Сыновья Максима Чугринова

Онлайн чтение книги В бесконечном ожидании
Сыновья Максима Чугринова

Павел

Всякий раз, когда зацветает рожь и под каждой застрехой в неистовом крике надрываются воробьята, Максим Чугринов начинает жить мучительной жизнью. За делом и без дела чаще прежнего выходит он на зады избы, чаще прежнего вглядывается в лобастую Тростянскую гору — оттуда, с уклона, стекает в Каменку кочковатый летник, оттуда, по летнику, один раз в день, около полудня, приходит из города автобус. Автобус останавливается на другой улице, возле магазина, и если через полчаса в Хохловом проулке никого не покажется, стало быть, и в этот раз к Максиму не приехал никто. Но потеряно еще не все: дети его могут приехать и попуткой. Вот почему Максим, если он в этот день дома, до вечера еще раз шесть-семь выйдет на зады избы, навострит дальнозоркие свои глаза и, пока они слезой не застекленеют, будет ждать: не запылит ли попутка.

Ждет Максим сыновей, ждет и готовится. Еще и еще раз пройдется по огороду — проверить: как-то растут гороховые стручки и моркошка — приманка для малолетних внуков; хоть сам не рыбак и дети этим баловством не заразились, на всякий случай держит Максим в надежном месте — под самой крышей — два бамбуковых удилища с капроновыми, модными нынче лесками и кармашек разнокалиберных крючков.

Шестеро у Максима. До войны Петровна, в то время красивая и проворная на работу баба, аккуратно, через каждое лето, радовала его сыновьями — за семь супружеских лет четверых успела, а две дочки-меньшухи появились уже после Отечественной. Теперь все разные дела делают, все по городам освоились. И никого при нем, при Максиме.

Этим летом к отцу на побывку посулились только двое — старший сын Павел с семьей да третий, не женатый еще, Андрей, кандидат наук. Павел, пока отец войну доколачивал, парнишкой увильнул из-под отцовской крыши, не с его, Максимова, одобрения — в ремесленное.

С той поры и пошел парень по железной части и добился, видать, немалого: сколько уже лет его фотокарточку с красной заводской доски не снимают, два раза Павел присылал отцу-матери вырезанные из газет заметки — там было написано о нем, об их сыне… Мальчишкой рос озорной, бесоват, теперь, в свои тридцать два, остепенился, семью завел, живет в южном городе при Черном море, в гости не приезжал три лета.

Всех остальных Максим, хоть и не очень старался, но склонил к отлучке из дому, вышло по всему, сам. На беду Максимову, дети его учились крепче всех из села, и учителя при всяком удобном случае говорили Максиму хорошие слова за воспитание послушных да понятливых ребят. Радовался Максим, да вышло, понапрасну радовался. В других семьях после местной семилетки дети шли штурвальными к комбайнерам, на трактористов учились, не брезгали и скотину пасти — так, глядишь, и застревали при отце-матери, оседали в Каменке на всю жизнь. А Чугриновы — послушные-то да понятливые — один за одним приносили из школы похвальные листы, и Максим скрепя сердце провожал их кого в Марьевку, за тридцать верст, в десятилетку, кого еще дальше — в областной город — в техникумы, а потом в институты. Дети и там держали чугриновскую марку — учились прилежно, стипендию получали из месяца в месяц. Да разве в первые после войны годы только на стипендию протянешь? И Максим: тому мешок картошки, другому — сухарей, третьему — последнюю тушку баранины — тянул жилы, пота не жалел, легкую жизнь детям дать старался. Зато сам как усох в тридцать девять, таким и остался в нынешние пятьдесят семь — поджимистый, с тонкой, будто обструганной шеей, хотя давно живет справно, яиц да мяса на питание не жалеет. А детям, ученым-то теперь, разве легкая жизнь вышла? К примеру, тот же Андрей, самый ученый из всех… Глянешь на него — сердце кровью захолонет: худой, заморенный, глаза красными прожилками полны. Стало быть, нелегко поддается и та жизнь, которая с пером да с книжкой… И по селу разное говорят о Максиме, услышишь подчас и обидное: неуживчив, мол, поразогнал от себя детей. Нет, большую промашку дал Максим, одного-двух надо б попридержать около себя, не вековали б теперь на пару с Петровной, не крутился бы он, как щегол в клетке, не лупил бы глаза на эту бестолковую гору.

Так не раз думал Максим, поджидаючи сыновей. Пропололи с Петровной картошку, сложили в прикладок низы — заявятся дети, делать им будет нечего, пусть себе отдыхают, набираются солнца.

Одно смущало Максима: на днях — подгадала же зараза — рухнула стропилина, и сарай прогнулся. И что обидно — получилось-то это из-за своей же оплошности. Знал ведь верную примету: если срубишь ветлу и в дело ее приспособишь, когда месяц только что народился, все равно пропадет, изведет ее червь на труху. Так оно и вышло. Надо б было переждать недельку-другую, срубить дерево под исход месяца — служила б ветла лет десять, а то и боле… Сарай пришлось раскрыть, а тут оказалось, что и плетень подновить пора, и соху новую поставить надо. Приедут гости, а у него такой ералаш… Не нравилось это Максиму, торопился он, латая прорехи, да много ли сделаешь в одни-то мужицкие руки?

Однажды Максим подождал прихода автобуса, но через полчаса в Хохловом проулке никого не показалось, и он поехал по делам объездчицкой службы поля осматривать. Это приходилось делать ежедневно: случалось, лошади на зеленя заходили или же чьи-нибудь гуси — надоедная птица! — забирались в пшеницу. Нынешний день был спокойным, и Максим, откуда позволяла местность, нет-нет да поглядывал на Тростянскую гору, но машин проходило мало, и домой он не торопился, поля осматривал обстоятельно. Возле Ягодного пруда его обступили голые ребятишки. «Дядь Максим, дай искупаем Гнедуху… Ну, дядь Максим…»

Максим подумал-подумал и подозвал Петьку Кривоножкина, рыжего сорванца. Отец у Петьки водовоз, и Петька давно умеет лошадьми правдать. Ему-то и велел расседлывать лошадь Максим.

— Я, дядь Максим…

Неслыханно польщенный тем, что именно ему доверили лошадь, Петька хотел как-то отблагодарить объездчика, да сразу не нашел подходящих случаю слов, а через минуту ему уже некогда было искать их, через минуту Петька уже давал распоряжения:

— Окурок, тебе правый бок, Петраку — гриву, а ты, Князь, хвост будешь мыть!

Пока ребята занимались с лошадью, Максим пригрелся на теплом пригорке и вздремнул.

Вечереющее солнце держалось на сажень от земли, когда он въехал в свою улицу и сразу же увидел: ему навстречу пылит мальчишка. Издали безошибочно угадал в нем Максим своего внука Сереньку, сына Павла.

«Ого, вымахал тополенок», — подумал с радостью Максим и поджикнул Гнедуху. Три лета назад Серенька вот так же приезжал с отцом и был совсем карапуз, а теперь вытянулся и похудел. Розовощекий от скорого бега, чисто одетый и сияющий радостью, подбежал он к деду. Максим слез с седла. Внук теплыми ручонками сдавил его сухую жилистую шею, прижался к щеке, а сам между тем во все глаза глядел на Гнедуху.

— Деда, тебе побриться пора, деда, посади меня на коня, прокатиться охота, — сыпал Серенька без передыху.

— Сейчас-сейчас все уладим: и на Гнедухе покатаемся, и щетину соскоблим, — подсаживая внука в седло, говорил счастливый Максим. — Держись, сынка, вот за эту железяку, — показал Максим на луку седла, а сам пошел впереди, ведя лошадь за поводья.

Так они и появились на своем дворе: один — впереди лошади, другой — восседая в седле. Навстречу им шел Павел, как и отец невысокого роста, но просторный в груди, а чуть позади него — красивая и ярко одетая жена. С затаенной радостью отметил Максим, что сын его за эти три лета не располнел, не постарел, если не считать, что у глаз прижилось по щепотке морщин.

— Здравствуй, пап, — сказал Павел и просиял.

От прихлынувшего волнения Максим ничего не сказал, лишь растопырил руки и подождал сына. Держась за руки, они глядели друг на друга, не могли наглядеться.

— А ну-ка поскорей с лошади, брюки испачкаешь, — сказала Сереньке мать.

Максим воспитывал детей в строгости, строгость и у других поощрял, но Гнедуху ведь только-только в пруду искупали, и он вступился за обоих сразу — за внука, а заодно и за Гнедуху.

— Не бойся, дочка, лошадь чистая. Ну давай знакомиться взаправду, а то мы только по письмам да фотокарточкам друг дружку знаем, — подумал, подавать ли нарядной женщине руку, и поспешно, рывком подал: — Максим Павлович.

— Инга.

Петровна уже хлопотала в летней кухне. Увидала Максима, зашумела незлобиво, скорей по привычке:

— Что ж ты, нечистый? Как нарочно. Ждали-ждали…

— Понеслась, закудкудакала. Да кабы знать. Я пошел бриться.


В свежей рубахе, с двумя бутылками водки появился Максим за столом. Максим, грешник, от выпивки не отказывался никогда, но это ему, сказать по правде, перепадало нечасто: всегда настороженная Петровна каким-то чутьем угадывала и вовремя пресекала его замыслы. Однако, если общество собиралось у них дома, Петровна не встревала, и тут уж Максим отводил душу. Хмелел он скоро, во хмелю шумно рассказывал побасенки времен своей военной молодости, иногда комнатным голубым тенорком пел — и всегда одно и то же: «Ух ты, сад, да ты мой сад, сад зелененький», а под конец всегда неожиданно, так что и сама Петровна уследить не могла, здесь же, за столом, засыпал. Кто-нибудь из гостей брал его, как дитя, на руки и уносил на деревянную, за круглой черной голландкой кровать.

Максим поставил водку на середину стола, где выстроились уже разные по высоте и с мудреными наклейками бутылки Павла. Ощущая во всем теле привлекательную лихорадку от долгого и подробного, какой сейчас непременно пойдет, разговора с Павлом и невесткой, Максим обстукал деревянной колодкой ножа сургуч с бутылок, наполнил до краев рюмки.

Выпили. Завязался разговор. Максим заметно оживился.

— Сынка, а сынка, расскажи нам какой-нибудь стишок, — наклонясь к внуку, попросил он.

Серенька по-бычиному снизил над столом голову, покраснел. «Стеснительный, в нашу породу», — удовлетворенно отметил для себя Максим. Тут Сереньку просить начали все. Выручила Инга.

— Мы с Сережей споем песню. Какую, сынок?

— Про мяв-чив-чив, — застенчиво сказал Серенька, и они запели.

Сереньки почти не было слышно, зато голос Инги лился красиво.

Кончив песню, Инга сказала: «Еще, Сережа, новую!» — и, его не дожидаясь, запела сама. Инга знала все до одной Серенькины песни и даже больше его знала: она работала воспитательницей в том же детском саду, куда водили Сереньку.

Максим слушал невестку с интересом, однако после третьей или четвертой песни его начала одолевать зевота. Петровна для приличия снисходительно улыбалась, а сама уже думала о дочках-меньшухах — Шуре и Маше. Павел сиял: «Видите, какая красивая и веселая у меня жена».

Пили много, однако в этот раз Максим почему-то не хмелел. Он хотел было по привычке пустить в ход озорную свою побасенку, да вспомнил, что там есть нескромное местечко, и, покосившись на Ингу, передумал. Сам не зная почему, он робел перед невесткой. В конце концов Максим выпил две рюмки кряду и, тяжело приподнявшись, сказал:

— Простите, детки, мне бай-бай надо, а то я и тут, чего хитрого, еще усну. — И сам, без посторонней помощи, дошел до кровати.

По давней многолетней привычке проснулся Максим, когда Петровна только что проводила корову в стадо. Вышел во двор, огляделся, и ему сделалось совестно: там и тут лежала сваленная с сарая солома; прогнутый без стропилины сарай ощерился ребрастым решетником; наполовину растасканным стоял плетень — уж не подумал бы Павел: раскидал, мол, старый свое хозяйство нарочно, чтоб чужой даровой силушкой воспользоваться. Долго не раздумывая, Максим надел брезентовые рукавицы, взялся за починку плетня. Он брал заготовленный впрок хворост, проплетал им ряд и вполсилы, чтоб гостей не потревожить (спали они на сене за амбаром), осаживал хворостины обухом. Со вчерашней выпивки было муторно, однако работа подвигалась споро, и он бросил ее лишь в тот момент, когда бригадир Иван Тимофеевич вот-вот должен был начать обход дворов и посылать людей на работу.

Для замены сломанной стропилины нужна была слега, и Максим пошел в лес. Куцая полоска леса, огибая пруд, лежала недалеко, за огородом. Максим зашагал напрямки, буйной картофельной ботвой, и попутно еще разок глянул, как прибавили в росте стручи и моркошка. Лесину выбирал он обстоятельно, чтоб еще раз не попасть впросак, наконец облюбовал порченный молнией дубок и подвалил его. Дубок разрогатился, его надо было очистить от сучков, но Максим уже притомился. Сказывалась, наверное, и — будь она неладна — вчерашняя водка, и то, что Максиму шел уже пятьдесят восьмой год, а за плечами была война с двумя ранениями. Он присел на комель дерева — покурить, передохнуть — и в этот момент на берегу пруда увидел женщину только в купальнике. Стоя на одном месте, она для чего-то ломалась в стане, непристойно вихляясь.

«Что за дьявольщина?» — озадачился Максим, и когда принапряг свои дальнозоркие глаза, узнал в женщине Ингу. На высоте пояса вертухался у нее синий обруч, он был очень просторный и легко мог упасть наземь; Инга крутилась в нем, не давая упасть.

«Видно, лечится от чего-то», — подумал Максим, соображая попутно, что таких повадок у местных каменских баб не замечал сроду.


Уже неделю Павел Чугринов жил с семьей под отцовской крышей. Дни у гостей проходили как по расписанию. Проводив в стадо корову, Петровна пропускала через цедилку молоко и будила сына. Тот крупными торопливыми глотками осушивал обливную кружку парного утрешника и сейчас же засыпал снова — до тех пор, пока солнце не заглядывало за другую сторону амбара и не мешало ему.

Инга пробуждалась много раньше мужа, уходила за пруд, крутилась там в своем обруче и чистая, напудренная возвращалась, когда семья, ее поджидаючи, уже сидела за столом. Сразу после завтрака она снова уходила к воде. На мелкой гусиной травке она расстилала байковое одеяло и до самого обеда калила на солнце то правый бок, то левый, а чаще лежала на спине, предусмотрительно нацепив на нос белую нашлепку.

А Павел тем часом ломал голову, не зная, где убить время. Отца по целым дням дома не бывало, с матерью давным-давно обо всем переговорено, загорать на солнце и купаться, как Инга, он не любил. Однажды он собрался было съездить на стан тракторной бригады, где работали его одногодки, друзья детства, спросил у матери велосипед. Велосипед оказался неисправным. Павел вывел его во двор, покрутил колеса, понял: час возни — и катайся. Нашел нужные ключи, приготовился было снимать уже цепь, да передумал: «Такой работы у меня и на заводе хватает». И поставил велосипед на прежнее место.

С этого дня он, кликнув малолетних ребят, рыбачил с бредешком по колдобинам. Иногда брал с собою сына и уходил в лес, вырезывал ему из молодых прутьев узористые свистульки или играл с ним в прятки.


Однажды старший Чугрннов вернулся из полей неожиданно рано. Семья обедала. Глянув на Сереньку, Максим сказал загадочно:

— Кой-кому я что-то привез, — и вынул из кармана-зайчонка.

Серенька обалдел от радости: зайчонок был живой! Его поселили в картонный ящик, и всякий раз, когда Серенька собирался пощупать его мягкую серенькую шубку, зайчонок перебирал ноздрями, запячивался в угол и прижимал к спине длинные стрельчатые уши.

— Деда, а там еще зайчата есть?

— А то! В июле сейчас самая веселая пора: и зайчата, и ежата, и птичек без конца.

И тут Серенька, забыв на миг о зайчонке, выпрямился и, глядя на отца в упор, сказал раздельно:

— Больше в лес не пойду, я хочу с дедушкой.

— С голоду умирать? Там, в полях-то, не кормят… Видишь, какой худой дедушка, и ты станешь таким же, запротестовала Инга.

— Ну и пускай, а в лес не хочу.

— Сказано, не поедешь, значит, не поедешь, — отрезала мать.

— А в лес не пойду-у, — заплакал в голос Серенька. — Я с дедушкой хочу-у.

— Тише, детки, тише, — подал голос Максим. — Дайка, мать, нам мягкую посуду.

Петровна принесла полосатый мешочек, Максим на глазах у всех положил в него полдюжины яиц, краюху хлеба и фляжку с молоком.

— Не помрем с голоду, сынка?

Все засмеялись. Серенька с того раза не отставал от деда ни на шаг.


Рожь вызревала вовсю, гуси донимали как окаянные, и Максим по целым дням пропадал в полях. На починку сарая совсем не оставалось времени — разве что с утра пораньше или вечером, если к закату успеешь вернуться.

— Да что ты один все мучишься? Покличь Пашу, откажется, что ли? — сказала однажды Петровна.

— Еще чего надумала. Он отдыхать приехал.

— Да к отдыхает же.

И Максим, чувствуя великую неловкость, подошел к Павлу:

— Помоги, сын, стропилину поставить, одному несподручно.

Возились они с час. Сверху, осыпаясь, солома и труха попадали за шиворот — Павел морщился, чесался.

— Мешает? — весело подмигнув, спросил Максим.

— Отвык уже.

Постепенно разговор наладился, потек непринужденно, и Максим решился спросить, о чем раньше стеснялся:

— Сынок, а чего это Инга каждое утро обруч-то на себя надевает? Мы с матерью переживаем: не болеет ли?

Павел хотел что-то сказать, да поперхнулся на полслове и долго, до слез, хохотал.

— Ох, пап, ну скажешь ты… Ха-ха-ха… Да это ж упражнение, хулахуп называется… чтоб не полнеть и вообще. А ты, ох-хо, — и опять захохотал.

— А я-то чудак, думал… Эх, темнота наша… Сынок, может, и солому заодно уж на сарай помечем?

Павел подумал-подумал и признался.

— Давай, пап, как-нибудь в другой раз, я уже потеть начал, — и направился в кухню, к матери.

А Максим свысока сарая случайно кинул взгляд на Тростянскую гору. Там шел грузовик. Он подумал, что это попутка, может быть, везет его сына Андрея. Максим сейчас же отмахнул от себя эту робкую неуверенную мысль: «Никаких «может быть», с этой попуткой он приедет наверняка». И отчего-то такая тоска подсосалась вдруг к сердцу, что Максим слез расторопно с сарая и поспешил в избу. Он достал с голландки клетчатый шахматный коробок, сухою тряпкой смахнул с него тонкую слоенку пыли, пересчитал, все ли в целости куколки. Куколки были все, тридцать две штуки. Он сел на табуретку, высыпал их в подол рубахи, накрыл тяжелыми ладонями и, уставясь на дверь, стал ждать, когда она отворится.

Вот сейчас, чудилось Максиму, отворится дверь, и войдет он, сухой и усталый, как скиталец, а глаза красными прожилками полны. Прижмется к отцу щекой, скажет: «Вот и я пришлепал». А Петровну огорошит с порога: «Так есть хочется, мам». Есть будет молча, не торопясь, потом разуется, в они все втроем на огород пойдут и, пока заглянут под каждый куст картошки да обойдут тыквенные плети, наговорятся обо всем всласть. С заходом солнца сын встретит из стада корову, будет чесать ей подбрюдок и приговаривать: «Ты наша еще, моя старушка?» — и еще какие-то озорные слова, а корова, вытянув блаженно шею, будет усердно слушать его мудреные речи да редко, со значением вздыхать…

Первые дня три он будет ходить как чумовой, потом отоспится и поедет с отцом на покос; и хоть косец из него, сказать по правде, никудышный, весело отчего-то с ним Максиму, делится он с сыном самым сердечным словом.

Вечерами Андрея будет навещать его однолеток Витька Бессонов; уклюнутся они над клетчатой доской и будут посапывать до вторых петухов. А Максим, хоть и не смыслит ни шиша в бессловесной их потехе, будет сидеть с ними рядышком и в четверть голоса мурлыкать: «Ух ты, сад, да ты мой сад, сад зелененький», — и, глядя, какой худущий его сын против краснощекого сильного Витьки, будет думать всегда одну и ту же думу: «Зря упустил его из-под своей крыши, зря».

Мысли увели Максима так далеко, что он не расслышал, как подошла Петровна. Она теребила его за плечо:

— Да ты уснул, что ли? Вот нечистый… Вставай, кум Антон муку из Марьевки привез.

— Иду, нечего трезвонить, слышу, — неожиданно осердился Максим.

Он бережно ссыпал куколки на свое место, закрыл на застежку клетчатый коробок и тяжелой разбитой походкой пошел разгружать муку.

Андрей

Как все-таки приятно возвращаться из последнего рейса! Теперь ты сама себе царица, богиня, княжна… Хочешь — растянись на раскладушке и глазей в небо, хочешь — катай по улице ребятишек или переоденься да ступай в кино. Что ни говорите, отдых есть отдых, и даже сюда, в эту постылую Каменку, возвращаться из последнего рейса Аня Разоренова очень любила.

Алое вечернее солнце смотрело прямо в лобовое стекло; дети, коих всегда полна улица, орали грачатами. Они просились в кузов, но день сегодня выдался тяжелым, и Аня ни на какие мольбы не отзывалась.

Едва поставила грузовик у летней кухни, в кузов с полынным веничком и подситком, кряхтя по-стариковски, полез хозяин ее квартиры Максим Чугринов, низкорослый тонкошеий мужичок. Сейчас начнет выметать остатки зерна, для кур. Аня усмехнулась: дня три назад в районной газете Максима в числе других назвали тружеником полей…

«Мети, мети, труженик, корми своих несушек, — посмеивалась Аня. — Все вы здесь…»

Бельевое корыто целый день стояло на припеке, и вода в нем нагрелась. Вымыться б этой водой, да негде. Не сходить ли на речку? Поздно, да и неблизко. Съездить? Надоело, не хочу, устала.

— Ань, Хохловы баню протопили. Сходи, если желаешь, звали, — сказал Максим.

Копотную дыру с подслеповатым оконцем зовут здесь баней… Однако и это лучше, чем ничего.

…С улицы, от оградки палисадника, свистнули раз и другой; уже и камушек чиркнул по стеклу окна, но Аня знай себе стояла перед зеркалом, не торопилась. Волосы, вымытые в отваре молодой ромашки, пахли солнечным лугом.

— Скорее, в кино опоздаем!

У оградки Аню поджидал Димка Баннов, вздыхатель, невысокий паренек из местных. Дней пять назад его вызывали в военкомат, остригли наголо, и теперь на месте былой красоты Димка носил кепчонку. Когда он волновался или спешил, кепчонку зачем-то снимал, в голова его казалась приплюснутой, а уши оттопыренными. Аня провела рукой против его стрижки.

— Спрячь свою колючку…

И Димка послушно накрыл срамоту кепчонкой.

Кино смотреть не стали, а пошли к Катерининой избе, потанцевать на убитом земляном толчке. И тут мимо них прошагал высокого роста человек. Шел он стремительно. По уверенному шагу судя, и в темноте этому человеку двор хорошо был знаком. Человек открыл дверь в летнюю кухню, где неярко горела керосиновая лампа и где ужинал в одиночестве хозяин — Максим.

— Можно к вам?

В глубине времянки запрыгала на глинобитном полу вилка, а потом был радостный, помолодевший голос Максима:

— Андре-ей?

И Аня поняла все: с Дальнего Севера приехал третий сын Чугриновых, Андрей, кандидат наук. О нем, впрочем, как и о других детях этой большой некогда семьи, много слышала она от хозяйки, Петровны, видела его на фотокарточках в семейном альбоме, а также под стеклом в простенке.

— Ну пошли, пошли, — поторапливал ухажер.

— Подожди, — а сама слушала, что там, в глубине кухни.

Оттуда несся говор.

— Надолго? — Максимов голос.

— Я мимоходом, в командировке.

— Вот шутоломная работа… И как на грех матери нет, поминки у Верухи в Тростяни, уехала. Ты тоже хорош: приезжаешь молчком.

— Я в сам такой удачи не ожидал. Ну рассказывай, что у нас новенького?

«Приехал из дома, а говорит «у нас», — удивилась Аня.

С вечерок вернулись перед рассветом. Возле оградки, их всегдашнего стояния, Димка взял Анину руку в свою, погладил.

«Неужели не поцелует опять?» — и ненароком коснулась своей щекой его щеки. Димка замер, сжал ей руку покрепче. «Ага, живой, живой… Сегодня что-то будет», — и склонила близко к его лицу такие душистые свои волосы.

Димка по-прежнему гладил ей руку…

— Иди спать! — и пошла.

— Ну, Ань, ну давай постоим еще немножко. — Димка шагал несмело за нею.

— Все. Спать, пора спать, — говорила она, не оборачиваясь.

И Димка постепенно отстал.

«Ворона, тюха… девку поцеловать не может», — злилась и, зажигая керосиновую лампу, истратила три спички подряд. Неяркий огонь высветил на столе две бутылки — пустую и початую.

«Посмотрим-ка, что пьют кандидаты наук?.. Фи, та же грешная водка».

Налила полстакана, умело, одним глотком выпила и стала закусывать.

Почему после вечерок так хочется есть? — хлеб, молоко, помидоры — только давай, только побольше… От водки и от еды по телу расплылась ленивая теплынь, и Аня отправилась спать — на раскладушке за амбаром в саду.

Кажется, только успела закрыть глаза, как послышался грозный, на басах собачий рык; этот рык вот уже второе утро подымает Аню в пятом часу.

…Два дня назад Шибай, огромный кобель соседа Афанасия Тупалова, перегрыз веревку, державшую его сызмальства за высоким плетнем, и, очутись на свободе, с великой радости давай крушить все подряд. До смерти загрыз годовалую свинью, изранил полуторника и коварно, без лая наскочил сзади на Родиона Баранова. Родион нес ярмо и не растерялся: выдернул занозку да протянул кобеля по ребрам. За утраченную свинью Афанасий отвалил две получки, а кобеля посадил на новенькую из магазина цепь и вот второе утро, прежде чем уйти на работу, поучает его хворостиной.

— Дикарь, ах дикарь! — крикнула Аня и полуодетая бегом через сад — в соседский двор.

Афанасий, хоть и пожилой, но крепкий еще мужик, стоял к ней спиною и молча нахлестывал Шибая. До звона, до собственного удушья натянув цепь, пес забился под плетень и, остановив на хозяине налитые кровью глаза, при каждом новом ударе казал белые клыки и рыкал.

Аня сзади вырвала хворостину и через колено — хряп, хряп! — на мелкие части.

— Во-от!.. Будете знать.

Афанасий скосил на нее глубоко запавшие сухие глаза, сапнул и, припадая на увечную ногу, заковылял к дому.


Сон был сломан. Аня лежала с открытыми глазами, проклинала колхоз. С того дня, как занес ее черт в гиблую эту Каменку — скоро уже месяц, — не жизнь идет, а мука. Только и знаешь: работать, работать, работать. До ломоты в плечах, до боли в позвоночнике. Ни разу как следует не отдохнула. Моешься в копотной бане. Ходишь на вечерки, где девчонка танцует с девчонкой…

С ума сойдешь с этими неотесами-дикарями. Что за мерзкий народ эти «сельские труженики»! В свои девятнадцать лет Аня не была в селе ни разу, да лучше б и не бывать. Заупрямилась, когда отец советовал на парикмахера учиться, вот и расхлебывай.

За селом поднималось солнце, первые его лучи вызолотили верхушки яблонь; меж чутко настороженными листьями небо казалось морозно-светлым и недоступным своей далекостью. Низинами из полей приносился рокот тракторов, хлопотавших на пахоте круглые сутки.

Не поднимаясь с постели, увидела Аня, как пришел Витька Хохлов, школьник двенадцати лет, добровольный сгружальщик зерна с ее машины. Он всегда приходит много раньше, чем встает Аня, и терпеливо дожидается ее пробуждения. Сейчас Витька привалился спиной к амбару, от нечего делать рисовал что-то прутиком на пыли.

Потягиваясь, Аня спросила, как там наш грузовик, на что Витька отвечал со знанием дела и солидностью своих лет: «Правый передний скат ослаб, но мы с дядь Андреем его поднакачали». — «С каким еще дядь Андреем?» — «А с Чугриновым, он вчерась в вечеру приехал». — «А-а, знаю… Что ты глаза пялишь, не видал, как женщины брюки надевают?»

Скатала в копешку одеяло и матрас, накрыла их старой простыней. За спиной послышалось «вж-жих», «вж-жих». Оглянулась и увидела Андрея. В трикотажных шароварах и ослепительно-белой майке, изобличавшей привычки человека опрятного, он окашивал огород. С глухой монотонностью пыряла в траву коса; вокруг его ног дымилась шелково-зеленая с лебеды пыль. И, увидев эту пыль, Аня заторопилась: утро, стало быть, безросное, комбайны начнут работать рано, а может, уже и начали.

На току нужно было к весам. Аня поленилась объезжать вкруговую — взяла да запетляла меж ворохами… и второй раз за это утро суждено ей было схлестнуться с Афанасием Тупаловым, который работал здесь учетчиком.

— Сто-ой! — заревел он, подняв над головою клюку. — Что наделала, азиятка!

«Азиятка» у Афанасия слово самое ругательное. Едва успела остановиться, а он уже дышал в кабину; не мигая, уперлись в Аню угольно-черные сухие глаза.

— Что ж ты по хлебу раскатываешь, а? Весь ворох развалила.

Есть же у людей такие лица: и брит человек, а все как не брит — щеки землистые, серые. Вот такое лицо у Тупалова.

Глухое, какого и не подозревала в себе Аня, душило ее зло. Выскочила наружу, и правда: правым задним скатом слегка задела ячменный ворох.

— «Весь ворох»! Два раза метлой махнуть.

— Вот и заметай. Вас только распусти, вы, городские, хлеба не сеете, цены ему не…

— Что вы на меня кричите? Палку вам подать? Может, поучать начнете, как Шибая?

Губы учетчика расползлись в нелепой улыбке, подбородок передернулся. Афанасий промычал что-то невнятное и, опираясь на скрипучую клюку, заковылял прочь.

— Шишка на ровном месте! Каждый встречный-поперечный лезет в начальники! — кричала вслед ему Аня. — Пошли вы все к черту!

Вороха зачищать не стала, хлопнула дверцей, подалась к комбайнам. Не заметила, как проскочила улицу, мост, как оказалась в поле и как Витька Хохлов то и дело теребил ее за руку:

— Глянь-ка: жеребенок строполит… Эх-ха, не отстает. Или:

— Суслика чуть не задавили. Суслик, если его обдираешь живого, эх и дюже кричи-ит!

— Заткнись ты со своим сусликом.

— Заткнись… А этого не хочешь? — Витька изловчился и щекотнул ее под мышкой, где из-под безрукавной блузки выглядывал завиток черных волос.

— Словишь, я сердитая.

— На сердитых волки знаешь куда ездиют, — и опять за свое.

Отвесила забияке тумака. Витька сорвал с нее берет. Схватились. Грузовик завилял обочь дороги, по седой от пыли траве. Витька стоял уже на коленях и тузил Аню вовсю, а ей отбиваться одной рукой неловко. Заглушила мотор. Выкинулись наружу. Аня уловила момент, зажала меж коленями Витькину голову и, по самые лопатки завернув ему рубаху, шлепнула раза два ладонью по голому.

— Сдавайся… отделаю, мать родная не признает.

— Я тте… сдамся, — вырываясь, Витька ползал на карачках, вихлял узеньким задом. Наконец захватил ее ногу в тугую обнимку и сквозь шаровары впиявился в мякоть пониже колена зубами, — Или укушу до крови, или дашь порулить…

Что делать, пришлось дать ему порулить.


В один из приездов увидела на току Аня обоих Чугриновых — отца и Андрея. Идут они рядышком, балакают, смеются — как с разных полей ягоды: низенький поджимистый Максим мешковат в своей пропыленной робе, а тот — чистый, ухоженный, на голову выше отца. В руке у Андрея сетка-авоська с газетными кульками и термосом.

«Завтрак отцу принес… Неужели не стыдно было шагать по селу с узелками?»

И захотелось рассмотреть его получше. Сбавила скорость, поехала Чугриновым навстречу. Андрей как раз улыбался, и в прищуре глаз угадывалось отдаленное сходство с красивой и поныне Петровной, его матерью. Лицо его понравилось Ане.

А через минуту Витька чирикал деревянной лопатой, ссыпал из раскрытого на все борта кузова пшеницу, а она, добавляя в радиатор воду, поглядывала на Андрея.

«Чудной какой-то… Я думала, ученые не такие».

— Ты чой-то зубы щеришь? — Витька перехватил ее взгляд.

— Упирайся, упирайся, опаздываем! — прикрикнула строго, а сама уже искала лопату, чтоб помочь Витьке.

«Гм… Чудной, право чудной этот Андрей».

Обедать поехала на квартиру. Андрей и Петровна были в саду. Он поливал огуречные грядки и что-то живо рассказывал матери, а та с блескучей на солнце кастрюлей топталась у куста смородины, тянулась рукой к нижним веткам, но полнота мешала ей нагнуться, и, не понять чему — то ли рассказу сына, то ли своей неловкости, — Петровна тихо смеялась.

Положив на плетень передние лапы, тоскливо из своей неприютной стороны поглядывал на людей Шибай. Андрей окликнул его — пес скрылся. Тогда Андрей перегнулся через плетень: «Глупый ты, глупый, на меня-то за что же сердишься?» — и пытался погладить Шибая.


Однажды с ее грузовиком что-то случилось: не тянет, и все. Пригнала его на привычное место — к летней кухне, бросила под него брезент, полезла глянуть, что к чему.

Сейчас же возле машины, как квочка с выводком, оказалась Нюра Хохлова, многодетная соседка, Витькина мать. Ни слова не сказав, она уселась на траву и, достав из-за пазухи начатый носок, принялась вязать. Шестилетняя Валька пристроилась на крыле материной юбки и, вперив в одну точку ясные голубые глазки, вкусно хрупала баранку. Беспортошный Костя гудел что-то свое и разметал пухлой ладошкою пыль. Порою он утихал, как и сестра, цепко смотрел в одну точку, потом резко наклонялся вперед и, вместе с мусором и пылью поймав козявку, тянул ее к лицу матери: «Ма-а, во!» И все смеялись.

Лишь Витька-работяга, свалив под лист лопуха не стриженную с весны голову, крепко спал.

Аня осмотрела поломку: нет, одной не управиться. И сделалось грустно, хоть плачь. В тени под машиной было прохладно. Ветерок уворовывал из-под берета волосы, шуршал-поигрывал блузкой. А рядом уже сопели в свое удовольствие младшие Хохловы; все медленнее сверкали в Нюриных руках вязальные спицы, сонным котенком ворочался между ног в ее подоле клубок ниток.

«Как тихо, а?» — удивилась про себя Аня.

И тут показалось: кто-то положил ей на глаза большую теплую ладонь, подержал недолго и тихо-тихо провел пальцами по бровям. Надо б было убрать с лица чужую эту ладонь, но не пошевельнуть и пальчиком… А еще через минуту, вот наваждение, послышалось: кто-то невдалеке напевает. Задумчивой по-колыбельному была песня, никогда раньше Аня ее не слышала.

— Андрей-то… па-ет, — сказала Нюра Хохлова, и Аня поймала себя на том, что дремлет.

Она подняла голову и увидела Андрея, тот выбирал из прикладка кизы. Был он бос и без майки, только в синих своих шароварах. Наполнил кошелку доверху, слегка покачиваясь, понес ее в сарай, а спустя минуту вернулся — все с той же негромкой своей песенкой.

— Мальчишкой, бывало, пойдет за водой, бросит коромысло у проруби и давай плясать, — рассказывала Нюра. — А тут его кто-нибудь и подглядит! И теперь, вишь ты, песню играет… Не меняется человек.

Андрей подошел к ним, поздоровался. У Ани спросил, что сломалось. Она сказала. Он подумал-подумал и полез к ней под машину.

Она поддерживала поддон, Андрей отвинчивал болты. Его пальцы — длинные, тонкие, без черного, обязательного для металлистов и шоферов ободка по ногтю, показались Ане слабыми. Но Андрей легко отвинчивал болт за болтом, ловко орудовал монтировкой.

— Обе-дать, — сказала Нюра нараспев, и семья Хохловых дружно отправилась домой, только Витька остался спать под своим лопухом.

Поддон, болты, диски и прочие штуки разложили по брезенту, Андрей все насвистывал давешнюю песенку.

— Должно быть, вы очень веселый, все поете да поете, — не слишком ловко и стыдясь этой неловкости, сказала Аня.

Вытирая руки травой, он ответил:

— Поют люди, когда счастливы. Поют и неудачники… Последние усердствуют особенно.

— Но вы, конечно, счастливчик!

— Я?.. Там, где я работаю, бетон, подземелье, а кругом штучки такие серьезные… Не до песен, в общем. А здесь все просто, солнце каждый день!

Поколебалась: сказать или не сказать? Сказала:

— Если смотреть со стороны, ученый вы странный…

Он посмотрел ей в глаза пристально, и опять в его прищуре увидела Аня знакомый взгляд — взгляд Петровны.

— Чем же я странный?

— К чему вам кизы таскать? Цыплят, видела, кормите…

Даже болт завинчивать бросил: так удивился.

— Простите, не понял…

— Выходит, вы не любите своей работы?

Вместо ответа он спросил сам:

— Вы сильно устаете за день?

— К вечеру еле шевелю руками. Не представляю, что из меня получится годам к пятидесяти.

— Во-во, и у меня! Там, у себя, устаю невозможно. Здесь же сутки буду чертоломить на стогометке — и хоть бы хны! Почему?.. Нелегкий ваш вопрос.

Так говорили они, пока не закончили дела. Когда, прибрав инструменты, Аня собралась будить Витьку, Андрей ее остановил:

— Пусть отдохнет. Сегодня за него покатаюсь я. — И ушел на зады.

Вернулся не один, с Шибаем. Опасливо, будто по ломкому ледку, вышагивал рядом с Андреем кобель, жался к его ноге, а глаза шарили по сторонам украдисто, шустро.

— Да вы что? — ужаснулась Аня. — Это же из зверей зверь!

— А по-моему, телок из телят. Улыбнитесь ему, и будете друзьями.

Послушно, словно бы всю жизнь только и делал, что в автомобилях ездил, Шибай прыгнул за Андреем в кабину, сел у его ног. На Аню и не взглянул.

С темечка Тростянской горы, где они остановились, пшеничное поле просматривается из конца в конец, и сразу видно, какой из комбайнов просит под выгрузку машину. Видна отсюда и Каменка: две длинные улицы, разделенные прудом Чернухой. Поодаль от села серпом изогнулся другой пруд, глубокий и чистый, — Морцо. Пруды в Каменке зовут речками.

Вытянув ноги, Аня полулежала на сиденье. Обе дверцы открыты были настежь, несильный ветерок выдувал из кабины жару. За комбайнами поглядывала краешком глаза, а чаще Аня ловила себя на том, что смотрит на Андрея.

Он стоял у пшеничной полоски, ошелушивал на ладони черноусый колосок. Возле него, свалив на передние лапы лобастую голову, прилег Шибай. Пес как будто бы спал, однако уши его, поставленные торчком, поворачивались на каждый шорох.

«Зве-ерь!» — подумала Аня.

Тут Шибай взметнулся и клацнул зубами — он хотел схватить бабочку, но та увернулась, завиляла из стороны в сторону. Шибай то пропадал в гущине пшеницы, то прыжком вымахивал наверх, и пшеница под ним трещала, как на костре.

Увлеченный этой игрой, Андрей тоже прыгал и нахлопывал в ладоши:

— Ай да Шибай, ай да молодец!


Долог подъем на Тростянскую гору. Пока его одолеешь, оглохнешь от мотора. Зато как хорошо катиться назад, под уклон! Можно распрямить наконец плечи, откинуться на сиденье. Мотор отключен, и едешь ты в непривычной тишине. Только слышно, как под тугими скатами постреливают, лопаясь, сухие земляные камушки да шуршит-раздается в стороны пыль. А скорость все нарастает. Уже дал знать о себе ветер, ворвался в кабину. Чаще, чаще отлетают назад телеграфные столбы. И вот уже посвист ветра, треск камушков, шорох пыли — все слилось. Гудит, поет! И не сводишь глаз с дороги, и некогда оглянуться в сторону, где в полоске леса то ли мелкие птахи снялись с веток, то ли это уже «ложатся листья тихо умирать».

Как грузовик с горы, летит, казалось Ане, под уклон свой и лето. Все свежее утренние зори (чтобы не застудить во сне горла, приходиться уже повязывать на горло платок), все крупнее и ярче звезды по ночам. Доживает недолгую свою жизнь месяц август. Не успеешь оглянуться, и зарядят холодные дожди, не успеешь понять, что к чему, — и уедет Андрей в холодный свой край, и будет вспоминаться он как хороший, но не сбывшийся сон…

После той совместной ее поездки с Андреем однажды не вышел на работу Витька Хохлов, целый день ездила одна, и — вот странно — ничуть не скучалось! Так бы и работала по целым дням одна, так бы и размышляла под шум мотора в одиночку.

— Витьк, Витька, я красивая?

Витька забился в угол кабины — то ли дремлет, то ли переживает радость: только что, в неопасном месте за селом, Аня дала ему порулить.

— Тебе нужно нагулять жиру, дюже тонка в пряжке, — говорит Витька ровным голосом, не сменив позы. — Ресницы подстригай, ни к чему такие длинные и гнутые. А так ты ничего, видная. Не зря за тобой Димка ухлыстывает. И еще Колька Фенин зарится.

— Зарится? Откуда тебе знать?

— Да уж знаю.

— Трепачишка твой Колька, так и передай ему.

— Не бреши, Колька парень что надо.

— А Андрей?.. Чугринов Андрей как, по-твоему?

— Шибко грамотный… Слушай, чо ты ко мне привязалась. Какой этот да кто другой. То сны ей отгадывай. Чо я тебе — колдун?

Отчего это стали донимать сны? Вот и сегодня приснилась Ане какая-то жуткая околесица: будто бы она и Андрей приехали купаться на Морцо. Андрей разделся и прыгнул в воду. Откуда-то вдруг появился Шибай и тоже поплыл за Андреем, настиг его, и сейчас же спина у Андрея стала красной. «Кровь, кровь!» — закричала Аня, но Андрей и Шибай куда-то уже пропали, а вместо них вынырнуло щетинистое лицо Афанасия Тупалова. Он уставился на Аню и заорал: «Что же ты стоишь голая? Халява!»

«Ля-ва-ва-ва», — понеслось вокруг.

— Вставай, говорю! — тряс ее за плечо Витька Хохлов. — Комбайны через бугор потянули.

Раньше она редко видела сны, а теперь все чаще. Привидится вот такая околесица, а ты потом ее осмысливай — глупое занятие! Аня подумала с тревогой: не означает ли ее нынешний сон внезапный Андреев отъезд? Не уехал ли он? А может, сейчас он как раз собирается уезжать? Не может этого быть! Не должно…

Закрывая после выгрузки борт порожнего кузова, она увидела, как из-за дальних ворохов машет ей Никита Живоров, бригадир, просит подождать. Никита по прозвищу Глобус (то ли за круглую лысину, то ли за живот, нависающий на брючный ремень) приближался неторопливо, с оглядочкой по сторонам, и Аня заподозрила нехорошее.

— Здоровенько, Анна! — сказал Живоров бодро.

— Гм… Какой вы сегодня вежливый! По три дня ни здравствуй, ни прощай, а тут… Час назад до Тростяни в одной кабине ехали.

Никита будто бы и не расслышал.

— Видишь? — показал он рукою в сторону зернохранилища, там стояли две легковые машины. — Районное начальство. Просит хлеб возить на элеватор до зари. Утром будут области рапортовать.

— Пусть возит, кто рапортовать собрался, а я наездилась.

— Не то говоришь, Анна… За эти рейсы оплата двойная.

— У меня, слава богу, не семеро по лавкам, обхожусь.

— Нехорошо говоришь, нехорошо! Все шоферы согласились.

— Они мужики, а я девчонка.

— Женщины тоже в ночную идут…

Тут опять Ане подумалось: а вдруг Андрей уехал… Как объяснить, что не сверхурочной работы она боится, а того лишь боится, что уедет без нее Андрей. И слова ее были как мольба:

— Я устала, дядь Никит. Верите или нет?

Никита почесал висок:

— Ладно, завтра, так и быть, дам тебе передышку. До обеда.

— Честное слово? Только чур: сначала на квартиру сбегаю.

Дверь летней кухни была закрыта на цепку, в саду и во дворе — ни души. «Неужели?» На крыльцо взошла вкрадчивым шагом. Тут ее поджидала радость: Андреев чемодан стоял на привычном месте. Тихая доносилась из передней комнаты музыка. А вот и Андрей.

— Такую грампластиночку у отца отыскал! Станцуем?

— Что вы, я в таком виде…

— Ничего-о! Здесь же нет публики. — И мягко, но вместе настойчиво повлек ее за собой.

Он взял ее, как не раз уже брали все прочие на танцах, но тут первый раз она притихла и затаилась.

Как хорошо! Он такой высокий, и чувствуешь себя надежно под защитой силы — не то что с Димкой. Легко и ловко, не чувствуя тела, Аня скользила шаг в шаг, чутко улавливая каждое его движение. «Как хорошо!» — чуть не сказала вслух. И все не могла надивиться своей ловкости. «Как хорошо!»

Зеленый глазок индикатора внутри радиолы подсвечивал спокойно, неярко. Такое же тихое умиротворение уже складывалось и в душе. Но тут Аня взглянула на Андрея и спугнула его взгляд на себе. Неспокоен, текуч был этот взгляд. Андрей быстро отвернулся, сбился с такта, и Аня вдруг поняла: она в его власти. Вся! И ждала от него слов. Но Андрей молчал и смотрел мимо.

— Завтра я свободна до обеда, — сказала она.

Молчит…

— Искупаюсь в речке… А то целое лето носишься по солнцу, а солнца не видишь.

— Солнце? Ну да… Я тоже купаюсь…

— В Чернухе? В Чернухе дно нехорошее. Лучше всего на Морцо.

— Идея! Съездим на Морцо?

«Едем!.. Едем!» — повторяла и повторяла Аня. И сама не заметила, как отмахала первую ходку на элеватор — сорок-то километров!

На току ее поджидал Дима-вздыхатель. «Пожалуй, съезжу с тобой разок». — «Тебе рано вставать, иди отдыхай». — «Не боязно одной-то?» — «Чудачок ты, чудачок… Первый раз, что ли». Еле отговорила.

Впервые за все эти дни усталость ее была не больной, а приятной. И уснула Аня не наповал, как всегда, но долго еще лежала, дивилась крупности звезд в небе, слушала петухов и уснула совсем нечаянно.


Разбудил ее шум. Монотонный, ровный, он зародился где-то в полоске леса за огородом, постоял недолго на одном месте и двинулся на село. Вот он растревожил картофельную ботву, вот громко, словно по жести, застучал по тыквенным листьям и, наконец, зашелестел в саду.

Дождь…

«Вот тебе и Морцо», — подумала Аня.

Садовая калитка «трэк-трэк», — это Максим, резиновыми калошами траву приминая, шел с порожним ведром к колодцу. Видя, что Аня проснулась, Максим сказал о дожде, как о живом:

— Он хотя и утренник, а с часок поозорует. Но тебя все равно отсюда выкурит. Ступай, Аня, в избу.

— Ха-роший!.. Слышишь, кум? — шумел Максиму через два проулка Иван Андреевич, школьный сторож. — Я говорю, таких бы дождей да в начало лета.

— Нашей земле дождь всегда на пользу, — наклонясь над срубом, возразил Максим, и заметно было по голосу, что он улыбается.

Порожнее ведро, в глубину колодца падая, стукалось о неровности сруба, как по костяшкам, и получалось — тоже весело.

Завтракать собрались в летней кухне. Открытую настежь дверь ласкал все тот же тихий дождик.

— Вот это украл момент, так укра-ал!

Босой и простоволосый, Андрей гулял под дождем, пока не намок, а теперь вернулся, рубаху сменил на сухую. Лицо разрумянилось.

«Как он отдохнул, аж не верится, что живет здесь всего пять дней», — любуясь Андреем, подумала Аня.

А он знай свое радовался.

— Спасибо, мама, не дала проспать!

— Я хотела пожалеть, а потом думаю: а-а, разбужу! Уж больно утро веселое!

— Пап, в старину, я слышал, по случаю такого дождя мужик любил выпить. Правда? — со значением спросил Андрей.

— Небольшой дождишка, а мужику отдышка…

— Во-во! — Андрей пошарил рукою под скамейкой и водрузил на стол бутылку водки.

— Это еще зачем? — с виду строго спросил Максим.

— А затем, что старину забывать не следует!

Максим опростал свою посуду в два глотка и принялся за щи. Петровна пригубила. Андрей отпил немного. Аня выпила столько же, сколько и Андрей.

— Вырвусь в отпуск нормально, летом, тогда уж… — начал было Андрей.

— Вырвешься, куда там! Хреновая у тебя нынче работа, сын, хотя и денежная…

— Слышь, пап, осилил бы, как раньше, комбайнером?

— Какое там! — отмахнулась Петровна.

— Нет, сын, ушла сноровка. Да и техника нынче мудреная. Гидравлика, воздух… А что?

— Штурвальным бы снова к тебе пошел.

— Отштурвалились, всё!

Так они толковали, сын и родители, под шум реденького дождя. И хорошо молчалось Ане около них, родных меж собой, а теперь и ей тоже чем-то родных людей. И ей захотелось тоже сказать что-нибудь.

— Грязи теперь — до вечера! — сказала она.

— Не-ет! — как бы идя навстречу ее желанию, возразил Максим. — Видишь: куры из-под крыльца высыпали? Стало быть, всё, отсорил свое. Всё. Час ветру — и провянет.

Максим выпил еще раз, в одиночку, и вдруг разом ошалел:

— Аня, ты твисы танцуешь?

— Что вы, дядь Максим!

— А я вот с таких лет озорные частушки наяривал. Помнишь, мать?

— Как не помнить! И теперь ушеньки горят!

Максим засмеялся.

— А теперь чтой-то все грустные мотивы на ум идут… Споем, а? — и, подперев лоб кулаком, зажмурился, запел:

Уж ты сад, да ты мой сад,

Сад зелененький…

Голос у Максима негромкий, дребезжащий, но было в нем что-то такое, что заставляло умолкнуть и посмотреть вокруг себя просветленным взором — ай да дядя Максим!

Но тут певец уронил голову на руки и уснул.

Андрей, как ребенка, взял отца на руки, отнес в избу и сейчас же вернулся.

— Расходится дождь! Все… Речка теперь как парное молоко… Может, все-таки проскочим на Морцо?

Только этого она и ждала со вчерашнего вечера, об этом только и думала!

Но вдруг из-за угла явился Витька Хохлов.

— Дядь Андре-ей, тебе телеграмма. Почтарь несет.

— Телеграмма? — Петровна сложила руки на груди и, как наседка при виде коршуна, заколесила по двору кругами.

— Вот тебе и Морцо, — сказал Андрей и двинулся навстречу почтальону.

Потом он стоял в проулке и, скручивая трубочкой казенную бумагу, упорно смотрел в одну точку. Новым для Ани был этот взгляд, непривычным.

— Анна, — сказал он негромко. — Все усложнилось, отправляться надо немедленно. Подбросьте меня хотя бы до Марьевки.

Кивнула головой: «Едем».

Через минуту он был уже одет для дороги и с чемоданом. Запуская мотор, увидела Аня: неприкаянными сиротами смотрят на сына из окна Максим и Петровна. Мать утирает слезу.

Поспешно, слишком, пожалуй, поспешно занял Андрей место в кабине и махнул рукой Ане: поехали! На родных не оглянулся: муки прощания — к чему они? Лучше уж сразу.

Он долго молчал, и Аня подумала: что за жизнь, совсем не такая, как здесь, совсем не похожая там у него? Он сейчас уже где-то там, там…

— Посмотрите-ка!

Медленно-медленно, то и дело рискуя свалиться в придорожную канаву, впереди них поднимался на Тростянскую гору автобус.

— Может, попытаемся догнать, и я пересел бы, — сказал Андрей.

Да, он уже весь в той, другой своей жизни! Потрепанный грузовик оказался способным на чудо.

Временами он соскальзывал, казалось, в самую канаву, и тогда они с Андреем, притихшие, с напряжением смотрели вперед и ждали плохого конца, однако, пробуксовывая, колеса упорно добирались до сухого, цеплялись за крепкий грунт и, толчками, подвигали машину вперед. Подъем становился положе, автобус постепенно приближался. Вот только шесть телеграфных столбов разделяют их… пять… четыре… Отлетают шматки грязи от задних скатов автобуса, и слышно, как воет-надрывается его мотор.

Сейчас он пересядет в автобус — и все…

Глянула на Андрея сбоку: как он? Все еще перекатывает скрученную трубочкой телеграмму. Не здесь он уже, не здесь!

Как он будет прощаться? Пожмет руку? Улыбнется? Запишет мой городской адрес?

Андрей выпрыгнул на ходу, и дверца хлопнула за ним, как выстрел. И снаружи, с земли уже:

— Я говорил, что догоним. Спасибо, Аня! Поехали, поехали! — А это уже водителю автобуса, не ей, не Ане.

Она видела, как перешагивал он через мешки, узлы и чемоданы, пробираясь к свободному месту у заднего окна.

Автобус пыхнул синим дымком и, набирая скорость, уже увереннее на подсыхающей дороге покатил в дол. «Уезжает… Неужели все?» И сделалось так пусто! Аня бросилась вдогонку.

Косогор, Тростянский пруд, вётлы на плотине — все мимо, мимо! И вот он автобус. «Куда я? Зачем?»

У заднего окна Андрей что-то искал в чемодане.

«Подыми голову, взгляни на меня! Я рядом!»

Но он, как видно, был уже совсем не здесь. Уже совсем-совсем! И тогда Аня подумала о другом: как бы и в самом деле он ее не увидел здесь. «Зачем? Для чего?»

Она затормозила грузовик и остановилась прямо посреди дороги.

Автобус убегал, с расстоянием все уменьшаясь и уменьшаясь, и когда он скрылся совсем, Аня почувствовала себя сиротой… Минуту спустя ее грузовик вздрогнул, развернулся и неохотно поковылял назад, в Каменку.

По причине распутной погоды не ходили по хлебам комбайны. Ни людей, ни грузовиков не попадалось, и поля были пустым, безрадостным пространством.

Впереди, над селом, серая полутьма постепенно рассасывалась. Небо, молодое и легкое, по-девичьи стыдливо показало краешек голубой исподницы. От Морцо косо и шустро пробежался через дорогу кургузый дождишко. Дождишко так себе — и полоску-то захватил с гулькин нос, а грузовик опять начало сваливать в канаву. Аня ничего не видела вокруг, сосредоточив внимание на слишком тесной, как всегда кажется в дождь, дороге, и едва не проскочила мимо человека на обочине.

То был Афанасий Тупалов. Измокший, грязный, он еле тащился, опирась на клюку. Аня открыла дверцу. Старик заторопился, чуть не упал. Потом он долго корячился, залезая в кабину, увечная нога скользила на мокром металле.

Аня протянула ему руку.

— Да брось! — отмахнулся старик. — Как-нибудь сам.

Первый раз Аня взглянула на него по-иному. Раньше его лицо казалось ей только свирепым, а теперь она увидела лицо страдальца — печальное, с глубоко посаженными глазами, болезненно-бледное. И она подумала, что нога у Афанасия болит, должно быть, всегда, всю жизнь, но он терпит и никому об этом не говорит.

Фуражкой испарину вытирая, Афанасий признался:

— Не чаял, что подберешь меня.

— Почему же? — удивилась Аня.

Удивилась его словам, а еще больше своему голосу: был он негромок и как бы пуглив.

— Злая ты, мне чудилось. Зло держишь долго.

— Да нет! Да вы что…

И тут с Аней что-то случилось: уронив на баранку лицо, она заплакала. Афанасий что-то растерянно забормотал.

Она припомнила, что с того самого момента, как Витька Хохлов влетел в проулок и крикнул Андрею о телеграмме, в ней словно бы затворилось что-то, и она вплоть до этой вот минуты не обронила ни слова, только разговаривала сама с собой, только думала да смотрела, как собирается в дорогу и уезжает Андрей. Все это время в груди у нее что-то копилось, копилось и только теперь прорвалось. Ане было и стыдно, что расплакалась она при чужом человеке, старике, и обидно, что слез не остановишь, и оттого плакалось еще безнадежней.

Афанасий положил ей на плечо жесткую свою ладонь, и, отвернувшись в сторону, спросил:

— Может, мне лучше уйтить?

— Нет-нет! Пожалуйста… Нет, — еле выговаривала Аня, удерживая Афанасия за рукав.

А он, не снимая руки с ее плеча, знай свое глядел в сторону и молчал. И то ли от дружелюбия этого неуклюжего, то ли от слез своих обильных, чувствовала Аня, что на душе становится легче, теплее.


Читать далее

Сыновья Максима Чугринова

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть