Конец старого года

Онлайн чтение книги На новой земле Unaccustomed Earth
Конец старого года

Я не присутствовал на свадьбе моего отца. Я даже не знал, что он женился, пока отец не позвонил мне однажды утром в общежитие. В тот год я как раз заканчивал Суортморский колледж[14] Суортморский колледж — элитный гуманитарный колледж недалеко от Филадельфии.. Меня разбудил громкий стук в дверь, и я услышал голос одного из соседей по коридору, который хрипло выкрикивал мою фамилию. Я сразу понял, что это отец мне названивает, кроме него никто не стал бы будить меня в девять часов утра. Отец всегда вставал очень рано, с рассветом, уверенный, что утренние часы — самые полезные для организма. Сначала он читал газету, а потом шел гулять — по Марин-Драйв, когда мы жили в Бомбее, или по тихим улочкам недалеко от нашего дома на Норд-Шор. Конечно, он всегда приглашал и маму, и меня присоединиться к нему, но мы знали, что в это время дня он предпочитает быть один. Сейчас все изменилось, конечно, те редкие часы одиночества, которые он когда-то так лелеял, стали привычными, более того, теперь они превратились в настоящую пытку одиночного заключения. Отец признался мне как-то, что после смерти мамы вообще перестал спать, по крайней мере, без помощи «Джонни Уокера», так что с утра у него не оставалось сил для прогулок. Я не разговаривал с отцом больше месяца — он уехал в Калькутту навестить своих и маминых родителей, все четверо находились пока в добром здравии, — так что, когда я взял трубку, которую мой недовольный сосед оставил болтаться на шнуре, я думал, он просто скажет, что нормально долетел. Я никак не ожидал тех новостей, что он мне преподнес.

— Я должен тебе кое-что сказать, Каушик, и боюсь, это тебя расстроит, — начал он, и я немедленно решил, что кто-нибудь из бабушек или дедушек заболел, скорее всего, родители матери больше не смогли мириться со смертью своей единственной дочери, которая умерла в возрасте сорока двух лет. Я не завидовал отцовскому визиту в Калькутту — если не считать маминой смерти, самым тяжелым испытанием для нас оказалась именно та посмертная поездка в Индию. Видеть искаженные скорбью лица дедушки и бабушки, которые растили и воспитывали маму и все еще считали ее маленькой девочкой, ходить по комнатам, где она играла, будучи ребенком, оказалось невыносимо тяжело. Ее родители и так много лет жили в состоянии легкого траура — в 1962 году, с отъездом дочери в США, они потеряли ее в первый раз. Конечно, периодически мама навещала их, сначала возвращаясь домой из Бостона, потом из Бомбея, куда они через несколько лет переехали с отцом на постоянное жительство: как Персефона в древнем мифе, она ненадолго освещала своим присутствием родительский дом, занимала свою детскую комнату, расставляла на трюмо неизменные баночки и тюбики с кремом, заваривала чай в знакомой с детства чашке. Даже после того, как мы позвонили маминым родителям из Бостона с известием о ее смерти, они продолжали хранить робкую надежду, что это лишь розыгрыш и что их дочь все же однажды снова вернется домой. И когда мы с отцом появились на пороге квартиры, бабушка дрожащим голосом спросила, почему мы не привели маму с собой, а оставили сидеть в такси, хотя такси давно уехало, а на стене гостиной висел огромный мамин портрет в траурной раме, увитой гирляндой из живых тубероз.

— Ее больше нет, дидун, — сказал я, и только после этого дедушка с бабушкой осели на пол и зарыдали, заново переживая смерть дочери. Мы с папой так и не сумели поплакать вместе с ними — ведь в каждый день маминой болезни мы тоже понемногу умирали, и наше горе, пусть непереносимое, было растянуто во времени.

Нет, с дедушкой и бабушкой все в порядке, рапортовал отец, они скучают, конечно, шлют приветы и поцелуи, а затем он рассказал мне о Читре, вдове с двумя детьми, на которой он только что женился. Она потеряла мужа два года назад, тот умер не от рака, правда, а от энцефалита. Читра работала учительницей в школе, и ей было тридцать пять лет, почти на двадцать лет моложе отца. Дочкам было семь и десять. Он подробно рассказывал мне эти детали, как будто отвечая на вопросы, которые я не задавал.

— Я не прошу тебя ни любить ее, ни даже уважать, — говорил отец. — Ты уже взрослый мужчина, Каушик, и сам отвечаешь за себя. Конечно, я понимаю и то, что она не может занять в твоей жизни того места, что заняла в моей. Единственное, о чем я тебя прошу, — чтобы ты когда-нибудь попытался понять меня и не осуждал мое решение.

Было ясно, что он подготовился к взрыву эмоций с моей стороны — негодованию, потоку обвинений и оскорблений, к бросанию трубки, наконец, — но я молчал. Я не чувствовал возмущения по отношению к отцу, лишь тупую ноющую боль где-то в области желудка — не такую сильную, конечно, как в Бомбее в тот день, когда я узнал, что мама обречена. Эта боль, собственно, с той поры и не исчезала никуда, только иногда проявлялась более сильно, чем обычно.

— Она там, с тобой? — спросил я. — Хочешь, чтобы я ей что-нибудь сказал? — Я спросил это не из вежливости, а скорее с вызовом, потому что не до конца поверил его словам. После маминой смерти у меня часто возникали веские причины не доверять тому, что мне говорил по телефону отец: например, что он регулярно ходит гулять, или что только что поужинал в итальянском ресторане, где мы часто бывали раньше всей семьей. А я подозревал, что он поужинал несколькими порциями «Джонни Уокера» и заел виски пакетиком миндаля.

— Нет, они приезжают через две недели. Увидишь их, когда вернешься домой на Рождество. — Подумав немного, отец добавил: — Ее английский пока хромает.

— Что, хуже, чем мой бенгальский?

— Похоже на то. Но я уверен, что она быстро освоит его.

Конечно, я не сказал ему того, что вертелось у меня на языке, — что моя мама в совершенстве владела английским языком с детства, так что ей не пришлось «осваивать» его по приезде в Америку.

— Девочки говорят чуть лучше, — продолжал отец. — Они ходили в специализированную английскую школу. Я записал их в местную школу с января месяца.

Он познакомился с Читрой лишь за пару недель до свадьбы и до того, как стал ее мужем, встречался с ней два раза в присутствии родственников. Свадьба была очень скромной, они расписались в мэрии, а потом поужинали в кругу семьи в небольшом ресторанчике.

— Конечно, это родственники все устроили, — продолжал отец таким тоном, как будто хотел взвалить всю вину на них.

Это его замечание расстроило меня больше других. Моего отца никто не назвал бы ни мягким, ни послушным человеком, он всегда твердо знал, чего хочет, поэтому никакие родственники не посмели бы навязать ему жену без его желания.

— Я так устал, Каушик, — сказал отец. — Не могу больше каждый вечер возвращаться в пустой дом.

Если бы отец нашел маме замену и влюбился в другую женщину, я бы, может быть, и понял его, но удовлетвориться жизнью с незнакомкой, просто чтобы чувствовать рядом человеческое присутствие? Не лучше ли завести собачку? Это оскорбляло мамину память гораздо сильнее, чем возможные новые чувства. Конечно, мои родители тоже поженились традиционным способом, но все же в их браке присутствовала нота романтики. Мой отец впервые увидел маму только на свадьбе, и она произвела на него такое впечатление, что через неделю он вновь попросил ее руки. Они всегда оказывали друг другу знаки внимания, были нежны и заботливы, но, по горькой иронии, отец по-настоящему влюбился в нее только после того, как узнал о ее болезни. Его привязанность тогда переросла в какую-то всепоглощающую страсть, так что в подростковом возрасте я стал свидетелем романтических и страстных ухаживаний. Отец всегда приходил домой с охапкой цветов, по утрам не спешил подниматься с постели, перестал задерживаться на работе и пытался отгородить маму от мира до такой степени, что даже я, их сын, временами чувствовал себя лишним.

— Я думал, — продолжал отец, — что поселю девочек в твоей спальне, если ты, конечно, не возражаешь. По размеру она больше других комнат, им там будет удобно. Ничего, если ты остановишься в гостевой спальне, когда приедешь? Твоих вещей дома и так осталось немного, так я их сложу в гостевой на кровати. Или ты возражаешь? — Казалось, он переживает из-за того, что я лишусь своей старой комнаты, и совсем не хочет обсуждать, почему именно я должен переехать в гостевую.

— Да нет, пап, все нормально.

— Честно?

— Я уже сказал, что не возражаю.

Я вернулся в свою комнату. Тем утром в моей постели лежала девочка, она проснулась, когда я поспешно натягивал джинсы, а потом босиком бросился в коридор к телефону, и теперь лежала на животе, держа ручку, и лениво заканчивала кроссворд, который я начал прошлым вечером. Ее звали Джессика, и я познакомился с ней на семинарах по испанскому языку.

— Кто это был? — спросила она, поворачиваясь ко мне. Солнце светило из окна ей в затылок, и ее лицо оказалось в темноте, так что я не мог даже толком разобрать ее черты.

— Мой отец, — сказал я, залезая обратно в кровать и вытягиваясь за ее спиной.

Какое-то время она продолжала разгадывать кроссворд, а я тихо лежал, положив руку на ее тонкую талию, вдыхая до сих пор не очень привычный, и от этого волнующий запах ее кожи. Она ничего не знала ни о маминой смерти, которая произошла в год моего поступления в колледж, ни об отцовской поездке в Калькутту. Мы встречались уже около месяца, но я никогда не посвящал ее в подробности своей жизни. В то утро я расплакался на ее плече, а потом все рассказал ей.


Сдав сессию, я поехал на машине в Массачусетс, сделав по дороге небольшой крюк и высадив Джессику на ферме ее отца в Коннектикуте. На поступление в Суортмор отец подарил мне свою «ауди», которую купил, когда наша семья вернулась из Бомбея в США. Он сказал, что мне удобнее будет ездить на машине домой из Пенсильвании на каникулы и на выходные, но я знал, что дело не в этом: ему невыносимо было сидеть в машине, когда рядом не было ее, отец целенаправленно избавлялся от вещей, которые мама когда-то носила, трогала или хоть как-то использовала. Когда мы в последний раз вернулись из больницы, после того как врачи закрыли ей глаза, отец собрал все ее фотографии и семейные альбомы и сложил их в коробку из-под обуви.

— Выбери те, что тебе больше нравятся, — велел он мне, а потом заклеил коробку скотчем и спрятал куда-то в шкаф.

Он раздал ее духи и одеколоны, ее одежду, сумки и коробки с косметикой. Наверное, тогда я видел тебя в последний раз — ты пришла в наш дом вместе со своей матерью, как приходили до и после тебя другие, и провела в маминой спальне несколько часов. Вы перебирали ее одежду, примеряли ее шали и свитера, перетряхивали ее любимые блузки, брызгали себе на запястье духами «Шанель № 5». Ну а оставшиеся предметы, которые не понадобились ни вам, ни другим бенгальским женщинам, отец отослал в индийские благотворительные общества, поскольку спрос на сари и подходящие по тону обтягивающие блузки ярчайших цветов в Новой Англии был невелик. Так велела моя мать, и мы с отцом выполнили ее волю.

— Не хочу, чтобы мои чудесные сари пустили на занавески или половые тряпки, — проговорила она, слабо улыбаясь нам с больничной кровати.

Мы развеяли ее пепел с яхты недалеко от побережья Глостера — этот вояж устроил коллега отца по работе Джим Скиллинг, — а мамино золото отправили в Калькутту, где его раздали бедным индийским женщинам, когда-то работавшим в нашей семье в качестве служанок или поварих.

Мне не было жаль избавляться от ее драгоценностей. По возвращении из Бомбея у мамы не было повода надевать свои многочисленные украшения, поскольку она почти не выходила дома. Возвращаясь из школы той последней весной, я чаще всего заставал ее завернутой в одеяло и сидящей около бассейна — сил на плавание у нее уже не было, и она просто смотрела на воду. Иногда я выводил ее на улицу подышать свежим воздухом — мы проходили через небольшую сосновую рощу и садились отдохнуть на низкую каменную ограду. Иногда, когда мама чувствовала прилив сил, она просила меня отвезти ее к морю.

— Не забудь оставить мое рубиновое ожерелье и гарнитур из жемчуга с изумрудами, — наставляла меня мама. — Ты должен подарить их девушке, которую полюбишь и на которой женишься.

— У меня нет ни малейшего желания ни влюбляться, ни жениться, — бросил я хмуро, а она спокойно заметила:

— Как жаль, что нельзя сказать того же о смерти.

Но я не послушался маму. После того как она умерла, у меня не хватило духа снова вытаскивать красные бархатные коробки, которые хранились на полке в ее платяном шкафу, и искать в них жемчужные ожерелья, тем более откладывать что-то ради моего будущего семейного счастья.


Когда я доехал до дома, уже стемнело, но дом наш сверкал огнями на всю округу — других огней в общем-то в округе и не было из-за его обособленного положения. Кое-где по обочинам дороги виднелись участки подтаявшего снега, голые деревья махали черными ветвями. Наш дом не производил впечатления уютного или гостеприимного — каменные ступени уходили в неровную почву, вокруг крыльца росли кусты рододендронов, которые давно уже пора было постричь. На площадке перед домом я увидел машину отца. Сам отец стоял за стеклянной дверью, ожидая, когда я внесу вещи в дом.

— Мы ожидали тебя раньше, — сказал он. — Ты же обещал приехать к обеду?

Наверное, только в тот момент я окончательно поверил, что все, что он говорил мне о новой жене, — правда, что в доме действительно находится человек, из-за которого отцу так просто далось это «мы». Я не стал говорить ему, что заехал к Джессике и провел в ее доме два часа, просто объяснил задержку пробками на дороге. Мне пришло в голову, что отец, должно быть, в честь моего приезда ушел с работы пораньше, а может быть, и вообще не ходил сегодня в офис. По его виду ничего нельзя было сказать. Он больше не носил костюмов и сейчас был одет так, как обычно одевался в выходные, — в темно-синие брюки и кремового цвета свитер. В его волосах прибавилось седины, и, хотя он по-прежнему был красив мужественной, благородной красотой, старость подбиралась и к его лицу: кожа у крыльев носа обвисла, а бледно-зеленые глаза (черта, из-за которой мама смеялась, что в роду у него точно были ирландцы) больше не светились, как раньше, жадным любопытством. В голову мне пришла картинка: отец в шелковой курте, с топором жениха на голове, стоит рядом с молодой женщиной, обещая заботиться о ней и ее детях. Интересно, был ли на свадьбе фотограф и покажет ли мне отец свадебные фотографии?

Дом был пропитан тяжелыми запахами индийской кухни — я уже давно отвык от них, — но в целом ничего не изменилось, мои черно-белые фотографии окружающих лесов, которые мама вставила в рамки и развесила по стенам, до сих пор украшали холл. Этот дом всегда был лишен того, что называется «уют», из-за обилия встроенных шкафов и пустых пространств, которые скрывали мелкие детали интерьера, придающие жилищу его особый стиль. Теперь, когда я больше не жил здесь, я заметил, насколько он огромен, особенно поражали воображение уносящийся вверх потолок гостиной (она занимала пространство двух этажей) и стеклянная стена, выходящая на сосновую рощу, вдоль которой могли спокойно рассесться более двадцати человек, как это и случилось в день маминых похорон.

Я снял куртку и передал отцу, и он убрал ее в стенной шкаф, затем повел меня в столовую. Поскольку дом был построен в стиле модерн, мама настояла, чтобы мы обставили его подходящей по стилю мебелью, и сейчас в гостиной стоял черный кожаный диван в форме буквы «П», а рядом с ним — хромированный торшер в виде длинной дуги, нависающей над диваном, и неправильной формы стеклянный журнальный столик. Столешница обеденного стола была выполнена из белого стекловолокна, и стулья сделаны в том же стиле. Мама никогда не позволяла закрывать стол скатертью, но сейчас он был накрыт какой-то тряпкой с индийским узором — то ли занавеской, то ли покрывалом, которое не доходило до противоположного конца. В центре, вместо вазы с фруктами или изящной цветочной композиции, которые мама всегда подбирала сама, стоял столовый прибор из нержавеющей стали: солонка и перечница, а рядом бутылочки с индийскими соусами «острый манго» и «сладкий лайм», испачканные, без крышек, с ложками, засунутыми в маслянистые жидкости. Мне накрыли на одном конце стола, на тарелке передо мной громоздилась горка полупрозрачных лючиз, а в нескольких мисках, расставленных полукругом, лежали рис, дал и тушеные овощи.

— Садись, — сказал отец, — поешь, должно быть, ты голоден. — Он явно нервничал, впрочем, я тоже. В руке у него не было извечного стакана с виски, да и вообще я не увидел на столе бутылки «Джонни Уокера», без чего у него не обходился ни один вечер.

Я продолжал стоять, глядя на миски с неаппетитной индийской едой — мне совершенно не хотелось ни риса, ни дала. В университете я ел в кафетерии, а когда приезжал домой, мы с отцом или ходили в ресторан, или заказывали домой пиццу, так что великолепную газовую плиту с встроенным грилем, которой так гордилась мама, мы использовали только для того, чтобы вскипятить воду в чайнике. Я взглянул наверх и заметил, что потолок в углу потемнел от протечки.

— А это когда случилось? — спросил я, указав рукой на темное пятно.

— Уже довольно давно.

— А ты что, не собираешься ремонтировать крышу?

Мой отец всю жизнь трепетно относился к постройкам и раньше держал свои дома в идеальном состоянии.

— Знаешь, это такая большая работа, — устало произнес он. — Крыша-то совсем плоская, воде некуда стекать! Все-таки в этой части света не зря издавна делают крыши наклонными.

Я не слышал ни шагов, ни звона посуды на кухне, ни звуков льющейся воды — как будто Читра и ее дочки затаились в одном из многочисленных стенных шкафов, заслышав шум мотора моей «ауди».

— Ну и где же они? — спросил я, не выдержав.

И тогда она появилась, вышла из-за двери, которая вела на кухню. Я знал, что по возрасту она ближе ко мне, чем к отцу, но все равно это болезненно поразило меня. Лицо у Читры было приятное, но слишком круглое, чтобы назвать его красивым, нос широковат, а волосы длинные, темные и густые. Она была выше, чем я предполагал, выше даже, чем мама. Пробор ее был густо накрашен алой краской (традиция, которой мама никогда не следовала), и это яркое пятно показалось мне самой запоминающейся частью ее наружности.

— Прошу вас, зовите меня мамони, — сказала она на бенгальском языке. Голос у нее был значительно ниже маминого, с хрипотцой, которая звучала неожиданно успокаивающе. — Вы не возражаете?

Она говорила с нерешительной улыбкой, как будто опасаясь моей реакции, но я покачал головой, не отвечая на ее улыбку.

— Пожалуйста, — повторила она на этот раз по-английски, рукой указывая на стул.

Я повернулся к отцу:

— А разве мы не будем ужинать все вместе?

— Мы уже поели, — сказала Читра, переключаясь обратно на бенгали. — Вы так долго ехали. Подождите, я принесу еще еды.

Она быстро вернулась на кухню, а я сел за стол. Внезапно рот мой наполнился слюной, и, несмотря на то что мне претило есть приготовленную ее руками пищу, я был благодарен за обилие блюд на столе. В последний раз я ел днем — кусок фруктового кекса, который предложила мне мать Джессики. Кекс, кстати, оказался на редкость вкусным, и мама Джессики завернула мне еще пару кусков в дорогу. А я так и забыл их на столе, память совершенно отшибло после того, как мы с Джессикой целый час занимались любовью на ее старомодной кровати под балдахином.

— Давай, Каушик, начинай, — сказал отец, отодвигая свободный стул и усаживаясь на него. — Все остынет.

Читра разложила еду в маленькие стеклянные вазочки, из которых мы обычно ели мороженое, и их расположение на столе показалось мне слишком формальным и церемонным: так ели дедушки и бабушки в Калькутте, утром они принимали ванну, а потом не шли, а «следовали» к столу в сопровождении дюжины слуг. Я не знал, как лучше поступить — есть прямо из вазочек или положить себе на тарелку всего понемногу. Пока я размышлял над этим, я прикончил еще теплые и на редкость воздушные лючиз. Это напомнило мне о воскресных завтраках в Бомбее, когда я тоже ел лючиз, приготовленные Зариной, нашей поварихой, фарси по национальности. Жизнерадостный мамин голос до сих пор звучал в моей голове — вот она жалуется, что лючиз вышли недостаточно пышными, и просит Зарину приготовить еще одну порцию, только вначале получше раскалить масло на сковороде.

Читра опять вошла в столовую, на этот раз в сопровождении двух девочек, которые, кроме некоторой разницы в росте, показались мне совершенно одинаковыми. Они были одеты в толстые вязаные свитера и шерстяные носки, хотя в доме было вполне тепло, — нелепые индийские вещи, которые — я был уверен в этом — они выбросят, как только начнут общаться со сверстниками. Оба свитера были химического ярко-розового цвета. Девочки не слишком походили на Читру, более темнокожие, с сужающимися книзу лицами и хвостиками, завязанными по обеим сторонам симпатичных мордашек.

— Хотите лючиз? — спросил я, указывая на тарелку, и, к моему удивлению, обе они сделали по шагу вперед и протянули ко мне левые руки, правыми закрывая смеющиеся рты. У младшей девочки не хватало переднего зуба.

— Оставьте дада в покое, дайте ему поесть, — сказала им Читра. Она, не колеблясь, назвала меня «дада» — старший брат, — и это мне не понравилось.

— Можете называть меня Каушик, — сказал я быстро, что вызвало у них очередной приступ безудержного веселья. Теперь они прикрывали рты обеими руками.

— А как насчет КД? — спросил отец.

Мы с удивлением повернулись к человеку, из-за которого, собственно, все здесь и собрались.

— Это сокращенно от Каушик-дада, — объяснил отец.

Я не знал, пришло ли ему это в голову в тот момент, или он придумал это имя раньше, на случай, если я отвергну вариант Читры. Вообще-то он всегда любил играть со словами, даже писал стихи на бенгальском языке, которые читал маме вслух. Из ее смешков и комментариев я понял, что стихи были юмористического плана и довольно остроумные. Мы не афишировали тот факт, что мой отец, инженер-строитель, в свободное время изображает из себя поэта. Я, конечно, не спрашивал его об этом, но почему-то был уверен, что после маминой смерти он больше не писал стихов.

— Хорошо придумано, — сказала Читра, впервые в моем присутствии обращаясь к отцу напрямую. Она говорила поощрительным голосом, даже немного снисходительно, как будто гладила по голове послушного ученика, и я вспомнил, что в своей прошлой жизни она работала школьной учительницей. — Да, КД звучит гораздо лучше.

Мне это прозвище показалось совершенно бессмысленным, но мой отец явно им гордился, и к тому же оно было все же лучше дурацкого «дада».

— Ну а как мне вас называть? — спросил я моих сводных сестер.

— Я Рупа, — сказала более высокая девочка таким же хрипловатым, как у матери, голосом.

— А я Пью, — чирикнула младшая, у которой не было зуба.

— Мы очень рады, что ты разрешил нам жить в твоей комнате, — добавила Рупа. Она говорила несколько деревянным голосом, как будто повторяла выученное стихотворение. — Мы так тебе в этом благодарны.

Они обращались ко мне по-английски, с тяжелым индийским акцентом — наверное, я говорил с таким же, когда мы, как беженцы, приехали в ваш дом. Я знал, что очень скоро акцент станет менее заметен, а затем и вовсе исчезнет, так же как и их уродливые свитера и дурацкие прически.

— Рупа и Пью очень хотели бы посмотреть Аквариум и сходить в Музей естественных наук, — сказал отец. — Может быть, ты мог бы сводить их туда, Каушик?

Я не стал отвечать ему и вместо этого сказал:

— Спасибо, все было очень вкусно. — Я произнес на бенгали эту вежливую фразу, которой научила меня мама, — так благодарят хозяев в гостях после формального приема пищи. Я поднялся, чтобы отнести тарелку на кухню.

— Но вы же еще не поели, — сказала Читра, пытаясь перехватить у меня тарелку, но я крепко прижал ее к груди и прошел на кухню, чтобы налить себе виски, который мой отец всегда держал в шкафчике над посудомоечной машиной. — Что вам надо? Я принесу, — бормотала Читра, торопливо следуя за мной, и внезапно меня охватило отвращение от ее вида на нашей кухне.

Конечно, когда мы переехали в этот дом, мама уже почти не готовила, но все равно кухня была ее территорией, ее присутствие ощущалось здесь сильнее, чем в других комнатах. Вот и ее растения до сих пор живы и здоровы и цветут на окне, и часы в форме солнечного диска с лучами все так же отстукивают время. Хотя она редко мыла посуду, в основном в то время посудой занимался я, мне показалось, что я и сейчас вижу ее тонкие руки, открывающие кран, ее легкое, исхудавшее тело, прижатое к раковине. Сжав зубы, стараясь не смотреть на Читру, я подошел к шкафчику, чтобы вынуть стакан и бутылку скотча, но все, что я обнаружил там, были коробки с кукурузными хлопьями и крупами, пакетики со специями и стеклянные банки с сахарным песком.

Мой отец тоже вошел на кухню.

— А где скотч? — спросил я его сквозь зубы.

Он взглянул на Читру, и после нескольких секунд безмолвных переговоров женщина повернулась и вышла.

— Я убрал его, — сказал отец, когда мы остались одни.

— Почему?

— Я больше не пью. Теперь я лучше сплю по ночам.

— С каких пор?

— С недавних пор. К тому же я не хотел пугать Читру.

— Пугать ее?

— Она немного старомодна. — Он подвинул табуретку, которая всегда стояла за холодильником, влез на нее и открыл шкафчик в самом дальнем углу. Туда и с табуретки было сложно дотянуться. Он достал початую бутылку виски и тяжело слез на пол.

Я хотел спросить моего отца, что заставило его жениться на девушке в два раза моложе его и к тому же старомодно воспитанной, но промолчал, просто забрал из его рук бутылку.

— Надеюсь, ты не рассердишься, если я немного напугаю ее.

— Просто не надо обсуждать этот вопрос, особенно в присутствии девочек.

Мои родители в жизни своей не скрывали пристрастия к «Джонни Уокеру» — ни передо мной, ни перед кем бы то ни было. После маминой смерти — мне тогда исполнилось восемнадцать лет — я не раз составлял отцу компанию, сначала выпивая за вечер один сильно разбавленный стакан виски, потом второй, чтобы отец смог заснуть. Вообще-то мне не нравился виски, в колледже я его никогда не пил, предпочитая пиво, но, когда бы я ни приезжал домой, меня начинало безумно тянуть на виски. Наверное, он ассоциировался у меня с мамой, я всегда вспоминал о ней при виде бутылки «Джонни Уокера», даже если видел его в рекламной брошюре.

— Может быть, завтра, пока я буду на работе, ты сможешь выбрать дерево? — спросил отец. — Они продаются неподалеку, надо только немного проехать по сто двадцать восьмому шоссе. Может быть, и девочки захотят к тебе присоединиться. Они так ждут Рождества!

Я в недоумении уставился на него. До сих пор голове у меня как-то не укладывалось, что отец собирается проводить эти дни на работе, а я должен буду в это время развлекать Читру и ее детей.

— О каком дереве ты говоришь? О елке, что ли?

Последние три года мы не праздновали Рождество дома, а вместо этого мы принимали приглашения друзей и знакомых. Мы приезжали к ним утром, празднично одетые, и чинно сидели на кухне, пока наши хозяева потягивались и вылезали из кроватей в пижамах. Вечером я доставал из-под елки неизменный свитер или рубашку и смотрел, как дети, визжа от восторга, вскрывают дюжины подарков. В Бомбее мама всегда устраивала на Рождество грандиозный праздник, развешивала по всей квартире цветные огоньки, за неимением елки прятала подарки под кустом гибискуса. В это время года она с удовольствием вспоминала Кембридж, твою семью и других друзей, оставленных в Америке, говорила, что без снега, холода, разукрашенных магазинов и рождественских открыток праздник получается неполноценным.

— Полагаю, надо купить подарки, — добавил отец. — У нас есть еще несколько дней. Сильно тратиться не стоит.

Я знал, что Читра и девочки, скорее всего, сидели сейчас в гостиной, тесно прижавшись друг к другу, и жадно ловили каждое наше слово, однако все же не удержался, чтобы не спросить:

— Я в два раза старше этих детей, ты что, хочешь, чтобы я с ними нянчился?

— Я ни о чем не прошу тебя, — сдержанно ответил отец.

Его не смутил резкий тон моего замечания, может быть, он даже почувствовал облегчение оттого, что я наконец-то явно высказал свое неодобрение. Значит, можно было больше не притворяться, что все прекрасно и что я с первого взгляда полюбил своих новых родственников. Как будто отец так много раз прокручивал в уме эту сцену, что успел устать от нее. — Я только спрашиваю, можешь ли ты выбрать для нас елку.

Я не стал отвечать ему. Вместо этого я повернулся к кухонному столу, взял чистый стакан и бутылку виски, которую достал мой отец, и плеснул себе изрядную порцию. Я добавил в виски один кубик льда, как всегда делала мама, и выпил залпом. Затем налил себе еще одну порцию.

— Легче, легче, — сказал отец.

Я взглянул в его сторону. После смерти матери его лицо непостижимым образом изменилось, черты застыли в гримасу, которая с тех пор не покидала его. Она выражала даже не грусть, а скорее плохо сдерживаемое раздражение, такое выражение появлялось раньше на его лице, когда я случайно ронял на пол чашку или когда в день пикника небо затягивали тучи. Это выражение впервые появилось на его лице, когда он вышел ко мне из палаты матери в день ее смерти, и с того времени каждый раз, когда я приезжал домой из колледжа, он встречал меня все с той же мучительной гримасой. Порой мне казалось, что она направлена против мамы, как будто он не мог простить ей того, что она так страшно умерла. Но сейчас на его лице этой гримасы больше не было. Не было!

— Не легче! — произнес я дрожащим голосом, всматриваясь в черную пустоту окна и качая головой своему неясному отражению. — Мне не легче, отец.


Когда я проснулся на следующее утро, отец уже ушел на работу. Некоторое время я продолжал лежать в постели, не представляя, который сейчас час, и поначалу даже не мог понять, каким образом я оказался в гостевой спальне. Потом до меня долетел шелест детских голосов и приглушенный смех, раздававшийся откуда-то сверху. Гостевая спальня находилась на первом этаже дома в отдельном крыле, в которое можно было попасть через коридор, выходящий из кухни. Я занимал двуспальную кровать, матрас был уложен на низкой платформе посередине комнаты, напротив нее, за раздвижной стеклянной дверью, располагался бассейн, на зиму закрытый толстым черным брезентом. Когда мы впервые въехали в этот дом, мама почему-то посвятила кучу времени отделке именно гостевой комнаты, долго выбирала покрывало (в результате выбрала ярко-зеленое — цвета саранчи), занавески для окон, часы-будильник на тумбочке, даже держатели для полотенец и мыла в ванной стали предметом долгих размышлений. По ее просьбе над комодом я повесил большую розово-фиолетовую картину в стиле росписей мадхубани. Не знаю, кого она ждала в то время к нам в гости, но мы с отцом безропотно выполняли все ее прихоти, особенно если у нее от них улучшалось настроение. Сейчас я был так благодарен ей за ту заботу, так рад, что мне не пришлось ночевать в моей старой комнате, расположенной рядом с родительской спальней. Слушать каждую ночь хриплое мамино дыхание, ее стоны, ее удушливый кашель было ужасно, но не менее ужасно было бы сейчас слышать разговоры отца с молодой женой, зная, что их тела соприкасаются под одеялом.

До меня единственной, кто останавливался в гостевой комнате, была сиделка миссис Гарибьян, которая жила у нас какое-то время, когда мы с отцом уже не могли обеспечить маме полный уход, а она еще не приняла окончательного решения умереть в больнице. Миссис Гарибьян, высокая женщина средних лет с короткой стрижкой и певучим южным акцентом, была замужем за армянином и умела превосходно готовить всевозможные армянские блюда. Этому ее научила свекровь. Она всегда приносила миски с отбивными из барашка или долмой— фаршированным мясом, завернутым в виноградные листья, так что теперь эти блюда напоминали мне о времени маминого угасания. Мама тогда уже почти ничего не ела, так что миссис Гарибьян ставила свои миски в холодильник, чтобы мы с отцом могли перекусить вечером, и еще без напоминания покупала нам молоко и хлеб. Вначале она уходила по вечерам домой, но потом на две недели поселилась у нас, чтобы дежурить по ночам, — к тому времени мама не могла жить без уколов морфия, и ее постоянно тошнило. Миссис Гарибьян вела записи маминого состояния — чего-то чиркала в своей объемной записной книжке в матерчатом переплете, похожей на поваренную. Ее благодушная внешность, ее уверенность, спокойная, но бодрая манера внушали мне надежду, что она если и не излечит маму, то, по крайней мере, сможет удержать ее по эту сторону смерти.

— Это время — самое плохое, — сказала она мне как-то раз. — Ты зажмуриваешься от страха перед тем, что будет потом, но поверь мне, мальчик, — потом станет легче, и тебе и ей.

В то время ее слова меня не утешили, я не мог представить себе ничего хуже того времени, когда мама уже не сможет вдохнуть воздух в свои измученные легкие, когда закроет усталые глаза навсегда. Я не мог представить себе жизни без мамы: я не знал, как мне жить, не видя ее лица, изуродованного болезнью, но по-прежнему прекрасного, не слыша ее тихого голоса, говорящего мне слова любви и сожаления. Однако после ее смерти я понял, что именно миссис Гарибьян имела в виду: действительно, самым страшным было ожидание смерти, а не собственно смерть, и те глухие, черные, тяжелые месяцы — яркое тому подтверждение.

Я накинул свитер, приоткрыл дверь и закурил сигарету. Неубранные осенние листья метались по двору, подгоняемые ветром, то взметались вверх, то оседали на черной поверхности бассейна. Бассейн позволял мне легче переносить визиты домой, но прошлым летом, которое я, кстати, провел в квартире с одним приятелем, чьи родители уехали в Европу, отец забыл наполнить его водой, а за ужином, когда все все-таки сели за стол, вскользь заметил, что фильтр не в порядке. Когда мы переехали сюда, мама поначалу плавала в бассейне каждый день с религиозным фанатизмом — сорок раз туда и обратно. Но на следующее лето она была уже так слаба после химиотерапии, что только сидела около него и болтала в воде ногами, и то если погода позволяла. В конце того лета она умерла.

Из дома доносились звуки телевизора — я увижу моих новых родственников, как только пройду через кухню. Что же, этого все равно не избежать. Я натянул джинсы, злясь, что нельзя ходить по дому в трусах, и пошел в ванную умыться. Долго брился и плескал себе в лицо водой, потом отправился на кухню. Я не хотел завтракать, только выпить чашку крепкого кофе. Вчерашний ужин поразил меня кошмарной чопорностью. Во-первых, блюд нам было подано штук сто. Во-вторых, Читра так и не села с нами за стол — она поела уже после того, как все поужинали. Так делали наши служанки в Бомбее. Теперь я ожидал, что мне приготовлена еще одна тарелка с горой индийской еды, но стол на кухне был совершенно пуст. Я прошел в гостиную — Читра и ее дочери сидели на диване и смотрели сериал по телевизору. В нашей гостиной с ее высоченным потолком и стеклянной стеной, через которую лились лучи утреннего солнца, они выглядели маленькими и какими-то бесцветными. Девочки были одеты, но Читра все еще сидела в халате с красно-желтым цветочным орнаментом. Без косметики и золотых украшений она казалась еще моложе, чем вчера. Читра пила чай из большой чашки, держа ее обеими руками. На журнальном столике рядом с ней стояла круглая жестяная коробка с маминым любимым печеньем.

— Доброе утро, — сказал я.

— Доброе утро, — откликнулись Пью и Рупа, мимолетом сверкнув на меня глазами и снова отвернувшись к телевизору.

— Сейчас я сделаю вам чай, — предложила Читра, делая попытку встать с дивана. — Я вам не приготовила. Ваш папа сказал, что обычно на каникулах вы спите очень долго.

— Да все нормально, — сказал я. — Пожалуйста, не вставайте. Я не хочу чая.

Она обращалась ко мне на бенгали, я отвечал по-английски. Я думал, что мое нечеткое американское произношение окажется непонятным для ее уха, но вроде бы она понимала все, что я говорил.

Читра нахмурилась.

— Как это — не хотите чая? — спросила она. — Вы не пьете утренний чай?

Девочки тоже повернулись ко мне, наверное, чтобы получше рассмотреть такое уникальное создание.

— Нет, просто я хочу кофе. Я люблю кофе, понимаете? Всегда пью кофе у себя в колледже. Я привык к кофе.

— Но у нас нет кофе. По крайней мере, я не нашла кофе на кухне.

— Ничего страшного, я куплю себе кофе в «Данкин Донатс». — Не успела она спросить, как я добавил: — Это место, где продают донатсы. А донатсы — это такие булочки с дыркой посередине.

— Это место далеко?

— Да нет, всего в паре минут езды.

— Езды? Туда надо ехать на машине?

Я кивнул, и она разочарованно покачала головой.

— Здесь никуда не сходить без машины?

— Вообще-то нет. А вы водите машину?

Она опять помотала головой.

— Да это не сложно. Я уверен, что вы сможете научиться.

— О нет, — сказала Читра таким тоном, будто езда на машине была ниже ее достоинства. — Я не хочу учиться.

— Ну ладно, я скоро вернусь, — сказал я. Девочки так и впились в меня своими черными глазами, и, помедлив, я спросил их: — Хотите поехать со мной?

— О да, очень, — выдохнули они одновременно и повернули головы к матери. Читра кивнула, и их как ветром сдуло с дивана.

Я пошел назад в гостевую комнату взять ключи от машины и кошелек, а когда вернулся, девочки уже стояли в холле, одетые в одинаковые красные парки, которые, видимо, купил им по приезде отец. Толстые молнии и ярко-красный нейлон курток совершенно преобразили их — теперь они выглядели как нормальные американские дети. Они залезли на заднее сиденье, пытаясь расчистить себе место среди пустых банок из-под колы, газет, книг и кассет.

— Прошу прощения за бардак, — пробормотал я, перегнувшись через них и сметая весь мусор на пол.

Я помог им застегнуть ремни безопасности, разогнулся и увидел Читру, которая стояла на крыльце, озабоченно глядя на нас. Она вверяла своих драгоценных детей мне, совершенному незнакомцу, не зная ни куда я их повезу, ни что ей делать, если мы не приедем назад. И все же она выдавила из себя улыбку. Я уже отжал сцепление, собираясь развернуться, как вдруг Читра снова высунулась из-за двери.

— А со мной все будет в порядке?

— То есть как?

— Ну, здесь безопасно оставаться дома одной?

— Ну конечно! — сказал я, понимая, что она остается в доме одна в первый раз. Я чуть не рассмеялся. — Наслаждайтесь свободой.

— Она не позволяет нам выходить из дома, — сказала Пью. — Не позволяет выходить одним.

— Она боится, потому что здесь нет соседей, — добавила Рупа.

— И она боится, что мы упадем в бассейн.

Я не знал, как реагировать на такие глупости, поэтому ничего не сказал, просто развернул машину и повел в сторону города. Ближайший «Данкин Донатс» был в пятнадцати минутах езды, но, когда мы подъехали к нему, мне показалось, что девочки еще не накатались. Да и самому мне было неохота останавливаться, поэтому мы пролетели мимо него к следующему городку, куда мы с мамой ездили на пляж, когда она чувствовала себя лучше обыкновенного. Для этого надо было выехать на шоссе, и я хорошенько разогнался на пустынной дороге, отчего мне стало немного легче. Девочки не задавали вопросов, просто смотрели каждая в свое окно и, похоже, не чувствовали дискомфорта от нашего молчаливого путешествия. Я въехал в город и свернул на дорогу, с которой была видна серая лента океана. Я указал на нее Рупе и Пью, но они ничего не ответили.

— Ну что же, мы можем или заехать на «драйв-ин», — сказал я, — или пойти внутрь. Как вам больше нравится?

— А как лучше? — спросила Рупа.

— В «драйв-ин» я возьму себе кофе, не выходя из машины, и выпью по пути домой. А можем просто зайти в кафе и посидеть там.

Рупа проголосовала за «драйв-ин», Пью — за то, чтобы зайти в кафе.

— Ну ладно, тогда сделаем так, — предложил я, — сначала давайте зайдем в кафе, а по дороге назад заедем в «драйв-ин». Идет?

Похоже, девочкам понравилось, что они смогут побывать и там и там, и они вылезли из машины и, взявшись за руки, пошли через парковку к стеклянным дверям. «Данкин Донатс» был частью торгового центра, построенного вокруг небольшой площади, служащей парковкой. Здесь был винный магазин, небольшая гостиница и еще один магазинчик, где продавали игрушки и пиротехнику. Парковка была забита машинами, видимо, предпраздничная суета уже охватила Америку. Однако в кафе было совсем пусто, лишь играла рождественская музыка, непривычная для ушей Рупы и Пью. Я заказал себе кофе и спросил девочек, что им купить. Обе встали на цыпочки, у Рупы от напряжения даже открылся рот, а язык чуть-чуть свесился набок, как у собаки. Все равно им снизу витрина была не видна, и я предложил взять Пью на руки. Когда я сказал это, она просто подняла руки кверху, чтобы мне удобнее было поднять ее, не отрывая взгляда от заветных пончиков. Она оказалась тяжелее, чем я думал, и я посадил ее на прилавок.

— А тебе какой д-о-н-а-т-с больше нравится, КД?

— «Бостонские сливки».

— Тогда я тоже такой буду.

— И я, и я, — страстно зашептала Рупа.

— Тогда дайте нам три, — сказал я девушке за прилавком.

Мы устроились за столиком у окна, я — с одной стороны стола, мои сводные сестры — с другой. Они с энтузиазмом принялись за пончики, не останавливаясь, пока не съели все до крошки. В то же время они беспрерывно болтали с набитыми ртами, обмениваясь впечатлениями, которых мне было не понять, хихикали, вертелись и подталкивали друг друга локтями. Я тоже съел свой донатс, удивляясь, насколько их рты меньше моего, насколько дольше им пришлось жевать вязкое тесто. Я смотрел на этих двух индийских девочек и думал о том, что, с одной стороны, у меня с ними нет ничего общего, но с другой — мы с ними очень похожи. Дело даже не в моем отце и не в его женитьбе на их матери. Просто они тоже не по собственной воле приехали в США в сознательном возрасте, когда невозможно не испытать шок от полной перемены образа жизни. Может быть, они не так ясно запомнят это время, как я запомнил те два ужасных месяца, что мы провели в вашем доме, но тем не менее они не забудут его. Это — во-первых. Во-вторых, они, как и я, потеряли одного из родителей и теперь вынуждены мириться с заменой, которая им, возможно, не нравится. Мне стало интересно, помнят ли они своего покойного отца, ведь, когда он умер, Пью, должно быть, было лишь около пяти лет. Даже я стал забывать маму, тысячи дней, проведенных вместе, постепенно сузились до дюжины оставшихся в памяти привычных картинок. И мне повезло больше, все-таки мама пробыла со мной почти до восемнадцати лет. Это знание смерти, пережитое сильное горе явно присутствовало в обеих сестрах, просто сложно выразить словами, в чем именно. Что-то в настороженной манере держаться? Или в молчании, в их странно-заторможенных реакциях? Они были отмечены той же печатью, что и я, хоть и не разучились смеяться.

— Ну что, понравилось? — спросил я.

Они с энтузиазмом закивали головами, а Пью вдруг сказала:

— Еще один зуб шатается. — Она открыла рот и подвигала языком крошечный нижний зуб, измазанный шоколадом.

Кофе был слишком горяч, поэтому я снял крышку с бумажного стакана и поставил его на стол остудиться. Пью смотрела в окно на снующие по парковке машины. Рупа не сводила глаз с выставленных на витрине пончиков, взгляд ее блуждал по огромным термосам с кофе прозрачным емкостям, в которых бурлил охлажденный пунш.

— Может быть, еще по одному?

Она отрицательно покачала головой, смущенно отводя взгляд. Рупа была более сдержанна в проявлении эмоций, чем ее младшая сестра.

— Я бы хотела купить один для ма.

— Да, купи вон тот, с цветными шариками наверху, — закричала Пью, вставая на колени на стуле и показывая пальцем на витрину.

— А мне нравится другой, который как будто снегом покрыт.

— Вот, возьмите доллар, — сказал я, вытягивая бумажник из заднего кармана и доставая купюру. — Купите два, или сколько вам надо.

— Нам нельзя трогать деньги, — сказала Рупа.

— Да ладно тебе! Даже если ты потеряешь этот доллар по пути к кассе — ну и фиг с ним.

—  Фиг с ним? — Брови Рупы недоуменно сдвинулись.

— Ну, то есть я хотел сказать — это не важно.

Девочки вылезли из-за стола и промаршировали к прилавку, держа купюру за углы, как будто несли знамя на параде. Я сидел спиной к прилавку, но повернулся, чтобы не пропустить такое зрелище. Я увидел, как Рупа молча махнула рукой один раз, потом еще раз, а затем они с сестрой бережно положили банкноту на прилавок. Девушка-продавец завернула верх бумажного пакета и немного поколебалась, не зная, кому из девочек отдать его. В результате она так и оставила пакет на прилавке, и его забрала Рупа.

— А почему ты ничего не сказала? — спросил я, когда раскрасневшиеся от пережитого приключения сестры вернулись к столу.

Рупа протянула мне сдачу и взглянула исподлобья.

— А разве я что-то сделала не так?

— Ну, ты могла бы сказать продавщице, какие именно донатсы ты хочешь купить, а не просто тыкать в них пальцем. Это, знаешь ли, не очень прилично. И ты могла бы поблагодарить ее. А для начала не мешало бы и поздороваться.

Рупа покраснела и опустила глаза.

— Извини.

— Да ладно, не извиняйся. Я просто что хочу сказать — не надо стесняться, старайтесь как можно больше разговаривать по-английски. Ведь чем больше вы будете говорить на этом языке, тем быстрее привыкнете, верно? Вы и сейчас хорошо говорите по-английски.

— Не так, как ты, — сказала Рупа. — Надо мной будут смеяться в школе.

— Я боюсь идти в школу, — сказала вдруг Пью тоненьким голосом и закрыла глаза ладонями.

По правде говоря, у меня не было ни малейшего желания возиться с этими девчонками, но тут я действительно их немного пожалел.

— Слушайте, — сказал я, — я ведь знаю, каково вам сейчас. Ну, допустим, кто-то и посмеется в первые дни, ну и что? Наплевать! Надо мной тоже смеялись. А я приехал сюда, когда мне было уже шестнадцать, всю жизнь пришлось перестраивать из-за этого. Правда, я здесь родился, но все равно, когда я вернулся сюда, я уже ничего не помнил из прежней жизни.

— Это было, когда умерла твоя мама? — спросила Пью. Она произнесла эту фразу с благоговейной грустью, как будто знала маму, а может быть, любая смерть вызывала у нее такие чувства, не знаю.

Я кивнул.

— А какая она была?

— Она была… Она была моей мамой, что еще сказать?

Вопрос застал меня врасплох. Внезапно я почувствовал, что эти девочки, с которыми я и знаком-то толком не был, видят меня насквозь и понимают лучше, чем многие из моих друзей по колледжу. Да, четыре года назад я мог бы сидеть в этом кафе с мамой после одной из наших пляжных прогулок. Она бы куталась в платок, прихлебывала маленькими глотками чай и жаловалась, что он совершенно безвкусный.

— У тебя есть ее фотография? — спросила Рупа. На секунду ее глаза встретились с моими.

— Нет, — солгал я, не желая показывать им ту единственную фотографию мамы, что я всегда носил с собой в бумажнике. Она была сделана много лет назад на вечеринке в Бомбее, с такого расстояния, что мамино лицо было не слишком-то видно. После ее смерти я обрезал фотографию по размеру и вложил в бумажник, но за три с половиной года так ни разу и не взглянул на нее.

— А почему у вас дома нет ее фотографий? — спросила Рупа.

— Отец не хочет.

— Ма искала их, — задумчиво сказала Пью, — так долго искала. Она везде искала, везде, но так и не смогла найти.


Когда мы подъехали к дому, Читра сидела на подоконнике и высматривала мою машину. Лицо ее было встревоженным, но она не спросила, почему мы так задержались. Пью и Рупа наперегонки бросились к ней, как будто не видели ее много дней, тряся перед ее носом пакетом с донатсами и наперебой рассказывая, как мы здорово прокатились, и какой я был добрый, и как они сами заплатили за покупки. Было очевидно, что девочки от меня в восторге, и из-за отношения дочерей Читра, похоже, тоже решила сделать все возможное, чтобы полюбить меня. Но я устал от их компании, мне хотелось побыть одному, а расположение дома было таковым, что в нем практически невозможно было ни слушать музыку, ни смотреть телевизор в одиночестве. Пришлось ретироваться назад в гостевую спальню, и я уселся на пол, листая «Глоуб» и поглядывая сквозь стеклянную дверь на бассейн. Потом я переоделся и с удовольствием пробежал пять миль по холодным, ветреным дорогам. Когда я вернулся, Читра с дочками уже ели обильный бенгальский обед, склонившись над тарелками с далом и остатками вчерашнего ужина. Я отклонил приглашение Читры присоединиться к ним, размотал телефонный шнур, внес аппарат к себе в комнату и позвонил Джессике.

— Приезжай ко мне, хочешь? — предложила она.

И я действительно с удовольствием так и сделал бы, но я не мог вот так взять и уехать из дома. Тогда не мог. Когда я вернул телефон на место в прихожей, в гостиной никого не было, и я понял, что все они поднялись наверх, чтобы поспать после обеда, — истинно индийская черта. Наконец-то в моем распоряжении была вся гостиная. Я растянулся на диване, включил телевизор и сам не заметил, как тоже уснул. Когда я проснулся, они были внизу, сидели рядом со мной, но вели себя так, как будто меня в комнате не было. За окном темнело, высокий изогнутый торшер освещал журнальный столик, в телевизоре бубнило очередное ток-шоу. Читра расчесала девочкам волосы, заново заплела им косы, потом занялась своими волосами. Она распустила их по плечам — тяжелую, блестящую массу, доходящую ей до пояса, и прочесывала ее пальцами, распутывая колтуны. Вид ее волос вызвал у меня волну отвращения, мне сразу вспомнилось, как мамины волосы вылезали клочьями после химиотерапии и как ей пришлось носить тот ужасный парик, который она не снимала до последнего дня, и как этот парик под конец выглядел более здоровым, чем ее тело.

Рупа села на стул за спиной Читры и стала массировать голову матери, изредка выдергивая седые волоски, а Читра запрокинула голову назад и закрыла глаза.

Я понял, что так они обычно проводят свободное время, как обезьяны, что вычесывают друг у друга блох. И я лежал на диване и наблюдал за ними, представляя себе, как волосы Читры в один прекрасный день поседеют, как она состарится рядом с моим отцом так, как должна была состариться мама. Эта мысль напомнила мне, за что я так сильно ненавижу эту женщину, и в этот момент Читра подняла веки и встретилась со мной глазами. Она даже подскочила, когда увидела, что я смотрю на нее, быстро собрала волосы в кулак, поднялась и вышла на кухню, а через несколько минут вернулась, неся на подносе чайник и чашки с какао. В вазочки она насыпала по крайней мере два вида чаначура, а на маленькую тарелку положила разрезанный на четыре части донатс.

— Ну а теперь вы выпьете с нами чая? — спросила она.

Я согласился, поднял с подноса уже наполненную чашку — конечно, она насыпала туда слишком много сахара и налила подогретое молоко.

— Этот чаначур из Халдирама, — сказала Читра, передавая мне вазочку. — Лучший в Калькутте.

— Нет, спасибо.

— В комнате так холодно, — сказала она. — Дует из окон. Почему у вас нет занавесок?

— Потому что из-за занавесок не было бы видно прекрасного пейзажа.

— И ступеньки такие скользкие. — Читра показала рукой на изящную лестницу, ведущую на второй этаж. — И перил нет. Я боюсь, что Рупа и Пью упадут.

Я повернулся и посмотрел на толстые, тяжелые ступени, прикрепленные прямо к стене и напоминающие подвешенные полки, на воздушную конструкцию, как будто летящую вверх. Мама до последних дней поднималась и спускалась по этой лестнице без единой жалобы. Чего хочет от меня эта женщина?

— Почему нет перил? — спросила Читра.

— Потому что так нам больше нравилось, — отвечал я, стараясь говорить спокойно. — Потому что так красивее.

Больше нам нечего было сказать друг другу. Мы сели перед телевизором и стали смотреть идиотскую программу, Читра что-то вязала крючком, а я думал, как мне пережить еще четыре недели в ее обществе. Мы все ждали моего отца, ждали, чтобы он объяснил нам, пусть даже самим фактом своего присутствия, почему мы должны сидеть в одной гостиной и вместе пить чай? Наконец отец приехал и с порога попросил меня помочь, оказывается, он купил елку, и теперь ему было не развязать веревки. Я был рад выскочить на холод в одном свитере и без перчаток, иголки кололи мне пальцы, ледяной ветер обжигал лицо. Мы втащили елку в дом и прислонили к стене в углу гостиной, рядом с камином. Читра и девочки собрались вокруг, рассматривая елку.

— Но ведь у вас полно таких деревьев снаружи, — нерешительно сказала Читра, указывая рукой на окно.

— Нет, там другие, — терпеливо объяснил я. — Там растут сосны, а это ель.

Отец сказал, что где-то в подвале хранится коробка с елочными украшениями и гирляндами, оставшимися с первой зимы, когда мы еще праздновали Рождество вместе с мамой, и я удивился, что он не выбросил ее. Отец попросил меня спуститься вниз и поискать коробку. В подвале не было обычного беспорядка — мы слишком недолго жили в доме как полноценная семья, а все оставшиеся годы мама была мертва, а я находился в колледже. Все же в одном углу громоздилась пирамида коробок: пустые коробки из-под телевизора и стереоцентра и другие, заклеенные скотчем, явно привезенные из Бомбея и так и забытые за ненадобностью.

Я вытащил ключи от машины и использовал острый конец ключа, чтобы поддевать липкий скотч.

В одной коробке я обнаружил старые книги отца по инженерному делу, в другой — наш старинный сервиз, упакованный в газеты, белый, с орнаментом из оранжевых шестиугольников по краю тарелок. Я нашел лупу, пинцет, набор подносов и запечатанные бутылки с фиксажем, оставшиеся с тех дней, когда я начал увлекаться фотографией. Иногда мама приходила ко мне в темную комнату и тихонько сидела рядом, пока я проявлял пленки и печатал черно-белые фотографии. Мы вместе вдыхали запахи химических реактивов, кисловатые, резкие, и я думал, что могу защитить от них свои руки, в то время как ее бедное тело совершенно беззащитно перед болезнью. Она отслеживала вместе со мной время, требующееся для проявки, и даже подсказывала, когда наступала пора вытащить пинцетом кусочек бумаги из одной ванночки, чтобы прополоскать в другой. Мы оба знали, что надо купить таймср.

— Вот так я это себе и представляю, — произнесла она однажды задумчиво, сидя в идеально тихой, замкнутой и непрозрачной черноте маленькой комнатки. Я сразу понял, что она имела в виду, — что так она представляет себе смерть. — По крайней мере, я хочу, чтобы она выглядела именно так.

Коробка, которую я искал, называлась «Р-ство» и была подписана маминой рукой сбоку, а не сверху, так что я с трудом разглядел надпись. У меня не было сентиментальных воспоминаний о старых елочных игрушках, но я внезапно понял, что не хочу видеть, как Читра дотрагивается до них, достаточно того, что она трогала чайник, ложки и тарелки, что пользовалась телефоном, когда звонила отцу. Когда мама умерла, отец спрятал или выбросил так много ее вещей, что я даже упрекал его в том, что дом приобрел слишком безликий вид. В ту минуту я пожалел, что он не спрятал все.

— Я не нашел их, — сообщил я, возвращаясь в гостиную.

Отец ничего не сказал, не предложил пойти самому поискать. Рядом с Читрой он вел себя иначе, не раздражался по пустякам, даже не хмурился. Я предложил съездить в ближайший магазин и купить елочных игрушек, довольный, что у меня есть еще один повод выйти из дома. Когда я вернулся, мы с отцом установили елку, а Читра с девочками наблюдали за нами с дивана. Мы разложили по ветвям гирлянды из разноцветных огоньков, и я украсил елку. Я купил самые простые украшения — коробку ярко-синих шаров с серебристой отделкой, серебряный «дождик», но девочки пришли в полный восторг и заявили, что никогда в жизни не видели ничего красивее. Отец ушел наверх и вернулся нагруженный свертками, упакованными в одинаковую зеленую с золотом бумагу и перевязанными красными лентами — наверняка купил их все в одном магазине.

— Ну вот, здесь по два подарка на каждого, — сказал он всем нам. Рупа и Пью подошли к елке и осмотрели свертки, пораженные, что на них надписаны их имена.

— А можно сейчас развернуть? — спросила Пью Читру, как будто та могла знать ответ.

— Нет, до утра после Рождества разворачивать запрещается, — сказал я. — Можно только смотреть. Ну а если совсем невтерпеж — легонько потрясти.

— Как мило, — сказала Читра, наконец-то до нее дошло, что рождественская елка — красивое зрелище.

— Каушик, может быть, сфотографируешь нас? — предложил отец.

Я покачал головой. Я не взял с собой фотоаппарат, ту старую «яшику», которую когда-то купил мне отец.

— Но ты же всегда возил его с собой! — Гримаса раздражения, которая появилась после маминой смерти и исчезла с появлением Читры, вновь промелькнула на его лице.

— Я забыл взять его, — сказал я. Я действительно всегда привозил с собой свой старенький фотоаппарат, даже когда мы с отцом не планировали выходить на улицу вообще, но в этот раз я точно знал, что мне не захочется документировать происходящее.

— Я не понимаю тебя, — беспомощно произнес отец.

— Я тоже, — сказал я. — Ты не хотел фотографироваться уже сто лет как.

— Это неправда.

— Нет, это правда.

Мы говорили спокойно, как будто приводили друг другу факты, но на самом деле это был жаркий спор, глубину которого могли понять только мы с отцом. Я вышел на кухню, чтобы налить себе виски, и принес его в гостиную, а через несколько минут Читра объявила, что ужин готов. Во время еды все молчали, а когда мы поели, Читра собрала тарелки и унесла их на кухню, как и прошлым вечером, чтобы мы с отцом могли спокойно посидеть после ужина. В последние годы маминой жизни мы не могли позволить себе вот так сидеть и беседовать — ведь тогда споласкивать тарелки и загружать посудомойку входило в наши обязанности. Я уселся на диван, потягивая виски, а Рупа и Пью сели чуть в стороне от меня и снова уставились в телевизор. Отец сел в кресло и раскрыл газету — я увидел, что он открыл страницу с рекламой фотоаппаратов и, вооружившись красным фломастером, начал отмечать понравившиеся ему объявления.

Через два дня наступил канун Рождества, отец не пошел на работу и предложил нам всем вместе проехаться по центру Бостона, чтобы показать Читре город. Я не успел придумать никакой отмазки, поэтому мне тоже пришлось поехать. Я сел на заднее сиденье между девочками, почему-то ужасно взволнованный — такая короткая и вроде бы незначительная поездка показалась мне вдруг исполненной глубокого смысла. В последние два года маминой жизни все наши путешествия свелись к поездкам в больницу и обратно, только временами я вывозил ее на пляж. Последним подобием семейного отдыха стала наша короткая остановка в Риме, а Бостон я так толком и не видел — сначала машины не было, а потом стало не до этого.

Отец начал экскурсию с Кембриджа, чтобы мы могли осмотреть Гарвард и Технологический институт, и Читра спросила, почему я не пошел в один из местных колледжей. Я проигнорировал ее вопрос, так же как игнорировал все предыдущие, но отец сказал:

— Он хотел уехать подальше от дома.

Я думал, что мы будем выходить из машины и гулять, осматривая достопримечательности, но Читра сказала, что ей холодно, и отец согласился с этим. Мы несколько раз объехали вокруг Кендалл-сквер, переехали через мост Масс-авеню и повернули на Коммонвелт-авеню, украшенную лампочками и светящимися венками, а затем прокатились вокруг городского сада. Отец показал Читре золотой купол Капитолия и чудесные дома, выстроенные вдоль узких, уходящих вверх улочек Бикон-хилл. За домами находилась Массачусетская клиническая больница, куда мы с отцом так часто ездили последние месяцы перед маминой смертью. А однажды утром нас разбудил телефонный звонок, и мы сразу же помчались в больницу, приехали туда с первыми лучами солнца, когда рассвет только пробивался сквозь тучи, постепенно окрашивая небо в оранжевый цвет. Мама выглядела в точности так же, как и накануне вечером, только в комнате было совершенно тихо — все приборы были отсоединены от ее тела и выключены. Ввалившиеся глаза ее были закрыты, а щека на ощупь была прохладной, как будто она только что вернулась в комнату с холодной улицы. Но в тот момент, когда я взглянул на окна больницы, отец сказал Читре:

— А вот тут живут богатенькие американские брахманы, — и засмеялся своей шутке, а Читра повернулась к нему и улыбнулась так, что я увидел, как сильно она влюблена в него.


На Рождество отец подарил мне свитер и рубашку, а чуть позже выдал конверт с десятью стодолларовыми купюрами.

— Бери, пригодятся, — сказал он мне, когда я стал возражать, что он дает слишком много.

Мой отец также заказал гостиницу в Диснейленде на пять дней — это был его подарок девочкам в дополнение к игрушкам, которые они нашли под деревом.

— Хочешь, поехали с нами! — предложил отец рождественским утром, когда мы завтракали, но я отказался, придумал, что мне надо готовиться к зимней сессии. Мой отец не уговаривал меня, но Рупа и Пью страшно расстроились.

— Ну почему ты не хочешь поехать, КД? Ну почему? — приставали они ко мне.

Тут я признался, что вообще ни разу не был в Диснейленде, чем привел девочек в полное замешательство. Конечно, я понимал, что был нужен им в качестве провожатого и старшего брата, да и я тоже нуждался в них — особенно теперь, когда я видел, что отец и Читра влюблены друг в друга. Мое присутствие, по крайней мере косвенно, доказывало существование моей матери, как присутствие девочек доказывало, что и у них когда-то был отец.

— А вам не будет скучно остаться одному в этом доме? — спросила меня Читра, но мне казалось, что она, как и отец, была скорее обрадована, чем опечалена моим решением. Конечно, заниматься я и не собирался, я просто до смерти хотел побыть один.

Когда стало ясно, что вскоре я, хоть и не надолго, избавлюсь от их тоскливой компании, я почувствовал большее расположение к девочкам и сводил их в Музей естественной истории, а на следующий день — в Аквариум. Оба раза они вели себя безупречно, не хныкали, не капризничали, с интересом разглядывали все экспонаты, а когда я купил им в подарок по дешевому резиновому осьминогу, чуть не завизжали от счастья. После музея мы пошли съесть мороженого в кафе на Гарвард-сквер, а я зашел купить пластинку к «Херрелу», и тут Пью обнаружила, что у нее выпал зуб. Крошечный зубик застрял в хрустящем вафельном конусе, и я вытер кровь с ее губ, завернул зуб в салфетку и положил в карман, а по дороге домой рассказал им про зубную фею. И в тот момент, хоть мне был только двадцать один год, я подумал, что, наверное, неплохо иметь детей, особенно если они будут такие же милые, как эта Пью. Я не сердился, что девочки стали называть отца «дэдди», на американский манер. Они никогда не вспоминали своего отца, но однажды ночью я проснулся от криков Пью, которая, не в силах освободиться от ночного кошмара, жалобно звала «Баба! Баба!».

За несколько дней до Нового года отца и Читру пригласили на праздник в дом одного из друзей моих родителей. Отец появился на лестнице элегантный как всегда, только теперь у его левого плеча стояла Читра. Она осторожно спускалась вниз в красивом темно-зеленом сари и гранатовом ожерелье, а отец шел следом, а потом встал рядом — теперь он постоянно стоял рядом с ней — аккуратно причесанный, в твидовом пиджаке, которого я не видел на нем уже лет сто. Меня на вечеринку не пригласили, но девочки собирались ехать. Они нарядились в одинаковые красно-черные клетчатые платья, а волосы скрепили черными бархатными обручами. Но в последнюю минуту, когда отец Читрой уже надевали пальто, Рупа вдруг повернулась к матери и спросила:

— А можно мы останемся дома?

— Конечно нет, — отрезала Читра. — Это будет очень невежливо.

— Но ведь КД не едет?

— Вообще-то им наверняка там будет скучно, — сказал отец. — Не думаю, что там вообще будут дети их возраста.

— Но ведь я не приготовила им ужин, — возразила Читра. — Они ничего не ели.

— А мы закажем пиццу, — сказал я и подмигнул с дивана Руле и Пью. — Устроим здесь свою вечеринку.

Девочки от восторга захлопали в ладоши. Читра велела мне уложить их спать не позже девяти вечера, а потом они с отцом застегнули пальто и отправились веселиться. В первый раз в жизни они вышли куда-то вдвоем — думаю, я оказал им гораздо большую услугу, чем Рупе и Пью. Девочки сняли выходные туфли и как были, в колготках и нарядных платьях, уселись перед телевизором. Мы быстро прикончили пакет чипсов, передавая его по кругу, а потом я позвонил в пиццерию, сделал заказ и встал, чтобы поехать и забрать его. Рупа и Пью уставились на меня круглыми глазами.

— Ты куда? — спросила Рупа.

— Забрать наш ужин.

— Ты что, оставишь нас в доме одних?

— Господи, да это же на десять минут. Не успеете оглянуться, как я уже вернусь.

Они ничего не сказали, но так побледнели, что мне стало их жалко. Я разозлился на Читру — зачем она пугает детей?

— Ладно, поехали вместе, если хотите.

В результате мы съели нашу пиццу прямо в ресторане. Я выпил пива, выкурил несколько сигарет, а Рупа и Пью, делая друг другу большие глаза, пили колу через соломинку из высоких бокалов. Они опять начали приставать ко мне, чтобы я поехал в Диснейленд, и я сказал, что подумаю, просто чтобы они оставили меня в покое. Это расплывчатое обещание совершенно их успокоило. Когда мы вошли в дом, зазвонил телефон. Звонила Джессика, так что я налил себе виски и забрал телефон в гостевую комнату. Я рассказал Джессике об отцовских планах, и она тут же предложила приехать ко мне, пока дома никого не будет. Я скучал по ней, думал о ней и желал ее, но не мог представить ее в родительском доме. Я, конечно, не сказал ей этого, но она почувствовала, что я не спешу ее приглашать, и мы впервые поссорились. Странный разговор у нас получился, полный туманных намеков и обиженных пауз, он вымотал меня, так что в конце концов я сказал ей то же самое, что и девочкам: «Я подумаю» и повесил трубку.

Когда я вышел на кухню, чтобы налить себе еще виски, я увидел, что Рупы и Пью нет в гостиной, хотя я оставил их там перед телевизором. Я окликнул их, но они не отзывались, и тогда я пошел наверх, в свою бывшую комнату. Я посмотрел на часы — было уже около десяти вечера, и в комнате было тихо, так что я даже подумал, что они легли спать. Я приоткрыл дверь и в первый раз со времени моего приезда заглянул внутрь. Свет горел, моя кровать стояла на том же месте, что и раньше, но теперь к ней вплотную был придвинут низкий диванчик, служащий спальным местом второй из девочек. Они не тронули мои постеры «Роллинг Стоунз» и Джимми Хендрикса — даже знаменитая фотография Пола Стрэнда «Слепая»[15]Портрет слепой нищенки, сделанный Полом Стрэндом (1890–1976) в 1916 году на улице Нью-Йорка и мгновенно ставший символом бескомпромиссной «новой американской фотографии»., которую я когда-то вырвал из журнала, так и висела в углу. Раздвижная дверца в стенной шкаф была открыта, а рядом с ней стояла табуретка, как будто девочки лазали туда. Я не увидел практически никаких следов пребывания в комнате Рупы и Пью — за исключением стопки игрушек, аккуратно сложенных в углу, да приставного дивана, комната выглядела точно так же, как когда я в ней жил. Девочки сидели на полу спиной ко мне, согнувшись над темно-серым ковровым покрытием пола, и рассматривали что-то, чего я не мог видеть от двери.

— Ой, посмотри, а здесь она такая грустная! — прошептала на бенгали Пью, а Рупа сказала:

— Видишь? У них с КД одинаковая улыбка.

— Что вы тут делаете? — спросил я, пытаясь прочистить пересохшее горло.

Услышав мой голос, они отскочили друг от друга, и тогда я увидел на полу, на сером ковре, разложенную, как карты в пасьянсе, дюжину маминых фотографий, видимо вытащенных из коробки, которую мой отец спрятал после ее смерти. Даже издалека мне было непереносимо видеть запретные изображения: мама в купальнике около бассейна в нашем клубе в Бомбее, мама держит меня на коленях, сидя на бурых ступенях старого дома в Кембридже, мама с папой, совсем юные, играют в снежки около заснеженной изгороди.

— Какого растреклятого черта вы тут делаете? — спросил я.

Рупа взглянула на меня круглыми от ужаса глазами, а Пью сразу заплакала. Я вошел в комнату, собрал фотографии, одну за другой, и положил их на комод лицевой стороной вниз. Затем я подошел к Рупе, скорчившейся от страха на полу, схватил ее за хрупкие плечи и несколько раз сильно встряхнул. Ее тело обмякло, тонкие ноги в дурацких черных колготках стучали по ковру. Я тряс ее изо всех сил, я хотел швырнуть ее об стену, но вместо этого подвел к дивану и заставил сесть.

— Где вы это нашли, а? — спросил я грозно, наклоняясь близко к ее лицу.

Теперь и Рупа заплакала и показала пальцем на стенной шкаф. Я направился к шкафу, но Пью, все еще всхлипывающая на ковре, сказала:

— Ее там больше нет!

Она на четвереньках подползла к дивану, на котором сидела ее сестра, и вытащила из-под него черную коробку из-под обуви, обтрепанную по краям в тех местах, где скотч оторвали вместе с верхним слоем картона. Теперь я ухватил Пью, оттащил ее как можно дальше от коробки, как будто она могла испачкать фотографии, и отшвырнул ее в сторону.

— Как вы посмели… как вы смеете смотреть на нее? — выдохнул я. — Это не ваше, вы понимаете?

Они могли только кивать, Рупа вся тряслась, как от холода, а Пью крепко сжала губы. Слезы текли по их лицам, но я продолжал произносить слова, которые нельзя было говорить вслух, нельзя было даже думать.

— Ну что, теперь вы довольны? — сказал я. — Теперь вы сами увидели, как красива была моя мама. Да, она была веселая, образованная и милая, не то что ваша. Ваша мать — ничто по сравнению с моей, просто служанка, способная лишь готовить моему отцу обед и стирать его носки. Теперь вы поняли это? Она здесь только для этого, и вы тоже.

Девочки больше не плакали, сидели, опустив блестящие черноволосые головы, глядя в ковер, не двигаясь и не говоря ни слова. Я собрал мамины снимки, положил их в коробку и вышел из комнаты, захватив ее с собой. Мне надо было увезти мамино лицо как можно дальше от этого дома. Я вернулся в гостевую комнату, торопливо зашвырнул свои вещи в рюкзак и бросился к машине, повторяя себе, что отец с Читрой вернутся домой уже очень скоро. Я не обдумывал свои поступки — скорее, действовал по наитию, заставляющему меня спасать маму от уродливой правды жизни, но, наверное, подсознательно я понимал, что уезжаю надолго. Рупа и Пью так и не вышли из комнаты, не спросили, куда я еду, а когда я завел машину, не выбежали на улицу, умоляя не оставлять их в доме одних.

Я не представлял, куда мне ехать, но каким-то образом оказался на шоссе, ведущем в северном направлении. Очень быстро я пересек границу штата Массачусетс, проехал по небольшому отрезку НьюТэмпшира и по высокому мосту въехал в Мэн. Приближаясь к Портленду, я свернул на более узкую дорогу в две полосы, которая время от времени приближалась к морю. Пустынные, темные участки дороги временами прерывались поселками: силуэты церквей, мерцающие вывески ресторанов, кое-где — освещенные окна домов. Я не видел океана, но знал, что он где-то рядом: даже сквозь закрытые окна машины внутрь врывался его соленый запах, а порывы ветра завывали так, что казалось — где-то бушует пожар. Сначала я хотел ехать всю ночь, но к утру глаза мои стали слипаться, и я понял, что пора искать место для ночлега. Сделать это оказалось не так-то просто: большинство отелей и мотелей закрывались на зиму, а те, что не закрылись, не работали по причине позднего времени. Я уже подумал припарковаться где-нибудь на обочине и вздремнуть часок, но тут впереди мелькнула вывеска круглосуточного мотеля.

На следующее утро меня разбудил крик чаек. Я сел на старой кровати с продавленным матрасом, спустил ноги на пол и взглянул в маленькое, похожее на иллюминатор окно — я еще подумал тогда, что сам мотель напоминает корабль — океан находился всего в нескольких шагах. Вода была вся покрыта мелкой рябью, серая, неприветливая, немного темнее затянутого тучами неба, — мне показалось удивительным, что океан всю ночь плескался рядом со мной, я и не подозревал об этом. Комната оставляла желать лучшего — сырая и полутемная, белые с синими якорями обои кое-где отклеились, пустой шкафчик в ванной по краям покрылся ржавчиной. Дежурный администратор сообщил мне, что ресторан находится в нескольких милях дальше по шоссе и что я доехал до залива Пенобскот-Бей.

После завтрака я пошел гулять по маленькому городку, дошел до пристани, рассматривая пустые дома, которые заполнятся отдыхающими только летом. Большую часть времени я провел в мотеле — сидел в кресле, глядя на океан, потом спустился в бар и пил там до вечера. Я чувствовал себя ужасно — как из-за неумеренного потребления алкоголя, так и из-за того, что я наделал. Мне было стыдно за себя и немного страшно, что я мог превратиться в такое чудовище. Перед глазами стояли опущенные головы девочек, их скорченные от ужаса тела — им пришлось выслушать слова, которые я побоялся произнести в лицо отцу и Читре. Я оставил их в доме одних, хотя они до смерти этого боялись. Я представлял себе, как расстроен был, наверное, отец, когда вернулся домой и не застал меня там. Наверное, Рупа и Пью все ему рассказали — сделали за меня всю черную работу, так сказать. Почему я так обидел их? Разве они были в чем-то виноваты? Я знал, что я не смогу загладить перед ними свою вину, что теперь, что бы я ни сделал, сказанные мной слова всегда будут стоять между нами.

Ближе к вечеру я нашел телефон-автомат и позвонил отцу на работу.

— Да, сын, я знаю, что тебе нелегко, знаю, что ты недоволен новой ситуацией, — сдержанным тоном сказал отец, как будто и мое исчезновение не слишком удивило его. — Но почему же ты не дождался утра? Почему даже не попрощался? Это как-то некрасиво, сынок.

Я не стал ничего объяснять — да и что я мог сказать? Вместо этого я спросил, как себя чувствуют девочки.

— Они спали, когда мы вернулись, — сказал отец, — так что, наверное, даже не заметили твоего отъезда. Но зачем ты же оставил их в доме одних, да еще в такое позднее время? Читра очень переживала. Ей показалось, что она обидела тебя чем-то, поэтому ты и сбежал. Не сердись на нее, сын. Она старается, как может.

Тогда я понял, что девочки ничего им не рассказали. Читра не знала, что я орал на ее дочерей, что я тряс их и швырял на пол, что я напугал их до полусмерти.

— Через два дня мы уезжаем во Флориду, — произнес отец. — Ты вернешься до нашего отъезда?

— Не думаю.

— А в колледж ты успеешь вернуться?

— Да.

— Что же, поговорим через несколько недель.

Он повесил трубку, даже не спросив меня, что я намерен делать.

На следующее утро я опять сел в машину и снова поехал куда глаза глядят. Так я провел все каникулы: колесил по дорогам, тянущимся вдоль побережья, не зная ни куда я еду, ни зачем. Да это было не важно. Когда я хотел есть, поблизости всегда находилась какая-нибудь забегаловка, а если я уставал, то брал комнату в мотеле. Деньги у меня были — та тысяча долларов, что отец подарил мне на Рождество. На заправке служащий сказал мне, что если я буду и дальше ехать в этом направлении, то вскоре достигну канадской границы. Иногда дорога приближалась к океану — я видел небольшие острова, полосатые маяки, крошечные мысы, выступающие над поверхностью моря. Стоял жуткий холод, так что вылезать из машины не хотелось, но иногда я все-таки предпринимал попытки исследовать побережье. Оно совсем не походило на привычный для меня пейзаж Северного берега. Даже небо было другим — бесцветное, низкое, угрожающее, готовое в любой момент прорваться снеговой бурей. Оно не прощало ошибок, в нем не было ни капли жалости. Но, пожалуй, самой суровой, неумолимой частью пейзажа был океан. Вода — темная, почти черная, холодная настолько, что даже минутное погружение в нее грозило смертью, — набрасывалась на берег с яростью первобытного зверя. Огромные волны методично обрушивались на лишенные песка пляжи. Чем дальше я ехал, тем более суровым становился пейзаж, но, видимо, именно из-за этого он притягивал и завораживал меня — чувство, которого я уже очень давно не испытывал.

Большинство рыбачьих домов пустовало, опрокинутые лодки стояли на берегу, сети были убраны под крыши домов. Иногда я жалел, что не взял с собой фотоаппарат, — столько получилось бы прекрасных снимков, — но от того периода у меня не осталось никаких документальных свидетельств. Еда в основном была отстойной — однако, когда я вспоминаю те дни, у меня до сих пор текут слюнки при мысли о чудовищно жирных яичницах, жидком, но горьком тепловатом кофе и размякших вафлях, утонувших в кленовом сиропе. Та еда полностью соответствовала обстановке, и ничего другого мне не требовалось. Бары — единственное место, где встречались признаки жизни, — напоминали комнаты частных домов: вместо пепельниц на столах стояли половинки морских раковин, а на стенах висели старые сети. Мне нечего было сказать угрюмым рыбакам с лицами наполовину заросшими бородой и с желтыми от никотина пальцами, да и они не проявляли по отношению ко мне никаких эмоций — ни дружеских, ни враждебных. Я понимал, что выделяюсь из общей массы, но это мне не мешало — я ни с кем не разговаривал, смотрел телевизор, как все, заказывал виски, как все. До этого раза я никогда не путешествовал в одиночку, и теперь понял, что мне это нравится. Мне не хотелось ни с кем общаться, и никто в мире не знал, где я нахожусь. Это немного напоминало мне смерть или жизнь после смерти и немного приближало меня к непостижимому искусству полного и безвозвратного исчезновения, которое обрела моя мама.

Пять дней я ехал в сторону Канады, пока не достиг границы, а потом повернул обратно. Я потратил все отцовские деньги до последнего пенни. В какой-то из дней настал Новый год — я заметил это только потому, что одном из баров мне налили бесплатную порцию виски. Я почему-то был уверен, что мама оценила бы суровую красоту этого края. Если бы она побывала здесь, то уговорила бы отца купить одну из рыбачьих хижин на берегу — их были здесь сотни, а многие стояли на островах довольно далеко от берега. Во всех барах валялись проспекты с предложениями о продаже — от ветхих развалюх до трехэтажных коттеджей. Как жаль, подумал я, что мы не купили дом в этой местности, когда вернулись из Бомбея. Вот здесь я чувствовал бы себя полностью в своей тарелке. В эти дни я почему-то вспомнил тебя и те недели, что мы провели в доме твоих родителей.

Наверное, в то время ты была уже студенткой колледжа, но я представлял тебя маленькой девочкой, чуть старше Рупы. Я вспомнил, что однажды в лесу я тоже сказал тебе что-то, что заставило тебя залиться слезами. Может быть, я обидел тебя так же, как обидел Рупу и Пью? Не знаю. Я ненавидел каждый час, каждую минуту пребывания в твоем доме, и тем не менее в те дни я вспоминал об этом периоде с ностальгией. Этот дом был последним местом, где мы еще чувствовали себя полноценной семьей. Даже то, что мы притворялись, что мама не больна, давало нам туманную надежду, что она будет жить и дальше. Когда мы переехали в новый дом, все мгновенно изменилось. Оттуда мы могли звонить врачам, не стесняясь, что нас услышат, и постепенно пузырьки с лекарствами, шприцы и прочие свидетельства маминой болезни неумолимо вползли в наш дом и заполнили его до самого последнего уголка. Несмотря на все усилия, которые мама потратила на обустройство дома, и на все отцовские деньги, мы так и не смогли как следует обжить его. Просто не успели. И мы не были счастливы в том доме — он был для нас просто тем местом, откуда моя мама готовилась совершить последний переход в место, откуда не возвращаются.

В один из дней недалеко от канадской границы я набрел на изумительно красивый пляж около залива Бей-ов-Фанди. По дороге я видел указатель, на котором прочитал, что нахожусь в самой восточной точке национального заповедника. Идти до пляжа было нелегко, ноги проваливались в глубокий снег, а по бокам узкой тропы стояли огромные сосны, их нижние ветки запорошены снегом. Ледяной ветер, как обычно, рвал хвою с сосен и острыми иглами впивался мне в лицо, но к тому времени я уже привык к выходкам этой дикой природы. Океан тоже бушевал — я долго смотрел, как волны накатывали на острые выступы утесов, с грохотом обрушивались на них, разбиваясь на миллионы мелких брызг, взметая в воздух клочья белой пены, а затем, ворча, отползали назад. Этот бесконечный круговорот воды успокоил меня до такой степени, что, несмотря на холод, мне не хотелось уходить с берега. На следующий день я вернулся на то же место, неся под мышкой коробку с мамиными фотографиями. Я сел прямо на замерзшую землю и открыл коробку. Я стал перебирать фотографии, как будто проверял почту на своем компьютере и как будто это были письма, чтение которых я откладывал на потом. Но их было слишком много, этих фотографий, и через пару минут я понял, что не смогу досмотреть все до конца. А что, если я слегка разожму пальцы и позволю им улететь в небо? Ветер пронесет кусочки бумаги над океаном, и они тихонько лягут на его поверхность, как когда-то лег мамин пепел? Но я понял, что и этот вариант мне не подходит — слишком сильно заболел живот в ответ на эту мысль, и тогда я закрыл коробку и решил похоронить ее прямо на берегу моря. Я нашел острый камень и начал раскапывать замерзшую почву. Я долго бил, колотил и царапал землю и в конце концов сумел продолбить в ней углубление, достаточное для того, чтобы поставить в него коробку. Я засыпал ее камнями и выкопанной землей. Когда я закончил, день давно погас и на небе светила луна — светила мне, когда я шел назад к машине.


Через несколько недель после окончания колледжа отец позвонил мне, чтобы сказать, что они с Читрой решили продать дом и переехать куда-нибудь поближе к центру. Читра хотела общаться с бенгальцами, которых в Бостоне жило предостаточно, к тому же ей нужно было ходить по магазинам, и для нее это было важнее всей модернистской архитектуры вместе взятой. Я не приезжал к отцу в его новое жилище — в те дни я собирался в путешествие по Южной Америке. Никто так и не узнал, что произошло в то Рождество, — девочки по-прежнему хранили молчание. Они с Читрой присутствовали на моей выпускной церемонии, вели себя вежливо, хлопали в нужных местах и позировали рядом со мной для торжественных снимков. Они были безупречно корректны со мной и относились уважительно к моему празднику, но ни разу не обратились ко мне первыми. Таким образом они и защищали, и наказывали меня. Единственным связующим воспоминанием между нами остались события той ночи, все остальное рассеялось как дым, испарилось. Их акцент и манера поведения становились все более американскими, и тем не менее сейчас мои сводные сестры были гораздо дальше от меня, чем в первые дни нашего знакомства.

— А ну-ка, встаньте ближе друг к другу, — весело командовал нам отец, доставая свой новый фотоаппарат.

Я послушно положил руки на плечи девочек, и их тела застыли под моими пальцами.

— Что же, Каушик, жизнь продолжается, — сказал мне отец после церемонии. — Новые цели, новые дороги, я желаю тебе счастья, сын!

Мы оба оглянулись на Читру, потом посмотрели друг на друга. Нам незачем было произносить вслух то, что мы чувствовали: что мы оба благодарны Читре за то, что она согласилась нести бремя вечной памяти, вечного сравнения с неизвестной ей соперницей. Теперь мамин дух мог наконец-то освободиться от тревоги за нас и навсегда закрыть за собой дверь на небесах.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА НОВОЙ ЗЕМЛЕ
На новой земле 14.04.16
Земля — Небо 14.04.16
Выбор ночлега 14.04.16
Только хорошее 14.04.16
Не ваше дело 14.04.16
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ХЕМА И КАУШИК
Раз в жизни 14.04.16
Конец старого года 14.04.16
Причаливая к берегу 14.04.16
Конец старого года

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть