Одно только лето

Онлайн чтение книги В бесконечном ожидании
Одно только лето

1

Таяло. Над оголенными комьями пашни кружили грачи. Снег отсырел, размяк. Отсырели и головки Вадимовых сапог. Важно посматривая по сторонам и тряся тощими горбами, навстречу прошагал верблюд, запряженный в сани. «И такая скотинка не перевелась еще?» — удивился Вадим. А удивляться было нечему: совхоз распластался под боком у Казахстана.

Еще две недели назад Вадим был солдатом, еще позавчера гостил у матери, а сейчас он опять агроном, и направление ему — в Песчанский район. Вот она, степь-матушка. Глубинка.

Вадим поднялся на взгорок. Далеко лежали кругом снега. Ни леса, ни горизонта — только снег как небо и небо как снег. Впереди в полутумане разгляделась кулига изб, как стадо овец, сбившихся в тесную кучку и завязших в снегу. Это и была Зябловка.

Пришли на память предостережения: «После обучения в Саратове и службы в Ростове Зябловка покажется необжитой Чукоткой. Два десятка дворов, и ни одной девчонки. Народ отпетый — вдовы военных лет, возьмут в шоры — взмолишься! Здесь уже на что один «огонь-мужик» бригадирил, но — сжили».

Вадим Колосков был узкоплеч и тонкошей. Шея его высоко, будто бы с вызовом вылезала из пиджака, и на ней не держался шарф. Когда Вадим говорил о чем-нибудь серьезном, то всегда перехватывал насмешливый взгляд собеседника.

«Что я здесь буду делать? Может, вернуться, пока не поздно?»

«Вер-нись, вер-нись», — скрипел под ногами снег.

В техникуме он разменял время на пустяки: футболил да на танцульки бегал. А служа в армии, растерял-перезабыл и те скудные знания по агрономии, которые были.

«Что ты здесь будешь делать?» Но тут он себя тем успокоил, что и в любом другом месте придется начинать все сызнова. Нет, бежать назад — этак никогда не начнешь работать. «А, дьявол с ними, с вдовами военных лет! Авось не съедят».

У самой Зябловки встретились ему дети. Шли они как гуси — друг за дружкой в затылок, не ломая порядка и соблюдая рост. Впереди отмеривал саженки худой подросток, был он выше остальных на две головы и, как конторский служащий, с тоненькой папкой под мышкой. Замыкала строй девочка лет семи, ее зеленое пальтецо одной полой бежало по снегу, и, когда пола откидывалась, под нею частили игрушечные валенки в калошах.

«И пошли они, солнцем палимы», — вспомнилось из хрестоматии. Еще раз Вадим отметил с унынием: глушь так глушь! Даже школы нет.

2

На задворках Вадима поджидал худощавый мужчина лет под сорок.

— Здравствуй, Вадим Павлович! — сказал он радостно и в широкой улыбке обнажил полный рот нержавеющей стали. — Мешков, управляющий. Ну, брат, спасибо тебе, в самый кон приехал. А то меня на госэкзамены отпускать не хотели. Не пустим, говорят, и точка. Квартирку тебе подыскал. Сначала хотел к бабке-одиночке, да у нее ни газет, ни радио. А Марья эти штуки любит. Не возражаешь?

Вадим не возражал. Он только удивлялся: как ушел он от директора совхоза один, так и шел всю дорогу в одиночку, никто его не объехал, не проехал. Телефона, Вадиму еще на центральной сказали, в Зябловке нет. Как же о нем узнал этот Мешков? Своя, как видно, связь — неуловимая.

— Не бойся, привыкнешь, — утешал его управляющий. Он окинул Вадима беглым взглядом и добавил: — Завтра ссуду тебе выбью. На костюм.

«Могу, дескать, и не привыкнуть. Уловил! И про костюм тоже. Колдун, что ли?»

Мешков замедлил шаг возле приземистой избы и уверенно, как к себе домой, нырнул в сени.

— Можно к вам? — спросил он, стоя уже посреди избы.

— Проходите, чего уж там, — медленно расставляя слова, отозвалась из-за переборки хозяйка.

— Вот, Марья, как уговорились, постояльца тебе привел. Вадим Палчем зовут. По фамилии Колосков.

Крупная, за сорок лет женщина долго разглядывала квартиранта. Что-то там про себя сообразив, она сказала:

— Ну что ж, садитесь за стол. Ильич, ты картошку в мундире будешь?

— Обедал уже, обедал. Обживайтесь тут, а я по делам.

Только он вышел, как тут же вместе с клубами холодного воздуха в избу вошла женщина, наполовину белая от белой шали.

— Тетя Марья, ты после обеда на работу придешь? — спросила она с порога.

— А как же.

— Приходи поскорей, мы тебя дожидаемся, — и скрылась.

— На-род! Подослали ведь бабу. Иди, мол, погляди на нового бригадира. Теперь разговору им до самого вечера хватит. — Марья потихоньку смеялась. — Лидочка Меденцева, муж у нее скоро со службы придет.

Марья вынула из печки закопченный чугунок, опрокинула его на стол, по клеенке рассыпалась картошка. Потом она удалилась за перегородку еще раз и вернулась с миской квашеного молока. Ходила она по избе неспешно, и доски под ее нелегким весом потихонечку ойкали.

Чтоб не молчать, Вадим спросил:

— Прежний бригадир далеко от вас живет?

— Уехал от позору… Собака мужик был, разговаривал с нами только в божью матушку и зло запоминал надолго.

Дальше картошку ели молча.


Передохнув с дороги, Вадим пошел на скотный двор. Девять женщин — Марья и Лидочка в их числе — заправляли навоз в кучи. Заметив новичка, они воткнули вилы, положили руки на черенки, на руки оперлись подбородками и в такой вот позе и поджидали, когда Вадим подойдет. В телогрейках да в серых платках, издали женщины показались Вадиму на одно лицо — настороженными и чужими. Ему стало не по себе от их молчаливого поджидания, но из чувства противоречия он не приостановился, а, напротив, прибавил шагу. На его приветствие женщины ответили сдержанно и недружно.

— Давайте знакомиться, что ли, — сказал Вадим и, пересилив неловкость, взбодрился: — Давайте, девчата, познакомимся.

Кто-то прыснул, кто-то сделал несмелые полшага вперед.

— А что ж не познакомиться, давайте! — весело отозвалась одна из женщин, в веснушках.

— Я вместо прежнего бригадира к вам. А зовут меня… — Тут Вадим замялся. В техникуме, в армии, в своем селе, везде, — хотел он того, не хотел, звали его Вадик. Как же представиться здесь? В конце концов сказал: — Да вы, наверное, уже знаете, как меня зовут…

— Знаем. Вадим Палчем, — выручила его все та же кареглазая в веснушках.

Испытывая неловкость за свое имя-отчество, Вадим стоял и думал, что вот он уже уступил инициативу женщинам и что теперь никакого авторитета ему не ждать. Но когда он поднял глаза, то увидел, что женщины смотрят на него доверчиво.

— Ну что ж, раз у вас принято… зовите Павлычем. Хотя признаюсь, это мне непривычно.

— Привыкнешь! — дружно сказали женщины и приблизились к нему еще на полшага.

Потом, скинув перчатку, Вадим пожимал им руки всем по очереди, и женщины с неожиданной застенчивостью называли себя: «Шура», «Панна», «Пелагея»…

— Не запомнишь сразу-то, нас много.

— Ничего, как-нибудь!

И пошел дальше, а женщины остались на месте. Они молчали, но Вадим знал, что стоит ему скрыться за углом, как они загалдят разом, перетрут-перемелют все его косточки. Из девяти, кроме Лидочки и своей хозяйки Марьи, запомнил Вадим только кареглазую Шуру в веснушках.

В огороженном загоне делали прививку полуторникам: молодой ветеринар в синем халате, завернув по локоть правый рукав, стоял с огромным, не больничным шприцем. Ловили и подводили к нему телят два дюжих мужика, один из которых был чрезвычайно громаден: одинаково широк в плечах и в пояснице, отчего спина его казалась прямоугольной, как крышка сундука. Он одной рукой брал телка за рог, без заметного усилия свертывал ему шею и рыком звал ветеринара: «Суда-а!» Телята от него шарахались. Когда один все же вырвался, то здоровила, рявкнув: «Ах ты, гнида», — в два прыжка настиг его и огрел кулаком по спине. Телок едва не упал.

Опершись на загородку, неподалеку стоял малорослый мужик с фонарем под глазом. Он глянул на Вадима и спросил бойко: «Ты чей?»

— Я новый бригадир.

— Да ну? Ежли не врешь, пошли покажу твого коня. Я тут конюшу, а заодно и по кузнечному делу правдаю. Русланом меня звать, Горохов. А тебя?

Тут что-то грохнуло. Оказалось: здоровила согнал в угол телят, и загородка под их напором рухнула.

— Слушай, прогони ты его отсюда! — взмолился Руслан. — Ни души, ни жалости к скотине. Его кони мои и те пугаются.

— Кто это?

— Женька Рубакин. Шесть пудов весу и злость как у тигры.

В стойле было двенадцать коней — несытые, но холеные. Вадиму приглянулся крутошеий гнедой со звездочкой на лбу.

— На Ястребе сам ездит, — перехватил его взгляд Руслан. — А для бригадира у нас вот этот умница — Карий.

Услышав свою кличку, мерин тряхнул тяжелой в завитках гривой, выгнул шею, и она атласно блеснула. Руслан зашел к нему в клеть, привычно пробежался рукой от холки к паху — мерин негромко заржал. Карий Вадиму понравился.

— Хороши коняшки? — спросил Руслан, сияя.

— Хороши!

— Живу — для них. Каб не кони — хоть головой в колодец. Выпить желаешь?

Вадим и рта открыть не успел, как Руслан уже выдернул из соломы под стропилиной бутылку.

— Прятать приходится… Баба у меня с выбрыком: и бутылки поколет, и еще фонарь под глаз навесит. Пей! У верной бабки беру, с первой рюмки ошеломляет.

Вадим улыбнулся еще в тот момент, когда Руслан выдернул эту бутылку из-под крыши, а теперь он смеялся.

— Погоди, Руслан! Не успел приехать и за дело взяться… Что подумают люди?

— А-а, брось! Ты — с дороги… Раскрути бутылку-то. Вадим не понял сначала ни запаха, ни вкуса и лишь после выдоха определил: пахнет вареной свеклой и керосином.

— Ну вот! — одобрил Руслан и тоже отхлебнул из горлышка. — Хороша, стерьва! Кровь подновляет. Теперь пошли в шорную, поговорим-покурим.

Руслан присел на хомут, еще раз отхлебнул и, морщась, спросил:

— Вадим Палч, ты меня мордовать будешь?

— Как это? — не понял Вадим.

— А как Тимофеич. Защучит в угол и надает. Без свидетелей…

— Да ты что! Этим не шутят.

— Во-во! И у нас никто не верит… А хошь послушать повесть о моем проживании на земле?

— Давай.

— Стало быть, так…

Уронив горестный взгляд в пол и изредка прикладываясь к бутылке, Руслан неторопливо повел свой рассказ. Говорил он ровно, как комар зудит. Под это свое зудение он и уснул.

3

Стук под окном… Кинул взгляд на часы — половина седьмого. С вечера загадал: хоть в выходной отосплюсь. Не вышло. Не подымаясь с постели, Вадим слушал, как под окном кто-то отстукивал палочками по барабану. Пока одевался, пока ходил по избе, все слышал этот перестук. А вышел во двор, и вот она отгадка: капель, с сосульки падая, лупит по дну опрокинутого ведра!

На карнизе, защурив глаза, подремывала кошка. Позади нее — на расстоянии прыжка — сидел здоровущий кот. Он хотя и прижмурил глаза, хотя и притворялся спящим, но кончик хвоста, извиваясь, выдавал в нем нетерпение. Чуть повыше кота и кошки голубь-сизарь, умильно воркуя, снимал соринки с присмиревшей подружки. Времечко! Бывало, в такие дни Вадим тянул ровесников на сухие проталины играть в лапту, солдатом по воскресным утрам готовился в увольнение. Куда же податься здесь? И на кой только шут растеряны по земле такие вот Зябловки? «Нет, не приживусь. Не приживусь!»

На всякий случай он пошел в конторку, надеясь, что кто-нибудь уже подкинул почту и можно будет полистать газеты. Почтальона в Зябловке не держали, газеты и письма привозил любой, кто за какой-нибудь надобностью оказывался на центральной усадьбе совхоза. В это утро газет еще не было, и Вадим так себе, без цели, без дела, присел за стол, принялся гонять костяшки на счетах: костяшка влево — костяшка вправо.

Разные у людей есть работы на этой грешной земле. В сельском хозяйстве есть должность — бригадир комплексной бригады. Страшного в этой должности ничего нет, просто надо привыкнуть: рано вставать с постели и поздно ложиться спать, уметь ладить с людьми и знать землю. Кое к чему Вадим уже привык: встает он в шесть утра, ложится в двенадцать. Утром с семи до половины восьмого он раздает в конторке наряд, днем следит за качеством работ, потом замеряет, кто сколько сделал, и записывает в учетный лист. И так изо дня в день, вот уже месяц. Но такое может растянуться и на полтора года, и на полтора десятка лет, и в этой смене дней и годов ничего не изменится. Кино не смотрел еще ни разу: негде показывать кино, нет клуба. Девчонку до крыльца не провожал ни одну: девчонок в хуторе тоже нет. Костяшка влево — костяшка вправо…

Так недолго и отупеть, запить, свихнуться. А не махнуть ли тебе, Вадим Павлович, куда-нибудь в другое село, где все налажено: клуб, телевизоры, девушки…

Бригадир комплексной бригады: рано вставать, поздно ложиться, знать землю, ладить с людьми… С людьми-то, Вадим Павлович, ты еще не того… Ведь случилось же на днях, случилось… И пусть она женщина лукавая, эта Пелагея Блажнова, — все равно кто-нибудь другой на твоем месте обошелся бы солиднее. А ты раскис, изнервничался, весь день ходил сам не свой…

Просили женщины: пусть, мол, Пелагея одна поработает, а то она все в артель втирается да лукавит: то вилы у нее неисправны, то вместо совковой лопаты принесла штыковую, то пятое, то десятое. И выходит, все работают, а Пелагея насаживает черенок на вилы или идет домой за другой лопатой и, конечно же, особенно не торопится… Вадим заставил Пелагею навозить в кузницу угля. Пелагея привезла ящик и, узнав, что бригадира вызвали на центральную, ушла домой. Шум из-за этого случился утром другого дня: в учетном листе на стене против фамилии Пелагеи обнаружили позорную цифру — сорок две копейки и стали смеяться.

Как всегда, позже других заявилась сама Пелагея и, как всегда, первым делом воткнулась глазами в учетный лист. С минуту она стояла лицом к стене, потом начала медленно разворачиваться, и лицо ее бурело, как буреет подбородок у разгневанного индюка.

— Вот вам и но-о-венький! Вот вам тихий да вежливый! Выпуска-ает коготки. Подождите, он еще зажмет нас, баб беззащитных, он еще покажет, как свободу любить. Тихоня-то похлеще самого Тимофеича!

С каждой минутой Пелагея прибавляла громкости и вдруг посыпала смрадной, какой от мужиков Вадим не слыхал, бранью. Он выждал, когда Пелагея накричалась и, нажимая на официальное «вы», заговорил:

— Уголь, что вы навозили, кузнец еще не трогал: как лежал, так и остался. Я его замерил и начислил вам по нормам. Не согласны? Давайте создадим конфликтную комиссию, и, если я окажусь неправым, меня накажут.

Уронив глаза в пол, Пелагея молчала.

— Пелагея Федоровна, где-то в городе, я слышал, у вас есть сын, мой ровесник. Неужели вы и с ним разговариваете матерком?

По лицу Пелагеи пошли пятна. Закрывшись углом шали, она завыла.

— Прости меня, Вадим Палч, ради бога прости… Наборзели мы тут с прежним-то охальником, как собаки цепные.

Был Вадим спокойным, да только с виду! Скребли душу кошки: «Что это за жизнь!»

Костяшка влево — костяшка вправо…

4

Ранним апрельским утром Вадим Колосков первый раз седлал Карего. Конь, чуя весеннюю дорогу, бил передним копытом. Руслан увивался рядом:

— Заднюю подпругу затянул лишка, с непривычки больно коню покажется, — и защелкнул пряжку на дырку ниже. — Шагов триста проедешь, промнешь коня и ставь пряжку на прежнее место.

С первых шагов Карий набрал было хорошую рысь.

— Э-э, постой-ка, парень, погоди, — зашумел вдогонку Руслан.

Вадим вернулся с немым вопросом: «Чего еще?»

— Слазь! — скомандовал конюх, и Вадим подчинился.

— Эх ты, ездун! Учись у старших.

Руслан птицей взмахнул в седло и сделал круг рысью.

Слегка избоченясь, он сидел в седле как припаянный, грудь вперед, кепка еле держится на затылке. Лихач, ай да лихач!

— Видал? — глаза у Руслана счастливо сияли, — В седле надо держаться с почерком! Запоминай: самое первое — локтями не болтай, стать держи роскошно, а ежли не торопишься, то полагается легонько избочиться.

После такой инструкции Руслан отпустил Вадима.

На самом выезде из хутора у крайней избы Вадим столкнулся с Лидочкой Меденцевой. Румяная от скорой пробежки, выскочила она из-за угла, но, увидев перед собой коня, остановилась.

— Доброе утро, Вадим Палч. Проезжай поскорее, а то, говорят, если баба дорогу с утра перебежит, весь день у человека наперекос выйдет. — И пересыпала свою речь смехом Лидочка…

Вадим придержал коня.

— А ты суеверна, оказывается. Не ожидал… Проходи, коль торопишься, я приметы не признаю.

— Как знаешь, меня хлебы в печке дожидаются!

Она ловко проскочила перед самой лошадиной мордой и, через шаг оглядываясь, все улыбалась Вадиму. А он смотрел ей вслед, любовался ее ловкой походкой и очень тонким небабьим станом.

Между ним и Лидочкой с первого дня установилась тайна, и каждый по-своему оберегал эту тайну от посторонних и друг от друга. С того дня, как управляющий Мешков уехал, Вадим раздает наряды сам. И вот на нарядах-то, по утрам, у него с Лидочкой и происходит это. Тонкая Лидочка неизменно проскальзывает в самый угол, за спины остальных женщин и, никем не замечаемая, теплит оттуда Вадима своим взглядом. Вадим перехватывает этот взгляд и каждый раз ожидает чего-то особого. Оттого-то, видно, и люб ему этот короткий утренний час. На любую работу Лидочка идет без оговорок, и вот до этого часа Вадиму не довелось поговорить с ней ни разу, и знает он про Лидочку всего-навсего, что муж ее дослуживает в армии последнюю весну, а сама она живет у свекрови, глухой, но крепкой еще бабки Арины Меденцевой.

Безотчетно радуясь случайной с Лидочкой встрече, Вадим опять задумался о работе и жизни своей в Зябловке. Чем же плохая, новая его жизнь? Она занята до краев и осмысленна. Да, он маловато спит. Да, как приехал, только раз был в кино — да и то не в хуторе, а на центральной усадьбе. Ну и что ж, не всем же в городах жить.

Увели-увели Вадима его мысли, он и не заметил, как уехал от хутора далеко. В низинах слежавшийся за ночь туман горбатился. Солнце подымется повыше, туман этот улетучится, а вместо него закурится над пашней белый невесомый парок, и до самого полудня будет он дрожать-бродить. После обеда, размышлял Вадим, подойдут пригорки, и начнем, пожалуй, бороновать.

А ехал он на стан, к трактористам. Теперь-то он уже знал, на что способен каждый из них. А в день знакомства он честно признался, что в технике ни шиша не смыслит. Он не даст им стоять из-за воды и горючего, доставит сломанную деталь, а в остальном пусть рассчитывают на себя. Ребята поняли его правильно, только Женька Рубакин, переведенный из скотников на прежнюю работу, процедил тогда: «Понашлют сосунков! Эх жизнь, мать ее эдак…»

В «высших сферах» Женьку считают передовиком, портрет его висит в районном парке, а Вадиму с Женькой одна морока: чего ни заставь его делать, на качество Женька плевал, ему лишь бы побольше зашибить денег. Женька ушел от первой жены, оставил ей троих детей, и ползаработка отлетает на алименты. Новая жена оказалась на копейку скупа — вот и беснуется мужик… И сейчас, увидев Вадима, Женька подлетел к нему первым.

— Бороновать будем?

— Рано. Часов с двух начать бы, и то хорошо.

— С двух… — Женька схватил из-под ноги горсть земли, сдавил ее и бросил — земля рассыпалась в крошево. — Поспела, чего ждать?

— На дороге поспела, а на пашню не влезешь.

— Перестраховочка! — фыркнул Женька и, большой, недовольный, побрел к трактору.

— Ребята, гля-ко!

Все увидели парнишку, бегущего от реки, на бегу он размахивал кепкой. То был сын управляющего Севка. Вадим кинулся ему навстречу.

— Там, возле плотинки… дядя Руслан помирает, — задыхаясь от испуга и скорого бега, выпалил Севка.

Вадим велел трактористам пригнать на речку телегу, а сам — Севку к себе в седло.

— Стою с сачком под ветлой, а тут как ахнет снежный козырек. Гляжу — кепка, а потом и сам дядя Руслан вон он. Подымет голову, а снежница его обратно под воду топит. Один раз он выскочил близко, я протянул ему палку и вытащил.

Руслан лежал на сыром берегу. Лицо, повернутое к солнцу, было бледно и неподвижно, в волосах запуталась прелая солома.

«Неужели?» — похолодел Вадим в рывками начал стаскивать с конюха мокрую одежду. Потом они с Севкой в четыре руки оттирали Руслану бока, ноги, грудь… Наконец конюх глотнул ветру, медленно приоткрыл глаза, расширенные зрачки задержались на Вадиме.

— Ребры, чую, там. Справа… — и опять закрыл глаза.

Подкатили трактористы. Бричка была битком набита соломой, а сверх соломы лежали брезент и кошма. Руслана завернули в кошму. Ноги ему Вадим кутал сам — стеганой телогрейкой со своего плеча, а потом спеленали его брезентом. Таким и отправили Руслана в больницу.

5

В полдень пробовали бороновать. Женька Рубакин с первых же кругов хотел было обскакать всех, да горячка испортила дело — завяз, посадил трактор на картер. Часа два лопатили они с прицепщиком из-под машины грязь, ругались до синевы лица, и когда, казалось, все пошло на лад, Женька еще раз погорячился — дернул с места и оборвал серьгу.

Другие трактористы с оглядочкой, но работали. Белый от зависти и злости Женька носился от трактора к трактору, серьгу искал. Увидев Вадима, он подбежал к нему, бросил сломанную серьгу ему под ноги: «Давай новую!»

— Нет у меня. И кузнеца теперь нет. Придется ехать в центральную мастерскую.

— На-ча-лось! Поря-дочки!

На всякий случай Вадим поехал в кузницу — порыться в железках, не завалялась ли где серьга. Первым, кого он увидел у кузницы, был цыган: незнакомый, не старый, усат. Прислонясь к косяку, он стоял покуривал, но увидел Вадима и загасил окурок о подошву. На цыгане был длинный рыжий пиджак, кинутый на плечи внапашку, алая рубаха, сапоги в гармошку. Лицом цыган был смугл, будто и появился-то на свет божий в кузнице. Щеки, однако, выбриты были до синевы. Желтые, как у хищной птицы, глаза смотрели на Вадима весело и дерзко.

— Это ты Вадим Павлович, бригадир? — спросил цыган, неохотно отслоняясь от косяка.

— Я.

— Возьмешь меня на работу?

— Что умеешь делать?

— Да что хошь: подковы гну, лапки культиваторов и лемеха точу, все умею. Хошь посмотреть? — говорил он по-русски чисто, без выговора.

Вадим открыл кузницу.

Женька Рубакин, который следовал за ним неотступно, влетев в кузницу, первым делом начал рыться в ящиках, искать серьгу.

Цыган быстро разжег горн, бросил в пламя болванку, на подкову, но Вадим его остановил:

— Вот что, друг, сделай, пожалуйста, три… Да, три серьги.

— На какой трактор?

— Понадежней надо. На «ДТ-54».

С заказом цыган управился легко и споро. Гордый своим умением, он тылом ладони смахнул со лба пот и оскалил в улыбке белозубый рот.

— Умеешь, — похвалил его Вадим. — Как зовут?

— Михась.

— Хорошо сработал, Михась.

Первую же, еще горячую серьгу схватил Женька Рубакин и рванулся из кузницы как на пожар.

— Кадры у тебя, бригадир! — подивился цыган. — С такими только премии отхватывать.

— Слушай, Михась, а наш кузнец по совместительству еще и конюхом был. Ты как на это?

— Уволь, бригадир, скотина не по мне. Уж лучше я тут без молотобойца как-нибудь обходиться буду.

— Ладно, выкрутимся. Считай, что принят. Документы с собой?

— Только паспорт. Из Клевенки меня еще не отпустили. Справка нужна, что здесь принят. Без справки нас, цыган, еще не отпускают.

Вадим вырвал лист из карманного блокнота, черкнул директору записку.

— От конюшни идет подвода на центральную — поезжай, оформляйся. Когда приедешь?

— Завтра! Как штык!

Уходя, Михась поминутно оглядывался и белозубо сиял.


И верно, цыган заявился на другой день. Все его пожитки были рюкзак да черная, с ремешком для заплечной носки гитара. Поселили его у бабки Дуни Пронякиной.

Утром, на работу собравшись, у скотного двора кучились женщины. Здесь-то Вадим случайно и подслушал их разговор.

— А новый кузнец ничего из себя, чернобровый.

— Ох, девки, ребятишки от него будут видные. Ха-ха-ха.

— Пощекотать бы ему, копченому черту, усы. И опять дружный смех.

— Вы только собираетесь, а кой-кто уже отпраздновал с ним медовую зорьку: устроился-то цыган у старой бабки, а заночевал где помоложе, — пропела Пелагея Блажиова.

Все так и рты разинули — прямо немая сцена.

Про Пелагею говорят, что она ночей не спит, все караулит, кто что несет, кто к кому пошел и когда вернулся. И в этом, пожалуй, была некая правда: Пелагея смотрела на людей так, словно все тайны Зябловки были у нее в кармане. В чужие дела вмешиваться она не любит, но так уж само собой вышло, что она своими глазами видела, как на зорьке этот черный охальник пробирался от одной бабенки, всем нам давно и хорошо знакомой, а от кого, она, Пелагея, и на страшном суде этого не скажет, потому как господь бог любое рискованное дело велел держать в тайности.

Все слушали Пелагею с приоткрытыми ртами, только веснушчатая Шура, у которой веснушки уже сошли, отмывала в калужине сапог и не встревала в этот пустой разговор. Шура презирала сплетни.

6

Едва сошел снег, женщины перешли на основную свою работу — на большой совхозный огород по берегу реки. Он был приспособлен под орошение: подняли метровой высоты вал и прорезали в нем канаву для хода воды. Из года в год на огороде сажали помидоры, капусту и огурцы, и женщины знали свое дело получше иного агронома. Что до Вадима, то он и не собирался их наставлять, а приехал лишь поделить поле.

Резать поле на делянки — дело щекотливое. Много лет огород оставался на одном месте, женщины и во сне могли бы сказать, какой угол поливается лучше, где перепрел навоз и на каком клочке сосет из земли соки годами непобедимый осот. Кому доставался первый от канавы клин — считалось, что повезло: отсюда начинался ток воды, здесь и огурцов соберешь больше, здесь и капустные вилки по осени будут лопаться от собственного сока, а стало быть, лишний рубль в уборку и премия после уборки. У другого конца канавы родилось хуже: меньше доходило воды. А в самой середине огорода была плодородная падина.

Вот почему на дележ земли непременно приезжал кто-нибудь из руководителей — чтоб не допустить скандала.

Начиналось все хорошо и весело. Отмерив пять саженей, Вадим вбивал в землю колышек и привязывал к нему шпагатную веревочку. Помогала ему Шура. Она шла по другой стороне огорода, тоже отмеривала пять саженей и натягивала на себя веревочку от Вадима. Остальные женщины копали под веревочкой лунки — так означались межи.

Солнце взбиралось все круче, постепенно добавляло тепла, и Лидочка первой сбросила телогрейку. Она была в хорошеньком голубом платье, алая ленточка пунцовела у нее на груди. Румяная, легкая, Лидочка напоминала задиру-мальчишку: косынка сбилась на ухо, Лидочка чувствовала, что косынка сбилась, но не поправляла ее. Смех ее рассыпался там и тут. Посматривала она на Вадима озорно, бесовато.

Другие женщины тоже освободились от телогреек, и тут Вадим обнаружил, что многие из них оказались моложе и красивей, чем привык он их видеть. Под серой кургузой телогрейкой Шура, как оказалось, прятала гибкую, словно у ласки, фигурку. Даже на Пелагее Влажновой совсем ладно сидела ее кремовая блузка, да и юбка была подогнана в самый раз.

Когда поле размежевали — стали бросать жребий. Вадим написал номера делянок, свернул листки в трубочку и потряс их в пригоршне.

— А ну, Пелагея Федоровна, погадай-ка на счастье, глаза у тебя колдовские.

— Ну что ж…

Вадим поднял над головой бумажную трубочку:

— Кому?

Чуточку поколебавшись, Пелагея объявила:

— Шуре.

Шура расплылась в улыбке: ей досталась урожайная падина.

— И везет же тебе, девка, ну прям во всем везет… А я, дура, на уме для себя держала эту падину, — призналась Пелагея.

— Кому?

— Эту Марье Адамовой.

Марья развернула бумажку, сейчас же аккуратно ее свернула и опустила в карман. На ее лице невозможно было прочитать: рада она или не рада. Марья как ни в чем не бывало взяла лопату да и пошла.

— Куда же ты? — шумнула ей вдогонку Пелагея.

— Всех вас обскакала. Мне у ближней канавы досталось.

— Врешь ведь, — потерянно ахнула Пелагея.

— А проверьте! — Марья с небрежностью бросила наземь свою бумажку.

Пелагея сделала было шаг поднять ее, да раздумала.

— Кому?

Колебалась Пелагея не долго. Вспыхнула и с риском: была не была:

— Мне! А то все добро другим истранжирю. — Но, развернув бумажку, она плюнула, бросила, ее и притоптала ногой.

— Дальняя канава…

Подумала, постояла и крепко, по-мужски изругалась. Вышло это так искренне, что Вадим, ухватясь за бока, долго хохотал.

— Кому?

— Да ну вас к черту! Пусть вон Лидочка угадывает. Наворожила на свою задницу…

И потопала прочь со своей досадой.

Когда огород был поделен, Вадим сказал женщинам, что отныне здесь будет такой порядок: сами за собой работу замерять, сами себе и заработок подсчитывать.

— Да как же это? Господи! — ужаснулась Пелагея.

Все притихли.

— Ну что особенного? — стоял на своем Вадим.

— Нет, бабы! Вы как хочете, а я не согласная, — отрезала Пелагея, и Вадим понял, что своего ему не добиться.

Тогда он перевел разговор, предложил избрать старшую, и старшей выбрали Шуру. Это ей польстило, хотя она была наперед уверена, что выберут ее. Среди женщин-вдов была она всех грамотней, всех бойчей на язык, ее посылали к начальству в случае неурядиц и недовольства. Шура (рассказывали Вадиму) первой ополчилась на бывшего бригадира и при поддержке подруг свергла его. В свои тридцать шесть она, не считая Лидочки, была и моложе других, к тому же и самой красивой.

— Только чур: если собьюсь, не обижайтесь! — Весело предупредила Шура.

Все охотно простили это ее плохо скрытое торжество — она имела на него право.

7

— Вадим Палч, пошлите меня на ячмень, душу отвесть хочется, — клянчил Женька Рубакин.

«Уже и Вадим Палчем зовет и на «вы» перестроился… Умеют же некоторые!» Вадим молчал.

— Моя посевная нынче навылет… Алименты, сами знаете.

Поле под ячмень ровное, гоны — самые длинные, работать там трактористу легко, и Вадим берег этот участок для кого-нибудь из лучших — в награду за совестливую работу.

— Алименты — ползаработка…

«Знаю, все знаю, неудаха ты здоровенная… Грызешься ты со всеми за этот несчастный рубль, унижаешься и палишь свою жизнь с обоих концов — так ведь и надорваться недолго. Что же мне с тобою делать, однако?»

Никак не верилось Вадиму, что Женька сроду был вот таким — нетерпеливым, озлобленным, только и ищущим, где бы не упустить выгоду. Никогда не видел Вадим, чтоб Женька, даже по пьяному делу, улыбался или бы пел песню. Но что же в этом случае мог поделать Вадим, как не рублем же и отогреть Женькину душу.

— Ладно, поезжай, — сказал он Женьке. — Только чур: не торопиться. Место, имей в виду, низкое, сырое, сеять, возможно, еще нельзя, так что повремени до утра.

— Будь спокоен! Уж я рассчитаю так рассчитаю!

Вадима в этот день вызывал директор. Ехал он на центральную усадьбу, а сам думал, как бы Женька не погорячился вновь, как бы не начал сеять по сырому. А наутро увидел Вадим: Женькин агрегат возле кузницы стоит, колеса сеялок увешаны шматками грязи. «Неужели?»

Запрягая Карего, Вадим так торопился, что оборвал супонь. Его опасения оправдались: на ячменном поле строчки семян лежали снаружи, не заделанные в почву. Видя даровую поживу, паслась на поле целая туча птиц.

По-черепашьи вобрав в плечи голову, Женька стоял на краю обмякший, как мешок с отрубями.

— Закалымить хотел, длинный рубль зашибить?! А в тюрьму — этого ты не хотел? За вагон семян! За горючее!

Как под топор склонив бедовую свою голову, Женька молил о пощаде. Молча, смиренно.

«Черт бы тебя побрал, болвана корявого!»

— Сейчас же прицепляй бороны и полосуй поперек поля! Крутись-вертись, как черт на углях! И чтоб ни одного зернышка…

— Спасибо! — выдохнул Жепька и, косолапя, побежал к трактору.

8

Зябловка отсеялась в полдень; хутор ожил, кургузая его улочка запестрела. Женщины растопили прилепившуюся к речке баню. Мужское население потянулось в конторку — покамест лишь покурить да разве что на троих-четверых опростать бутылочку. Основательное гулянье (повелось исстари) переносилось на послебанный час.

А Вадим поехал на центральную с отчетом. Охотно поехал: как-никак первая в его жизни посевная прошла не хуже, чем у людей, краснеть не придется. Восемь привычных километров отмахали они с Карим незаметно. Сделали крюк в больницу, к Руслану, однако он был еще так плох, что Вадим не стал утомлять его, посидел минут пять — семь и уехал. Заседание у директора, как водится, затянулось, в хутор пришлось возвращаться затемно. Дорогой Вадима застиг недолгий, но плотный дождь, грязь наматывалась на колеса двуколки, Карий то и дело останавливался передохнуть. Когда Вадим наконец добрался к хутору, была уже ночь.

Еще издали услышал он песни. В бабки Дуниной избе ярко, в три лампы горел свет, на занавесках мельтешили тени.

Из колодца воду черпала —

Уронила в воду зеркало.

На лету в песню вплелись еще голоса, и она стала и густой, и хмельной, и по-хмельному не очень стройной, зато озорной, радостной.

Сарафан мой раздувается,

Ко мне милый приближается.

Через избу, через две — опять яркий свет и опять гульба. Здесь томилась гитара, под ее струны убивался тоненький голосок, стелил тоску:

О чем, дева, плачешь?

О чем слезы льешь?

Вадим остановился. «У кого это из наших такой голос?!»

А голос между тем взлетел еще выше, потрепетал жаворонком и осекся, гитарные струны уронили последний звук. Хутор после этого как бы осиротел, но вот распахнулась дверь, и в снопе света наружу вырвался Михась. Спустя минуту гибкой лаской юркнула за ним женщина. Зоркий Михась вмиг углядел бригадира.

— Здравствуй, Вадим Павлович! — крикнул он громко, и Вадим понял: цыган не о приветствии заботится, а предупреждает кого надо.

Женщина неслышно юркнула обратно в избу.

— Гуляешь, Михась?

— Нынче все гуляют.

— Ты там один среди женщин-то?

— Пойдемте, Вадим Палч, будет двое.

— Грязный я весь, измок. Слушай, Михась, ты б чуть-чуть поаккуратней…

— А я виноват, если им нравится? Я дружу с ничьими, семей не разоряю.

— А-а… Разберешься тут… Веселись, губерния, — буркнул Вадим и отправился спать.

9

С появлением Михася в хуторе произошли перемены: зябловские женщины стали одеваться иначе. Шура съездила в райцентр и вернулась с затейливой прической в форме короны и в белых туфлях на гвоздиках. С непривычки шла она по Зябловке, наклонив голову, плечи вперед, и все загребала руками воздух, будто бы по краю оврага. Даже скупая Пелагея Блажнова и та разорилась, купила модную капроновую кофту. В выходные дни она тоже прохаживалась мимо бабки Дуниной избы, где квартировал цыган.

А Михась тем временем хозяйничал в кузнице. Загляни сюда Руслан, он не узнал бы своего рабочего места: все, что под силу было перевернуть, переложить, передвинуть, Михась перевернул, переложил и передвинул. Плужные лемеха и культиваторные лапки по заведенному Русланом порядку раньше были в ящике по левую от кузнеца руку. Михась же все это свалил в дальний угол, а ящик выкинул. У Руслана проволока в аккуратных катушках висела под потолком, теперь же она валялась всюду и абы как. Частый посетитель кузницы, чтоб не порвать штанов, прежде всего глядел себе под ноги, а гость случайный застревал в петлях проволоки, чем немало веселил цыгана. Даже наковальню Михась развернул задом наперед. Он помышлял было и весь кузнечный очаг с трубой, мехами и поддувалом перенести в другой угол и поставить как-нибудь по-иному, да это потребовало бы усердия и времени, и Михась смирился. В разбитое окошко высунул он пустую бутылку, и, когда ветер тянул с востока, она звонко пела, звала куда-то в ночь, в поля.

Если бы Вадима спросили, как он относится к новому кузнецу, он вряд ли бы ответил. Но отчего-то с тех самых пор, как появился Михась в Зябловке, Вадим каждый день забегал к цыгану то ли по делу, а чаще просто так, посидеть. С Вадимом Михась держался с почтительным холодком, но однажды взял да заменил шины на колесах его двуколки. Неясный человек…

Как-то Вадим зашел к Михасю и увидел его в особо веселом расположении. Звенела бутылка в окне, а Михась, молотком постукивая, напевал мотивчик. Рядом с ним лежали ухваты, мотыги, три кочерги, чапля.

— Здравствуй, Михась! Мал-мала калымим?

— А вот не угадал! Видишь ли, женщина — до скверности привередливый инструмент. Связь с нею надо держать по всем каналам.

— Да у тебя на этом фронте и так, по-моему, хорошо.

— А надо, чтоб отлично было! Люблю баб любить!

— Жениться надо.

— Жениться? — Михась подумал и сказал очень строго: — Жениться нельзя. Скучно будет.

Неясный человек…

10

Однажды Вадим встретил директора совхоза в поле, тот куда-то спешил и, не вылезая из легковой машины, велел:

— Собери к вечеру своих именинников, вымпел вашему отделению вручить надо — за примерную посевную. А кой-кому и премия полагается.

— По такому случаю мы соберемся живо! — просиял Вадим.

В списках премированных не было ни одной женщины — они зерно не сеяли.

Похрустывая в кармане премиальными, Вадим завернул в магазин. На полках, туго забитых товаром, ничего для себя интересного он не нашел.

— Платки привез, — скучно сказал продавец. — Холостому платок что голому пояс. А платки хорошие. Бабы еще не знают, купит одна — через полчаса расхватают.

— Ну-ка, что за платки?

— Разные.

Вадим посмотрел-посмотрел да и отсчитал девять штук.

— Сколько с меня?

— Брось шутить! — продавец хотел убрать платки на прежнее место, но Вадим прихлопнул их рукой.

— Сколько все-таки с меня?


— Девчаты-ы, бригадир зовет!

Женщины не спеша собирались к развесистому кусту, в тени которого лежали их узелки с едой и бочонок воды. Многие — это бросалось в глаза — для работы были одеты не по-рабочему нарядно. Ветер нарумянил им щеки, все до одной казались они сейчас красивыми.

«Ну и Михась!.. Как он, однако!» — подивился Вадим.

— Покажите-ка свой рабочий инструмент.

Пряча улыбку, Вадим одну за одной вертел в руках мотыги, прищелкивая языком, расхваливал их, как умелая торговка расхваливает на рынке свой товар. Мотыги и правда отточены были, как ножи. И в этом слишком пристрастном внимании к «рабочему инструменту» женщины стали улавливать подвох.

— Да чо их смотреть, мотыги? — сказала Пелагея Блажнова. — Где приложил руку Михась, там другому делать нечего. — И все засмеялись.

— Вижу, вижу… — усмехнулся Вадим. — В шеренгу по одной становись!

Женщины приняли его шутку и, неловко толкаясь, встали кривой линией.

Вадим взялся за углы платков, рванул их кверху — бумага отлетела в сторону, а платки затрепыхались по ветру — как бабочки.

— А-ах! — вырвалось в один голос.

— Подарок вам от меня. Чур, не выбирать. Кому какой повяжу, тому тот и достался.

И это его условие было принято охотно.

— Итак, начнем… Шура, закрой глаза.

Яркий оранжевый платок Вадим неумело накинул на голову Шуре, платок стекал с головы, его трудно было удержать. Шура улыбалась, улыбались и все другие женщины. Завязывая узел ниже подбородка, Вадим углядел следы поцелуев. «Михась-дьявол. У тебя губа не дура!»

Шура между тем отошла в сторонку и глянулась в зеркальце.

— Хорошо. Ой, хорошо!

Взявшись за концы платка, она по-хороводному прошлась.

Марья сказала:

— Глаза зажмурить не стану, платок мне любой подойдет. Я уже все их вызрила.

— Нет, Марья! Всем, так всем зажмуриться, — не согласились женщины.

— Ну — ладно! — Марья закрыла глаза и, вот невидаль: покраснела.

Когда Вадим повязывал платок Пелагее Блажновой, она зажмурилась раньше, чем следовало. Вдруг из-под белесых ее ресниц выкатились две слезинки и побежали по щекам наперегонки. Уголком платка Вадим промакнул их, но тогда слезы пошли еще пуще, хлынули в два ручья. Казалось, уже и не остановить было их, но Пелагея неожиданно улыбнулась:

— Ты прости меня, Вадим Палч. Андрея, мужика своего вспомнила. Всего три месяца пожили. И успел-то он купить всего один подарок… Тоже платок был… Повязывал и глаза, как ты же, велел тогда зажмурить… Погиб. На третью неделю воины. — И опять захлипала. — А теперь никому-то я не нужна боле…

И бочком-бочком отошла, завернула платок в газету, сунула сверток за пазуху. Увидев это, Марья сказала решительно:

— А я свой каждый день носить буду. Чего жалеть, моложе теперь не станешь.

Вадим приблизился к Лидочке. Она не стала глаз закрывать, а смотрела на него впрямую. Вадим все уходил от этого ее неломкого взгляда и видел только мочки ее ушей — маленькие, розовые, в золотом пушке. «На них бы голубые клипсы…»

Завязать платок она не дала:

— Да я сама, сама…

А сама под платком стиснула его пальцы. Во рту у Вадима — сухая вязь, сердце застучало редко, гулко.

Задумчивые расходились женщины собирать свои узелки. Вадим, все еще переживая волнение, прилег под кустом. Карий ходил рядом, хрупал траву, посвистывал хвостом, отгоняя слепней.

— Домой, девчаты-ы!

— Потише, он спит…

Вадим сделал вид, что и вправду спит.

— А ты куда ж, Лидочка?

— На свой огород забегу.

— Бро-ось. Свекровь у тебя здоровая, одна управится.


— Нет, я пойду.

Вадим открыл глаза: да, не со всеми пошла. В другую сторону… Выждав, когда женщины скрылись, он тихо позвал Карего. Вкладывая удила в зеленые от травы лошадиные зубы, подтягивая чересседельник, он краем глаза следил за Лидочкой. Она уходила в сторону Алехина дола и раза два оглянулась.

Вадим настиг ее в минуту.

— Садись, нам по пути. — И подал ей руку.

— На твоей-то беде только кататься, сесть негде! — А сама угнездивалась рядом.

Ехали тихо. Изредка косились украдкой друг на друга и, встречаясь глазами, спешили отвернуться.

Через канаву был дурной переезд; двуколка накренилась, Лидочка, потерянно ахнув, обхватила Вадима за пояс, да потом уж и не бросила. Вадим почувствовал, как чугунным звоном полнится его голова, и остановил коня.

— Она у меня и правда здоровая… свекровь, — зашептала Лидочка.

Вадим кинул вожжи и взял ее на руки.

…Витой и хваткий, растет по берегу хмель. Крепко обвивает он прутья тальника от земли до макушки, покачивается вместе с кустом все лето, а осенью звенит, просится к бабам в плетухн: «На, бери меня». И таким же цепким хмелем обвила Вадима Лидочка.

— Дура я, дура, — шептала она после всего.

И щурилась, и зрачки у нее были с острие иголки.

— Дура я, дура…

В сотне шагов от Зябловки, за старыми, избитыми ветром ветлами, узкой проточиной начинается Алехин дол. Постепенно в ширину разрастаясь, он убегает к реке. Один скат дола стекает круто, другой пологий, с лошадиным выездом. Дол этот вклинился в хлебные поля, поэтому скотину в нем не пасли. Траву там косили косами, после покоса по всему долу на все лето густо поселялись копны сена, осенью их свозили на зады изб, вершили в стога у сараев.

Едва успевало темнеть, Вадим уходил в дол, садился на копну и прислушивался. С недалекой реки приносился лягушачий гвалт, в кустарнике флейтовала иволга, на тысячи ладов заливались соловьи. Но Вадим почти не слышал их песен, он ловил другие звуки. Вот сухо зашуршала щетина скошенной травы, и над выпуклым скатом на фоне светлого неба объявлялся силуэт женщины. Тогда Вадим тихонько свистел, и женщина бежала к нему.

— Заждался? Свекровь, глухая кочерыжка, битый час крутилась на постели. Зато теперь можно хоть до самого солнца, заснула.

Как-то при такой вот встрече Лидочка торопливо пихнула Вадиму под мышку мягкий сверток.

— Что это?

— Джемпер. Сама вязала. День-то нынче вон какой, с работы придешь, и пока солнце закатится, еще полдни остается. После работы и связала.

— Ни к чему это!

— Носи-и. Не примеряла, а как раз будет: я всего тебя на память знаю… Вот тут, на груди, два черных оленя с рожками. В газете такую картинку вызрила… Людям говори, купил, мол.

— Может, лучше ему… мужу, надо оставить? Может, так лучше?

— Это уж не твоя забота, понял? И когда мы вдвоем, третьего не задевай. О третьем вспоминать негоже. Вот!

11

Еще не взошло солнце, а Вадим — купаться пошел. Полотенце кинул на куст чилиги, а сам с разбегу — в воду. Эх, хорошо! Глянешь в глубину, а там с испугом разлетаются мелкие рыбешки, головастики всем телом вертухаются. Жук водяной и тот озадачен: замер на месте и усом не шевельнет.

Потом он полотенцем растирался, и в такт его движениям шаткая мостушка под ногами чмокала по воде, да так звонко, будто и на том берегу, за стеной тростника, тоже кто-то стоит на мостушке и полотенцем растирается.

В это время его окликнули. Кто бы это в такую рань? Руслан.

— А я, видишь ли, из больницы иду.

— Руслан, человек ты мой, здравствуй! Зачем же ты пешком? Я бы и сам за тобой съездил.

— После такой лежки прогуляться надо.

— Что врачи-то говорят?

— С месячишко на больничном отдохну — и на старое место.


Солнце уже встало в полдуба и подбирало росу. Утро было ясное. Почти все лето так: с утра солнце, к полудню откуда-нибудь облака нахлынут, в тучи соберутся, в иной день гром погарцует, но чаще без грома опускались на поля теплые косяки дождей.

Диво творилось на полях. Дня три назад Вадим набрел во ржи на примятую круговину… Замечал он не раз: вечерами водит сюда цыган Шуру. «Черти безразборные! Нашли место… Надо сказать Михасю». А нынче — «распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани!..» Вадим не нашел ямины — поднялась рожь, осилила.

Год обещал обилие. Ячмени только начинали желтеть, а уже к земле сутулились: колос будто картечью набит. Даже на загубленном по весне «рубакинском» массиве ячмень поднялся на славу.

Однако и сорняки не дремали. По кукурузе и парам выметывал из земли мясистый в листу осот, кулигами стелился пырей. Трактористы ругались на чем свет стоит: бессмысленной их работе не будет конца и краю — сорняк пер и пер. Один Женька Рубакин был полон радости: работенки привалило! Не мешай дожди, он бы и с поля не уходил. Вчера дождя не было, и Женька, отработав полный день, остался еще и в ночь.

Вадим вышел на пшеницу. Откуда-то взялся ветер, зелень колыхнулась, зашумела. И тут незаметно для себя Вадим завел песню про широкую степь, довел песню до конца и в это время оказался на взгорке. Далеко, километрах в двадцати, во всю просторную сиреневую долину распласталось большое село Марьевка, по другую сторону на таком же удалении виднелась Чернава. А пространство меж этими селами и дальше — это разлив хлебов. Июньское родное Заволжье! Благодатный, изобильный край! Зелень, зелень, сплошь зелень — до самого неба. Лишь кое-где осколком стекла блеснет пруд, напомнит о древности межнольпый столбик, и опять хлеба…

И тут Вадим увидел Женьки Рубакина трактор. Трактор глупо кружил на месте. Ветер дул в ту сторону, казалось, что у трактора отказал мотор, но какая-то непонятная сила водит его по кругу. Сам еще не зная, что там произошло, Вадим бежал к трактору и кричал непонятное:

— А-а-а-а!

Откинувшись к спинке кабины, Женька спал сидя, обе руки застыли на рычаге поворота. «Ну, брат! Ну-ну…»

Вадим вздохнул облегченно, потом отвел трактор на край поля и заглушил мотор.

12

В середине лета уже дипломированным агрономом вернулся из института управляющий отделением Алексей Ильич Мешков. Дня через три его вызвали в райцентр, где Мешков, не колеблясь, согласился работать председателем колхоза в отдаленном селе Надеждинке. Уборочную Вадиму Колоскову пришлось встречать бригадиром и управляющим в одном лице.

Год, как и ожидалось, оказался намолотным. Вадим объезжал всклобученные дождями и ветром хлеба, опасался, что и пол-урожая снять не удастся. Но комбайнеры умудрялись стричь поля низко, чисто вымолачивали зерно из литых неподъемных валков. Помидоры в тот год тоже уродились на диво. Наполнив алым грузом плетухи, женщины поднимали их на плечи, изогнувшись под ношей, относили к машине, а в передышках гуртовались в кружок, пестрели платками и юбками.

— Чтой-то квелая ты нынче, Марья?

— Телок объелся, всю ноченьку не спала.

— Лазурного ситцу себе на смерть взяла, — сообщила Пелагея.

— Износишь еще, дура!

— Клавка у Вишняковых будет, видать, очень красивая.

— Красивые всегда в девушках рожают.

Со стороны Зябловки показался верховой. По тому как картинно — «с почерком» — держался он в седле, Вадим издали узнал Руслана.

— Вадим Палч, там чужих начальников понаехало — страсть. Чевой-то ко мне в шорную заглядывали, а сейчас в зернохранилище роются. И сам Щаулов с ними. Тебя велел найтить.

— Скажи, скоро подъеду.

Щаулов Денис Петрович был старший агроном совхоза. Вадим не любил встречаться с ним и потому не спешил. Как-то Щаулов, улыбаясь и глазами играя: «Вы, коллега, я слышал, устроились… Видел я эту солдаточку. Оч-чень недурна». Ничего не ответил ему Вадим, но с тех пор разговор с ним только по делу.

Из открытой настежь двери зернохранилища валила пыль. Слышалась стукотня ведер и шорох пересыпаемого зерна.

— А кто здесь управляющий?

— Управляющего пока нет, временно за него бригадир Колосков… Так, мальчишка. Очень несерьезен.

— А что ж вы его терпите?

— Директор у нас нерешительный, к сожалению.

— Яков Петрович-то? Да вы что?..

Слыша этот разговор, Вадим издали бросил «Здравствуйте», а в хранилище не пошел.

Из темноты, отряхивая пыль, показался Щаулов, а за ним незнакомый мужчина.

— Вот заявление, Вадим Палч. От рабочих вашего отделения, — говорил Щаулов, развертывая на ходу бумагу. — Пишут, что хлеба у вас оставлено лишка. Обязаны проверить. Спешим, вынуждены были начать без вас.

— Стало быть, обыск?

— Не обыск, а…

— Без меня начали, без меня и кончайте.

И пошел, чувствуя в себе незнакомую дрожь.

— Вернитесь! — крикнул вдогонку Щаулов. И тише — тому, незнакомому: — Видите, какие номера выписывает.

Тот промолчал.

А Вадим шел, не зная куда, и едва не напоролся на директорскую легковушку. Директор вышел, подтолкнул Вадима в плечо:

— А что смурной?

— Не привык к таким вон гостям, — Вадим кивнул в сторону зернохранилища.

Решительно шагая, директор нырнул в зернохранилище, а через минуту по одному стали выходить оттуда искатели хлеба. Делая короткие отмашки рукой, директор говорил что-то негромко, но резко.

— Трофимов, допустим, не знает, а вы-то, Денис Петрович? Как это назвать?


После обыска с Вадимом что-то случилось: болеть не болел, а так, какая-то вялость ума и тела — смеяться стал меньше, сердиться стал меньше. Но однажды на утреннем наряде он забеспокоился, видя, как глаза у Лидочки горят странно, а лицо меняется в цвете. Когда все потянули из конторки, она проскользнула близко и незаметно сунула Вадиму записку. «Доигрались, кажется. Жду на старом месте».

В Алехином долу копен было уже мало, и птичьих голосов поубавилось. С реки подкрадывался туман. Теперь, когда Лидочка опять была рядом, Вадим с остротой понял, как он по ней стосковался, хотя не встречались они всего неделю.

— Обошлось… Зря всполошилась, — и вдруг, о чем всегда говорить не велела, на этот раз спросила сама: — Со дня на день он приедет… Что скажешь?

— Скажу я вот что: мне бы с тобой, Лидочка, вот так бы всю жизнь!

Она засмеялась.

— Э-э, нет, парень! Порезвились, и выкинь из головы. Во мне просто баба соскучилась… А жду я каждый день только его, своего Женю.

И он понял: это конец! И его подавленное: «А как же я?» — прозвучало сиротливо и жалко.

13

Осенью свозят с полей солому, а жухлую траву и стерню сжигают. Гонимый ветром, скоро бежит полями огонь, дочиста вылизывает целые километры. Круто клубясь, стелется по округе дым, летит пепел.

Такой вот дым-пепел будто бы выел глаза Михасю. Что-то неладное началось с ним: замкнулся человек, дни напролет коршуном сидел на холодной наковальне, а вечером забивался в палисадник, и до самой полночи что-то наговаривали ему там гитарные струны.

Как-то раз шагов за десять от кузницы Вадим услышал жуткое завывание. Подошел ближе — пустая бутылка. Теперь она оказалась вмазанной в трубу. Михась сидел на ворохе неотбитых лемехов и мрачно курил. Он давно не брился. В птичьих его глазах угнездилась тоска и усталость.

— Здравствуй, Михась!

— Здорово, — откликнулся тот, не вставая.

— Болен?

— Это ты, Вадим Палч, заключил так потому, что лемеха не готовы? К обеду оттяну.

— А настроение к обеду переменится?

— Да ведь и ты сам только бодришься! Или я ошибаюсь? — и укрылся дымом от папиросы.

— Дай-ка молоток, я расколю твою бутылку, что-то она фальшивить стала.

— Не надо, не трожь! — Михась метнулся к трубе. — Не трожь… А за лемеха не беспокойся.

Михась и в самом деле к полудню все дела переделал, в соломе над дверью оставил Вадиму ключ от кузницы с запиской: «К вечеру вернусь». И пропал. А утром первый раз за все время он вышел на работу пьяным. Старательно-вежливо встретил бригадира Михась, услужливо подал ему ящик для сидения, но тут его занесло, он стукнулся плечом о стенку, икнул и сел. Вадим сделал вид, что ничего не заметил.

— Зашел поблагодарить тебя, Михась. Вчера ты поработал крепко.

— Крепко, — подтвердил цыган и опустил голову. Желая узнать, что же с ним творится, Вадим поехал на огород. Но и не только за этим он поехал на огород. Знал ведь: никаких надежд не оставила ему Лидочка, и все-таки по-прежнему он ждал с нею встреч хотя бы и случайных, по-прежнему спешил на утренние наряды с затаенной радостью.

— Хороший вы народ, — сказал он женщинам, когда они собрались у шалаша. — Но зачем же кузнеца изводите?

— Да мы сами только ломаем головы над ним. Задурил, а отчего — не разберемся.

Точные сведения Вадим надеялся услышать от Шуры. И не ошибся.

— Говорят, он собрался уезжать. Говорят, вчера он был в райцентре, а там его не отпускают.

— Говорят… — усмехнулся Вадим.

Шура конфузливо отвернулась.

Теперь надо было вызвать на откровенность самого Михася, и Вадим уговорил его съездить в центральную ремонтную мастерскую. Ехали молча. Степь уже приняла свой унылый сентябрьский вид. Михась беспокойно оглядывался по сторонам и все насвистывал. Порой он замирал, чутко вслушивался и принимался свистеть опять.

На центральной усадьбе Вадим пошел к заведующему мастерской, Михась остался при коне. Когда он вернулся, цыган сидел сияющий.

— Мы тут часами с одним парнем махнулись, — объяснил свою радость Михась.

— Выгадал?

— А кто их знает. Послушал — тикают, и взял.

— А вдруг с изъяном?

— Пу-усть! Я двадцать один раз менял и еще сменяю. Однако в степи Михась опять принялся обеспокоенно оглядываться и нагонять тоску свистом.

Обочь дороги и на лоскутах бросовой земли гнулся печальный ковыль. По голым полям, как вспугнутое стадо овец, бежали клубы катучей травы. Изредка они останавливались, как бы размышляя, куда же, мол, дальше, и тут новый порыв ветра опять толкал их через канавы, через кусты бурьяна бежать и бежать…

— Катун-бродяга… — вслух размышлял Михась. — А завтра ветер поворотит, и назад! Зряшная беготня… Вадим Палч, ты меня отпустишь на недельку?

— Куда собрался?

В Москву, к Председателю Верховного Совета.

— Неблизко!

— Нет такого закона, чтоб трудящему цыгану нельзя переезжать, куда он пожелает.

— Такого закона, пожалуй, нет… А кто не отпускает, куда не отпускают? Ты хоть мне как бригадиру объясни, пожалуйста.

— Исполком, милиция. Кто ж еще?

— И далеко ты собрался укатить от нас?

— В Куриловку. Там как раз кузнеца нет.

— А что, в Куриловке условия лучше?

— Откуда я знаю. Лучше, хуже… В этом, что ли, дело?

— А в чем?

Цыган отвернулся, ничего не сказал.

А катун бежал и бежал.

14

В конце сентября дорогим припозднившимся гостем объявилось бабье лето. Увлекаемая неприметным дуновением, молочно-радужная потянулась над землей паутина. Она цеплялась за скворечники, узористо разряжала кусты. Степи будто бы в ширину раздвинулись, и отчетливей слышался гвалт грачиных станиц перед неблизкой дорогой.

Вот в такое утро покидал Зябловку и Михась. Спозаранок забежал он в конторку. Свежая его рубаха поскрипывала от излишка крахмала, сияла белизной, еще ярче оттеняя смуглокопченую шею. Он много острил, по любому поводу смеялся, и белые его зубы отливали перламутром.

С мужиками прощался за руку, при этом каждому — доброе пожелание.

С Руслана, уже успевшего хлебнуть самогонки, цыган стащил кепку, запустил пальцы в его жиденькие вихры:

— Вот за тебя, братишка, я не печалюсь. На таких, как мы с тобой, Россия держится.

Последним подошел к Вадиму.

— Нам по пути, — опередил тот цыгана. — Пойдем, провожу.

Михась небрежно перекинул пиджак через плечо, в другую руку взял гитару — и был готов хоть на край света.

Идя рядом с Михасем улицей, осматриваясь и замечая все мелочи, Вадим будто бы и сам отсюда уходил. Вон под окнами Рубакиных ветер полощет косяк белья; у избы Пелагеи Блажновой мычит на приколе телок; а вот здесь живет Лидочка… Как всегда, он придержал дыхание, как всегда, хотел отвернуться от этой избы и, как всегда, не отвернулся. Вдруг он услышал, как по раме тихо стукнули. Лидочка! Пристыла к стеклу, держит над головой листок бумаги: телеграмма… Не расслышал, а догадался по губам: «Муж». Лицо Лидочки — одни глаза. В них и страх, и растерянность. Но и радость тоже…

До самой развилки за хутором не перекинулись с Михасем ни словом. Но вот пора и прощаться.

— Эх, Вадим Палыч, Вадим Палыч! — сказал Михась и мотнул головой. — Что бы тебе такое-этакое на память оставить?

— Может, часами обменяемся?

— Идет! — воскликнул Михась, застегнул новый ремешок у себя на руке и, подняв ее вверх, сказал ликующе: — Двадцать вторые! Чуешь?

Еще раз пожали руки, и Михась пошел. Ветер кидал его кудри, а пиджак срывался с плеча и зависал рыжим крылом.

Вадим глянул вверх, там, одно-одинешенькое, торопилось куда-то серое облачко.

«А небо-то уже выцвело, — отметил он. — Прошло лето…»

С косогора, где он стоял, хорошо виден был огород, женщины на огороде и вся как на ладошке — Зябловка. Он оглядел кургузую, одну-единственную, словно бы раздетую улочку, и, как по весне, в первый свой день, хутор опять показался Вадиму отшибленным от мира, одиноким, потерянным.

Михась уже дошел до большака, повернулся к Вадиму, поднял руку над головой. Вадим взмахнул ответно. Потом он взглянул на огород, и что-то подкатило к горлу: иззябшие женщины стояли тесной кучкой и смотрели цыгану вслед — все восемь вдов.


Читать далее

Одно только лето

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть