха и невесты. Конечно, мне хотелось остаться подольше, и, когда я, специально волоча ноги и опустив голову, все-таки подошла к родителям, Дебора возникла за моим плечом.

— Буди, можно Уша останется еще ненадолго? Ей так нравится танцевать! Ну пожалуйста, — сказала Дебора, объяснив, что многие гости поедут в нашу сторону и кто-нибудь из них непременно довезет меня до дома.

Однако моя мать отрицательно покачала головой.

— Уша и так достаточно повеселилась, — сухо сказала она, с трудом засовывая меня в пальто, так как мешали широкие рукава платья. В машине по дороге домой я впервые сказала своей матери, что ненавижу ее. Увы, в течение жизни я повторила эти слова еще много раз.

В следующем году мы получили открытку с фотографией двух новорожденных девочек, единственное известие от семейства Чакраборти за целый год. Мама лишь взглянула на снимок и не стала вклеивать его в семейный альбом, даже не прикрепила к холодильнику, как делала с другими фотографиями. Официально девочек назвали Сранаби и Сабитри, однако домашними именами были выбраны Бонни и Сара. Конечно, у матери были основания для обиды: Пранаб не звонил и не появлялся у нас дома целый год. Он даже не пригласил нас на новоселье в свой новый дом в престижном районе Марблхед, который они с Деборой купили после его перехода на более высокооплачиваемую должность. Какое-то время родители и другие бенгальские друзья по инерции приглашали чету Чакраборти на бенгальские национальные праздники и просто на вечеринки, но, поскольку они или вообще не приходили, или оставались не более чем на час, через какое-то время приглашения прекратились. «Что же, — говорила мать. — Нечего и удивляться этому. Эта американская дрянь получила то, что хотела». С точки зрения матери, вся вина естественным образом ложилась на Дебору, ведь она не только украла у Пранаба его жизнь, но и лишила его самого главного — исторических и национальных корней. Дебора стала врагом номер один, ее ставили в пример того, в какую пучину может ввергнуть мужчину смешанный брак. Впрочем, время от времени Пранаб с Деборой удивляли всех, появляясь на церемонии пуджо вместе со своими совершенно идентичными дочками. Бонни и Сара были беленькие и абсолютно не похожи на бенгалок, они говорили только по-английски и явно не имели никакого представления о бенгальских обычаях. Их не возили каждое лето в Калькутту, их родители не цеплялись за осколки старых привычек и прежнего жизненного уклада и не заставляли детей следовать их примеру. Я отчаянно завидовала их свободе от домашней тирании.

— Ой, Уша, неужели это ты? — всегда говорила мне Дебора. — Как ты выросла, совсем взрослая стала! Скоро ты сможешь подрабатывать няней. Мои девочки будут от тебя в восторге, я в этом не сомневаюсь. Я позвоню тебе.

Но она никогда не звонила.


Когда пришло время и я вступила в пору девичества, меня все больше стали занимать американские мальчики. Ничего из этого не выходило: несмотря на заверения Деборы в том, как я похорошела, в ту пору меня по большей части не замечали. Однако мать почувствовала пробуждение во мне интереса к противоположной половине человечества и приняла все меры для ужесточения контроля: мне было запрещено посещать дискотеки, которые устраивались в школьной столовой в последнее воскресенье каждого месяца; и мать также дала мне понять, что встречаться с мальчиками я не должна. «Не думай, что сможешь выскочить замуж за американца, как это сделал Пранаб-каку», — повторяла мама. Хотя мне было всего тринадцать лет, и о замужестве я вообще не думала, такие замечания вселяли в меня ужас — я чувствовала, как мама вцепляется в меня жесткой хваткой, пытаясь превратить в идеальную бенгальскую женщину. В то время мать устраивала мне истерики по любому поводу: например, когда я сказала ей, что мне пора начать носить лифчик, или когда я просто пыталась отпроситься из дома на пару часов, чтобы посидеть с друзьями в кафе на Гарвард-Сквер. В разгаре скандалов мать часто поминала Дебору как пример худшей матери, какая только может быть. «Конечно, если бы она была твоей матерью, она разрешала бы тебе делать все, что тебе хочется! — воздевая руки к небу, кричала мама. — А почему, ты знаешь это? Потому что ей было бы на тебя наплевать! Ты об этом мечтаешь, Уша, о матери, которой на тебя наплевать?» Когда у меня начались менструации, мама прочла мне целую лекцию, направленную в основном на то, как я должна вести себя с мальчиками. Нельзя разрешать им прикасаться к себе, твердила мать, а потом спросила, знаю ли я, откуда берутся дети. «Конечно знаю, — ответила я, — мы это проходили на уроке биологии. Сперма оплодотворяет яйцеклетку, только и всего». Мама спросила, представляю ли я себе, как этот процесс происходит в жизни. Я хотела было сказать, что это мы тоже проходили в школе, но, взглянув в глаза матери, я увидела в них такой неприкрытый ужас, что быстро соврала, что этого нам учителя не объясняли.

Я начала ей врать, и, конечно, мои друзья помогали мне в этом. Когда я говорила, что ночую у подруги, мы шли на вечеринки. Я пила пиво, целовалась с мальчиками и позволяла им прижимать свои затвердевшие члены к моему бедру и ласкать мою грудь, пока мы лежали на диване или тискались на заднем сиденье машины. С возрастом я все больше жалела мать, ведь я видела, какую безнадежно скучную жизнь она ведет. Она никогда не работала, и единственной целью ее жизни было обслуживание моего отца и меня. После того как уборка была закончена, мать весь день смотрела сериалы по телевизору, и не потому, что они ей нравились, а просто чтобы убить время. В рестораны мы почти не ходили, отец говорил, что это слишком дорого, однако на самом деле, мне кажется, он просто старался проводить в мамином обществе как можно меньше времени. Когда мама начинала очередной скандал, суть которого состояла в том, что ей не нравится жить на отшибе и что она чувствует себя одинокой и несчастной, отец вел себя крайне жестко. Он никогда не утешал ее, в лучшем случае вскользь бросал, что, если Америка ей так не нравится, она всегда может уехать назад в Калькутту, таким образом давая ей понять, что развод нисколько не огорчит его. Я тоже научилась разговаривать с ней таким же презрительным тоном, как и отец, попросту выключая ее из своей жизни. Когда мать кричала, что я слишком долго разговариваю по телефону или слишком долго сижу в своей комнате, я научилась орать ей в ответ. Я кричала, что ненавижу ее, что она производит жалкое впечатление, что она ничего обо мне не знает. Мы обе понимали, что я больше не нуждаюсь в ней, эта перемена произошла так же быстро и необратимо, как когда-то с Пранабом-каку: он тоже перестал нуждаться в ее обществе и исчез из ее жизни.

За год до того, как я поступила в колледж, семейство Чакраборти пригласило нас к ним домой на День благодарения. Мы были удивлены, увидев в числе гостей многих из своих бенгальских знакомых — видимо, Пранаб-каку и Дебора решили организовать что-то вроде встречи старых друзей. Обычно мои родители не праздновали День благодарения; американский обычай сидеть за столом, поглощая безвкусную пищу, отвращал их от подобных торжеств. Для них День благодарения был еще одним из множества других непонятных им американских праздников, таких как День ветеранов или Мемориальный день, очередной повод не выйти на работу, да и только. И все же, приодевшись по-праздничному, мы поехали в Марблхед. Дом производил солидное впечатление: трехэтажный, облицованный серым гранитом, с полукруглым подъездом, заставленным машинами. Он стоял практически на берегу океана; большую часть пути мы ехали вдоль холодного, неприветливого побережья Атлантики, а когда вышли из машины, нас приветствовали крики чаек и плеск волн. В преддверии торжества гостиную практически полностью освободили от мебели — теперь в ней стояло лишь несколько столов, расставленных в форме буквы «П». Столы были накрыты белыми скатертями, тарелки тоже были белыми, а столовые приборы — серебряными, в центре столов красовались композиции из рыжих тыкв. Больше всего меня поразили разбросанные по дому игрушки, собаки, рассыпающие вокруг себя тучи пыльных рыжих волос, и бесчисленные фотографии Бонни и Сары, которыми были завешаны и заставлены все вертикальные и горизонтальные поверхности. Когда мы приехали, женщины еще суетились на кухне, заканчивая готовку (моя мама всегда считала это страшно дурным тоном), и на кухне стоял веселый хаос — голоса людей смешивались со звоном посуды, огромные открытые котлы распространяли вокруг себя дразнящий запах пищи.

Семья Деборы, которую мы видели лишь раз на свадьбе, приехала в полном составе, с женами, детьми, их друзьями и подружками. Сестрам Деборы было уже за тридцать, но их, так же как и ее, можно было спокойно принять за студенток колледжа: они были стройными и длинноногими, и все приехали в джинсах, сабо на босу ногу и вязаных свитерах. Младший брат Деборы Матти, с которым я когда-то танцевала у нее на свадьбе, теперь был уже студентом колледжа в Амхерсте, высокий и белокожий, с широко расставленными серо-зелеными глазами и вьющимися каштановыми волосами. Когда я увидела эту веселую толпу, стругающую овощи на кухне, я чуть не заплакала от злости на мать, которая устроила мне истерику перед отъездом и заставила надеть шальвар-камиз. Мне так хотелось слиться с ними, но, глядя на меня, было совершенно очевидно, что я принадлежу не к ним, а к другой половине гостей, которые столпились в гостиной, разодетые в разноцветные сари, как стая экзотических птиц. Впрочем, Дебора спасла меня — она сразу же взяла меня за руку, привела на кухню и попросила почистить яблоки. Меня поставили рядом с Матти и потихоньку налили мне пива в кружку. Когда еда была готова, нас усадили в порядке «мальчик-девочка», что совсем не понравилось бенгальским матронам. На столе выстроились батареи винных бутылок. Внесли двух индеек — одна из них была фарширована свиными колбасками, другая — традиционным хлебным соусом. У меня чуть слюнки не потекли при виде такой вкуснятины, но я знала, что по дороге домой мать будет ворчать, жалуясь на то, что еда была совершенно безвкусная.

— Нельзя! — вдруг резко сказала мать: кто-то попытался налить ей вина, и она быстрым жестом накрыла свою рюмку ладонью.

Отец Деборы, Джин, встал, чтобы прочесть молитву, и попросил всех сидящих за столом взяться за руки.

— Боже всемогущий, благодарим тебя за пищу, которую мы собираемся вкусить, — начал он.

Мои родители сидели рядом, и к своему удивлению я увидела, что они послушно взялись за руки — темные пальцы отца накрыли бледную руку матери. Я заметила, что Матти, который сидел на другом конце стола, впился глазами в мое лицо. После нестройного хора «Аминь» Джин поднял свой бокал.

— Простите меня, — сказал он, — но я хотел бы воспользоваться случаем, чтобы сказать: давайте выпьем за День благодарения, проведенный в компании индийцев! — Он произнес «индийцев» практически как «индейцев», но этой шутки почти никто не оценил.

Потом встал Пранаб-каку и поблагодарил собравшихся. От выпитого вина он раскраснелся. С годами Пранаб стал гораздо шире в талии, перестал дергаться, как раньше, и руки его больше не дрожали. Он вспомнил свои первые годы в Бостоне, затем вдруг рассказал, как впервые встретил нас с мамой, как он полдня ходил следом за нами, прежде чем решился заговорить. Люди, которые не знали нас, рассмеялись, им показался смешным рассказ об этой встрече и тогдашнее отчаянное состояние Пранаба. Пранаб торжественно обошел столы и остановился около стула, на котором сидела моя мать.

— Вот эта женщина, — патетически воскликнул он, наклоняясь, обхватывая рукой ее плечи и практически приподнимая со стула, — эта женщина спасла меня в тот день. Свой первый день благодарения я встретил с буди. И пусть он был в апреле, а не в ноябре, но тот ужин стал истинным Днем благодарения для меня. Ведь если бы не тот ужин, я непременно уехал бы назад в Калькутту.

Мать, красная от смущения, глядела в сторону. Ей было тогда тридцать восемь лет, она выглядела старше своего возраста, волосы начинали седеть у висков, и теперь она явно больше подходила отцу, чем Пранабу-каку, который, несмотря на объемистый животик, сохранил небрежную красоту своей юности. Пранаб-каку пошел назад к своему месту во главе стола, где он сидел с Деборой, и заключил:

— А если бы я уехал из Америки, я никогда не встретил бы тебя, моя ненаглядная.

И он поцеловал Дебору в губы прямо на глазах у всех гостей, как будто они опять были на свадьбе.

После того как с индейками было покончено, нам раздали вилки поменьше, и сестры Деборы обошли гостей, записывая в маленьких блокнотах, кто какой пирог заказывает, как официантки в ресторане. А после десерта собакам надо было на улицу, и Пранаб предложил прогуляться вдоль берега моря.

— Как насчет того, чтобы немного прогуляться? — громко спросил он, вставая со стула, и родственники Деборы в один голос заявили, что это прекрасная мысль.

Но никто из бенгальских гостей не пошел гулять, наконец-то у них появилась возможность собраться вместе и всласть посудачить. Матти подошел к креслу, в котором я сидела, и, усевшись на подлокотник, склонился ко мне. Мама чуть не упала в обморок от такого зрелища, но кричать с другого конца комнаты не решилась. Матти предложил мне тоже прогуляться, а мне пришлось отказаться — в шальвар-камизе гулять по песчаным дюнам было совершенно невозможно.

— Да брось, у Дебби наверняка найдутся запасные джинсы, — рассмеялся Матти, сигналя Деборе рукой. И меня отвели наверх, где Дебора выдала мне джинсы, толстый свитер и кроссовки. Переодевшись, я стала в точности похожа на нее и ее сестер.

Пока я переодевалась, Дебора села на край кровати, наблюдая за мной, как будто мы были подружками, и спросила, есть ли у меня мальчик. Я ответила, что нет, и тогда она сказала:

— Матти находит тебя привлекательной.

— Он тебе сказал?

— Конечно нет, но я же вижу, что он тебя прямо ест глазами.

Я сошла вниз, ободренная этим замечанием. Джинсы были мне велики, так что пришлось их закатать, но наконец-то на мне была удобная, привычная американская одежда. Я заметила, что мама посмотрела на меня поверх чашки с чаем, но она ничего не сказала, и я быстро вышла вслед за всеми. Сначала мы шли по дороге, потом свернули к дюнам и начали спускаться вниз. Дебора и ее сестры остались дома, чтобы убрать со стола и напоить чаем оставшихся гостей. Вначале мы шли всей толпой, но вскоре я заметила, что Матти замедлил ход, и постепенно мы отстали от остальных. Матти привел меня в каменистую бухту, защищенную со всех сторон высокими берегами. Мы смеялись, подтрунивали друг над другом и, конечно, флиртовали и кокетничали, а потом он достал из кармана сигарету с марихуаной. Мы повернулись спиной к ветру и раскурили косяк, задевая друг друга холодными руками и вставляя в рот конец одной и той же сигареты. Мне казалось, что марихуана на меня не действует, только вскоре все, что говорил Матти, стало казаться ужасно смешным, даже его довольно скучный рассказ о группе, в которой он играл на гитаре. Голос его доносился до меня как будто издалека, а его лицо как-то странно расплывалось. Мне показалось, что мы пробыли в том заливе не меньше часа, однако, когда мы снова выбрались наверх, мы увидели удалявшиеся спины взрослых — они шли на мыс, чтобы полюбоваться закатом.

Когда мы вернулись назад, было уже темно, и я с ужасом думала о том, какую сцену мне сейчас закатит мать. Но Дебора объявила, что она уговорила моих родителей позволить мне задержаться, пообещав, что кто-нибудь подбросит меня домой. В камине зажгли огонь, мне дали еще один кусок пирога, и мы с Матти продолжали болтать целый вечер, пока взрослые убирали со стола и приводили в порядок гостиную. Конечно, Матти потом и отвез меня домой; он припарковался прямо у дверей, и последующие пятнадцать минут мы целовались и обнимались прямо у нас под окнами. Мне было страшно, что мать может выйти на улицу и застать нас в машине, но, с другой стороны, ощущение опасности делало поцелуи еще более увлекательными. Я дала Матти свой телефон — потом целую неделю я постоянно думала о нем, наивно веря, что он вот-вот позвонит.


В конце концов предсказания моей матери сбылись, и, через двадцать три года совместной жизни, Пранаб-каку и Дебора развелись. Вот только в одном мама оказалась не права: это Пранаб бросил Дебору, а не наоборот — он без памяти влюбился в замужнюю бенгальскую женщину и ушел из семьи. Мои родители знали «разлучницу», правда не очень хорошо. Деборе к тому времени было уже за сорок, девочки учились в колледже. В полном шоке от случившегося, Дебора позвонила нам домой и рыдала в трубку, умоляя помочь ей. Она всегда считала моих родителей чем-то вроде родственников, посылала букеты цветов, когда умирали мои бабушки или дедушки, изредка дарила мне подарки.

— Буди, ты знала его все эти годы, — сквозь слезы бормотала Дебора по телефону. — Как он мог так поступить со мной? — И потом: — Ты знала об этом?

Мать честно сказала, что понятия ни о чем не имела. Когда-то Пранаб-каку разбил ее сердце с такой же жестокостью, но за много лет раны затянулись. Странно, но с годами мои родители начали относиться друг к другу гораздо лучше, чем в молодости, а на старости лет практически влюбились друг в друга. Наверное, тот факт, что меня не было дома, каким-то образом сблизил их, по крайней мере, время от времени навещая отчий дом, я замечала нарастающую теплоту их отношений. Они даже стали подтрунивать друг над другом и теперь казались союзниками, а не противниками, чего раньше никогда не было. Мы с мамой также помирились, она наконец-то признала тот факт, что я была не только ее дочерью, но и типичным продуктом американской жизни. Постепенно она привыкла к тому, что я встречаюсь с американскими мужчинами, даже довольно спокойно восприняла то, что я с ними сплю, а когда я жила с мужчиной, не будучи за ним замужем, она пару раз приехала к нам в гости. Теперь мои друзья стали желанными гостями в ее доме, а когда я расставалась с очередным партнером, она утешала меня, говоря, что конечно же я найду себе что-нибудь получше. После многих лет жизни в качестве домохозяйки она вдруг обнаружила тягу к учебе и закончила библиотекарский факультет в местном университете.

Дебора долго плакала в трубку, а потом сказала, что все эти годы чувствовала, что какая-то часть жизни Пранаба так и осталась для нее закрытой.

— Я страшно ревновала его к тебе, буди, — призналась Дебора. — Ты знала его, понимала его так, как я никогда не смогла бы понять. Он отказался от семьи, отказался от общения с вами, но все равно мне все время было страшно. Я ничего не могла с этим поделать.

Как показала жизнь, она боялась не зря.

Дебора рассказала маме, что в течение многих лет пыталась примирить Пранаба с его родителями, уговорить его возобновить связи с бенгальскими друзьями, но он всегда отказывался. Это была ее идея устроить День благодарения в тот год, и по горькой иронии та женщина тоже была приглашена.

— Я надеюсь, ты не очень сердишься на меня за то, что я украла его из твоей жизни, буди, — запинаясь и всхлипывая, бормотала Дебора. — Меня всегда это мучило, мне казалось, что ты во всем обвиняешь меня.

Моя мать заверила, что ни в чем ее не винит. Она не стала посвящать Дебору в собственные страдания, в те страшные муки ревности, которые когда-то пережила, и просто прошептала, что очень ей сочувствует и понимает, что в ее семье произошла ужасная трагедия. Она не стала рассказывать Деборе и о том, как на следующий день после их с Пранабом свадьбы прошлась по дому и собрала все английские булавки, которые смогла найти в ящиках комодов и шкатулках с рукоделием. Я в то время была на собрании скаутов в школе, а отец — на работе. Когда мама набрала достаточно булавок, она туго перетянула себя свободным концом сари и прикрепила его булавками к блузке так, чтобы снять его было невозможно. Потом она взяла флакон жидкости для зажигалок, коробок спичек и вышла наружу, в серость и холод нашего двора, заваленного кучами неубранных листьев. На сари она набросила свой лиловый плащ, так что соседям могло показаться, что она просто дышит свежим воздухом. Мама распахнула плащ и вылила весь флакон жидкости для зажигалок себе на грудь, потом подошла к мусорному баку и выбросила туда пустой флакон. Она застегнула плащ, завязала его поясом, чтобы он получше пропитался, и нащупала в кармане коробок спичек. Целый час стояла она во дворе, набираясь мужества, чтобы зажечь спичку и поднести ее к себе. В результате ее спасла не я и не мой отец, а наша соседка миссис Холкомб, которую мать, кстати, всегда недолюбливала. Та вышла во двор убрать листья и обратилась к маме через забор.

— Какой сегодня прекрасный закат, правда? — сказала она. — Я и то смотрю, как вы долго стоите и любуетесь им, так и я тоже вышла поглядеть.

Мать вежливо кивнула ей, постояла еще немного и пошла в дом переодеться.

К тому времени, как мы с отцом вернулись домой, она как ни в чем не бывало варила на кухне рис.

Нет, мама не стала рассказывать об этом Деборе. Она призналась только мне после того, как мужчина, за которого я надеялась выйти замуж, разбил мое сердце.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА НОВОЙ ЗЕМЛЕ
На новой земле 14.04.16
Земля — Небо 14.04.16
Выбор ночлега 14.04.16
Только хорошее 14.04.16
Не ваше дело 14.04.16
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ХЕМА И КАУШИК
Раз в жизни 14.04.16
Конец старого года 14.04.16
Причаливая к берегу 14.04.16
Земля — Небо

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть